Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

НАУКА Москва 1970 В книге рассматриваются проблемы взаимосвязи языка и общества языка и мышления; фор

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 9.11.2024

ОБЩЕЕ

ЯЗЫКОЗНАНИЕ

ФОРМЫ СУЩЕСТВОВАНИЯ,

ФУНКЦИИ, ИСТОРИЯ ЯЗЫКА

ИЗДАТЕЛЬСТВО "НАУКА"

Москва 1970

В книге рассматриваются проблемы взаимосвязи языка и общества, языка и мышления; формы существования языка в виде развивающегося явления, неоднородного как в территориальном, так и в социальном планах. В книге специально отражен вопрос о коммуникативной функции языка и его знаковой природе, освещены основы психофизиологического механизма речи, а также вопросы, связанные с особенностями литературного языка и явлениями нормы.

Ответственный редактор

член-корреспондент АН СССР Б. А. СЕРЕБРЕННИКОВ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Послевоенная эпоха в истории советского языкознания является особенно динамичной благодаря относительно быстрой смене различных событий и ориентаций, которые так или иначе всегда определяют ход и направление лингвистической жизни в каждой стране. Лингвистическая дискуссия 1950 г. и критика так называемого нового учения о языке, реабилитация некоторых ранее незаслуженно попранных истин и приемов исследования, интенсивное проникновение идей структурализма, вызвавшие на некоторое время коллизию между традиционным и структурным языкознанием, заманчивые, но не сбывшиеся идеи машинного перевода и романтическое требование всеобщей кибернетизации лингвистической науки, наметившиеся недостатки структурализма, обусловившие появление некоторых новых взглядов и течений, появление новых отраслей языкознания на стыках языкознания с другими науками и некоторых новых методов исследования и вместе с тем более углубленная разработка целого ряда языков, открывшая новые перспективы — таков общий перечень основных событий рассматриваемого периода.

Нет ничего удивительного в том, что столь динамичная эпоха в истории науки одновременно характеризуется повышением интереса к проблемам общего языкознания.

За последнее время у нас и за рубежом появилось немало различных работ, отдельных монографий и сборников общеязыковедческого  характера. Общетеоретическая проблематика современного языкознания настолько объемна и многообразна, что для ее целостного, систематического и исчерпывающего изложения, вероятно, потребовалось бы многотомное издание какой-нибудь специально посвященной этим целям книги. Перед составителями предлагаемого труда возникли довольно трудные задачи: что следует отобрать из этого необычайного многообразия тем, проблем и частных вопросов. Выход из этого затруднительного положения в конечном счете был найден. Прежде всего авторы поставили своей<5> основной задачей — изложить основные сущностные характеристики языка в их целостной и общей совокупности. Понять сущность языка как особого явления — это значит уяснить его главную функцию и те многочисленные следствия, которые она вызывает, понять особенности его внутренней структурной организации в их сложном взаимоотношении, рассмотреть конкретные формы существования языка в человеческом обществе, ознакомиться с формами воздействия на язык со стороны внешней среды и с движущими силами его развития и исторического изменения. Это особенно важно хотя бы потому, что любое лингвистическое течение, в какие бы внешние формы оно ни облекалось, всегда имеет в своей основе определенное понимание сущностных характеристик языка, определенное их истолкование. Наиболее характерной особенностью почти всех лингвистических течений является акцентированное подчеркивание какой-нибудь одной из сущностных характеристик языка. Так, например, социолингвистические течения в лингвистике самых различных направлений наиболее существенной особенностью языка считают его тесную связь с жизнью общества. Наоборот, различные течения структурализма наиболее существенной характеристикой языка объявляют его внутреннюю структуру и взаимоотношения составляющих ее элементов, отодвигая при этом на задний план все остальное. Поэтому, характеризуя язык, можно его представить как нечто такое, на чем любое явление жизни общества оставляет свои неизгладимые следы, или как схему чистых отношений, своего рода код, или как некое кибернетическое устройство.

Читатель может без особого труда заметить, что в предлагаемом исследовании нет никакого преднамеренного и заранее обдуманного противопоставления внешней и внутренней лингвистики.

Авторы описывают сущностные характеристики языка такими, какими мы можем наблюдать их в реальной действительности, в конкретном многообразии. Проблемы структуры и системы языка так же важны, как и проблемы влияния общества на язык.

Можно заранее сказать, что такой подход к языку не удовлетворит представителей различных крайних течений, но авторы надеются, что вдумчивый читатель сам поймет, в каких целях это делается.

Книга открывается главой «К проблеме сущности языка», где дается характеристика коммуникативной функции языка, имеющей далеко идущие следствия, пронизывающие все особенности языка. Одновременно эта глава служит как бы общим введением ко всем остальным главам, поскольку в ней в общем плане затрагиваются различные вопросы, например, проблема отражения, проблема форм мышления, специфические особенности языкового знака, природа слова и понятия и т. д.

Во второй главе «Знаковая природа языка» дается характеристика языкового знака в неразрывной связи с той неповторимой<6> по своей специфике языковой системой, которая дает понять, чем языковой знак отличается от знаков всех других систем. В третьей главе «Язык как исторически развивающееся явление» конкретно показаны различные импульсы и движущие силы языковых изменений; глава «Проблемы взаимосвязи языка и мышления» посвящена в основном мало исследованному вопросу о связи употребления языка с различными мыслительными процессами; в главе «Психофизиологические механизмы речи» делается попытка показать сложность психических процессов, сопровождающих акт речи; глава «Язык как общественное явление» рассматривает основные признаки языка, позволяющие трактовать его как общественное явление особого рода; темой VII главы «Территориальная и социальная дифференциация языка» является рассмотрение его отдельных вариантов, вызванных общественными различиями по территориальному или социальному признаку; в главе VIII «Литературный язык» дается анализ отличительных признаков литературного языка в их историческом развитии; наконец, IX, заключительная глава посвящается проблеме языковой нормы.

Во избежание возможных недоразумений авторы хотят заранее предупредить читателя, что каждая отдельная глава отнюдь не ставит своей целью изложение абсолютно всех вопросов, относящихся к данной теме. В ней отобран только определенный круг наиболее важных проблем, дающих возможность в общих чертах понять излагаемое явление. Поэтому и прилагаемые к каждой главе списки литературы отнюдь не являются полными и исчерпывающими списками литературы по данному вопросу. В список включалась только литература, связанная непосредственно с вопросом, затронутым автором соответствующей главы.

Авторы хорошо понимают большую сложность рассматриваемых в данной работе проблем, которая еще больше усугубляется существующей в настоящее время неоднозначностью их решения, обусловливаемой необычным многообразием точек зрения, лингвистических течений и тенденций в современной лингвистике. Не все проблемы удалось удовлетворительно осветить и разрешить, в работе возможны недочеты и ошибки.

Настоящая монография выполнена силами сектора общего языкознания Института языкознания АН СССР под общей редакцией руководителя сектора члена-корреспондента АН СССР Б. А. Серебренникова. В ее создании приняли также участие сотрудники сектора германских языков Института М. М. Гухман и Н. Н. Семенюк и доцент I МГПИИЯ К. Г. Крушельницкая.

Авторами отдельных частей монографии являются: глава первая «К проблеме сущности языка» — Б. А. Серебренников; глава вторая «Знаковая природа языка», раздел «Понятие языкового языка» — А. А. Уфимцева, раздел «Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов» — Т. В. Булыгина, раздел<7> «Специфика языкового знака в связи с закономерностями развития языка» — Н. Д. Арутюнова; глава третья «Язык как исторически развивающееся явление» — Е. С. Кубрякова (разд. «Место вопроса о языковых изменениях в современной лингвистике», «О формах движения в языке и определении понятия языковых изменений», «О некоторых особенностях развития языка в свете его определения как сложнодинамической системы», «Роль внутренних и внешних факторов яыкового развития и вопрос об их классификации», часть разд. «К вопросу о системном характере языковых изменений»), Г. А. Климов (разд. «Языковые контакты»), Б. А. Серебренников — остальные разделы главы; глава четвертая «Психофизиологические механизмы речи» — А. А. Леонтьев; глава пятая «Проблемы взаимосвязи языка и мышления» — К. Г. Крушельницкая;  глава шестая «Язык как общественное явление» — Б. А. Серебренников; глава седьмая «Территориальная и социальная дифференциация языка» — Б. А. Серебренников; глава восьмая «Литературный язык» —М. М. Гухман; глава девятая «Норма» — Н. Н. Семенюк.

Научно-библиографический аппарат данного тома содержит библиографические списки к каждой главе, включающие использованную литературу (в главе второй библиографические списки даны к каждому из трех ее разделов по отдельности, поскольку они представляют собой относительно самостоятельные части). Помимо библиографий, в конце тома помещены списки принятых в монографии сокращений (названий языков и диалектов, а также грамматических терминов и помет).

Отсылки на использованную литературу даются в тексте в виде цифровых указаний на номера библиографических списков: в квадратных скобках помещается номер, соответствующий номеру названия работы в алфавитном списке; страницы использованной литературы отделены от этого номера запятой [,]; при отсылке читателя к нескольким работам их номера отделяются точкой с запятой [;].

Книга подготовлена к печати сотрудниками сектора общего языкознания М. А. Журинской, В. И. Постоваловой и В. Н. Телия под руководством Е. С. Кубряковой.

Коллектив авторов выражает свою искреннюю благодарность рецензентам проф. А. А. Реформатскому и проф. Н. С. Чемоданову,  которые оказали своими, советами и замечаниями большую помощь при подготовке работы к печати.

Сектор выражает также свою признательность член-корр. АН СССР В. Н. Ярцевой и доктору филол. наук Э. А. Макаеву, взявшим на себя труд ознакомиться с рукописью и сделавшим ряд ценных указаний.<8>

ГЛАВА ПЕРВАЯ

К ПРОБЛЕМЕ СУЩНОСТИ ЯЗЫКА

Человеческий язык — необычайно многогранное явление. Чтобы понять истинную сущность языка, его необходимо рассмотреть в разных аспектах, рассмотреть, как он устроен, в каком соотношении находятся элементы его системы, каким влияниям он подвергается со стороны внешней среды, в силу каких причин совершаются изменения языка в процессе его исторического развития, какие конкретные формы существования и функции приобретает язык в человеческом обществе. Обо всех этих особенностях будет более или менее подробно сообщено в соответствующих главах этой книги. Вместе с тем необходимо предварительно выяснить, прежде чем говорить об отдельных частностях, какое свойство языка определяет его главную сущность. Таким свойством языка является его функция быть средством общения. Любой язык мира выступает как средство общения людей, говорящих на данном языке. Роль коммуникативной функции в процессе создания языка огромна. Можно без преувеличения сказать, что система материальных средств языка, начиная от фонемы и ее конкретных реальных манифестаций и кончая сложными синтаксическими конструкциями, возникла и сформировалась в процессе употребления языка как средства общения. Многие специфические особенности языка, как-то: наличие специальных дейктических и экспрессивных средств, средств локальной ориентации, различных средств связи между предложениями и т. д. можно объяснить только исходя из нужд функции общения.

Появление звуковой речи способствовало возникновению и развитию новых типов мышления, в особенности абстрактного мышления, давшего человечеству ключ к разгадке сокровенных тайн окружающего мира. Употребление языка в качестве средства общения порождает особые специфические процессы, совершающиеся в его внутренней сфере и обусловленные этой функцией. Использование звуковой речи вызвало появление у человека так<9> называемой второй сигнальной системы, и слово приобрело функцию сигнала второй ступени, способного заменять раздражения, исходящие непосредственно от того предмета, который оно обозначает. Без изучения системы коммуникативных средств, истории их образования и их сложных взаимоотношений со всей психической деятельностью человека невозможно решить такие кардинальные проблемы общего языкознания и философии, как проблема связи языка и мышления, проблема взаимоотношения между языком и обществом, проблема специфики отражения человеком окружающего мира и проявления этого отражения в языке и многие другие проблемы. К сожалению, приходится отметить, что рассмотрению этого чрезвычайно важного вопроса в существующих учебниках по общему языкознанию уделяется очень мало внимания. Чаще всего изложение этих процессов ограничивается объяснением так называемого круговорота речи, осуществляемого двумя разговаривающими между собой индивидами А и В. Вот как объясняет, например, это явление Фердинанд де Соссюр в своем «Курсе общей лингвистики»: «Отправная точка круговорота находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем А, где явления сознания, нами называемые понятиями, ассоциируются с представлениями языковых знаков или акустических образов, служащих для их выражения. Предположим, что данное понятие порождает в мозгу соответствующий акустический образ: это явление чисто психическое, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи соответствующий образу импульс; затем звуковые волны распространяются изо рта А в ухо В: процесс чисто физический. Далее круговое движение продолжается в В, в обратном порядке: от уха к мозгу — физиологическая передача акустического образа; в мозгу — психическая ассоциация этого образа с соответственным понятием. Когда В заговорит в свою очередь, этот новый акт речи последует по пути первого и пройдет от мозга В к мозгу А те же самые фазы» [59, 36].

Изучение процессов, происходящих в круговороте речи, имеет, конечно, важное значение для уяснения механизма коммуникации, но вряд ли достаточно для понимания ее сущности. Для того, чтобы понять сущность коммуникации хотя бы в самых общих чертах, необходимо рассмотреть эту проблему в комплексе с другими проблемами, тесно с нею связанными. В этой связи интересно было бы рассмотреть различные предпосылки, обусловившие возникновение функции коммуникации, специфические особенности звуковой речи, в частности проблему слова и его взаимоотношения с понятием, роль различных ассоциаций в образовании словарного состава языка, причины различия структур языков мира при единстве законов логического мышления, специфику отражения предметов и явлений окружающего мира в мышлении человека и проявление этого отражения в<10> языке и т. п. При соблюдении этого плана изложения должно стать ясным, в каких конкретных условиях возникает коммуникативная функция, какие материальные языковые средства она использует, как соотносятся эти средства с мышлением, в чем выражаются сугубо человеческие черты общения людей между собой, находящие отражение в структуре конкретных языков и т. д.

Изложение этих вопросов связано со значительными трудностями, коренящимися в недостаточной разработке некоторых узловых проблем физиологии, психологии и языкознания. До сих пор нет единства точек зрения в решении таких проблем, как проблема типов мышления, природы слова, проблема языкового знака, определение понятия, взаимоотношение между суждением и предложением и т. д.

Несмотря на имеющиеся трудности, вряд ли целесообразно отказываться от попытки комплексного рассмотрения проблемы сущности коммуникативной функции языка, так как в противном случае многое в этой проблеме может остаться неясным.

ОБЩИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ВОЗНИКНОВЕНИЯ
ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ РЕЧИ

Человеческая речь как средство коммуникации могла возникнуть только в определенных условиях, важнейшим из которых является физиологическая организация ее носителя, т. е. человека. Животные организмы, существующие на земном шаре, представлены поразительным разнообразием форм, начиная от низших, или простейших животных, типа одноклеточных, и кончая млекопитающими, наиболее развитым и сложным по своей физической организации видом, представителем которого является человек.

Ни одно из живых существ, за исключением человека, не обладает речью. Уже сам по себе этот факт говорит о том, что важнейшим условием возникновения речи является наличие определенного физиологического субстрата или определенной физиологической организации, наиболее ярко воплощенной в человеке.

Проблеме возникновения на земном шаре человека посвящено значительное количество специальных исследований, которое с каждым годом все время увеличивается. Само собой разумеется, что эта проблема обычно решается гипотетически, чаще всего на основе различных косвенных данных и предположений. Происхождение человека достаточно неясно, если учесть тот факт, что ближайшие родственники человека в животном царстве, человекообразные обезьяны, не обнаруживают никаких признаков эволюции, ведущей к превращению их в людей. Возникновение человека, по-видимому, обусловлено прежде всего наличием каких-то особых при<11>родных условий, способствовавших изменению физиологической организации животных предков человека.

Многие исследователи считают общим предком человека австралопитека. Он жил в местностях, уже в те далекие времена безлесных и пустынных, на западе и в центре Южной Африки. Отсутствие необходимости древесного образа жизни способствовало высвобождению его передних конечностей. Опорные функции уступали место хватательной деятельности, что явилось важной биологической предпосылкой возникновения в дальнейшем трудовой деятельности. Ф. Энгельс придавал этому факту огромное значение: «Под влиянием в первую очередь, надо думать, своего образа жизни, требующего, чтобы при лазании руки выполняли иные функции, чем ноги, эти обезьяны начали отвыкать от помощи рук при ходьбе по земле и стали усваивать все более и более прямую походку. Этим был сделан решающий шаг для перехода, от обезьяны к человеку» [65, 486]. «Но рука,— замечает далее Энгельс,— не была чем-то самодовлеющим. Она была только одним из членов целого, в высшей степени сложного организма. И то, что шло на пользу руке, шло также на пользу всему телу, которому она служила...» [65, 488].

Постепенное усовершенствование человеческой руки и идущий параллельно с этим процесс развития и приспособления ноги к прямой походке несомненно оказали также в силу закона соотношения обратное влияние на другие части организма. Начинавшееся вместе с развитием руки, вместе с трудом господство над природой расширяло с каждым новым шагом вперед кругозор человека. В предметах природы он постоянно открывал новые, до того неизвестные свойства. С другой стороны, развитие труда по необходимости способствовало более тесному сплочению членов общества, так как благодаря ему стали более часты случаи взаимной поддержки, совместной деятельности, и стало ясней сознание пользы этой совместной деятельности для каждого отдельного члена. Короче говоря, формировавшиеся люди пришли к тому, что у них появилась потребность что-то сказать друг другу. Потребность создала себе свой орган: неразвитая гортань обезьяны медленно, но неуклонно преобразовывалась путем модуляции для все более развитой модуляции, а органы рта постепенно научились произносить один членораздельный звук за другим [65, 489]. «Сначала труд, а затем и вместе с ним членораздельная речь явились двумя главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны постепенно превратился в человеческий мозг, который, при всем своем сходстве с обезьяньим, далеко превосходит его по величине и совершенству. А параллельно с дальнейшим развитием мозга шло дальнейшее развитие его ближайших орудий — органов чувств. Подобно тому как постепенное развитие речи неизбежно сопровождается соответствующим усовершенствованием органа слуха, точно так же развитие мозга вообще сопровождается усовершенствованием всех чувств в их совокупности» [65, 490]. «Труд начинается с изготовления орудий... Эти<12> орудия представляют собой орудия охоты и рыболовства... Но охота и рыболовство предполагают переход от исключительного употребления растительной пищи к потреблению наряду с ней и мяса... Мясная пища содержала в почти готовом виде все наиболее важные вещества, в которых нуждается организм для своего обмена веществ... Но наиболее существенное влияние мясная пища оказала на мозг, получивший благодаря ей в гораздо большем количестве, чем раньше, те вещества, которые необходимы для его питания и развития, что дало ему возможность быстрее и полнее совершенствоваться из поколения в поколение» [65, 491—492].

«Употребление мясной пищи привело к двум новым достижениям, имеющим решающее значение: к пользованию огнем и к приручению животных... Подобно тому как человек научился есть все съедобное, он также научился и жить во всяком климате... переход от равномерно жаркого климата первоначальной родины в более холодные страны... создал новые потребности, потребности в жилище и одежде для защиты от холода и сырости, создал, таким образом, новые отрасли труда и вместе с тем новые виды деятельности, которые все более отдаляли человека от животного. Благодаря совместной деятельности руки, органов речи и мозга не только у каждого в отдельности, но также и в обществе, люди приобрели способность выполнять все более сложные операции, ставить все более высокие цели и достигать их. Самый труд становился от поколения к поколению более разнообразным, более совершенным, более многосторонним» [65,492—493].

Таковы были общие условия, в которых возникла человеческая речь, предполагающая наличие довольно высоко организованного физиологического субстрата. Однако одно лишь указание на необходимость подобного субстрата само по себе еще не дает достаточно ясного представления о физиологических предпосылках возникновения человеческой речи, если мы не рассмотрим более или менее детально некоторых особо важных свойств этого субстрата.

Особый интерес в этом отношении представляет способность живых организмов к отражению окружающей действительности, поскольку, как мы увидим в дальнейшем, эта способность является основой человеческой коммуникации, осуществляемой средствами языка

СПОСОБНОСТЬ ОТРАЖЕНИЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

Способность отражения окружающего мира наиболее ярко проявляется у живых существ. Однако современная наука пришла к выводу, что это свойство живой материи имеет более глубокую основу. На диалектико-материалистической основе этот вопрос был поставлен В. И. Лениным. В своем труде «Материализм и эмпириокритицизм» Ленин высказал мысль, что всей материи присуще родственное ощущению свойство отражения [37, 80—81].<13>

Отражение усматривается в любом акте взаимодействия. Когда сталкиваются, скажем, два абсолютно упругих шара, то один шар, ударяющий с определенной силой другой шар, передает последнему какое-то количество энергии и выражает свое состояние через изменение энергии и направление движения второго шара. Получив определенное количество энергии, второй шар отражает состояние воздействовавшего на него предмета, состояние первого шара [42, 10—11]. Однако на уровне механики отражение крайне просто и элементарно. Любое воздействие, испытываемое телом, выражается в нем в механических характеристиках: массе, скорости, силе, инерции, направлении и т. д. Оно носит эпизодический и случайный характер, результат взаимодействия — отраженное изменение, «след» или информация — не закрепляется и бесследно исчезает через некоторый промежуток времени. Отражение в этих случаях не локализовано и диффузно [42, 12—13].

Более сложной является так называемая физическая форма отражения. В каждом акте физического взаимодействия тело участвует как органическое целое и в то же время как совокупность большого числа молекул. Внешнее воздействие дробится на отдельные элементарные отраженные изменения, которые одновременно объединяются в целостные изменения тела. В соответствии со структурным характером субстрата отражения «след» приобретает расчлененный, дифференцированный структурный вид. На уровне физической формы движения отражение становится локализованным.

Вместе с тем физическая форма отражения имеет также ограниченный характер. В процессе реакции происходит переделка внешнего воздействия в соответствии с собственной природой тела. Адекватно воспроизводятся те стороны воздействующего объекта, которые присущи субстрату отражения. Напротив, когда взаимодействуют качественно разнородные объекты, происходит переход одной формы в другую — например, теплоты в электричество, — вследствие чего внутреннее сходство отражения и оригинала становится отдаленным [42, 13—15]. Еще большее качественное многообразие приобретает отражение на уровне химической формы движения. В химическом элементе заложена способность изменяться под влиянием воздействующего вещества и в соответствии с его природой. В процессе химической реакции возникает новое качество. Поэтому сохранение и накопление отраженных изменений происходит посредством закрепления этих изменений новым качеством [42, 15].

Наличие отражательной способности у тел неживой природы подготовляет таким образом появление раздражимости и ощущения, которые возникают у живой материи.

Отражение внешнего мира у животных и человека происходит на базе живой материи, вследствие чего оно приобретает особые специфические черты, которые состоят в следующем:<14>

1) Отражение приобретает особенно развитый вид, поскольку живое вещество обладает очень богатыми и сложными свойствами.

2) В неживой природе отражение слито с общим процессом взаимодействия предмета со средой. У живого вещества обособляется и специализируется особый вид отражения, отличный от ассимиляции и диссимиляции. Основной и специальной функцией этого вида отражения является сигнализация об изменениях внешней среды.

3) Отражение организмами внешних условий не имеет самодовлеющего значения и выполняет функции средства приспособления к среде [42, 25].

4) С образованием живого белка возникает качественно новая форма отражения — раздражимость, из которой в ходе развития живых организмов выходят еще более высокие формы — ощущение, восприятие, представление, мышление.

Формы отражения, наблюдающиеся в области неживой природы, отличаются поразительным однообразием и постоянством, например, взаимодействие двух сталкивающихся между собой твердых тел или взаимодействие вступающих в соединение химических элементов на протяжении огромных промежутков времени остаются в сущности одними и теми же. Здесь нет таких явлений, как взаимодействие тела и окружающей среды, приспособление тела к окружающей среде и т.п. Совершенно иные взаимоотношения существуют в области живой природы. В качестве основного закона развития органической природы выступает закон единства организма и условий его существования. Внешняя среда является самым важным фактором, определяющим природу живого организма. Приспособленность животного организма к условиям его существования является здесь выражением соответствия функций и строения организма и всех его органов данным условиям внешней среды. Изменение условий существования с необходимостью вызывает изменение функций организма, появление новых по своей сути реакций приспособления.

Таким образом, стремление существовать, борьба за самосохранение, наблюдаемые в области органической природы, превращаются в мощный стимул, вызывающий необходимость приспособления к окружающей среде.

В свою очередь, изменение окружающей среды выступает часто как причина появления у организма новых свойств и качеств. Стремление приспособиться к окружающей среде часто ведет к появлению более совершенных форм живых организмов. Поясним это положение на некоторых конкретных примерах.

На самой низшей ступени животного царства, замечает И. М. Сеченов, чувствительность является равномерно разлитой по всему телу, без всяких признаков расчленения и обособления в органы [56, 413]. Так, например, у таких низших организмов, как медузы, нервные клетки обладают примитивной универсальностью. Одни и те же нервные клетки способны различать химические, температурные и механические раздражители. Там, где чувст<15>вительность равномерно разлита по всему телу, она может служить последнему только в том случае, когда влияние из внешнего мира действует на чувствующее тело непосредственным соприкосновением.

На каком-то этапе развития, который современная биологическая наука не может указать с точностью, раздражимость, т. е. элементарное физиологическое средство приспособления организма к внешней среде, становится недостаточной, поскольку организм попадает в какие-то иные условия существования.

Эта слитная форма начинает все более и более расчленяться в отдельные организованные системы движения и чувствования: место сократительной протоплазмы занимает теперь мышечная ткань, а равномерно разлитая раздражительность уступает место определенной локализации чувствительности, идущей рядом с развитием нервной системы. Еще далее чувствительность специализируется, так сказать, качественно — появляется распадение ее на так называемые системные чувства (чувство голода, жажды, половое, дыхательное и пр.) и на деятельность высших органов чувств (зрение, осязание, слух и пр.) [56, 413—414].

В процессе развития живых существ ощущение обычно возникает тогда, когда организм стал способным дифференцировать раздражители не только по интенсивности, но и по качеству. «Дальнейший шаг в эволюции чувствования,— замечает И. М. Сеченов,— можно определить как сочетанную или координированную деятельность специальных форм чувствования между собою и с двигательными реакциями тела. Если предшествующая фаза состояла из группировки в разных направлениях единиц чувствования и движения, то последующая заключается в группировке (конечно, еще более разнообразной) между собой этих самых групп. Вооруженное специфически различными орудиями чувствительности, животное по необходимости должно получать до крайности разнообразные группы одновременных или ряды последовательных впечатлений, а между тем и на этой степени развития чувствование, как целое, должно остаться для животного орудием ориентирования в пространстве и во времени, притом ориентирования, очевидно, более детального, чем то, на которое способны менее одаренные животные формы. Значит, необходимо или согласование между собой тех отдельных элементов, из которых составляется чувственная группа или ряд, или расчленение ее на элементы — иначе чувствование должно было остаться хаотической случайной смесью» [56, 415—416]. «Среда, в которой существует животное, и здесь оказывается фактором, определяющим организацию. При равномерно разлитой чувствительности тела, исключающей возможность перемещения его в пространстве, жизнь сохраняется только при условии, когда животное непосредственно окружено средой, способной поддерживать его существование. Район жизни здесь по необходимости крайне узок. Наоборот, чем выше чувственная организация, при посредстве которой животное ориентируется во времени и в пространстве, тем шире сфера возможных жизненных встреч, тем разнообразнее самая среда, действующая на организацию, и способы возможных приспособлений» [56, 414].<16>

Расчлененное и координированное чувство развивается в конце концов в инстинкт и разум. «Усложнение и совершенствование способности отражения у живых организмов происходит на основе появления и развития специального субстрата отражения: первоначально особого чувствительного вещества, затем — чувствительных клеток, нервных клеток и нервной системы, достигающей высшей ступени развития у человека. В связи с появлением специального субстрата отражения — нервной системы — возникают особые состояния, обусловленные внешними воздействиями — нервное возбуждение и торможение, специальные формы отражательной деятельности — условные и безусловные рефлексы, специфические закономерности отражательной деятельности — иррадиация и концентрация, взаимная индукция и т. д.» [42, 26].

Таким образом, способность отражения у живых организмов проходит в своем развитии три основные ступени. Первой ступенью является раздражимость, т. е. способность тел отвечать реакцией на внешние воздействия, которая опосредствуется состоянием возбуждения ткани, затем на основе раздражимости возникает ощущение, с которого ведет начало эволюция психики, как более высокой, по сравнению с раздражимостью, формы отражения. С переходом к трудовой деятельности и появлением человека возникает и развивается высшая форма психической деятельности — сознание [42, 26].

Способность к отражению окружающего материального мира является одной из самых важных предпосылок возникновения человеческого языка, поскольку в основе актов коммуникации, как будет показано в дальнейшем, лежит отражение человеком окружающей действительности. Вместе с тем следует заметить, что осуществление этих процессов отражения оказалось бы невозможным, если бы человек не обладал целым рядом особых свойств, проявление которых обеспечивает способность отражения.

Способность к анализу и синтезу

Явления анализа и синтеза наблюдаются и в области неживой природы. Различные химические элементы постоянно распадаются и вновь соединяются в различных пропорциях. Однако все эти явления, аналогичные анализу и синтезу, не носят сознательного характера. Они просто отражают определенные закономерности природы, в силу которых в определенных условиях может произойти распадение тел на составляющие их химические элементы или соединение их в более сложный комплекс.

Способность живых организмов производить анализ и синтез также во многих случаях не имеет характера преднамеренного и целенаправленного акта. Она выработалась бессознательно, в результате борьбы за существование и стремления лучше приспособиться к окружающей среде. Необходимо различать две качест<17>венно различные формы анализа и синтеза. Первая форма анализа и синтеза представляет непроизвольную и врожденную деятельность живого организма. Г. А. Геворкян совершенно правильно отмечает, что анализ при образовании восприятия ни в коем случае нельзя отождествлять с теми развитыми формами анализа и синтеза, которые встречаются на следующих ступенях процесса познания.

Анализ при образовании ощущения и синтез при образовании восприятия представляют собой виды деятельности, приспособленной к таким актам нервного механизма с его естественно сложившейся структурой, как сугубо непроизвольные действия [15, 11— 12]. Другой формой анализа и синтеза являются анализ и синтез, производимые сознательно, путем различных логических операций.

Способность к анализу и синтезу присуща всем живым существам. Элементарный анализ и синтез являются врожденными свойствами, выработавшимися в ходе длительной биологической эволюции в результате приспособления к окружающей среде.

Всякий животный организм может осуществлять свою жизнедеятельность лишь в том случае, если он будет действовать соответственно, адекватно состоянию среды. Среда воздействует на организм как некоторое единство, как система, как целое, и в то же время воздействует отдельными элементами, сторонами и т. д. Следовательно, всякий организм, начиная с простейших, вынужден отражать среду как целостность и в то же время выделять ее элементы, т. е. осуществлять синтез и анализ.

Науке неизвестны организмы, которые хотя бы в элементарной форме не осуществляли синтез и анализ. Простейшие одноклеточные организмы (например, амеба, инфузория и т. д.) способны отличать положительные раздражители от отрицательных и нейтральных (анализ), соединять в отдельные группы раздражители различных качеств, но равные по интенсивности (синтез) и соответственно реагировать на раздражитель в зависимости от его интенсивности. Окружающая живой организм среда обладает исключительной сложностью. Живой организм не может ее отразить сразу как целое. Поэтому для ориентации организма в окружающей среде исключительно важно, чтобы поступающие извне раздражения дробились, так как от этого зависит уточнение отношений к окружающей среде.

Необходимо отметить, что у более высоко развитых животных организмов, включая человека, эта способность в достаточной степени развита. Животные организмы этого типа имеют целую систему специализированных рецепторов, каждый из которых воспринимает только раздражение определенного рода: например, глаз воспринимает световые раздражения, ухо — слуховые, кожа — температурные и некоторые другие раздражения.

Благодаря способности рецепторов-анализаторов разлагать мир на отдельности и осознавать их как ощущения становится возмож<18>ным различение отдельных качеств предмета. Собственно с этого и начинается познание окружающего мира. Прежде чем отразить целое, необходимо отразить отдельности. В основе раздельности зрительных признаков предмета лежит раздельность физиологических реакций. Все признаки или свойства предметов суть продукты раздельных физиологических реакций восприятия.

В философской литературе, даже в марксистской, широко распространено мнение, будто бы ощущение, как наиболее элементарная форма познания окружающей действительности, всегда связано только с дроблением действительности. Так, например, Г. А. Геворкян пишет по этому поводу следующее: «Органы чувств в историческом процессе развития приспособились таким образом, что через каждый отдельно взятый орган под воздействием предметов внешнего мира возникают определенные ощущения (световые, звуковые и т. д.) и в определенных пределах (начиная с так наз. «порога ощущения» до определенного максимума). Таким образом, при ощущении налицо дробление, расчленение внешнего воздействия, своего рода анализ» [15, 11].

Но для приспособления к окружающей среде одной способности различения отдельных свойств предметов еще недостаточно. С изменением условий существования жизненно важное значение приобретает все больший круг внешних воздействий, охватывающий все большее число предметов, вследствие чего возникает необходимость появления слитной реакции на сложный комплекс раздражений, идущий от целостных предметов и ситуаций. Живой организм, находящийся в подобных условиях, имеет дело не только с отдельными свойствами, но и с целостными предметами, познание которых в их целостности составляет не менее важную жизненную задачу, поэтому познание общих свойств предметов превращается в особо важный и необходимый этап познания.

Уже в самом акте ощущения необходимо присутствует синтез. Если бы ощущение устанавливало лишь различие предметов, то оно и не могло бы возникнуть, так как определенность ощущения связана в первую очередь с синтезом различных отношений. Отражая внешний мир, ощущение выделяет и группирует раздражители определенного качества, уподобляет каждое данное раздражение всем раздражениям того же качества, которые были или когда-либо будут восприниматься организмом. «Возникновение слитного образа предмета опирается на ряд анатомо-функциональных условий, т. е. анатомо-физиологическую связь материальных субстратов отражения — анализаторов. Известно, что анализаторы связаны друг с другом непосредственно, т. е. через центральную нервную систему, а также через вегетативную нервную систему и гуморальный путь. Исследования Н. Г. Иванова-Смоленского, А. В. Палладина, И. Я. Перельцвейга и особенно Л. Г. Воронина показали, что рефлекс на комплексный раздражитель не является арифметической суммой элементарных рефлексов, а представляет собой новую слитную<19> реакцию с особым функциональным комбинаторным центром (И. П. Павлов), в которой отдельные раздражители теряют самостоятельное значение и становятся единой частью отдельного комплексного раздражителя» [42, 166—167].

Живому организму свойственна врожденная генерализация раздражителей (примитивные формы обобщений). При первых же попытках выработки условных рефлексов в павловских лабораториях было отмечено, что рефлекторный эффект получается вначале не только на основной подкрепляемый раздражитель, но и на любой сходный с ним. Если, например, тон 300 герц подкрепляется пищей, то вначале тон любой другой частоты и даже другие звуковые раздражители вызывают пищевой рефлекс, хотя они никогда ранее не были связаны с пищевой деятельностью. Лишь постепенно неподкрепляемые раздражители дифференцируются от подкрепляемого [32, 10]. В начальном периоде выработки условного рефлекса раздражитель оказывается слабым. Поскольку слабые процессы не концентрируются, а широко иррадиируют по нервной ткани, то действие многих сходных раздражителей в раннем периоде условной связи оказывается генерализованным [32, 11].

Помимо примитивной генерализации существуют так называемые вырабатываемые формы обобщения, в основе которых лежит распределение возбуждения по определенным, ранее отдифференцированным нервным путям. Все формы условнорефлекторной деятельности И. П. Павлов рассматривал как выражение вырабатываемых форм обобщения. По мнению И. П. Павлова, в коре головного мозга может иметься группированное представительство явлений внешнего мира. Этой форме обобщенного отражения явлений Павлов придавал очень большое значение и рассматривал ее Как прообраз понятий, возникающий без слова [32, 12—13].

Познанию предмета в его целостности в немалой степени способствует сама объективная действительность. Предметы материального мира существуют дискретно и имеют вполне определенные и четкие границы. «Контур вещи является первым и важнейшим качеством внешних предметов, которое отражается в восприятии и служит отправной точкой развития восприятия» [42, 168].

По-видимому, форма предметов, замечает М. М. Кольцова, является более надежным и совершенным критерием, т. е. более существенным свойством, для обобщения этих предметов и отличения их один от другого [32, 154]. Анализ и синтез пронизывают все формы познания действительности.

Способность к синтезированию, к выявлению общего, имеет огромное значение в познании окружающего мира. Мы были бы не в состоянии обнаружить ни одного нового факта, предмета или явления в нашей жизненной практике, если бы мы не опирались в процессе познания на некоторые общие черты и особенности предметов материального мира, познанных нами ранее. Таким образом, знание общего используется как средство познания нового.<20>

Возникновение инвариантного обобщения образа предмета

Предпосылки возникновения в мозгу человека инвариантного обобщенного образа предмета были заложены уже в первой стадии познания объективного мира, т. е. в ощущении.

Как говорилось выше, уже в процессе ощущения наряду с восприятием различными органами чувств отдельных свойств воздействующего  на них предмета происходит синтез, способствующий его целостному восприятию. В философии обычно принято делить процесс познания на идущие по восходящей линии ступени, именуемые формами познания. Такими формами являются ощущение, восприятие, представление и понятие. В развитом мышлении современного человека все эти ступени познания могут быть представлены одновременно, и по этой причине познание им объективного мира очень специфично, поскольку предмет может действовать на органы чувств при наличии в голове человека вполне сложившегося о данном предмете понятия.

Принято считать, что отличительным свойством такой ступени чувственного отражения действительности, как восприятие, является целостность отображения предмета. Благодаря целостности в восприятии, замечает В. В. Орлов, в сферу непосредственного знания входят такие существенные стороны предмета, которые были скрыты в ощущении. В ощущении не дано непосредственного знания геометрии тел — линий, плоскостей, форм вообще. Считается поэтому, что в ощущениях непосредственно не осознаются пространственность и длительность, хотя они заранее заключены в содержании ощущений [42, 171]. С подобным утверждением согласиться довольно трудно, так как четко очерченные контуры предмета, по-видимому, схватываются ощущением.

Другим отличительным признаком восприятия является то обстоятельство, что оно является результатом практической деятельности человека и содержит известные элементы обобщения. «Замечая какой-либо предмет, ребенок пытается его схватить, не осознавая действительного расстояния до него. Впоследствии, в процессе действия с предметами, путем проб и ошибок он получает знание о пространственных свойствах действительности» [42, 171].

В восприятии происходит определенное раздвоение единого психического акта на противоположные стороны — объективную и субъективную, благодаря чему на первый план, в сферу непосредственного осознания, выдвигаются существенные внешние признаки вещей. Восприятие включает в себя также момент, который не вытекает непосредственно из лежащих в его основе ощущений, а зависит от общего состояния психической деятельности человека (апперцепции) [42, 176]. Восприятие зависит от имеющихся у человека знаний, потребностей, интересов, навыков. Апперцепция выражает зависимость восприятия от прошлого опыта человека,<21> является аккумуляцией ранее воспринятых человеком ощущений. Однако восприятие может дать сведения только о том, что непосредственно воздействует на животное или человека, т. е. знание конкретной ситуации. Здесь еще не происходит отрыва от конкретной ситуации.

Следующей, более высокой ступенью познания объективного мира является представление. В восприятии имеется некоторая инертность — впечатление может длиться некоторое время после того, как внешний агент уже перестал действовать. Развитие психической деятельности в связи с усложнением условий существования живых организмов шло по линии закрепления и усиления этой инерции, в результате чего образ стал сохраняться и, что еще более важно, воспроизводиться в отсутствие предмета. Произошел таким образом отрыв образа от конкретной ситуации во времени, образ стал существовать и воспроизводиться независимо от наличия или отсутствия в каждый данный момент предмета, вызвавшего этот образ [42, 181]. «Простейшее представление, представление единичного предмета, как правило, не есть результат разового воздействия на чувства. Оно образуется в результате многократного воздействия на чувства и многократного образования ощущений и восприятий от данного предмета. Уже одно это обстоятельство приводит к тому, что при образовании представления единичного предмета производится простейшее, элементарное абстрагирование; так как один и тот же предмет каждый раз воспринимается в различной обстановке, в окружении различных других предметов, то в представлении, в первую очередь, не закрепляются условия, обстоятельства его воздействия на чувства. В чувственно-наглядном образе не закрепляются также те свойства и стороны данного предмета, которые не присутствуют в каждом его восприятии. В представлении, как правило, закрепляются те свойства и стороны Предмета, те его отношения с другими предметами, которые в нем ярко выделяются, «бросаются в глаза» и играют определенную роль в жизнедеятельности использующего предмет индивида» [15, 14].

Представления имеются, по-видимому, и у высших животных. «Без наличия... образа и без его пространственной проекции во внешней среде было бы немыслимо приспособление животного на расстоянии, т. е. когда жизненно-важный объект не находится в непосредственном контакте с ним, будь этот объект пищевое вещество или грозящий жизни животного враг».[3, 143].

Любопытна зависимость образования представлений от условий окружающей среды. Так, например, в первобытном лесу поле зрения резко сужается, а обоняние вследствие специфических условий леса дает ограниченную возможность ориентировки в среде. В связи с этими обстоятельствами увеличивается роль слуха, который в условиях леса имеет сравнительно неограниченные возможности развития. Слух содержит в себе зачаток возможности отрыва от конкретной ситуации, он развивает установку на невидимое,<22> которое играет большую роль в преодолении ситуативности отражения действительности [15, 182].

Обычно принято считать, что абстрагирование и обобщение совершаются в пределах чувственной наглядности отображаемого внешнего мира. Это означает, что образ, имеющийся в представлении, можно мысленно воспроизвести, например, «видеть перед собой так же, как мы видим отдельные предметы объективного мира» [15, 15]. Приходится, однако, признать, что в утверждениях подобного рода все же нет достаточной ясности. Ведь человек в своей жизненной практике чаще всего сталкивается с хотя и однородными, но разными предметами. Возникает проблема, как он их мысленно воспроизводит на ступени чувственного познания, иными словами, могут ли существовать представления более абстрактные, чем представление о единичных предметах.

В этом вопросе в советской философской науке существуют два противоположных взгляда. Одни считают, что представление может быть отображением в чувственно-наглядном образе только единичного предмета; возможности большего обобщения представление не содержит. Типичным в этом отношении является рассуждение логика Н. И. Кондакова: допустим, мы предложим группе лиц представить образ дома. Затем, когда мы попросим передать словами этот образ, то обнаружим, что эти образы никак не совпадут друг с другом. Для одного дом представится в виде коттеджа, для другого — в виде 400-квартирного гиганта на улице Горького в Москве, для третьего в виде стандартного дома пригородного поселка, для четвертого в виде обыкновенной сельской избы и т. д. Все это будут самые различные чувственно-наглядные образы дома [33, 280]. По мнению В. 3. Панфилова, мы не можем себе представить дом или собаку вообще и т. п. И это понятно, так как мы могли бы это сделать только в том случае, если бы были возможны обобщенные ощущения, являющиеся элементами представления [43, 130—131].

Сторонники другой точки зрения считают, что возможны более обобщенные, более абстрактные представления, чем представления единичных предметов. Такая точка зрения по традиции связана с научным наследием И. М. Сеченова, который обосновал возможность большого, хотя и ограниченного определенными пределами, обобщения и абстрагирования в чувствах. «Все повторяющиеся, близко сходные впечатления,— писал Сеченов,— зарегистрирываются в памяти не отдельными экземплярами, а слитно, хотя и с сохранением некоторых особенностей частных впечатлений. Благодаря этому в памяти человека десятки тысяч сходных образований сливаются в единицы...» [56, 439—440].

Чтобы доказать, что такие обобщающие образы действительно имеются, Г. А. Геворкян приводит один любопытный пример. Нам встречаются различные начертания одной и той же буквы в письме, в различных печатаниях. Немыслимо думать, что мы<23> узнаем эту букву потому, что у нас есть представление, наглядный образ для каждого единичного случая, для каждого начертания данной буквы, даже для тех начертаний, которые нам еще не встречались, но могут встретиться [15, 16]. «Как бы ни различались отдельные березовые деревья, все же во всех них повторяются те свойства и стороны, которые делают их березами, и эта общность выражается также в их внешнем виде. В обобщенном образе березы удерживаются именно эти, общие всем березам свойства и стороны. Сеченов указывает, что возможно также образование представления дерева вообще; в нем будут удержаны все те стороны и свойства, все те внешние признаки, которые присущи березе и сосне, клену и акации и т. д. Таковы — общий контур и взаимное расположение частей; возвышающийся над землей ствол, ветви, зеленая крона, и их соотношение» [15, 17].

Такой же точки зрения придерживался и С. Л. Рубинштейн. «Представление может быть обобщенным образом не единичного предмета или лица, а целого класса или категории аналогичных предметов» [55, 288].

«Возможен также и другой путь создания обобщающего образа сходных предметов. Образовавшийся у индивида чувственно-наглядный образ единичного предмета может стать представителем целого ряда одинаковых предметов. Встречаясь с многочисленными предметами того же рода и обнаруживая в них подобные, сходные свойства, стороны, индивид различает и узнает их путем сопоставления с имеющимся у него образом впервые встретившегося ему или же наиболее ярко повлиявшего на него единичного предмета. Так, у человека, родившегося и выросшего на берегу реки, представление реки всегда связано с его родной рекой, вернее с тем участком, в котором он купался, ловил рыбу, которым он долго любовался. И сколько бы рек он ни встречал на своем веку, или сколько бы при нем ни говорили о реке, в его памяти всегда всплывает образ родной реки с характерными для нее особенностями. Этот чувственно-наглядный образ выступает как представитель целого ряда предметов, как обобщающий образ для обозначения многочисленных рек.

Со временем благодаря накоплению опыта этот образ может меняться, некоторые черты его будут тускнеть, а другие, наоборот, выделяться больше, в зависимости от того, насколько ярко они выражены в других встреченных данным индивидом реках» [15, 17—18]. Сторонники первой точки зрения правы, когда они утверждают, что в нашем сознании не может быть обобщенного образа дома, дерева и т. д. Всякий чувственный образ тесно связан с какой-нибудь ситуацией.

Восприятие предмета оставляет в мозгу человека следы, и благодаря памяти он может воспроизвести некогда им виденный предмет, но всякий раз это будет крайне редуцированный и довольно неясный образ предмета в определенной ситуации. Механизм па<24>мяти в данном случае не позволяет выйти за рамки ситуации. Все это свидетельствует о том, что непосредственное чувственное восприятие не может быть перекодировано в нечто среднее, поскольку всякая ситуация конкретна.

Утверждение И. М. Сеченова о представлении дерева вообще никоим образом не может быть квалифицировано как представление чувственного образа дерева. Это уже нечто похожее на понятие. Не опровергает этого тезиса и замечание Г. А. Геворкяна о возможности выбора конкретного образа реки в качестве обобщенного представления о реке. Такого рода заменитель все равно останется чувственным образом, который невозможно оторвать от конкретной ситуации.

Между тем большой интерес представляет и другой факт. В своей жизненной практике человек имеет дело с разными предметами в разных ситуациях. Он легко их опознает и умеет извлекать из них определенную пользу для удовлетворения своих жизненных потребностей. Возникает вопрос, являются ли решающими в процессе узнавания только те следы, которые сохраняются в памяти, или здесь действует какой-то дополнительный фактор. Можно предполагать, что, помимо следов памяти, человек имеет еще знание о данном предмете, которое он приобрел как часть жизненного опыта в результате многократного воздействия на его органы чувств однородных предметов и использования их для своих жизненных потребностей. В комплекс этих знаний входят такие данные, как основные свойства предмета: цвет, вкус, запах, характер поверхности и т. д. Эти знания сохраняются в памяти. Несомненно сохраняется в памяти и общее представление о форме предмета, его общие схематические контуры, расположение составных частей и т. д. Подобное знание предмета давало человеку возможность хорошо ориентироваться в окружающей обстановке и извлечь в случае необходимости пользу из этого предмета. Эту особенность очень хорошо выразил в свое время Маркс. «Люди,— говорил Маркс,—...начинают с того, чтобы есть, пить и т. д., т. е. не «стоять» в каком-нибудь отношении, а активно действовать, овладевать при помощи действия известными предметами внешнего мира и таким образом удовлетворять свои потребности (они, стало быть, начинают с производства). Благодаря повторению этого процесса способность этих предметов «удовлетворять потребности» людей запечатлевается в их мозгу, люди и звери научаются и «теоретически» отличать внешние предметы, служащие удовлетворению их потребностей, от всех других предметов» [39, 377].

Наш далекий предок не умел говорить, но он безусловно знал окружающие его предметы и умел их распознавать в любой конкретной ситуации. Диктуемая практическими нуждами необходимость отвлечения и обобщения, выходящего за рамки возможного в наглядных представлениях, явилась, согласно предположению Л. О. Резникова, источником образования понятий [50, 8]. Заро<25>дышем понятия Резников называет сознание общего [49, 158]. Начинаясь с наглядного образа, сознание общего становится затем основой для будущего понятия. По мнению Е. К. Войшвилло, подобные образования, однако, еще не относятся, очевидно, к формам мышления. Это абстракции предметов, возникающие на чувственной ступени познания [10, 109]. Во всяком случае остается фактом, что знание предмета, представление о его характерных свойствах уже в то время было оторвано от конкретной ситуации. Следует заметить, что знанием предметов обладают и животные. «Узнавание предметов,— указывал И. М. Сеченов,— очевидно, служит животному руководителем целесообразных действий — без него оно не отличило бы щепки от съедобного, смешивало бы дерево с врагом и вообще не могло бы ориентироваться между окружающими предметами ни одной минуты» [56, 467].

Поскольку человек в своей жизненной практике сталкивался с целыми классами однородных предметов, то комплекс сведений об одном предмете стал распространяться на весь класс однородных предметов в целом. Таким образом этот комплекс превратился в аналог понятия, который мог возникнуть в голове человека задолго до возникновения звуковой речи. Однако самая замечательная особенность этого комплекса знаний состояла в том, что его наличие, в противовес чувственному образу, не зависело от конкретной чувственной ситуации. Оно было прообразом понятия.

Знание о предмете было редуцированным по той простой причине, что человеческая память не в состоянии сохранить все мельчайшие подробности. Оно содержало только общее. В этом смысле подобное знание можно было бы назвать инвариантным обобщенным образом предмета. Если бы человек не имел инвариантных представлений о предметах, он вообще не мог бы существовать. Первобытный человек мог в своей памяти воспроизводить образы предметов в конкретных ситуациях, но подобное воспроизведение не было связано с коммуникацией. Отсутствие у животных и человекообразных обезьян звуковой речи объясняется между прочим тем, что в конкретных ситуациях она им не нужна, а возможные у них реминисценции этих ситуаций в памяти также не связаны с необходимостью коммуникации.

Возможность возникновения инвариантных образов предметов поддерживалась целым рядом особенностей психики человека.

Чувственный образ предмета, как уже говорилось выше, может быть воспроизведен в памяти. Естественно, этот образ благодаря известному несовершенству памяти будет бледным и редуцированным. Кроме того, его границы могут быть недостаточно четкими. В памяти могут воспроизводиться образы однородных предметов, находящихся в разных ситуациях. Редукция чувственного образа, отсутствие четких границ, возможность наложения в нашем сознании разных чувственных образов однородных предметов и т. п.<26> готовили почву для возникновения инвариантного нечувственного образа.

С. Л. Рубинштейн справедливо замечает, что воспроизведенные образы памяти, их представления являются ступенькой или даже целым рядом ступенек, ведущих от единичного образа восприятия к понятию и обобщенному представлению, которым оперирует мышление [55, 288]. Большой интерес в этом отношении представляет одно наблюдение, сделанное И. М. Сеченовым, согласно которому все единичные впечатления сливаются в так называемые средние итоги тем полнее, чем они однороднее по природе или чем поверхностнее и менее расчленено было их восприятие [56, 440].

Существует физиологический закон редукции функции по мере ее совершенствования. Опыты показали, что если при первом предъявлении предмета взгляд испытуемого обегает весь контур предмета полностью, то уже при втором, третьем предъявлении предмета взгляд задерживается лишь на наиболее значимых пунктах контура, так называемых критических точках. При повторных предъявлениях предмета ход процесса резко сокращается по мере выделения критических точек[32, 103]. Практически это означает, что для того, чтобы опознать часто повторяющийся предмет в новой ситуации, человеку было достаточно знать небольшое число критических точек.

Имея в виду все вышеуказанные соображения, трудно согласиться с утверждением некоторых философов и психологов о существовании в развитии человека стадии чистого чувственного познания мира, предшествующей образованию понятий. Фактически такая стадия является фикцией. При рассмотрении проблемы возникновения в сознании человека инвариантных обобщенных образов предметов нельзя не отметить огромной роли таких особенностей человеческой психики, как способность к абстрагированию и память.

Процесс абстракции представляет собой в широком смысле процесс мысленного отвлечения от чего-либо. Существуют различные виды абстракции, но для уяснения сущности языка особо важными являются два ее вида — так называемая абстракция отождествления и изолирующая, или аналитическая, абстракция, поскольку обе они участвуют в образовании понятий. Абстракцией отождествления называется процесс отвлечения от несходных, различающихся свойств предметов и одновременного выделения одинаковых, тождественных их свойств. В процессе абстракции отождествления выделяются чувственно воспринимаемые свойства — это абстракция, основанная на непосредственном отождествлении предметов и чувственно невоспринимаемые свойства — абстракция, полученная через отношения типа равенства. На основе абстракции отождествления могут выделяться и отношения между предметами.

Абстракцией изолирующей, или аналитической, называется процесс отвлечения свойства или отношения от пред<27>метов и их иных свойств, с которыми они в действительности неразрывно связаны. Этот процесс абстракции приводит прежде всего к образованию так называемых «абстрактных предметов»: «белизна», «фасад», «эластичность», «твердость» и т. п. [17, 24, 25].

На первый взгляд может показаться, что процесс абстрагирования является чисто произвольным волюнтативным актом, зависящим от воли каждого человеческого индивида в отдельности. Конечно, в процессе абстракции нельзя отрицать элементов субъективного намерения, однако это явление имеет также некоторые не зависящие от намерения человека причины.

Прежде всего способность к абстрагированию в генетическом плане представляет собой дальнейшее развитие бессознательной способности к синтезу и анализу, выработавшейся у животных и человека в результате борьбы за существование и небходимости приспособления организма к окружающей среде.

Способность к абстрагированию обусловлена также известным несовершенством физиологической организации человека. Из-за ее особенностей человек не в состоянии охватить бесконечное разнообразие свойств того или иного объекта. Так, человеческий глаз и человеческое ухо способны непосредственно воспринимать лишь незначительную часть того богатства мира цвета и звуков, которые имеются в объективном мире. Кроме того, пропускная способность органов восприятия человека весьма ограниченна и характеризуется скромной цифрой — 25 двоичных единиц в секунду. Таким образом, уже особенности строения органов чувств человека таковы, что они являются объективной причиной процедуры абстрагирования.

Следует также отметить, что каждый объект действительности обладает бесконечным числом свойств и может вступать в бесконечное число отношений. Но эта бесконечность не является актуальной. Объект никогда не вступает во все возможные для него отношения сразу. Для этого было бы необходимо актуально осуществить все возможные условия существования этого объекта одновременно, что, естественно, никогда не выполнимо. Это, между прочим, противоречит факту развития и изменения объекта. Осуществление для объекта сразу актуально всех возможных условий его существования означало бы просто-напросто, что в объекте осуществляются одновременно все его состояния — прошлые, настоящие и будущие, т. е. объект должен был бы существовать, не развиваясь и не изменяясь. Невозможность актуализовать всю бесконечную совокупность свойств объекта означает, что в каждом конкретном случае объект выступает, выявляя только часть своих свойств. Можно было бы сказать, что объекты действительности как бы абстрагируют сами себя [16, 34—36].

Необходимость абстрагирования обусловлена также действием закона экономии физиологических затрат. «Если бы человек,— замечает И. М. Сеченов,— запоминал каждое из впечатлений в отдельности, то от предметов наиболее обыденных, каковы, напри<28>мер, человеческие лица, стулья, деревья, дома и пр., составляющих повседневную обстановку нашей жизни, в голове его оставалось бы такое громадное количество следов, что мышление ими, по крайней мере в словесной форме, стало бы невозможным, потому что где же найти десятки или сотни тысяч разных имен для суммы всех виденных берез, человеческих лиц, стульев и как совладать мысли с таким громадным материалом? По счастью, дело происходит не так. Все повторяющиеся, близко сходные впечатления регистрируются в памяти не отдельными экземплярами, а слитно, хотя и с сохранением некоторых особенностей частных впечатлений» [56, 439].

Механизм памяти основывается на способности мозга закреплять и воспроизводить следы некогда им полученных впечатлений. Образование этой способности представляет собой результат биологического приспособления человеческого организма к окружающей среде. Различение и узнавание предметов, замечает И. М. Сеченов, свойственно животным, обладающим способностью передвижения [56, 465]. Поскольку животное, способное к передвижению, сталкивается с массой различных предметов, удовлетворяющих его жизненные потребности, то возможность их опознавания приобретает определенную биологическую значимость. Для ориентировки действия на предмет, следовательно — для удовлетворения потребностей, в этих условиях одного лишь восприятия как чувственной дифференциации предмета оказывалось недостаточно. Для этого необходимо, чтобы предмет узнавался в дальнейшем.

Восприятия, в которых человек познает окружающую действительность, обычно не исчезают бесследно. Они закрепляются, сохраняются и воспроизводятся. Узнавание предметов, замечает Сеченов, носит на себе все существенные характеристики и признаки мышления [56, 466]. В узнавании есть, наконец, даже некоторые элементы рассудочности, поскольку процесс напоминает собой умозаключительные акты [56, 467]. Сеченов придавал также очень большое значение так называемому закону регистрации впечатлений по сходству, согласно действию которого у человека все сходные предметы сливаются в памяти в сходные итоги [56, 485].

Ассоциации по сходству имеют огромное значение в создании структуры языков. Сравнение одного предмета с другим является одним из наиболее мощных средств познания окружающего мира. Весь прогресс теоретической половины человеческих знаний о внешней природе, подчеркивает Сеченов, достигнут в сущности сравнением предметов и явлений по сходству [56, 378]. При отсутствии такого свойства человеческой психики, как память, возникновение человеческого языка было бы невозможно. Обобщенное знание свойств класса предметов явилось в дальнейшем основой для возникновения слова.<29>

ПРОБЛЕМА ДОЯЗЫКОВОГО МЫШЛЕНИЯ

Многих исследователей интересует вопрос о возникновении языка и мышления. Значительное большинство ученых стоит на той точке зрения, что язык и мышление возникли одновременно и что до возникновения языка мышления якобы не могло быть. Так, по мнению К. К. Кошевого, язык и мышление находятся в неразрывном единстве: нет языка без мысли и, наоборот, мысли без языка. Мысли существуют только в языковом оформлении [35, 14]. По мнению Н. К. Одуевой, начало мышления совпадает со словесным обобщением чувственных данных [41, 71]. «Мышление, протекая в неразрывной связи с материальными физиологическими процессами головного мозга, вместе с тем может происходить и происходит только на основе и при помощи языка»,— замечает В. З. Панфилов [43, 118].

Поясняя сущность марксистско-ленинской теории происхождения языка и мышления, А. Бынков отмечает, что человеческое мышление и язык возникли одновременно в процессе труда. Абстрактное мышление человека формировалось вместе с развитием языка. Не только язык, но и мышление возникло в трудовой деятельности, в результате необходимости в общении [6, 88]. То же самое утверждение находим мы и в книге Г. В. Колшанского «Логика и структура языка» [29, 17]. И. В. Сталин пытался истолковать приводимое им высказывание Маркса («Язык есть непосредственная действительность мысли») в том плане, что мышления без языка не существует. Но ведь его можно понимать и иначе — как указание на то, что мышление проявляется в языке.

Приведенные выше высказывания не совсем согласуются с содержанием известной статьи Ф. Энгельса «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека», где Энгельс основной причиной возникновения языка считает совместный труд людей. «... Развитие труда по необходимости способствовало более тесному сплочению членов общества, так как благодаря ему стали более часты случаи взаимной поддержки, совместной деятельности, и стало ясней сознание пользы этой совместной деятельности для каждого отдельного члена. Коротко говоря, формировавшиеся люди пришли к тому, что у них явилась потребность что-то сказать друг другу. Потребность создала себе свой орган: неразвитая глотка обезьяны медленно, но неуклонно преобразовывалась путем модуляции для все более развитой модуляции, а органы рта постепенно научились произносить один членораздельный звук за другим» [65, 489]. Однако в статье Энгельса нигде ни одним словом не сказано, что до возникновения языка у предка человека вообще не было никакого мышления. Материалы статьи скорее всего говорят о другом. Труд, по Энгельсу, возник раньше членораздельной речи. «Сначала труд,—замечает Ф. Энгельс,— а затем и вместе с ним членораздельная речь явились<30> двумя самыми главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны постепенно превратился в человеческий мозг, который, при всем своем сходстве с обезьяньим, далеко превосходит его по величине и совершенству» [65, 490].

Но ведь труд необходимо предполагает мышление, а всякий труд, замечает Ф. Энгельс, начинается с изготовления орудий [65, 491].

Современная психология ясно показывает, что изготовление даже самого примитивного орудия невозможно без наличия мышления, совершенно сознательного, а не инстинктивного использования жизненного опыта, установления целого ряда причинных связей, обобщений и умозаключений.

«Умозаключение,— справедливо замечает И. В. Копнин,— возникает из потребности трудовой деятельности человека, специфическая особенность которой заключается в том, что в сознании человека еще до начала труда имеется предварительный готовый результат его. Прежде чем произвести вещь, он идеально воспроизводит весь производственный процесс от начала до конца. Этот процесс невозможен без умозаключения» [34, 22]. Стало быть, люди стали говорить друг с другом, обладая уже сравнительно развитым мышлением.

Сам Ф. Энгельс считал, что нет оснований отрицать наличие генетических корней мышления и речи в животном царстве. Рассматривая познание исторически, Энгельс видел «корни» человеческого познания в отражательных способностях животных. Он писал: «Нам общи с животными все виды рассудочной деятельности: индукция, дедукция, следовательно, также абстрагирование... анализ... синтез...» [65, 178].

Подобное мнение позднее высказывалось многими исследователями.

«У животных,— замечает И. М. Сеченов,— помимо прирожденной машинообразной умелости производить известные действия, часто замечается умение пользоваться обстоятельствами данной минуты или условиями данной местности, чего нельзя объяснить иначе как сообразительностью животного, его рассудительностью и вообще умением мыслить» [56, 417].

В этом же смысле высказывался и Плеханов: «Как бы там ни было, но зоология передает истории homo, уже обладающего способностями изобретать и употреблять наиболее примитивные орудия». «Ясно, как день, — говорит далее Плеханов, — что применение орудий, как бы они ни были несовершенны, предполагает огромное развитие умственных способностей» [45, 138]. Того же мнения в основном придерживался и Л. С. Выготский. «В опытах Кёлера мы имеем совершенно ясное доказательство того, что зачатки интеллекта, т. е. мышления в собственном смысле слова, появляются у животных независимо от развития речи и вовсе не связаны с ее успехами. Изобретение обезьян, выражающееся<31> в изготовлении и употреблении орудий и в применении обходных путей при разрешении задач, составляет совершенно несомненно первичную фазу в развитии мышления, но фазу доречевую» [12, 76—771. Мышление и речь, по мнению Л. С. Выготского, имеют поэтому генетически совершенно различные корни [12, 76-77].

Оставляя пока в стороне вопрос о мышлении животных, следует прежде всего рассмотреть вопрос, что следует понимать под мышлением вообще. Некоторые исследователи считают мышление словами единственным типом подлинного мышления. Но под мышлением можно также понимать вообще процесс отражения человеком окружающего мира независимо от того, какими способами оно осуществляется. В таком случае необходимо решить один существенный вопрос является ли так называемое словесное мышление единственно возможным типом мышления, или оно существует наряду с другими типами мышления.

Исследования целого ряда выдающихся психологов скорее говорят в пользу того, что существуют разные типы мышления. В их числе словесное мышление выступает только как наиболее совершенное и наиболее пригодное для целей общения людей между собой. «Трудно согласиться со взглядом, который полностью отделяет мышление от прочей познавательной деятельности человека и противопоставляет его всем Другим видам психической деятельности», справедливо пишут по этому поводу И. М. Соловьева и Ж. И. Шиф [58, 335].

Успехи психологической науки вынуждают подвергнуть сомнению гипотезу о полной независимости и самостоятельности интеллектуальной деятельности. Следует усомниться в том, что реализация мышления возможна лишь в строго очерченных пределах, включающих совершенно особый психический материал.

Тезис о том, что осмысленность прочих психических процессов всегда и исключительно обязана включением со стороны обособленно стоящего мыслительного аппарата, также вызывает сомнения. Мышление не только и не просто вносится в память, деятельность памяти способна приобретать и в самом деле приобретает характер мышления. В отношении представлений мышление рассматривается как нечто извне приходящее и упорядочивающее их течение. Не следует, однако, исключать возможность такой динамики представлений, которая является по своему качеству мышлением. Все более накапливаются доказательства в пользу понимания мышления как своеобразного  динамического процесса, который может осуществляться различным    психическим    материалом, происходить в любой «психической среде», во всякой «области психики».

Правилен, по нашему мнению, взгляд, рассматривающий мышление как познавательную деятельность, усматривающий в мыш<32>лении высшую ее форму. Мышление характеризуется не изоляцией от других компонентов познавательной деятельности, но их охватом, своеобразным сочетанием и взаимодействием между ними. Мышление осуществляется не только в сфере абстрактно-логического познания, но и в ходе познания чувственного, а в пределах последнего осуществляется материалом образов восприятия, памяти и воображения.

Придавая большое значение абстрактно-логическому мышлению, мы не забываем, что мышление имеет и другие виды, осуществляемые посредством иных форм отражения. При этом всякий анализ мышления обнаруживает, что качественные различия форм отражения действительности, осуществляемого психикой человека, отнюдь не препятствуют их взаимосвязи и кооперации при решении мыслительных задач, а, напротив, весьма часто содействуют их успешному разрешению [58, 335—336].

На точке зрения признания разных видов мышления стоит также выдающийся психолог С. Л. Рубинштейн. «Теоретическое мышление, раскрывающее закономерности своего предмета, замечает С. Л. Рубинштейн, является высоким уровнем мышления. Но было бы совершенно неправильно сводить мышление в целом исключительно к теоретическому мышлению в абстрактных понятиях. Мы совершаем мыслительные операции, не только решая теоретические проблемы, но и тогда, когда, прибегая к абстрактным теоретическим построениям, мы с более или менее глубоким учетом объективных условий осмысленно решаем любую задачу, оставаясь в рамках наглядной ситуации. Существует не только отвлеченное, но и наглядное мышление, поскольку в некоторых случаях мы разрешаем стоящие перед нами задачи, оперируя в основном наглядными данными.

Наглядное мышление и мышление отвлеченно-теоретическое многообразными способами переходят друг в друга. Различие между ними относительно; оно не означает внешней полярности, но оно существенно.

Всякое мышление совершается в более или менее обобщенных, абстрактных понятиях, и во всякое мышление включаются более или менее наглядные чувственные образы; понятие и образ-представление даны в нем в неразрывном единстве. Человек не может мыслить только в понятиях, без представлений, в отрыве от чувственной наглядности; он не может мыслить одними лишь чувственно-наглядными образами без понятий. Поэтому нельзя говорить о наглядном и о понятийном мышлении как о внешних противоположностях, но том не менее, поскольку представления и понятия не только связаны друг с другом, но и отличны друг от друга, внутри единого мышления можно различать, с одной стороны, наглядное, с другой абстрактно-теоретическое мышление...»<33>

Понятие отвлеченного мышления, замечает далее С. Л. Рубинштейн, отражает общее, но общее никогда не исчерпывает особенного и единичного; это последнее отражается в образе [54, 362—363].

Образное мышление является специфическим видом мышления. Резко критиковал сторонников «безобразного» мышления И. П. Павлов. На основании того, что вторая сигнальная система отрицательно индуцирует деятельность первой сигнальной системы и выступает хозяином ее, Павлов, однако, не делает вывода, что образы не участвуют в мышлении. Наоборот, возражая представителям идеалистической психологии и физиологии, он указывал, что в мышлении непременно должны быть следы, образы, обобщения слов. Эти образы очень слабы, летучи и постоянно подвергаются действию отрицательной индукции, поэтому в разное время и в различном состоянии «степень» следов бывает разная. Отрицание связи мышления с образами Павлов называл бессмыслицей [44, 42—43]. Современная психология также ставит вопрос о теоретическом и практическом мышлении. «Традиционная психология,— замечает С. Л. Рубинштейн,— исходила из внешнего противопоставления мышления и практической деятельности, при исследовании мышления имелись в виду исключительно отвлеченные задачи научного мышления и теоретическая деятельность, направленная на их разрешение... Отношение мышления к действию всегда мыслится как односторонняя зависимость деятельности от абстрактного мышления; причем эта зависимость представлялась неизменной на всех ступенях исторического развития. Всякое действие, которое не было реализацией теоретического мышления, могло быть лишь навыком, инстинктивной реакцией — словом, не интеллектуальной операцией; поэтому создавалась альтернатива: либо действие не имеет интеллектуального характера, либо оно — отражение человеческого мышления» [54, 364—365].

В настоящее время в связи с новейшими исследованиями эта точка зрения уже не находит большого количества сторонников.

«С практикой связано в конечном счете всякое мышление: лишь характер этой связи может быть в разных случаях различным. Теоретическое мышление, опираясь на практику в целом, независимо от отдельного частного случая практики; наглядно-действенное мышление непосредственно связано с той частной практической ситуацией, в которой совершается действие» [55, 365].

Под практическим мышлением обычно понимают мышление, совершающееся в ходе практической деятельности и непосредственно направленное на решение практических задач,— в отличие от мышления, выделенного из практической деятельности, направленной на разрешение отвлеченных теоретических задач, лишь опосредствованно связанных с практикой [55, 365].<34>

Могут быть разные случаи проявления практического мышления; в одних случаях практическое мышление, т. е. мышление, включенное в практическую деятельность, должно по характеру тех задач, которые ему приходится разрешать, использовать и результаты отвлеченной теоретической деятельности. Это сложная форма практического мышления, в которое теоретическое мышление входит в качестве компонента.

Но возможен и другой случай, при котором для решения задачи, встающей в ходе практической деятельности, отвлеченное теоретическое мышление и не требуется: встречаются такие элементарные задачи, для различения которых нужно только сориентироваться в данной наглядной ситуации. В таких случаях практическое мышление, т. е. мышление, включенное в практическую деятельность и направленнное непосредственно на решение частных практических задач, принимает форму наглядно-действенного мышления. «Наглядно-действенное мышление—это элементарная форма практического мышления, направленная на разрешение элементарных практических задач» [55, 365—366].

Существуют такие практические задачи, которые могут быть решены на основании тех данных, которые представлены в наглядном содержании самой проблемной ситуации. «Для мышления, направленного на разрешение именно таких задач, характерно, что оно совершается в ситуации действия, в непосредственном действенном контакте с объективной действительностью, так что «поле зрения» мышления совпадает с полем действия; у мышления и действия одна и та же область оперирования; ход мыслительной операции непосредственно включен в действенную ситуацию, в ход практического действия; в нем практическое действие реализует каждый этап решения задачи и подвергается постоянной непосредственной проверке практикой» [55, 366].

«Отношение мышления и речи,—замечает Л. С. Выготский,—... можно было бы схематически обозначить двумя пересекающимися окружностями, которые показали бы, что известная часть процессов речи и мышления совпадает. Это — так называемая сфера «речевого мышления». Но это речевое мышление не исчерпывает ни всех форм мысли, ни всех форм речи. Есть большая область мышления, которая не будет иметь непосредственного отношения к речевому мышлению. Сюда следует отнести раньше всего, как указывал Бюлер, инструментальное и техническое мышление и вообще всю область так называемого практического интеллекта, который только в последнее время становится предметом усиленных исследований» [12, 95].

Многочисленные факты свидетельствуют о том, что и при отсутствии звуковой речи живой организм в состоянии познать элементарные свойства предметов внешнего мира и элементарные простейшие связи между ними. Наглядным доказательством может служить жизнь животных. Животные прекрасно ориентиру<35>ются в окружающей среде. Далекие предки человека не имели звуковой речи, но они также, как и животные, хорошо ориентировались в окружающей среде, благодаря чему человеческий род сохранился до настоящего времени. Есть все основания предполагать, что до возникновения звуковой речи существовали какие-то иные типы мышления, например, мышление предметное или образное.

Ориентировка в конкретной ситуации, понимание назначения и связей составляющих ее элементов, а также умение пользоваться ими представляют тоже своеобразное мышление, но мышление особого рода.

Очень интересными в этом отношении нам представляются некоторые взгляды И. М. Сеченова относительно характера так называемого предметного мышления.

Предметных мыслей, по мнению И. М. Сеченова, очень много. Их гораздо больше, чем раздельных предметов внешнего мира с различимыми в них раздельно признаками, потому что в состав мысли входят не только отдельные цельные предметы, но предмет и его часть, предмет и его качество или состояние.

Все это бесконечное разнообразие мыслей может быть подведено под формулу, в которой оказываются совмещенными все существенные элементы мысли. Эта формула представляет трехчленное предложение, состоящее из подлежащего, сказуемого и связки [56, 375—376].

«В предметной мысли подлежащему и сказуемому всегда соответствуют какие-нибудь реальные факты, воспринимаемые нашими чувствами из внешнего мира. Стало быть, общее между ними по смыслу то, что они суть продукты внешних воздействий на наши органы чувств» [56, 377].

Словесный образ третьего члена — связки — лишен обыкновенного предметного характера, поскольку она выражает собою отношение, связь, зависимость между подлежащим и сказуемым. Но связей, зависимостей, отношений между предметами внешнего мира также очень много. Следовательно, вышеуказанная формула, будучи простой в отношении общего смысла первых членов, может оказаться очень разнообразной в отношении третьего. Однако, по мнению И. М. Сеченова, и эта трудность давным-давно устранена. Все мыслимые отношения между предметами внешнего мира подводятся в настоящее время под три главных категории: совместное существование, последование и сходство. Первой из этих форм соответствуют пространственные отношения, а второй — преемственность во времени [56, 377]. Весь внешний мир представляется человеку пространством, наполненным раздельными предметами, или, что то же, группой предметов, из которых каждому присуща протяженность и известное относительное положение. Что касается связей по сходству, то весь прогресс теоретиче<36>ских знаний человека о внешней природе достигнут, в сущности, сравнением предметов и явлений по сходству [56, 378].

Руководствуясь всеми этими соображениями, И. М. Сеченов приходит к следующим очень интересным выводам: «Предметная мысль представляет членораздельную группу, в которой члены с предметным характером могут быть связаны между собой на три разных лада: сходством, пространственным отношением (как члены неподвижной пространственной группы) и преемством во времени (как члены последовательного ряда)» [56, 378—379].

Мысли, как членораздельной группе, соответствует членораздельное чувственное впечатление, в котором представлены чувственно не только эквиваленты подлежащего и сказуемого, но и эквивалент связки.

И. М. Сеченову удалось обосновать эти положения также с чисто физиологической точки зрения. Он подчеркивает, что человек способен воспринимать окружающие предметы раздельно: «Когда человек рассматривает окружающую его группу предметов или присматривается к подробностям одного сложного предмета, глаза его перебегают с одной точки на другую. Вследствие этого человек получает раздельный ряд зрительных впечатлений от отдельных частей предмета, в промежутки между которыми вставлены повороты глаз и головы, т. е. сокращение некоторых из глазных или головных мышц с сопровождающим их мышечным чувством: помещаясь на поворотах зрительного, осязательного и других форм чувствования, мышечное чувство придает, с одной стороны, впечатлению членораздельность, с другой — связывает звенья его в осмысленную группу» [56, 380].

Постоянная необходимость добывать пищу, чтобы не умереть с голоду, способствовала развитию у первобытных людей практического мышления [56, 381]. «Не подлежит сомнению,—замечает поэтому С. Л. Рубинштейн,—что генетически первичной интеллектуальной операцией было разумное действие, опиравшееся сначала на наглядное мышление — наглядно-действенное (или сенсомоторное)  мышление, точнее, наглядное или наглядно-ситуационное мышление, непосредственно включенное в практическое действие, не выделившееся еще из него в самостоятельную теоретическую деятельность» [55, 367]. Лишь затем на основе общественной практики развилось теоретическое мышление и более высокие виды наглядно-образного мышления.

Можно представить процесс развития мышления таким образом, что каждый новый тип мышления вытекал из предыдущего. Наглядное мышление выделяется из практического действия, в которое оно первоначально непосредственно включено, становясь относительно самостоятельным актом, который подготовляется предшествующим действием и подготовляет последующее. В связи с этим изменяется и характер наглядного содержания, которым начинает оперировать мышление; развивается наглядно<37> образное мышление, в котором наглядный образ становится носителем обобщенного содержания все более высокого уровня. «С расширением и углублением общественной практики формируется абстрактно-теоретическое мышление» [55, 368].

Развитие человеческого мышления обладает одной очень интересной особенностью, которая существенно отличает его развитие от развития, скажем, таких явлений, как общественно-экономические формации. Эта особенность состоит в том, что с развитием более высоких видов мышления, в частности мышления теоретического, генетически более ранние виды наглядного мышления не вытесняются, а преобразовываются, превращаясь в высшие формы наглядного мышления. Развитие мышления не сводится к тому, что над генетически более ранними примитивными видами мышления надстраиваются другие, генетически более поздние и сложные. В силу неразрывной внутренней связи всех сторон мышления между собой и со всей личностью и ее сознанием в целом, генетически более ранние виды в процессе развития сами поднимаются на высшую ступень [56, 368]. Поэтому такие типы мышления, как образное, предметное и техническое, проявляются также и в процессе мышления современного человека.

В заключение следовало бы отметить еще две важные предпосылки возникновения звуковой речи — стадный образ жизни первобытного человека и наличие системы звуковых сигналов.

Стадный образ жизни является одним из естественных средств борьбы за существование. Трудно предполагать, что далекие предки человека вели образ жизни одиноких бродяг. Подобно современным человекообразным обезьянам, они жили стадами. Стадная жизнь давала первобытному человеку целый ряд преимуществ: гарантию от нападения диких зверей, своевременное предупреждение о надвигающейся опасности; организация коллективной рыбной ловли и охоты, в особенности охоты на крупных животных, давала больший эффект; в стаде первобытный человек мог рассчитывать на помощь и поддержку в случае опасности и т. п. Но самый главный результат стадного образа жизни состоял в том, что стадо способствовало формированию специфического общественного сознания, отражение человеком окружающего мира получило общественный характер. Известно влияние общества на формирование различных обычаев, моральных норм, и т. п. Нечто подобное происходило и в данном случае. У людей вырабатывалось общее понимание закономерностей окружающего мира. Маркс постоянно подчеркивал ту мысль, что человеческое сознание с самого начала было сознанием общественным. Наличие общественного сознания явилось весьма важной предпосылкой для возникновения звуковой речи. Коммуникация при помощи языка необходимо предполагает у людей наличие общественного сознания. В противном случае она была бы затруднена. Если бы<38> эскимосы изучили бушменский язык, а бушмены — эскимосский, то общение между ними, вероятно, было бы очень затруднено по причине резкого различия жизненных условий, обычаев и т. п.

Можно также предполагать, что человеческое существо с незапамятных времен обладало даром голоса. Способность к производству звуков присуща почти всем живым существам, за исключением живых организмов, стоящих на низшей ступени физической организации. В настоящее время установлено, что этой способностью обладают даже рыбы, которые долгое время считались немыми существами. Безусловно, эта способность выработалась постепенно в длительном процессе приспособления к окружающей среде и борьбы за существование.

Производство звуков в животном мире используется для различных целей — оно может служить для выражения чувств (боли, страха, ярости, возбуждения и т. п.), для устрашения противника (рычание льва, шипение змеи, кошки и т. п.), для распознавания других животных, принадлежащих к той же породе, как средство приманивания самцами самок (пение певчих птиц) и т. д.

Звуки могут использоваться живыми организмами также в сигнальных целях. Наблюдением установлено, что обезьяны гамадрилы могут произносить звуковые комплексы, приуроченные к определенной объективной ситуации. Так, например, звуковой комплекс о-о-у приходилось слышать ночью, когда группа людей пыталась приблизиться к спящему стаду. Звуковой комплекс мля-мля-мля... произносится преимущественно взрослой обезьяной, когда она обращается к своему или чужому детенышу. Звуковой комплекс ак-ак-ак... произносится обезьяной в тревожном состоянии [60,13].

Чарльз Дарвин утверждает, что у домашней собаки можно отличать лай рвения, как, например, во время охоты, лай злобы и ворчанье, пронзительный вой или лай отчаянья, когда, например, собака заперта; лай ночью, лай радости, когда она собирается гулять с хозяином, и весьма характерный лай требования или просьбы, когда она хочет, чтобы ей отворили дверь или окно [20, 203]. Даже куры, по наблюдениям Гузо, издают по крайней мере двенадцать различных звуков, имеющих различное значение [70, 344—349].

Трудно ответить на вопрос, каким образом эти звуковые сигналы были использованы для создания первых слов человеческого языка, но наличие самой способности произнесения звуков несомненно благоприятствовало возникновению звуковой речи. Способность к произнесению звуков была связана с наличием специального аппарата — голосовых связок, ротовой полости и находящихся в ней зубов и языка. При благоприятных условиях этот аппарат мог усовершенствоваться, что и произошло в дальнейшем.<39>

ВОЗНИКНОВЕНИЕ ЗВУКОВОЙ КОММУНИКАТИВНОЙ СИСТЕМЫ

Возникновение звуковой речи в истории человечества не было явлением случайным. Оно было постепенно подготовлено в ходе исторического развития человека.

Прогрессирующее познание предметов окружающего мира способствовало развитию человеческого мышления и увеличению его абстрактности. Кроме того, развитие производительных сил сопровождалось усилением консолидации человеческих коллективов. Назрела необходимость в совершенствовании способа коммуникаций в соответствии с уровнем мышления.

Можно предполагать, что человек к моменту возникновения звуковой речи уже обладал некоторыми формами мышления (предметным и практическим), которые давали ему возможность более или менее правильно отражать окружающий мир и обеспечивать свое существование. У первобытного человека этого периода были инвариантные представления о предметах и явлениях окружающего мира, а также инвариантные представления закономерных связей между ними. Однако наличие инвариантных представлений само по себе еще не обеспечивает никакой коммуникации. Мыслительная деятельность, совершающаяся в мозгу каждого отдельного индивида, недоступна познанию другого индивида, если она не получает никакого чувственно воспринимаемого материального выражения. Наиболее удобной формой материального выражения мысли для целей общения людей явилась система звуковых сигналов, или звуковых знаков. Инвариантное представление предмета стало выражаться звуковым знаком. Звуковой знак оказался наиболее приемлемой формой выражения обобщенного представления. Звуковой знак обладает той замечательной особенностью, что он не похож на обозначаемое. Это свойство обеспечивает широкие возможности актуализации значения звукового знака в отдельных аспектах речи и применимости к каждому отдельному представителю класса однородных предметов, когда в этом возникает необходимость. Например, слово стол служит не только наименованием целого класса однородных предметов, но и может быть употреблено как название единичного конкретного предмета, например: Положи книгу па стол.

Фонетический знак, положенный в основу того или иного слова, как правило, условен, случаен. Индифферентность звукового образа слова к его содержанию способствует выполнению словом его функции — выражению общего. Чувственный же знак в ощущениях и восприятиях прямо и непосредственно относится к отображаемому предмету и зависит от него.

Звуковой знак не мог бы появиться, если бы в самом механизме познания человеком объективного мира не были подготовлены благоприятные условия для его появления. Таким благоприятным<40> условием явилось наличие обобщенных инвариантных образов предметов, т. е. понятий.

И. М. Сеченов замечает, что человек мыслит «дубом», «березой», «елью», хотя видел на своем веку эти предметы тысячу раз в разных формах. Эти «средние продукты» не будут уже точным воспроизведением действительности, так как при реальных встречах впечатления менялись от одного случая к другому, а между тем по смыслу они представляют единичные чувственные образы или знаки, заменяющие собой множество однородных предметов [56, 485].

Отсюда, конечно, не следует делать вывод, что понятие является знаком. Понятие сохраняет связь с его источниками и отображает его свойства. Оно не превращается в символ, иероглиф, и не перестает быть отображением объективной реальности. Но в понятии есть некоторые черты, которые его сближают со знаком. Понятие — инвариантное идеальное представление о классе предметов. Понятие существует в сознании человека, но оно не существует отдельно в природе. Подобно знаку, оно может быть отнесено к любому предмету данного класса, не будучи абсолютно похожим ни на один конкретный предмет. Именно эти свойства и роднят его со знаком. Отсюда легко понять, почему словесный знак является наиболее пригодным материальным выразителем понятия.

Хорошо известно, что идея о примате понятия, о том, что понятие возникает раньше слова, не находит поддержки у большинства философов, психологов и языковедов. Чаще всего утверждают, что до возникновения звуковой речи вообще не могло существовать никаких понятий, так как понятие может якобы возникнуть только на базе слова. Так, например, Д. П. Горский пишет по этому поводу следующее: «Знак, слово, нужно лишь тогда, когда познаваемый предмет не дан нам в чувственном восприятии и когда требуется одновременно выявить те общие признаки, которые существуют у множества предметов, поскольку нам в чувственном восприятии не даны сразу общие и отличительные признаки всех деревьев, поскольку необходим особый материальный носитель выделенного нами общего свойства. Этим материальным носителем и выступает слово» [19, 98].

Подобные идеи высказывались и другими исследователями этого вопроса: так, например, А. А. Потебня утверждал, что слово есть средство образования понятия [47, 135]. По мнению Л. С. Выготского, понятие невозможно без слова, мышление в понятиях невозможно без речевого мышления [12, 116]. Язык, по мнению А. Г. Спиркина, дал возможность человеку фиксировать общее в предметах и явлениях, их связях и отношениях, расчленить их, соотнести и синтезировать в понятиях и представить как относительно устойчивые [60, 69].

Существует также точка зрения, согласно которой общее вообще не может закрепиться в человеческом сознании без слова.<41> «Наш далекий предок,— замечает Г. А. Геворкян,— часто наблюдал..., что если долго тереть одним куском дерева по другому, они нагреваются. В результате миллиардного повторения аналогичных операций из поколения в поколение человек получил доказательство того, что есть нечто общее между всеми операциями «трение», что именно это общее и является причиной, вызывающей другое явление — «теплоту». Г. А. Геворкян далее спрашивает: «Но как же закрепить в уме и выразить это общее, эту причинную связь внешне различных явлений?.. Эту «внечувственную», «лишенную образа и формы» закономерность невозможно фиксировать в чувственно-наглядной форме. Такой субъективной внечувственной формой, в которую облекается и в которой выражается познанная закономерность, является слово» [15, 44— 45].

Но все дело здесь в том, что вышеуказанная закономерность, как определенная сумма знаний, была закреплена в сознании человека еще до появления её в слове. В противном случае он не мог бы возобновлять операции по добыванию огня путем трения, так как процесс познания предмета каждый раз должен был бы начинаться сначала.

Более реалистическую позицию в этом отношении занимает Л. О. Резников. «Причины возникновения понятийного мышления,— справедливо замечает Л. О. Резников,— заключаются не в языке. Потребности, вытекающие так или иначе из условий материальной жизни людей, из их практической деятельности, обусловили необходимость перехода от мышления в представлениях к мышлению в понятиях, от элементарного наглядно-образного мышления к понятийному.

Диктуемая практическими нуждами необходимость отвлечения и обобщения, выходящая за рамки возможного в наглядных представлениях, явилась источником образования понятий» [50, 8].

Однако широкое распространение теории невозможности понятия без слов и здесь оказало решающее влияние и заставило Л. О. Резникова прийти к компромиссному решению этой проблемы. «Неверно, конечно,— замечает далее Л. О. Резников,— что понятие предшествует слову, что оно существует до слова и находит в слове только внешнюю форму своего выражения. Но столь же ложно утверждение, что слово предшествует понятию, что оно создает понятие, образует его, творит его».

По мнению Л. О. Резникова, «содержание понятия, его «материал», подготавливается, складывается, конструируется по материальным причинам, принадлежащим к неязыковой сфере, но преобразование представления в понятие полностью осуществляется и завершается лишь тогда, когда определившееся в мышлении содержание понятия закрепляется, облекаясь в форму слова. Лишь облекаясь в чувственную форму слова, соединяясь со звуком, содержание понятия приобретает необходимую ясность» [50, 8]. Конечный вывод в данном случае один и тот же: до возникновения слова понятие остается неоформленным, т. е. по существу несозданным.

Если, однако, вновь вернуться к .определению инвариантного общего представления о предмете, т. е. к определению понятия как известной суммы знаний о предмете, то станет ясным, что эта сумма существенно не изменится, если она и будет представлена каким-нибудь звуковым комплексом. Отсюда может следовать только один вывод, что источник образования понятия лежит не в языковой сфере и что понятие поэтому могло существовать и до появления слова.

Образование понятия и образование слова имеют разные причины, хотя существование понятия безусловно способствовало возникновению слова. Причиной образования понятия является жизненная практика человека, тогда как появление слов диктовалось потребностью в удобном средстве общения. Таким удобным средством общения явились слова. Некоторые советские философы и языковеды подвергали резкому осуждению положение о знаковом характере слова. Наиболее типичными в этом отношении являются высказывания Л. О. Резникова. «Знаковая теория языка,— писал в одной из статей Л. О. Резников,— в сущности своей идеалистическая теория. Она антинаучна и реакционна. Она служит средством протаскивания в область лингвистики вреднейших агностических взглядов. Поэтому ее необходимо разоблачить, раскритиковать и отвергнуть». По мнению Л. О. Резникова, признание слова только знаком предмета или явления неминуемо ведет к иероглифической теории познания [51]. «...Так как содержанием слова является понятие, то признание слова в целом знаком предмета логически неизбежно приводит к утверждению того, что понятие также является знаком внешнего предмета, т. е. приводит к чистейшему агностицизму».

Нетрудно понять, что подобного рода критика основана на каком-то недоразумении. Выражение «слово есть знак» представляет синекдоху, где целое употреблено вместо части. На самом деле признание звуковой оболочки слова знаком предмета вовсе не ведет к утверждению о том, что все наши представления о предметах окружающего мира также являются знаками, совершенно не отражающими сущности этих предметов. Все критики знаковой теории слова вульгарно-социологически отождествляют средства познания окружающего мира со средствами коммуникативного их выражения. Окружающий мир прежде всего познается в жизненной практике человека путем непосредственного воздействия на его органы чувств, и если в результате этого воздействия в голове человека создается определенное представление о каком-либо классе предметов, или понятие о нем, то обозна<43>чение его звуковым знаком в целях общения отнюдь не означает, что уже имеющееся в голове человека представление или понятие превратилось при этом в иероглиф.

Любопытна также в этой связи полемика против знаковой теории слова, содержащаяся в брошюре В. А. Звегинцева «Проблемы знаковости языка» [26, 10—11]. Прежде всего В. А. Звегинцев пытается перечислить характерные признаки знака, к которым относятся: 1) произвольность, или немотивированность, 2) непродуктивность, 3) отсутствие системных отношений, 4) автономность знака и значения, 5) однозначность знака. Далее рассматривается возможность приложимости этих признаков к языковым знакам. При этом оказывается, что ни один из этих признаков знака к слову неприменим. Слово не однозначно, поскольку существует полисемия слов; звуковая оболочка слова неотделима от своего смыслового содержания и, помимо выражения этого содержания, никаких функций не имеет, она конструируется не из произвольных звуков, а из звуков определенного языка, образующих фонетическую систему языка и поэтому находящихся в определенных взаимоотношениях как между собой, так и с другими структурными элементами языка; присоединение частей слова к корню, т. е. суффиксов, префиксов и т. д. зависит от лексического значения слов. Слово лишено автономности, поскольку понятия, по Дельбрюку, не образуются независимо от языка, то слово и не изолировано в языке, так как его значение системно обусловлено. Подобных системных отношений знак лишен. Не подходит к языку и признак непродуктивности, поскольку звуковая оболочка слова, независимо от которой значение не может существовать, играет существенную роль в смысловом развитии слова, служа основой этого развития и тем самым характеризуясь качествами продуктивности. Все эти соображения являются вполне достаточными для В. А. Звегинцева, чтобы опровергнуть знаковую теорию слова. Остается самый трудный пункт: как совместить со всем этим тот бесспорный факт, что звуковая сторона слова не может быть соотнесена с природой предметов и явлений, которые данное слово способно обозначать. В. А. Звегинцев пытается рассмотреть эту проблему с лингвистической точки зрения. Оказывается, что здесь смешивают лексическое значение слова и обозначаемые им предметы. Лексическое значение — это не предмет, хотя и формируется и развивается в непосредственной зависимости от предметов и явлений; но это не дает права отождествлять его с предметом. Для подкрепления приводится замечание А. Гардинера: «... предмет, обозначаемый словом «пирожное», съедобен, но этого нельзя сказать о значении данного слова». Наличие знаковости В. А. Звегинцев признает только у некоторых элементов языка, например, у абсолютных терминов, однако терминологическая лексика не позволяет судить о сущности знака в целом.<44>

Вся эта аргументация на самом деле ничего не опровергает и не доказывает. Знак — это такая субстанция, которая может обозначать другую субстанцию при абсолютном отсутствии каких-либо элементов сходства с обозначаемым. Как бы мы ни сравнивали звуковую оболочку слова со всякими другими знаками, она этого своего основного признака не потеряет. Не спасает в данном случае и предупреждение В. А. Звегинцева о недопустимости отождествления лексического значения с предметом, что неточно даже с фактической точки зрения.

Знак, как правильно замечает Г. П. Щедровицкий, может обозначать класс предметов, но он может также относиться к каждому предмету в отдельности, поскольку он обозначает предмет как целое со всем множеством его еще не выявленных свойств. Он несет функцию метки [64, 65]. Отсюда следует, что в данном случае знак прямо указывает на предмет, но он не отражает самой природы предмета.

По определению А. С. Чикобавы, лексическое значение есть отношение к обозначаемому, т. е. к предмету, явлению, факту реальной действительности [62, 78].

Материальная система коммуникативных средств любого языка мира является знаковой системой. Знаками являются не только слова, но и формативы, выражающие отношение между словами. Если бы звуковая оболочка слова не являлась по своей природе знаком, то в языке были бы совершенно невозможны такие явления, как возможность обозначения одним и тем же звуковым комплексом совершенно различных по своему характеру предметов; возможность образования переносных значений слов; наличие разнозвучащих синонимов, нередко выражающих очень близкие или тождественные понятия; историческая устойчивость звукового комплекса, способного обозначать предмет, подвергшийся в ходе исторического развития человечества сильным изменениям и т. п. Звуковой комплекс потому и мобилен, что он является по своей природе знаком.

Языки земного шара обладают необычайным многообразием, но при всем этом многообразии любая коммуникативная система вне зависимости от того, к какому языку она принадлежит, должна включать в себя два составных элемента: 1) дискретно существующие звуковые сигналы, или слова, и 2) систему элементов связи между словами.

Эта особенность коммуникативной системы легко может быть объяснена. Содержание внешнего мира, окружающего человека, составляют предметы и связи между ними. Отражение внешнего мира в голове человека состоит в познании этих предметов и закономерных связей. Как бы разнообразны ни были языки мира, они имеют один и тот же субстрат — окружающую человека действительность—и одинаковую целевую или практическую направленность — быть средством общения.<45>

Являясь земным существом, человек может мыслить только привычными ему земными формами и отношениями. Существовать на земле — значит использовать предметы окружающего нас мира и закономерные связи между ними для целей существования. Поэтому отражение человеком окружающего мира лежит в основе всякой коммуникации.

Каждая коммуникативная система слагается из двух основных элементов — дискретных звуковых сигналов, или слов, и средств связи между словами. В связи с этим было бы уместно рассмотреть в основных чертах некоторые особенности слова.

ПРИРОДА СЛОВА

В лингвистической, философской и психологической литературе широко распространено мнение о том, что слово выражает понятие.

Поскольку понятие по сравнению с другими формами познания действительности, как, например, ощущением, восприятием и представлением, является его наиболее отвлеченной формой, то вряд ли можно было бы сомневаться в правильности утверждения о том, что слово выражает понятие. Однако вся беда состоит в том, что сущность понятия понимается по-разному.

В учебниках нередко можно встретить определение понятия как мысли о предмете, отображающей его существенные признаки. «Понятие,— замечает Н. И. Кондаков,— это высшая форма мысли, в которой отображается сущность предмета или класса предмета» [33, 274]. «Для того, чтобы глубоко знать предмет, надо отыскать его существенные признаки. Отобразить в нашей мысли существенные признаки предмета — значит понять предмет. Поэтому та форма мысли, в которой обозначаются эти признаки, и называется понятием» [33, 275]. В этом определении неправомерно смешаны два момента — понятие существенных признаков и понятие сущности самого предмета. Древний египтянин, живший примерно шесть тысяч лет тому назад, несомненно знал некоторые существенные признаки луны, позволяющие ему отличить ее от других явлений и предметов, но это далеко не значит, что он знал ее сущность.

Понятие, по мнению И. В. Копнина, является отражением всеобщего и существенного в предмете, оно — особая форма суждения, посредством которого постигаются закономерности развития предмета [34, 11].

Е. К. Войшвилло справедливо замечает, что в подобных определениях понятие не отграничивается от множества других форм мысли, в частности от суждения [10, 102]. Между тем многие философы определяют понятие как одну из основных форм мышления, отличную от других форм, скажем, от суждения и умозаключения.<46>

В. Ф. Асмус не называет понятие особой формой суждения, но склонен максимально ограничить объем его содержания. Стремление включить в состав понятия все признаки (соответствующего) предмета, по мнению В. Ф. Асмуса, не только совершенно неосуществимо, но с логической точки зрения совершенно бессмысленно. Для задач практической жизни и для научного познания достаточно, если из всего огромного множества свойств предмета мысль наша выделит некоторые из этих свойств таким образом, что каждый из признаков, отличающих эти свойства, отдельно взятый, окажется совершенно необходимым, а все признаки, взятые вместе, окажутся совершенно достаточными для того, чтобы при их помощи отличить данный предмет от всех других, познать данный предмет по какой-то стороне его содержания. Такая группа признаков называется группой существенных признаков, а мысль о предмете, выделяющая в нем существенные признаки, называется понятием [1, 32].

Во всех вышеприведенных высказываниях понятию приписывалось довольно узкое содержание, ограниченное указанием на существенные признаки. Однако можно встретить и такие определения понятия, где его содержание является напротив, довольно широким. «Понятие в марксистском понимании,— заявляет М. М. Розенталь,— есть итог, результат обобщения явлений, их свойств, признаков, закономерных связей» [53, 205].

Вместе с тем следует отметить, что уже давно наметилось другое направление, сущностью которого является стремление найти у слова разные функции, зависящие от нетождественности самих понятий, выражаемых словом.

А. А. Потебня различал так называемые ближайшее и дальнейшее значение слова. «... Под значением слова,— отмечает А. А. Потебня,— разумеются две различные вещи, из коих одну, подлежащую ведению языкознания, назовем ближайшим, другую, составляющую предмет других наук,— дальнейшим значением слова. Только одно ближайшее значение составляет действительное содержание мысли во время произнесения слова. Когда я говорю «сижу за столом», я не имею в мысли совокупности различных признаков сидения, стола, пространственного отношения «за» и пр. Такая совокупность, или понятие, может быть передумана лишь в течение ряда мгновений, посредством ряда умственных усилий и для выражения своего потребует много слов. Ближайшее, или формальное, значение слов, вместе с представлением, делает возможным то, что говорящий и слушающий понимают друг друга». В говорящем и слушающем, замечает А. А. Потебня, чувственные восприятия различны в силу различия органов чувств, ограничиваемого лишь родовым сходством между людьми. Еще более различны в них комбинации этих восприятий, так что когда один говорит, например, это береза 'дерево', то для другого вещественное значение этих слов совсем иное. Оба они думают<47> при этом о различных вещах, но так, что мысли их имеют общую точку соприкосновения: представление (если оно есть) и формальное значение слова. Общее между говорящими слушающим обусловлено их принадлежностью к одному и тому же народу. Другими словами: ближайшее значение слова народно, между тем дальнейшее, у каждого различное по качеству и количеству элементов,—лично [46, 19—20].

Фактически А. А. Потебня пытался разграничить узкое и широкое понятие. В дальнейшем эта мысль неоднократно повторялась разными исследователями, только в ином терминологическом выражении.

Так, например, Л. Г. Воронин предлагает различать смысловое значение слова и понятие. Смысловое значение слова — это такое его выражение, при котором в слове выражается совокупность любых признаков предмета или явления. Понятие же есть отражение определенной совокупности общих и существенных признаков предмета [11, 14]. Нетрудно заметить, что в этой формулировке смысловое значение — это сумма знаний о данном предмете или широкое понятие. Узкое понятие получает название понятия вообще.

По мнению Л. Г. Воронина, значение слова складывается из двух основных отношений к действительности: обозначения предмета и отражения предмета. При одном и том же языковом способе обозначения предмета отражение предмета может быть различным. И наоборот, при одном и том же отражении предмета способы его обозначения могут сильно различаться. Обозначение словом предмета в данном языке, как правило, постоянно во все периоды употребления слова и в древности и в настоящее время, и для ребенка и для взрослого и т. п. [11, 6]. Отнесенность слова к предмету или явлению как обозначение данного предмета или явления не изменяется, а отнесенность слова к предмету как отражение данного предмета меняется под влиянием различных факторов, в том числе и таких, как исторический уровень познания данного предмета, уровень познания предмета отдельной личностью и т. д. [11, 7].

«Обозначение, как форма отношений слова к действительности, выступает в специфической форме, в форме названия. Звуковая сторона слова является той материальной чувственной основой, благодаря которой слово становится сигналом второй сигнальной системы и тесно связывается с функцией отражения словом действительности. Во всех случаях употребления слова она через функцию обозначения, названия предмета вызывает у всех употребляющих данное слово представление об одном и том же предмете или явлении» [1, 8]. «... В смысловое значение слова включаются на равных правах сведения самой различной значимости, а в понятие включаются не все признаки предмета, поскольку при образовании понятия происходит отбор только общих и су<48>щественных признаков предмета, а не включение всех сведений о предмете» [11, 13].

Д. П. Горский также пытается произвести разграничение. Но если смысловое значение, по определению Л. Г. Воронина, включает сведения самой различной значимости, то, по терминологии Д. П. Горького, значение отражает только отличительные признаки, которые позволяют различать одну группу предметов от другой. Понятие в трактовке Л. Г. Воронина отражает существенные признаки предмета, но у Д. П. Горского оно получает иное толкование. Понятие, по Горскому, отражает все существенные и отличительные признаки группы предметов [18, 82].

По мнению В. М. Богуславского, в понятиях откладывается, аккумулируется общественно-историческая практика людей, подытоживается и резюмируется знание, накопленное за известный период [4, 213]. Вместе с тем он отмечает, что в значении слова используется не все содержание данного понятия, а только часть его, известная всем членам общества. Таким образом, значение определяется как часть понятия [4, 244].

К этой точке зрения позднее примыкает и Д. П. Горский. В своей статье «Роль языка в познании» он различает два типа понятий— понятия, которыми мы пользуемся в повседневной жизни, и научные понятия. Понятие в широком смысле, т. е. обыденное понятие, и значение слова совпадают. Научное же понятие, выражаемое тем или иным словом, играет и роль значения этого слова (т. е. по признакам, отраженным в этом понятии, можно отличать предметы, обозначаемые словом, которым выражается данное понятие) и роль мысли, раскрывающей сущность предметов, обозначаемых этим словом [19, 85].

Рассматривая вопрос о соотношении концептуального ядра лексического значения с понятием, С. Д. Кацнельсон считает необходимым разграничение формальных и содержательных понятий. Формальное понятие представляет тот минимум наиболее общих и в тоже время наиболее характерных отличительных признаков, которые необходимы для выделения и распознания предмета. Этот минимум обычно охватывается формальным определением предмета, которое руководствуется тем, что более обычно или что чаще всего бросается в глаза и ограничивается этим. Содержательное понятие идет дальше формального и охватывает все новые стороны предмета, его свойства и связи с другими предметами. С. Д. Кацнельсон считает, что значение слова в своем концептуальном содержании соответствует формальному понятию [27, 18]. Различать два смысла слова «понятие» — широкий и узкий—предлагают и другие исследователи. Так, Д. Д. Райкова разграничивает: 1) понятие как значение слова (понятие в широком смысле слова) и 2) понятие как форма знания (понятие в узком смысле). Понятие в широком смысле есть тот элемент значения слова,<49> в силу которого слово сообщает о предмете мысли независимо от того, осуществляется ли это через знание существенных в философском смысле признаков предмета (или только отличительных признаков, достаточных, чтобы предупредить подмену предмета мысли, но еще не отражающих закономерности существования предмета) и независимо от того, выражается ли в речи знание предмета, или не выражается. В том случае, когда понятие представляет собой раскрытие существенных признаков предмета, мы имеем дело с понятием в узком значении этого слова, с понятием как формой знания [48, 2].

Некоторые исследователи не считают целесообразным производить разграничение терминов «понятие» и «значение». Так, например, Л. О. Резников утверждает, что значение слова является понятием [50, 32]. А. Шафф, рассмотрев все аргументы в пользу необходимости различения двух этих категорий, приходит к выводу, что встречающаяся в литературе точка зрения о различии понятий и значений слов целиком ошибочна [63, 278]. Того же мнения придерживается и Л. С. Ковтун, выдвигающая против различения понятия и значения следующие аргументы: 1) слово имеет в основе своего значения понятие; 2) значение слова — это реализация понятия средствами определенной языковой системы, поэтому значение слова отражает через понятие лежащую в его основе реальную действительность; 3) рассматривая вопрос о соотношении понятия и значения слова с точки зрения языка как реальности мысли, мы не имеем никаких оснований сомневаться в адекватности значения слова понятию [28, 77]. По определению Е. М. Галкиной-Федорук, слово своим звуковым составом выражает понятие, которое отражает явление действительности [13, 21]. Понятием называет значение и К. Айдукевич: «Понятие лошади есть значение имени «лошадь», понятие треугольника есть значение имени «треугольник»» [67, 18].

Насколько можно видеть из всего вышеизложенного, термин «понятие» имеет довольно многочисленные и противоречивые определения. Прежде чем рассмотреть вопрос о том, что собственно выражает слово, необходимо определить его наиболее существенные функции в речи.

Слово в речи имеет три основных функции — номинативно-дифференцирующую, экспликативную и репрезентативную. Основная задача номинативно-дифференцирующей функции состоит в произнесении звукового комплекса с той целью, чтобы слушающий опознал обозначаемый данным звуковым комплексом предмет или его признак (качественный или процессуальный). Совершенно ясно, что для осуществления этой цели нет никакой необходимости воспроизводить всю сумму сведений о данном предмете, которая может быть в сознании слушающего. Весь расчет в данном случае ориентируется на то, чтобы слушающий опознал предмет по какому-то минимуму дифференциальных признаков.<50>

Для того чтобы уяснить, как образуется в сознании человека этот минимум дифференциальных признаков, полезно обратиться к некоторым данным современной физиологии. Установлено, что всякая двигательная функция по мере своего совершенствования в той или другой мере редуцируется. Если при первом предъявлении предмета взгляд испытуемого обегает весь контур предмета полностью, то уже при втором-третьем предъявлении взгляд задерживается лишь на более значимых пунктах контура, так называемых критических точках. То же самое явление наблюдается при ощупывании предмета. Опыты Евг. Н. Соколова показали, что восприятие начинается с развернутой системы осязательных движений, обеспечивающих ознакомление со всеми элементами изучаемого объекта. По мере ознакомления с изображениями маршрут осязательного движения сокращается. Так, например, при предъявлении буквы Е испытуемый на этой стадии правильно опознает ее, уже достигнув средней линии буквы. Далее процесс восприятия сокращается еще более. Испытуемый, например, при предъявлении буквы Н опробует только три точки. Евг. Н. Соколов подчеркивает, что не все точки изображения или поверхности несут одинаковую информацию, позволяющую дифференцировать их. Основными носителями информации являются критические точки, остальные элементы являются носителями избыточной информации [32, 103—104].

Можно предполагать, что при многократных встречах человека с каким-либо предметом опознавательные функции также редуцируются. В сознании остаются только основные носители информации, которые и образуют минимум дифференциальных признаков, вполне достаточный для узнавания предмета и отличения его от всех других предметов. Очевидно, номинативно-дифференцирующая  функция слова и базируется на этом минимуме дифференциальных отличительных признаков.

Уже в самом простом предложении, выражающем суждение, например, береза — дерево, отдельное слово подвергается экспликации, или раскрытию различных его свойств, которые могут сообщать слушающему различные сведения о данном предмете. Объем этих сведений теоретически может быть неограничен (о березе и ее свойствах может быть написана целая монография). У разных людей он неодинаков. Поэтому соотношение минимума дифференциальных признаков и различных объемов знаний о данном предмете можно выразить в виде очень простой схемы:<51>

Концентрические круги обозначают различные объемы более обширных знаний о предмете. Ядро представляет минимум дифференциальных различительных признаков. Объем сведений о предмете, заключающийся в минимуме дифференциальных признаков, может быть очень невелик. Для того чтобы иметь общее представление о корабле, достаточно знать хотя бы самые общие его контуры и ассоциировать его с морем. Можно даже произвести такой интересный психологический опыт. Представим себе разговор двух человек. Один из них плавал на корабле всю жизнь, а другой впервые увидел корабль всего несколько дней тому назад. И если он произнесет фразу Вчера я видел в море корабль, то у бывалого моряка может возникнуть в голове только самое общее представление о корабле, несмотря на его огромный опыт. Интересный в этом отношении пример приводит А. Шафф: «Самый выдающийся специалист в области ветеринарии, описывая военный парад, в котором выступали также кони, не переживает научного понятия «конь» и не развивает в сознании всех его существенных черт, что он без сомнения делает, читая студентам лекции по соответствующему разделу животноводства» [63, 277].

Это явление легко объясняется некоторыми особенностями человеческой психики. Подобно тенденции к экономии, проявляющейся в языке, в человеческой психике существует тенденция к экономии физиологических затрат. Человек никогда не будет напрягать память, вспоминать разные частные детали, когда этого не требуют обстоятельства.

Минимум дифференциальных отличительных черт, по-видимому, у всех говорящих на данном языке одинаков. Свойство слова возбуждать этот минимум и опознавать то, что скрывается за данным звуковым комплексом, и превращает язык в очень удобное средство общения людей. Необходимо отметить, что люди не всегда эту особенность четко осознают, примером чего может служить следующее рассуждение Джавахарлала Неру: «Ни одно слово, ни в одном языке,—говорит Неру,—не толкуется, вероятно, столь различно разными людьми, как слово «религия» (или соответствующие слова на других языках). По всей вероятности, нельзя найти двух лиц, у которых, когда они услышат или прочтут это слово, возникали бы одни и те же мысли и образы.

Это могут быть мысли и образы, связанные с обрядами и церемониями, священными книгами, человеческим обществом, определенными догмами, нормами морали, благоговением, любовью, страхом, ненавистью, благотворительностью, самопожертвованием, аскетизмом, постом, пышными трапезами, молитвами, древней историей, бракосочетанием, смертью, потусторонним миром, беспорядками и разбитыми головами и т. п.»1.<52>

Неру, однако, забывает, что при всем разнообразии представлений, которое может вызвать в головах людей слово «религия», у этого слова есть дифференциальный минимум, который позволяет его отличить от таких понятий, как «подлость», «злость», «страдание», «любовь», «тоска» и т. п. Это совокупность определенных верований, обрядов, правил и т. п., связанных с поклонением кому-то или чему-то.

Каждое понятие является совокупностью определенных знаний о предмете. Все эти разные объемы знаний относятся к одному слову, представленному определенным звуковым комплексом. Способность представлять все эти объемы и составляет сущность репрезентативной функции слова.

Необычайная противоречивость определения термина «понятие» происходит оттого, что люди сегментируют этот объем знаний: то они отбирают минимум дифференциальных признаков и называют его понятием, то расширяют этот объем сведений и тоже именуют его понятием. Поэтому всякие споры о различии между значением и понятием являются беспредметными. Значение слова очень тесно связано с минимумом дифференциальных признаков. Если этот минимум выражает понятие, хотя и узкое по своему объему, то почему же значение должно представлять категорию, отличающуюся от понятия. Вряд ли комплекс знаний о предмете целесообразно называть содержательным понятием. В таком случае монография, посвященная описанию березы и содержащая сотни и тысячи различных понятий, будет выражать одно содержательное понятие. Не лучше ли термин «понятие» закрепить за узким понятием, базирующемся на известном минимуме дифференциальных отличительных признаков, а содержательное понятие называть просто суммой знаний о предмете. Эта сумма знаний является переменной величиной.

Всякое понятие имеет определенный аспект. Поэтому наблюдение над предметом может служить источником образования многих понятий, ср., например, такие понятия, как «береза», «дерево» и «растение». Один и тот же предмет рассматривается с точки зрения его принадлежности к разным классам. От предмета могут быть абстрагированы отдельные признаки и превращены в самостоятельные понятия.

Широко распространено мнение о том, что понятия возникли только в период оформления звуковой речи. С этим трудно согласиться. Комплексы минимальных дифференциальных признаков, отличающих один предмет от другого, по-видимому, возникли очень давно. Источником подобного рода комплексов было непосредственное чувственное наблюдение. Первоначально, замечает Е. К. Войшвилло», предметы некоего класса (например, атомы, химические элементы) выделяются, естественно, по неглубоким, как правило, даже поверхностным, чувственно воспринимаемым их свойствам» [10, 131]<53>.

Необходимо отметить, что понятия, в основе которых лежит комплекс минимальных дифференциальных признаков, исторически необычайно устойчивы. Узкое понятие реки, существовавшее в сознании пелазга, вряд ли сколько-нибудь существенно отличалось от узкого понятия реки, существующего в сознании современного грека. Комплекс признаков, отличающих реку от горы или леса, по существу остался одним и тем же.

Выше уже говорилось о том, что еще до появления звуковой речи в сознании людей могли возникать обобщенные инвариантные образы предметов, основанные на знании этих предметов. Однако эти инвариантные образы предметов были не коммуникативны. Один индивид не мог их сообщить другому. Человеку было трудно мыслить такого рода понятиями в отрыве от конкретной ситуации, хотя они существовали в его сознании. Это явление может быть объяснено следующими причинами: всякое мышление предполагает установление связей. Если представления, возникающие в результате наблюдения над. предметами одного и того же класса, вели к образованию понятий, то образование связующих понятий, которые могли бы объединять понятия в цепочки, как это наблюдается в речи, было очень трудным делом. Как, например, абстрактно представить такие понятия, как «принадлежность», различные пространственные понятия и т. п. Чтобы привести протопонятия в логическую связь, необходимо было или наблюдать непосредственно конкретную ситуацию, где предметы воспринимались в их естественной связи, или восстановить ситуацию в памяти. Иного выхода не было. Можно предполагать, что раньше всего у человека возникло внеситуативное представление причинно-следственных связей. Он просто знал, что после дождя может быть сыро и холодно, огонь может обжечь, приближение хищного зверя может грозить смертью или в лучшем случае тяжелым увечьем. Однако осознание одних причинно-следственных связей для внеситуативного мышления понятиями было явно недостаточно.

Часто спорят о том, могли ли понятия возникнуть до звуковой речи. Такой спор сам по себе беспредметен. Понятия могли возникнуть задолго до появления речи, но внеситуативное мышление понятиями до возникновения речи было затруднено, поскольку так называемые связующие понятия, дающие возможность связать понятия в логически осмысленные цепи понятий, могли окончательно оформиться и объективироваться только на базе слов, на базе звуковой речи.

Грамматический строй любого языка является порождением звуковой речи. На базе отдельных слов развивались различные формативы — окончания падежей, личные глагольные окончания, различные словообразовательные суффиксы. В этом смысле появление звуковой речи явилось колоссальным шагом вперед в развитии человеческого мышления. Стал возможен отрыв мышле<54>ния от конкретной ситуации, поскольку понятия, их выражающие слова, включились в определенную структуру материально выраженных связей. Протопонятия, не опирающиеся на звуковые комплексы, по-видимому, вне конкретной ситуации были довольно лабильными. Они даже могли ассоциативно налагаться друг на друга. Внечувственные представления предметов, например, отдельных деревьев — сосны, ели, березы и т. п., могли в известной степени затухать, сливаясь в общее представление о лесном массиве. И только в конкретной ситуации, благодаря так называемой селективной способности человека, эти представления становились более отчетливыми и живыми. Опора на звуковой комплекс в значительной степени уменьшила лабильность границ понятий. Понятия стали более привязанными к определенной звуковой оболочке.

Развитие мышления сопровождалось увеличением количества вновь выделенных свойств и качеств предмета. Кроме того, начинали появляться такие понятия, обобщенный инвариантный образ которых представить было очень трудно, а иногда даже и совершенно невозможно, ср. такие понятия, как «справедливость», «ненависть», «животное», «растение» и т. п. Слово давало возможность выразить все.

Благодаря тому, что словесный образ действительности может быть не связан с чувственной наглядностью, необычайно расширяются рамки употребления речи и появляются ее новые функции, абстрагирование и обобщение получают неограниченные возможности. С появлением звуковой речи становится возможным такой тип мышления, когда основное внимание переключается с называния на связи между предметами мысли, тогда как сами предметы мысли могут находиться за пределами опыта говорящего или слушающего.

Каждое слово обобщает, но степень обобщения у слов в зависимости от их функции и значения не является одинаковой. М. М. Кольцова различает четыре типа связи между словом и тем, что оно означает:

I степень интеграции — слово замещает чувственный образ одного определенного предмета (слово мама является сигналом только этого лица; кукла — только вот этот конкретный предмет). Слово эквивалентно чувственному образу предмета.

II степень интеграции — слово замещает несколько чувственных образов от однородных предметов (слово кукла относится уже к нескольким предметам, имеющим общие черты). Сигнальное значение слова здесь уже шире, чем единичный чувственный образ, и вместе с тем менее конкретно.

III степень интеграции — слово замещает несколько чувственных образов от разнородных предметов (слово игрушка обобщает и кукол, и мячики, и кубики, и игрушечные автомобили, и т. д.).<55> Сигнальное значение такого слова очень широко и удалено от конкретных образов предметов.

IV степень интеграции — в слове сведен ряд обобщений предыдущей степени (слово вещь, например, содержит в себе и обобщение, даваемое словами игрушка, посуда, мебель и т. д. и т. д.). Сигнальное значение такого слова чрезвычайно широко: связь его с чувственными корнями можно проследить с большим трудом [32, 165—166].

Возникновение звуковой речи привело к образованию у человека так называемой второй сигнальной системы. У человека возникли, развились и достигли особого совершенства сигналы второй степени, т. е. сигналы, заменяющие раздражение, исходящие непосредственно от предметов и явлений окружающей нас действительности, в виде слов, произносимых, слышимых и видимых. Первая сигнальная система — общая у людей с животными (система раздражений, получаемых непосредственно от предметов материального мира); вторая же, специфическая для человека,— система речевых сигналов. Слово может быть также раздражителем, и притом таким, что оно может заменять и вызывать те же реакции, что и непосредственный раздражитель, обозначаемый определенным словом.

СПЕЦИФИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ
КОММУНИКАТИВНОЙ ЗНАКОВОЙ СИСТЕМЫ

В предыдущем разделе была отмечена огромная роль слова как звукового знака. Появление слова знаменовало собой не только появление более совершенного способа общения между людьми. Оно одновременно способствовало появлению качественно новой формы мышления, абстрактного словесного (вербального) мышления, позволившего человеку проникнуть в сокровенные тайники окружающего его мира.

Однако наличие в языке одних только слов само по себе никогда не могло бы обеспечить никакой коммуникации. Простое перечисление слов, вроде: ворона, сидеть, дерево или берег, лес, гореть — представляет с точки зрения слушающего явную бессмыслицу, в которой нет никаких связей.

Чтобы объяснить причину этого явления, необходимо обратиться прежде всего к внеязыковым формам коммуникации. Окружающая человека среда также способна быть источником определенной информации. Когда человек непосредственно наблюдает, как ворона сидит на дереве или на берегу горит лес, то благодаря жизненному опыту, многократному наблюдению подобных ситуаций в прошлом он хорошо понимает, что здесь происходит, поскольку все элементы данной ситуации непосредственно даны в их естественной связи. Человек настолько привык к постоянному<56> воздействию внешнего мира, что легче всего он может понять только те связи предметов, которые он обнаруживает в ежедневно наблюдаемых им конкретных ситуациях.

Когда говорящий желает что-либо сообщить другому, он вычленяет какую-то часть ситуации, так как единичный речевой акт не в состоянии описать всей ситуации в целом, и строит элементарную языковую модель избранной им естественной микроситуации. Он обязан прежде всего указать на составляющие ее элементы (в данном случае — определенные предметы) и выразить средствами языка связи между этими предметами. В противном случае коммуникация не достигает своей цели, так как собеседник или слушающий будет не в состоянии что-либо понять. Предложения типа Ворона сидит на дереве или На берегу горит лес будут представлять языковые модели этих двух ситуаций. Они дают возможность слушающему мысленно представить действительные ситуации, поскольку элементы языковых моделей и связи между ними изоморфны элементам и связи подобных ситуаций, наблюдаемых в действительности. В данном случае обозначены предметы, указаны их свойства и выражены отношения между ними. В приведенном примере они выражены указанием на пространственные или локальные характеристики (сидит на дереве, на берегу горит).

Читатель может на это возразить, что мы часто мыслим, не представляя конкретных ситуаций. Действительно, мышление современного человека стало настолько абстрактным, что оно часто обходится без представлений конкретных ситуаций. Однако нельзя при этом забывать, что все типы предложений, по крайней мере в их генезисе, представляли языковые модели конкретных ситуаций, которые по мере развития человеческого мышления эпизодически могли наполняться довольно абстрактным содержанием. Без создания языковых моделей конкретных ситуаций языковое выражение элементарных связей между предметами и явлениями окружающего нас материального мира было бы фактически невозможно.

Когда человек непосредственно наблюдает какую-либо конкретную ситуацию, он не нуждается в дроблении самой ситуации на элементы, поскольку все эти элементы оказываются понятными в их естественном единстве и целостности, наблюдаемых непосредственно.

Всякое языковое выражение предназначено прежде всего для другого человека. Нужно выразить свою мысль в языковой форме так, чтобы слушающий понял. Необходимость создания языковых моделей естественных ситуаций требует объективации отдельных свойств предметов и отношений. В нашем сознании они отделяются от их естественных носителей, находят отдельные выражения в словах и формах языка или в смысловых аналогах этих форм. По этой причине в каждом языке количество слов<57> намного превосходит количество самостоятельно существующих явлений действительности. Такие понятия, как «теплота» или «твердость», «справедливость», «высота», «близость», «даль» и т. п., отдельно в природе не существуют.

Теплота является производным определенного состояния молекул и неотделима от самого тела, где это движение происходит. То же самое следует сказать и о твердости. Справедливость может проявляться в поступках, представлять известный комплекс норм и т. д., но отдельно существующего предмета, который мы могли бы назвать «справедливостью», в окружающем нас мире также не существует. Понятия «даль», «близость», «высота» и т. п. порождены чисто человеческой необходимостью ориентации в пространстве. Предмет может существовать совершенно независимо от того, находится он близко или далеко от говорящего субъекта.

Широко распространено мнение о том, что каждое слово обобщает. Однако способность слова к большой генерализации огромного количества фактов не должна затемнить другое: слову присуща одновременно способность к дроблению предметов и явлений действительности. Слово одновременно и обобщает и дробит действительность: «... Возьмем такое понятие как «тяжесть». Оно, с одной стороны, есть результат дробления действительности, ибо есть результат абстрагирования от формы, размеров, цвета, твердости и других свойств и качеств различных предметов. Но тем же словом «тяжесть» мы выражаем понятие, обобщающее огромное количество фактов, ибо в нем мыслится не одно из свойств одного-единственного предмета, а свойство, общее огромному количеству предметов и явлений действительности, рассматриваемых определенной своей стороной» [15, 91—92].

Живая действительность в языке преображается. Все дробится на отдельные как бы изолированно, или дискретно существующие элементы, многие из которых на самом деле отдельно вообще не существуют. Иначе и быть не может, так как отсутствие непосредственного созерцания требует определенной замены, известного объяснения, конструирования его содержания.

Необходимость дробления действительности и выражения результатов этого дробления отдельными словами в процессе коммуникации диктуется не только стремлением к созданию языковых ситуационных моделей. Выше уже говорилось о том, что в основе актов коммуникации лежит отражение человеком окружающей его объективной действительности. Это отражение не должно представлять познание каких-нибудь отдельных сторон действительности. Оно должно быть относительно всесторонним и полным.

Свойства предметов и их закономерные связи также раскрываются в актах коммуникации. В актах коммуникации предмет получает различные определения. По этой причине человеческая<58> речь осуществляется преимущественно в форме предложений, в которых обычно выражается какое-нибудь суждение о предмете, раскрывающее его признаки и его отношения к другим предметам. Всякое определение рассматривает предмет только с какой-то одной стороны, составляя истину относительную. Только сумма определений дает всестороннее знание предмета — истину всестороннюю и конкретную. Для того чтобы найти в предмете существенное, охватить предмет со всех сторон, надо высказать ряд суждений об относительной значимости их, выделить из этого множества предикатов существенный, тот, который глубже отражает объективные связи вещей.

В актах коммуникации находят языковое выражение формы мышления, из которых основными являются суждение, и предложение. Как будет показано ниже, построение ситуативных языковых моделей в разных языках мира отличается большим разнообразием. Логическое мышление отражает законы диалектики материального мира. Оно основано на отвлечении самых общих связей и зависимостей предметов и явлений внешнего мира. Общность основных закономерностей объективного мира находит свое отражение в законах логики, которые являются едиными для всех людей законами связи мысли в рассуждении. Именно благодаря этому логический строй мысли у всех народов — существовавших в прошлом и современных — одинаков, хотя сами мысли в различных языках мира могут выражаться по-разному.

Обычно утверждают, что в языке находят свое выражение три основные формы мышления — понятие, суждение и умозаключение. Однако в процессе познания объективного мира человек практически никогда не оперирует одними только понятиями вне суждений и умозаключений.

Процесс обнаружения общих свойств вещей начинается с самой простой формы отражения внешнего мира в нашем сознании, в которой мы отображаем наличие или отсутствие у предмета каких-либо признаков и связей, например: сосна (есть) дерево, колхоз (есть) социалистическое предприятие, снег белый. Суждение состоит из двух основных элементов — субъекта суждения, или логического подлежащего, и предиката суждения, или логического сказуемого. В языке суждение выражается предложением, хотя, по мнению логиков, не каждое предложение может быть суждением.

Оба члена суждения должны быть связаны так называемой предикативной связью. Без предикативной связи нет суждений. Раскрытие признака предмета может осуществляться в языке и атрибутивным способом, ср. русск. красный карандаш. Логика, однако, не считает подобные сочетания суждениями, поскольку здесь в предикативной связи признак приписывается понятию как собственный. Следовательно, при атрибутивной свя<59>зи отношение одного понятия к другому понятию не устанавливается. Н. И. Жинкин рассматривает поэтому атрибут как предикат второго порядка [25, 30].

В суждении отражается объективная связь между предметом и его свойствами. Суждение имеет довольно много отдельных видов, которые классифицируются по содержанию, объему и количеству отображаемых предметов, по характеру связи между отображаемыми предметами и их свойствами и по степени существенности для предмета отображаемого свойства. Отображая связи и отношения предметов материального мира, наши суждения в процессе мышления связываются друг с другом. Сопоставляя суждения, связывая вновь полученные суждения с имеющимися суждениями, мы выводим новое знание об окружающей действительности. Подобные операции с суждениями и являются умозаключениями.

Умозаключение тем отличается от суждения и понятия, что оно представляет связь отдельных мыслей, между которыми имеется логическая связь, отображающая взаимосвязь предметов и явлений объективного мира.

Умозаключения могут быть индуктивными, когда процесс рассуждения идет от знания единичных или частных фактов к знанию общего правила, и дедуктивными, когда процесс рассуждения идет от знания общего правила к знанию о каком-либо единичном факте, на который данное общее правило распространяется. Умозаключения являются особо важной формой познания окружающего мира. Все выводы фактически основываются на умозаключениях.

Суждение и умозаключение представляют основные формы, с помощью которых осуществляется логическое мышление со всеми присущими ему логическими операциями.

Однако человеческая коммуникация, осуществляемая средствами языка, не сводится только к беспристрастному отражению предметов и явлений материального мира и закономерных связей между ними.

Необходимо постоянно иметь в виду, что языком для целей общения пользуются люди. Поэтому физиологические особенности человеческого организма, специфические особенности коммуникационной техники и, наконец, специфика языкового знака, органически не связанного с природой обозначаемого, превращают язык в особый феномен, отличающийся целым рядом характерных свойств.

Если бы язык служил только средством выражения предметов и явлений окружающего мира, отраженных в нашем мышлении, их свойств и закономерных связей, то можно полагать, что подобный язык был бы мало похож на те живые языки, которыми люди пользуются в повседневной жизни.

Хотя в некоторых планах речи и возможна сухая констатация<60> того, что происходит в окружающем мире, не она является характерной для человеческого языка как средства коммуникации. Шарль Балли справедливо замечает, что идеей является всякий психический акт, при котором мы, преодолевая собственное «я», проникаем в область того, что существует отдельно и независимо от нас. Однако это усилие почти всегда тщетно, ибо мы являемся рабами собственного «я», мы постоянно примешиваем его к действительности, и последняя не отражается, а преломляется в нас, т. е. подвергается искажениям, причина которых кроется в самой природе нашего «я». Далее Балли указывает, что нашу индивидуальность составляет эмоциональная сторона нашего существа: наши чувства, побуждения, желания, стремления — одним словом, все, что составляет нашу духовную жизнь, что так или иначе отражается на деятельности нашего физического существа, все, что стимулирует нас к действию, все, из чего складываются не зависящие от рассудка темперамент и характер человека [2, 22—23].

В акте речи проявляется отношение говорящего к совершаемому действию, трактовка его как действия, вполне реального или нереального, желаемого, предполагаемого или потенциально возможного. Это отношение лежит в основе категории модальности, которая, как известно, не играет никакой существенной роли при характеристике предметов и явлений.

Говорящий стремится сделать речь более доходчивой и доступной пониманию своего собеседника. Осуществление этой необходимости ведет к появлению целого ряда средств, как, например, логическое ударение, употребление различного рода выделительных и усилительных частиц, пояснительных и вводных слов, стремление к экспрессии, выражающейся в употреблении слов в переносном, или метафорическом, значении, в подборе специальных образных выражений и более сильно действующих на восприятие языковых средств.

Свойства предметов материального мира не зависят от их пространственного расположения. Кусок гранита не будет менять своих свойств в зависимости от того, находится он в десяти метрах от говорящего или на расстоянии километра от него, будет он лежать под деревом или на вершине горы. Между тем в процессе речи пространственные характеристики имеют очень большое значение, и для их выражения имеется целая система языковых средств, например, различного типа местоимения, местоименные наречия и т. п.

Отличительной особенностью коммуникативных актов, осуществляемых при помощи языка, является их ярко выраженная избирательность. Ситуация, в которой происходит общение, может иметь бесчисленное множество самых различных характеристик, но в каждом коммуникативном акте из этого континуума отбирается что-то одно, и на него направляется внимание собеседника.<61> Возникает необходимость наличия в языке особых дейктических средств. Этим объясняется, например, тот примечательный факт, что ни один язык мира не обходится без местоимений.

Различные пространственные характеристики также обладают дейктической, ограничительной функцией, хотя и более слабо выраженной, чем у местоимений. Пространственные характеристики нужны для ориентации собеседника, концентрации его внимания на определенных предметах или явлениях, более четкого отграничения содержания высказываемой мысли и т. п.

В окружающем нас мире нет таких явлений, как определенность или неопределенность предмета, тем не менее во многих языках мира имеются артикли. Артикли также относятся к чисто вспомогательным средствам речевой ориентации.

Во многих языках мира существует такая часть речи, как союзы. В реальном мире вещей и явлений нет ничего, что бы соответствовало союзам. Союзы созданы человеком как техническое средство для выражения логической связи между отдельными высказываниями. В этом легко убедиться при непосредственном наблюдении различных реальных ситуаций. Если вы видите, что молния ударила в дерево, и оно сломалось, вы не нуждаетесь в каких-либо связующих средствах между этими явлениями, так как причина и следствие даны наглядно. Другое дело, когда сообщается об этом в речи или письменно на бумаге. Связь между суждениями можно выразить, например, таким способом: Дерево сломалось, потому что в него ударила молния.

Во многих языках существует целая система так называемых придаточных предложений. Однако придаточные предложения относятся только к технике речи. В. Н. Мороз справедливо замечает, что никаких придаточных актов познания никогда не было. Что касается так называемых придаточных предложений, по крайней мере определительных, подлежащных, места, времени и других, то они имеют те же функции, что и определение [40, 75].

В среде логиков до сих пор идет спор о том, является ли вопросительное предложение суждением. Большинство логиков склоняется к тому, что вопросительное предложение по своей сущности не является суждением, поскольку говорящий в данном случае не ставит задачей раскрытие каких-либо новых средств предмета.

Более правы, пожалуй, те логики, которые вопрос рассматривают как форму суждения, использованную в специальных целях. Вопросительное предложение является специфическим атрибутом коммуникативной техники, поскольку в окружающем нас мире нет явлений, аналогичных вопросу.

Таким же специфическим атрибутом коммуникативной техники является побудительное предложение.

В некоторых языках существует явление, называемое consecutio temporum (последовательность времен), когда постановка времени в придаточном предложении в известных случаях опреде<62>ляется временем главного предложения. Это также чисто языковое явление, не имеющее логических обоснований в реальной действительности.

В окружающей нас действительности каждый предмет может быть только самим собой. Так, например, разветвление реки по существу не имеет ничего общего с рукавом одежды, хотя оно может иметь общее с ним наименование, ср. русск. рукав реки и рукав пальто. Сосна в реальной действительности никогда не может превратиться в хлеб, но слова, служащие для их наименования, могут совпасть в одном звуковом комплексе, ср. фр. pin 'сосна' и pain 'хлеб' (произн. рF?) [52, 89]. Лошадь и корова разные животные, но морд. liљme 'лошадь' и финск. lehmд 'корова' произведены от одного и того же корня.

Один и тот же предмет в языке может иметь несколько названий, ср. глаза и очи, путь и дорога, хотя ни один из предметов окружающего мира не может заключать в себе несколько противоположных сущностей. Совершенно разные предметы нередко обозначаются в языке одним и тем же комплексом. Так, например, дхвр в языке хинди может иметь следующие значения: 1) дхвр 'ливень', 2) дхвр 'долг', 'задолженность', 3) дхвр 'провинция', 'область', 4) дхвр 'лезвие', 'острие', 5) дхвр 'край, конец'.

Одно и то же значение может быть выражено самыми различными способами, например:

1. Мы с Иваном друзья со школьных лет.

2. Мы с Иваном дружны со школьных лет.

3. Мы с Иваном дружим со школьных лет.

4. Мы с Иваном в дружбе со школьных лет.

5. У нас с Иваном дружба со школьных лет.

Если подходить к отражению реальной действительности в языке с точки зрения точности и адекватности отражения, то различные метафорические выражения типа: смерть пожинает свои плоды, темнота окутала море, солнце погрузилось в океан, река играет, перед домом выросли сугробы снега, ревет водопад, тоскует одинокая рябина, промчались годы и т. д.— следует рассматривать как порождение человеческой фантазии.

Предмет или явление могут не обнаруживать никаких существенных изменений на протяжении многих десятков тысяч лет, хотя их название в языке может измениться неоднократно. Название огня в большинстве финно-угорских языков сохраняет старое наименование, существовавшее, по-видимому, еще в языке-основе, ср. финск. tuli, сев. саамск. dollв- ~ dolв-, морд. tol, мар. tul, удм. tyl 'огонь'. В коми-зырянском языке для обозначения огня возникло новое слово. Латинский глагол edo 'есть', имеющий параллели во многих индоевропейских языках, был заменен во французском языке новым глаголом manger 'есть'.

В реальном мире существует закон корреляции между изменением внутренней сущности и внешней формы. Так, например, лю<63>бое изменение молекулярной структуры какого-либо вещества приводит к образованию другого вещества, совершенно не похожего по своему внешнему виду на исходное.

В языке такого закона нет. Предмет может измениться до неузнаваемости, но его наименование может сохраниться, ср. древнегреческое слово dТmoj 'дом', существовавшее еще в гомеровскую эпоху, и современное русское дом.

В объекте не могут осуществляться одновременно все его состояния — прошлое, настоящее и будущее. Окружающий нас мир никогда не воспроизводит своего исторического прошлого в данный момент, не говоря уже о проекции чего-либо в план будущего.

Благодаря наличию таких свойств человеческой психики, как память и воображение, человеческая речь может иметь три временных плана — план настоящего, план прошедшего и план будущего.

Однако самая примечательная особенность человеческой речи состоит в том, что, несмотря на единство форм логического мышления у всех народов мира, конкретные языки, их словарный состав и грамматический строй отличаются довольно большим разнообразием. Этот факт на первый взгляд может показаться довольно парадоксальным, поскольку коммуникация в основном строится на базе отражения человеком законов объективного мира, на базе логического мышления, и в то же время логическое мышление как бы совершенно безразлично к тому, как оно выражается и чем выражается.

В действительности так оно и происходит. Всякий мыслительный акт связан с выражением значений. Без выражения значения нет мышления. Поэтому первейшим условием осуществления любого мыслительного акта является выражение значения. Все языковые средства могут быть пригодны, если они это обеспечивают. Поясним этот тезис некоторыми примерами. Возьмем для иллюстрации довольно простой пример: Птица сидит на высоком дереве. Это предложение с логической точки зрения представляет суждение, имеющее субъектно-предикатную структуру.

Целевое задание этого суждения состоит в раскрытии признака определенного понятия, в данном случае птицы. Признак этого понятия 'сидит' не только раскрывается, но и получает некоторую детализованную характеристику — локальное определение. Указывается, что птица сидит на дереве. Если транспонировать это смысловое задание в сферы различных языков и проследить, какими средствами оно может быть выражено, то мы не получим той единой схемы, которую допускает его логическая трактовка. В некоторых языках необходимо будет выразить языковыми средствами, будет ли эта птица для говорящего определенной или неопределенной, т. е. употребить соответствующий артикль. В одних языках определенный артикль будет препозитивным, а в других постпозитивным. Различным может быть и его происхож<64>дение. Он может возникнуть из указательного местоимения, но есть случаи, когда определенный артикль развивается на базе притяжательного суффикса. В тех языках, где артикль изменяется по падежам, как, например, в немецком, в именительном падеже единственного числа он будет иметь особую форму, но есть языки, где определенный артикль по падежам не изменяется, например, венгерский. В языке, имеющем именные классы, слово 'птица' должно получить определенный показатель класса. Некоторым аналогом таких именных классов в русском языке является род. Слово 'птица' в русском языке принадлежит к женскому роду. В тех языках, где деление имен на классы отсутствует, слово 'птица', естественно, не получит никакого классного показателя. Раскрываемый в слове признак, в данном случае определенное состояние, в различных языках мира обычно выражается глаголом. В этой области мы можем найти не меньшее разнообразие. Глагольная форма может иметь специальное личное окончание, указывающее, что действие или состояние осуществляется субъектом 3-го лица. Некоторые языки мира — китайский, японский, вьетнамский, монгольский, индонезийский, аварский и др. могут обходиться без личных окончаний, поскольку личные местоимения могут с успехом осуществлять ту же функцию. Есть языки, где роль личных окончаний выполняют личные префиксы. Неодинаково и место глагола во фразе. Например, в кельтских языках глагол чаще всего располагается в начале предложения. Наоборот, во многих языках агглютинативного строя он стремится занять конечное положение.

В языках, имеющих именные классы, показатель класса субъекта действия может в целях согласования наличествовать и в глагольной форме.

В тех языках, где существуют особые типы спряжения для переходных и непереходных глаголов, спряжение глагола 'сидеть' естественно будет отличаться от переходных глаголов типа 'читать' (что-либо) или 'рубить' (что-нибудь). В некоторых языках, например, абхазо-адыгских, локальная характеристика признака может быть включенной в состав глагольной формы путем присоединения к основе глагола особого префикса, соответствующего по значению русскому предлогу на. Получается нечто вроде птица дерево насидит. В некоторых языках проводится различие между действием, совершающимся вообще, безотносительно ко времени, и действием или состоянием, совершающимся в данный момент. По этой причине глагол 'сидеть' в данном случае будет употреблен в форме настоящего времени данного момента, ср. англ. Present continuous tense. Что касается самой структуры этого времени, то опять-таки в разных языках, где это время употребляется, она может быть неодинаковой. В английском языке это время образуется из форм настоящего времени вспомогательного глагола 'быть' и причастия настоящего времени, например, I am writing<65> 'Я пишу в данный момент'. Примерно но той же схеме оно строится в ирландском и валлийском языках. В скандинавских языках в этих целях также будут употреблены формы настоящего времени вспомогательного глагола 'быть', но они соединяются не с причастием настоящего времени, а с инфинитивом, которому обычно предшествует предлог, ср. исл. нg er aр lesa 'я читаю в данный момент' и т. д.

В турецком языке это время образуется на базе формы местного падежа инфинитива, к которой присоединяются аффиксы сказуемости, например, о yazmaktadir 'он пишет в данный момент'. В албанском языке для выражения этого значения достаточно простой частицы, которая обычно ставится перед формами настоящего времени, например, plani ро realizohet 'план (в настоящее время) выполняется успешно'.

Если ограничиться только теми языками, в которых не различается настоящее время данного момента, то в самой структуре настоящего времени в разных языках можно найти немало различий. В некоторых иранских языках, как, например, в персидском и афганском, настоящее время имеет специальный отличительный префикс, в ненецком, эвенкийском и хантыйском языках оно будет иметь особый суффикс, исторически восходящий к суффиксу многократности, в армянском и хинди оно будет состоять из причастия и вспомогательного глагола 'быть', в китайском и вьетнамском языках оно будет представлять собой чистую основу и т. д.

Локальная характеристика состояния на дереве также может быть выражена в разных языках разными способами. В русском и вообще во многих индоевропейских языках для обозначения местонахождения предмета на поверхности какого-либо другого предмета обычно употребляются предлоги. В агглютинативных языках вместо предлогов, как правило, употребляются послелоги. Наблюдаются случаи, когда это значение выражается местным падежом. Некоторые языки, как, например, прибалтийско-финские, различают две серии локальных падежей — внешне-местные и внутренне-местные. По этой причине местонахождение на чем-либо выражается особым падежом суперессивом. В абхазо-адыгских языках, как говорилось выше, показатель местонахождения может быть выражен специальным глагольным префиксом.

Словосочетание высокое дерево в разных языках также может быть выражено по-разному. В одних языках, как, например, в славянских, тюркских, финно-угорских, монгольских и т. д., прилагательное высокий будет предшествовать слову дерево, в других языках, как, например, в романских, кельтских и индонезийском, оно будет ставиться после слова дерево; в некоторых языках, имеющих склонение и родовое деление имен существительных, прилагательное будет согласовано с именем существительным в<66> падеже и роде. Можно найти языки, где члены этого словосочетания будут соединены по способу простого примыкания. В иранских языках словосочетание высокое дерево образует так называемую изафетную конструкцию, ср. таджикск. дарахти боланд 'высокое дерево' где к слову дерево будет присоединен связующий элемент, исторически восходящий к относительному местоимению. В албанском языке два члена этого сочетания будут соединены между собой так называемым связующим артиклем и т. д.

С. Л. Рубинштейн, пытаясь ответить на вопрос, в чем состоит различие между мышлением и языком, выразил этот ответ в довольно оригинальной и несколько парадоксальной форме: «Говорить — не значит мыслить. Мыслить — это значит познавать; говорить — это значит общаться. Когда человек мыслит, он использует языковой материал и мысль его формируется, отливаясь в речевые формулировки. Но задача, которую он, мысля, решает — задача познавательная» [54, 170].

Если определить эту особенность точнее, то следовало бы сказать, что говорить — это одновременно мыслить и общаться, но общаться по определенным правилам, применяя те способы языкового выражения, которые приняты в данном коллективе. В противном случае говорящий рискует быть непонятым.

Соотношение между мышлением и языком можно образно сравнить с соотношением между теплой одеждой и ее национальной формой. Всякая теплая одежда должна согревать человека и спасать его от холода, но в разных странах мира она может быть неодинаковой по внешней форме. Тем не менее она успешно выполняет свою функцию: человеку в ней тепло и в то же время он одет, как это принято обычаем.

Многие из вышеперечисленных особенностей знаковой коммуникативной системы невозможно понять, не ознакомившись с различными внутренними процессами, происходящими в сфере языка.

ПРОЦЕССЫ, ПРОИСХОДЯЩИЕ В СФЕРЕ ЯЗЫКА

Каждый говорящий на том или ином языке твердо убежден в том, что, пользуясь данным языком, он не вносит в него ничего нового, поскольку всякое изменение языка лежит за пределами его возможностей.

Характеризуя речь ребенка, Л. С. Выготский в свое время писал: «Ребенок склоняет, спрягает, но эта деятельность им усвоена чисто структурно. Эти операции неосознанны. Ребенок употребляет верный падеж и верную падежную форму в структуре определенной фразы, но он не отдает себе отчета в том, сколько существует падежных форм. Это сказывается в том, что он владеет ими спонтанно в определенной ситуации, автоматически, т. е. <67> владеет ими тогда, когда ситуация в каких-то больших структурах вызывает его на проявление этих умений, но вне определенной структуры — произвольно, сознательно и намеренно — ребенок не умеет сделать того, что умеет делать непроизвольно» [12, 213].

Необходимо заметить, что любой человек, не имеющий никакого теоретического представления о строе своего языка, в этом отношении мало отличается от ребенка. Он также пользуется речью автоматически и не отдает себе отчета в том, сколько в данном языке падежей, времен, наклонений и т. д. В лучшем случае он может сказать на основании своего эмпирического опыта, что так не говорят.

Однако в действительности язык создается людьми, хотя сами люди этого не осознают. Язык никогда не создается всем коллективом говорящих одновременно. Отдельные изменения в языке производятся отдельными индивидами. Каждое звуковое изменение в языке, каждая отдельная его форма имеют какого-то безымянного автора. Возникшее в языке новшество затем подхватывается другими говорящими на данном языке, в результате чего оно становится общим достоянием. Действия отдельных индивидов в сумме создают деятельность, происходящую во внутренней сфере каждого языка. Эта деятельность может быть различной по своему характеру.

Выше говорилось о том, что несмотря на единство форм логического мышления, языковые формы выражения в разных языках мира обнаруживают большое разнообразие. Эти различия возникают уже в самом начале в процессе создания слов и грамматических форм. Трудно представить, чтобы новое слово создавалось всем коллективом говорящих на данном языке одновременно. Марио Пэй замечает по этому поводу следующее: «Мы можем предполагать, что общее принятие (common acceptance) символа осуществляется скорее через процесс возникновения индивидуальной инновации и ее постепенного распространения, а не как акт массового творчества» [73, 12]. Слова редко создаются из совершенно новых, ранее ничего не обозначавших звуковых комплексов. Индивид, создающий новое слово для ранее неизвестного ему предмета, пытается прежде всего найти какие-то черты сходства между этим предметом и предметами, ему уже известными, имеющими в данном языке особое наименование. Звуковой комплекс в период своего возникновения должен обязательно иметь какую-то опору даже в тех случаях, когда новое название создается по звукоподражательному принципу. В противном случае создать его было бы невозможно. Огромное значение в процессе создания новых слов имеют поэтому ассоциации.

Совершенно естественно, что у разных индивидов, находящихся в различных точках земного шара, ассоциации не могут быть одинаковы, хотя возможность случайных конвергенций не исключена. Этим, между прочим, объясняется такое интересное явление,<68> как отсутствие единой внутренней формы слов в различных языках мира. Данное положение может быть сравнительно легко подтверждено примерами, взятыми из самых различных языков. Так, например, греч. Фrnij 'птица' этимологически связано с глаголом Фrnumi и лат. oriri 'подниматься'; исп. pajaro и рум. pasгre 'птица' происходят от лат. passer, собственно — 'воробей'. Греч. prТswpon 'лицо' буквально означает 'то, что находится перед глазами', но лит. veidas связано с индоевропейским глагольным корнем *weid- 'видеть', ср. лат. videre 'видеть', греч. e ?don 'я увидел' из eweidon; лат. facies 'лицо' связано с глаголом facere 'делать', собственно — 'творение', 'нечто созданное', ср. польск. twarz; коми-зыр. нырвом 'лицо' означает буквально 'нос-рот', собственно — 'средоточие носа и рта'; греч. mљtwpon 'лоб' означает буквально 'то, что находится между глаз', нем. Stirn 'лоб' связано с лат. sternere 'простираться'; русск. лоб этимологически связывается с чешск. leb 'череп', лат. supercilium 'бровь' буквально означает 'то, что находится над веком', ср. лат. cilium 'веко', но лит. antakis буквально означает 'то, что находится над глазом'. Греч. poЪj 'нога', род. п. podТj этимологически связано с русск. под 'основание печи', тогда как русск. нога определенно связывается с греч. Фnux, род. п. Фnucoj 'ноготь', нем. Nagel 'ноготь', лит. nagas и латышск. nags 'ноготь'. Фр. maison 'дом' происходит от лат. mansio 'остановка, пребывание'; русск. дом связано с греческим глаголом dљmw 'строить'; русск. окно этимологически связано со словом око 'глаз', серб. прозор 'окно' этимологически связано с русским глаголом взирать, т. е. 'смотреть', тогда как исп. ventana 'окно' связано с лат. ventus 'ветер', н.-греч parЈfuro 'окно' буквально означает 'то, что находится около двери'; греч trЈpeza 'стол' из tetrapedia буквально 'то, что стоит на четырех ножках'. Русск, стол этимологически связывается с глаголом стлать; русск. плотник связано этимологически с глаголами плотить и плести, тогда как греч. tљktwn 'плотник' этимологически связано с русским глаголом тесать, ит. falegname 'плотник' связано с глаголом fare 'делать' и существительным legname 'дерево'; греч. ўgorЈ 'рынок', первоначально значившее 'место собрания, сборища', связано с глаголом ¤gw 'гнать'; русск. рынок связано с нем. Ring 'кольцо'; греч. teleuta«oj 'последний', собственно 'находящийся в конце' (teleut» 'конец'), фр. dernier 'последний', буквально 'задний' из deretro 'сзади', русск. последний связано с глаголом следовать; русск. старый этимологически связано с лит. storas 'толстый, сильный, тяжелый' и др.-норв. stуrr 'большой, мощный, важный, храбрый', шв. stor 'большой'; греч. palaiТj 'старый' связывается с валлийск. pell 'далеко отстоящий', лат vetus 'старый', по-видимому, связано с греч. њtoj 'год' из wetos, ср. алб. vit 'год', vetus, т. е. 'имеющий много лет', н.-греч. dЈsoj 'лес' связано с прилагательным dasЪj 'густой',<69> ит. bosco 'лес', фр. boisec' происходят от лат. boscus, первоначально 'лесное пастбище', рум. pгdure 'лес' — от лат. palus, род. п. paludis, 'болото' др.-норв. skogr 'лес', датск. skov, шв. skog связаны с др.-норв. глаголом skag 'выдаваться', лит. giria 'лес' ассоциировано со словом 'гора' ('гора, покрытая лесом'), сербохорв. љuma 'лес'— ассоциация с чем-то издающим шум, ср. русск. шуметь, нен. пэдара 'лес' этимологически может быть связано с финск. petдjд, морд. и коми-зыр. пужым 'сосна'; нем. verstehen 'понимать' связано с др.-англ. farstandan и др.-норв. forstanda 'стоять впереди' или 'представлять', русск. понимать ассоциировано с идеей 'брать', ср. лат praehendere 'брать', тат. ан?ла 'понимать' связано с существительным ан? 'рассудок, ум', венг. йrteni 'понимать' увязывается с идеей 'достичь чего-либо', ср. венг. йrni 'достигать'; коми-зыр. гцгцр воны 'понимать' восходит к значению 'ходить кругом'; драться в русском языке буквально означает 'драть друг друга', а тат. сугышырга 'драться' можно объяснить как 'бить друг друга'; сопоставление русского глагола искать с болг. искам 'желаю, требую', а также с др.-англ. вscian 'спрашивать' и др.-инд. icchati 'ищет, желает' показывает, что первоначально этот глагол имел значение 'искать или домогаться чего-либо', итальянский глагол cercare 'искать' этимологически связан с латинским circa 'около, вокруг', испанский глагол buscar увязывается этимологами с нар. лат. существительным busca 'лес'; buscar означало некогда 'ходить в лесу и искать дрова' татарский глагол езлq- 'искать' явно связан с существительным ез 'след' и т. д.

Таким образом, в истории почти каждого исконного слова конкретного языка можно наметить два основных этапа. Сначала появляется представление о каком-либо предмете или явлении, полученном в результате знакомства с ним на опыте. Затем возникает необходимость дать ему название. При этом новый предмет или явление ассоциируется с каким-нибудь другим предметом или явлением, так как человек обнаруживает в них какое-нибудь общее свойство. Само направление ассоциации не предопределено с самого начала в предмете или явлении, подлежащем наименованию. Ассоциация — результат чистого случая.

Многочисленные факты также свидетельствуют о том, что континуум объективного мира в разных языках может члениться по-разному и получать различное языковое выражение. В этом сравнительно легко убедиться, если проанализировать прилагаемый список слов, взятых из различных языков и обозначающих явления, для называния которых в русском языке нет специальных слов. Их сущность может быть выражена только описательно, ср., например, коми-зыр. рас 'смешанный лес', тыкцла 'небольшое озеро, образовавшееся на месте старого речного русла', личкыштлыны 'быстро надавить на что-нибудь и, подержав в течение небольшого отрезка времени, снова отпустить', кывтны 'плыть<70> вниз по течению', катны 'плыть вверх по течению', нен. ибцсь 'быть горьким', монась 'упасть (о человеке или животном)', пухуворцъ 'стариться (о женщинах),' пэдарасясь 'быть безлесным', сэлась 'высохнуть до хрупкости', варнась 'бежать (о небольших животных и птицах)', ямд 'ветвь хвойного дерева', яндо 'собака с короткой шерстью', янго 'горелое место в кустарнике или в лесу', сидрянгг 'тень человека или животного', лорц 'крупная кочка', вара 'черный гусь', эвенк. ирбэ 'период нереста карасей', иркукта 'период, когда ягоды еще не созрели', иргисэ 'еда на дорогу', калтан 'чум, закрытый покрышкой наполовину', конями 'попрыгать (о кузнечике)', лаванчэми 'быть высунутым (о языке)', лабикта 'мох на болоте', он?нё 'река, высохшая от зноя', манс. каньсюн?кве 'сохнуть (о деревянном предмете)', лэсьмалтан?кве 'развести огонь', вост.-хант. к?ор 'чистое, не заросшее лесом топкое болото', вирqс 'высокий строевой лес', мур 'снег на ветках деревьев', сдв 'ручей, вытекающий из озера'; нан. лфби 'гнездо белки', лфрин 'тающий весной лед', мврон 'стая рыб', дэун 'небольшой залив в озере или реке', норв. саам. арре 'открытое море', duoddar 'гористая тундра', dolвstaddвt 'сидеть на открытом воздухе у огня или костра'; тат. тайпылу 'махать крыльями', нем. Arm. 'рука от кисти до плеча', Hand 'кисть руки', FuЯ 'нога (ступня)', Finger 'палец на руке', Zehe 'палец на ноге', исп. escarlata 'ярко-красный' (о цвете), escaсo 'скамья со спинкой', zafra 'сбор урожая сахарного тростника'; тур. bamsin 'вторая половина зимы', havali 'имеющий много воздуха'; перс. калаг?е 'шелковый платок с черным узором по золотому фону', чарог? 'грубая кожаная обувь на толстых подошвах' и т. д. Там, где английский язык, замечает Отто Есперсен, различает clock '(стенные, настольные, башенные) часы' и watch 'ручные часы', а французский — horloge '(башенные) часы'; pendule '(висячие, настольные) часы' и montre '(карманные) часы,' немецкий имеет одно слово Uhr 'часы'. Он компенсирует это положение с помощью сложных слов, которые дают возможность выразить гораздо больше оттенков [24, 51]. Как замечает О. Есперсен, предметы, представленные словами, группируются самым различным образом соответственно капризам данного языка [24, 50], и членение окружающего мира в разных языках оказывается выраженным различно. Так, например, в мансийском языке нет специальных слов для выражения таких понятий, как 'птица', 'зверь' и 'насекомое'. Все они выражаются одним словом уй 'нечто живое, живность', например, сали-уй 'волк', мань-уй 'мошкара', уй-рись 'птичка' (рись уменьшительный суффикс); в ненецком языке нет специального слова, соответствующего русскому слову погода. Нашему понятию 'погода' соответствует 'состояние неба', например, сарё нум 'дождливая погода' (букв.: 'дождливое небо'); в немецком языке нет специального прилагательного, обозначающего голубой цвет, нем. blau означает 'голубой' и 'синий'; в марийском языке такие по<71>нятия как 'день' и 'солнце' обозначаются одним словом, что указывает  на то, что понятия 'день' в марийском языке в древности вообще не существовало; в эрзя-мордовском языке нег глагола, соответствующего по значению русскому глаголу 'развиваться'. Для его передачи обычно употребляется глагол касомс 'расти' и т. д.

Причины разного членения могут быть различными. Иногда они зависят от образа жизни и занятий людей. По этой причине различные необычные слова могут рассматриваться как слова, относящиеся к профессиональной лексике. В некоторых случаях отсутствие слова может быть связано с отсутствием у данного народа соответствующего понятия. Могут быть и такие случаи, когда понятия различаются в мышлении людей, но не имеют различения в языке. Трудно представить, что немцы не различают таких оттенков цветов, как голубой и синий, или марийцы не осознают разницы между днем и солнцем. Тем не менее в языках нет специальных слов для различения этих понятий.

Совокупное действие различных типов ассоциативных связей приводит к созданию в различных языках синонимов, ср. русск. приказать, велеть, распорядиться; путь, дорога; страшный, ужасный, жуткий; обширный, просторный; смелый, храбрый, отважный; очи, глаза; чело, лоб; пурга, метель и т. д.

Основная причина образования синонимов состоит в том, что в одном и том же предмете или явлении человеческое мышление раскрывает новые стороны и признаки, в результате чего данный предмет или явление может быть названо вторично на основе новой ассоциации со сходным признаком другого предмета или явления, уже имеющего в данном языке наименование. Русские прилагательные 'большой' и 'рослый' имеют разные источники, несмотря на очень большую смысловую близость. 'Большой' первоначально было ассоциировано с понятием 'сильный', ср. др.-инд. bala 'сила', поскольку большие размеры тела часто связаны с наличием силы, тогда как 'рослый' связано с глаголом 'расти', первоначальным значением которого выражено было 'подниматься вверх', ср. лат. orior 'поднимаюсь', др.-инд. ?noti 'подниматься' [75, 494].

Образование таких синонимов, как путь и дорога, первоначально также было связано с совершенно разными ассоциациями. Слово путь имеет многочисленные параллели в других индоевропейских языках, ср. др.-инд. panthas, 'тропа, дорога'; авест. pantб, др.-перс. pa?i; осет. fandag, fдndдg; др.-прусск. pintis 'дорога', лат. pons, pontis 'мост', др.-греч. pТntoj 'морской путь, море'. Устанавливается также связь этого слова с гот. finюan, др.-в.-нем. fandann совр. нем. finden 'находить' [75, 469]. Первоначальная идея — 'осуществление прохода путем ориентации в труднопроходимой местности', чем и объясняется связь этого слова с немецким глаголом finden 'находить'.<72>

Слово дорога, имеющее параллели в других славянских языках, связывается с глаголом дергать, и.-е. корень *dorgh [75, 363—364]. Первоначальная идея — 'проход, продранный в непроходимой чаще леса', ср. русск. выражение 'продираться через лес' [75, 363—364].

Немецкие синонимы Armut, Not и Elend выражают понятие нужды или нищеты. В основе их также лежали разные ассоциации. Armut образовано от прилагательного arm 'бедный', которое может быть связано с и.-е. *orbh(mo)- 'осиротелый', ср. лит. orbus 'похищенный', греч. orph(ans 'осиротелый'. Первоначальное значение 'покинутый' [71, 30—31]. Not восходит к корню nгm: *nqm:пи? 'измучить до истощения' [71, 514]. И наконец, Elend связано с др.-в.-нем. eli-lenti 'находящийся в изгнании в чужой стране', ср. лат. alius, гот. aljis 'другой' и совр. нем. Land 'страна' [71, 163].

Абсолютных синонимов типа русск. велярный ~ задненёбный; лингвистика ~ языкознание, т. е. таких, которые без всякого различия могут употребляться один вместо другого (в любых контекстах и без ощутимой причины предпочтения одного другому) в языках очень мало. Чаще всего члены синонимического ряда имеют разную дистрибуцию, они имеют различия в оттенках значения, иногда очень тонкие. Так, например, возможность сочетаемости русского прилагательного большой с другими словами довольно велика, тогда как эпитет рослый применяется только по отношению к человеку. Русск. страх довольно близко по значению к слову боязнь, однако мы не можем в предложении Боязнь совершить ошибку употребить слово страх вместо слова боязнь. Еще более ограниченной сферой дистрибуции обладает слово ужас, выражающее более высокую степень проявления этого чувства.

В немецком языке для обозначения материальных затруднений можно употребить слова Not, Armut и Elend, причем Not обозначает низшую, а Elend — высшую степень этого состояния.

В синонимические отношения часто вступают слова, заимствованные из других языков, ср. русск. метель ~ пурга; контроль ~ проверка; атеизм ~ безбожие; аэронавтика ~ воздухоплавание; милитаризм ~ военщина и т. д.

Возможность образования различных ассоциаций приводит к тому, что в разных языках мира число синонимов не одинаково. Так, например, в русском языке существуют синонимы путь и дорога, ключ и родник, тогда как в других языках такого синонимического ряда может не быть. Поэтому русские синонимы путь и дорога могут быть переведены на татарский язык одним словом юл, которое в разных контекстах может соответствовать русским словам путь или дорога. Русские синонимы ключ, родник и источник обычно переводятся на немецкий язык словом die Quelle.

Ассоциации играют огромную роль в образовании различных переносных значений, когда на основании известных элементов<73> сходства название одного предмета или явления может быть применено к названию другого предмета или явления, ср., например, нем. Wagen первоначально 'телега', 'экипаж' использовано для наименования автомобиля и железнодорожного вагона. Ср. также русск. рукав 'часть одежды' и рукав — 'разветвление реки', фр. punaise 'клоп' и 'канцелярская кнопка', осет. домбай 'зубр, лев' и домбай 'силач', англ. clear 'очищать' и clear 'устранять препятствие', финск. selvд 'ясный' и selvд 'трезвый', тат. кгз 'глаз' и кгз 'ушко иголки'; коми-зыр. вой 'ночь' и вой 'север' и т. д.

Возможность разных ассоциаций приводит к тому, что переносные значения в разных языках могут быть неодинаковыми. Так, например, в русском языке в отличие от татарского название глаза не перенесено на название ушка иголки, в немецком языке слово Nacht 'ночь' не переносится на название севера, как это имеет место в коми-зырянском, английский глагол stand 'стоять', не может быть употреблен в значении русского 'замерзнуть', например, река стала, русское слово луна не может иметь переносного значения 'пятна на шкуре или родинки', как это имеет место в испанском языке.

Одной из главных причин образования полисемии слов является метафоризация. При сохранении внешней звуковой формы слово становится полисемантичным. Ср., например, нос название части человеческого тела и передней части судна, а также мыса в географических названиях.

Акад. В. В. Виноградов рассматривает полисемию как своеобразное разрешение противоречия между ограниченными ресурсами языка и беспредельной конкретностью опыта. Язык оказывается вынужденным разносить бесчисленное множество значений по тем или другим рубрикам основных понятий [9, 15].

Метафоризация уберегает язык от непомерного разрастания словарного состава, способствуя в этом отношении общей тенденции к экономии языковых средств.

Надо полагать, что способность образования переносных значений имеет самостоятельное проявление, которое по своим результатам совпадает с действием тенденции к экономии.

Возможность объединения различных значений в рамках одного звукового комплекса создает обусловленность значений слов контекстом. Только в связной речи мы можем узнать, имеется ли в виду при слове завернуть — 'покрыть со всех сторон, упаковать (например, книгу в бумагу)', или, 'вертя, закрыть, завинтить (например, кран)', или 'загнуть, отогнуть, подвернуть в сторону (например, рукав)', или, 'двигаясь, направиться куда-нибудь в сторону (например, за угол)', или же 'зайти мимоходом (например, в приятелю)'.

Из контекста вполне ясно, например, идет ли дело о фотографической карточке: Я сразу узнала его по старой карточке, или<74> о визитной карточке: Он успел набросать На карточке только несколько слов приглашения на товарищеский ужин, или о карточке для картотеки: Занесите эту книгу на карточку и т. п. [5, 28-29].

Часто говорят о том, что значение слова определяется контекстом. Следует различать контекст ситуативный, когда название предмета, о котором идет речь, уточняется ситуацией, и контекст фразовый. Фразовый контекст сам по себе не создает никаких значений. В результате переноса значения образуется новое понятие, имеющее собственную сферу связей, обнаруживающихся в языке. Эта специфическая сфера связей и создает впечатление, будто бы фразовый контекст придает слову новое значение.

Различные ассоциативные процессы в языках происходят постоянно и приводят к образованию новых слов, появление которых часто не обусловливается какой-либо надобностью. В древнегреческом языке существовали слова Ыdor 'вода', oЌkoj 'дом', Ыlh 'лес', †ppoj 'лошадь' и Уroj 'гора'. Казалось бы, в каком-либо новом наименовании этих необычайно устойчивых понятий не было абсолютно никакой необходимости. Тем не менее в истории греческого языка произошла смена этих названий и теперь они звучат уже по-иному: nerТ 'вода', spti 'дом', dЈsoj 'лес', Ґlogo 'лошадь' и bounТ 'гора'. Следы прежних наименований сохраняются только в сложных словах, например, Шdoиpikaj 'водянка', o„konom…a 'бережливость', Шlotoma 'рубка леса' и т. д.

Подобные ассоциативные процессы имеют место и при создании грамматического строя языка, хотя возможности ассоциативных связей в этой области более ограничены. Так, например, в финно-угорских языках наблюдается формальное совпадение суффиксов многократного действия с различными суффиксами собирательной множественности. Это означает, что при создании глагольных суффиксов многократного действия множественность отдельных актов действия была ассоциирована со множественностью предметов.

Для осуществления функций утраченных падежей чаще всего используются предлоги, ср. фр. de (например, l'industrie de I'URSS 'промышленность СССР'), англ. of, норв. af, голл. van и т. д., основным первоначальным значением которых было удаление от чего-либо. Понятие удаления в данном случае было ассоциировано с понятием принадлежности. 'Принадлежащий кому-либо' значит 'исходящий от кого-либо'. Совершенно по-иному обстояло дело в тех иранских языках, где отношение принадлежности выражается так называемой изафетной конструкцией, ср. таджикск. барода-р-и китоб 'книга брата'. Связующая частица и (изафет) по своему происхождению является относительным местоимением (ср. др.-перс. уа 'который'). Следовательно, изафетная конструкция бародари китоб 'книга брата' построена по схеме книга, которая брата. Анафора, т. е. указание на предшествую<75>щий предмет, была использована как Средство для выражения отношения принадлежности.

Проекция действия в план будущего в ряде тюркских языков может выражаться суффиксом -r, ср. тат. килдр 'он придет'. По мнению некоторых исследователей, этот суффикс материально совпадает с суффиксом древнего направительного падежа -ger, -garu, -gerы2. Совершенно очевидно, что в данном случае проекция действия в план будущего была ассоциирована с движением по направлению к какому-нибудь предмету.

Для создания формы будущего времени в новогреческом языке был использован глагол ?љlw 'желать, хотеть', формы которого со временем приняли вид обобщенной частицы ?¦, ср. ?¦ grЈfw 'буду писать'. Это произошло потому, что осуществление всякого желания представляет проекцию в план ближайшего или более отдаленного будущего.

Континуум потенциально возможных связей и отношений между предлогами и явлениями окружающего мира с присущими этим отношениям специфическими особенностями и отношениями в разных языках мира оформляется по-разному. Грамматические категории не являются одинаковыми для всех языков, в одних языках их больше, в других меньше. Для того чтобы обосновать этот тезис, попытаемся охарактеризовать такое явление, как глагольное действие. Глагольное действие может иметь много характеристик. Оно может быть курсивным или длящимся, может прерываться и вновь повторяться через некоторые промежутки времени, совершаться мгновенно или протекать с незначительной интенсивностью, происходить в данный момент, предшествовать какому-нибудь другому действию или вообще не иметь отношения к какому-нибудь определенному моменту речи. Оно может быть направленным на какой-нибудь объект, но может и не иметь объекта. В своем значении оно может содержать модальный оттенок. Многочисленны различные локальные характеристики действия: движение от чего-либо или к чему-либо, через что-либо, вдоль чего-либо и т. д.

Любопытно то, что ни один язык мира в своей морфологической системе не выражает всех этих возможных характеристик одновременно. В разных языках согласно принципу избирательности в грамматическом строе получают выражение какие-то определенные черты, характеризующие действие. Все остальные черты могут не получать никакого формального выражения. Так, например, русский глагол выражает категорию вида, но есть языки, где глагол совершенно индифферентен к выражению видовых различий, законченность и незаконченность действия определяется по общему контексту; в коми языке есть специальный глагольный<76> cуффикс, выражающий действие, завершившееся только на определенное время, во многих других языках суффиксы с подобным значением вообще отсутствуют. Большинство европейских языков имеют несколько прошедших времен: имперфект, перфект и плюсквамперфект, тогда как русский язык обходится одним прошедшим временем; в латышском и эстонском языках есть так называемое пересказочное наклонение, обозначающее действие, о котором сообщается со слов других, подобного наклонения нет, например, в таких языках, как немецкий, английский, русский и т. д. Ненецкому глаголу свойственно специфическое наклонение — аудитив, который употребляется обычно в тех случаях, когда говорящий судит о наличии действия по акустическому восприятию (например, кто-то вошел в комнату, стукнув дверью). Говорящий при этом может не видеть вошедшего. Есть языки, которые включают в состав глагольной формы показатели объекта, тогда как другие языки могут обходиться без них, глаголы в одних языках могут иметь приставки, но есть языки, в которых приставки полностью отсутствуют и т. д.

Благодаря действию различных ассоциаций одно и то же отношение в языке может быть оформлено разными способами. Так, например, в коми языке существуют два падежа — родительный и притяжательный, соответствующие по значению русскому родительному падежу. Единственное различие состоит в том, что притяжательный падеж употребляется в тех случаях, когда определяемое им имя выступает в роли объекта. В албанском языке аорист и перфект соотносятся между собой как синонимические времена.

Все это свидетельствует о том, что в области грамматических форм также возможна синонимия.

Подобно словам, грамматические формы также могут быть полисемантичными,  например, форма родительного падежа множественного числа от латинского прилагательного bona 'хорошая' bonarum обозначает множественное число, женский роди родительный падеж, а окончание формы tegerentur (от tego 'покрывать') — множественное число, 3-е лицо, имперфект, сослагательное наклонение, страдательный залог [24, 55].

Если в языках образуются более или менее одинаковые по своей внутренней сущности грамматические явления, то при более внимательном их изучении между ними обнаруживаются различия. Это можно наблюдать, замечает О. Есперсен, на примере такой категории, как сослагательное наклонение: языки, имеющие для сослагательного наклонения специальную форму, вообще не используют ее для одних и тех же целей. Поэтому, несмотря на то, что наклонение одинаково названо сослагательным, или условным, в английском, немецком, датском, французском и латинском языках, оно не является строго идентичным в каждом из них. Совершенно невозможно дать такое определение сослагательному накло<77>нению, которое позволило бы нам решить, когда следует употреблять в том или ином из упомянутых языков сослагательное наклонение, а когда изъявительное [24, 50].

В мансийском языке, как и в русском, имеется страдательный залог, но формы страдательного залога в мансийском языке употребляются значительно чаще, чем в русском. В русском и мордовском языках множественное число имен существительных получает определенное языковое выражение. Однако, в отличие от русского языка, в мордовском языке в косвенных падежах неопределенного склонения имен существительных множественное число не получает никакого языкового выражения. Эрзя-морд. кудосто может означать и 'из дома' и 'из домов', кудос 'в дом' и 'в домб'.

Поскольку основным условием понимания произносимой человеческой речи является понимание ее смысла, значений составляющих слов, в языке благодаря действию различных ассоциаций могут создаваться различные параллельные способы выражения, например, бороться и вести борьбу; рыбачить, ловить рыбу, заниматься рыболовством; разрушать, учинять разгром, предавать разрушению; сжигать, уничтожать огнем, предавать огню и т. д.

Любопытный пример того, как при помощи различных комбинаций слов может быть выражена по существу одна и та же мысль, приводит О. Есперсен:

Íå moved astonishingly fast.

Он двигался удивительно быстро.

Íå moved with astonishing rapidity.

Он двигался с удивительной быстротой.

His movements were astonishingly rapid.

Его движения были удивительно быстрыми.

His rapid movements astonished us.

Его быстрые движения удивляли нас.

His movements astonished us by their rapidity.

Его движения удивляли нас своей быстротой.

The rapidity of his movements was astonishing.

Быстрота его движений была удивительна.

The rapidity with which he moved astonished us.

Быстрота, с которой он двигался, удивляла нас.

Íå astonished us by moving rapidly.

Он удивлял нас тем, что двигался быстро.<78>

Íå astonished us by his rapid movements.

Он удивлял нас своими быстрыми движениями.

He astonished us by the rapidity of his movements.

Он удивлял нас быстротой своих движений [24, 101].

Огромное богатство словарного состава фразеологических и стилистических средств языка, разнообразнейшие смысловые связи каждого слова со множеством других слов данного языка позволяют путем умелого выбора слова и фразеологического окружения для него передавать тончайшие оттенки понятий, тончайшие оттенки эмоциональной, стилистической, эстетической окраски мысли [4, 224].

Мощность самой лексической системы всегда достаточна, чтобы путем различных сочетаний и грамматических конструкций передать все доступное человеку на данной ступени богатство знаний о мире [29, 48].

Комбинаторика позволяет выразить то, что в грамматическом строе или словарном составе того или иного языка оказывается невыраженным. Значение ненецкого слова мора может быть передано описательно 'весенний, незатвердевший рог оленя', хантыйское вонсь передается как 'массовый подъем рыбы вверх по реке', коми-зырянская глагольная форма личкыштлiс может быть объяснена описательно как 'быстро надавил, некоторое время подержал и снова отпустил' и т. д.

Все это свидетельствует о том, что неправомерно судить о развитии мышления на основании анализа грамматического строя языка, поскольку выражение мышления в языке осуществляется общей совокупностью всех — грамматических и лексических — средств языка.

Помимо образования слов и грамматических форм, в языке происходят и другие процессы, связанные с созданием пригодной для целей общения системы коммуникативных средств. Часто происходит классификация слов по различным принципам, создаются типичные для каждой группы слов суффиксы, происходит известное упорядочивание фонемной системы в смысле создания и большей симметричности противопоставленных фонемных пар, устанавливаются определенные сферы употребления слов, слова приобретают различную социальную и эстетическую окраску и т. д.

Даже после того как система коммуникативных средств языка оказывается в основных чертах созданной, различные процессы, совершающиеся во внутренней сфере языка, не прекращаются. Поскольку различные внутренние тенденции языка имеют достаточно разнообразный, а иногда и противоположно направленный характер, их действие нередко приводит к известной дезорганизации внутренней слаженности. По этой причине в языках постоянно возникают тенденции к улучшению системы коммуникативных<79> средств, стремление избавиться от излишнего балласта: параллельных форм, устаревших слов и конструкций, менее выразительных языковых средств, омонимов, компенсировать утраченные необходимые элементы языковой системы и т. д. В системе каждого конкретного языка наблюдаются две основных противоположных тенденции. С одной стороны, стихийность внутренних процессов приводит всегда к известному нарушению внутренней гармонии, с другой стороны, возникает противоположная тенденция к улучшению системы языковых средств и устранению возникших диспропорций. Многие внутренние процессы, совершающиеся в языке, являются постоянно действующими. Они целиком и полностью зависят от функции общения и объясняются ею.

*       *       *

В специальной литературе нередко дискутируется вопрос, может ли язык, подобно мышлению, отражать окружающий мир. На этот счет существуют две противоположные точки зрения. Согласно одной точке зрения, язык не обладает функцией отражения. Так, например, по мнению Г. В. Колшанского, язык не является отражением действительности. Мышление и язык соотносятся с предметами и явлениями действительности, только первое соотносится с ними отношением отражения, второй — отношением выражения [29, 16—17].

«Сущность языка,— замечает П. И. Визгалов, — не отражательная, а знаковая. Язык как деятельность органов речи и звуки, получающиеся в результате ее, представляют собой не процесс отражения, а процесс формирования и выражения отражательного процесса, каким является мышление» [8, 5].

Противоположную точку зрения представляет Л. О. Резников, по определению которого слово является обозначенным отражением предметов и явлений [51, 418].

Вряд ли кто-либо будет спорить по поводу того, что мышление человека отражает окружающую действительность. Но не совсем верно утверждение, что язык только выражает мышление и ничего не отражает. Язык отражает действительность через значения знаков, составляющих его лексическую и грамматическую систему. Следует также учесть и тот факт, что человеческое мышление не только отражает окружающую действительность, но и участвует в создании системы языка, в процессе чего действительность получает специфическое отражение.

Ради соблюдения точности следует сказать, что уже в мышлении отражение действительности выступает до некоторой степени в преломленном виде, в сфере же языка оно получает дальнейшее преломление. Отражение окружающей действительности в мышлении и языке как бы напоминает солнечный луч, проходящий че<80>рез две преломляющие среды. Графически этот процесс можно было бы представить следующим образом.

Первая горизонтальная линия схематически изображает предметы и явления окружающего мира и их закономерные связи. Отражение их в мозгу человека приобретает некоторую специфику (вторая горизонтальная линия).

Во всех формах отражения, присущих живому и неживому миру, имеются две основные особенности: тело, испытывающее воздействие, изменяется в соответствии с этим воздействием. Это означает, что в изменении тела есть содержание, не зависящее от данного тела и являющееся отражением. В то же время каждый предмет изменяется согласно своей природе, и поэтому в его изменении имеется момент, не зависящий от воздействующего тела и связанный со спецификой тела, испытывающего воздействия [42, 19].

Эти два основные свойства отражения в одинаковой мере присущи и отражению внешнего мира живыми организмами, в особенности человеком.

«Человеческое сознание,— замечает В. В. Орлов,— издавна поражает людей своей загадочной особенностью, которая длительное время оставалась непонятой и считалась сверхъестественной.

Предметы внешнего мира обладают разнообразными телесными свойствами: весом, формой, плотностью и т. д. Они существуют вне человека и независимо от него. Но человек может осознавать предмет, и в его сознании появляется образ предмета. И здесь-то начинается непонятное: отражаясь в сознании, предмет как-бы отделяется от самого себя и начинает существовать вне своих конкретно-чувственных форм; если предмет сам по себе имеет вес, размер, плотность и т. д. ,то образ предмета невесом и невеществен; если<81> огонь есть стихийная разрушительная сила, то образ огня — нечто совершенно безобидное; если все предметы в конце концов разрушаются и прекращают существование, то образ предмета существует так долго, как мы этого хотим, и появляется в сознании по нашему произволу» [42, 5].

Отражение предметов и явлений окружающего мира в голове человека не является зеркальным. Головной мозг превращает поступающую извне информацию в образ. Образ вещи — не сама вещь, а ее отражение. Он не совпадает непосредственно со своим предметом. Обобщение, абстрагирование от бесконечного числа свойств вещи и фиксирование только его наиболее устойчивых и постоянных черт превращает образ в некий идеальный объект, инвариант класса предметов, не существующий фактически в реальной действительности. Вещи не существуют в нашей голове в чистом виде. Они представлены в идеальной форме, субъективно. Такой образ изоморфен отображаемому предмету, но не тождествен ему.

Формирование этого образа во многом зависит от особенностей физиологической организации человека. Некоторые качества вещей приобретают специфическую субъективную форму отражения, например, цвета, запаха, вкуса. Так, поскольку глаз в физическом отношении несовершенен, он не может непосредственно отображать длину световых волн и отражает длину волн в виде специфических ощущений цвета (700 милимикрон, например,— это синий цвет). Соленость как вкус есть субъективное выражение объективного свойства соли и т. д. Следует также иметь в виду, что эффект действия различных раздражителей, идущих извне, неодинаков. Некоторые раздражители являются особенно интенсивными, они тормозят действие слабых раздражителей.

Формы мыслительного отражения предметного мира определяются не только структурой и свойствами самих предметов, но и материальными условиями жизни людей, их практической деятельностью, направлением их интересов, уровнем их интеллектуальных способностей и т. д.

Предметы воспринимаются людьми нередко через призму социально-политических, правовых, эстетических и религиозных оценок .

Большое значение в отражении предметов имеет род занятий человека, определенный опыт и т. д. «Гора и пригорок в представлении горного жителя имеют наверняка не одну зрительную форму, но также сравнительную истину восхождения. У носильщика тяжестей на голове есть наверняка род таблицы удельных весов для очень разнообразных предметов» [56, 493].

Отражение действительности в сознании человека домарксовский материализм рассматривал как пассивный отпечаток вещи в результате ее механического воздействия. Дидро прямо сравнивал человеческий мозг с воском, на котором вещи оставляют свой<82> отпечаток. На самом деле само отражение объективной реальности есть процесс деятельности субъекта, в ходе которой образ становится все более адекватным своему объекту.

«Познание,— указывает В. И. Ленин,— есть отражение человеком природы. Но это не простое, не непосредственное, не цельное отражение, а процесс ряда абстракций, формирования, образования понятий, законов etc, каковые понятия, законы etc... и охватывают условно, приблизительно универсальную закономерность вечно движущейся и развивающейся природы...

Человек не может охватить = отразить = отобразить природы всей полностью, ее непосредственной цельности, он может лишь вечно приближаться к этому, создавая абстракции, понятия, законы, научную картину мира и т.д. и т. п.» [38, 163—164].

В образовании абстракции огромное значение имеет творческая работа воображения.

«Подход ума (человека),— писал В. И. Ленин,— к отдельной вещи, снятие слепка (= понятия) с нее не есть простой непосредственный, зеркально-мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни: мало того: возможность превращения (и притом незаметного, несознаваемого человеком превращения) абстрактного понятия, идеи в фантазию (в последнем счете = бога). Ибо в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее («стол» вообще) есть известный кусочек фантазии» [38, 330].

Между тем фантазия в отражении действительности может иметь очень большое положительное значение. Любая творческая деятельность человека, направленная на преобразование окружающей природы, всегда содержит элементы фантазии, без которой вообще невозможно творческое планирование деятельности.

Человек даже может создавать понятия о материальных предметах, не существующих в природе, а конструируемых им в соответствии с познанными закономерностями. К таким предметам относятся машины, технические устройства, сооружения и т.п. [21, 37]. С другой стороны, познание осуществляется людьми, которые в силу недостаточности соответствующих фактов, несовершенства техники, эксперимента, процесса измерения и т. п. могут делать неверные обобщения, образовывать понятия, связывать их в систему неудовлетворительным образом [21, 39].

В сфере общения людей (третья горизонтальная линия на схеме) обобщенный образ должен быть перекодирован в чувственно воспринимаемую форму, т. е. соотнесен с каким-нибудь звуковым комплексом. В этой области также возможны некоторые сдвиги. Выше уже говорилось о том, что при наименовании предметов огромную роль играют различного рода ассоциации. Наименованию предшествует сравнение. Сравнение может привести к смещению доминантных черт обобщенного образа. Так, например, обобщенное представление о бруснике связано с представлением целого ком<83>плекса ее отличительных черт. Наименование ее в татарском языке нарат rилеге (буквально 'сосновая ягода') было связано с выделением одной черты — особенности этой ягоды расти под соснами — как доминантной. С утратой первоначальной внутренней формы эта доминантная черта может утратиться. Наличие синонимов ведет к известной регламентации узуса данного слова, хотя в реальной действительности может не быть логических оснований для такой регламентации, ср. русск. путь и дорога. Слова могут приобретать в речи различную стилистическую окраску, употребление их может быть нормированным и ненормированным.

Чисто языковым явлением следует считать реляционные свойства слова. Реляционная семантика (структурное значение) слова характеризует положение его в языковой системе, т. е. его дистрибуцию в семантической и формальной структуре языка, а также его частотность.

«К реляционным свойствам слова принадлежат такие его признаки, как сочетаемость, стилистическая тональность (например, книжность, разговорность, просторечность и т. д.), архаичность, новизна и др. Реляционные значения слов, как и реляционные значения фонем, в отличие от лексических значений в традиционном смысле не имеют коррелятов (референтов) в объективной действительности. Они целиком и полностью обусловлены внутренними отношениями компонентов языковой системы» [7, 19—20].

Необходимость познания человеком действительности и последующего ее выражения средствами языка ведет к известной конструктивизации  действительности. «Окружающая нас материальная действительность постоянно изменяется, развивается по законам диалектики, все в ней взаимосвязано друг с другом, она «текуча», в ней отсутствуют строгие разграничительные линии. Поэтому процесс познания действительности связан с выделением каких-то отдельных предметов, с их наименованием, с их отождествлением между собой, с превращением непрерывного в дискретное, текучего в жесткое» [17, 76].

Вынужденное дробление действительности в речи приводит к созданию большого количества искусственно объективированных и как бы изолированно существующих атрибутов различных предметов и явлений, которые в действительности раздельно не существуют. В речи появляются различные элементы, обслуживающие только технику речи и т. п.

Формы выражения мышления в языке относительно независимы. Не все изменения в языке могут быть рассматриваемы как прямое отражение изменений в мышлении.

Однако наличие этих двух преломляющих сфер никогда не приводит человека к конфликту с действительностью. Жизненная практика всегда коррегирует возможные отклонения отражения и в конечном счете обеспечивает человеку правильное понимание истинной сущности предметов и явлений материального мира.<84>

ЯЗЫК И РЕЧЬ

Человеческий язык не представляет собой абсолютно однородного целого. В действительности — это совокупность различных языковых вариаций, возникновение которых вызывается действием самых различных факторов. Существуют различные территориальные, социальные и функциональные варианты языка. Однако одной из наиболее сложных проблем членения человеческого языка является проблема противопоставления языка и речи. Любопытно отметить, что попытки выделить в языке какую-то общую схему, установить некий общий набор каких-либо правил, управляющих многочисленными проявлениями узуса, возникли задолго до постановки проблемы языка и речи в теоретическом плане. Наглядным примером могут служить многочисленные описательные грамматики различных языков.

Стремление В. фон Гумбольдта представить язык одновременно как љrgon и ™nљrgeia также можно рассматривать как своеобразное проявление исканий этого рода.

Сознательная теоретическая постановка проблемы языка и речи в истории языкознания обычно связывается с Ф. де Соссюром, который писал по этому поводу следующее: «с какой бы стороны не подходить к вопросу, нигде перед нами не обнаруживается целостный объект лингвистики. Всюду мы натыкаемся на одну и ту же дилемму: либо мы сосредоточиваемся на одной лишь стороне каждой проблемы, рискуя тем самым не уловить указанных выше присущих ему двойственностей; либо, если изучать явления речи одновременно с нескольких сторон, объект лингвистики выступает перед нами как беспорядочное нагромождение разнородных, ничем между собой не связанных явлений». По мнению Соссюра, есть только один выход из всех этих затруднений: надо с самого начала встать на почву языка [59, 34]. На основании различных определений, которыми Соссюр наделяет язык, можно составить общее представление об этом понятии.

Соссюр считает язык нормой для всех проявлений человеческой деятельности. Понятие языка (langue) не совпадает с понятием речевой деятельности вообще (langage); язык — только определенная часть,— правда, важнейшая,— речевой деятельности. Он — с одной стороны, социальный продукт речевой способности, с другой  стороны,— совокупность необходимых условий, усвоенных  общественным коллективом для осуществления этой способности у отдельных лиц [59, 34]. У всех индивидов, связывающихся между собой в процессе общения, неизбежно устанавливается некая средняя линия. Все они воспроизводят — конечно, не вполне одинаково, но приблизительно,— те же самые знаки, связывая их с теми же самыми понятиями. Язык — это клад, практикою речи откладываемый во всех, кто принадлежит к одному коллективу.<85>

Это — грамматическая система, потенциально существующая в каждом мозгу или лучше сказать мозгах целой совокупности индивидов, ибо язык не существует полностью ни в одном из них, он существует в полной мере лишь в массе [59, 38]. Разделяя язык и речь, мы тем самым отделяем: 1) социальное от индивидуального; 2) существенное от побочного и более или менее случайного. Язык не есть функция говорящего субъекта, он — продукт, пассивно регистрируемый индивидом [59, 38]. Язык есть социальный элемент речевой деятельности вообще, внешний по отношению к индивиду, который сам по себе не может ни создавать язык, ни его изменять [59, 39]. Язык — система знаков, выражающих идеи [59, 40].

Наоборот, речь есть индивидуальный акт воли и понимания, в котором следует различать: 1) комбинации, при помощи которых говорящий субъект пользуется языковым кодом с целью выражения своей личной мысли; 2) психофизический механизм, позволяющий ему объективировать эти комбинации [59, 38]. Речь — сумма всего, что говорят люди, и включает: а) индивидуальные комбинации, зависящие от воли говорящих, б) акты говорения, равным образом производимые, необходимые для выполнения этих комбинаций. Следовательно, в речи ничего нет коллективного: проявления ее — индивидуальны и мгновенны: здесь нет ничего, кроме суммы частных случаев [59, 42—43].

Дальнейшее развитие учения Соссюра о языке и речи в основном шло по двум линиям. Одни исследователи пытались эти понятия уточнить, не опровергая в принципе самого тезиса. Так, например, Л. Ельмслев считает возможным рассматривать язык (langue)  в трех аспектах: а) как чистую форму, определяемую независимо от ее социального осуществления и материальной манифестации (схема), б) как материальную форму, определяемую в данной социальной реальности, но независимо от детальной манифестации (норма), в) как совокупность навыков, принятых в данном социальном коллективе и определяемых фактами наблюдаемых манифестаций (узус). Из всех толкований термина «язык» больше всего приближается к обычному употреблению слова в первом значении — язык как схема [23, 59—61]. По мнению В. Порцига, язык представляет совокупность образов памяти [74, 106], усвоенных привычек, накопленных в сознании говорящего. А. Гардинер считает возможным применять наименование «язык» ко всему тому, что является традиционным и органическим в словах и сочетаниях слов, а «речь» — ко всему тому в них, что обусловливается конкретными условиями, к значению или намерению говорящего [14, 15]. В отличие от Соссюра, Гардинер считает, что язык используется в речи, но речь в его понимании — это остаток, получаемый в результате исключения языка из речи [14, 16]. Очень близким к истолкованию языка и речи, данному А. Гардинером, является объяснение этих понятий в книге А. И. Смирницкого «Объективность существования языка» [57]. Язык дейст<86>вительно и полностью существует в речи, и реальное звучание речи, ее звуковая материя принадлежат языку [57, 29].

Язык как ингредиент речи пронизывает всю речь и все ее стороны [57, 14]. Всё то в звучании речи, что является случайным, побочным или дополнительным с точки зрения языка как важнейшего средства общения людей, принадлежит так называемому остатку, а не языку [57, 14]. А. И. Смирницкий обвиняет Соссюра в том, что последний, различив язык и речь, всю материальную, реально звуковую, объективно данную сторону отнес к речи и сделал язык чисто психичным, но вместе с тем признал общественную природу языка [57, 9]. Соссюр, по мнению Смирницкого, лишает язык его материальности. То, что Соссюр называет langue, есть в действительности знание языка, а не сам язык как таковой. Значение слов также принадлежит языку [57, 23].

На недопустимость резкого различия между языком и речью указывает Э. Косериу. Язык представлен в речи и обнаруживается в отдельных речевых актах. Язык и речь — это только различные точки зрения, различные степени формализации одной и той же объективной реальности. Он считает односторонним  и неверным утверждение Соссюра, что в речи нет ничего коллективного [69, 23]. Язык представляется Соссюру только как игра противопоставлений. Он рассматривается им с разных точек зрения, не составляющих единого плана [69, 24]. Косериу пытается ввести деление языка, основанное на трихотомии «система — норма — речь». Норма отличается от функциональной системы тем, что она предполагает существование в языке явлений несистемного характера, т. е. не составляющих оппозиций, но тем не менее необходимых [69, 39].

Т. П. Ломтев утверждает, что язык представляет собой область конструктивных лингвистических объектов, а речь — область естественных лингвистических объектов [66, 49]. Ю. М. Скребнев пытался определить язык как объективированное, обобщенное нормативное представление, обобщенное мыслительное построение, выводимое из речевых проявлений, но не сводимое к ним [66, 65]. По определению Б. А. Успенского, противопоставление «система — текст» по существу тождественно противопоставлению «языкречь» (langue — parole). Под языком (langue) понимается некоторая внутренняя система, лежащая в основе каждого речевого акта, т. е. в основе каждого текста, явления parole. В терминах логики можно сказать, что langue есть метасистема по отношению к parole, т. е. некая система, через которую описывается parole, на фоне которой явления parole сами становятся системными [61, 35]. Таким образом, Б. А. Успенский, в отличие от Соссюра, признает системность речи. Традиционное противопоставление между языком и речью, по утверждению А. Мартине, можно выразить в терминах кода и сообщения. Код является организацией, позволяющей редактировать эле<87>мент высказывания для того, чтобы определить с помощью кода смысл сообщения [72, 30]. Так называемая порождающая грамматика тоже использует противопоставление языка и речи. Н. Хомский предполагает, что человек в процессе усвоения языка овладевает системой правил, которые составляют грамматику данного языка. Грамматика представляет собой устройство, которое описывает бесконечный набор правильно образованных предложений и дает каждому из них одно или несколько структурных описаний. Такое устройство и есть порождающая грамматика [68, 509].

Вместе с тем в современной лингвистике существует и другая точка зрения, сторонники которой не придают какого-либо существенного значения рассматриваемой дихотомии или пытаются совершенно по-иному истолковать то рациональное зерно, которое содержится в этом делении. Так, В. Д. Аракин полагает, что языки речь связаны друг с другом неразрывно [66, 9]. По мнению В. В. Белого, язык и речь не могут разграничиваться и соотносятся лишь как социальное и индивидуальное [66, 15]. Всё в речи является генетически языковым, ибо в речи может быть лишь то, что раньше наличествовало в сознании [66, 16]. Представление о речи как явлении индивидуальном, в противоположность языку как явлению социальному, лишено внутренней логики и противоречит фактическому положению дела. Общего языка в данном случае как такового не существует [66, 22—23]. Признавать реальное существование системы языка как некоторой абстрактной схемы, или суммы правил и т. п.,— значит признавать, по мнению Г. В. Колшанского, бытие отдельной сущности языка [30, 18]. Представление речи как индивидуального акта в противоположность некоторому социальному акту, свойственному всему народу (обществу, говорящему на том или ином языке) может быть объяснено только при одном условии — если будет доказано, что индивид существует вне общества, а общество не предполагает наличия индивидов. Так как этот тезис не может быть доказан в рамках истинной диалектики, то с необходимостью следует признать, что отдельное существование языка и общества — языка индивида (речи) невозможно, а потому алогично и утверждение о двух — языковой и речевой — формах коммуникации. Отрыв индивидуального и социального в данном случае так же неправомерен, как неправомерен разрыв отдельного и общего, свойственных каждой вещи и каждому явлению [30, 18—19]. Признание речи как неупорядоченного явления ставит под вопрос функционирование ее в качестве средства общения. Диалектика познания подсказывает, что единичное и общее присуще самим реальным объектам, и они находятся в неразрывном единстве [30, 21]. Язык представлен в конкретных актах говорения всех индивидуумов народа, таких конкретных актах, которые одновременно в своей реальности существуют и как общее, свя<88>зывающее все эти единичные акты в одно явление, называемое языком человека [30, 22]. Все доказательства различения языка и речи вращались по существу вокруг объяснения индивидуальной речи как единичного явления и одновременно как общего момента, свойственного всякой речи; но в этом раккурсе наиболее целесообразно подходить к проблеме дифференциации языка и речи с позиций категорий диалектики, категорий единичного и общего. Извлечение общих свойств есть задача научного исследования, но задачей научного исследования является и адекватное представление объекта в его диалектических противоречиях [30, 22-23].

Американские дескриптивисты вообще не признают необходимости проводить какое-либо различие между языком и речью.

Нельзя не признать, однако, что основой для разграничения языка и речи послужило объективно существующее в языке общее и конкретные случаи использования этого общего в речевых актах. Несмотря на то, что дихотомия «язык — речь» рассматривается многими лингвистами как одно из крупнейших достижений современного языкознания, в этом вопросе еще очень много неясного и недоработанного. Прежде всего следует указать на явные противоречия, существующие в самой теории проблемы и связанные со взглядами Соссюра. С одной стороны, язык, по определению Соссюра, являлся частью речевой деятельности, с другой стороны, подчеркивается, что сама речь представляет собой только индивидуальное — в ней якобы нет ничего коллективного. Совершенно ясно между тем, что если язык ингредиент речи, то в самой речи должен содержаться также элемент социального, общественно релевантного.

Если в речи нет ничего коллективного, то каким образом может стать социальным явлением язык? При анализе этих противоречий неизбежно следует признать, что язык вплетен в речь, присутствует в каждом речевом акте. Если язык — система, то не может быть несистемной и речь. В противном случае люди не могли бы общаться. Остается допустить, что речью следует называть не всю совокупность конкретных речевых актов, а какие-то общие атрибуты этих актов. Например, индивидуальной речью можно считать случайные ошибки в произношении, специфические особенности речи, особенности чисто личного набора слов, выражающиеся в большей частотности употребления тех или иных слов, оборотов, отдельных типов предложений (например, относительных по сравнению с часто их заменяющими деепричастными конструкциями), употребление каких-то новых слов, не вошедших в массовый обиход и т. п. Однако и эти атрибуты индивидуальной речи нелегко отграничить от того общего, что существует в языке. Индивидуальные ошибки в произношении или ударении могут быть результатом действия аналогии, особый отбор слов и предложений вполне естествен, так как практически ни один<89> индивид не владеет языковой системой в полном ее объеме. В языке постоянно возникают новые слова, но если слово не стало еще общим достоянием, то нельзя на этом основании речь противопоставлять языку, так как противопоставлению должны подлежать явления уже сложившиеся, а не только что возникшие или возникающие.

Совершенно нелогично и определение речи как сверхъязыкового остатка. Если система языка манифестируется в речи, то сама речь, естественно, не может быть только сверхъязыковым остатком. Неверно утверждение Соссюра о том, что язык существует  только в виде отпечатков в сознании людей, представляющих  чисто психические образования. В языке современного человека  понятие тесно связано с речевым его выражением, т. е. со словом, с определенными акустическими образами. Трудно также согласиться с утверждением Соссюра о том, что грамматическая система существует потенциально в мозгу индивида или целой совокупности индивидов. Многочисленные наблюдения показывают, что человек, не получивший хотя бы минимальной лингвистической выучки, не имеет никакого отчетливого представления о системе того языка, на котором он говорит. Он или неосознанно чувствует ее таксономически, например, он знает, к какому типу склонения или спряжения отнести незнакомое слово, или подходит к ней чисто прагматически, операционально. Его более всего интересует вопрос, как правильно сказать в данном конкретном случае. Подобные типичные стереотипы различны по своему характеру. В одних случаях это результаты чисто технических языковых процессов, связанных с установлением рационально отобранных смыслоразличительных средств (фонем), в других — результаты классификации слов (ср., например, словообразовательные суффиксы) или отражение объективно существующих связей между предметами (ср. словоизменительные формативы) и т. п.

Типичные стереотипы языка возникли в процессе общения, а не в результате отвлечения от конкретного языкового материала. Эти общественно релевантные типические стереотипы, очевидно, и образуют функционирующую языковую систему, управляющую узусом. Поэтому язык и речь следует рассматривать не как особые сферы, а в ином плане — выясняя, как вышеуказанная система направляет и реализует узус. Несомненно одно, что узус во всех его конкретных проявлениях направляется и регулируется системой общественно релевантных стереотипов.

Каждое речевое выражение строится по определенным правилам. Необычайное разнообразие сочетаний слов совершается в рамках определенных системных отношений и ограничений. То же самое относится и к области звукового оформления слов. Весь смысл рассматриваемой проблемы состоит именно в этой регуляции. Так называемые сверхъязыковые остатки не имеют<90> никакого решающего значения для решения проблемы «язык — речь», поскольку не они определяют сущность конкретного использования языка. Что же касается понимания языка как системы чистых отношений, то можно полагать, что в этом случае мы действительно имеем дело с языком как известной научной абстракцией. Подобная сетка отношений, однако, не управляет узусом, а также не имеет прямого отношения к разграничению языка и речи.

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА КРУГОВОРОТА РЕЧИ

Всякое речевое общение предполагает наличие некоторых необходимых условий, вне которых оно вообще немыслимо. Оно предполагает прежде всего наличие конкретного человеческого коллектива, пользующегося данным языком как средством общения. Язык должен представлять собой определенную сумму фиксированных норм и правил, обеспечивающих его понимание членами данного коллектива. Большое значение для понимания языка имеет наличие у говорящих единого уклада социальной жизни, общих нравов, обычаев и привычек, вырабатывающихся в результате совместного пребывания на определенной более или менее ограниченной территории и т. п.

Взаимное понимание языка не представляется возможным, если комплексы дифференциальных опознавательных признаков, служащие для различных предметов и явлений у говорящего и слушающего, будут разными. Можно как угодно истолковывать понятие прогресса, но основной отличительный признак прогресса — движение вперед, отличающий его от такого явления, как регресс, — в сознании говорящих должен сохраняться.

Для того чтобы язык был удобным средством общения, он должен быть системно организован. Система коммуникативных средств языка должна представлять совокупность типовых стереотипов, позволяющих типизированно обозначать общее.

Произношению фразы обычно предшествует так называемая интенция, или намерение говорящего выразить определенное мыслительное содержание в языковой форме. Происходит перекодирование этого содержания в слова и формы их соединения. Импульсы, возникающие в мозгу путем связей рефлекторного характера, передаются речеисполнительному аппарату, в результате чего произносится образованное по определенным правилам высказывание. Все это при нормальном и естественном владении данным языком совершается автоматически. Природа автоматизма речи недостаточно изучена. Владение языком является результатом укрепившейся привычки, основанной на бесчисленном количестве случаев указанного перекодирования в сходных условиях. Возможно, что некоторые формы высказывания являются штампами, воспроизводимыми автоматически в соответствующих ус<91>ловиях. Однако могут быть случаи, когда говорящий строит фразы. Темп речи от этого несколько замедляется, но автоматизм не утрачивается. Можно предполагать, что автоматизму речи помогают подсознательно усвоенные правила встречаемости слов, а также автоматическая стыковка слов, обеспечивающая грамматическую правильность образованной фразы. Рассмотрим несколько фраз разного типа. Говорящий произносит фразу: земля вращается вокруг солнца. Слушающий автоматически перекодирует это предложение в соответствующее мысленное содержание. Звуковые комплексы у слушающего ассоциированы с предметами материального мира, с их признаками и закономерными связями, относительно которых у него имеются определенные знания. Слушающий знает, что означают соединенные по принятым в данном языке правилам слова земля, вращаться, вокруг и солнце. Он понимает смысл высказывания. Коммуникация достигает своей цели. Если у слушателя возникает желание что-либо сказать, то весь процесс начинается и кончается в том же порядке.

Фраза земля вращается вокруг солнца сама по себе довольно абстрактна. Условием ее понимания является известная сумма знаний о каждом предмете высказывания.

В реальной действительности встречается немало случаев общения, когда общее знание свойств предмета дополняется контекстным определением, например, сегодня на реке начался ледоход. Говорящий знает, что в данном случае речь идет не о реке вообще, а о реке, протекающей, скажем, мимо города или какого-либо другого населенного пункта, в котором он проживает.

Могут быть случаи, когда содержание разговора непосредственно касается окружающей обстановки, например зажги свет и закрой окно занавеской. Тот, к кому обращена данная фраза, может непосредственно видеть предметы, о которых идет речь.

Конкретные случаи обусловленности контекстом могут быть очень разнообразны.

Часто контекст определяют как совокупность формально-фиксированных условий, при которых однозначно выявляется содержание каких-либо языковых единиц (лексической, грамматической и т. д.) [31, 47]. Е. P. Курилович определяет контекст более широко; понимая под ним не только словесную обстановку, но и те элементы внешней ситуации, которые определяют значение [36, 74].

Каждый речевой акт обычно соотносится с какой-нибудь типичной ситуацией. Подлинное владение языком заключается в умении сказать так, как это принято в определенных типичных условиях. Поэтому к живой речи неприменимы такие понятия, как омонимы, синонимы, многозначность слов и т. д.: в конкретном речевом акте каждое слово имеет вполне определенное значение.<92>

Вообще понимание речи зависит от действия самых различных факторов, конкретное перечисление которых даже не представляется возможным.

Непосредственное наблюдение конкретной ситуации имеет огромные преимущества перед языком, так как оно дает возможность обозреть все детали окружающей обстановки. Язык в этом отношении имеет гораздо более ограниченные возможности. Прежде чем что-либо сказать, говорящий должен произвести отбор, ограничение, так как в одном речевом акте нельзя выразить всего. Путем постепенного разворачивания речи, соединения различных одиночных актов речи в цепочки, ситуация может быть описана, но по сравнению с тем, что она в действительности представляет, это в общем будет довольно схематичное и неполное ее описание.

Недостатки речи в значительной мере компенсируются тем, что в речевом акте помимо словесного мышления могут участвовать и другие типы мышления — мышление образное и практическое. Мышление образное может в какой-то мере дополнять и компенсировать то, что не способно выразить словесное мышление. При практическом мышлении словесное мышление может иметь вспомогательное значение, например, в случаях речевой координации трудовых процессов. Понимание речи в значительной степени облегчается благодаря действию интуиции, когда слушающему достаточно найти в речи несколько необходимых ориентиров, чтобы понять смысл высказывания в целом.

Звуковая речь возникла в процессе труда, и первой функцией звуковой речи была, по всей видимости, координация трудовых процессов. Употребление звуковой речи в современных языках давно перешагнуло первоначальные сугубо утилитарные рамки. Необычайно умножились функции самой массовой коммуникации в связи с необходимостью обслуживания и координирования самых различных сторон деятельности человека. Современная звуковая речь имеет самые различные функции. Она служит и средством убеждения и пропаганды, средством передачи знания, обслуживает самые различные типы информации (пресса, радиовещание), широко используется как средство художественного изображения действительности, приобретая при этом различные эстетические функции. Необычайно осложнилась и сама система коммуникативных средств в связи с развитием человеческого мышления и общим техническим и культурным прогрессом человечества.

БИБЛИОГРАФИЯ

В. Ф. Асмус. Логика. М., 1947.

Ш. Балли. Французская стилистика. М., 1961.

И. С. Беритов. О физиологических механизмах поведения высших позвоночных животных. «Изв. АН СССР». Серия биол., 1957, №2.<93>

В. М. Богуславский. Слово и понятие.— В сб.; «Мышление и язык», М., 1957.

Л. А. Булаховский. Введение в языкознание, ч, II. М., 1953.

А. Бънков. Мислене и език. София, 1960.

Л. М. Васильев. Проблема лексического значения и вопросы синонимии.— В кн.: «Лексическая синонимия». М., 1967.

П. И. Визгалов. Некоторые вопросы диалектики соотношения языка и мышления. Казань, 1962.

В. В. Виноградов. Русский язык. (Грамматическое учение о слове). М. — Л., 1947.

Е. К. Войшвилло. Понятие. М., 1967.

Л. Г. Воронин. Семантика слова в свете марксистско-ленинской теории отражения. «Уч. зап. Шахтинского пед. ин-та», 1958, т. II, вып. 5.

Л. С. Выготский. Мышление и речь. М. — Л., 1934.

Е. М. Галкина-Федорук. Слово и понятие. М., 1956.

А. Гардинер. Различие между «речью» и языком. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях. Ч. II. М., 1960.

Г. А. Геворкян. О роли абстракции в познании. Ереван, 1957.

Б. А. Глинский, Б. С. Грязнов, Е. П. Никитин. Моделирование как метод научного исследования (гносеологический анализ). М., 1965.

Д. П. Горский. Вопросы абстракции и образование понятий. М., 1961.

Д. П. Горский. О роли языка в познании. — «Вопросы философии», 1953, №2.

Д. П. Горский. Роль языка в познании. — В сб.: «Мышление и язык», М., 1957.

Ч. Дарвин. Сочинения, т. 5. М., 1953.

Диалектика и логика. Формы мышления. М., 1962.

А. П. Евгеньева. Основные вопросы лексической синонимики. — В кн.: «Очерки по стилистике современного русского литературного языка». М. — Л., 1966.

Л. Ельмслев. Язык и речь. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях. Ч. II. М., 1960.

О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.

Н. И. Жинкин. Вопрос и вопросительное предложение. — ВЯ, 1955, №3.

В. А. 3вегинцев. Проблемы знаковости языка. М., 1956.

С. Д. Кациельсон. Содержание слова, значение и обозначение. М. — Л., 1965.

Л. С. Ковтун. О значении слова. — ВЯ, 1955, №5.

Г. В. Колшанский. Логика и структура языка. М., 1965.

Г. В. Колшанский. О правомерности различения языка и речи. — В сб.: «Иностранные языки в школе», вып. 3. М., 1964.

Г. В. Колшанский. О природе контекста. — ВЯ, 1959, №4.

М. М. Кольцова. Обобщение как функция мозга. Л., 1967.

Н. И. Кондаков. Логика. М., 1954.

И. В. Копнин. Формы мышления и их роль в познании. (Автореф. докт. дисс.). М., 1955.

К. К. Кошевой. Суждение и предложение и павловское учение об условных рефлексах. Пермь, 1959.

Е. P. Курилович. Заметки о значении слова. — ВЯ, 1955, №3.

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 14.

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29.

К. Mapкс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 19.

В. Н. Мороз. Мысль и предложение. Ташкент, 1960.

Н. К. Одуева. О переходе от ощущения к мысли. М., 1963.<94>

В. В. Орлов. Особенности чувственного познания. Пермь, 1962.

В. З. Панфилов. К вопросу о соотношении языка и мышления. — В сб.: «Мышление и язык», М., 1957.

П. Н. Пипуныров. Учение И. П. Павлова о двух сигнальных системах и марксистско-ленинская теория познания. Л., 1954.

Г. В.Плеханов. Очерки по истории материализма. Изд. 3. М., 1922.

А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике, т. III. М., 1958.

А. А. Потебня. Мысль и язык. Изд. 4. Одесса, 1922.

Д. Д. Райкова. Понятие в свете теории отражения. (Автореф. канд. дисс.). М., 1954.

Л. О. Резников. Гносеологические основы связи мышления и языка. «Уч. зап. ЛГУ», 1958, вып. 13, № 248.

Л. О. Резников. Понятие и слово. Л., 1958.

Л. О. Резников. Против агностицизма в языкознании. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1948, т. 7, вып. 5.

А. А. Реформатский. Введение в языкознание. М., 1967.

М. М. Розенталь. Принципы диалектической логики. М., 1960.

С. Л. Рубинттейн. Бытие и сознание. М., 1957.

С. Л. Рубинштейн. Основы общей психологии. Изд. 2, М., 1946.

И. М. Сеченов. Избранные философские и психологические произведения. М., 1947.

А. И. Смирницкий. Объективность существования языка. М., 1954.

И. М. Соловьева, Ж. И. Шиф. Развитие образного мышления у глухих и слышащих школьников младшего возраста.— В сб.: «О психическом развитии глухих и нормально слышащих детей». М., 1962.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

А. Г. Спиркин. Происхождение языка и его роль в формировании мышления. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.

Б. А. Успенский. Структурная типология языков. М., 1965.

А. С. Чикобава. Реальность синонимов и возможность синонимических словарей. — В кн.: «Лексическая синонимия». М., 1967.

А. Шафф. Введение в семантику. М., 1963.

Г. П. Щедровицкий. О строении атрибутивного значения. «Доклады АПН РСФСР», 1958, №1.

Ф.Энгельс. Диалектика природы. К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20.

Язык и речь. Тезисы докладов межвузовской конференции. М., 1962.

К. Ajdukiewicz. Abriss der Logik. Berlin, 1958.

N. Chomsky. The logical basis of linguistic theory. — В сб.: «Preprints of Papers for the 8-th International Congress of Linguists». Cambridge (Mass.),

Е. Ñoseriu. Sistema, norma у habia. Montevideo, 1952.

J. С. Íouzeau. Etudes sur les facultés mentales des animaux comparées  à celles de l'homme par un voyageur naturaliste, v. II. Paris, 1872.

F. Êluge. Etymologisches Wörterbuch der deutschen Sprache. 18 Aufl., Berlin, 1960.

A. Martinet. Eleménts de linguistique générale. Paris, 1960.

М. Ðei. The story of language. Philadelphia — N. Y. 1965.

W. Ðorzig. Das Wunder der Sprache. Bern, 1950.

Ì. Vasmer. Russisches Etymologisches Worterbuch, Bd. 2. Heidelberg, 1955.<95>

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЗНАКОВАЯ ПРИРОДА ЯЗЫКА

ПОНЯТИЕ ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА

К РАЗРАБОТКЕ ПРОБЛЕМ ЗНАКОВОСТИ ЯЗЫКА

Знаковый характер человеческого языка составляет одну из его универсальных черт и основных особенностей; не случайно к понятию знака издавна обращались представители разных научных направлений в целях более глубокого проникновения в сущность языка. Из понятия знака имплицитно исходили в своих научных спорах о сущности вещей и их наименований древние эллины, номиналисты и реалисты — последователи двух диаметрально противоположных философских направлений средних веков, классики сравнительного и типологического языкознания. На понятии знака со времен Бодуэна де Куртенэ и Ф. де Соссюра покоятся все сколько-нибудь значимые теории языка в современной лингвистической науке.

Что в языке принято считать знаковым? Под знаковым аспектом естественного языка понимают обычно соотнесенность языковых элементов (морфем, слов, словосочетаний, предложений и др.), а следовательно и языка в целом, в той или иной форме и степени опосредствованности с внеязыковым рядом явлений, предметов и ситуаций в объективной действительности.

К знаковой функции языковых единиц относят, далее, их свойство обобщенно выражать результаты познавательной деятельности человека, закреплять и хранить итоги его общественно-исторического опыта.

Под знаковый аспект языка подводят, наконец, способность языковых элементов, в силу закрепившихся за ними значений, нести определенную информацию, выполнять различные коммуникативные и экспрессивные задания в процессе общения. Следовательно, термин «знаковый», как и синонимичный с ним термин «семиотический», — многозначны,<96> в него вкладывается разное содержание и, применительно к естественному языку, он может быть отнесен к четырем разным функциям языковых элементов: функция обозначения (репрезентативная), обобщающая (гносеологическая), коммуникативная и прагматическая. Непосредственная связь языка с мышлением, с механизмом и логикой познания, уникальное свойство человеческого языка служить универсальной системой обозначения всего многообразия объективного мира — все это сделало знаковый аспект языка предметом изучения разных наук (философии, семиотики, логики, психологии, языкознания и др.), в силу общности объекта не всегда четко между собой разграниченных [1; 10; 27; 38; 44; 58].

Областью крайнего неразграничения двух наук — лингвистики и философии — является анализ логики языка, особенностей логического синтаксиса и семантики, проводимого с позиций логического позитивизма [41]. Единственным предметом научного анализа этого философского направления является язык, а целью исследования — установление выводных знаний и логических связей внутриязыковых выражений (предложений) путем верификации последних на предмет истинности или ложности, осмысленности или бессмысленности. Для логического анализа неопозитивисты [69; 70; 71; 72] берут не естественный язык как таковой, с его формальной и содержательной сторонами, в его психологическом и социальном аспектах, а искусственно созданный на основе естественного языка сугубо конвенциональный символический аппарат наук (язык логики, математической логики, математики и пр.), так называемый «предметный язык».

Сформулированные при логическом анализе языка семиотические понятия, будучи применены в различных исследовательских целях в лингвистике, несколько продвинули изучение знакового аспекта языка, вызвав к жизни новые лингвистические направления, начиная с создания «алгебраической» теории языка Л. Ельмслева [20], где язык сведен к формально-логическому построению, и кончая порождающей грамматикой Н. Хомского [74], теоретические обоснования которой в известном плане восходят к тому же источнику.

В дальнейшем неразграничение логической и лингвистической семантик, лексических и грамматических значений языковых элементов, подмена категорий языка категориями логики, гипертрофированный интерес к универсальным логическим основам языка и пренебрежительное отношение к специфике значений языковых знаков разных типов в конкретных языках стали препятствовать адекватному, непредвзятому исследованию значимой стороны языка, его знакового аспекта.

Второй областью знаний, с которой лингвистика не установила четких границ в основных понятиях и соответствующих терминах, является семиотика [2; 26; 56], наука о знаках вообще.<97>

Хотя имплицитное понятие знака встречается в контексте философских работ довольно рано, упорядочение теоретических основ и методов семиотики как науки о знаках падает на первую половину XX в. [52; 85; 87; 89]. Обсуждение проблем языковых знаков началось в истории науки не с собственно лингвистической, а с общесемиотической точки зрения, поэтому основные понятия теории знаков разрабатывались на основе формализованных языков разных наук и прежде всего метаязыка и предметного языка логики [69; 71], математической логики и ряда других неинтерпретированных систем [75; 91]. В исследовании проблем знаковой природы языка образовался замкнутый круг: с одной стороны, определения таких основных семиотических категорий, как знак, форма знака, значение и т. п., — складывались на базе описания чисто конвенциональных, искусственных знаковых систем (метаязыки наук, коды, системы сигналов и дорожных знаков и т. п.) без учета специфики знаков естественных языков, с другой стороны, человеческий язык всегда служил основной, если не единственной сферой приложения общей семиотики, поставляя ей свой материал. В силу этого в теории знаков, разработанной на основах логического позитивизма, лингвистика объявляется частью семиотики как эмпирическая, описательная ее область, состоящая из прагматики, описательной семантики и описательного синтаксиса [62; 86].

Ввиду того, что изучение знакового аспекта языка шло в основном путем сравнения его с чисто механическими системами или с формально-логическими построениями, исследование знаков естественных языков ограничивалось установлением шкалы признаков, свойственных знакам этих систем: полная произвольность и механический характер связи означающего с означаемым, одно-однозначное соответствие формы знака и его содержания, непродуктивность знака, отсутствие смысловых отношений между знаками и т. п. В семиотике, стремящейся абстрагироваться от специфики разных видов знаков, определение понятия знака непомерно широко: знаком считается любое явление, обозначающее, репрезентирующее другое.

Естественно, что при такой дефиниции знака человеческий язык во всем его объеме — как инвентарь словарных и звуковых единиц, так и модели их сочетаемости, даже буквенная репрезентация звуков, могут быть одинаково легко отнесены к категории знаков. Но такой подход мало что дает для выявления семиотической природы естественного языка, знаки которого, будучи непосредственно связаны с психической деятельностью человека, с его мышлением [5; 45; 80], создают большую самобытность и неповторимое своеобразие этой сложной, многофункциональной системы. Даже в тех случаях, когда отнесенность к категории знака происходит на основе более конкретных дифференциальных признаков (односторонняя, двусторонняя природа зна<98>ка, функция, по которой знак квалифицируется и т. п.), разнообразие подходов поразительно велико [18, 243—249; 24, 12— 20; 45, 38—68; 56, 163—308; 95]. Однако понятия «знаковая си-тема», «знак» применительно к естественному языку имеют определенный смысл лишь в том случае, когда они определяются чисто лингвистически и когда за презумпцией о знаковом характере языка в целом или отдельного его уровня стоит целостная теория языка, построенная на результатах изучения этих его свойств и сформулированная вследствие четких импликаций понятия языкового знака. Там, где эти термины употребляются без приданной им системы лингвистических определений, они остаются пустыми ярлыками. Именно этот факт часто создает в лингвистике ситуацию взаимонепонимания: чем менее обоснованно и определенно употребляют одни термины «знак», «знаковый», «знаковая система» без изучения их специфики, тем более категорично отклоняют другие самое идею знаковой репрезентации — основное свойство естественного языка,— также не обращаясь к исследованию этого свойства языка. Поэтому не аксиоматические посылки о знаковой природе языка, а пристальное изучение структурных и функциональных особенностей знаков естественных языков, определение основных семиотических понятий (сущность знаковой репрезентации человеческого языка, типы языковых знаков, специфика таких знаковых категорий, как значение, значимость, смысл и др.) могут и должны составить предмет лингвистической семиотики [53; 57] (подробнее об этом см. раздел «Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов»). С проблемой знаковости естественного языка связаны самые кардинальные вопросы его сущности: 1) основной гносеологический вопрос, определяющий методологию лингвистического исследования, о соотношении языка, объективной действительности и мышления; 2) характер структурной организации языка как семиотической системы особого рода; 3) специфика языковых знаков, их типы и закономерности функционирования; 4) природа и виды языкового значения.

Изучение знаковых функций языковых единиц, в основном слов, шло в истории науки в четырех планах: философско-гносеологическом [2; 12; 45; 73; 92; 99; 103], логическом [68; 69; 70; 71; 78], психологическом [14; 68] и лингвистическом [36; 52; 66; 76].

Наиболее ранним по времени и значительным по последствиям явилось обсуждение вопроса о соотношении языка, объективной действительности и мышления, проводимое в контексте гносеологических штудий.

В номиналистской философии этот вопрос решается следующим образом: язык интерпретируется как единственная форма мышления [99], а языковые знаки понимаются как концепту<99>альные символы [73], конструирующие объективную действительность. Другой разновидностью номиналистского решения основного гносеологического вопроса явилась феноменологическая теория Э. Гуссерля [78], которая, будучи основана на признании «идеальных предметов», сводит значение языковых знаков к интенциональным актам. Согласно теории Э. Гуссерля, познание человеком реальной действительности предопределено по объему и способу членения человеческим сознанием (трансцендентально) и в силу ограниченной способности последнего происходит исключительно при помощи языка, путем вербализации объективного мира.

Способность обобщенного, абстрактного мышления и принцип опосредствованной репрезентации реального мира, свойственные человеческому мышлению, приписываются в этом философском направлении самим знакам. Язык как бы набрасывает определенную «сетку понятий», которая, расчленяя объективную действительность, создает языковую картину мира (Weitbild der Sprache). Эта теория и, особенно, «философия символических форм» Э. Кассирера [73] оказали огромное влияние на мировоззрение и методологические основы целого лингвистического направления — неогумбольдтианства [79; 96; 101; 102] в различных его разновидностях [7; 16; 17; 61].

В современной лингвистике на понимание языка как системы знаков, особенно на глоссематическую теорию языка1, оказало большое влияние другое философское течение — логический позитивизм [69; 70; 71; 72; 92], в котором вопрос о соотношении языка, мышления и объективной действительности интерпретируется очень своеобразно. Из трех членов соотношения, рассматриваемого при решении этого гносеологического вопроса, позитивисты исключили основной, определяющий сущность знаковой репрезентации человеческого языка,— мышление, сведя триаду к бинарному противопоставлению: «язык — реальная действительность», которые относятся друг к другу как обозначающее и обозначаемое. Таким образом, процесс познания мира сведен к процессу его обозначения. В противоположность номиналистскому определению знака как «символической формы», конструирующей реальный мир, в философии логического позитивизма знак однопланов, он не имеет значения и сведен к форме выражения2.<100>

В качестве классической семиотической системы, определяемой по коммуникативной функции, для логических позитивистов служит так называемый предметный язык (object language), представляющий собой набор в основном утвердительных предложений, поддающихся формально-логическому анализу. Кроме интерпретации некоего текста (набора предложений), анализа правил комбинации знаков и приблизительного перевода этих высказываний на другой язык, предметному языку невозможно приписать никаких значений, никакого собственного содержания. Поэтому он в высшей степени формализован и как чисто формально-логическое исчисление (calculus) не имеет содержания, однопланов. Предметному языку противопоставляется метаязык, система понятий (код), которая устанавливает условия истинности при интерпретации предметного языка. На более позднем этапе становления позитивистской теории стали приниматься во внимание отношения знаков к тому, что они обозначают (designata); однако вся область многоступенчатых (инклюзивных) семантических отношений, свойственных знакам естественного языка, подменяется однозначным соответствием знака обозначаемому.

Снимается вопрос о соотношении языка, мышления, объективного мира и в тех научных направлениях, где прагматическая функция языка принимается в качестве основной его функции. Язык интерпретируется как целенаправленное поведение человека, а сущность знаковой репрезентации сводится к «семиотическому процессу», конституентами которого являются: 1) интерпретатор — человек, находящийся в знаковой ситуации; 2) интерпретанта — предрасположение интерпретатора к реакции на знак; 3) денотат — все, что вызывает свершение данной реакции на знак; 4) сигнификат — дополнительные условия ограничения, позволяющие денотату вызывать соответствующую реакцию на знак. Прагматическое определение значения языкового знака через понятие деятельности, поведения, приравнивает знак к подготовительному стимулу целенаправленной реакции, а его значение сводится к «предрасположенности», к «склонности» интерпретатора, человека, находящегося в знаковой ситуации, к реакции на знак. Если подойти к определению сущности значения знака с гносеологической точки зрения, то можно констатировать следующее. Значение знака не является идеальной сущностью, оно не представляет собой обобщенного содержания, которое бы являлось отражением предметов, их признаков и связей в материальной действительности; значение по теории Ч. Морриса [85; 86] и не сам физический акт, хотя знак понимается исключительно как «физическая сущность» (phisical event), не эмпирическая данность на уровне предметного ряда явлений, и даже не ответная реакция на знак. Знаковое значение есть лишь «предрасположение» (expectency), определенное психическое состояние интерпретатора, некое ощущение — категория,<101> находящаяся ни на уровне абстрактного мышления, ни на уровне объективно существующей материальной действительности. Два других фактора семиозиса — денотат и сигнификат — представляют по своей сущности определенные восприятия, которые не могут быть отнесены ни к предметному ряду, ни к обобщенным категориям уровня абстрактного мышления. Следовательно, все факторы, конституирующие значение знака и знаковую ситуацию в прагматической теории, поставлены в зависимость от субъекта и данных уровня чувственного познания и его эмпирического опыта [46]. Поэтому не случайно, что лингвистическая интерпретация значения языкового знака дается в таких терминах психологии, как «стимул», «реакция», «предрасположенность», «целенаправленное поведение» [6] и т. п., а основной гносеологический вопрос о соотношении языка, мышления и объективного мира переносится из области познания в чисто прагматический план общей семиотики.

При диалектико-материалистическом решении вопроса о связи языка, мышления и объективной действительности материальное противополагается идеальному как первичное вторичному. «... Понятие материи не означает гносеологически ничего иного, кроме, как: объективная реальность, существующая независимо от человеческого сознания и отображаемая им» [33, 248]; «... дух есть вторичное, функция мозга, отражение внешнего мира» [33, 78]. Следовательно, в противоположность конвенциональному пониманию знака логицистами, ни сам процесс познания материального мира, ни его результаты — обобщенно-исторический опыт, абстрактные категории и понятия — не создаются совершенно произвольно, а детерминированы объективными свойствами предметов, их отношениями и связями в материальном мире. Сознание не конструирует объективной действительности, оно, отражая ее посредством языка, закрепляет определенные результаты познавательной деятельности в знаковом значении языковых элементов.

Что касается второго соотношения — «мышление — язык», то при всей тесной их связи и взаимодействии, это — два разных по своей сущности феномена, имеющие каждый свое содержание, форму, структуру, элементы и законы их функционирования. Их тесная взаимообусловленная связь проявляется в том, что язык как система знаков выступает средством формирования и развития мыслей, формой репрезентации результатов опредмечивания реальной действительности; «... абстракция должна быть овеществлена, символизирована, реализована посредством (какого-либо) знака» [4, 61].

Основная функция языкового знака с точки зрения связи языка и мышления состоит в том, чтобы удовлетворять основным отражательным и мыслительным процессам, свойственным человеку,— обобщать (интегрировать) и конкретизировать (диффе<102>ренцировать), опосредствованно и абстрагированно представлять мыслительное содержание, которое исторически закрепляется за данным знаком. Познавательная функция языкового знака является основной, отличающей его от знаков прочих семиотических систем.

В соотношении «знак — реальная действительность» первые служат обозначением второй и в то же самое время являются носителями «обобщенного ее отражения», органически прочно соединяясь с соответствующим понятием или отдельными его признаками, лежащими в основе семантических ценностей языковых единиц. Неразрывная связь означаемого (смыслового содержания) и означающего (знаковой формы) является непременным условием единства языкового знака, поэтому участие языковых знаков (особенно слов) в формировании мыслей, идей, понятий в процессе познания настолько непосредственно, что связь между двумя сторонами словесного знака определяется с точки зрения психологии следующим образом: «... мысль не выражается в слове, она совершается в нем» [14, 268].

С точки зрения диалектико-материалистического решения гносеологического вопроса в формировании знакового значения находят определенное отражение все три взаимосвязанные между собой элементы семиозиса: познающий субъект, познаваемый объект и языковый знак, способствующий процессу познания.

Специфическая, т. е. опосредствованная человеческим сознанием, связь означающего с означаемым, формы знака с его содержанием, может быть выражена по отношению к слову следующим образом: слово реализует понятие о предмете, им обозначенном [2, 58].

Основные подходы в решении гносеологического вопроса о сущности языковых знаков разнятся в зависимости от того, какая соотносительная пара факторов семиотического треугольника (схема которого приводится ниже) берется за основную, часто за единственную.<103>

Так, для номиналистов, объективных идеалистов, решающим является отношение «знак — объект» (I), при этом первичным является знак, а объективный мир (предметный ряд) «конструируется при помощи знаков». Познающий или воспринимающий субъект исключается из знаковой ситуации.

Для логицистов, представителей логического позитивизма, определяющим служит отношение «субъект — знак» (II). Объективный мир исключается из анализа знаковой репрезентации. Отношение между субъектом и знаками, его умение оперировать знаками, комбинировать их по определенным логическим законам составляет всю сущность знакового процесса.

Для бихевиористов, сторонников биологического прагматизма, наисущественнейшей является ось «субъект — объект» (III), определяющая поведение субъекта в «предметном», эмпирическом опыте. Поэтому все факторы, конституирующие семиозис, есть не что иное, как отношение предрасположенности ожидания субъекта для целенаправленного поведения.

При диалектико-материалистическом решении вопроса о соотношении языка, мышления и объективной действительности принимаются во внимание все три линии отношений, и семиозис определяется как специфическое отношение через знак познающего субъекта к объективной действительности [2; 45; 56]: «субъект — объективный мир», «субъект — знак», «знак — объект». Значение знака определяется как обобщенное отражение признаков предметов, явлений объективного мира, исторически закрепленное за данным знаком и ставшее его внутренней стороной.

Лингвистическая . разработка сущности знаковой репрезентации естественного языка была начата Ф. де Соссюром, который первый в истории науки наиболее полно и последовательно изложил целостную теорию языка как системы знаков. Абсолютизируя социальный характер языка, Соссюр рассматривал последний не как орудие объективации материального мира, а, скорее, как социальную (всеобщую) форму расчленения и разграничения «хаотичного по своей природе мышления» [52, 112]. Судя по тому, что связь языка с мышлением Соссюр видел в «совокуплении мысли со звучащей материей», а не в отражении объективного мира и его опосредствованной репрезентации человеком при помощи языковых форм и категорий, можно предположить, что он считал язык формой расчленения объективного мира, единым и облигаторным для всех говорящих на данном языке способом организации мышления как социального продукта языковой общности. Своеобразие постановки и решения им гносеологического вопроса о сущности знаковой репрезентации заключается в том, что триада язык — мышление — объективный мир заменена бинарным противопоставлением, где соотносительными членами являются не мышление — язык, а мышление — звуки. Расчленение каждой из сфер происходит<104> в языке, который «служит таким посредником между мышлением и звуком, что их объединение неизбежно приводит к обоюдном разграничению единиц» [52, 112]. Такое понимание Соссюром сущности и роли языка предопределило принципы и положения разработанной им знаковой теории:

1. Имманентный характер языка как системы, исключающий при ее изучении обращение к экстралингвистическим факторам (предметный ряд, познающий или воспринимающий субъект, сферы функционирования языка, коммуникативные цели и т. п.).

2. Определение знака как двусторонней психической сущности, интерпретируемой не как субстанция, а как форма (принцип) организации языковой структуры.

3. Абсолютизация принципа произвольности и условности языкового знака при отсутствии четкого определения его означаемого (signifiй)3.

4. Изучение языка как системы исключительно путем установления материальной и концептуальной ценностей языковых знаков, определяемых по их негативной или «отрицательной значимости».

Таким образом, лингвистика обязана Ф. де Соссюру формулированием основных понятий о природе языкового знака и тезисов о двустороннем характере знака, психической природе обеих его сторон — означающего и означаемого, произвольном характере их связи, дифференциальном характере обеих сторон знака, системной обусловленности знака, линейном характере означающего, непрерывности знака во времени, изменчивости знака и т. п.

Исходя из особенностей языковых знаков и законов их функционирования Ф. де Соссюр определил сущность языка как знаковой системы sui generis и специфику ее структурной организации. Язык, по определению Соссюра, психическое, социальное установление, представляющее собой систему значимостей и равноценностей, различий и тождеств. Язык — устойчив, не подвержен революционным сменам и, как установленный традицией, характеризуется постепенной взаимосменяемостью элементов, которым свойственна структурная организация по двум осям отношений — синтагматической (сочетаемость) и ассоциативной (парадигматическая противопоставленность). Язык, по Соссюру, свободен в выборе средств, однако наличие исторической преемственности и системной обусловленности служит ограничением этой свободы и произвольности языкового знака.

В русле этого же функционального понимания сущности языкового знака, определяемого как отношение формы содержа<105>ния и формы выражения, находится глоссематическая теория, согласно которой язык считается знаковым только по своим целям, по внешней функции — в его отношении к внелингвистическим факторам; что же касается его внутренней, структурной организации, то это система односторонних, незнаковых элементов языка — фигур содержания и фигур выражения [20, 305].

Членимость означающего и означаемого знака на компоненты, противопоставление знаков и незнаков (фигур) занимает в разработке проблемы знаковой природы языка значительное место [37]. Кроме того большого круга вопросов, который связан с именем Ф. де Соссюра, в развитии теории знаковой сущности естественного языка в наше время обсуждаются следующие проблемы: отличие языковых знаков от «естественных знаков» [45; 66; 80], типология знаков, типы значений, создание основ лингвистической семиотики и многое другое. Лингвистическая разработка проблемы знаковой природы языка, начатая Ф. де Соссюром, представлена в наши дни большим разнообразием точек зрения [12; 14; 20; 37; 56; 64; 65; 66; 68; 76; 88; 90; 95], которые в той или иной степени будут затронуты по ходу обсуждения отдельных проблем.

ЗНАК И СУЩНОСТЬ ЗНАКОВОЙ РЕПРЕЗЕНТАЦИИ

Знаковая репрезентация представляет собой специфическую, присущую только человеку как homo sapiens форму объективации реального мира, могучее средство его отражательной и коммуникативной деятельности. «Всякий идеологический продукт является не только частью действительности — природной и социальной — как физическое тело, орудие производства или продукт потребления, но, кроме того, в отличие от перечисленных явлений отражает и преломляет другую, вне его находящуюся, действительность. Все идеологическое4 обладает значением: оно представляет, изображает, замещает нечто вне его находящееся, т. е. является знаком. Где нет знака — там нет идеологии» [12, 15].

Понимание сущности знаковой репрезентации как «идеализации материального мира» находится в зависимости от того, 1) как решается вопрос о соотношении языка, мышления и объективного мира, 2) какая из четырех функций языка (функция обозначения, гносеологическая, коммуникативная, прагматическая) берется в качестве основной при определении языка вообще, знака — в<106> особенности; 3) приравнивается ли языковый знак к знакам чисто конвенциональных семиотических систем, или он интерпретируется как специфически сложное явление, в корне отличающее сущность и системную организацию естественного языка как знаковой системы особого рода.

Основной онтологической чертой любого знака является функция представления, замещения им другого предмета. «Знак характеризуется прежде всего тем, что он является знаком чего-то» [20, 302]. Наряду с предметной действительностью — вещами, явлениями, их отношениями, существует мир знаков — идеальная действительность, которая представляет собой отражение, своеобразное (часто с искажениями, преломлениями) обозначение первой.

Внутри самой области знаков, иногда называемой «поэтическим пространством» [8] (см. раздел «Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов»), существуют глубокие различия. Как пишет В. Н. Волошинов, «сюда входят и художественный образ, и религиозный символ, и научная формула, и правовая форма и т. п.» [12, 17]. Знаковая репрезентация может быть различной как по самой своей сущности, так и по форме.

Некий единичный материальный предмет может быть сигналом или симптомом, вызывать определенную физико-химическую реакцию, чисто физиологическое или умственное действие, как при световых, звуковых и прочих сигналах; нечто может быть символом, знамением другого явления, предмета, вызывая по ассоциации определенное ощущение, представление, образ или понятие, как, например, в случае со знаменами, орденами, гербами и т. п.

Знаки естественных языков и построенных на их основе прочих семиотических систем, например, так называемые условные знаки языков наук (химии, математики, логики и т. п.), будучи представителями, заместителями понятий, идей, воздействуют значением, которое закрепилось за ними в данной системе. «Знак есть материальный, чувственно воспринимаемый предмет (явление, действие), выступающий в процессе познания и общения в качестве представителя (заместителя) другого предмета (предметов) и используемый для получения, хранения, преобразования и передачи информации о нем» [45, 9]. Сущность знаковой репрезентации состоит в «замещении и обобщении вещей» [3, 53].

К знакам в широком смысле слова могут быть отнесены признаки, сигналы, симптомы, условные знаки и собственно знаки (языковые знаки) [8; 45; 54; 56, 177—180; 63, 29—38]. Характерным для знаков-признаков (примет, показателей, индексов, симптомов) является то, что они служат познавательным целям, указывая на свойства предметов, причины процессов и т. п.

Основная функция этих знаков — познавательно-прагматическая. Для знаков-признаков характерны три основных момента:<107> доступность, наблюдаемость самого знака, отсутствие непосредственной наблюдаемости того, на что он указывает, важность того, показателем чего признак является [45, 103]. Например, нас интересует не столько сам факт наличия какого-нибудь симптома болезни, сколько то, симптомом какой болезни он является; нас волнует не сам факт падения ртутного столба в термометре, а указание на то, что температура снизилась.

Знаки-признаки называются иногда «естественными знаками», так как их связь с теми предметами, явлениями, на которые они указывают, часто естественная, объективная.

Знаками другого типа являются сигналы, выполняющие коммуникативно-прагматическую функцию. Существенным и отличительным для этих сигналов является то, что материальные явления способны выполнять «функцию сигнализации в пределах организованных» систем5 (азбука Морзе, дорожные сигналы и т. п.). Сигналы, помимо того, что они несут информацию, сообщают о чем-то, всегда вызывают реакцию, посредством которой может осуществляться управление соответствующей сигнальной системой (ср. физиологические и кибернетические сигнальные системы).

Значением сигналов является несомая ими информация. Означаемое и означающее находится в одно-однозначном соответствии друг другу. Поэтому если знаки-признаки можно назвать субстанциональными знаками, то знаки-сигналы будут операциональными, так как ответная реакция на знак-сигнал, как правило, выступает в виде действия, операции или поведения. Сигналы в буль шей степени, чем знаки-признаки, обладают возможностью опосредования реальных ситуаций, конкретных действий.

Совершенно особое место занимают сигналы условно-рефлекторной деятельности у животных (первая сигнальная система) и словесные знаки — вторая сигнальная система у человека, развившаяся в результате общения людей как средство отвлеченного, обобщенного отражения объективной действительности.

Не входя в обсуждение этого вопроса, следует отметить, что эти два различных типа сигнальных систем настолько кардинально отличаются друг от друга, что представляется едва ли правомерным называть языковые знаки — слова — сигналами сигналов [56, 209—215; 45, 128—149]. Хотя сигналы животных, а иногда и сигналы строго «организованных» систем, так называемых инстинктивных языков (schemata) 163], тоже представляют собой опосредствованный способ регулирования и приспособления (а иногда и предварения) поведения животных, языковые знаки — в отличие от них — неразрывно связаны с человеческим мышлением. Обра<108>зуя уникальную знаковую систему, способствующую отвлеченному, обобщающему отражению объективного мира, они служат формированию понятийного мышления.

«Языковые знаки — это условные раздражители, создаваемые обществом, обладающие системным характером, намеренно и сознательно употребляемые каждым членом социального коллектива, выполняющие не только сигнальную, но и сигнификативную функцию, являющуюся средством обобщенного концептуального отражения действительности и служащие целям коммуникации — сознательной передачи людьми информации друг другу» [45, 143].

По сравнению с сигналами животных, обладающими лишь свойством регулирования поведения, знаки человеческого языка обладают такой совокупностью функций, какой не обладает ни одна семиотическая система (ср. функцию обозначения, функцию обобщения и т. п., отмеченные выше).

Если языковые знаки, удовлетворяя всем этим функциям, связаны с процессами дифференциации и интеграции, присущими уровню понятийного мышления, с актами понимания и семантической интерпретации знаков в процессе общения, то знаки прочих семиотических коммуникативных систем выполняют в основном функцию идентификации и узнавания обозначаемых ими предметов или явлений.

Отличительной особенностью знаков естественных языков по сравнению со знаками прочих систем является не столько различие в выполняемых ими функциях, сколько факт взаимообусловленного сосуществования этих функций в пределах знака, что делает знаковую систему языка глобальной по значению, многоярусной по структуре, полифункциональной по целям. Так, функции общения и обобщения находятся во взаимозависимых связях друг с другом: общение между индивидуумами становится возможным лишь в том случае, если в языковых знаках и знаковых структурах выработаны всеобщие значимости, и наоборот — такие надиндивидуальные значения и средства их выражения выкристаллизовываются, откладываются в результате функционирования языка, в процессе его коммуникативного использования. Непосредственно связаны и находятся в определенной иерархической системе и другие функции языка: коммуникативная и прагматическая, репрезентативная и сигнификативная.

Понимание самого явления знаковой репрезентации, его моделирование, определение знака и его значения зависят от того, как интерпретируется знаковая система языка и какой аспект языка — динамический или статический, деятельностный или структурный — берется за основу. Интерпретация «знаковости» естественного языка зависит и от того, как определяется сам язык — как знание или как реальность, как суммативная система средсв, выражения или как знаковая деятельность, регулирующая внутреннее (психическое) и внешнее поведение человека. Если в основе<109> определения языка как знакового феномена лежат коммуникативная и прагматическая функции, наиболее полно раскрывающиеся в речевой деятельности, то знаковость предстает в виде знакового процесса, знаковых актов (semiosis, acte semique); если язык квалифицируется как «орудие формирования и средство функционирования специфически человеческой формы отражения действительности  социально-психической, или сознательной формы отражения» [35, 35], то знаковость выступает в виде особой «знаковой деятельности» [13; 15; 28; 34], опредмеченной в языке. В том случае, когда язык рассматривается как некая данность, сумма средств выражения, обозначения и обобщения предметов и явлений объективного мира, то знаковость находит определение в виде системы субстанциональных знаков. Приведем наиболее типичные определения языка как знаковой системы.

I. Язык — система значимостей, основанных на противопоставлениях знаков, релевантных для говорящих на данном языке. Знак — двусторонняя психическая данность, отношение двух дифференциально определяемых ее сторон — означающего и означаемого; поэтому отличительные особенности знака сливаются с ним и исчерпывают его. Акцент при определении сущности знаковости естественного языка перенесен исключительно на структурно функциональную организацию языка как знаковой системы. Коммуникативная и прагматическая функции отодвинуты на задний план. Типичным представителем понимания языка как имманентной структуры является Ф. де Соссюр [52].

II. Язык — формально-логическое построение, строго разделенное на язык как систему и язык как процесс. Знак определяется функционально и представляет собой отношение двух функтивов — формы содержания и формы выражения. Внутренние структурные элементы не имеют одно-однозначного соответствия плана выражения и плана содержания, квалифицируются как незнакомые элементы — фигуры плана содержания и фигуры плана выражения. Знаковыми языковые элементы являются лишь по своим целям, но не по сущности. Знаками являются элементы языка, стоящие в отношении обозначения к предметам, явлениям объективного мира.

Классическим примером такого понимания языка как знаковой системы является глоссематическая теория языка [20].

III. Язык рассматривается как система-языковых средств, находящихся в одно-однозначном соответствии с предметным рядом: знак понимается субстанционально, однопланово, сводится к форме знака (sign-expression). Классическим примером такого понимания семиотической системы языка могут служить формальнологические исчисления и метаязыки наук [71].

IV. В основу определения сущности языка кладется прагматическая (поведенческая) его функция; язык сведен к речевым актам. Знак определяется как односторонняя физическая данность,<110> выступающая в качестве стимула и вызывающая ответную реакцию. Сущность знаковой репрезентации определяется исключительно в терминах знакового процесса, конституентами которого являются: знак, интерпретанта, интерпретатор; значение знака определяется как целенаправленное поведение (goal-seeking behaviour) и сводится к отношению говорящего и слушающего [6; 86].

Постановка проблемы и выработка методов изучения естественного языка как семиотической системы особого рода характеризуется в наши дни общим стремлением создания лингвистической семиотики, при формировании основных понятий которой учитывались бы все функции, разные стороны языка, как его внутренние, так и внешние связи и отношения. «Определить знаковую систему, — отмечает Г. П. Щедровицкий,— значит задать всю ту совокупность отношений и связей внутри человеческой социальной деятельности, которые превращают ее, с одной стороны, в особую «организованность» внутри деятельности, а с другой стороны — в органическую целостность и особый организм внутри социального целого. Именно на этом пути мы впервые получаем возможность соединить развитые в лингвистике представления о речевой деятельности, речи и языке с семиотическими понятиями знака и знаковой системы» [59, 87]. Рассмотрение языка как сложного структурного и полифункционального социального явления находит свое выражение в создании новых семиотических понятий, относящихся только к естественному языку: понятия номинативных и предикативных знаков, противопоставление знаков и незнаков, фигур, единиц второго и первого членения языка, разграничение субстанциональных и операциональных знаков, виртуальных и актуальных знаков, инвариантного и вариантного в языке.

Учет в языке не только линейных знаков, но и знаков глобальных выдвигает на повестку исследований проблемы так называемой дискретной лингвистики [53].

ПРИРОДА ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА И ЕГО ОНТОЛОГИЧЕСКИЕ СВОЙСТВА

Исходя из общей дефиниции знака как материального предмета, стоящего вместо другого предмета или явления, обычно делают два неправомерных вывода: 1) языковой знак — односторонняя сущность; 2) языковой знак — должен быть обязательно материален.

Общеизвестно, что означающее языкового знака (форма знака) существует в двух разновидностях: материальной (звуковая или буквенная) и идеальной. Материальное, в частности звуковой состав слов и высказываний, отражаясь, обретает форму идеального образа материальной формы знака. Как все идеальное является<111> генетически вторичным по сравнения) с материальным, так и звуковой или графический состав языковых знаков выступает первичным по отношению к его психическому образу, отображению. Существует точка зрения, согласно которой материальная форма знака необходима в процессе общения, а идеальная, т. е. умственный образ, необходима для внутренней речи и в процессе познания. Подобное разграничение сфер функционирования двух разных форм знака весьма относительно: в процессе общения материальная форма знака релевантна только для слушающего (воспринимающего) и ее акустическая идентификация происходит на основании уже имеющегося у слушающего умственного образа или представления данной материальной формы знака. Для чисто механических простейших семиотических систем, выполняющих функции сигналов, знак прежде всего должен выступать как некая материальная данность, в виде акустического или визуального сигнала. В языковых знаках, особенно словах, его материальная опора (звуковой состав или его чувственный образ) имеет своеобразный статус. С одной стороны, из-за теснейшей и неразрывной связи формы знака и его содержания, из-за автоматизированного характера словесных знаков они обретают такое свойство, которое именуется «прозрачностью для значения». Сущность этого свойства знака сводится к следующему: «... воспринимая словесные знаки в отличие от всех других действительных знаков, мы не воспринимаем их материальной формы как чего-то автономного, а как раз наоборот, форма эта сливается со значением так, что за исключением случаев нарушения нормального акта восприятия мы не обращаем внимания на материальную сторону словесного знака» [56, 203]. С другой стороны, материальная опора слова является часто тем постоянным, неизменным в словесном знаке, что помогает ему оставаться тождественным самому себе в синхронном и диахронном аспектах.

Следовательно, для языковых знаков противопоставление материальной формы знака и ее чувственного образа как в процессе познания, так и в актах общения представляется нерелевантным, а затянувшийся споротом, материален или идеален знак, почти беспредметен, ибо это лишь разные формы манифестации одной и той же сущности.

Второй характерной чертой любого знака вообще, а языкового в особенности, является его двусторонняя природа. Так, в системе регулирования уличного движения при помощи светофора (являющейся классическим примером наипростейшей семиотической системы) [21], зеленый свет может быть рассмотрен как форма знака, которой соответствует в пределах этой системы определенное содержание, значимость 'проезд, движение разрешено'. Следовательно, даже при чисто условном, механическом соотнесении того, что выражается (обозначается), и того, при помощи чего выражается (обозначается), элементы данной семиотической системы выступают как двусторонние сущности, имеющие в ее<112> пределах форму знака и его содержание, представляющее собой системную значимость.

Зеленый свет вне сигнальной системы не означает 'разрешение на перемещение, движение', точно так же, как любая корневая или суффиксальная морфема одного языка не имеет никакой значимости в системе другого. Если элемент не имеет никакой значимости в данной семиотической системе, он не знак данной системы, а простой физический звук. Билатеральный характер языкового знака представляет одну из его существеннейших черт6. Заслуга Ф. де Соссюра заключается не только в том, что он обосновал принцип билатеральности языкового знака, но и в том, что он показал, что знак — продукт осознанной деятельности, закрепленный человеческим сознанием, психикой. Обе стороны знака — означающее (signans, signifiant) и означаемое (signatum, signifiй) фиксируются в языке в виде абстракций, отображений того и другого, хранятся в сознании говорящих в виде значений (языковых понятий) и чувственных образов знаковой формы. Только единство двух сторон знака делает его средством, удовлетворяющим социальным Потребностям данной языковой общности людей.

Говоря о соотношении в языковом знаке означающего и означаемого, следует иметь в виду три разные по степени и характеру обобщения ступени становления знака. На первой ступени форма знака, последовательность фонем или букв, соотносится непосредственно с предметным рядом в объективной действительности. Только на этой ступени языковые знаки можно сравнить с обычным знаком, характеризующимся одно-однозначным соответствием означающего означаемому; на этой первой ступени абстракции, замещения предмета возможно реальное разделение означающего и означаемого. Связь между ними еще не опосредована человеческим сознанием, а характер обеих сторон приближает языковой знак на этой ступени к чисто механическим знакам; означающее и означаемое находятся в отношении обозначения. На второй ступени становления языкового знака мы имеем дело уже с психическими образованиями: отражение предмета, явления находит свое выражение в виде образа, представления или понятия на уровне сознания (психики) отдельного индивидуума. Здесь не только другая ступень абстракции, но и другая форма соотносящихся сторон знака: означающее и означаемое — обе стороны знака — выступают в идеальной, а не в материальной форме, а это значит, что обе стороны являются уже психическими образованиями. Связь между<113> ними становится обязательной, прочной, и ее расторжение7 ведет к исчезновению данного знака, т. е. к невыраженности в языковой форме данного содержания. На третьем этапе, на самой высшей ступени абстракции, эта связь означающего и означаемого должна быть принята и закреплена говорящим коллективом; означаемое становится всеобщим для данного коллектива, за данным понятийным содержанием закрепляется определенная знаковая форма, и языковой элемент обретает статус языкового знака, где связь означаемого и означающего становится неразрывной. За знаком закрепляется его значение.

Те, кто понимает языковой знак как одностороннюю материальную физическую данность, стоящую вместо другого предмета, явления, обвиняют Ф. де Соссюра в «дематериализации» знака, а следовательно — языка в целом. Общеизвестно, что Созсюр не отрицал субстанционального характера разных сторон знака, утверждая, что «... входящие в состав языка знаки суть не абстракции, но реальные объекты» [52, 105]. Подчеркивая своеобразие и произвольный характер связи означающего и означаемого, он увидел в этом факте форму организации языковой системы. Поэтому критический анализ концепции Ф. де Соссюра может быть направлен не на то, что он увидел в знаке как материальное, так и идеальное и при помощи знака задался целью выявить специфические основы организации конкретных языков, а на то, что он идеалистически решает вопрос о соотношении объективной действительности, мышления и языка, отведя звукам роль «посредника между мышлением и языком» [52, 112].

Тезис Ф. де Соссюра о языковом знаке как двусторонней психической сущности нашел в последующем многочисленных сторонников; развитие этого тезиса шло в нескольких направлениях.

В глоссематической теории языка знак полностью «дематериализован» и сведен к функции (к взаимообусловленному отношению) формы выражения и формы содержания, к «невещной» данности, к факту отношения, установившемуся между этими двумя функтивами [20; 104, т. I, 99, 141].

Представители функционального понимания сущности языка определяют языковой знак как отношение звукового образа или отдельного звука к той функции, которую он выполняет в языке [66; 67, 83—86; 82, 170—180; 104, т. I, 45—46]. Знак понимается настолько широко, что к категории знаков языка относятся в том числе и фонемы. Несколько иное понимание сущности языкового знака дают те ученые [30; 94; 97; 98], которые рассматривают его как ассоциативную связь, отношение звучания (или его отображения) к определенному смыслу.<114>

Многие исследователи, принимая точку зрения о билатеральной природе языкового знака, отстаивают субстанциональное его понимание и считают знаком (особенно словесным) исторически сложившееся и системно детерминированное единство звучания и значения [2; 45; 56; 93, 104, т. I, 273—289].

Оспаривая тезис Ф. де Соссюра о билатеральной природе языкового знака, одни ученые сводят знак только к его форме [81] как к средству выражения (sign-expression), другие — только к содержанию.

Так, В. Поржезинский собственно знаком («... знаком нашего мышления вместо представления... предмета или явления нашего опыта») считал содержание слова, а представление звуковой стороны слова — символом [43, 127]. К. Огден и Дж. Ричардс сводили знак также только к его содержательной стороне, называя знаком стимул извне или процесс, совершающийся внутри организма, вызванный символом [88].

Наконец, тезис о билатеральности языкового знака критикуется так, что одноплановость (nonduality) признается, но не в пользу формы знака и не в пользу его содержания. Представители Лондонской лингвистической школы отрицают принцип дуализма на том основании, что две стороны знака (выражение и содержание) настолько тесно взаимосвязаны, что невозможно в знаке усмотреть две стороны, две разных сущности в силу их полной идентичности и симметрии. «То, что мы имеем, представляет собой не две сущности (entity) — выражение (an expression) и содержание (content), а одну — знак (the sign)» [71, 74].

Следовательно, в простейших семиотических системах, представляющих собой чисто конвенциональные построения, знаки представляют собой некую физическую данность, материальный (визуальный или акустический сигнал) предмет, стоящий чисто условно вместо другого. При такой чисто механической и условной связи означающего и означаемого, при одно-однозначном их соответствии друг другу знаки этого типа допустимо считать односторонними, где форма знака может служить «знаком» чего-то. Различие между знаками механических систем и языковыми знаками заключается не в том, что первые односторонни, а вторые двусторонни, а в том, что они различны по характеру знакового содержания, а соответственно — и по знаковым функциям.

Одним из характерных свойств знака Ф. де Соссюр считал линейный характер означающего. Что же касается характера означаемого, содержания знака, то о нем у Соссюра и его последователей сказано очень мало. В связи с этим следует отметить, что специфика языкового знака заключается в его двойственности — в определенном противоречии, которое составляют линейный (дискретный) характер означающего и глобальный (недискретный) характер означаемого.<115>

Если к содержанию языкового знака подходить не с точки зрения генезиса и гносеологического анализа, а в статическом плане, то различные ступени абстракции в означаемом знака сливаются воедино и делают содержание знака неоднородным и недискретным. Полнозначный словесный знак как номинативная единица языка может: 1) репрезентировать, обозначать предмет, быть обозначением последнего; 2) служить обозначением, наименованием целого класса предметов, указывая в линейном ряду на один из них, иметь предметное (денотативное) значение; 3) выражать (называть) отличительные признаки, содержательное понятие о данном классе предметов — сигнификативное значение знака. Поэтому любой полнозначный словесный знак служит обозначением как единичного предмета, так и именем целого класса предметов, указывает на конкретный предмет и очерчивает круг подобных предметов, могущих быть названными данным словесным знаком; наконец, такой словесный знак выражает — иногда более, иногда менее полно — содержательную характеристику, понятие о данном классе предметов.

Одним из специфических и в этом смысле уникальных свойств человеческого языка как системы знаков является то, что более емкий по объему и многомерный по структурной организации план содержания не имеет одно-однозначного соответствия более простому по форме и меньшему по числу единиц плану выражения. Это давно известное в языке явление «непараллельности звучания и значения» находит в лингвистике различное наименование и разную интерпретацию: явление полисемии и омонимии, синкретизма, разделения языковых сущностей на знаки и незнаки и т. п.

Антиномию неоднозначного соответствия двух планов языка Л. Ельмслев, например, снял в своей теории, выведя из числа языковых знаков те единицы содержания, которые не имеют «открытого» выражения посредством тех или других звуковых последовательностей (звуковых сочетаний), назвав их фигурами плана содержания8. По Л. Ельмслеву, значение языкового элемента приравнивается к знаковой функции, а последней обладают лишь те знаки9, которые однозначно соотносятся с внешними, экстралингвистическими факторами. Следовательно, как раз то, что составляет особенность языковых знаков — синкретизм форм выражения, полисемия словесных знаков, синонимия и омонимия языковых элементов — выведено в глоссематической теории за категорию знакового значения.

Неконгруэнтность (непараллельность) плана выражения и<116> плана содержания предстанет еще более очевидной, если рассмореть языковые знаки, особенно слова, в языке как системе и языке как речи.

В плане выражения процесс говорения, актуальной речи упорядочен временем, линейная последовательность фонем есть в то же самое время — временная их последовательность; в плане содержания временной фактор отсутствует. В системе языка, в отличие от речи, план выражения не имеет временной отнесенности, а план содержания (значения словарных единиц) носит комулятивный характер, т. е. выступает в каждый исторический момент как результат предшествующего опыта, его нарастания, накопления.

Для языковых знаков, особенно морфем и слов, характерна линейная дискретность означающего, наряду со структурной глобальностью и временной непрерывностью означаемого. Так, например, в именной лексеме русского языка дом форма знака может быть линейно расчленена на три компонента, на три фонемы (единицы второго членения, по А. Мартине [84], или фигуры плана выражения, по Л. Ельмслеву [20]). Содержание же этого словесного знака складывается совершенно по-иному. План содержания данного знака, как любого другого полнозначного слова, неоднороден: в нем более общие, абстрактные семантические признаки, присущие классу знаков и закрепленные за так называемыми грамматическими морфемами [30, 93] противопоставляются более конкретным, менее абстрактным признакам, составляющим его лексическое значение. Так, в словесном знаке дом три семантических признака 'единственное число', 'мужской род', 'именительный падеж' выражены нулевой морфемой, т. е. значащим отсутствием какого бы то ни было элемента плана выражения. Эта совокупность категориальных признаков выражена дифференциально, не материально, а путем противопоставления остальным словоформам парадигмы и другим словесным знакам:

дом : стена : окно

дома

дому и т. д.

Помимо общих категориальных значимостей, у словесного знака дом (взятого в его виртуальной форме) есть собственное, ему одному присущее смысловое содержание, которое также является немонолитным: оно складывается из целого ряда исторически напластовавшихся семантических признаков, которые составляют определенную структуру в пределах этого знака.

Словесный знак дом функционирует в следующих значениях:

дом1 — 'строение', 'здание';

дом2 — 'жилище', 'место жительства человека';

дом3 — 'семья';

дом4 — 'жильцы, населяющие дом';

дом5 — 'домашний очаг', 'родное жилище'.<117>

Если фонемы способны проводить различие между отдельными словесными знаками, например, дом, дым, дам, дум и т. п., то внутрисловное разграничение смыслового содержания проводится совершенно другими средствами языка.

Та или другая последовательность фонем является необходимым, но недостаточным для семантического развертывания общего, виртуального знака дом. Разграничение проводится путем парадигматической его противопоставленности (по сходству или различию содержания) другим словесным знакам или путем синтагматического контраста в линейном ряду, при их сочетаемости, а чаще и тем, и другим, взятыми вместе. Сравните:

дом ремонтируется ('здание'), содержать дом в чистоте ('жилище'); друзья дома, хозяин дома ('семья'), обрести дом, потерять дом ('родное жилище'), весь дом заговорил ('жильцы дома').

Сравните различные означаемые, соотносимые в русском языке, с одним и тем же графическим элементом означающего в предложении: Огромная стена дома была разрушена с самого начала войны, а кое-где сохранившиеся окна и по сей день смотрят на вас своими пустыми, черными глазами.

Из 18 случаев употребления в приведенном выше предложении означающее — графема а в восьми (отдельно или в комбинации) служит средством выражения категориальных признаков слов, относящихся к разным частям речи: родовые, числовые, падежные различия у именных лексем, признаки лица, наклонения, времена и т. п. в глагольных. В девяти случаях а несет только смыслоразличительную функцию в составе словесных знаков, дифференцируя их. В одном случае а выступает как самостоятельный знак, выполняющий функцию обозначения противительной связи в русском языке.

На уровне словесных знаков историческая непрерывность, глобальность означаемого находит свое выражение в явлениях полисемии, лексической и лексико-грамматической омонимии. Наличие в содержании слова признаков разной степени обобщенности (грамматических, присущих целым классам и категориям слов, лексических, являющихся принадлежностью единичных словесных знаков), линейность означающего и глобальность, симультанность означаемого создают специфическое свойство непараллельности двух сторон языка, свойство, присущее только естественному языку (о понятии симультанности элементов означаемого см. в разделе «Специфика языкового знака»).

В отличие от знаков чисто условных систем, где одному означающему, как правило, соответствует одно означаемое, две стороны знаков естественного языка соотносятся друг с другом совершенно по иной пропорции: «одно : несколько» (одно означающее : несколько означаемых) или «несколько : одно» (несколько означающих: одно означаемое). Последствия подобных отношений между озна<118>чающим и означаемым языкового знака огромны и находят свое выражение в так называемых недискретных фактах языка: в полисемии и омонимии (одно означающее — несколько означаемых), в синонимии и полилексии (одно означаемое — несколько означающих), в наличии в системе языка синкретических и дублетных форм знаков. Дифференциальный характер обеих сторон знака создает почти неограниченные возможности варьирования не только означаемого, но и означающего знака. Определенная автономия двух сторон языкового знака позволяет обозначающему обладать иными функциями, нежели его собственная, а обозначаемому быть выраженным иными средствами, нежели его собственная форма знака. Это свойство непараллельности двух сторон знака было сформулировано С. Карцевским в виде принципа «асимметричного дуализма языкового знака» [30].

Своеобразие в соотношении двух сторон знака заключается не столько в отсутствии одно-однозначного, постоянного соответствия означаемого означающему, сколько в факте неконгруэнтной членимости на элементы означающего и означаемого. Каждая из сторон языкового знака имеет свои принципы членимости и свои формы структурной организации, что в свою очередь порождает определенную автономию как означаемого, так и означающего. Эта особенность языковых знаков была определена А. Мартине как принцип двойного членения языковых элементов.

Поэтому едва ли правомерно выделять, как это сделал Ф. де Соссюр [52, 80], в качестве одного из основных принципов внутри-структурной организации языкового знака — линейный характер означающего, не отметив другие принципы, в большей степени определяющие системную организацию языка: глобальный, недискретный характер означаемого, дифференциальную природу обеих сторон языкового знака, асимметрию и историческую непрерывность знака, различие в структурной организации элементов, составляющих означающее и означаемое, произвольность знака.

Произвольность составляет необходимое условие реализации семиотического процесса. Этой черте языковых знаков Ф. де Соссюр придал большое значение и возвел ее в основной семиотический принцип. Ф. де Соссюр различал два вида произвольности знака — абсолютную и относительную [52, 127—129]. Однако некоторая непоследовательность и нечеткость в определениях вызвали критику взглядов Соссюра [62, 23—29; 67, 83—86; 83, 145—161; 94, 168—169]. Дискуссия о произвольности языкового знака оказалась длительной по времени, но малоплодотворной по результатам. Причину этого можно отчасти усмотреть в том, что под термин «произвольность» подводились различные понятия: «условность», «немотивированность», «стихийность», «необлигаторность» и др.

Под произвольностью языкового знака прежде всего понимается произвольная, немотивированная при<119>родой вещей связь означающего и означаемого. Ф. де Соссюр называл этот вид произвольности — абсолютной. Аргументом в пользу произвольного характера связи двух сторон языкового знака служит то, что одна и та же вещь или понятие о ней обозначается в каждом отдельном языке произвольно, различно. Например, русск. бык соответствует англ. bull, нем. Ochs, фр. bњuf. Наличие в каждом языке звукоподражательных слов, где как будто бы имеется некоторая мотивированность связи означаемого с означающим, дало повод оспаривать принцип произвольности языкового знака. Однако факт наличия в языках подобного рода слов нисколько не отменяет этого основного принципа по двум причинам: во-первых, звукоподражательных слов в словарном составе каждого языка ничтожно мало, во-вторых, даже в словесных знаках этого типа связь означающего с означаемым произвольна. Так, один и тот же звук обозначается в русск. хлопать (дверью), в англ. — to bang. и т. п.

Ф. де Соссюра критиковали за его «непоследовательность» в обосновании принципа произвольной связи означаемого и означающего: определив знак, отношение двух сторон как форму организации конкретного языка, Соссюр прибегает к экстралингвистическим факторам — к субстанции, к «обозначаемому предмету», изменяя тем самым основному положению своей теории — понятию знака не как субстанции, а как «формы организации языка».

Под относительной произвольностью языкового знака Ф. де Соссюр понимал также частичную мотивированность при образовании словесных знаков, те ограничения, которые накладывает на них словообразовательная система, мотивированность сложных и производных слов. Соссюр выделял так называемые «лексикологические» языки, в которых мотивированность слов минимальна, и «грамматические» языки, где мотивированность максимальна.

Системная обусловленность языковых знаков была отнесена Ф. де Соссюром к типу относительной произвольности. По этой причине он сводил задачу лингвистики к изучению языка «с точки зрения ограничения произвольности» [52, 128].

Наличие в том или другом языке определенной системы грамматических классов и категорий слов, парадигматических группировок и синтагматических рядов, различных типов морфологических и семантических структур словесных знаков и т.п.— есть способ ограничения произвольности знаков, фактор, упорядочивающий их функционирование. Следовательно, принцип полной произвольности через разные ступени частичной мотивированности превращается в облигаторный для каждого языка принцип системной обусловленности языковых знаков.

Знак в процессе функционирования подвергается определенному воздействию со стороны социальных и — шире — экстралингвистических факторов. Под влиянием социальных функций, кото<120>рые он призван выполнять, знак ограничивает свои произвольный характер определенной сферой функционирования (географической, диалектной, социальной, стилистической и т. п.), подвергается сознательному воздействию со стороны носителей языка (литературная обработка, нормирование и т. п.).

Произвольность знака можно усмотреть в том, что основным законом его существования является традиция. Каждое поколение принимает язык как эстафету от предшествующего поколения, не имея возможности никакого выбора, и также по традиции передает языковое наследство следующему за ним поколению.

В связи с этим основным законом функционирования знака является то, что последний сопротивляется изменениям, эволюционируя очень медленно, в силу чего в языке откладываются архаизмы, наличествует большое число алогизмов, не объяснимых зачастую ни логикой системной организации, ни логикой обозначаемых знаками вещей и явлений объективного мира. Структурная и семантическая мотивированность языковых знаков со временем стирается, знак же продолжает функционировать как в полной мере произвольный. Не случайно наряду с понятием «система» существует понятие «узус».

Произвольность знака сказывается и в том, что не только индивид, но вся языковая общность не в силах управлять законами функционирования знаков. Сознательная регламентация человеком языковых знаков очень ограничена, она ничтожна по сравнению с их внутриструктурной и чисто традиционной предписанностью. Это не исключает, а наоборот, предполагает такие периоды в истории развития конкретных языков, когда язык подвергается сильной регламентации, сознательному воздействию говорящего на языке коллектива (см. гл. «Норма»).

Наконец, произвольность знаков усматривают в их генезисе, т. е. стихийности их возникновения.

Итак, произвольность и мотивированность языкового знака являются основными координатами существования и движения знаков как в синхронном, так и в историческом аспектах.

СПЕЦИФИКА ОЗНАЧАЕМОГО ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА

Различия между знаками чисто конвенциональных, механических систем и языковыми знаками заключаются не в том, что первые односторонни, вторые двусторонни, а в том, что они различны по характеру знакового содержания, по своим знаковым функциям. Содержание знаков механических систем сводится к их системной обусловленности (valour), а содержание языковых знаков, особенно слов, складывается из значимости и значения, которыми они обладают в системе языка.<121>

Знаки чисто конвенциональных и сигнальных систем обладают лишь дифференцирующей функцией при одно-однозначном соответствии формы знака его содержанию. Знаки естественного языка обладают как отрицательной, так и положительной ценностью, поэтому они способны не только различать обозначаемые ими предметы, понятия, но и обобщать, не только дифференцировать, но и интегрировать, т.е. удовлетворять потребностям абстрактного мышления (познания), свойственного только человеку. Применительно к языковым знакам в целом, к словесным знакам в особенности, Ф. де Соссюр употреблял как понятие «значение», так и «значимость»10. «Входя в состав системы, слово облечено не только значением, но еще главным образом значимостью» [52, 113]. Введя понятие «означаемого», Соссюр так определял его содержание: в тех случаях, когда означаемое и означающее противопоставлены в пределах знака друг другу как две его стороны, означаемое будет составлять значение данного знака ; в том же случае, когда означаемое и означающее противопоставляются соответственно другим в системе языка, то образуется (выявляется) их значимость, т. е. различие в формальной или концептуальной стороне сопоставляемых знаков, которое и отличает одно означающее и/или означаемое от другого. Подчеркивая факт системной обусловленности смысловой стороны языковых знаков, Ф. де Соссюр естественно акцентировал понятие «значимости», определяя знак дифференциально по его «отрицательному свойству», т. е. тому смысловому остатку, которым данный словесный знак не обладает по сравнению с другими.

Тезис Ф. де Соссюра — «в языке нет ничего, кроме различий» [52, 19], которым он хотел подчеркнуть тот факт, что в языке есть как концептуальные, так и формальные различия (значимости), проистекающие из обусловленности означаемого и означающего знака в целом — языковой системой, вызвал резкую критику [30]. Но как только знак рассматривается в целом (означаемое: означающее), то естественно выявляется его положительная ценность, и вся сущность системной организации языка заключается в сохранении принципа параллелизма между двумя рядами различий означаемого и означающего. В этом смысле Соссюр и говорил: «... два знака, включающие каждый и означаемое, и означающее, не различны (differents), они только различимы (distincts). Между ними есть только противопоставление» [52, 68].

Языковый знак, особенно слово, обладает ему одному свойственным значением, а системная обусловленность создает условия для выявления его значимости.<122>

Языковой знак, в отличие от механических, чисто конвенциональных знаков, обладающих только системной значимостью, способен выполнять функцию отождествления, поэтому в языке, как указывал Ф. де Соссюр, имеются не только различия, но и тождества, на основе которых в системе языка складываются целые классы, группировки и ряды языковых элементов (слов, морфем).

Так, например, в лексике английского языка имеется ряд глагольных лексем to be, to exist, to live, to reside, to abide, связанных, помимо общности категориальных значений, общностью их лексического содержания, все они в той или иной степени выражают понятие 'жить, существовать'. Каждый из глаголов имеет свой отличительный признак, определенную значимость — определенный «смысловой остаток» за вычетом того общего концептуального содержания, на основе которого эти лексемы выстраиваются в системе языка в данный синонимический ряд. Глагол to be как наиболее общий, подчеркивает идею самого факта существования, в то время как синонимичный ему глагол то exist выражает понятие 'существовать' с импликацией формы существования. Три остальные глагола — to live, to reside, to abide — отличаются от первых двух тем, что семантика, ориентированная относительно субъекта глагольного действия, предполагает в качестве такового только 'одушевленные предметы', а глаголы to reside, to abide — только 'лицо'

Помимо этих отличительных признаков, два глагола противопоставлены друг другу по временной характеристике действия: to reside означает 'жить длительное время, постоянно', to abide — 'жить временно'. Каждая лексема имеет свое значение в системе языка; будучи сопоставлена с другими единицами, она, имея определенные отличительные признаки, выявляет свою значимость. В этом смысле Ф. де Соссюр и говорил: «... то, чем знак отличается, и есть все то, что его (знак.— А. У.) составляет. Различие создает отличительное свойство, оно же создает значимость и единицу» [52, 120].

После Ф. де Соссюра эти два основных семиотических понятия языковых знаков — «значения» и «значимость» — стали употребляться недифференцированно или взаимоисключающе: одни ученые для обозначения значимой стороны языковых знаков стали пользоваться только понятием «значимость», Другие—только понятием «значение»11. Неопределенность в соотношении этих двух основных семиотических понятий увеличилась от того, что «значимость» стали относить только к языку, а «значение» — к единицам речи [23, 43], при этом понятие «значимость» определяется безотносительно к понятию «знак».<123>

В последнее время делается попытка [50; 64] рассматривать «значение» и «значимость» как две соотносительные величины, составляющие содержание знака, и по наличию «количества» значения и значимости определять характер семиологических функций знаков, относящихся к разным уровням языка: так, например, словоизменительные морфемы, обладающие лишь значимостью, не следует относить к знакам, а считать «знакоподобными единицами» [50, 67]. Помимо «значения» и «значимости», со знаком соотносимы понятия «смысл» и «обозначение». Разграничение смысла (Sinn) и значения (Bedeutung), идущее еще от стоиков, было проведено Г. Фреге [75, 25—50], применительно к так называемым «именам собственным» (в противоположность знакам — функциональным и понятийным именам). Значением имени, по Г. Фреге, является тот предмет, который назван этим именем, а смысл собственного имени — эта та информация, которая заключена в нем. С помощью данного знака выражается его смысл и обозначается его значение. «Связь, существующая, как правило, между знаком, его смыслом и его значением, такова, что знаку соответствует определенный смысл, а этому последнему — определенное значение, в то время как одному значению (одному предмету) принадлежит не только один знак» [75, 27]. Заметим, что такой же точки зрения на соотношение понятий «значение» и «смысл» придерживается С. Ульман [98]. Этому делению, применительно к базисным знакам— словам, соответствует в другой терминологии понятие денотативного (предметная отнесенность, объем понятия) и сигнификативного (понятийная отнесенность, содержание понятия) значений. Г. Фреге имел в виду, в основном, сложные, комбинированные знаки — словосочетания, фразы, предложения, поэтому под значением (Bedeutung) он понимал содержание, выраженное одним знаком, его номинативную функцию, а под смыслом (Sinn) — содержание комбинаций знаков.

Итак, что представляет собой значение языкового знака (знаковое значение)?

Под значением знака чисто механических, конвенциональных систем подразумевают то, благодаря чему обычный материальный предмет, качество этого предмета или же события становятся знаком; значением считается то, что приписывается данному предмету, вместо чего этот первый выступает. Определить значение языковых знаков куда сложнее, так как они выполняют одновременно несколько функций. Определенные языковые единицы, особенно слова и словосочетания, обладают классификационно-номинативной функцией, они обозначают конкретные предметы, явления, события и одновременно служат номинацией12 всего класса, рода, вида данных «предметов». Поэтому в языке результаты познава<124>тельно-классифицирующей деятельности человека находят свое выражение в системе номинаций, в номенклатуре лексических единиц, представляющих собой номинативные знаки языка. Связь означающего и означаемого (номинативного значения) подобных словесных знаков должна рассматриваться как сугубо внутренняя, особая, так как отношения между двумя сторонами словесных знаков обусловлены и опосредованы процессами человеческого мышления.

Соотношение формы знака с означаемым является двусторонним: означаемое по отношению к форме знака будет его значением, означаемое по отношению к предмету или понятию о нем — будет их обозначением. Поэтому часто эту двойную, специфическую связь трех факторов (знак — предмет — понятие о предмете) выражают в формуле: «слово выражает понятие о предмете, им обозначенном». В формировании знакового значения находят определенное отражение все три взаимосвязанные между собой конституента знаковой репрезентации. «Значение можно охарактеризовать как особое отношение между компонентами знаковой ситуации, а именно специфическое отношение знака к предмету обозначения, зафиксированное адресатом» [2, 58]. Под «особым отношением» между знаками и предметом обозначения следует понимать такую связь, которая опосредствована человеческим сознанием: поэтому значение знака, как равным образом и обозначение предмета, представляют собой определенное обобщение свойств обозначаемого знаком предмета (класса предметов). Если посмотреть на значение номинативного знака с точки зрения субъекта, то оно предстанет в виде так называемой «предметной отнесенности» и «понятийной отнесенности». Словесный знак по отношению к обозначаемому можно считать названием (обозначением) как предмета, так и понятия о нем. Два обозначаемых знаком полюса (предмет и понятие) противопоставляются как имеющие некое общее основание. Словесный знак в системе языка, в системе номинативных его единиц, соотносится лишь с том «предметом», существенные признаки которого входят в содержание понятия, выражаемого данным знаком. В силу этого представляется несовсем оправданным утверждение о том, что обозначение или наименование не содержит в себе никаких указаний на свойство обозначаемого им предмета, а что такое указание исходит только от понятия. Таким образом, обозначение (номинация) предмета опосредована понятием о нем и является содержательной характеристикой предмета. Со стороны знака его смысловое содержание предстает в виде определенной невещной данности — обобщенного отображения определенных свойств обозначаемого им предмета.

Поэтому спор о том, является ли знаковое значение словесного знака «отношением» или некоей «идеальной сущностью», можно считать беспредметным: оно есть и то, и другое, па том основании, на каком понятие «отражение», «обобщение» выражает одновремен<125>но определенные отношения через знак познающего субъекта к объекту, и определенный продукт этого процесса, как некую идеальную данность, абстрагированный признак, обобщенное понятие об этом объекте.

В целом ряде работ [66; 90] значение языковых знаков определяется исключительно по коммуникативной функции языка: языковой знак приравнивается к любому другому типу знаков и определяется двумя параметрами: соотношением с означающим (информацией) и системой знаков. Гносеологическая (обобщающая) функция слов или полностью отклоняется как «менталистская», или отодвигается на задний план. Вся область отношений знака к процессу и результатам человеческого мышления, к познающему субъекту объявляется метафизикой. Игнорируется как раз та сторона языковых знаков, которая составляет их основное отличие от чисто механических знаков. При таком подходе значение знака сводится либо только к обозначению (как у логицистов), либо к внутрисистемному отношению знаков, т. е. правилам употребления знаков [60]. Когда предпочтение отдается коммуникативной функции языка, то во внимание принимаются, естественно, предикативные знаки, предложения, фразы, значение которых сводится к передаваемой ими информации, к смыслу сообщаемого. Если в качестве основной при определении сущности знака берутся прагматическая и коммуникативная функции, то знаковое значение предстает в виде «целенаправленного поведения», сводится к отношению между говорящим и слушающим в терминах «стимул — реакция» [6]. Знаковое значение понимается как средство, регламентирующее человеческое поведение. Противопоставление, доведенное до полного разрыва, коммуникативной и гносеологической функций языка, и в то же время неразграничение языка как системы виртуальных знаков, нереализованной потенции, и речи как актуальных, конкретных знаков приводит иногда к парадоксальной интерпретации языкового знака13 и его значения.

Гипертрофия коммуникативной функции языка при определении знака и его значения приводит к тому, что критерии отнесения того или другого элемента к категории знака ставятся в зависимость<126> исключительно от субъекта знаковой ситуации и коммуникативного задания. Слова и предложения при этом, по мнению представителей этой точки зрения, перестают быть знаками 1) если они не имеют или не достигают коммуникативной цели, 2) если сообщаемое не представляется слушающему истинным и в сообщении нет отсылки к «предмету», 3) если слова или предложения не достигают слушателя (например, лекция, сообщение по радио, звучащие в пустой комнате) [11, 58—59]. Когда говорящий или слушающий обращает внимание на лексическое значение той или другой словарной единицы, сопоставляя ее с другими, то он извлекает из слова информацию не только о содержании выраженного словом понятия, но и об объеме и классе предметов, которые могут быть обозначены этим именем. В актуальной речи, в процессе коммуникации так называемая понятийная отнесенность и предметная отнесенность, составляющие основу знакового значения слова, могут не совпадать и тогда имеет место сдвиг в предметной отнесенности. Словесный знак может быть отнесен в речевом акте, в коммуникативных целях к предмету, «непредусмотренному» исторически и с социально закрепленным за ним значением. Например, когда 'упрямый человек' называется в какой-либо конкретной речевой ситуации ослом (случаи метафорического, вторичного употребления слов или так называемой «смещенной речи»), то новая предметная отнесенность не изменяет номинативного значения знака осел, тем более она не препятствует слову осел оставаться номинативным знаком, обозначающим вид животного, несмотря на наличие определенной новой знаковой ситуации.

Для словесного знака как номинативной единицы, объективно существующей, социально закрепленной и принятой в данном значении говорящим коллективом, совершенно нерелевантно, в какой форме этот знак хранится или функционирует (в виде умственного образа, графического изображения, визуального или акустического восприятия).

Возвращаясь к понятию значения знака, следует отметить, что число его дефиниций велико и варьируется в связи с разным пониманием самого знака. Общим для всех дефиниций является то, что знаковым значением считается тот или другой элемент знаковой репрезентации или отношение между составляющими семиозис (знак, обозначаемый предмет, понятие, говорящий, слушающий).

В силу этого значение определяется 1) как некая субcтанция (субстанциональное понимание значения знака), 2) как некое отношение между элементами знаковой ситуации, знаковой системы (функциональная интерпретация знакового значения). Так, например, для знаков-признаков, не составляющих систем (симптомы, приметы и т. п.), значением является реальный предмет (событие, явление), на который они указывают, который они замещают. Для чисто механических знаков,<127> например, сигнальных систем, их семантическая ценность сводится к внутрисистемной значимости.

Число факторов, определяющих знаковое значение языковых элементов, больше, а соответственно разнообразнее и сложнее его дефиниции.

Определения, основывающиеся на субстанциональной природе значения, разнятся в зависимости от того, с чем отождествляется субстанция — с предметом обозначения [76], с обобщенным отражением признаков предметов и явлений в виде понятий [2; 45;] или с «идеальным предметом» (идеальным бытием) [78]. Значение языковых знаков иногда понимают функционально, т. е. значением языкового элемента считают ту функцию, то назначение, которое они выполняют в системе языка. При таком понимании значения любая функция языкового элемента будет знаковым значением, любой элемент языка — знаком. Например, пражцы считают фонему знаком, а ее смыслоразличительную  ценность — знаковым значением. При другом понимании функции (алгебраической ее интерпретации) значение знака определяется как отношение двух сторон знака — означающего и означаемого. Определения значения знака как отношения представлены несколькими разновидностями:

а) отношение между двумя сторонами знака; б) отношение означающего к обозначаемому предмету (предметная отнесенность); в) отношение формы знака к понятию о предмете (понятийная отнесенность); г) отношение между знаками внутри системы данного языка; при парадигматических отношениях значение сводится к внутрисистемной значимости, при синтагматических связях — к комбинаторике знаков, к правилам их употребления; д) отношение между знаком и деятельностью людей (операциональное понимание значения); е) отношение между говорящим и слушающим; значение определяется в терминах «стимул — реакция».

ОСОБЕННОСТИ СЛОВЕСНОГО ЗНАКА

При определении знаковой сущности слова необходимо принимать во внимание ту прочную и неразрывную связь между внешней (звуковой) и внутренней (смысловой) сторонами, которая является определяющим моментом не только для существования и функционирования самого словесного знака, но также необходима для возникновения и закрепления в языке его новых значений14. Несмотря на прочное единство формального и содержательного в<128> слове, между его внешней и внутренней сторонами нет полного параллелизма, т. е. однозначного соответствия одного другому; кроме того, это единство не абсолютно, а относительно, т. е. может быть нарушено.

Особенностью словесного знака, в отличие от предложений и словосочетаний, является то, что одна знаковая форма (звуковая или графическая последовательность) способна вместить в себя целый ряд означаемых. Словесный знак в системе номинаций, в парадигматике, где одному означающему соответствует несколько означаемых (наименьших значимых элементов) резко отличается от реализованного словесного знака, где одному означающему, как правило, соответствует одно означаемое. В тоже время предложения, если считать их знаками, как правило, однозначны.

Словоизменительные морфемы, совмещающие в себе несколько грамматических значений (семантических минимумов), так же полисемны, как и слова. Например, морфема -s в системе английского глагола выражает одновременно 3 л. ед. ч. наст. вр. изъявит. накл.; полнозначный словесный знак to break означает в системе английской лексики 1) 'ломать', 2) 'разрывать', 3) 'нарушать' 4) 'прерывать', 5) 'ослабевать', 6) 'ломаться', 7) 'начинаться', 8) 'ворваться', 9) 'разразиться'.

Однако между полисемией формальных и предметных морфем имеется большое различие. Полисемантизм формальных морфем присущ им одинаково как в парадигматике, так и в синтагматике, в то время как полисемия словесных знаков свойственна им только в системе номинаций. Линейный, синтагматический ряд слов снимает многозначность словесного знака, присущую ему в системе языка; семантически реализованное слово всегда однозначно, за исключением образной речи. В первом случае следует говорить поэтому о синкритизме формальных морфем, в отношении словесного знака — о двух его модификациях: виртуальной и актуальной.

Понятие виртуального и актуального в языке идет от Гуссерля, который подводил под «виртуальное» чисто логическое, постоянное, по сравнению с «актуальным», изменчивым в языке. Язык движется между двумя полюсами,— писал С. О. Карцевский, — которые можно определить как общее и отдельное15 (индивидуальное), абстрактное и конкретное, поэтому<129> языковые значимости имеют непременно виртуальный, следовательно, общий характер, для того чтобы язык оставался независимым от индивидов. Проф. С. Ульман относит понятие «виртуального» и «актуального» только к форме знака (signifiant) к двум его аспектам; виртуальный как хранящийся в виде отпечатка (engram) в системе языка, и акустический — когда знак реализован в речи. А. А. Леонтьев относит понятия «виртуального» и «актуального» аспекта в знаке как раз к его содержанию: «Виртуальный знак — это известные особенности деятельности, отвлеченные от конкретных знаковых операций и атрибутированные соответствующему материальному объекту, т. е. закрепленные в знаковой форме; это элемент конкретной знаковой операции» [34, 26]. В значении словесного знака, в обобщении, как оно выступает в слове, выражена как чувственная сторона мышления, так и действенная его сторона, возникающая из общения человека с другими людьми.

Словесный знак виртуально должен быть автоматизированным знаком и застывшим с точки зрения функции и структуры. Эти особые свойства словесного знака, только ему одному присущие, проистекают из самой сущности языка и сводятся к тому, что слово способно обобщенно выражать идею, дифференцируя или отождествляя понятие, мысль, и в то же самое время служить средством общения, неся в каждом акте речи конкретную информацию. Словесный знак по своей природе двойствен, с одной стороны, он связан с механизмом обобщения, отражая в той или иной форме и мере ступени абстрагированного познания явлений и предметов реального мира, с другой — он связан с формированием мыслей и выражением различных интенций говорящего и слушающего в процессе общения. Это превращает его в знак особого типа.

Слово в ряду других знаков языка является основным, потому что оно имеет семиологическую ценность в нескольких планах, слово обобщает (сигнификативная функция), дает наименование, обозначает (номинативная функция), слово сообщает (выполняет коммуникативную функцию) и выражает определенное чувство, переживание говорящего, слушающего (прагматическая функция). Об этих свойствах словесного знака С. О. Карцевский писал в свое время следующее: «Если бы знаки были неподвижны и каждый из них выполнял только одну  функцию, язык стал бы простым собранием этикеток. Но также невозможно представить себе язык, знаки которого были бы подвижны до такой степени, что ничего бы не значили за пределами конкретных ситуаций. Из этого следует, что природа лингвистического знака должна быть неизменной и подвижной одновременно. Призванный приспособиться к конкретной ситуации, знак может изменяться только частично; и нужно, чтобы благодаря неподвижности другой своей части знак оставался тождественным самому себе» [30, 85]. Что же составляет в словесном знаке то устойчивое, которое позволяет ему оставаться тождественным самому себе<130> как в синхронном, так подчас и в историческом планах. В словесном знаке, прежде всего, выделяется как некое постоянное, общее — форма знака, последовательность звуков или графем (звуковой или графический образ слова). Нужно отметить, что эта материальная опора словесного знака, сугубо своеобразная по сравнению с другими знаками, выступает в качестве того постоянного и устойчивого, что сохраняет его материальное тождество.

Другой особенностью формы словесного знака, в какой-то степени прямо противоположной первой, является то, что она полностью сливается со значением знака (так называемая «прозрачность для значения»), поэтому человек, воспринимающий словесный знак, не обращает никакого внимания на его материальную сторону.

Вопрос об общем и отдельном, о постоянном и переменном в словесном  знаке сопрягается с проблемой разграничения языка как системы общих, потенциальных средств и речи как реализация этих системных возможностей.

Чем создаются у словесного знака системные смысловые потенции, реализуемые в речи? Прежде всего, словесный (полнозначный)  знак всегда относится не к одному какому-нибудь отдельному предмету, явлению, а к целому классу или к группе ему подобных предметов. Поэтому любое референтное (предметное) значение слова с точки зрения психологии и результата его образования есть обобщение и представляет собой имя, название класса предметов.

Отношение между понятием, передаваемым данным словесным знаком, и предметом, им обозначаемым, таково, что понятие ложится в основу содержательной характеристики наименования предметов, а имя, соответственно, называет это понятие, т. е. сумму отличительных признаков этих предметов, общих для класса. Так, в знаковом значении русск, слова стол можно выделить два уровня обобщений, что ставит его в определенную субординацию отношений с другими словесными знаками: 1) общие признаки, различающие данный класс предметов от другого класса — стол : кровать, стол : стул, стол : шкаф и т. п. 2) общие признаки, объединяющие данный класс с другими — стол : мебель. В первом случае имеем противопоставительные отношения, во втором — гипонимичные, т. е. инклюзивные, благодаря которым происходит включение более низкого класса в более высокий класс классов — категорию; что же касается различных видов «предметов», то они выражаются уже не парадигматическими (противопоставительными) отношениями знаков, а путем контрастирующих отношений, осуществляемых в синтагматическом ряду; обеденный стол, письменный стол — 'мебель' : адресный стол, паспортный стол — 'учреждение' : диетический стол — 'пища'. В тех случаях (например, в группе имен нарицательных), когда между понятийной и предметной отнесенностью знака имеется совпадение, равное тому, которое существует между содержанием и объемом понятия, словесный знак является названием целого класса конкрет<131>ных предметов (подводимых под данное содержание) и выражает конкретное (полное, содержательное) понятие класса предметов, подпадающих под его объем16. В тех случаях, когда понятийная отнесенность превалирует над предметной, словесной знак служит названием общего понятия типа «движение», «отношение»; тогда названия конкретных действий, состояний обозначены в языке другими словесными знаками, ср.: движение — ходьба, бег, езда и т. п. Наконец, в случае так называемой специализированной, узкой по своему понятийному содержанию лексике и особенно в именах собственных, предметная отнесенность доминирует над понятийной стороной знака, поэтому последний служит специализированным названием предмета, процесса, явления.

Возвращаясь к вопросу о том, что сохраняет смысловое тождество словесного знака, необходимо отметить, что с точки зрения языковых средств то или другое обобщение получает определенное языковое выражение, упорядоченность и определенную взаимосвязь с содержанием других словесных знаков. Устойчивым, кроме формы знака и его номинативной функции, является также то, что обобщение получает соответствующую языковую форму выражения; в зависимости от того, является ли обобщаемое «предметом», «процессом» или «признаком», форма слова соответственно отражает это общекатегориальное семантическое значение и словесный знак получает отнесенность к определенной части речи. Правда, это выдерживается не всегда и не всеми языками, однако в подавляющем большинстве языков это различие находит формальное выражение. Далее в пределах того или другого лексико-грамматического  класса слов (части речи) содержание словесного знака дифференцируется в зависимости от семантических свойств. По линии этого содержания данный словесный знак выстраивается во второй ряд зависимостей — в парадигматические связи, в соответствующие семантические подклассы слов — 'одушевленные — неодушевленные предметы' и т, п. Наконец, по характеру конкретного лексического содержания слово входит в несколько парадигматических рядов — синонимические ряды, лексико-семантические группы, словообразовательные ряды, семантические поля и т. п. Эти три вида зависимости, своеобразная иерархия смыслового содержания слова, не могут не способствовать сохранению семантического и формального тождества словесного знака.

Как историческое, так и синхронное тождество слова, наличие виртуального и актуального в словесном знаке является не просто научной фикцией, а его реальной формой существования в языковой системе и непременным условием функционирования в речи. Игнорирование этой двойной жизни словесного знака, двусторонней его природы приводит к двум крайностям: 1) к изучению лек<132>сики как системы вокабул, 2) к изучению только комбинаторики, синтагматики словесных знаков.

Сторонники первой точки зрения сводят значение слова к статически закрепленным за данным звуковым комплексом неизменяемым концептам (significatum) или прямым соотносительным связям с внешним миром и «опытом» (designatum). Гипертрофируя номинативную функцию знаков, сущность смысловых изменений слов усматривают исключительно в сдвиге наименований. В исследованиях подобного рода рассмотрению подлежит лишь предметная и понятийная соотнесенность словесного знака, его качественная сторона; количественная же сторона, так называемое «семантическое распространение полисемантического слова», актуализация виртуального словесного знака в линейном ряду, в речи полностью игнорируется.

Приверженцы второй точки зрения, наоборот, считают, что лексическое значение слова в системе — фикция17 и сводят сущность знака к его употреблению, к комбинаторике словесного знака в синтагматическом ряду, подменив изучение его значения определением шкалы дистрибуций, сбросив со счетов парадигматические связи слов, их системное значение. Значение сводится к дистрибуции, но как в случае с разными фонемами, имеющими одинаковую дистрибуцию, так и в лексике, разные значения, разные лексические единицы могут иметь и имеют одинаковую дистрибуцию.

Несмотря на различие в интерпретации значения словесного знака, почти во всех научных направлениях делалась попытка выделить в нем «постоянные» и «переменные» элементы, установить сферу устойчивого и изменчивого в словесном знаке. Так, в традиционной семасиологии это различие в лексическом содержании слова подавалось в виде противопоставлений: узуального и окказионального (Г. Пауль), прямого и переносного (Г. Стерн), ближнего и дальнего (А. Потебня), значений и употреблений слова (В. В. Виноградов); в функциональной лингвистике в виде «первичной и вторичной семантических функций слова» (Е. Курилович), «знаков языка» и «знаков речи» (Ф. Микуш), «адекватной и случайной ценности знака» (С. О. Карцевский), «прямой и смещенной речи» (Л. Блумфилд) и др.

Неоднозначное соответствие формы словесного знака и его содержания было сформулировано в виде принципа «асимметричного дуализма» С. О. Карцевским, который подошел к определению семиологических свойств языковых знаков несколько с иной стороны, нежели Ф. де Соссюр.

Первой и необходимой особенностью знака, особенностью, раскрытой С. О. Карцевским главным образом применительно к сло<133>ву, является то, что он не может не носить дифференциального характера, в противном случае словесный знак превратился бы в простой сигнал. Сущность семиологической значимости слова состоит не только в дифференциации, но и в отождествлении. Словесный знак, будучи образован скрещением этих двух мыслительных рядов (отождествления и дифференциации), может быть отождествлен или дифференцирован как по своей форме, так и по содержанию. Возможность отождествления словесных знаков то по их форме, то по их содержанию приводит к тому, что каждый словесный знак является потенциально омонимом и синонимом одновременно.

Каждый полнозначный словесный знак (имена нарицательные), подобно атому, несет в себе два заряда: положительный (отождествляющий, общий) и отрицательный (дифференцирующий, различный). Поэтому словесный знак, как, впрочем, и любой другой знак, из указанного класса знаков может быть одновременно отождествлен с другими знаками и быть от них непременно в чем-то отличным. При новой номинации, т. е. при любом вхождении знака в парадигматический ряд или при сочетании словесных знаков в синтагматическом плане новое включается как «новой род старого вида». В силу этого основным принципом структурной организации системы номинаций являются два противоположных, но всеобщих принципа: 1) принцип включения словесных знаков по их смысловому содержанию при парадигматических отношениях; 2) принцип семантической (смысловой) совместимости в линейном ряду.

Таким образом, словесным знакам свойственна двойная структурная организация — парадигматические (оппозиционные) отношения, обеспечивающие номинативно-классификационную деятельность языка, и синтагматические (контрастирующие) связи, удовлетворяющие потребностям его синтагматической деятельности. Соответственно каждому словесному знаку присуща как номинативная ценность — способность называть, обозначать предметы, явления, их свойства и действия, так и синтагматическая валентность — способность в силу своей семантики вступать в разные лексические связи в синтагматическом ряду. В языке словесные знаки в зависимости от соотношения этих двух функций могут быть разделены на полнозначные (полные знаки), обладающие как номинативной, так и синтагматической ценностью (имена нарицательные), и семантически неполнозначные (имена собственные), у которых номинативная ценность является превалирующей; к особому классу словесных знаков можно отнести так называемые дейктические слова — заместители полных словесных знаков: личные, указательные местоимения, наречия места, времени, обозначающие координаты речевого акта, семантика которых полностью раскрывается в синтагматическом ряду. Кроме того, в языке есть словесные знаки, не<134> обладающие номинативной ценностью, а всецело выполняющие синтагматическую функцию в языке — союзы, связки, предлоги. Интересно отметить, что даже в классе полнозначных слов, обладающих как номинативной, так и синтагматической ценностями, их соотношение различно. Так, в именных лексемах, выражающих в основном понятие предметности, номинативная ценность превалирует над синтагматической, поэтому в содержание именных лексем входят такие признаки семантических разрядов и категорий слов, как 'одушевленность — неодушевленность', 'исчисляемость — неисчисляемость', 'лицо — нелицо' и т. п. В семантике глагольных лексем, в самом лексическом значении отражены двусторонние или трехсторонние отношения: действия к его агенту, действия к объекту или к тому и другому одновременно.

Итак, словесный знак резко противостоит другим языковым знакам по характеру своего знакового значения, последнее складывается из семантических признаков разной степени обобщенности.

В содержании словесного знака можно строго разграничить: конкретное содержание, свойственное индивидуальному знаку, категориально-семантическое содержание, присущее семантическим категориям слов, и грамматическое, свойственное самым крупным в языке классам слов. Соответственно полнозначный словесный знак выстраивается в три ряда семантических отношений — лексические парадигмы, семантические категории и лексико-грамматические разряды слов — части речи. Лексическая абстракция, в отличие от грамматической, носит ступенчатый характер, складывается из нескольких рядов признаков, различных по степени своей обобщенности.

При этом каждая из ступеней абстракции имеет подчиненную связь с вышестоящей и подчиняющую — с нижестоящей: целое составляется путем включения нижестоящей в вышестоящую ступень абстракции. Например, в значение англ. man 'мужчина' входят семы 'предметность', 'одушевленность', 'лицо', 'мужской пол'; означаемое словесного знака man может быть определено следующим образом: 'предмет, одушевленный, относящийся к человеческому роду, мужского пола, взрослый'.

Специфика полнозначного словесного знака заключается в характере его означаемого, включающего в себя собственное значение знака, обозначение и значимость в парадигматике, собственное значение и смысл («семантическое приращение» в синтагматике).

Итак, естественный язык как особая органически целостная семиотическая система обладает большим своеобразием. Специфика языковых знаков создается прежде всего тем, что естественный язык служит средством познания объективного мира и организации речемыслительной деятельности человека. Языковые знаки, обладающие основными семиологическими функциями обобще<135>ния, различения, интеграции и дифференциации, обеспечивают номинативно-классификационную деятельность языка. Знаки любой другой семиотической системы не имеют функции обобщения и интеграции, не обладают номинативной функцией.

Способность языкового знака совмещать в себе как дифференцирующие, так и интегрирующие семиологические функции (так называемые полные знаки), свойство знаков вступать друг с другом в смысловые связи в линейном ряду создает возможность порождения бесконечного числа новых знаков и новых семантических значимостей — свойство, присущее исключительно естественному языку или построенным на его основе символическим языкам наук. Это свойство языковых знаков обеспечивает синтагматическую деятельность языка.

В основу определения типов языковых знаков, очевидно, может быть положен характер семиологических функций знака, обусловливающий, в свою очередь, тип означаемого, знакового значения. Могут быть выделены:

а) языковые знаки, которым в большей мере свойственна дифференцирующая функция, например, фонемы;

б) языковые знаки, в которых отождествляющая функция превалирует над дифференцирующей — грамматические морфемы и модели синтаксических и семантических связей языковых единиц;

в) языковые знаки, которым присущи как дифференцирующая, так и обобщающая функции, так называемые полные знаки (собственно знаки) — слова, словосочетания, предложения.

Помимо функциональных отличий языковых знаков, семиотической системе естественного языка, глобальной по своей сущности, присуща особая структурная организация;

а) двойное членение языка, создающее основное своеобразие структурной организации языковых знаков;

б) двойная структурная организация языковых элементов — парадигматические смысловые отношения знаков и их синтагматические семантические связи;

в) наличие «словаря» и «грамматики» в системе языка.

БИБЛИОГРАФИЯ

Л. А. Абрамян. Семиотика и смежные науки. — «Изв. АН АРМ. ССР», 1965, №2.

Л. А. Абрамян. Гносеологические проблемы теории знаков, Ереван, 1968.

Э. Г. Аветян. Природа лингвистического знака. Ереван, 1968.

Архив К. Маркса и Ф. Энгельса, т. IV. 1935.

Л. В. Баженов, Б. В. Бирюков. Семиотика и некоторые аспекты языка и мышления, — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.

М. Блэк. Лингвистическая относительность (Теоретические воззрения Б. Л. Уорфа). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.<136>

Т. В. Булыгина. Особенности структурной организации языка как знаковой системы и методы ее исследования. — В сб. «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

И. Вaxeк. Лингвистический словарь пражской школы. М., 1964.

А. А. Ветров. Лингвистика, логика, семиотика. «Вопросы философии»,  1967, №2.

А. А. Ветров. Семиотика и ее основные проблемы. М., 1968.

В. Н. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.

Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.

Л. С. Выготский. Мышление и речь. М. — Л., 1934.

Л. С. Выготский. Развитие высших психических функций М., 1960.

М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера.— В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

М. М. Гухман. Э. Сепир и «Этнографическая лингвистика». — ВЯ, 1954, №1.

А. Ф. Демьяненко. О методологических направлениях семиотики и о связи мышления и языка. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

Л. Ельмслев. Метод структурного анализа в лингвистике. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

А. А. Зализняк. Опыт анализа одной относительно простой знаковой системы. — В сб.: «Структурно-типологические исследования». М., 1963.

В. А. Звегинцев. Глоссематика и лингвистика.—В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

В. А. Звегинцев. Значение и понимание с точки зрения машины. — В сб.: «Теоретические проблемы прикладной лингвистики», М., 1965.

В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.

В. А. Звегинцев. Семасиология. М., 1957.

А. А. Зиновьев. Об основах абстрактной теории знаков.— В сб.: «Проблемы структурной лингвистики». М., 1963.

Вяч. Вс. Иванов. Лингвистика и гуманитарные проблемы семиотики. — «Изв. АН СССР». Серия литературы и языка, т. XXIII, вып. 3, 1968.

Вяч. Вс. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. — В сб.: «Прикладная лингвистика и машинный перевод». Киев, 1962.

Э. В. Ильенков. Идеальное. «Философская энциклопедия», т. II. М., 1962.

С. О. Карцевский. Об асимметричном дуализме лингвистического знака. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

С. Д. Кацнельсон. Содержание слова, значение, обозначение. М. — Л., 1964.

Г. Клаус. Сила слова. М., 1967.

В. И. Ленин. Материализм и эмпириокритицизм. Сочинения, т. 14.

А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.

А. А. Леонтьев. Языковой знак как проблема психологии. — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»», М., 1967.

А. Мартине. О книге «Основы лингвистической теории» Луи Ельмслева. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.<137>

А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

В. В. Мартынов. Кибернетика, семиотика и лингвистика. Минск, 1967.

М. Б. Митин. Материальное и идеальное. «Вопросы философии», 1962, №2.

В. П. Мурат. Глоссематическая теория. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

И. С. Нарекий. Современный позитивизм. М., 1961.

А. М. Пешковский. В чем же, наконец, сущность формальной грамматики? — В кн.: А. М. Пешковский. Избранные труды. М., 1952.

В. Поржезинский. Введение в языковедение. Изд. 4. 1916.

И. И. Ревзин. О структурной лингвистике и семиотике. «Вопросы философии», 1964, №4.

Л. О. Резников. Гносеологические вопросы семиотики. Л., 1964.

Л. О. Резников. Гносеология прагматизма и семиотика Ч. Морриса.  «Вопросы философии», 1963, №1.

А. А. Реформатский. Проблема фонемы в американской лингвистике. «Уч. зап. Моск. гор. пед. ин-та», т. V, вып. 1, 1941.

А. А. Реформатский. О перекодировании и трансформации коммуникативных систем. — В сб.: «Исследования по структурной типологии». М., 1963.

В. Скаличка. Асимметричный дуализм языковых единиц. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

Н. А. Слюсарева. Теория ценности единиц языка и проблема смысла.— В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода». М., 1967.

А. И. Смирницкий. К вопросу о слове (проблема «тождества слова»). «Труды Ин-та языкознания АН СССР», т. IV, 1954.

Ф. Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

Ю. С. Степанов. Структура современной семиотики. — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

Л. В. Уваров. Образ, символ, знак. Минск, 1967.

А. А. Уфимцева. Слово в лексико-семантической системе языка. М., 1968.

А. Шафф. Введение в семантику. М., 1963.

Г. П. Щедровицкий. О методе исследования знаковых систем. — В сб.: «Семиотика и восточные языки». М., 1967.

Г. П. Щедровицкий, В. В. Садовский. О характере основных направлений исследования знака в логике, психологии и языкознании. — В сб.: «Новые исследования в педагогических науках», вып. 2. М., 1964.

Г. П. Щедровицкий. Что значит рассматривать язык как знаковую систему? — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

L. Antal. The questions of meaning. The Hague, 1963.

Н. Âasilius. Neo-Humboldtian Ethnolinguistics. «Word», 1952, v. 8.

E. Benveniste. Nature du signe linguistique. «Acta Linguistica», 1939, v. 1, ¹1.

L. von Âertalanffy. Definition of the symbol. «Psychology and the Science» (ed. by I. R. Royce). N. Y., 1965.

L. Âloomfield. Language or Idias. «Language», 1936, ¹2.

Е. Âuyssons. La communication et l'articulation linguistique. Bruxelles, 1967.

Е. Âuyssens. Les langages et le discours. Broxelles, 1943.<138>

Е. Âuyssens. La nature du signe linguistique. «Acta Linguistica», 1940, v. 2, ¹2.

К. Âühler. Sprachtheorie. Die Darstellungs-funktion der Sprache. Jena, 1934.

R. Ñarnap. Der logische Aufbau der Welt. Berlin, 1928.

R. Carnap. Introduction to semantics. Cambridge (Mass.), 1948.

R. Ñarnap. Logische Syntax der Sprache. Vienna, 1934.

R. Carnap. Meaning and necessity. A study in semantics and modal logic. Chicago, 1956.

Е. Ñassirer. Philosophic der symbolischen Formen. Bd. I. Die Sprache. Berlin, 1923.

N. Chomsky. The logical basis of linguistic theory. «Preprints of Papers for Ninth International Congress of Linguists». Cambridge (Mass.), 1962.

G. Frege. Über Sinn und Bedeutung. «Zeitschrift für Philosophie und philosophische Kritik», 1892, Bd. 100.

A. W. Gardiner. The theory of speech and language. Oxford, 1931.

W. Haas. On defining linguistic units. — TPS, 1954.

E. Íusserl. Logische untersuchungen, Bd. II. Halle, 1922.

G. Ipsen. Sprachphilosophie der Gegenwart. Berlin, 1930.

G. Êlaus. Semiotik und Erkenntnistheorie. Berlin, 1963.

E. Êoschmieder. Die Structurbildenden Eigenschaften sprachlicher Systeme. «Die Welt der Slaven», 1957, ¹11.

E. Êury³owicz. Linguistique et theorie du signe. «Journal de Psychologie», 1949, 42.

E. Lerch. Vom Wesen des sprachlichen Zeichens. «Acta Linguistica», 1939, v. I, ¹3.

A. Martinet. La double articulation linguistique. — TCLG, 1949, v. 5.

Ñh.W. Morris. Foundations of the theory of signs. «International Encyclopedia of United Science». Chicago, 1938, v. I, ¹2.

Ñh. W. Morris. Signification and significance. Cambridge (Mass.), 1964.

Ñh. W. Morris. Signs, language and behaviour. N. Y., 1946.

С. К. Ogden, I. A. Richards. The meaning of meaning. London, 1923.

Ñh. S. Pierce. Collected Papers. Cambridge (Harvard University), 1931.

L. Prietо. Massages et signaux. Paris, 1964.

W. Qnine. From a logical point of view. Cambridge (Mass.), 1953.

В. Russel. Human knowledge. Its scope and limit. London, 1948.

W. Schmidt. Lexikalische und actuelle Bedeutung. Berlin, 1963.

A. Sechehaye. Ch. Bally, H. Freis. Pour l'arbitraire du signe. «Acta Linguistica», 1940, v. 2, ¹2,

H. Spang-Hanssen. Recent theories on nature of language sign. — TCLC, 1954, v. 9.

J. Trier. Der deutsche Wortschatz im Sinnbezirk des Verstandes. Heidelberg, 1931.

S. Ullmann. Semantics. An introduction into the science of meaning. Oxford, 1962.

S. Ullmann. The principles of semantics. Glasgow, 1957.

W. W. Urban. Language and reality. London, 1939.

L. Weisgerber. Die Bedeutungslehre — ein Irrweg der Sprachwissenschaft? «Germanisch-Romanische Monatsschrift», 1927, Bd. XVI.

L. Weisgerber. Das Gesetz der Sprache als Grundlage des Sprachstudium. Heidelberg, 1951.

L. Weisgerber. Von den Kräften der deutschen Sprache, Bd. I — IV. Düsseldorf, 1951—1954.

L. Wittgenstein. Tractatus Logico-philosophicus. London — N. Y., 1922

Zeichen und System der Sprache. Berlin. Bd. I, 1961; Bd. II, 1962; Bd. III, 1966.<139>

ЯЗЫК В СОПОСТАВЛНИИ СО ЗНАКОВЫМИ СИСТЕМАМИ
ИНЫХ ТИПОВ

Определение языка как средства коммуникации, представляющего собой систему знаков, которое после Соссюра стало общепринятым среди лингвистов, не дает критерия, по которому можно было бы отличить язык от других семиотических систем. Напротив, оно подразумевает, что любая коммуникативная система знаков может называться «языком», так что приведенное выше определение относится, собственно, ко всякой семиотической системе. В то же время Соссюр был первым из лингвистов, кто провозгласил необходимость создания семиологии — общей науки, изучающей знаковые системы. Здесь наблюдается определенное противоречие, на которое обратил внимание Ж. Мунен [64]: если всякая система знаков является «языком» и если лингвистика — это наука о языке, то, по определению, семиология не может существовать как отдельная наука; в то же время, в силу того, что человеческие языки представляют собой лишь специальный вид знаковых систем (важнейший из этих систем, как пишет Соссюр), человеческие языки должны изучаться отдельно от других семиотических систем и наряду с методами, определяемыми свойствами, общими для языка и других систем знаков, использоваться методы, определяемые специфическими свойствами языка.

Очевидно, что определение специфических признаков языка, отличающих его от других объектов того же рода, и, соответственно, положительное или отрицательное решение вопроса о принадлежности той или иной знаковой системы к типу «язык» зависит от того, какое именно содержание a priori вкладывается в это понятие. Так, например, возможность отнести к типу «язык» коммуникативные системы животных, естественно, непосредственно зависит от того, отождествляется ли по определению понятие «язык» с понятием «коммуникация» или, опять же по определению, содержание этого понятия ограничивается отношением к специфически человеческим формам общения [46, 7; 70, 50]. С другой стороны, согласившись, например, считать достаточным определение языка, предложенное логиками Карнаповской школы, «язык — это система знаков и правил их употребления»18, мы должны будем считать языком различные системы математической логики и другие системы, удовлетворяющие этому определению; и обратно, заранее отнеся математическую символику к типу «язык», мы обязаны удовлетвориться приведенным выше общим определением, исключив из характеристики языка более специфические признаки его структурной организации.<140>

В этом случае вопрос об определении «differentia specifica» языка, отграничивающем его от других объектов, принадлежащих к тому же «genus proximum» (т. е. к классу семиотических систем), очевидно, превращается в чисто терминологическую проблему.

Можно, однако, поставить вопрос иначе — так, как это делает в цитированной выше работе А. Шафф [70, 51]: соответствует ли расширение либо сужение содержательного объема понятия «язык» действительному положению вещей, являются ли различия между орудиями коммуникации, которые, как говорит Мартине, «мы хотели бы назвать языками» [59, 20], и другими сопоставимыми с ними объектами действительно настолько существенными, что было бы уместно и терминологическое разграничение соответствующих понятий, либо, напротив, этими различиями следует пренебречь для того, чтобы называть существенно сходные объекты одним и тем же названием?

При такой постановке вопроса возникает задача определения критерия существенности тех или иных признаков семиотических систем. Без этого критерия определение специфики языка может превратиться в простое перечисление более или менее случайных признаков, замеченных в процессе наблюдения над тем, что по традиции считалось предметом лингвистики.

Поскольку любой знак представляет собой структуру, образованную из означающего и означаемого (соответственно, в каждом коде может различаться план выражения и план содержания), в основу классификации знаков могут быть положены признаки, характеризующие их 1) со стороны выражения, 2) со стороны содержания и 3) с точки зрения типа отношения между сущностями этих двух планов.

ФИЗИЧЕСКАЯ ПРИРОДА СИГНАЛОВ

Субстанциональная характеристика плана выражения имеет в виду физическую природу передаваемых сигналов19, т. е. признак, характеризующий сам канал информации20. Если отвлечься от возможности существования таких особых способов человеческого общения, которые не связаны с пятью органами<141> чувств21 (ср. возникший в последнее время интерес к проблеме телепатического общения), можно констатировать, что принципиально возможно разделение знаков на пять типов в зависимости от способа их восприятие при помощи слуха, зрения, осязания (ср. Брайлевский алфавит для слепых), обоняния (типичным знаком этого рода, используемым в человеческом обществе, является запах этилмеркаптана, который употребляется в шахтах в качестве предостерегающего сигнала для шахтеров; ср. семиотическую интерпретацию некоторых других примеров использования запахов в [11; 73]), вкуса (возможность использования в человеческом обществе вкусовых сигналов является скорее теоретической, чем практической; ср., впрочем, не вполне бесспорные примеры в [11]). Знаки двух наиболее важных для человека типов, слуховые и зрительные22, могут быть подвергнуты дальнейшей классификации в зависимости от способа производства знаков. Так, некоторые исследователи выделяют вокально-слуховые и инструментально-слуховые знаки, а также (среди зрительных, а иногда и среди слуховых) — преходящие, т. е. исчезающие сразу же после возникновения, и продолжительные знаки, которые, возникнув, сохраняются определенное время (см. [62], откуда мы заимствуем некоторые примеры).

К преходящим зрительным знакам относятся разного рода жесты и мимика у людей и животных (например, экспрессивное использование движения в танце или жесты, ориентирующие в пространстве, как указание пальцем у человека). Жесты могут образовать систему мимической речи (ср. определенные виды общения глухонемых, с одной стороны, и развитую семиотическую систему танца у пчел — с другой).

Продолжительными зрительными знаками являются, например, следы на земле, дорожные указатели, стрелки, а также различные знаки, указывающие на принадлежность к определенной социальной группе (гербы, военные знаки отличия и т. п.). К этой же категории относятся и произведения изобразительного искусства — скульптуры, живописи и графики. Систему продолжительных оптических знаков образует и письмо, первоначально основанное на изображении обозначаемых предметов, а затем прошедшее длинный путь развития в сторону все большего сближения со звуковым языком.

Важнейшее средство человеческого общения — звуковой язык, а также некоторые коммуникативные системы животных<142> (например, система криков у гиббонов или достигающие довольно высокой ступени развития системы звуковых сигналов, связанных с инстинктом продолжения рода у некоторых пород птиц), использующие знаки, производимые при помощи голосового аппарата существа, посылающего сигналы, относятся к системам вокально-слуховых знаков.

Инструментально-слуховые знаки используются, естественно, только в человеческом обществе. Сюда относятся, например, военные сигналы разных народов и эпох производимые при помощи бубнов и труб. Возможность передачи сигналов этого рода на большие расстояния используется в так называемом «языке барабанов» некоторыми племенами Центральной и Западной Африки, Центральной и Южной Америки, Полинезии и Ассама (см. подробнее [11]. Там же ссылки на специальную литературу). Чрезвычайно сложным и развитым кодом инструментально-слуховых знаков является музыка.

Слуховой характер знаков до сравнительно недавнего времени был связан с быстрым затуханием соответствующих сигналов. С изобретением граммзаписи и магнитофонов появилось средство длительного хранения информации, передаваемой с помощью вокально-слуховых знаков.

Очевидно, что определение самого канала информации не является достаточной характеристикой того или иного кода, так как, во-первых, сигналы, имеющие одну и туже физическую природу, могут образовать заведомо различные знаковые совокупности (ср., например, музыку и звуковой человеческий язык) и, во-вторых, одна и та же знаковая система может манифестироваться при помощи сигналов различной физической природы (ср., например, устную и письменную разновидность системы, называемой «русским языком», или системы, лежащие в основе текста, закодированного при помощи точек, тире и пробелов, и текста, закодированного при помощи звуковой разновидности азбуки Морзе, т. е. такие системы, полная изоморфность которых не подлежит никакому сомнению).

Исследователи по-разному интерпретируют эту возможность. В глоссематике принято считать различные субстанции выражения равноправными средствами реализации одной и той же формы выражения, вполне безразличными для этой последней — ср., например, замечания Ульдаля: «Язык, «la langue» в отличие от «la parole» есть нечто отличное от той субстанции, в которой он манифестируется, абстрактная система, не определяемая субстанцией, но, напротив, формирующая субстанцию и определяющая ее как таковую... Только различение формы и субстанции способно объяснить возможность существования в одно и то же время речи и письма как выражения одного и того же языка. Если бы какая-либо из этих двух субстанций — воздушный поток или поток чернил, была бы неотъемлемой частью самого языка,<143> было бы невозможно переходить от одной субстанции к другой, не изменив языка» [77, 147].

Многие авторы, однако, склонны считать лишь одну субстанцию выражения (для языка — звуковую) основной, первичной, в то время как другие субстанции (для языка, в частности, графическую) — вторичными, производными, «паразитарными» [14, 460—461; 15, 370; 47 и др.]. Иногда говорят о различных разновидностях одного и того же кода, реализованных при помощи различных каналов информации, как о его субкодах, среди которых один, наиболее часто употребляемый, является главным субкодом. Так, различаются пять различных субкодов языка: 1) зрительный преходящий субкод — мимическая речь глухонемых, 2) зрительный продолжительный субкод — письмо, 3) главный, вокально-слуховой субкод — устный язык, 4) инструментально-слуховой субкод — язык бубнов, 5) тактильный субкод — алфавит Брайля для слепых [62, 13].

Как кажется, следует согласиться с Й. Вахком, обратившим внимание на принципиальное различие между письмом и фонетической транскрипцией: если траксрибированный текст представляет собой не знак внешнего мира, но знак знака внешнего мира, т. е. знак второго порядка, то письменный текст является знаком первого порядка, непосредственно соотносимым с обозначаемой действительностью (хотя исторически, будучи quasi-транскрипцией, это был знак второго порядка) [6; 78].

Из этого различия вытекает неправомерность отождествления отношения между нотами и звуками как двумя переменными, в которых проявляется музыкальная форма, с отношением между графической и звуковой субстанциями, в которых проявляется языковая форма — отождествления, из которого исходят, например, Р. Якобсон и М. Халле, полемизируя с глоссематической концепцией отношения между «формой» и «субстанцией» [28, 244]. Мнение о том, что «для музыки письменность остается вспомогательным средством, долговременной памятью», в то время как «в большинстве жанров литературы письменная форма совершенно оттеснила устную, с очевидными последствиями этого процесса» [12, 34] представляется поэтому вполне справедливым23.

Можно, очевидно, констатировать, что в то время как определенная субстанция выражения оказывается существенным признаком для отнесения некоторых семиотических систем к тому или иному типу (ср. системы, называемые «живопись», «музыка», «хореография» и т. п.), для других систем физическая природа сигналов является несущественной.<144>

Впрочем, именно сама эта способность «трансмутироваться из одного набора знаков в другой»24 может служить одной из типологических характеристик естественного человеческого языка.

ФУНКЦИОНАЛЬНЫЕ КЛАССИФИКАЦИИ ЗНАКОВ

Признаки, характеризующие знаки с точки зрения содержания передаваемых сообщений, лежат в основе существующих функциональных классификаций знаков. Большинство из них восходит к классификации, предложенной австрийским психологом К. Бюлером, который выделял — в зависимости от того, какой из трех основных элементов коммуникации (отправитель, адресат или сам предмет сообщения) находится на первом плане — три категории знаков: «симптомы», т. е. знаки, имеющие экспрессивную функцию и выражающие «внутреннюю сущность посылающего», «сигналы», т. е. знаки, имеющие апеллятивную функцию «в силу своего обращения к слушающему, внешнее и внутреннее поведение которого ими направляется», и, наконец, «символы», т. е. знаки, имеющие репрезентативную функцию «в силу своей ориентации на предметы и материальное содержание» [4, 26].

Модификацией бюлеровской модели является классификация знаков, предложенная польским языковедом Тадеушем Милевским [62, 13 и сл.], который различает два основных типа знаков: «симптомы» и «сигналы», а среди этих последних — семантичныеобращения» (asemantyczne apele) и «семантические сигналы»25. Различие между «асемантичными обращениями» и «семантическими сигналами» состоит в различном отношении к действительности: если «семантические сигналы» отсылают адресата к некоторому явлению окружающего мира и имеют индивидуальный, объективный характер, то «асемантичные обращения» не относятся к<145> явлениям внешнего мира, а имеют целью определенным образом воздействовать на душевное состояние и поведение адресата. Типичными кодами такого рода являются, например, классическая и романтическая музыка ХVIII и XIX вв., основная функция которой состоит в эмоциональном воздействии на слушателей, танец, а в области изобразительного искусства — орнаментальная и абстрактная живопись XX в.

С теорией Бюлера связана и модель Э. Кошмидера [53—56], который в поисках столь же объективной основы исследования плана содержания отдельных языков, какую представляет для фонологии общая фонетика, предложил в качестве универсальной характеристики ноэтического поля языка схему, определяющую это ноэтическое пространство в терминах трех измерений: логического, онтологического и психологического.

Первое измерение, которое Кошмидер называет «логическим измерением номинации» («die logische Dimension der Nennung»), связано с обозначением понятий; операция называния имеет отношение к вопросу «как называется?», но не к вопросам типа «правда ли, что...?» («ist es wahr, daß...?»).

Второе измерение, которое Кошмидер называет «die ontologische Dimension der Verzeitung», предполагает соотнесение с действительностью, в частности наличие или отсутствие прикрепленности к некоторому данному пункту времени и пространства; в рамках этого измерения различаются высказывания, истинные, так сказать, для «hic et nunc», и высказывания вневременного характера (типа люди смертны или квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов).

Наконец, в рамках третьего измерения —«die psychologische Dimension der Leistung» — различаются, в соответствии с бюлеровской моделью, три основных элемента языковой коммуникации: а) выражение (то, что связано с самим посылающим, говорящим), б) побуждение (обращение) (то, что ориентировано на воспринимающего) и в) сообщение (ориентирующееся на нечто внешнее по отношению к участникам акта коммуникации).<146>

Следует, очевидно, согласиться с Кошмидером в том, что очерченное пространство доступно любому, даже самому примитивному человеческому языку. Вместе с тем нельзя не заметить, что некоторые области этого пространства принципиально чужды другим семиотическим системам, в частности, таким полярным типам, как известные коммуникативные системы животных, с одной стороны, и символическая логика — с другой. Так, коммуникативные системы животных ограничиваются сферами 2а, За и 3б (не случайно животные сравнительно легко могут научиться понимать знаки человеческого языка, связанные с этими сферами), в то время как языку математической логики, ограничивающемуся сферами 1, 2б26 и 3в, напротив, принципиально недоступны сферы 2а, За и 3б. Любопытно, что именно области, отделяющие естественный человеческий язык от коммуникативных систем животных, объединяют его с искусственными системами типа символической логики, что, конечно, далеко не случайно.

Следует заметить, что лишь для некоторых знаковых систем принадлежность к тому или иному типу определяется характером предусмотренных данной системой сообщений. Так, например, классическая музыка XVIII и XIX вв. (но не «программная музыка» XX в.) может характеризоваться как система знаков, принадлежащих к типу «асемантичных сигналов» (по Милевскому). К тому же типу относится орнаментальная живопись или абстрактная живопись XX в. Что касается естественного человеческого языка, то сфера его применения, очевидно, не ограничивается какой-либо одной областью возможных сообщений. Но именно эта особенность языка (исследователи отмечали ее в следующих утверждениях: «язык — это способность сказать все» [14, 452; 31, 62], «ноэтическое поле кодов, традиционно называемых языками, совпадает со всеми мыслимыми смыслами» [69, 44], «язык — это семиотика, на которую можно перевести все другие семиотики» [8, 364]) и меняет считаться важнейшим отличительным свойством естественного человеческого языка, делающим его действительно уникальным явлением среди всех сопоставимых с ним объектов.

Кроме качественной характеристики сообщений, предусматриваемых тем или иным кодом, следует учитывать и их количественную характеристику, разделяющую коды на два основных типа: на коды с относительно небольшим, во всяком случае с ограниченным числом сообщений («системы с фиксированным списком сообщений или системы нерасширяющихся сообщений», по терминологии Н. И. Жинкина) и коды с неограниченным количеством сообщений («системы расширяющихся сообщений с изменяющимся языком») [10]. Натуральные человеческие языки принад<147>лежат ко второму типу. Как мы увидим ниже, именно с этим связаны некоторые важные особенности структурной организации языка.

ТИПЫ ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ МАТЕРИАЛЬНОЙ ФОРМОЙ ЗНАКА И
ОБОЗНАЧАЕМЫМ ОБЪЕКТОМ

Тип отношения между материальной формой знака и обозначаемым им объектом послужил основанием для классификации знаков, предложенной одним из пионеров семиотики американским философом и психологом Ч. С. Пирсом. Пирс выделял три основных типа знаков в зависимости от характера связи с обозначаемыми объектами: 1) знаки-индикаторы, или «индексы», 2) «иконы» и 3) «символы». «Индекс» связан с объектом, на который он «указывает», отношением фактической, естественной смежности, «иконический знак» связан с «изображаемым» объектом отношением естественного сходства и, наконец, «символ» характеризуется отсутствием необходимой естественной связи с обозначаемым объектом. Связь между означающим и означаемым символа основана на произвольной, конвенциональной смежности. Таким образом, структура символов и индексов подразумевает отношение смежности (искусственного характера — в первом случае, естественного — во втором), в то время как сущность иконических знаков составляет сходство с изображаемым объектом. С другой стороны, индексы представляют собой единственный тип знаков, употребление которых с необходимостью предполагает актуальное соприсутствие соответствующего объекта, и по этому признаку они противопоставлены как символическим, так и иконическим знакам, связь которых с обозначаемым объектом имеет замещающий характер.

Противопоставления между названными тремя типами знаков можно было бы для наглядности изобразить в следующей схеме (которая, впрочем, как мы увидим ниже, нуждается в некоторых уточнениях):

<148>

Следует иметь в виду, что различие между названными тремя типами знаков не имеет абсолютного характера: в основе деления множества знаков на иконические знаки, индикаторы и символы лежит не наличие или абсолютное отсутствие сходства либо смежности между означающим и означаемым и не чисто естественный, либо чисто конвенциональный характер связи между этими двумя составляющими знака, но лишь преобладание одного из этих факторов над другими. Так, Пирс говорит об «иконических знаках, в которых принцип сходства комбинируется с конвенциональными правилами», отмечает, что «трудно, если не невозможно, привести пример знака, имеющего характер чистого индикатора, равно как найти знак, абсолютно лишенный индикативного качества».

Действительно, никакое семантическое отношение, очевидно, не может быть полностью иконическим, так как, по замечанию Хоккета, «если символ чего-нибудь является полностью иконическим, он не отличим от оригинала и, таким образом, является оригиналом» [47]. Примеры «конвенциональной иконичности» различных знаковых систем хорошо известны (ср., например, различные технические приемы, касающиеся законов перспективы, усвоение которых является необходимым условием понимания зрителем картин той или другой школы живописи27; различие между правилами изображения отрицательных персонажей только в профиль в некоторых живописных традициях и только en face в искусстве древнего Египта [48]; несходство японской картины, изображающей гору, и типичной европейской картины, изображающей такого же рода гору, на которое обращает внимание Сепир: оба изображения исходят из различных исторических традиций и, хотя и то и другое отражает одно и то же явление природы и в равной мере стремится его «имитировать», и то и другое совпадает с ним не более, чем изображение бури в увертюре к опере Россини «Вильгельм Тель» совпадает с настоящей бурей [24, 7]; совмещение иконических и символических элементов в такой, например, системе, как дорожная карта28 и т. п.).

Что касается «индикаторов», то и в знаках этого типа (если только они не являются «симптомами» в смысле Милевского) принцип непосредственного указания совмещается с элементом условности: даже такой типичный индикатор, как указание паль<149>цем, может иметь в разных культурах различное значение (так, для некоторых племен Южной Африки указание пальцем на объект равносильно его проклятию) [48].

С другой стороны, слишком категорическое утверждение об абсолютной арбитрарности языковых знаков, на которой так настаивал Ф. де Соссюр, оставляет в тени разнообразные виды иконичности, в той или иной степени характеризующие язык, а также в большей или меньшей мере присущие языковым знакам разных типов свойства знаков-индикаторов.

В работе, исследующей язык в его иконическом аспекте, Р. О. Якобсон обращает, в частности, внимание на такую связь между формой и значением языковых знаков, которую можно было бы назвать «диаграмматической» (по классификации Пирса, иконические  знаки делятся на изобразительные знаки, или «образы»,— к таким знакам в языке относятся различные ономатопоэтические слова — и «диаграммы», т. е. знаки, сущность которых состоит в том, что сходство между означающим и означаемым касается только отношений между их частями). По наблюдениям Якобсона, временной порядок, характеризующий структуру языкового высказывания, стремится отразить «порядок», существующий во внеязыковой действительности — идет ли речь о временной последовательности описываемых событий или об определенных иерархических отношениях в структуре референта. Так, например, можно говорить об иконическом характере связи между формой высказывания пришел, увидел, победил и реальными событиями, которые оно описывает, так как последовательность однородных глагольных форм соответствует последовательности действий Цезаря [48]. Подобным образом, нормальная последовательность двух связанных при помощи сочинения существительных во фразе Президент и Государственный секретарь приняли участие в беседе является отражением соответствующего различия в официальном положении политических персонажей, о которых идет речь [27, 388]29 (в этой связи можно напомнить об английской поговорке last but not least 'последнее по счету, но не по важности', свидетельствующей об отчетливо осознаваемом говорящими «диаграмматическом» характере связи между последовательностью частей высказывания и относительной значимостью соответствующих референтов). Тенденция к диаграмматической иконичности лежит в основе различных грамматических универсалий, касающихся правил сочетания частей сложного предложения, последователь<150>ности членов предложения, а также и правил, относящихся к морфемному синтаксису30.

Элемент иконичности можно усматривать в таком, например, способе выражения грамматических значений, как частичная или полная редупликация корня в формах множественного числа, итератива, дуратива или аугментатива в различных африканских и американских языках — ср., например, в языке хауса: iri 'сорт, вид' — мн. ч. iri-iri; biri 'обезьяна' — мн. ч. biriri; bisa 'животное' — мн. ч. bisaisai; dabara 'совет' — мн. ч. dabar-bara; tafi 'идти', buga 'бить'; kashe 'убивать' — интенс. формы tattafi, bubbuga, kakkashe; fi 'превосходить' — fifita 'намного превосходить'; sani 'знать' — sansani 'точно знать'; ср. также русск. ждал-ждал (т. е. 'долго ждал'), далеко-далеко (т. е. 'очень далеко'), синий-синий (т. е. 'интенсивного синего цвета'). Впрочем, в том же хауса31 удвоение прилагательного используется для обозначения ослабления качества (так, ja означает 'красный', a ja-ja — 'красноватый'), что свидетельствует о том, что характер ассоциации между названным формальным средством и соответствующим значением не является столь «естественным», как может показаться на первый взгляд. Вообще говоря, наличие иконического типа ассоциации, связывающей обе части знака, по-видимому, «отнюдь не представляет собой обязательного семиологического условия, от которого зависит способность языка служить средством общения» [21, 60]32, как показал, в частности, А. Беркс в своем критическом анализе пирсовской классификации знаков, основанной на том или ином способе обозначения объектов [36]. Напротив, «символы-индексы» являются таким типом знаков, без которого язык, очевидно, «не мог бы обойтись» [36]. Типичными представителями знаков такого рода являются имеющиеся во всяком языке местоимения, а также и некоторые другие языковые знаки, которые «обозначают свой объект благодаря реальной (а не только конвенциональной) связи с этим объектом, либо со знаком этого объекта» [36]. На индицирующий элемент в значении местоимений исследователи неоднократно обращали внимание еще со времен античности33. Другие виды языковых «символов-индексов» («подвижных определителей», shifters, по терминологии Есперсена [9, 92]), т. е. категории, значение которой не поддается определению без<151> ссылки на само сообщение, соответственно — на конкретную ситуацию общения, были относительно недавно проанализированы в специальной работе Р. Якобсона, посвященной русскому глаголу [50]. Семиотическая роль подвижных определителей состоит в том, что они «позволяют осуществить переход от системы языка к реальной ситуации; они же помогают в значительной степени создать относительно экономную языковую систему» [25, 194].

Наличие символов-индексов, являющихся «непременным элементом практически всех известных нам языков» [25, 194], очевидно, не представляет собой в то же время отличительную особенность естественного человеческого языка. Напротив, эта особенность объединяет язык с целым рядом коммуникативных систем, инвентарь которых ограничивается знаками, которые могут быть правильно интерпретированы только исходя из данной конкретной конституции. Так, например, обезьяна-гиббон, найдя пищу, испускает призывный сигнал, информируя об этом факте своих собратьев. Этот сигнал отчетливо отличается от сигнала опасности и других сигналов. Однако «акустические свойства пищевого сигнала не содержат информации о местонахождении пищи; об этом можно судить лишь по расположению источника крика. Таким же образом (или по той же причине) во всех языках имеются слова типа здесь или я, денотативное значение которых мы можем определить, лишь обнаружив, где находится в данный момент и кем является говорящий» [47, 399].

Специфической особенностью языка является то, что он представляет собой «оркестр знаков всех типов» [62, 26] и располагает возможностью выбирать в зависимости от конкретных целей и от конкретной ситуации общения наиболее подходящий тип знаков. Именно с этой возможностью связана, в частности, «множественность форм отображения ситуации в языке», которая лежит в основе стилистических дифференциаций, столь характерных для естественных языков» [7, 18].

ПРИЗНАКИ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К СТРУКТУРНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ КОДА

Переходя теперь к характеристике естественного человеческого языка с точки зрения его структурной организации, заметим, что среди всех перечисленных выше особенностей языка, характеризующих его с точки зрения предусматриваемых языковым кодом сигналов и сообщений, принципиальная безграничность ноэтического поля языка (и связанная с этим неограниченная способность к бесконечному развитию и модификациям) представляется наиболее существенным качеством, присущим любому известному или неизвестному нам языку, заслуживающему этого названия. Поэтому кажется целесообразным использовать это необходимое — и притом специфическое — свойство в каче<152>стве критерия для определения существенности тех эмпирически выделенных признаков структурной организации языковой системы, которые были обнаружены лингвистической наукой в процессе наблюдения над конкретными языками, т. е., другими словами, оценивать универсальность и релевантность каждого признака именно с точки зрения его соответствия этой априорно приписанной нами языку особенности, ибо, как отмечал еще Матезиус, «общие потребности выражения и коммуникации, свойственные всему человечеству, являются единственным общим знаменателем, к которому можно свести выразительные и коммуникативные средства, различающиеся в каждом языке» [17, 226].

В этом плане, несомненно, существенным структурным качеством языка является то, что каждый языковый знак (а также и элементы знака) имеет отношение к двум способам организации — парадигматическому и синтагматическому, первый из которых предполагает выбор определенных единиц, а второй — их сочетание в единицы высшей степени сложности.

Частный случай взаимодействия двух основных актов языковой деятельности — селекции и комбинации, а именно отбор единиц номинации и их сочетание в предложение, лежит в основе концепций Матезиуса, предложившего в начале 30-х гг. фундаментальное деление языкознания на ономатологию и синтаксис34, Гарвина, описывающего язык в своей определительной модели, в частности, в терминах «двух уровней организации» [40; 41], Милевского, выдвигающего признак «двуклассовости» языкового кода [62].

Все эти концепции восходят в конечном счете к бюлеровскому определению языка как «двупольной» системы «Zweifeldersystem», которая состоит из поля предложения («Satzfeld») и словесного поля («Wortfeld»). Это наблюдение Бюлера было развито в работах знаменитого венского психолога Кайнца, противопоставившего человеческий язык, в частности, именно по этому признаку коммуникативным системам животных, которые, подобно простейшим искусственным системам сигналов, не включающим в свой состав «знаков-наименований», знают знаки только одного типа — «знаки-сообщения»35, соответствующие предложениям естественного человеческого языка.<153>

Именно с этим отличием связана возможность составить исчерпывающий инвентарь сигналов коммуникативных систем животных или знаковых систем типа системы дорожных знаков — нечто вроде лексического списка семиотем, или «словаря», который, впрочем, нельзя назвать словарем, так как он содержал бы предикативные знаки, подобные не словам, а предложениям естественного человеческого языка. Характерно, что ничего другого, кроме того, что содержал бы такой инвентарь, системы, располагающие знаками только одного типа, выразить не в состоянии.

Напротив, творческий характер языковой деятельности связан как раз с тем, что наличие номинативных знаков и операция комбинации, предусмотренная человеческим языком, позволяет создавать из ограниченного числа слов (60—100 тыс.) практически неограниченное число высказываний.

Так как для целого ряда знаковых систем, содержащих только предикативные знаки, отбор является единственным организующим принципом, наличие двух способов организации — отбора и сочетания — может считаться одним из дифференциальных признаков естественного человеческого языка. Важно при этом, что сочетание языковых знаков есть не просто механическое объединение равноправных знаков, но дает в результате некий сложный знак определенной иерархической структуры, обладающий свойством, не выводимым из суммы свойств составляющих его элементов. С этой точки зрения сочетание определенных номинативных знаков в знак предикативный, т. е. в знак другого уровня, отличается от возможного сочетания автономных знаков в других системах — например, от комбинации зеленого сигнала светофора, означающего 'движение прямо разрешено' с зеленой стрелкой соседней по горизонтали секции, означающей 'движение направо разрешено' (в языке о подобном механическом соединении, отличном от интеграции единиц в единицу другого уровня, можно, видимо, говорить в случаях объединения законченных предложений в тексте [2; 60], что среди прочего и позволяет согласиться с утверждением о том, что категорематический уровень в языке является последним [1]).

Отчетливо иерархический характер имеют и отношения между компонентами знака-наименования в тех языках, в которых автономность номинативного знака, т. е. способность функционировать в качестве компонента знака-сообщения (и в предельном случае быть его эквивалентом) несовместима с его элементарностью. В этом случае каждый самостоятельный компонент предложения представляет собой сочетание знака, обозначающего некоторый элемент действительности, со знаком, отдельно выражающим тип отношения этого элемента с другими элементами сообщения (т. е. выражающим так называемые синтаксические значения). Кроме того, различные языки, как известно, считают необходимым выражать некоторые категориальные значения, обязательные для<154> всех членов некоторого класса знаков независимо от потребностей конкретного сообщения (так называемые несинтаксические грамматические значения).

Целесообразность отдельного знакового выражения для каждого элемента опыта и для их обязательных, всякий раз повторяющихся характеристик, очевидно, связана с принципиальной неограниченностью количества знаков, обозначающих элементы опыта.

Глобальное, нерасчлененное выражение лексического и грамматического значения, очевидно, увеличило бы в несколько раз и без того огромное количество имеющихся в каждом языковом коде лексических морфем. Поэтому супплетивные образования, подобные, скажем, русским формам местоимений мы — нас, он — его, представляют во всех языках исключение.

Иначе обстоит дело в некоторых простейших неязыковых системах, часто использующих глобальные знаки для выражения определенного сообщения, хотя бы в некоторых сообщениях и присутствовали бы одинаковые (впрочем, одинаковые лишь с точки зрения языкового кода) компоненты — так, например, в си-теме дорожных знаков (инвентарь, которой, впрочем, включает и семиотемы, членимые на меньшие знаковые элементы) означающее семиотемы 'железнодорожный переезд  без шлагбаума' (полуиконический знак, изображающий паровоз) не имеет никаких общих элементов с означающим семиотемы 'железнодорожный переезд со шлагбаумом', кроме формы и окраски фона (равносторонний треугольник с красной окантовкой), общих для всех «предупреждающих знаков». Ограниченный инвентарь семиотем позволяет в подобных случаях предпочитать синтагматическое удобство удобству парадигматическому.

Представляется несомненным, что наличие во всех языках по меньшей мере двух типов знаков — номинативных и предикативных — непосредственно связано с безграничностью языкового поэтического поля: в самом дело невозможно себе представить, чтобы каждой ситуации, которая может быть предметом сообщения, соответствовал бы особый нечленимый знак. Поэтому эта отмеченная еще Бюлером особенность должна быть признана одним из универсальных свойств языка. Так как количество типов знаков различных уровней (или различной степени сложности) может не совпадать в конкретных языках, можно утверждать в общей форме, что универсальным специфическим качеством языка является наличие более чем одного типа знаков, причем всякий языковый знак, по удачной формулировке Якобсона, «состоит из конституентных знаков и/или встречается только в комбинации с другими знаками» [49, 158].

Не менее очевидно безграничности поэтического поля языка и неограниченным возможностям расширения знакового инвентаря соответствует наличие двух «уровней структурации — зна<155>кового и не-знакового» [40], т. е. принцип построения знаков из ограниченного числа не-знаковых элементов, или фигур выражения и содержания — как это было убедительно показано в работах Мартине — с одной стороны, и Ельмслева — с другой. В самом деле, включение в инвентарь некоторого нового знака есть не что иное, как новое сочетание уже известных элементов выражения, представляющее собой означающее этого нового знака, и новое сочетание уже известных элементов содержания, представляющее собой означаемое этого нового знака. Так, например, означающее знака протон было новым в момент создания этого знака только в том смысле, что это было новое сочетание уже известных фигур выражения, а именно фонем п, р, о, т, о, н, а его означаемое было новым только в том смысле, что это было новое сочетание тоже уже известных элементов содержания, а именно: 'положительно заряженная частица, входящая в состав атома' (тот факт, что названные компоненты неэлементарны, т. е. в свою очередь разлагаются на семантические компоненты, не имеет принципиального значения, так как это все равно односторонние единицы содержания, поскольку ни один из них не имеет в данном случае собственного означающего, т. е. является здесь не знаком, а фигурой).

Едва ли целесообразно считать этот новый знак результатом сочетания известных знаков, для которого изобретается сокращенное означающее, как это делают некоторые противники существования фигур содержания — например, Серенсен (ср. его интерпретацию приведенного выше примера в [74]) — на том основании, что каждый компонент означаемого данного знака может выступать и в качестве целого означаемого самостоятельного знака. Ведь и фигуры выражения, существование которых в языке, кажется, никто не подвергает сомнению, в принципе могут в одних случаях быть компонентами означающего знака, а в других — означающими самостоятельных знаков — например, в слове сок каждый из трех компонентов означающего может быть самостоятельным означающим.

МНОГОУРОВНЕВАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ И ПРИНЦИП ЭКОНОМИИ

Из всего, что было сказано, следует, что разделяемая многими лингвистами идея о существовании в языке единиц различных уровней (различных знаковых единиц переменной степени сложности, означающие и означаемые которых разлагаются на односторонние единицы выражения и содержания) вскрывает весьма существенные и специфические особенности его структурной организации [1; 2; 8; 15; 33; 40; 41; 46; 47; 49; 58; 61; 64; 76]. Неслучайно высказывалось  мнение о том, что многоуровневое строение языковой системы может иметь силу критерия для того, чтобы считать зна<156>ковую систему «языком» (независимо от того, называется она так или нет) или полным его изоморфом (ср. в особенности [40]).

С другой стороны, недавние общесемиологические исследования Жоржа Мунэна [65], отчасти Бейссанса [37] и, в особенности, Луиса Прието [68] показали, что наличие фигур (другими словами — единиц не-знакового уровня), а также существование наряду с полными знаками (по терминологии Прието и Бейссанса — «семами») частичных знаков (по терминологии Прието и Бейссанса — просто «знаков») — другими словами, наличие нескольких уровней интеграции внутри знакового уровня — может характеризовать как лингвистические, так и нелингвистические знаковые системы, причем в этих системах наличие единиц названных типов определяется механизмом экономии, который четко отличается от функционального механизма тем, что в то время, как этот последний является неотъемлемым условием нормальной коммуникации, механизм экономии является лишь необязательным средством уменьшить затраты, связанные с коммуникацией, которое система предлагает участникам коммуникации в качестве факультативной возможности, но которое каждый участник может использовать или не использовать по своему усмотрению.

Действительно, наличие разных уровней структурации и интеграции не является исключительным достоянием естественных человеческих языков. Нельзя, например, считать, как это иногда делается, что фонематический принцип построения означающих знака из единиц не-знакового уровня, или фигур выражения, выводит естественный человеческий язык за пределы семиотических систем (так, в частности, иногда понимают ельмслевское утверждение, что язык является не системой знаков, а системой фигур). Целый ряд кодов, но принадлежащих к категории естественных языков, использует означающие, разложимые на элементы, сами по себе не имеющие значения, т. е. на фигуры выражения. Так, например, морская сигнализация при помощи флажков состоит из 26 знаков, означаемыми которых являются буквы латинского алфавита, а означающее манифестируется посредством сигнала, состоящего из определенного положения флажка в правой руке в комбинации с определенным положением второго флажка в левой руке. Один флажок в любом положении не передает никакого содержания, т. е. является фигурой выражения; только в сочетании с другим элементом того же рода он образует означающее знака. Два уровня, аналогичные фонологическому и морфологическому уровням лингвистических систем, были обнаружены в системах коммуникации при помощи жестов [34].

Можно утверждать, в общем плане, что наличие фигур, или единиц не-знакового уровня, не только не противоречит задачам, стоящим перед знаковыми системами известной степени сложности, но, напротив, находится в соответствии с естественным для<157> коммуникативных систем принципом экономии, т. е. является результатом вполне закономерного стремления возможно более уменьшить затраты, необходимые для передачи определенной информации.

Более того, при определенных характеристиках субстанции содержания и субстанции выражения названная особенность формы выражения (а также и содержания) становится необходимым условием успешного выполнения коммуникативных задач (об этом ниже).

Соответствие способа построения означающих путем сочетания единиц не-знакового уровня принципу экономии можно продемонстрировать на следующем примере (заимствованном нами из [68]).

Пусть коммуникативные потребности предполагают передачу 16 сообщений36. Эти потребности могут удовлетворяться несколькими кодами различной структурной организации.

Так, можно представить себе код, использующий инвентарь из 16 классов сигналов, например, А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К, Л, М, Н, О, П, Р, каждый из которых имеет определенное соответствие с одним из 16 классов сообщений, составляющих ноэтическое  поле данной системы. Инвентарь этого кода состоит, таким образом, из знаковых единиц, между означающими которых существует глобальное различие: сигналы, принадлежащие к разным классам, отличаются друг от друга целиком, так что для того, чтобы идентифицировать данный сигнал, например, [А] (А, А, а), мы должны установить принадлежность его к классу /А/ путем исключения его принадлежности к классу /Б/, классу /В/ и т. д.

Возможен и другой код для передачи тех же 16 классов сообщений, использующий только 4 элементарных единицы: А, Б, В, Г. Двойные сочетания этих единиц дадут 16 различных сигналов, каждый из которых будет соотноситься с одним из входящих в состав ноэтического поля означаемых: АБ, АВ, АГ, АА, БА, БВ, БГ, ББ, ВА, ВБ, ВВ, ВГ, ГА, ГБ, ГВ, ГГ. Нетрудно заметить, что в этом случае релевантной оказывается позиция каждого элемента внутри сигнала, так что в сущности каждый сигнал является логическим произведением двух классов: класса, характеризующегося наличием определенного элемента на первом месте, и класса с наличием определенного элемента на втором месте.

Вместо одной системы из 16 классов мы имеем здесь дело с двумя системами, каждая из которых состоит из четырех классов: 1) А—, Б—, В—, Г— и 2) —А, —Б, —В, —Г.

Чтобы идентифицировать данный сигнал, например, [АБ], мы должны установить его принадлежность к классу /А—/ первой<158> системы и к классу /—Б/ второй системы. Каждый из этих классов, очевидно, больше по объему, чем классы, предусмотренные первым кодом: в состав класса /А—/ входят сигналы АА, АБ, АВ и АГ, а в состав класса /—Б/ — сигналы АБ, ББ, ВБ и ГБ. Означающее /АБ/ принадлежит, таким образом, к пересечению двух множеств или, что то же самое, является результатом логического умножения двух больших по объему классов.

Наконец, возможен третий код, включающий в свой инвентарь всего два элемента А и Б и различающий в то же время четыре возможные для каждого элемента позиции: А— — —, —А— —, — —А—, — — —А и Б— — —, —Б— —, — —Б—, — — —Б. Для того чтобы идентифицировать данный сигнал, например АББА, необходимо установить его принадлежность к классу А— — — первой системы, к классу —Б— — второй системы, к классу — —Б— третьей системы и, наконец, к классу — — —А четвертой системы.

Означающее каждого из возможных 16 сообщений должно быть логическим произведением всех не противопоставленных друг другу классов (их число, очевидно, равно четырем).

Данный код, таким образом, включает в себя четыре подсистемы, каждая из которых состоит из двух классов: 1) А— — —, Б— — —, 2)—А— —, —Б— —, 3)— —А—, — —Б— и 4) — — —А, — — —Б.

Очевидно, что система, располагающая меньшим количеством элементов, проще системы с большим количеством элементов — хотя, с другой стороны, достигаемое за счет уменьшения элементов парадигматическое удобство влечет за собой определенное синтагматическое неудобство (большую протяженность каждого сигнала), а также — необходимость классифицировать каждый сигнал не один, а несколько раз.

Увеличение числа систем, по отношению к которым производится классификация получаемых сигналов, увеличение, которое является результатом упрощения систем классификации, объясняет, почему обычно принцип, делающий возможным это упрощение, используют лишь частично. Так, например, максимальное упрощение систем классификации характеризует последний из только что рассмотренных кодов, обеспечивающий передачу 16 сообщений путем различных комбинаций всего двух элементов. Однако можно предположить, что реальные коды, соответствующие по своим задачам рассмотренным здесь кодам, скорее организованы подобно коду второй структуры.

То же действительно и в отношении кодов, называемых естественными языками. Классами, в результате логического умножения которых получаются означающие этих кодов, являются фонемы. Число фонем любого языка чрезвычайно мало по сравнению с числом означающих, которые получаются от их логического умножения; другими словами, системы, по отношению к которым<159> классифицируют сигналы, достаточно просты в этих кодах. Однако эти системы никогда не достигают максимума простоты, так как число фонем ни в одном языке не равно двум, хотя в принципе было бы возможно путем логического умножения получить из двух фонем все необходимые языку означающие. По-видимому, языки стремятся найти определенное равновесие между тенденцией к упрощению систем классификации, с одной стороны, и тенденцией не слишком сильно увеличивать число систем, по отношению к которым требуется классифицировать каждый сигнал: слишком сильное удаление от этой идеальной зоны равновесия приводит к тому, что преимущества, получаемые в одном отношении, не компенсируют потерь в другом отношении.

При определенном соотношении «объема содержания» и «объема выражения» некоторой коммуникативной системы, а именно при большом (тем. более неограниченном) количестве сообщений, предназначенных для передачи при помощи сигналов, физическая природа которых имеет достаточно узкие (или, во всяком случае, ограниченные) возможности варьирования — другими словами, при определенном несоответствии цели и средства коммуникации — способ построения означающих из единиц не-знакового уровня становится необходимым условием выполнения стоящих перед коммуникативной системой задач. В самом деле, если бы знаки морской системы сигнализации при помощи флажков имели бы нечленимые означающие, система выражения этой системы строилась бы не из 7 положений флажка в правой руке в комбинации с 7 положениями второго флажка в левой руке, а из 26 различных положений единственного флажка, т. е., например, из 13 положений флажка в правой руке и 13 положений флажка в левой руке. Воспринимающий, следовательно, должен был бы каждый раз определять, к какому из этих 26 классов принадлежит конкретное положение флажка в руке отправителя. Эта задача оказалась бы не из легких, так как в некоторых случаях различие между положениями, принадлежащими к одному классу, т. е. к одному означающему, и положениями, принадлежащими к другому (так сказать, соседнему) классу сигналов (т. е. к другому означающему, соответственно имеющему и другое означаемое), было бы слишком незначительным (см. подробнее [68]).

Очевидно, что нечеткая дифференциация сигналов, принадлежащих к различным классам, могла бы привести к ошибкам при декодировании. Еще более очевидна необходимость построения означающих из минимального количества фигур, скажем, в звуковой разновидности азбуки Морзе. Если графическая субстанция в принципе допускает неограниченное или, во всяком случае, очень широкое варьирование означающих,— так что при необходимости зашифровать письменное языковое сообщение — каждой букве, которая в этом случае будет означаемым знака, может соответствовать нечленимое означающее (какие-нибудь геометричес<160>кие фигуры или цифры или любые другие рисунки — потому что легко придумать 30 различных графических значков, достаточно четко отличных друг от друга),— то возможности примитивного звукового аппарата, например, такого, который может передавать звуковые сигналы, различающиеся только длительностью или высотой, очевидно, весьма ограничены. Трудно, действительно, представить себе 30 различных степеней долготы сигнала, каждая из которых соответствовала бы определенной букве алфавита — во всяком случае различение этих различных по длительности звуковых сигналов лежит за пределами человеческой способности восприятия.

Совершенно явное несоответствие между принципиально неограниченным количеством сообщений, которые передаются при помощи естественного языка, и достаточно ограниченными возможностями человеческого произносительного и слухового аппарата доказывает принципиальную необходимость существования в естественном языке единиц не-знакового уровня, или фигур выражения, при помощи различных комбинаций которых можно получить достаточное количество означающих. Представить себе, чтобы любой из бесконечного числа разнообразных ситуаций, которые являются предметом сообщения в естественном языке, соответствовал бы особый вид нечленимого на элементы хрюканья (как говорит Мартине [15, 377 и 388]) решительно невозможно, так же как «нельзя представить себе такой бесконечнозвуковой язык, в котором каждое новое высказывание было бы всегда последовательностью новых, ранее неиспользованных единиц; в таком языке каждое слово при новом его использовании должно было бы полностью менять свой звуковой облик» [22, 4] (ср. также [23, 14]). Между прочим, именно различными вариативными возможностями звуковой и графической субстанции объясняется эвентуальное различие в структуре означающего устного и письменного языка. Если любой из естественных устных языков построен на фонематическом принципе, то некоторые системы письменности, как известно, могут быть идеографическими, иероглифическими, пиктографическими, т. е. использовать для некоторых означаемых не комбинации повторяющихся в разных сочетаниях элементы, а особые означающие, нечленимые на фигуры выражения. Аналогичная «идеофоническая» система едва ли возможна.

Итак, наличие единиц не-знакового уровня в плане выражения имеет для некоторых знаковых систем — в том числе для естественного языка — двойное преимущество: с одной стороны, оно позволяет оперировать более простыми системами, системами, состоящими из небольшого — по сравнению с числом знаковых единиц — числа элементов, и с другой стороны — оно исключает ошибки при декодировании, возможные в системах, использующих сигналы с относительно узкими границами варьирования.<161>

Представляется, что эта последняя задача — уменьшение риска ошибок при восприятии сигнала — является наиболее прямым назначением рассмотренного способа построения означающих. Экономия здесь касается лишь средств передачи информации, с одной стороны, а с другой, требует меньшего внимания при восприятии. Однако что касается усилий памяти, необходимых для овладения и пользования кодом, то членение означающего на фигуры само по себе не уменьшает числа соответствий между означающими и означаемыми, которые нужно запомнить для овладения кодом.

Необходимым условием уменьшения числа соответствий между классами сигналов и классами сообщений (естественно, без уменьшения числа полных знаков кода) является не только членение означающего на элементы, но и аналогичное членение означаемого, такое, что каждому компоненту означающего всегда соответствует определенный компонент означаемого — другими словами, такое членение, при котором между компонентами означающего и означаемого существует то же отношение, что между самими означающими и означаемыми. При этом условии элемент означающего сам является означающим, а элемент означаемого сам является означаемым. Соединение этих элементов образует, таким образом, знак меньший, чем семиотема, но также наделенный формой и значением и способный, сочетаясь с другими подобными элементами, приводить к полным высказываниям. При этом знание соответствий между компонентами означающего полного знака и компонентами его означаемого оказывается достаточным для того, чтобы знать соответствие между означающим и означаемым целиком, и, таким образом, в наличии частичных знаков (или единиц «первого членения», по Мартине) отчетливо проявляется принцип экономии.

Примером неязыкового кода, применяющего принцип построения полных знаков из частичных, может служить система обозначения номеров в большинстве современных гостиниц37. В этом коде используются двузначные числа, в которых десятки обозначают этаж, а единицы определенное место на данном этаже. Так, например, система обозначения номеров в девятиэтажной гостинице, на каждом этаже которой помещаются десять номеров, включает в свой инвентарь 90 полных знаков, начиная от 10 и кончая 99. Все семиотемы, означающее которых имеет на первом месте единицу, обозначают номера, находящиеся на первом этаже, двойку—на втором и т. д., а все семиотемы, имеющие одну и ту же цифру на втором месте, занимают одно и то же положение на соответствующем этаже. Таким образом, каждое из означающих этого кода является логическим произведением двух множителей, один из которых принадлежит к системе из девяти классов (/1—/, /2—/...<162> /9—/), а другой — к системе из десяти классов (/—0/, /—1/, /—2/... .../—9/). Аналогичным образом означаемые семиотем данного кода представляют собой логические произведения двух (семантических) множителей, один из которых принадлежит к системе из девяти классов ('первый этаж', 'второй этаж'... 'девятый этаж'), а другой — системе из десяти классов ('первое место', 'второе место',..... 'десятое место'38).

Так как каждый элемент означающего соответствует строго определенному элементу означаемого, при интерпретации семиотемы достаточно знать только соответствия между этими элементами, чтобы знать, какому именно означаемому соответствует означающее целиком. В приведенном примере механизм экономии позволил свести число соответствий, которое было бы необходимо помнить при отсутствии членения семиотем на меньшие знаковые единицы, т. е. число 90, к значительно меньшему числу, равному 19.

Типичным представителем нелингвистических кодов, в которых соответствия между означающими и означаемыми полных знаков являются результатом соответствий между компонентами того и другого, является десятиричная система исчисления. В этой системе означающее любого полного знака, например, 258, представляет собой логическое произведение ряда классов: класса сигналов, имеющих 8 на первом месте (считая справа), т. е. класса /8/ (в этот класс входят знаки, 8, 18, 128, 258, 1238 и т. д.), класса /5—/, в который входят знаки 50, 258, 1556 и т. д., класса /2— —/, включающего в свой состав знаки 200, 258, 3240 и т. д., а также классов (0— — —), (0— — — —) и т. д. Что касается означаемого данного знака, то оно, в свою очередь, является произведением (логическим, разумеется) классов сообщений, в которых идет речь о количестве, содержащем; '8 + 10n единиц', '5 + 10n десятков', '2 + 10n сотен', '0 + 10n тысяч' и т. д. Соответствие между означающим /258/ и означаемым '258' является результатом соответствия каждого компонента означающего определенному компоненту означаемого. Экономия, достигаемая при этом, очевидно, весьма значительна. Так, если бы код рассматриваемой структуры содержал бы, предположим, 100 000 полных знаков, означаемые которых распределялись бы между количествами от '0' до '99999', то для того, чтобы оперировать этими знаками, потребовалось бы запомнить только 50 соответствий между клас<163>сами сигналов и классами сообщений39, в то время как при отсутствии параллельного членения означающего и означаемого (как это имеет место, например, в некоторых знаках римской системы обозначения чисел - ср. Х '10' L '50' С '100' М '1000'') число соответствий, которые было бы необходимо держать в памяти, равнялось бы количеству полных знаков, т. е. 100000.

Возможность обозначить любую из бесконечно разнообразных ситуаций при помощи языковых знаков обеспечивается именно тем, что для создания практически бесконечного количества высказываний и для их понимания говорящему достаточно знать ограниченное количество единиц первого членения (слов и морфем).

Таким образом, тот факт, что в наличии «первого членения» проявляется принцип экономии, оказывается вполне очевидным, и несомненной заслугой Л. Прието является то, что он развил соответствующую идею А. Мартине (см. [15; 59] и в особенности [58]) в общесемиологическом плане. Однако были высказаны сомнения в том, что для всякой семиотической системы справедлив вывод Прието относительно того, что социально обязательными, кодифицированными являются только полные знаки, семиотемы («семы»), а частичные знаки («знаки») — там, где они имеются,— представляют собой лишь факт экономии, позволяя оперировать относительно небольшим количеством (частичных) знаков вместо относительно большого количества семиотем [61]. По мнению Прието, обязательное для обоих партнеров коммуникативной системы владение кодом, обеспечивающее нормальное общение, ограничивается лишь знанием семиотем, т. е. одинаковым пониманием соответствий между означающими и означаемыми полных знаков (в противном случае участники коммуникации не могут достигнуть взаимопонимания). Если при этом отсутствует взаимное согласие относительно частичных знаков — например, если один из партнеров, используя механизм экономии, предоставленный в его распоряжение благодаря наличию первого членения, производит мысленную классификацию сигналов по отношению к частичным знакам, в то время как другой, пренебрегая этой возможностью, классифицирует сигналы непосредственно по отношению к полным знакам, успех коммуникации тем не менее обеспечен взаимным согласием относительно соответствий между означающими и означаемыми полных знаков.

Можно думать, что, по крайней мере, в отношении некоторых знаковых систем это утверждение Прието действительно верно.<164>

В самом деле, многие из нас прекрасно находили свой номер в гостинице, а также и номер, где остановились знакомые, не осознавая, что двузначное число, обозначающее нужный номер, членится на элементы, имеющие строгое соответствие элементам, на которые членится значение этого знака. Вполне можно себе представить, что какой-нибудь служащий гостиницы, владеющий всем кодом обозначения номеров, воспринимает означающие соответствующих знаков целиком, и просто помнит, к какому именно номеру данное обозначение относится.

Очевидно можно «понимать» некоторые сигналы, передаваемые посредством звуковой разновидности азбуки Морзе, например, сигнал бедствия, воспринимая соответствующий сигнал целиком, т. е. не производя членение этого сигнала на три знака, означаемыми которых являются лат. S, О и S.

Можно полагать вместе с X. Метцем [61], что мысленные классификации, предполагаемые пользованием кодом децимальной системы, производятся различно разными представителями данной социальной группы. Вполне вероятно, что необразованные члены общества воспринимают означающее /12/, а также и означаемое '12' как неразложимое целое (другими словами, все знаки этой системы, которыми им приходится пользоваться, являются для них тем же, чем в устной разновидности русского языка является знак сорок, а в римской системе, использующей графическую субстанцию, знаки L, С, М) — отсюда трудности обращения с очень большими числами, которые им «ничего не говорят», в то время как для более образованных членов общества семиотема 12 является комбинацией знаков /2/, /1—/, /0— —/, 0— — —/и т. д.

В этих случаях, таким образом, только владение механизмом функции — имеющим отношение к уровню полных знаков, является социализованным, т. е. обязательным для всех участников коммуникации, а использование механизмов экономии, имеющих отношение к низшим уровням знакового уровня, т. е. к уровню частичных знаков, или единиц первого членения, а также к фигурам, т. е. к единицам незнакового уровня или единицам второго членения — является факультативным и индивидуальным.

Однако в приведенных примерах речь шла о кодах, в которых число всех сообщений является конечным и сравнительно небольшим, о кодах с фиксированным числом сообщений, по терминологии Н. И. Жинкина, (см. [10]), т. е. о кодах, не исключающих возможности для тех, кто ими пользуется, запомнить все семиотемы и оперировать непосредственно ими. Но как только мы обращаемся к сложным кодам типа естественных языков, в которых число возможных семиотем (высказываний) является не только очень большим, но практически бесконечным — уже нельзя предполагать, что те, кто пользуется этим кодом, имеют какую бы то ни было возможность запомнить целые высказывания и в каждом не<165>обходимом случае просто выбирать из инвентаря высказываний подходящий к данному случаю полный знак. Наличие частичных знаков в таких системах не относится только к факультативному механизму экономии, а имеет самое непосредственное отношение к механизму функции. Совершенно справедливым является поэтому утверждение, что члены определенного языкового коллектива могут понимать друг друга только при наличии взаимного согласия относительно слов, а не только относительно целых высказываний; впрочем, их предварительное согласие относительно целых высказываний, строго говоря, просто невозможно: число возможных высказываний практически бесконечно, так что одинаковое понимание высказываний имеет место так сказать не непосредственно, а лишь в результате предварительного согласия, одинакового понимания слов. Вот почему лексикон языка, т. е. инвентарь именно частичных знаков (а не трудно вообразимый инвентарь высказываний) является социальным фактом, статус которого в качестве вполне определенного объекта живо ощущается говорящими, как об этом свидетельствует наличие словарей, различные споры о словах, определения слов, апелляции к норме и т. д. [61].

Наличие «гипосемиотематического» уровня, т. е. уровня низшего по сравнению с уровнем полных знаков, которое не является только фактом экономии, но оказывается неотделимым от функционального механизма, т. е. является необходимым условием овладения кодом, характеризует, кроме естественных языков, и систему десятиричного исчисления. Действительно, успешное функционирование этой системы обеспечивается социальным согласием на уровне цифр и порядков («единицы», «десятки», «сотни» и т. д.), а не на уровне чисел. Числа, количество которых бесконечно, не могут быть непосредственным предметом социального согласия, не могут быть кодифицированы — если не говорить о такой возможности в отношении небольшого количества наименее сложных и наиболее употребительных чисел. «Уметь считать (т. е. знать соответствующий код) — означает уметь считать до бесконечности. Это умение обеспечивается владением системой, состоящей из инвентаря конечного числа элементов, а именно из 10 цифр и определенного правила порядка (которое повторяется до бесконечности в своем приложении, но которое является единственным по своей формулировке)» [61].

Членение семиотем децимальной системы на частичные знаки, которое ведет к весьма существенной экономии, не имеет в то же время характера чистой экономии (не относится только к механизму экономии, не имеющему ничего общего с самой функцией кода), как утверждает Прието. В этом состоит сходство между этой системой и естественными языками, сходство, обусловленное общей особенностью этих двух кодов, а именно принципиальной неограниченностью количества сообщений, передачу которых они предусматривают.<166>

Однако язык представляет собой значительно более сложное образование, чем натуральный ряд чисел. Эта последняя система имеет дело с совершенно однородными сущностями, между которыми имеется только количественное различие — в то время как ситуации, являющиеся предметом сообщения естественного языка, бесконечно разнообразны. К тому же система счета допускает сколь угодно большую — собственно, бесконечную протяженность полного знака, так как ввиду специфической функции этой системы пределы усложненности структуры единицы оказываются независимыми от объема оперативной памяти человека (см. например, [19], где исследуется влияние оперативной памяти человека на синтагматическую структуру единиц различных знаковых систем в зависимости от выполняемой ими функции). Именно поэтому система исчисления может довольствоваться очень ограниченным инвентарем частичных знаков (цифр), сколь угодно сложные комбинации которых образуют бесконечный ряд полных знаков.

Напротив, в естественном языке, где «сказывается цейтнот, характерный в особенности для устной формы общения» [19, 50], синтагматическая сложность высказывания не должна превышать некоторого максимума, строго обусловленного объемом оперативной памяти человека [20; 79]. Ограниченная протяженность каждого из бесконечно большого числа возможных языковых высказываний является объяснением достаточно большого количества частичных знаков, из которых строятся высказывания, т. е. имеющихся в словаре каждого языка слов. Это обстоятельство делает целесообразным использование принципа экономии и на гипосемиотематическом уровне, т. в. на уровне, непосредственно предшествующем уровню полных знаков.

Здесь экономия проявляется в том, что не только семиотемы («предложения»), но и автономные конституенты предложения (знаки-наименования, «слова») обычно представляют собой синтагматическую структуру, состоящую из знаков меньшей степени сложности («лексических» и «грамматических морфем»). Как отмечалось выше, способ нерасчлененного выражения лексического и грамматического значений (как, например, в русском человек — люди или брать — ваять) увеличил бы в несколько раз и без того огромное число имеющихся в каждом языковом коде лексических морфем. Соответствие построения автономных конституентов предложения, т. е. слов, из лексических и грамматических морфем принципу экономии было убедительно доказано Мартине [15, 462— 463; 59, 42].

Все, что было сказано говорит о том, что наличие двух уровней структурации и нескольких уровней интеграции в естественном языке, действительно является важнейшей типологической характеристикой языка как знаковой системы — не потому, что эти особенности отсутствуют в других знаковых системах, но по<167>тому, что они являются самым непосредственным следствием принципиальной безграничности ноэтического поля языка, т. е. свойства, которое делает язык действительно уникальным явлением среди всех сопоставимых с ним объектов. Именно поэтому многоуровневая организация языка является неотъемлемым и существенным его качеством, отличая язык от тех знаковых систем, в которых аналогичные особенности относятся лишь к факультативному механизму экономии.

БИБЛИОГРАФИЯ

Э. Бенвенист. Уровни лингвистического анализа. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.

Т. В. Булыгина. Особенности структурной организации языка как знаковой системы и методы ее исследования.—В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

К. Бюлер. Теория языка. В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

И. Ф. Вардуль. К вопросу о собственно лингвистическом подходе к языку.— В сб.: «Материалы конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

И. Вaxeк. К проблеме письменного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. Г. Гак. О двух типах знаков в языке (высказывание и слово). — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.

Н. И. Жинкин. Четыре коммуникативные системы и четыре языка. — В сб.: «Теоретические проблемы прикладной лингвистики». М., 1965.

Вяч. Вс. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. — В сб.: «Прикладная лингвистика и машинный перевод». Киев, 1962.

М. М. Ланглебен. Музыка и естественный язык. — В сб.: «Shmeiwtik»» (Летняя школа по вторичным моделирующим системам. Тезисы. Доклады), 3. Тарту, 1968.

В. Мартека. Бионика. М., 1967.

А. Мартине. О книге «Основы лингвистической теории» Луи Ельмслева. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

В. В. Мартынов. Кибернетика. Семиотика. Лингвистика. Минск, 1965.

В. Матезиус. О системном грамматическом анализе. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. А. Москович. Глубина и длина слов в естественных языках. — ВЯ, 1967, №6.

В. А. Москович. О пределах усложненности структуры единиц различных знаковых систем. — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

Е. В. Падучева. О связях глубины по Ингве со структурой дерева подчинении. «Научно-техническая информация», 1966, №6.<168>

P. В.Пазухин. О месте языка в семиологической классификации. — ВЯ, 1968, №3.

М. В. Панов. Русская фонетика. М., 1967.

Е. Д. Поливанов. Введение в языкознание для востоковедных вузов. М., 1928.

Э. Сепир. Язык. М., 1933.

В. Н. Топоров. [Рец]. R. Jakobson. Shifters, verbal categories and Russian verb. — В сб.: «Структурно-типологические исследования». М., 1962.

П. А. Флоренский. Обратная перспектива. — В сб.: «Shmeiwtik»» («Труды по знаковым системам», 3). Тарту, 1967.

Р. Якобсон. Значение лингвистических универсалий для языкознания. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

P. Якобсон, М. Халле. Фонология и ее отношение к фонетике. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.

Ñh. Bally. Qu'est-ce qu'un signe? «Journal de Psychologie», 1939, XXXVI.

М. С. Âateson. Linguistics in the semiotic frame. «Linguistics», 1968, ¹39.

Е. Âenvenistе. Communication animale et langage humain. — В кн.: E. Benveniste. Prollèmes de linguistique générale. Paris, 1966.

Е. Âenvenistå. La nature des pronoms. Там же.

Б. Benveniste. Le langage et l'expérience humaine. «Diogène», 1965, ¹51.

R. L. Âirdwhistell. Introduction to kinesics. Lousville, 1952.

К. Âühler. Sprachtheorie. Jena, 1934.

А. Âurks. Icon, index and symbol. «Philosophy and Phenomenological Research», 1949, v. 9, ¹4.

Е. Âuissens. La communication et l'articulation linguistiaue. Bruxelles, 1967.

W. Е. Ñollinson. Indication. A study of demonstratives, articles and other «indicaters». Language Monograph. XVII. Baltimore, 1937.

Sir Allan H. Gardiner. De Saussure's analysis of the signe linguistique. «Acta Linguistica», 1944, v. 4, ¹1—3.

P. L. Garvin. The definitional model of language. — В кн.: Natural Language and the Computer. 1963.

P. L. Garvin. On linguistic method. The Hague, 1964.

G. G. Granger. Logique, langage et communication. — В сб.: «Hommage à Backelard». Paris, 1957.

J. Greenberg. Some universals of grammar with particular reference to the order of meaningful elements. — В сб.: «Universals of Language».Cambridge (Mass.), 1966.

Е. Т. Hall. The silent language. N. Y., 1959.

R. Harweg. Language and music — An immanent and sign theoretic approach. Some preliminary remarks. «Foundations of Language», 1968, v. 4, ¹3.

Ch. Hockett. The problem of universals in language. — «Universals of Language». Cambridge (Mass.), 1966.

Ch. Hockett. Logical considerations in the study of animal communication. — W. E. Lanyon and W. N. Tavolga. (eds.) Animal sounds and communication («Publication ¹7 of the American Institute of Biological Sciences»). Washington, 1960.

R. Jakobson. A la recherche de l'essence du langage. «Diogène», 1965, ¹51.

R. Jakobson. The cardinal dichotomy of language. — «Language: An inquiry into its meaning and function». N. Y., 1957.

R. Jakobson. Shifters, verbal categories and the Russian verb. Harvard, 1957.<169>

S. Êarcevski. Introduction á l'étude de l'interjection. «Cahiers Ferdinand de Saussure», 1941, ¹1.

R. Karnap. Einführung in die symbolishe Logik, Bd. I. Vienna, 1954.

E. Êîschmieder. Die noetischen Gnindlagen der Syntax. — В кн.: E. Koschmieder. Beiträge zur allgemeinen Syntax. Heidelberg, 1965.

E. Koschmieder. Aus den Beziehungen von Sprache und Logik. Там же.

E. Koschmieder. Das Gemeinte. Там же.

E. Koschmieder. Die Sprache und Geist. Там же.

A. Martinet. Arbitraire linguistique et double articulation. «Cahiera Ferdinand de Saussure», 1957, ¹15.

A. Martinet. La double articulation linguistique. — TCLC, 1949 v. 5.

A. Martinet. A functional view of language. Oxford, 1962.

A. Martinet. Réflexions sur la phrase. — В сб.: «Language and Society». Copenhagen, 1961.

Chr. Metz. Remarque sur le mot et sur le chiffre. «La Linguistique», 1967, ¹2.

Т. Milewski. Jêzykoznawstwo. Warszawa, 1965.

G. A. Miller. Langage et communication. Paris, 1956.

G. Mounin. Définitions récentes du Langage. «Diogène», 1960, ¹31.

G. Mounin. Les systèmes de communication non linguistiques et leur place dans la vie du XX-e siecle. — BSLP, v. 54, 1959.

Ch. Morris. Signs, language and behaviour. N. Y., 1946.

A. Nehring. Sprachzeichen und Sprechakte. Heidelberg, 1963.

L. Prietо. Messages et signaux. Paris, 1964.

L. Prietо. Principes de noologie. The Hague, 1964.

A. Schaff. Szkice z filosofii jêzyka. Warszawa, 1967.

A. Schaff. Specific features of the verbal sign. — В сб.: «To honor Roman Jakobson». The Hague-Paris, 1967.

Т. A. Sebeok. The informational model of language. — В кн.: «Natural Language and the Computer», 1963.

Т. A. Sebeok. On chemical signs. — В сб.: «To honor Roman Jakobson», v. III. The Hague-Paris, 1967.

Chr. Sørensen. Word-classes in Modern English with special reference to proper names with an introductory theory of grammar, meaning and reference. Copenhagen, 1958.

G. L. Trager. Paralanguage: A first approximation. «Studies in Linguistics», 1958, v. 13.

В. Trnka. On the linguistic sign and the multilevel organization of language. — TLP, 1. 1964.

H. Uldall. Speech and writing. — RiL, II.

J. Vachek. Some remarks on writing and phonetic transcription. — Rih, II.

V. H. Yngve. A model and a hypothesis of language structure. «Proceedings of the American philosophical society», I960, 104, 5.

СПЕЦИФИКА ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА

(в связи с закономерностями развития языка)

Специфические свойства языка как семиотической системы создаются не только благодаря его особой роли в обществе, его непосредственной связи с мышлением, сознанием, эмоциями, эстетическими вкусами и деятельностью человека, но также вследствие того, что развитие языка, непрерывное и стихийное, не поддающееся контролю и планированию, загадочное и неравномерное,<170> постоянно меняет в языке распределение семиотических связей. Новые функциональные отношения накладываются на старые, сосуществуют с ними или постепенно их изживают. Оценивая эволюцию языка с точки зрения знаковой теории, Ф. де Соссюр подчеркивал, что «каковы бы то ни были факторы изменяемости, действуют ли они изолированно или комбинированно, они всегда приводят к сдвигу отношений между означающими и означаемыми» (курсив Соссюра), и далее: «Неизбежность подобных смещений усугубляется и предопределяется тем, что язык по природе своей бессилен обороняться против факторов, постоянно передвигающих взаимоотношениями означаемого и означающего знака» [8, 84].

Уже Соссюр, таким образом, вполне определенно отметил неотвратимое влияние фактора развития на семиотическую характеристику языка. Посмотрим более конкретно, какие черты языка как знаковой системы возникают под этим воздействием, насколько они универсальны и как они соотносятся с методикой лингвистического анализа.

НАЛИЧИЕ В ЯЗЫКЕ ПРОМЕЖУТОЧНЫХ ОБРАЗОВАНИЙ

Как всякий организм, язык, эволюционируя, остается функционально тождественным самому себе. В этом отношении его уместно противопоставить семиотике искусств. Смена выразительных средств в искусстве может происходить в иных случаях резко и решительно, так что члены общества перестают понимать его язык. Появление новых течений в живописи и поэзии нередко обрывает коммуникацию между художником и зрителем, поэтом и слушателем до тех пор, пока аудитория не научится соотносить знак с явлением. Еще и сейчас широкая публика не принимает язык Пикассо и Леже, Врубеля и Сарьяна. Это, однако, вызывает лишь споры в выставочных залах, но не нарушает нормальной жизни общества, не ведет его к краху, подобному тому, который, согласно преданию, последовал за строительством вавилонской башни. Резкое и внезапное изменение системы языковых знаков невозможно. Язык развивается исподволь, шаг за шагом, медленно и едва заметно для общества перестраивая свою структуру (см. подробнее гл. «Язык как исторически развивающееся явление»). Заменяя одни выразительные средства другими, он не перестает в то же время выполнять роль основного средства коммуникации. Постепенность развития языка при непрерывности исполнения им коммуникативной функции, более того, прочная связанность этих явлений (язык развивается только в процессе коммуникации), ведет к тому, что в каждом синхронном состоянии языка присутствует большое количество единиц и категорий, лишь частично изменивших свое качество, находящихся в процессе пре<171>образования. Наличие переходных, промежуточных элементов резко отличает язык от искусственно созданных семиотических систем.

Новые конструкции, единицы и категории языка берут свое начало в старых и качественно иных образованиях. Так, словосочетания нередко преобразуются в сложные слова (ср. умалишенный, местожительство, сногсшибательный), компоненты сложных слов могут превращаться в суффиксы (ср. нем. -schaft, -heit, -keit, -tum, -lich, -bar, англ. -ful, -less, русск, -вод, -вед), знаменательные слова часто становятся служебными (ср. ввиду, несмотря, благодаря, пусть, бы, хотя). Все эти явления иллюстрируют процесс «понижения ранга» лингвистических единиц; от словосочетания к слову, от основы слова к аффиксу, от полнозначного слова к служебному. Иногда приходится наблюдать обратный этому процесс «повышения» уровня единицы. Так, в русском языке (как, впрочем, и в ряде других европейских языков) элементы сложных слов типа фото, радио, авто, метро, кино и т. п. постепенно обрели статус слова. Таким образом, в языке постоянно происходит кругооборот структурных единиц языка, породивший в свое время идею о цикличности языкового развития.

Эволюция синтаксического строя языка также происходит путем нарушения баланса между формой и функцией. Существующие синтаксические модели постепенно начинают втягиваться в новую для них орбиту, выражать иное содержание. Так, в романских языках указательные конструкции стали широко применяться в целях эмфазы. Ср. фр. Le рère me l'a dit 'Отец мне это сказал' и C'est le рère qui me l'а dit. 'Именно отец сказал мне об этом'.

Язык, в отличие от прочих знаковых систем, является самопорождающим организмом, который из себя же самого создает свою новую структуру. В каждую эпоху его существования в нем присутствует множество образований, не подводимых с точностью ни под одну из его структурных категорий. Хорошо известны длительные споры о том, следует ли считать английские конструкции типа stone wall, cannon ball сложными словами или словосочетаниями, являются ли элементы типа англ. for, on, up в положении после глагола (ср. look for, go on, get up) наречиями или послелогами, а сами эти конструкции — производными словами или устойчивыми словосочетаниями. Германисты ведут долгую полемику о том, относятся ли к разряду морфем элементы cran- в cranberry, -ceive и -fer в receive, conceive, refer, transfer, нужно ли считать компонентами сложных слов (т. е. основами), аффиксами или полуаффиксами немецкие элементы -mann (Seemann),-zeug (Spielzeug), -stoff (Rohstoff), -stьck (Werkstьck), -mut (Hochmut), -lebre (Sprachlehre), ober- (Oberkellner), unter- (Untergruppe). Промежуточный характер (между словом и морфемой) имеют вспомогательные элементы в так называемых аналитических формах слов (ср. русск. я буду работать, он стал слушать, англ. he has done, фр.<172> j'ai lu, исп. уо he dicho и т. д.). Переходное качество (между морфемой и служебным словом) имеет английский элемент 's (саксонская форма генитива), постепенно превращающийся в послеложный  оформитель именной группы (ср. the king of England's hat). Множество переходных категорий возникает в процессе прономинализации, захватывающем не только полнозначные слова (ср. русск. один, человек, вещь, дело, штука, фр. on, исп. uno) и словосочетания (фр. quelqu'on, chaqu'on, исп. nosotros, vosotros, usted usнa), но и придаточные предложения (ср. русск. кто-нибудь, кто хочешь, кто бы то ни было, исп. quienquiera, cualquiera). Не вполне ясен статус инфинитива (подлежащее или дополнение) в предложениях типа Невозможно решить эту задачу.

Подобных примеров можно привести величайшее множество, но каждый, кто работает над материалом конкретных языков, и без этого хорошо знает, сколь многочисленны и разнообразны сосуществующие в языке промежуточные единицы и категории. Трудности, связанные с их описанием, привели к тому, что в последнее время стала популярна мысль о целесообразности отказа от «прокрустова ложа» жесткой и бескомпромиссной схемы и предпочтения метода количественных оценок, согласно которому каждое языковое явление должно определяться по месту, занимаемому им на шкале постепенных переходов [11; 13, 259; 15]. Подобный подход к материалу желателен в диахроническом исследовании при наблюдении над процессом накапливания в языке новых черт и отмирания старых. Вместе с тем создание описательных грамматик предполагает достаточно четкую систематизацию материала, при которой нельзя уклониться от проведения классификационных границ, даже если они окажутся зыбкими и условными. Проблема критериев разграничения не может быть снята применением скользящих классификаций, проводимых то по одному, то по другому признаку. Поэтому оценка промежуточных, переходных образований относится к собственно лингвистической проблематике, излишней в анализе знаковых систем, не развивающихся самопроизвольно. И тем не менее общая идея, на которую опирается лингвист в своих оценках, определяется, как будет показано ниже, именно семиотическим (функциональным) подходом к языку.

НЕОБЯЗАТЕЛЬНОСТЬ СООТВЕТСТВИЯ ФОРМАЛЬНО-ГРАММАТИЧЕСКОЙ СТРУКТУРЫ ЕДИНИЦ ЯЗЫКА ИХ ФУНКЦИОНАЛЬНОМУ ТИПУ

Хотя промежуточные образования располагаются между самыми различными классами единиц, можно говорить об общей для всех них коллизии, состоящей в утрате соответствия между фор<173>мой и содержанием, между функцией и структурным типом. Причина появления промежуточных образований заключается не только в постепенности языковой эволюции, но и в том, что форма и функция языковых элементов изменяются с разной скоростью. Устойчивость грамматической структуры сильнее, чем устойчивость грамматической функции, вследствие чего функциональные преобразования происходят обычно быстрее, чем изменения формальные. Язык, по замечанию О. Мандельштама, «одновременно и скороход и черепаха» (О. Мандельштам. О природе слова. Харьков, 1922, стр. 7). Таким образом, одной из постоянных характеристик естественных языков является присутствие в них сдвигов между формой и функцией структурных элементов. Так, идиоматизуясь, словосочетание становится функциональным эквивалентом слова. Однако оно продолжает члениться на грамматически раздельные слова. Такие названия цветов, как анютины глазки, кукушкины слезки, львиный зев и куриная слепота ничем функционально не отличаются от таких названий растений, как подсолнечник, подорожник, столетник и одуванчик. Но морфологическая структура первых остается неслитной, двучленной.

Сохранение прежней структуры связано не только с естественным сопротивлением языковой формы, но и с сознательным воздействием общества, следящего за сохранением стабильной формы гораздо строже, чем за сохранением стабильного значения. В русском языке, например, имена и отчества людей, двойные топонимы, единые в функциональном отношении, часто претерпевают в устной речи и морфологическое слияние. Говорят «сказал Иван-Иванычу», «советовался с Пал-Палычем» и пр. Однако такое употребление почти не проникает в письменную форму литературного языка и не закрепляется нормативно. В устном разговоре соответствие формы и функции могло бы быть достигнуто легко и естественно. М. И. Цветаева рассказывает, что, не зная в детстве отдельных значений слов, входящих в состав сочетания памятник Пушкину, она употребляла его слитно как название одного предмета. «Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родит. падеж), а просто Памятник-Пушкина в одно слово, с одинаково непонятными и порознь несуществующими памятники Пушкина». Поэтому казалось естественным говорить «у Памятник-Пушкина», «к Памятник-Пушкину», «сын Памятник-Пушкина» (М. Цветаева. Мой Пушкин. М., 1967, стр. 37).

Изменение функции языкового знака в конце концов может привести и к изменению его формальной структуры. Так, став показателем буд. вр. всп. глагол habзre в большинстве романских языков превратился в грамматическую морфему в составе глагола. Ср. фр. jе fermerai, ит. parleró, исп. hablaré. В иных случаях такого структурного сдвига не происходит совсем.

Превратившись в показатель перфектности, habзre не был поглощен спрягаемым глаголом и сохранил свою формальную отдель<174>ность, отчлененность. Ср. фр. j'ai lu, исп. he leнdo, ит. ho letto. В грамматическом строе этих языков появился новый структурный тип единиц, функционально адекватный сосуществующему с ним флективному типу слов. Это дало повод говорить о нефлективной морфологии.

Таким образом, в языке могут сосуществовать разные по своей структуре формальные классы единиц, соотносимые с одним функциональным типом. Это свойство, возникающее в ходе перестройки языковых систем, отсутствует в искусственно созданных кодах.

Грамматическая характеристика единиц языка, как можно было убедиться, не сразу приходит или совсем не приходит в соответствие с развившейся у них новой структурной функцией. Это вызывает необходимость моделирования промежуточных единиц, в определение которых вводится признак функционального сдвига. Так, идиомы обычно квалифицируются как единицы, эквивалентные слову по значению и подобные словосочетанию по своему речевому «поведению». Аналитические формы слова определяются как единицы функционально равнозначные морфологической словоформе, но сохранившие раздельность оформления. Хотя в определении подобных единиц присутствует указание на их двойственность, их функциональной стороне придается большее значение, чем их формальным чертам. Поэтому их принято относить к тому разделу грамматики, в котором изучается данный тип функции, а не данный тип формы: идиомы изучаются в лексике (а не в синтаксисе), а аналитические формы слова — в морфологии.

Так же решается вопрос и об отдельных, разрозненных единицах, испытавших функциональный сдвиг. То, что падежные формы типа русск. шагом, утром, порой, разом, и т. п. приобрели адвербальное значение, служит основанием для их отнесения к классу наречий, несмотря на формальную тождественность творительному падежу соответствующих существительных. Если в испанских образованиях cualqniera 'кто-нибудь', 'какой-нибудь' и quienquiera 'кто-нибудь' возобладало значение неопределенности и компонент quiera перестал соотноситься по смыслу с глаголом querer 'хотеть', то это дает повод считать приведенные образования неопределенными местоимениями, несмотря на то, что показатель множественного числа присоединяется в них к первому компоненту, вклиниваясь внутрь слова: quienesquiera, cualesquiera. Поскольку знаковая функция языка в процессе коммуникации (т. е. отнесения единиц языка к элементам опыта, денотатам) непосредственно регулируется означаемым знака, а не его означающим, можно полагать, что функциональные критерии больше соответствуют семиотическому подходу к языку и в этом смысле являются более структурными. Признаки формы существенны постольку, поскольку они позволяют судить об изменении функции.<175>

ОТСУТСТВИЕ ПОСТОЯННОГО СООТВЕТСТВИЯ МЕЖДУ ТИПОМ
ОЗНАЧАЮЩЕГО И ТИПОМ ОЗНАЧАЕМОГО

В предшествующем разделе говорилось о соответствии функционального содержания единиц их грамматическому типу. Ниже пойдет речь о соотношении функциональных классов единиц с манифестирующими их звуковыми элементами.

В искусственных знаковых системах обычно строго соблюдается соотнесенность определенного типа значения и определенного типа формы. В системе алфавитов (например, во французском алфавите) надстрочный знак, выражающий дополнительную характеристику звука, не может иметь значения отдельного звука. В арабской письменности диакритический знак обозначает огласовку и не может соответствовать согласному. Знак препинания указывает на интонацию, расположение пауз, коммуникативное задание (например, вопрос), но никогда не прочитывается как отдельный фонетический сегмент. В этих системах обозначения некоторые типы означаемого соотносимы с некоторыми типами означающего. Поэтому определение структурного класса единиц в терминах значения может быть перекодировано в определение, данное в терминах формы. В естественных языках столь строгое соответствие формы и функции не прослеживается, хотя и в них существует иерархическая система единиц содержания и выражения.

В большинстве естественных языков в плане выражения может быть выделен следующий ряд единиц, данный по восходящей линии: фон, или звукотип, в котором слиты акустические черты, благодаря симультанности произношения, слог, объединяющий фоны выдыхательным толчком, фонетическое слово, группирующее слоги под одним ударением, речевой такт, объединяющий фонетические слова при помощи делимитативных пауз и, наконец, фонетическая фраза, суммирующая такты единством интонации. Эта система фонетических единиц видоизменяется в языках разных типов. Так, например, в современном французском языке фонетическое слово обычно совпадает с тактом, ибо в одном такте может присутствовать только одно речевое ударение.

Ранг каждой единицы зависит не столько от ее сегментного состава, сколько от тех дополнительных суперсегментных признаков, которые на нее накладываются. Один и тот же сегмент легко меняет свое качество в зависимости от того, какие просодические черты ему сопутствуют. Например, рад будет слогом в па-рад, фонетическим словом в Мальчик рад и фонетической фразой в Рад! Постепенно повышая свой уровень, сегмент аккумулирует все больше просодических признаков, но его «порядковый номер» определяется только одной чертой — высшим суперсегментным<176> «знаком отличия». В фонетической форме латинского предложения I! 'Иди', сегментный состав которого ограничен одним гласным фоном, присутствуют черты симультанности, выдыхательного толчка, ударения, фланговых пауз и законченной интонации. Но из них только, последний признак — интонация — существен для выяснения места I! в иерархическом ряду фонетических единиц: сегмент I! имеет статус фонетической фразы и должен соотноситься в потоке речи с другими фразами (а не фонами или тактами). Иными словами, этот сегмент выявится на первом же этапе членения речевого потока по фонетическим признакам.

С приведенной системой фонетических единиц соединяется иерархическая система функциональных (грамматических) элементов. В процессе взаимодействия этих систем формируются релевантные черты каждой из них. Те признаки и единицы каждой системы, которые получают выход в противоположный план, влияя на его структуру, приобретают соответственно фонологический и семемный статус.

При соединении двух иерархических систем оказывается, что «порядковый номер» единиц, образующих знаковую функцию (т. е. создающих означаемое и означающее знака), не совпадает. Фонема, т. е. минимальная симультанная единица плана выражения, редко соотносится с отдельным означаемым, т. е. мельчайшей симультанной  единицей плана содержания. Это несовпадение определяет большую глубину членимости означающих знака, чем его означаемых. Если означающие знаков допускают членение на симультанные единицы — фонемы (resp. звукотипы), разложимые в свою очередь на дифференциальные признаки (resp. акустические черты), то означаемые знаков, будучи сами симультанными единицами, делятся только на компоненты значения. Большая членимость означающих знака, а следовательно и большая роль принципа комбинирования для различения означающих, сравнительно с означаемыми, обеспечивает экономность языковой знаковой системы, возможность выражения в языке неисчерпаемого количества значений при помощи конечного числа предельных составляющих. Следствием этой особенности естественных языков является несоотнесенность в знаке основных единиц системы выражения и системы содержания (см. подробнее раздел «Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов»).

Можно было бы предположить, однако, что единицы системы выражения и системы содержания соотносятся со сдвигом на один ранг, т. е. означаемое простого знака, назовем его семемой, выражается следующей по уровню фонетической единицей — слогом. Для языков изолирующего типа такая соотнесенность действительно имеет место. В языках флективных этого совмещения нет (слог в принципе не соотносится с морфемой), но оно обычно реализуется для фонетического слова, более или менее точно совпадающего со словом грамматическим. Таким образом, степень<177> соответствия фонетических единиц единицам грамматическим в значительной степени зависит от типа языка. В целом можно констатировать, что в том или другом пункте иерархия фонетических единиц не совпадает в знаке с иерархией единиц функциональных: морфема не совпадает со слогом, фонетическое слово с грамматическим, такт со словосочетанием (resp. синтагмой), фонетическая фраза с грамматическим предложением. Впрочем, границы фразы, как фонетической единицы, характеризуемой единством интонации,— и это чрезвычайно важно для организации естественных языков — всегда совмещены с границами высказывания (resp. сообщения) как актуализованной (соотнесенной с действительностью, денотатом) единицы коммуникации. При этом суперсегментный признак фразы — ее интонация — выражает грамматический (т. е. также дополнительный, сопутствующий) признак высказывания — его актуализованность, соотнесенность с ситуацией, коммуникативность.

Несоответствие между функциональным и формальным (фонетическим) рангом сторон знака особенно велико в языках флективных. В ходе развития этих последних каждая из сторон знака часто и беспрепятственно изменяет свой тип. Однородные функции (например, значение времени, падежа и под.) могут соотноситься с разнообразными по своему фонетическому характеру означающими. Разрыв в «порядковом номере» функциональных и фонетических единиц, образующих стороны знака, бывает большим или меньшим не только в зависимости от типа языка, но и в зависимости от типа знака (его функции). Он особенно велик у знаков, выражающих грамматическое значение флективного слова. Возьмем несколько примеров из английского языка. Несмотря на то, что английский язык обладает чрезвычайно простой и регулярной морфологией, грамматическое значение слова выражается в нем весьма различными фонетическими элементами. Оно может иметь в качестве своего означающего и дифференциальный признак фонемы (ср. bendbent, adviseadvice), и отдельную фонему (ср. boyboy-s), и ряд фонем (ср. ох — ox-en), и слог (ср. dodo-ing), и чередование фонем (ср. footfeet, mousemice), и нулевые показатели (ср. deerdeer-ш), и перенос ударения (ср. 'presentpre'sent), и всевозможные комбинации перечисленных явлений (ср. childchildren, thinkthought). Все названные способы свободно сосуществуют в одной системе. В знаке, выражающем грамматическое значение флективного слова, создается максимальное перечисление нитей иерархических связей между единицами языковых планов, наибольшая дисгармония между иерархическим статусом единиц, образующих его стороны.

Сдвиги в уровне означающих и означаемых знака, присутствующие, по-видимому, в любом развивающемся языке, различны в языках разных типов и в разных точках языковых систем. Эти смещения постепенно идут на убыль по направлению к высказыва<178>нию, которое всегда совпадает с максимальной фонетической единицей — фразой.

Не углубляясь в те методические выводы, которые следуют из приведенной особенности естественных языков, отметим лишь, что большее или меньшее несоответствие типа функции типу формы знака неизбежно приводит к большей или меньшей непоследовательности в определении структурных единиц. В определениях одних единиц языка указание на форму вообще отсутствует. Так, в определении морфемы флективных языков совсем не вводится фонетический признак (т. е. указание на соответствие морфемы целостной фонетической единице). В определении других структурных единиц фонетический признак имеет второстепенный характер (например, в определении слова). Наконец, в определении третьих единиц этот признак играет очень существенную роль (так, указание на интонационную законченность высказывания позволяет однозначно выделить единицы этого типа из потока речи).

АВТОНОМНОСТЬ РАЗВИТИЯ ПЛАНА СОДЕРЖАНИЯ И ПЛАНА ВЫРАЖЕНИЯ. ЗНАК И ФУНКЦИОНАЛЬНЫЕ ЕДИНИЦЫ ЯЗЫКА

Наблюдение над закономерностями изменения языковых планов обнаруживает, что лингвистические знаки лишены возможности самостоятельного развития, а эволюционируют только в речи, в рамках более крупных образований, в конечном счете внутри высказывания, как актуализованной (соотнесенной с ситуацией) единицы. В этом состоит одно из существенных отличий языка от статических знаковых систем. Трудно себе представить, чтобы огни светофора, знаки ОРУДа, морская или иная сигнализация меняли свое значение или форму непосредственно в процессе их применения. В языке же, напротив, все изменения происходят только при его реализации. Поэтому речевая позиция элементов обоих планов имеет в этом процессе первейшее значение.

Если, функционируя, означающие знака ведут себя как отдельные единицы, вступающие между собой во всевозможные комбинации, то в ходе звуковой эволюции изменению подвергаются не означающие, а их части — фонемы и группы фонем, попавшие в ту или другую речевую позицию. «Единицы функционирования» и «единицы развития» в языке не совпадают. «Единицами развития» для плана выражения являются элементы обычно меньшей протяженности, чем означающее знака. В морфеме друг варьируется конечный согласный (друж-ок, друзь-я), в корневой морфеме бр-ать — бер-у — на-бор изменяется гласный. Внутри первоначально единого означающего появились различия, не связанные с изменением его значения и в этом смысле излишние, ненужные. В плане содержания развитию подвергаются элементы, нередко соответствующие ряду означающих: значения слов, словосочетаний и<179> даже предложений. В таких словах как спасибо, благодарить, безумный, столпотворение, в таких сочетаниях, как натянуть нос, китайская грамота и т. п. в новом означаемом оказались объединены означаемые первоначально самостоятельных единиц языка. В плане выражения происходит постоянное дробление означающих, их частичное варьирование, в плане содержания, напротив, протекает объединение означаемых, их слияние в одном новом значении.

В результате как бы разной направленности процессов развития языковых планов создаются резкие смещения в их структуре. «Изменяемость знака, — писал Соссюр, — есть не что иное, как сдвиг отношения между означаемым и означающим. Это определение применимо не только к изменяемости входящих в систему элементов, но и к эволюции самой системы; диахронический феномен в целом в этом и заключается» [8, 166]. Уместно привести здесь также глубокую мысль С. О. Карцевского, который, следуя идеям Соссюра, подошел к проблеме языковой эволюции с точки зрения поведения лингвистического знака. Еще в 1929 г. Карцевский  писал: «Обозначающее (звучание) и обозначаемое (функция) постоянно скользят по «наклонной плоскости реальности». Каждое «выходит» из рамок, назначенных для него его партнером: обозначающее стремится обладать иными функциями, нежели его собственная; обозначаемое стремится к тому, чтобы выразить себя иными средствами, нежели его собственный знак. Они асимметричны; будучи парными (accouplйs), они оказываются в состоянии неустойчивого равновесия. Именно благодаря этому асимметричному дуализму структуры знаков лингвистическая система может эволюционировать» [3, 90] (см. подробнее раздел «Понятие языкового знака»). Асимметрия языковых знаков создает немалые трудности, связанные с их вычленением, которые были отмечены уже Соссюром. В начале раздела о лингвистических единицах, принадлежащих знаковому уровню языка, женевский ученый подчеркнул их конкретность. Он говорил, что «входящие в состав языка знаки суть не абстракции, но реальные объекты» [8, 105]. Однако, рассмотрев методы разграничения знаковых единиц и связанные с этой задачей практические трудности, Соссюр уже в конце раздела приходит к следующему пессимистическому выводу: «... язык является системой исключительно основанной на противопоставлении его конкретных единиц. Нельзя ни отказаться от их обнаружения, ни сделать ни одного шага, не прибегая к ним; а вместе с тем их выделение сопряжено с такими трудностями, что возникает вопрос, существуют ли они реально» [8, 108]. Язык, в отличие от прочих семиологических систем, обладает парадоксальным свойством, которое состоит в том, что «нам не даны различимые на первый взгляд сущности (факты), в наличии которых между тем усомниться нельзя, так как именно их взаимодействие образует язык» [8, 108—109].<180>

Представление об иллюзорности лингвистических единиц могло сложиться у Соссюра потому, что требование конкретности и материальной вычленимости, которому должен отвечать знак, он предъявил также к функциональным единицам языка, и здесь оно оказалось недействительным (или не всегда действительным). То парадоксальное свойство языка, на которое обратил внимание Соссюр, заключается не в призрачности и неуловимости единиц, образующих языковую систему, а в их несовпадении с понятием языкового знака.

При моделировании языкового механизма знак как конкретный, материальный объект, уступает место функциональным единицам языка, для выявления которых приходится использовать дополнительные методы анализа. Чтобы описать систему французской грамматики, важно выделить в нечленимом со стороны формы сегменте au (одном знаке) две раздельные и независимые друг от друга единицы: предлог и определенный артикль. Напротив, в двух способных к самостоятельному функционированию единицах выражения, создающих значение времени в аналитических формах (например, j'ai dйjeun-й), можно видеть одну единицу содержания, существенную для понимания системы времен.

Языковой знак, стороны которого — означаемое и означающее — нерасторжимы, так как каждая из них существует только благодаря присутствию своего партнера, формируется, в отличие от функциональных единиц, тогда, когда членение плана содержания совпадает с членением плана выражения. В каждом из приведенных выше примеров можно говорить об одном знаке, который в первом случае складывается из двух единиц содержания, реализуемых в одной единице выражения, а во втором случае — состоит из одной единицы содержания, представленной двумя элементами формы40.

Функциональные единицы языка, в отличие от знака, лишены целостности. Им не свойственна нерасторжимость и однозначность связи между формой и функцией, отношения между которыми оказываются подвижными, скользящими. Представляется возможным говорить отдельно о единицах плана содержания и единицах плана выражения (формально выделимых значимых сегментах), взаимодействие которых создает знаковую функцию.<181>

В основе системы языка, образуемой значимыми оппозициями, лежит единица содержания. Для построения системы русского глагола, например, важно, что в его формах обязательно присутствует одно из значений времени, наклонения, залога и числа. Для понимания системы глагола, напротив, несущественно, что некоторые из этих единиц всегда реализуются совместно. Не играет роди и то обстоятельство, что русские глаголы распределены по двум спряжениям, различающимся конкретной манифестацией общей для всех них системы значений41. Состав каждой глагольной формы, вхождение в нее тех или других конкретных морфем играет, однако, первостепенную роль при моделировании структуры русского глагола, для порождения его парадигмы. Поэтому, если единицы содержания соотносимы с понятием системы языка, то единицы выражения соотносятся с понятием языковой структуры, понимаемой здесь как реальное устройство языковых форм, тип и способ манифестации значений.

Изложенная точка зрения подтверждается и практикой описания языков, в процессе которой терпели неудачу попытки построения системы в терминах глобального знака. Целостный знак обычно быстро уступал место парам единиц, получавшим разное терминологическое обозначение: морфема и морфа в теории дескриптивистов [14], сема и морфема в концепции В. Скалички [6, 135; 7, 119—123], морфема и монема у О. Лешки [4, 21], лексон и морфема в стратификационной модели С. Лэма [17,60]. Первая единица каждой пары определяется с опорой на содержание, а вторая — рассматривается как предельная значимая единица языкового выражения. Подобное расщепление элементарной значимой единицы языка призвано отразить асимметрию в строении языковых планов (см. подробнее [1, 66—77, 101—116]).

В тех концепциях, которые не допускают раздвоения основной единицы описания и отождествляют ее с целостным знаком, определение знака (его отдельность, вычленимость и его тождество) производится по функциональным признакам, т. е. знак приравнивается к единице содержания. Так, например, А. Мартине видит в формах типа фр. au, du, англ. cut (прош. вр.) два знака (две монемы), обладающих амальгамированным означающим [5, 452].

В других теориях отказ от выделения парных элементов повлек за собой признание неустойчивых, колеблющихся критериев в определении «глобальной единицы», выделение которой происходит то на функциональной, то на формальной основе. Стоя на<182> этих позициях, английский языковед К. Безелл писал в 1949 г.: «В языках, с которыми мы имеем дело, понятие знака не покрывается понятием морфемы. Оправдание этого последнего заключается в асимметрии между выражением и содержанием, которой система знаков не предполагает с необходимостью» [9, 218]. Понятие морфемы, по мысли Безелла, несколько уравновешивает, смягчает эту асимметрию, свойственную языку как развивающейся системе знаков. Морфема служит своего рода мостиком между планом содержания и планом выражения, находясь к каждому из них в отношении «сокращенной асимметрии» («reduced» asymmetry). Несоответствие в строении языковых планов покрывается и другими промежуточными единицами, в том числе морфонемой, связывающей морфему и фонему [9, 220; 10, 329—330] (см. подробнее ниже, стр. 191—192).

Таким образом, отказ от признания различий между понятием знака и понятием единицы языковой системы приводит либо к интерпретации знака в терминах плана содержания, либо к допущению неоднородных критериев выделения значимых единиц.

*       *       *

Итак, нарушение границ членимости плана выражения и плана содержания, а также невозможность установить двустороннее тождество морфем (элементарных знаков), составляющие специфическое свойство лингвосемиотических систем, являются закономерными и неизбежными следствиями развития языка.

В языке постоянно противоборствуют две силы. Одна из них направлена на разрушение знака. Она порождена автономностью развития фонологического и семантического планов языка, обособленностью синтагматических и парадигматических отношений этих двух планов. Под действием этой силы постоянно перегруппировываются единицы содержания и выражения. Под действием этой силы возникает варьирование знака, а следовательно — присутствие в языке различий плана выражения, не соотносимых с различиями плана содержания.

Другая сила направлена на объединение сторон знака, на предотвращение их разрыва. Она проявляется в действии аналогии, унифицирующей гетерофоны и уменьшающей тем самым алломорфию. Эта сила, нередко парализованная нормативной фиксацией вариантных форм, свойственной литературному языку, поддерживается еще и тем, что слово, как «минимум предложения», представляет собой свободную единицу. Слово постоянно меняет контекст. Оно допускает нулевое окружение, в котором реализуется его абсолютная форма. Отмеченная особенность слова способствует сохранению его единства, «восстановлению» формы, элиминации тех звуковых изменений, которые оно претерпевает, попадая в ту или другую речевую позицию.<183>

АСИММЕТРИЯ СЕГМЕНТНОГО СОСТАВА ЯЗЫКОВЫХ ПЛАНОВ

Рассмотрим теперь более подробно, в чем же состоят те сдвиги, которые испытывает знак в процессе эволюции языковых планов. Обратимся сначала к синтагматическому аспекту знаковых цепочек. Уже говорилось, что синтагматические отношения, образуемые означаемыми и означающими знаков, автономны и независимы друг от друга. Линейные отношения в плане выражения, ведущие к изменению формы единиц, не соответствуют синтагматическим отношениям в плане содержания, вызывающим преобразование функции единиц. Такие явления, как ассимиляция и диссимиляция фонем, их падение в определенной позиции, появление беглых звуков и т. п. происходят, как правило, независимо от тех границ, которые разделяют означающие знаков и соответствуют членению плана содержания. Нередко, вследствие фонетических изменений, возникает фузия означающих, особенно характерная для языков флективных

Легко наблюдать сращение означающих знаков, их консолидацию в одной нечленимой более единице. Так, не могут быть разорваны французские формы au, aux, du, соответствующие в плане содержания двум функциональным единицам — предлогу и артиклю. Стерты морфемные швы во французских формах мн. ч. типа chevaux и beaux. Не образуют отдельного сегмента морфемы мн. ч. в таких румынских словах, как mici, lungi, buni, srгzi, studenюi, bгi, porюi. Особенно активный процесс сглаживания морфемных рубежей пережили романские языки в период своего отделения и отдаления от народной латыни. Этот процесс в конечном счете повел к семантическому опрощению многих ранее составных образований.

Итак, позиция означающих знака и их составных элементов, являющаяся мощным фактором их развития, в целом автономна по отношению к структуре противоположного плана. Явления морфемного стыка в языках, в которых морфема не совпадает со слогом, играют ничтожную роль в формировании речевого потока. С другой стороны, и синтагматические отношения в плане содержания, сама позиция функционального элемента, независимы от структуры плана выражения. Слияние означаемых знака может происходить при сохранении формальной членимости. Процесс консолидации означаемых (опрощение) легко наблюдать на материале производных и сложных слов, идиом и перифрастических сочетаний. Такие русские слова, как головотяп, мракобес, белорус, бездна, подушка, столпотворение, такие идиомы, как заткнуть за пояс, повесить нос, водить за нос, не вязать лыка и др. имеют в современном языке целостное значение.

В результате автономности развития языковых планов происходит сдвиг, смещение в их членимости на функциональные единицы. Несовпадение в составе означаемого и означающего, осо<184>бенно часто проявляющее себя внутри слова, побуждает многих лингвистов различать понятия семантической сложности слова и его формальной членимости.

Ниже приводятся основные типы сдвигов в членимости языковых планов на функциональные единицы:

1. Одной функциональной единице содержания соответствует один ясно различимый элемент плана выражения, одна морфема — отношения 1 : 1. Например, в англ. boy-s элемент -s, и только он один, передает значение мн. ч.

2. Нескольким функционально независимым друг от друга элементам содержания соответствует одна нечленимая единица плана выражения — отношения 2 (или более) : 1. Отношения этого типа могут быть зависимыми от фонетического окружения (например, фр. au fils и al'instant), или морфемного состава (ср. англ. look-ed, но ran), либо постоянными, необусловленными (например, лат. mal-orum, русск. свеч-ей, луг-ов).

3. Одной функциональной единице содержания соответствует несколько единиц выражения — отношения 1 : 2 (или более). В английских аналитических формах перфектность передается не только вспомогательным глаголом, но и суффиксом причастия (ср. I have look-ed, he has arriv-ed). Значение пассива (т. e. направленности действия на подлежащее предложения) во многих индоевропейских языках выражается глаголом бытия и морфемой причастия (ср. англ. to be ask-ed, фр. кtre pos-й).

4. Одной единице содержания соответствует отдельная единица выражения, а также элемент, входящий в форму другой морфемы (ср. нем. Buch и Bьch-er, где значение мн. ч. выражено специальной морфемой и перегласовкой внутри корневой морфемы). Одну единицу содержания реализуют как бы полторы единицы выражения.

5. Одной единице выражения соответствует определенное значение, а также значение общее у нее с другим элементом формы. Морфема child- в англ. children передает лексическое значение этого слова, а также своей гласной [I] однозначно указывает на значение мн. ч., выраженное кроме того и отдельной морфемой -ren. Таким образом, как бы полторы единицы содержания реализуются в одной единице выражения. Отношения 4-го и 5-го типов взаимно дополняют друг друга.

6. Одной единице содержания соответствует нулевая единица выражения — отношение 1 : 0. Ср. яблок-Ш, сел-Ш. Значение род. пад. мн. ч. в этих формах не материализовано в звуковом сегменте. Нулевые единицы выражения выделимы только на морфологическом уровне. Наличие так называемых нулевых морфем никак не предполагает существования в языке односторонних (т. e. лишенных означающего) знаков.

7. Одной единице выражения соответствует нулевая единица содержания — отношения 0 : 1. Ср. лис-иц-а. Средний сегмент<185> этого слова не соотносим ни с какой единицей содержания, т. е. не образует знаковой функции. О присутствии здесь некоторой единицы  «выражения» можно говорить лишь очень условно, так как эта единица ничего не «выражает»

ТЕНДЕНЦИЯ К НАРУШЕНИЮ ТОЖДЕСТВА ЕДИНИЦ ЯЗЫКА

Одним из следствий обособленности эволюционных процессов, протекающих в плане выражения и в плане содержания, является, как было сказано, несовпадение в членимости языковых планов на функциональные единицы. Другой результат этого процесса можно видеть в развертывании тенденции к варьированию единиц языка. Утрата тождества со стороны значения происходит независимо от нарушения тождества со стороны формы, и соответственно — наоборот. Стоит подчеркнуть, что эта особенность составляет универсальное свойство языковых знаков. «Фундаментальной чертой, присущей всем языкам, — писал Е. Курилович, — является отсутствие однозначного соответствия между звуковой формой слова и его значением» [16, 47].

Фонологизация позиционных чередований, ассимиляция и диссимиляция звуков в слове, явление сингармонизма, дифтонгизация, влияние словесного ударения на произношение звуков, в частности редукция неударных слогов, разрушение конца слова и многие другие процессы фонетического развития постоянно нарушают идентичность формы, не затрагивая ее значения. Ср. рук-а и руч-ной, хож и ход-ил, бег и беж-ал, исп. cont-arcuent-o, pens-arpiens-o, ped-irpid-o, in-sanoim-posible —  i-rregular, рум. юar-г — югr-an, dordoar-e, sor-г — sur-ori, mergmerge.

Хорошо известные закономерности семантического развития, в свою очередь, подрывают тождество знака со стороны значения, не отражаясь в то же время на его форме. Ср. легенда 'предание' и легенда 'объяснение условных знаков', письмо 'послание' и письмо 'письменность', бык 'животное' и бык 'опора моста', свод 'собрание' и свод 'перекрытие здания' и т. п.

С другой стороны, звуковые и семантические изменения могут вести и к образованию новых тождеств. Этот процесс, спорадический, скорее, чем регулярный, также протекает в плане выражения независимо от плана содержания и соответственно — наоборот. В языке создается омонимия и омосемия. Ср. исп. real 'царский' (от лат. regalis) и real 'действительный' (от лат. realis), vago 'свободный' (от лат. vacuus) и vago 'бродячий' (от лат. vagus). Примером, иллюстрирующим одновременно оба явления, могут послужить парадигмы испанских глаголов ser 'быть' и ir 'идти', которые совершенно совпадают в одной части (формы претерита fui,<186> uiste, fue, fuimos, fuisteis, fueron одинаковы для обоих глаголов), давая пример омонимии. В то же время в парадигме каждого из названных глаголов присутствует супплетивизм (ср. sersoy, eres, fue; irvoy, fui, iba), представляя образец омосемии (или гетерофонии).

Развитие языка создает весьма запутанные отношения между единицами плана выражения и единицами плана содержания. Нередки случаи возникновения частичного тождества, функционального совпадения разных единиц в определенных условиях (позиция взаимоисключения). Например, испанское сослагательное наклонение замещает будущие времена во временных предложениях. Ср. Yo lo harй cuando tъ vengas 'Я это сделаю, когда ты придешь', но їCuаndo vendrбs? 'Когда ты придешь?' и Dudo que tъ vengas 'Сомневаюсь, что ты придешь'. Одна и та же форма (vengas) соотносится с разными значениями: буд. вр. изъявит. накл. и непрошед. вр. сосл. накл. В то же время одно и то же значение (буд. вр.) выражено двумя формами (vengas и vendrбs), которые в данном случае совершенно совпадают по функции, входя в одну и ту же систему временных противопоставлений.

В языке постоянно происходит подстановка одних форм вместо других в определенных позициях, в которых формальные различия между элементами становятся несущественными для понимания их значения. Описанное явление чрезвычайно характерно для элементов, выражающих синтаксические отношения. Так, морфема род. п. в предложении Нет работы становится функциональным эквивалентом морфемы им. п. в предложении Есть работа.

Не менее, чем в синтаксисе перекрещивание функций распространено в словообразовании. Хорошо известно, что одно деривационное значение почти всегда обслуживается целой серией элементов. В испанском языке для образования имен со значением носителя признака используются элементы -udo и -уn Ср. narigudo, narigуn 'носатый'. В то же время один и тот же суффикс почти всегда функционирует в разных семантических разрядах. Элемент-on в сочетании с основой существительного создает увеличительные имена (mujerona 'крупная женщина', 'calderуn' 'большой котел') и имена, указывающие на носителя признака (orejуn означает не 'большое ухо', а 'длинноухий'). Более того, есть случаи, когда производные с этим суффиксом получают значение отсутствия признака. Ср. rabуn означает уже не 'большой хвост' и не 'хвостатый', а 'бесхвостый'. К этому можно еще прибавить, что в сочетании с основой глагола элемент -on образует существительные со значением однократного действия (ср. estrechуn 'пожатие руки') и деятеля (ср. tragуn 'обжора').<187>

*       *       *

Попытаемся теперь суммировать основные типы отношений между функциональными единицами содержания и выражения в их парадигматическом аспекте:

1. Одной единице содержания соответствует одна единица выражения — отношения 1 : 1. Ср. научные термины типа натрий, азот, а также некоторые обиходные знаки: такси, паркет, пальто (имеются в виду корневые морфемы этих слов).

2. Одной единице содержания соответствуют две или более единицы выражения. Этот тип связи, крайняя форма которой создает супплетивизм (иначе гетерофонию, или омосемию), может быть разбит на ряд подтипов:

А. Единицы выражения находятся между собой в дополнительном распределении относительно единиц содержания:

а) Различия между единицами выражения зависят от их фонологического окружения. Например, англ. table-s [z], part-s [s], coach-es [iz], фр. Grand Opéra [grã:t] и grand peintre [grã:].

6) Различия между единицами выражения обусловлены контактами знакового уровня (в частности — классом доминирующего элемента, например, типом основы). Ср. испанский суффикс имперфекта глаголов 1 и 2-3 спряжений habla-b-а и com-м-a. Ср. также англ. look-ed и take-n, boy-s u ox-en или русск. двер-и, окн-а; дет-ей, яблок-Ш, дурак-ов.

Б. Единицы выражения находятся между собой в отношении свободного варьирования. Ср. испанские дублетные формы имперфекта сосл. накл. habla-se и habla-ra, comie-se и comie-ra.

3. Двум (или более) единицам содержания соответствует одна единица выражения — отношения 2 (или более) : 1. Примером могут послужить испанские глагольные формы на -rнahabla-rнa, come-rнa, которые одновременно входят в три ряда значимых противопоставлений, передавая значения усл. накл., буд. в прош. и предположит. накл.

4. функциональный элемент коррелирует с одной отдельной морфемой и с морфемой общей у него с другим значением. Этот тип отношений предполагает наличие в синтагматическом плане совместной манифестации. Ср. англ. take — took, eat — ate, see — saw, come — came, run — ran.

5. Комбинированные отношения. Перечисленные типы отношений могут выступать в чистом виде, либо сочетаться между собой. Наиболее часто встречается комбинация второго и третьего типов, ведущая к созданию в языке цепочек частичных тождеств, типичных для языков флективно-фузионного типа.

Уже говорилось, что в испанском языке значение буд. вр. и наст. вр. сосл. накл. могут быть, в зависимости от синтаксических условий, выражены одной формой (venga). Между тем буд. вр. изъявит. накл. имеет и свою «собственную» форму (vendrб), кото<188>рая  способна передавать еще и значение предположительности, отнесенной к наст. вр. К этому можно добавить, что значение буд. вр. в некоторых синтаксических позициях выражается формой наст. вр. изъявит. накл. (viene). Описанную сеть отношений можно обобщить в следующей схеме.

НЕДОСТАТОЧНОСТЬ ЗНАКОВОЙ СИГНАЛИЗАЦИИ. ВКЛЮЧЕНИЕ СМЫСЛОВОГО И СИТУАТИВНОГО КОНТЕКСТА В ДИСТИНКТИВНЫЙ
АППАРАТ ЯЗЫКА

В ходе предшествующего изложения было показано, что употребление форм постоянно выходит за пределы одной функции, а выражение одного значения не ограничивается одной формой. Хорошо известно, сколь распространена, особенно в языках флективных, омонимия парадигматических форм и перекрещивание функций единиц выражения. В естественных языках всегда широко представлена омофония и гетерофония (алломорфия), или иначе — омосемия и гетеросемия. В них присутствуют незначимые различия формы и в то же время остаются невыраженными многие различия, существующие в плане содержания. Недостаточность средств прямой сигнализации компенсируется вовлечением в механизм дифференциации побочных, сопутствующих знаков, набора переменных речевых сигналов — экспрессивной интонации, мимики, жеста, информации о классе соседних единиц и т. п. В дистинктивный механизм языка включается также языковое значение. Смыслы нередко разграничиваются через речевой или ситуативный контекст. Мы различаем то значение слова стол, которое реализуется в каждом случае, опираясь либо на ту ситуацию, в которой оно было употреблено, либо на значение сопутствующего ему имени или глагола: ср. 1) деревянный стол, сесть за стол; 2) справочный стол, паспортный стол, стол находок, обратиться к начальнику стола; 3) диетический стол, стол для больных язвой, соблюдать стол.

Равновероятность выбора, не снятость полисемии знака содержанием контекста либо нарушает коммуникацию, либо создает шутку, каламбур, игру слов.

Так, следующий отрывок из пьесы Маяковского «Баня» построен на том, что между собеседниками постоянно происходит<189> нарушение взаимопонимания, вследствие невключенности дополнительного аппарата дифференциации:

Оптимистенко: В чем дело, гражданин?

Проситель. Я вас прошу, товарищ секретарь, увяжите, пожалуйста, увяжите.

Оптимистенко. Это можно. Увязать и согласовать — это можно. Каждый вопрос можно увязать и согласовать. У вас есть отношение?

Проситель. Есть отношение... такое отношение, что прямо проходу не дает.

Оптимистенко. Это как же, вопрос вам проходу не дает?

Проситель. Да не вопрос, а Пашка Тигролапов.

Оптимистенко. Виноват, гражданин, как же можно Пашку увязать?

Проситель. Это верно, одному никак не можно увязать. Но вдвоем, втроем, ежели вы прикажете, так его и свяжут и увяжут. Я вас прошу, товарищ, увяжите вы этого хулигана. Вся квартира от его стонет...

Оптимистенко. Тьфу! Чего же вы с такими мелочами в крупное государственное учреждение лезете? Обратитесь в милицию... Вам чего гражданочка?

Просительница. Согласовать, батюшка, согласовать.

Оптимистенко. Это можно — и согласовать можно, и увязать. Каждый вопрос можно и увязать и согласовать. У вас есть заключение?

Просительница. Нет, батюшка, нельзя ему заключение давать. В милиции сказали, можно, говорят, его на неделю заключить, а я чего, батюшка, кушать буду? Он ведь из заключения выйдет, он ведь опять меня побьет.

Оптимистенко. Виноват, гражданочка, вы же заявили, что вам согласовать треба. А чего же вы мне мужем голову морочите.

Просительница. Меня с мужем-то и надо, батюшка, согласовать, несогласно мы живем, нет, пьет он очень вдумчиво. А тронуть его боимся, как он партейный.

Оптимистенко. Тьфу! Да я же вам говорю, не суйтесь с мелочами в крупное государственное учреждение.

Особенно велика роль семантического окружения в механизме смыслоразличения знаков, указывающих на отношения между словами. Так, например, знак твор. п. указывает на разные типы отношений внутри следующих сочетаний: писать карандашом, командовать отрядом, закончить строительством, идти дорогой, идти шагом, облить водой, говорить намеками и т. д. Знак отношения может интерпретироваться по-разному в зависимости от того, какие семантические типы единиц он связывает. Ср. русск. чтение книги и чтение ученика; англ. the shooting of the lions и the shooting of the hunters. В этом случае принято считать, что семантический класс единиц приобретает синтаксическую релевантность.

Таким образом, в функционировании языка участвует, наряду с собственно семиотическим механизмом, еще и переменный, скользящий аппарат дифференциации, создаваемый смысловым и ситуативным контекстом. Этот аппарат компенсирует, выправляет сдвиги в отношениях между языковыми планами, порождающие недостаточность знаковой сигнализации (омофонию).<190>

ИЗЛИШНЯЯ СИГНАЛИЗАЦИЯ. ОТСУТСТВИЕ ПРЯМОЙ СВЯЗИ МЕЖДУ
ЕДИНИЦАМИ ЯЗЫКОВЫХ ПЛАНОВ

Присутствие в языке незначимых, нефункциональных различий формы и невыраженных различий содержания побуждает предположить, что языковые планы не связаны (или не всегда связаны) между собой непосредственно. Можно думать, что связь между звучанием и значением осуществляется в языке ступенчато. На каждой ступени происходит изменение критерия релевантности, или иначе — принципов отождествления единиц языка, в сторону их постепенного расширения, постепенного отрешения от различий в форме, не несущих в тех или других условиях дистинктивной функции. Так, различия между русскими фонемами [г] и [ж], существенные с точки зрения современной фонологической системы, не влияют на значение таких корневых морфем, как луг и луж-ок, пирог и пирож-ок, берег и береж-ешь. Изменение релевантности фонологических критериев на морфологическом уровне, частичное снятие фонологических оппозиций в составе конкретных морфем исследуется в морфонологии, изучающей связи между фонологическим и морфемным уровнями языка. Но и морфемные различия оказываются не всегда существенными для понимания следующей по величине единицы — словоформы. Так, в приводимом ниже ряду одно и то же грамматическое значение представлено разными морфемами (т. е. совершенно разными единицами выражения): сестр-ой, брат-ом, ча-ем. Различия в морфемном строении не мешают нам отождествлять такие слова, как идушел, англ. gowen-t. Подобные формы называются супплетивными, так как они дополняют друг друга в парадигме, или, как теперь говорят, находятся в отношении дополнительного распределения. Наконец, различия в синтаксической организации не всегда существенны для понимания смысловой структуры словосочетаний и предложений. Присутствие разных падежных форм — винительного и творительного — в сочетаниях вести бригаду, возглавлять трест — с одной стороны, и руководить бригадой, управлять трестом — с другой, не отражается на смысловой структуре приведенных словосочетаний, в которых выражено действие, направленное на некоторый объект.

Можно привести сходную серию примеров из английского языка. Фонематические различия между [f] и [v] снимаются в морфемах half и halv-es. Морфематическое различие в good и bett-er, boy-s и ox-en оказывается безразличным для понимания этих образований. Разница в словесной структуре can и to be able 'мочь' может быть сброшена со счетов, когда последнее стоит в форме будущего времени, общей для простого глагола и глагольного сочетания42.<191>

Таким образом, на пути от плана выражения к плану содержания, от фонемного яруса к семемному выделяется ряд уровней, знаменуемых изменением критерия тождественности: то, что представляется разным на более низком уровне, может оказаться функционально одним и тем же на более высоком уровне. Многие дистинктивные черты постепенно нивелируются, «выходят из игры», перестают выполнять смыслоразличительную роль внутри конкретных единиц следующего по высоте уровня. Тождество означаемого морфемы не обязательно предполагает полное тождество фонематического состава означающего. Идентичность значения слов не обязательно требует тождества входящих в него морфем (если считать супплетивные элементы разными морфемами). Тождество смысловой структуры некоторых словосочетаний и предложений может быть установлено без отождествления их синтаксического строения.

Применение на разных уровнях неодинаковых критериев идентификации и ведет, как уже отмечалось выше, к выделению в языке пар единиц, соответствующих одному сегменту текста. Ср. фонема и морфонема, морфема и сема (или морфа и морфема), слово и лексема, словосочетание и синтаксема (или словосочетание и конфигурация). Эти единицы, тождественные на одном уровне и нетождественные на другом, покрывают асимметрию в строении языковых планов, позволяя показать в описании языков нефункциональность некоторых различий в форме.

Необходимость раздвоения всех значимых единиц языка продиктована тем, что асимметрия в строении языковых планов, которая была раскрыта выше на примере минимальной значимой единицы (см. стр. 184—189), действительна не только по отношению к простому знаку, но и применительно ко всем последующим, более сложным, образованиям. Несовпадение формы и функции пронизывает всю структуру языка, все его ярусы, все знаковые образования. Устранение незначимых (и в этом смысле излишних, «пустых») различий в форме оказывается возможным благодаря тому, что формально различающиеся единицы встречаются, как правило, во взаимоисключающих позициях, или иначе — находятся в отношении дополнительного распределения. Таким образом, обилие вариантов в языке нивелируется позицией, за которой закреплен каждый из них. Понятия варьирования и позиции тесно между собою связаны.<192>

ТЕНДЕНЦИЯ ГРУПП ЗНАКОВ К ИДИОМАТИЗАЦИИ.
МНОГОПЛАНОВОСТЬ ОЗНАЧАЕМЫХ

Сдвиги между единицами содержания и выражения, особенно явственно заметные внутри слова, выправляются в случае гетерофонии тем, что каждый вариант соотнесен со строго определенным набором позиций. При омофонии смещения в строении языковых планов выравниваются путем привлечения дополнительного аппарата дифференциации. Немалую роль в уточнении знаковой сигнализации языка играет то свойство слова (и больших чем слово единиц), которое принято называть идиоматичностью. Под идиоматичностью подразумевается произвольность связи означаемого и означающего, конвенциональная закрепленность данного смысла за данной формой. Абсолютно идиоматичной (немотивированной) единицей языка может быть только простой знак. Но это свойство присуще, хотя и в разной степени, также и составным образованиям — слову, словосочетанию, предложению. Стремление к единой знаковой функции характеризует в первую очередь слово как свободную единицу языка, нивелируя в процессе его семантической эволюции отдельные значения входящих в него морфем.

Вернемся к приводившемуся уже ранее примеру (см. стр. 187). Наиболее широко распространенным значением испанского уффикса -уn является значение увеличительности (ср. hombrуn 'очень крупный мужчина', cucharуn 'большая ложка'). Можно было бы подумать, что pelуn (от существительного pelo 'волосы') означает 'длинные или густые волосы, шевелюра'. Но никому из говорящих по-испански никогда не придет в голову связать это значение со словом pelon. Когда суффикс -уn присоединяется к названиям частей тела, значение увеличительности в нем обычно осложняется значением принадлежности: суффикс -уn указывает не на сам предмет, а на его владельца, обладателя. Ср. barrigуn 'пузатый', cabezуn 'головастый'. Согласно этой словообразовательной модели слово pelуn должно было бы означать 'волосатый', 'косматый', 'длинноволосый'. Но и на этот раз мы попали пальцем в небо. Pelуn указывает не на наличие признака, а как раз наоборот — на его отсутствие. Это слово значит 'лысый, безволосый'. Тот, кто захочет понимать смысл сообщения, не отступая от смысла знаковых сигналов, окажется в этом случае жестоко обманутым. Но говорящие по-испански никогда не вводят друг друга в заблуждение, употребляя слово pelon, так как они знают, что его значение, как и значение огромного множества других слов и сочетаний слов, идиоматично, т. е. в определенной степени независимо от значений образующих его частей.

Рождение (или лучше сказать вызревание) в языке нового знака осуществляется путем постепенного уменьшения мотивированности  отношений между означаемым и означающим, ведущего к установлению между ними прямой связи.<193>

Новые знаки в языке, как известно, не создаются искусственно путем произвольного комбинирования фонем в поисках еще не использованных сочетаний, а образуются из уже существующих знаков в ходе их постепенной эволюции в сторону опрущения, подавления первоначальных значений и создания прямой знаковой связи между новым означаемыми старым, уже ранее бытовавшим в языке, означающим. Например, употребляя сейчас слово соответствовать, говорящие уже не думают о совместном ответе, произнося слово благодаря, не имеют в виду чувства благодарности, которое, в свою очередь, не ассоциируется более с дарением блага. Глагол сердиться не вызывает уже представлений о сердце, а сердце — о середине. Значения образующих слово единиц выражения оказались в положении «вне игры», ибо слово (или, точнее, его основа) становится единым, семантически нечленимым знаком.

Процессы опрощения развертываются очень медленно. В каждом состоянии языка присутствует много промежуточных образований, означающие которых еще не вполне утратили связь с более ранними значениями. Многим языковым знакам поэтому свойственна двуплановость означаемого, в котором, наряду с прямым значением, присутствует то, что принято называть «внутренней формой» данной единицы. Аналогичное свойство, в целом чуждое искусственным системам передачи информации, можно отчасти наблюдать в тех кодах, которые пользуются иконическим или пиктографическим принципом. Так, например, изображение бегущих детей в знаках ОРУДа означает 'Осторожно! Рядом школа'.

Многоплановость означаемого, внутренняя форма которого отражает иногда несколько ступеней семантического развития, будучи непременным свойством всех естественных языков, ярко проявляется в художественной литературе, участвуя в создании эстетической функции, отсутствующей у искусственных, стабильных систем сигнализации. Один из основных принципов создания художественного образа как раз и состоит в употреблении слова со сдвигом в значении, в результате чего в нем одновременно присутствуют два (или более) семантических слоя. Ср.:

Улыбнулись сонные березки,

Растрепали шелковые косы.

Шелестят зеленые сережки

И горят серебряные росы

(С. Есенин. С добрым утром!)

В этом четверостишии две трети слов употреблены в непрямом значении, семантически двуплановы. Такое использование словесных знаков, искусственное расслоение их означаемых, ведет к созданию определенного художественного эффекта: сквозь об<194>раз березки начинает просвечивать образ молодой девушки. Так косвенным путем осуществляется сравнение.

Итак, одной из специфических черт языка как естественной знаковой системы является тяготение его единиц к идиоматизации, постепенному опрощению, в процессе которого возникает семантическая многоплановость знака.

Асимметрия знака, сдвиги в отношениях между формой и функцией, подчас препятствующие достижению коммуникации, имеют прямое отношение к формированию эстетической функции языка. Неточность сигнализации, способность одного знака соотноситься с разными денотатами широко используется для создания художественного образа.

*       *       *

Резюмируем сказанное в настоящем разделе. Способность языка самопроизвольно развиваться, характер этого развития, его закономерности (такие, как постепенность языковой эволюции, известная автономность и разный темп развития языковых планов, тенденция к опрощению, идиоматизации составных единиц или групп знаков, несовпадение «единиц развития» и «единиц функционирования» и др.) формируют некоторые свойства языка как знаковой системы, неизбежные у естественных языков, но непредполагаемые с необходимостью их семиотической природой. Эти свойства, наряду с той спецификой, которая вызвана особыми семиотическими задачами и условиями функционирования языка в человеческом обществе, обеспечивают естественным языкам уникальное место среди прочих семиотических систем. К числу этих черт языка относятся прежде всего следующие его характеристики: 1) наличие переходных промежуточных образований, 2) необязательность соответствия формальной и функциональной структуры единицы языка, 3) отсутствие однозначной соотнесенности между типом означающего и типом означаемого, 4) неоднородность выражения в языке одинаковых системных функций, 5) несоответствие в иерархической организации единиц плана выражения и единиц плана содержания, 6) асимметрия в строении языковых планов, порождающая излишество и недостаточность языковой сигнализации, 7) несовпадение понятия лингвистического знака и функциональной единицы языковой системы, 8) наличие промежуточных уровней, опосредующих связь между языковыми планами, 9) существование, наряду с постоянным, переменного механизма дифференциации, создаваемого смысловым и ситуативным контекстом, 10) частичная мотивированность многих языковых знаков, обусловливающая многоплановость означаемого, наличие у него так называемой «внутренней формы».

Некоторые из названных черт спорадически обнаруживаются и в искусственных системах сигнализации, создавая неудобство в их применении и понимании. Например, в бое часов один удар<195> обычно означает половину любого часа, а также один час пополудни и пополуночи. Следовательно, два раза в сутки часы бьют три раза подряд по одному удару. Для того чтобы правильно приписать каждому из этих ударов означаемое, необходимо знать его «дистрибуцию», окружение, либо находящуюся вне знаковой системы ситуацию. Таким образом, и в других знаковых системах можно встретиться с явлением омонимии, недостаточности сигнала для его понимания. Однако если перечисленные явления составляют спорадические и редкие черты искусственных кодов, то они представляют собой постоянные и неизбежные свойства естественных языков. Присутствие в языке черт, не диктуемых его семиотической функцией, требует применения в лингвистическом анализе особых методов, излишних в изучении и описании искусственных систем сигнализации. Эти методы, не будучи общими у лингвистики с теорией прочих знаковых систем, тем не менее могут быть охарактеризованы как структурные, базирующиеся на функциональном (то есть собственно семиотическом, знаковом) подходе к языку.

БИБЛИОГРАФИЯ

Н. Д. Арутюнова. О значимых единицах языка. — В кн.: «Исследования по общей теории грамматики». М., 1968.

Н. Д. Арутюнова. Стратификационная модель языка. «Филол. науки», 1968, №1.

С. Карцевский. Об асимметричном дуализме лингвистического знака. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

О. Лешка. Иерархия ярусов строя языка и их перекрывание. — В кн.: «Единицы разных уровней грамматического строя языка и их взаимодействие». М., 1969.

А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

В. Скаличка. О грамматике венгерского языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. Скаличка. Асимметричный дуализм языковых единиц. — Там же.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

С. Е. Âazell. On the problem of the morpheme. — RiL, v. II. Chicago, 1966.

С. Е. Âazell. The sememe. — Там же.

R. Dikson. Linguistic science and logic. 's-Gravenhage, 1963.

R. Godel. La question des signes zéro. «Cahiers F. de Saussure», 1953, ¹11.

Ì. Hallidaу. Categories of the theory of grammar. «Word», 1961, v. 17, ¹3.

Ch. Hockett. Problems of morphemic analysis. «Language», 1947, v. 23, ¹4.

A. Juilland. Outline of the theory of structural relations. s-Gravenhage, 1961.

J. Êuri³îwicz. Le mecanisme différenciateur de la langue. «Cahiera F. de Saussure», 1963, ¹22.

S. Lamb. The sememic approach to structural semantics. «American Anthropologist», 1964, v. 66, ¹ 3.

S. Lamb. Outline of the stratificational grammar. Washington, 1966.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЯЗЫК КАК ИСТОРИЧЕСКИ РАЗВИВАЮЩЕЕСЯ ЯВЛЕНИЕ

МЕСТО ВОПРОСА О ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЯХ В
СОВРЕМЕННОЙ ЛИНГВИСТИКЕ

В специальной лингвистической литературе уже было справедливо указано на то, что «вопрос об языковой изменчивости, представляющей постоянное качество языка, является вопросом о сущности языка» [28, 131]. Изучение языка как исторически развивающегося объекта и основных особенностей языковых изменений представляет поэтому важную часть исследования форм существования языка и тесно смыкается с описанием его сущностных характеристик. Естественно в связи с этим, что подлинное понимание природы языка немыслимо вне постижения тех разнообразных типов движения, которые в нем наблюдаются. Хотя в целом понятие кинематических процессов в языке не может быть сведено к понятию языковой изменчивости, наиболее наглядно языковой динамизм выступает при рассмотрении  языка во временной, исторической перспективе. Сравнивая две любые последовательные стадии в развитии одного и того же языка, мы обязательно обнаружим те или иные расхождения между ними. Изменчивость языка выступает всегда как его неоспоримое и весьма очевидное свойство. Его природа, однако, далеко не так очевидна.

Вслед за Соссюром многие исследователи отмечали, что языковая изменчивость находит свое объяснение не в том, как устроен язык, а в том, каково его назначение [124, 204]. И, действительно, языки не могут не меняться прежде всего по той простой причине, что в основе актов коммуникации, средством практического осуществления которых и является язык, лежит отражение человеком окружающей его действительности, которая сама находится в постоянном движении и развитии. Однако импульсы изменений исходят не только от исторически изменяющейся среды, в которой функционирует тот или иной язык. Процесс становления живого языка, его совершенствования никогда в принципе не прекращается, завершаясь, собственно, только тогда, когда сам этот язык перестает<196> существовать. Но процесс созидания языка не исчерпывается ответной его перестройкой в связи с материальным и техническим прогрессом общества,— он предполагает также необходимость усовершенствования языковой техники и включает устранение противоречий, или даже дефектов, существующих в организации конкретных языков. Нельзя поэтому не признать, что по крайней мере часть изменений носит терапевтический характер [164, 21—23], возникая в силу внутренней необходимости перестройки языкового механизма. Частным случаем такой перестройки может явиться изменение, вызванное несовершенством данной лингвистической системы или несовершенством отдельных ее звеньев. Наконец, ряд изменений можно связать непосредственно с воздействием одного языка на другой. В общем виде возможно, следовательно, констатировать, что перестройка языка может, протекать под влиянием двух разных движущих сил, из которых одна связана с назначением языка и реализацией коммуникативных нужд общества, а другая — с принципами организации языка, с его воплощенностью в определенную субстанцию и его существованием в виде особой системы знаков. Язык проявляет вследствие этого двоякую зависимость своей эволюции — от среды, в которой он существует, с одной стороны, и его внутреннего механизма и устройства, с другой. С признанием этого обстоятельства связана и классификация основных причин изменений, предлагаемая ниже. В эволюции любого языка указанные факторы тесно переплетаются и взаимодействуют. Исследование причин, направления и форм языковых преобразований представляет поэтому проблему большой сложности. Параллельно языковым изменениям, обусловленным воздействием внешней среды, выделяются изменения, не обусловленные внешними причинами, что позволяет говорить об относительной самостоятельности развития системы языка; с другой стороны, и развитие системы языка осуществляется до известной степени независимо от некоторых частных сдвигов и обособленно от них [37; 66].

Несмотря на разнообразие причин, вызывающих языковые изменения, им всем присуща одна примечательная особенность. Наряду с тенденцией к изменению языка и совершенствованию его системы здесь постоянно прослеживается мощная тенденция к сохранению языка в состоянии коммуникативной пригодности, которая нередко сказывается в противодействии начинающимся преобразованиям. Всем процессам перестройки в языке обычно противостоят своеобразные процессы торможения, направленные на закрепление и консервацию имеющихся языковых средств и препятствующие наступлению резких перемен. Отсюда особые темпы развития языка, не одинаковые для разных участков его строя — фонетики, лексики, грамматики и т. п.; отсюда большая или меньшая подверженность изменениям на разных уровнях (ср. наибольшую подвижность фонетического строя, что заставляло нередко подчеркивать его революционизирующую роль в общей перестройке язы<198>ка; отсюда возможность обособленного развития разных сторон языкового знака (подробнее см. выше). Отсюда, наконец, и специфический характер динамической устойчивости языков, позволяющей при значительных изменениях в отдельных частях системы сохранять тем не менее ее общее тождество самой себе в течение длительного времени.

Уже В. фон Гумбольдт подчеркнул, что правильный подход к языку означает его понимание не как вещи (™rgwn), а как самой созидательной деятельности (™nљrgeia). Однако язык в каждый момент своего существования представляет собой и деятельность, и исторический продукт этой деятельности. В объектах такого рода следует принимать во внимание два разных кинематических процесса — процесс генезиса объекта и процесс его функционирования [85, 7—8]. Понятие исторического развития языка неполно без воссоздания закономерностей обоих этих процессов, ибо любое изменение начинается в речевой деятельности. Изменчивость языка — и предпосылка, и результат речевой деятельности, и условие и следствие нормального функционирования языка. Аналогично некоторым другим сложным явлениям действительности язык может быть охарактеризован как диалектическое единство противоречий. Элементарные частицы являются одновременно и квантом, и волной. Язык представляет собой целостное единство устойчивого и подвижного, стабильного и меняющегося, статики и динамики.

Указанная двойственность языка коренится прежде всего в причинах функционального порядка: она связана тесно с его ролью и положением в человеческом обществе. С одной стороны, чтобы удовлетворять новым потребностям, постоянно возникающим в человеческом обществе, в связи с общим прогрессом науки, культуры и техники, язык должен не только воспроизводиться, но и, приспосабливаясь к новым потребностям, видоизменяться. Ни одна сторона языка не остается в конечном счете вне обновления и вне совершенствования. С другой стороны, все подобные наступающие сдвиги должны быть не только социально мотивированы и социально апробированы, но и социально ограничены. Интересы общества требуют, чтобы никакие преобразования, происходящие в языке, не нарушали возможностей взаимопонимания между членами коллектива, принадлежащими к разным поколениям или социальным группировкам. Преемственность поколений (а в неменьшей степени, по-видимому, и фактор социальных связей) выступает поэтому как сила, препятствующая наступлению каких бы то ни было резких скачков и внезапных кардинальных перемен. Языковые изменения совершаются, как правило, более или менее постепенно. Их распространение связано с определенными временными границами (ср. связанный с этим объективным свойством языковой изменчивости метод глоттохронологии, или лексико-статистический метод датировки доисторических дивергенций внутри праязыковых единств<199> cp. [18; 26; 31 с библиогр.]). «На каждом отдельном этапе языкового преемства, — писал Е. Д. Поливанов, — происходят лишь частичные, относительно немногочисленные изменения», принципиальные же преобразования «мыслимы лишь как сумма из многих небольших сдвигов, накопившихся за несколько веков или даже тысячелетий, на протяжении которых каждый отдельный этап или каждый отдельный случай преемственной передачи языка (от поколения к поколению) привносил только неощутительные или мало ощутительные изменения языковой системы» [56, 79]. Вместе с тем меняющиеся нужды общества постоянно диктуют создание новых средств, необходимых для выражения новых понятий и идей, для эффективного обмена ими, для передачи возрастающего потока информации и ее хранения [29]. Развитие языка протекает поэтому как борьба двух противоположных тенденций — за сохранение и стабилизацию существующей системы языка, с одной стороны, и за ее адаптацию, преобразование, совершенствование, с другой. Объективное существование двух этих разнонаправленных тенденций ярко отражено в таком явлении, как варьирование (см. ниже)

Своеобразное сочетание и переплетение двух названных тенденций и те реальные формы, в которые выливается их взаимодействие в конкретном языке и в конкретной исторической обстановке, обуславливают не только пределы возможных изменений и их темпы (подробнее см. ниже), но и характер протекания изменений. Подчеркивая эти обстоятельства, А. Мартине пишет, что «язык изменяется под давлением изменения нужд коммуникации в постоянном конфликте с экономией усилия, с одной стороны, и с традицией — с другой» [43, 451]. Итак, объяснение изменчивости языка связано с тем, что язык существует и развивается как целенаправленная функционирующая система. Язык изменяется, — подчеркивает Э. Косериу, — «чтобы продолжать функционировать как таковой» [33, 156]. Изменения надлежит рассматривать, таким образом, как прямое следствие главной функции языка — служить средством коммуникации. Поскольку, однако, параллельно этой основной функции язык выполняет и другие задачи (см. подробнее гл. «К проблеме сущности языка»), часть изменений может быть отнесена и за счет необходимости адекватного выполнения и других функций. Так, часть языковых средств подвергается преобразованиям по чисто эстетическим или эмоциональным причинам, т. е. потому, что они недостаточно выразительны или экспрессивны [158]. В то же время положение о том, что язык непрерывно меняется и находится в состоянии изменения, следует понимать лишь в том смысле, что он проявляет способность к неограниченному совершенствованию и созиданию, ноне в том, что он постоянно перекраивается. Именно поэтому факторы перестройки в жизни языка нельзя гипертрофировать и переоценивать, и в общей характеристке языка каждая из названных черт — статика и динамика, устойчивость и подвижность, языковая изменчивость и язы<200>ковая стабильность — должна получить свое адекватное отражение. Так, именно относительная устойчивость системы языка оказывается залогом создания любых языковых, в том числе литературных норм (см. гл. «Норма»). На этом основана возможность кодификации языковых явлений. На стабильности языка базируется возможность поддерживания и сохранения всевозможных традиций. Относительная стабильность, как мы уже отмечали выше, обеспечивает беспрепятственную передачу языка от одного поколения к другому. Напротив, подвижность языка и его способность изменяться разрешают языку выполнять все более и более сложные и разнообразные функции, способствуя совершенному отражению все более и более сложных явлений окружающей действительности, и перестраиваться постепенно вместе с перестройкой того общества, которое обслуживает язык. О том, какие прямые и опосредованные корреляции возникают при этом, наглядно свидетельствует, например, серия работ, посвященных развитию русского языка в советском обществе, т. е. за послереволюционный период [66а; 66б; 66в; 66г].

Объективное наличие в языке этих противоположных свойств означает также, что обе особенности языка равно должны служить предметом лингвистических исследований и что преимущественное внимание к одной из них в конкретных работах может быть оправдано только определенными задачами и целью последних. Это относится в полной мере и к исторической лингвистике. В специальной литературе сейчас наметилась вполне отчетливая тенденция выделить учение о языковых изменениях в самостоятельную дисциплину [125, 3]. Не возражая по существу против попытки обособить изучение данного комплекса проблем, мы не можем согласиться, однако, с тем, чтобы ограничить этой областью исследования всю диахроническую или историческую лингвистику. История языка не исчерпывается одними изменениями, и сведение эволюции языка к постоянным преобразованиям достаточно односторонне. Соответственно этому сфера диахронической лингвистики не может быть сужена анализом языковых изменений. Существуют веские основания считать, что языковые явления, сохраняющиеся продолжительное время и резистентные по отношению ко всякого рода воздействиям, могут интерпретироваться как наиболеее фундаментальные и показательные для структуры данного языка [101, 91; 105]. Таким образом, изучая язык в историческом плане, мы не можем оставить без ответа вопрос о том, какие отдельные черты его строя (и почему именно они) характеризуются значительной устойчивостью. Константность языковых явлений и причины этой константности связаны, по-видимому, и с проблемой лингвистических универсалий.

О том, что история языка не сводима к одним постоянным переменам, косвенно свидетельствуют и показания самих говорящих: у носителей языка, — замечает А. Мартине, — никогда не возникает на протяжении всей их жизни ощущения, что язык, на кото<201>ром они говорят и который они слышат от окружающих, перестает быть тождественным или идентичным самому себе [41, 529]. Обоснования этого интуитивного чувства коренятся, безусловно, в объективной действительности, и можно полагать, что мера устойчивости прямо пропорциональна пределам возможного изменения языка. Более того. Как языковая стабильность, так и языковая изменчивость — это соотносительные свойства языка: одно осознается на фоне другого.

Трудно назвать другой круг проблем, литература по которому была бы столь же обширной, столь же фрагментарной и столь же противоречивой, как литература по вопросу об эволюции языков и языковых изменениях. Достаточно назвать в этой связи, например, публикации, посвященные фонетическим изменениям и фонетическим законам [34, 587—592], или литературу, касающуюся рассмотрения причин языковых изменений [9; 37; 54; 66; 71; 126]. Обсуждение названных проблем составляло излюбленную тему исследований в XIX веке и на рубеже XIX и XX веков. Постепенно, однако, в лингвистике, как и в других отраслях знания, проблемы генетические и исторические были вытеснены проблемами организации объекта [163]. Анализ языка как исторически развивающегося объекта оказался отодвинутым на задний план и убеждение в том, что наука о языке должна обязательно носить исторический характер, разделявшееся едва ли не всеми крупнейшими языковедами прошлого (ср. [6; 26, 1; 54; 132; 140]), сменилось новым пониманием предмета языкознания и ее задач. Основной целью лингвистики было провозглашено изучение языка как системы. При этом, однако, учитывали далеко не достаточно (во всяком случае, на практике исследовательской работы), что язык по своей природе есть система динамическая и что системой и структурой язык остается в любой «хронии» [60, 38]. Сейчас как в отечественном, так и зарубежном языкознании наметилось оживление интереса к исторической тематике, и можно надеяться, что параллельно работам, посвященным описанию причин форм и типов лингвистических изменений (ср. [42; 66; 99; 124; 125]) и уточнению задач диахронической лингвистики (ср. [33; 39; 135; 154; 156]), появятся обобщающие работы о языковой динамике и языковой эволюции. Потребность в таких исследованиях чрезвычайно велика, и можно согласиться с Э. Хэмпом в том, что лингвистические изменения, не являясь более единственно важной темой исследований в нашей науке, по-прежнему представляют собой одну из наиболее актуальных и увлекательных проблем современного языкознания [113].

Не вдаваясь специально в историю изучения рассматриваемых здесь проблем (эта тема уже была частично освещена в работах Р. А Будагова, В. И. Абаева, Ф. М. Березина, де Гроота и особенно В. А. Звегинцева [25—28]), можно отметить только, что такие свойства языка, как подвижность и устойчивость, нередко гипостазировались одна в ущерб другой, что вело в конечном счете к непра<202>вильному пониманию природы языка И ее искажению. Так, рассмотрение языка только как явления текучего, изменчивого, только в его истории и генезисе, лишало возможности установить некоторые фундаментальные признаки организации языка. Эту сторону дела правильно подчеркивали, критикуя младограмматические концепции. Изучая изолированные факты, представители этого направления не видели их органической связи [20, 43], а взаимовлияние и взаимодействие индивидуальных единиц прослеживалось лишь в той мере, в какой они сами объединялись естественно в такие небольшие ряды, как, например, глагольные или именные парадигмы. Атомистические воззрения младограмматиков в значительной степени препятствовали «осознанию важности языковой системы» [44, 143]. Как писал В. Брендаль, значение истории в жизни языка было явно преувеличено, и это создавало «огромные и даже непреодолимые трудности теоретического порядка» [7, 40— 41]. Однако обращение к поискам «постоянного, устойчивого, тождественного», провозглашенное ранними структуралистами (ср. [7, 41]), приведшее на практике к исследованию синхронных языковых срезов, лишь отчасти разрешало указанные выше трудности, поскольку нередко синхрония отождествлялась со статикой. Последнее же имело своим следствием опасности другого рода.

Структуралисты сделали чрезвычайно много для обнаружения и описания системных связей, но причинно-следственные связи оставались вне рамок их исследования. Как указывает Р. Якобсон, в области истории языка Соссюр и его школа оставались по-прежнему на младограмматических позициях: подчеркивая беспорядочность звуковых законов, они недооценивали значение языкового коллектива и ту активную роль, которую он играет в распространении звуковых изменений и инноваций [130, 2; 139]. Изменениям в диахронии приписывался частный и случайный характер, и, по мнению Соссюра, изменения никогда не выстраиваются в систему [69, 99—101]. Аналогичные концепции существовали и в школе Л. Блумфилда. Настаивая на том, что представление о языке как об устойчивой структуре лексических и грамматических навыков — это иллюзия, ибо язык находится в беспрестанном движении, Л. Блумфилд полагал одновременно, что причины подобного движения от нас скрыты. «Ни одному исследователю,— писал он,— еще не удалось установить связь между звуковым изменением и каким-либо предшествующим ему явлением: причины звуковых изменений неизвестны» [4, 420; 34, 590 и сл.]. Но проблема языковой изменчивости не может быть разрешена при таком нигилистическом отношении к проблеме каузальности (подробнее см. ниже).

С другой стороны, чрезмерное увлечение статикой при описании синхронных систем приводило к известной жесткости, ригористичности анализа и нередко выливалось в статичность описания. Стратификация сосуществующих явлений, данная без должного учета «слабых» и «сильных» позиций в системе, без разграничения про<203>филирующих и маргинальных моделей, без дифференциации архаизмов и неологизмов, без внимания к продуктивности и непродуктивности форм и т. п., то есть без установления всего того, что характеризует развитие языка,— подобная стратификация исключала также правильную оценку перспективных возможностей языка.

Основываясь на высказанных выше соображениях, мы и полагаем, что в настоящее время целесообразно вернуться еще раз к обсуждению вопросов, касающихся сочетания в развитии языка черт статики и динамики и, в частности, связанных с изучением соотношения статики и синхронии, с одной стороны, и диахронии и динамики, с другой [32] с тем, чтобы прежде всего сделать надлежащие выводы из того факта, что диахрония не только динамична, но и стабильна, а синхрония, напротив, не только статична, но и динамична [35]. Неотъемлемой проблемой диахронической лингвистики, направленной на изучение языка как исторически развивающегося явления, становится поэтому, во-первых, проблема устойчивости, стабильности языка во времени [92, 104] и распознавание ее причин. Соответственно этому, исследование языковых изменений может быть признано, но только одной из областей — хотя и весьма существенной — исторической лингвистики.

Можно также подчеркнуть, с другой стороны, что новое понимание задач диахронической лингвистики означает, как это формулирует Э. А. Макаев, «вскрытие и показ взаимозависимости и соотносительности всех элементов языковой системы на любом этапе развития языка, включая их праязыковое состояние» [39, 145]. В этом смысле существенную помощь исторической лингвистике может оказать синхронный анализ. Так, например, он оказывается незаменимым в том случае, когда нам необходимо сделать выводы диахронического порядка на основании такого фактического материала, когда невозможно его сравнение с другим текстом и когда мы по объективным причинам не можем прибегнуть ни к ареальной лингвистике, ник лингвистической географии, ни к глоттохронологии [36, 400]. Таким образом, применение синхронного анализа в диахронии позволит по-новому поставить и решить такие диахронические задачи, как задачи реконструкции, в частности, внутренней реконструкции.

Использование принципов синхронного анализа в диахронии позволяет поставить в новом ракурсе и вопрос о языковых изменениях. Это касается в первую очередь понимания места изменений в развивающейся, то есть динамической системе (см. ниже, стр. 211—217). Это относится также к вопросу о том, может ли система языка как таковая выступать в виде движущей силы в развитии языка (см. подробнее, стр. 250—254). Это касается, наконец, направления языковых изменений и характера их протекания. «Языковые изменения как процесс, — указывает А. Мартине, — могут быть полностью осмыслены только при синхроническом рассмотрении динамики<204> языка» [43, 451]. Последнее заставляет признать важность и актуальность самой проблемы языкового динамизма и особенностей его проявления в таком свойстве системы языка, как вариантность составляющих ее единиц.

Всякое изменение, по мнению ряда ученых, относится первоначально к языковой синхронии [4, 344; 92, 102; 124]. Это положение следует понимать в том смысле, что наступлению или свершению изменения предшествует период сосуществования в одном и том же речевом коллективе нескольких разновидностей форм. Р. Якобсон указывает в этой связи на существование старой и новой разновидности, Л. Блумфилд — на наличие форм, разных по своей частотности или социальной коннотации и т. п. Представители Пражского лингвистического кружка указывают в той же связи на существование в каждой системе ядерных, центральных и периферийных элементов, и на возможность их взаимодействия и перемещения. Источником изменений могут, поэтому являться сложные перекрестные воздействия разных субкодов, органически сплетающихся в одно подвижное гибкое целое. В качестве исходного момента в развитии языка может быть названа, следовательно, его неоднородность в функциональном (стилистическом), социальном и географическом планах. Все эти факторы и получают по возможности свое описание в последующем изложении.

Мы уже указывали выше, что вопрос о языковых изменениях рассматривался в истории языкознания в самых разных планах. По-видимому, целесообразно в этой связи выделить из всего этого комплекса проблем ключевые или узловые вопросы, нуждающиеся в первоочередном и самостоятельном освещении в пределах общего языкознания. Подобный расчлененный подход к проблеме был предложен, в частности, Э. Косериу, который подчеркнул, что, изучая языковые изменения, «необходимо различать три следующие проблемы,... которые часто смешиваются: а) логическую проблему изменения (почему изменяются языки, то есть почему они не являются неизменными); б) общую проблему изменения, которая... является не «причинной», а «условной» проблемой (в каких условиях обычно происходят изменения в языке?); в) историческую проблему определенных изменений» [33, 182]. Известным пробелом в этом перечне является, по нашему мнению, отсутствие вопроса о причинах языковых изменений, который, как подчеркивал еще Е. Д. Поливанов, составляет «целую самостоятельную область или дисциплину внутри науки о языке или общего языкознания» [56, 75]. Особо можно было бы выделить и вопрос о формах и типах языковых изменений и их классификации (ср. [54; 71; 125]). С учетом этих дополнений и проводится изложение материала в настоящей главе.

Поскольку на первый из поставленных Э. Косериу вопросов мы уже пытались ответить в настоящем введении, мы переходим теперь к характеристике форм движения, наблюдаемых в развитии<205> языка, с тем, чтобы уточнить само понятие языковой изменчивости. После краткого описания механизма языковых изменений мы переходим к анализу конкретных причин различных языковых изменений и прослеживаем наиболее типичные виды преобразований. Наконец, в заключение нами рассматривается вопрос об общем направлении эволюции языков и темпах преобразований лингвистических систем.

О ФОРМАХ ДВИЖЕНИЯ В ЯЗЫКЕ И ОПРЕДЕЛЕНИИ ПОНЯТИЯ
ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ

Бытие языка как объекта, нестатического по своей природе, наблюдается не только при рассмотрении языка в сугубо исторической перспективе, но и при анализе процессов, характеризующих речевую деятельность. В отличие от искусственных семиотических систем, которые в процессе своего функционирования не только не меняются, но и не могут изменяться (ср. систему правил регулирования уличного движения, азбуку Морзе, сигнализацию флажками и т. п.), естественные языки развиваются и изменяются именно в ходе своего применения, по мере использования в актах речи. Уже давно обратили внимание на то, что акт речи — это не только процесс выбора, распознавания и организации каких-то готовых моделей, но одновременно и процесс творчества. Воспроизведение существующего в языке является в сущности лишь частичным копированием по готовым образцам. Оно не представляет собой механического дублирования, и лингвистические расхождения (отклонения от единиц, принимаемых за эталон) наблюдаются даже в речи одного и того же человека [43; 45; 98; 149]. Нельзя поэтому не согласиться с тем, что любое изменение начинается в речи и затрагивает первоначально ту непосредственную данность, с которой имеет дело каждый носитель языка,— синхронную языковую систему. Как указывает Н. Д. Андреев, «не всякое изменение в системе речи приводит к сдвигам в структуре языка, но любому сдвигу в структуре языка обязательно предшествует изменение в системе речи» [1, 24].

Нетождественность реализации языковых единиц в речи и различная их продуктивность и дистрибуция не означают вместе с тем, что изменения происходят внутри синхронной системы языка. Если выстроить факты языка в том их виде, в каком они существуют для носителя данного языка, то есть на одной плоскости, синхронно, изменения как такового обнаружить не удается. Из этого факта известная часть языковедов, находящихся под непосредственным влиянием Ф. де Соссюра, делала неправильный вывод, что синхронная система статична и как таковая не развивается. Иначе говоря, отсутствие изменений приравнива<206>ли отсутствию развития. Еще в 1928 г. Луи Ельмслев, например, продолжал считать, что понятия развития и системы языка несовместимы [121, 54]. Подобное представление о языке противоречило, однако, фактическим наблюдениям, с одной стороны, и традициям лучших описаний языков, в которых современность рассматривалась с учетом реликтов прошлого и ростков будущего.

В двух тесно между собой связанных лингвистических школах вынашивалось поэтому принципиально иное понимание эволюции языков и роли отдельных стадий в ее протекании. Эта линия, идущая еще от Бодуэна де Куртенэ и поддержанная в отечественном языкознании такими видными лингвистами, как Л. В. Щерба, Г. О. Винокур, Е. Д. Поливанов и другие, нашла также параллельное развитие и отражение среди представителей Пражского лингвистического кружка. Заслуга осознания своеобразной «подвижности» синхронии и признание языкового динамизма в любом состоянии языка принадлежат прежде всего двум названным школам. Свой значительный вклад в понимание языка как системы динамической внесли и первые фонологи, в том числе и А. Мартине. В трудах перечисленных выше ученых и особенно в конкретных исследованиях Н. С. Трубецкого и Р. Якобсона было убедительно продемонстрировано, что язык никогда не теряет свойства динамики и что поэтому о совпадении понятия статики и синхронии тоже говорить не приходится (см. подробнее [10, 50—52; 35, 119—120]).

Эта точка зрения, означавшая признание черт динамики в любом состоянии языка и имевшая своим следствием большее внимание к тенденциям развития даже в пределах отдельных синхронных срезов (ср. [9; 17; 20; 47; 94]), получила в настоящее время едва ли не всеобщее одобрение. Однако значение самого факта «подвижности» синхронии еще не было оценено надлежащим образом в том смысле, что разные формы движения в языке, разные формы языкового динамизма, еще не получили дифференцированного описания1.

В современной науке, — справедливо отмечает С. К. Шаумян, — широко укоренилось мнение, будто бы изучение процессов в языке относится только к области истории; между тем они характерны для любого состояния языка, синхронии и диахронии [82, 14—17]. Следует поэтому положительно оценить попытки создать модели языка, воспроизводящие синтез его элементов в процессе речи, то есть динамические модели, мыслящиеся как своеобразное порождающее устройство, аналогичное живому языку. Можно также полагать, что в лингвистике в настоящее<207> время открываются новые возможности более глубокого анализа развития языков путем изучения как процессов генезиса языковых явлений, так и процессов порождения языковых единиц с помощью единообразных методов исследования [23, 55; 49, 9— 12]. Так, например, можно ожидать, что вероятностный метод и метод трансформационный помогут пролить свет на сущность переходов от одного состояния языка к другому и даже исчислить подобные переходы [75; 76, 78]. Продолжая логически мысль С. К. Шаумяна, следовало бы, однако, поставить прежде всего вопрос о том, а какие именно процессы характеризуют развитие языка и одинаковы ли формы движения в разных состояниях языка. Иначе говоря, представляется весьма своевременным сформулировать вопрос о сущности процессов, наблюдаемых в развитии языка, в следующем виде: идентичны ли формы движения, характерные для синхронного функционирования языка, тем, которые характерны для диахронической эволюции языка? На этот вопрос следует, по всей видимости, ответить отрицательно. В самом общем виде здесь можно указать на два различных кинематических процесса. Один из них, относящийся к функционированию языка, охватывает все движения, оставляющие исходную структуру [т. е. схему связей между элементами системы] без изменений. Другой, напротив, включает те движения, которые приводят структуру к новому виду. Такой тип движения характерен для эволюции языка и генезиса отдельных его форм [85]. Движения первого рода могут быть обозначены термином «варьирование», движения, или процессы, второго рода — термином «изменения». Варьирование элементов, встречающееся на всех уровнях языка, создает условия непрерывной и постепенной эволюции языков при сохранении их общей целостности и единства, ср. [24]; изменение знаменует завершение этого процесса в данном участке языкового строя. Понятие языкового динамизма включает, таким образом, две серии процессов, в связи с чем нельзя провести знака равенства между языковым динамизмом и языковой изменчивостью.

Под языковым изменением следует понимать процесс нарушения тождества единицы самой себе и результат такого нарушения тождества. Языковое изменение есть понятие диахроническое, ибо для его обнаружения и констатации мы должны сопоставить два разных временных среза. Формула изменения — «А > Б» — есть одновременно признание двух разных состояний, из которых одно предшествует другому. «Категория „изменение“, — пишет в данной связи советский философ Б. А. Грушин, — по-видимому, является самой абстрактной, самой общей категорией, которая отражает процессы развития объективного мира. В ней подчеркивается лишь самое общее, самое очевидное, бросающееся в глаза, присущее всякому процессу развития: наличие различий в одном и том же элементе системы (или в самой системе), взятом (взятой) в<208> двух различных по времени точках» [53, 104]. Последнее указание особенно существенно, ибо языковые расхождения могут наблюдаться не только при сравнении текстов, разных по времени их создания. В принципе можно говорить также о различиях, встречающихся в географическом или социальном планах, что позволяет отличать модификации во времени и модификации между разными частями одного речевого коллектива, имея в виду территориальное, функциональное или социальное расслоение языка [43, 450—451]. Тем не менее, не все указанные типы модификаций можно считать изменениями в собственном смысле слова. Мы относим этот термин лишь к расхождениям во времени, то есть полагаем, что он служит для обозначения нетождеств между явлениями, обнаруживающими зависимость во временнум следовании и связанными отношениями преемственности и замещения. Все другие модификации одной и той же единицы мы и обозначаем термином «варьирование». При таком понимании термина «изменение» последнее следует отличать от инноваций, или новообразований, в содержании которых главное — момент появления новой единицы или элемента, а не момент превращения одного явления в другое.

Итак, процессы изменения — это процессы замещения в широком смысле этого слова [125], начиная от вытеснения одной единицы другой и кончая постепенным видоизменением материального функционального или семантического тождества единицы. Процессы же варьирования — это процессы сосуществования и конкуренции гетерохронных или гетерогенных образований, объединяемых по какому-либо сходному признаку, чаще всего по сходству денотативного значения рассматриваемых единиц [64]. В качестве вариантов могут рассматриваться также образования, выполняющие в языке одну и ту же функцию и различающиеся между собой по их распределению в социальном или географическом пространстве данного языка, или по их частотности и продуктивности. В качестве особых разновидностей изменения необходимо исследовать также процессы переинтеграции, которые могут, вообще говоря, выделяться и в отдельный класс модификаций формы; переинтеграция представляет собой нарушение одних ассоциативных связей и возникновение других, не сопровождаемое изменением материального тождества единицы в целом, но лишь перераспределением ее составных частей (ср. процессы морфологического переразложения формы).

Варьирование и переинтеграция и новообразования подготавливают изменение, но в отличие от изменения, для которого характерны отношения замещения, в первых трех случаях никаких замен, собственно, не происходит. В случае изменения наличие одной единицы исключает одновременное существование другой; формула «А > Б» означает, что А кончило свое существование, и на его месте появилось некое Б. В случаях переинтеграции и варьирова<209>ния устанавливаются принципиально иные отношения: А и Б сосуществуют.

Механизм языкового изменения тесно связан с процессами варьирования: так, фонетическое изменение представляет собой, по мнению Л. Блумфилда, с исторической точки зрения «постепенное предпочтение, оказываемое одним недистинктивным вариантом в ущерб другим» [4, 399]. В иных терминах, но во многом аналогично описывал протекание изменения и Бодуэн. Историческое развитие польской флексии представляется, например, в его изложении как медленный процесс колебания форм, в течение которого одни формы постепенно берут перевес над другими [5, 1, 23—24].

Языковые изменения служили предметом специальных исследований уже издавна, процессы же варьирования были вовлечены в круг лингвистической проблематики лишь сравнительно недавно (интересный обзор мнений с библиографией по теме содержится в работах Н. Н. Семенюк [64]; см. также [431 и [124]). Не оставляет, однако, сомнений, что и эта форма проявления языкового динамизма, во многом определяющая конкретные пути эволюции языка, тоже должна получить надлежащее освещение. Как мы уже указывали выше, это связано в первую очередь именно с тем обстоятельством, что ключ к изучению природы языковых изменений лежит в синхронии: «и начальная, и конечная точка изменения в течение некоторого времени сосуществуют» [93, 276] (см. также [163]).

В наиболее четкой форме мысль о многообразии и разнообразии задач современной науки в области познания языка как динамического объекта, проявляющего черты динамической устойчивости, выразил Делл Хаймз. В настоящее время, — подчеркивает этот американский лингвист, — одинаково важно проведение синхронного анализа динамики явления и варьирования, как источника изменений, и диахронического анализа «статики» того, что исторически устойчиво,— параллельно исследованию синхронно инвариантного и диахронически изменчивого [127, 451].

Итак, язык может быть определен как исторически развивающееся явление, как объект, который никогда не бывает и не может быть абсолютно устойчивым, как динамическая система, находящаяся в каждый данный момент своего существования в состоянии относительного равновесия. Многие общие закономерности его функционирования и развития могут быть поэтому объяснены самим фактом его бытия в виде сложнодинамической системы. Обратимся к их краткой характеристике.<210>

О НЕКОТОРЫХ ОСОБЕННОСТЯХ РАЗВИТИЯ ЯЗЫКА В СВЕТЕ ЕГО
ОПРЕДЕЛЕНИЯ КАК СЛОЖНОДИНАМИЧЕСКОЙ СИСТЕМЫ

Системы сложного динамизма представляют собой новый тип объектов научного исследования, специфичных именно для современной науки [52, 99]. Как известная неразработанность общих принципов системного подхода, так и гораздо большая трудность применения понятия системы по отношению к развивающимся объектам сравнительно с объектами статическими [53, 36] приводят к тому, что работы, в которых совершается попытка охарактеризовать особенности сложнодинамических систем, пока немногочисленны. Можно с полным основанием утверждать, что исследования этого рода находятся в настоящее время в своей начальной стадии. Тем не менее представляется небесполезным указать уже сейчас на ряд закономерностей в развитии языка, которые могут быть объяснены за счет его принадлежности к разряду сложнодинамических систем и которые тесно связаны с общими свойствами всех объектов названного класса.

Необходимо сразу же отметить, что существуют и такие особенности развития динамической системы языка, которые связаны с собственно лингвистическими свойствами данной системы, т. е. продиктованы сугубо специфическими принципами данной системы в ее отличии от других динамических систем. Таковы так называемые языковые антиномии, в процессе разрешения которых и происходит саморазвитие языка. Как правильно указывает М. В. Панов и другие исследователи этой школы, «целесообразно эти противоречия выделить среди других диалектических противоречий» [63а, 24 и сл.]. К подобным антиномиям относятся антиномия говорящего и слушающего, кода и текста, узуса и потенциальных возможностей языковой системы, антиномия, обусловленная асимметричностью языкового знака и, наконец, антиномия двух функций языка: чисто информационной и экспрессивной. Поскольку характер этих антиномий уже разбирался детально в специальной литературе, а также служил предметом исследования, частично освещенным и в пределах настоящего издания мы больше на разборе этих противоречий и способах их преодоления останавливаться не будем, обратившись к вопросу об отражении и преломлении в развитии языка общих свойств сложнодинамических систем.

Динамическая система представляет собой, по словам У. Эшби, «нечто такое, что может изменяться с течением времени» [90, 36]. Параллельно главному свойству этих систем — их нетождественности во времени — подчеркивается и другое их качество, их сложность. Последняя проявляется как в составленности системы из большого количества разнородных элементов и ступенчатом, иерархическом соотношении между ними, так и в общей целостности системы, существующей вопреки факту ее составленности из подвиж<211>ных и меняющихся элементов и позволяющей данной системе проявлять качества, несвойственные ее элементам по отдельности. Системы сложного динамизма — это прежде всего объекты, изобилующие, или, по выражению У. Эшби, перенасыщенные внутренними и внешними связями. Понятия сложности и динамизма в рассматриваемых системах органически слиты, так что любой объект названного класса может быть в конечном итоге охарактеризован как «соподчиненная сложная взаимосвязь частей, дающая в своих противоречивых тенденциях, в своем непрерывном движении высшее единство — развивающуюся организацию» [84, 9—10] (подчеркнуто нами. — Е. К.). Эти атрибуты сложнодинамических систем отражаются на принципах их устройства и конкретной организации: между элементами системы устанавливаются такие связи, которые отвечают способности систем к устойчивости, активной адаптации, известному саморегулированию, согласованию функций и структуры системы с той субстанцией, в которой она реализуется и т. д. и т.п. (подробнее обо всех атрибутах сложнодинамических систем см. в работах И. Б. Новика, У. Эшби, Н. Винера [13; 52; 92]).

Из всех этих свойств, находящих в языке своеобразное отражение, наиболее важными для понимания его развития являются, по-видимому, следующие:

1. Особый характер взаимодействия со средой.

2. Особый характер взаимодействия между составными частями системы.

3. Относительная автономность отдельных звеньев системы в процессе ее общего преобразования.

4. Существование «скрытых параметров», недоступных прямому наблюдению.

5. Относительная независимость внутренней структуры системы от ее вещественного субстрата.

Попытаемся хотя бы кратко охарактеризовать эти свойства и продемонстрировать, в каких конкретных лингвистических явлениях они находят свое выражение.

Итак, первая особенность развития языка касается характера его взаимодействия со средой. Как и любая другая сложно-динамическая система, язык не просто формируется средой, но вступает с ней в многосторонние и разнообразные отношения. Язык не отражает пассивно всех воздействий окружающей среды, но относится к ним избирательно. Это согласуется с тем обстоятельством, что язык и не может, не теряя своей качественной специфики, непосредственно реагировать на абсолютно все изменения в том фрагменте среды, в котором он существует. В противном случае некоторые внешние воздействия могли бы вести не к развитию системы, а к ее разрушению (так, например, языком усваиваются далеко не все инновации). Язык не реагирует, например, непосредственно на целый ряд изменений в экономическом или социально-политичес<212>ком устройстве того общества, которое он обслуживает. На это указывал еще Ф. Энгельс, который в письме к Й. Блоху подчеркивал, что вряд ли кому-нибудь придет в голову связывать так называемые германские передвижения согласных с экономическими условиями жизни носителей этих языков [89]. С другой стороны, такие факторы в развитии общества, как изменение контингента носителей данного языка, или контактирование народов, или распространение просвещения и многие другие факторы, подробно описываемые ниже, находят обычно отражение в истории языка и служат конкретными причинами наблюдающихся в нем изменений. Наиболее непосредственно отражается в языке материальный и культурный прогресс общества в расширении средств номинации. Таким образом, разные ситуации в среде находят в языке разное отражение.

Мы уже описывали выше переплетение в каждом состоянии языка черт подвижности и устойчивости. Не возвращаясь к этому вопросу еще раз, подчеркнем только, что устойчивость языка в его соотношениях со средой осуществляется во многом через посредство изменчивости его вещественного субстрата, т. е. из-за способности языка к варьированию и его избыточности.

В то же время в результате таких взаимокоррелируемых отношений языка со средой вырабатывается именно динамическая устойчивость системы. В связи с нею языку свойственно, например, возложить выполнение части функций с одной подсистемы на другую, если в силу каких-либо изменений исконная подсистема подверглась перестройке. Языки проявляют способность выразить новые понятия с помощью старых средств или их перегруппировки, или возможность скомпенсировать исчезновение одной единицы за счет появления другой и т. п.

Общим свойством сложнодинамических систем является и то, что они всегда стремятся к состоянию относительного равновесия [90, 388]. Им присуща вследствие этого некая активность, но активность адаптивная, т. е. удерживающая перемены в допустимых пределах и направленная на приспособление системы к среде, но недопускающая вместе с тем ее разрушения. Отсюда известное саморегулирование системы.

С этой особенностью тесно связана и вторая особенность в развитии языка, которую можно охарактеризовать как динамическое взаимодействие отдельных составных частей системы. Сущность этой особенности заключается в том, что хотя язык в целом сохраняет свою составленность из вполне определенных обязательных частей, или компонентов, — фонетики, лексики, грамматики и т. п., — конкретное соотношение этих частей и характер зависимости между ними на протяжении истории языка не остается неизменным. Функционирование и развитие языка всегда достигается за счет согласованного взаимодействия<213> между отдельными частями, системы — уровнями, или ее подсистемами, и языковыми единицами, а также за счет распределения функций между ними [48, 99]. Характер такого согласования тоже меняется.

Используя понятие внутренней солидарности, выдвинутое представителями Пражского лингвистического кружка (см. [10, 87]) и использованное в дальнейшем и за его пределами, в частности, Э. Косериу [33, 232], можно было бы подчеркнуть, что развитие языка означает в первую очередь развитие той сети связей, которые наблюдаются между компонентами, образующими единое «солидарное», или «ансамблевое», целое.

В специальной литературе уже были описаны многие конкретные примеры тех корреляций, которые наблюдаются в истории языка между изменениями в фонетической, грамматической и лексической подсистемами и которые выражают зависимости перестройки одного уровня от сдвигов на другом; существование межуровневых диахронических связей поэтому сомнения, по-видимому, не вызывает (ср. [17; 37; 59; 79; 94; 129; 165]). Вместе с тем характер подобных корреляций оценивается по-разному [9; 27, 187; 66]. Но несмотря на то, что в освещении этих вопросов еще немало невыясненного и спорного, вряд ли можно возражать в принципе против тезиса, сформулированного В. Н. Топоровым, о том, что языковая система — это «совокупность элементов, организованных таким образом, что изменение, исключение или введение нового элемента закономерно отражается на остальных элементах» [73, 9—10]. Следует признать в то же время, что правильное истолкование этого тезиса возможно только в том случае, если не проводить знака равенства между элементами системы (конструктами) и реальными частями системы, т. е. теми непосредственными данностями, которые представлены в языке в форме различных звуков, их последовательностей, отдельных слов и т. п. С пониманием этого обстоятельства тесно сопряжено и понимание третьей особенности развития языков как сложнодинамических систем — известной независимости общей перестройки языка от тех частных сдвигов, которые происходят именно с теми реальными данностями, о которых мы говорили выше.

Изменение единицы языка, как определенного элемента (или члена) системы, часто не совпадающей с актуально выделенной частью потока речи (или, соответственно, материальной последовательностью, обнаруженной в реальном письменном тексте), не может не отразиться на строении языка или на строении отдельных его звеньев. Утверждать обратное — значило бы опровергать самый тезис о языке как определенным образом организованной системе, где все взаимосвязано [167, 34]. Изменение члена системы в любой области языка отзывается на всей системе [33, 234; 130, 5—8]. С другой стороны, изменения, охватывающие языковые дан<214>ности и имеющие частный характер, т. е. не касающиеся, строго говоря, элементов системы, ведут обычно лишь к перераспределению этих данностей внутри ограниченной области явлений, и системы как таковой не затрагивают. Язык, таким образом, характеризуется способностью по-разному реагировать на разные типы изменений и на перестройку, осуществляемую внутри разных участков его строения.

«В системе сложного динамизма, — подчеркивает И. Б. Новик, — изменение некоторой части элементов.., трансформируясь по сложным путям, постепенно угаснет, не нарушив качественной специфики всей системы в целом» [52, 106]. В силу указанного свойства последствия казалось бы одинаковых процессов в разных конкретных языках тоже могут являться различными. Приведем только один пример, иллюстрирующий разную роль заимствований с точки зрения их последующего влияния на фонологическую подсистему языка. Фонема /ф/ появилась в русском языке под влиянием заимствований из греческого, но она естественно включилась в складывающуюся здесь систему оппозиций по глухости и звонкости и стала обязательным членом этой системы; в языке навахо было достаточно заимствования всего нескольких английских слов, чтобы аранжировка фонем в начальной позиции претерпела здесь существенные изменения [126]; существование в современном немецком языке фонемы /з/ связано с единичными заимствованиями из французского, но сама фонема не входит в систему кардинальных фонем данного языка; аналогично во многом и положение фонемы /с/ в современном английском языке, выступающей только в словах французского происхождения и на правах периферийной фонемы; с другой стороны, известно, что приток французских слов в этот язык способствовал радикальной перестройке акцентологической системы данного языка.

В избирательном отношении к разным изменениям язык проявляет также следующую важную зависимость: чем от большего количества элементов зависит устойчивость системы, тем меньшим является возмущающее воздействие на всю систему изменение каждого отдельного элемента [52, 105—106]. Эта закономерность сложно-динамаческих систем может помочь объяснить, почему, например, преобразование одной-единственной оппозиции в фонологии имеет неизмеримо более серьезные последствия для всего языка в целом, чем, скажем, десятки постоянно совершающихся семантических сдвигов: система в фонологии держится на сравнительно небольшом числе отношений и единиц; семантическая система, напротив, строится на большем количестве единиц и характеризуется огромным количеством разнородных связей.

В связи с описанными свойствами языка некоторые исследователи справедливо указывают на то, что общий системный принцип организации языка не исключает известной независимости системы в целом от перестройки внутри частных ее подсистем и вполне опре<215>деленной автономности последних [37; 38; 66]. Это означает, что и развитие их может происходить по своим собственным внутренним законам, т. е. в той или иной мере обособленно друг от друга [129; 165].

Лингвист-историк должен, конечно, стремиться увидеть самый минимальный и незначительный сдвиг sub specie systematis, т. е. как отражение чего-то более общего и целостного [156, 7]. Как демонстрирует, однако, на фактическом материале Й. Хамм, подобные обобщения не должны являться чересчур поспешными и по той причине, что в принципе не всегда возможны или обязательны [80, 22 и сл.].

Выше мы уже говорили о том, что одни и те же процессы изменения приводят в конкретных языках к разным последствиям (иллюстрацией может служить здесь, например, история перегласовок в германских языках). Это обусловливается тем, что протекание изменения происходит в разных условиях, специфические особенности которых мы часто не в силах восстановить. Признание этого факта тесно связано с четвертой особенностью языкового развития, относящейся к наличию скрытых и невыявленных причин языкового изменения. Уже само существование так называемых спонтанных или спорадических изменений, которые в традиционном языкознании правильно противопоставлялись обусловленным изменениям и сдвигам, заставляет предположить, что в развитии языка наличествуют некие скрытые параметры, не только вызывающие те или иные изменения, но и меняющие характер протекания и направление начинающихся сдвигов.

В общем плане можно констатировать, что мера устойчивости языков и, напротив, степень их изменчивости, определяются числом классов воздействий среды, которые данная система способна воспринять и отразить, и числом классов тех внутренних факторов, которые могут служить движущими силами преобразований. Последовательного и тем более исчерпывающего перечисления этих классов в языкознании еще не существует. Настоящая работа и ставит своей целью осветить хотя бы наиболее существенные из этих причин и дать их классификацию (см. ниже). Особую проблему в выявлении скрытых параметров представляет, на наш взгляд, вопрос о совокупном одновременном действии различных факторов и характере их переплетения. На рассмотрении этих проблем мы и остановимся ниже.

Пятой важной особенностью языкового развития, как отражающего процесс становления сложнодинамической системы, является известная независимость структуры языка от того вещественного субстрата, в который она воплощается. Это свойство языковой системы можно объяснить тем обстоятельством, что одна и та же структура (или структура, оказывающаяся в определенном приближении аналогичной) может реализоваться с помощью множества разных вещественных субстратов. Иначе говоря, струк<216>тура языка оказывается способной оставаться инвариантной по отношению к тем элементам, которые ее выражают и которые сами могут испытывать в это время довольно значительные изменения.

Описывая развитие языкового знака, указывают обычно, что оно заключается в сдвиге отношений между означаемым и означающим (см. подробнее выше, гл. «Знаковая природа языка», раздел «Специфика языкового знака»). Но система языка слагается не только из знаков, но и фигур, тоже не остающихся на протяжении истории языка неизменными. Меняется число фигур, меняется их материальный облик. Меняется, наконец, и системная значимость указанных единиц. Явления этого рода изучаются в диахронической фонологии, результаты которой позволяют обобщить описанные здесь факты в виде особого правила. Его можно было бы сформулировать в виде правила о необязательности прямых корреляций между изменением материального облика конкретной единицы и изменением ее положения в системе данного языка, или, что то же, о необязательности корреляций между материальными и системными (структурными) сдвигами в языке. Так, передвижения согласных в германских языках, столь радикально изменившие конкретный облик германского консонантизма по сравнению с индоевропейским, не означали вместе с тем изменений в структурной конфигурации согласных, ибо принцип дистантности между тремя рядами согласных не был нарушен. Аналогичные явления были описаны и фонологами Пражской школы [10, 85]. Не случайно поэтому, что новая интерпретация языковых изменений оказалась связанной более с выяснением системного статуса изменений, чем с прослеживанием материального преобразования единиц, столь характерным для младограмматиков. К рассмотрению этого аспекта проблемы мы еще вернемся.

Мы охарактеризовали здесь некоторые особенности развития языка, обусловленные его принадлежностью к классу сложнодинамических систем. Описание свойств языка, связанных с его системным характером не в диахронии, а в синхронии, — предмет отдельного исследования.

РОЛЬ ВНУТРЕННИХ И ВНЕШНИХ ФАКТОРОВ ЯЗЫКОВОГО РАЗВИТИЯ
И ВОПРОС ОБ ИХ КЛАССИФИКАЦИИ

Серьезным недостатком многих работ по исторической лингвистике, — пишет К. Тогебю, — была попытка объяснить эволюцию языка как результат действия какого-либо одного фактора [162, 277]. Против стремления обязательно связать разные изменения с одной-единственной универсальной причиной возражали и другие языковеды — Э. Косериу [33, 268], М. И. Стеблин-Каменский [71, 75]. Но с такой точкой зрения согласны не все лингвисты. Если<217> оставить в стороне тех ученых, которые полагают, что проблема каузальности вообще не имеет права на рассмотрение в пределах нашей науки, или тех, кто считает, что «вопрос о причинах языковых изменений не является существенным для науки о языке» [83, 29], можно отметить, что мнения по данному вопросу представлены тремя различными точками зрения.

Первая из них заключается в том, что все изменения в языке обусловлены экстралингвистическими причинами [3, 106], в первую очередь условиями существования того общества, в котором бытует язык [140, 96; 154, 17]. Критикуя младограмматиков за то, что они пытались обнаружить причины преобразований в индивидуальной психологии говорящего, А. Соммерфельт прямо указывает, что все разнообразные факторы изменений имеют в конечном счете социальный характер [154, 41]. Иногда подобная прямолинейная концепция модифицируется в том смысле, что ее сторонники, признавая возможность выявления ряда внутренних причин эволюции, полагают вместе с тем, что даже за этими внутренними причинами стоят эксгралингвистические факторы. Нередко решающая роль в возникновении и распространении языковых преобразований приписывается и такому фактору, как потребности коммуникативного характера [9].

Вторая крайняя точка зрения защищается теми, кто считает, что в любых изменениях языка все вызывается исключительно внутренними причинами [96, 18]. Разновидностью данной концепции являются также теории, согласно которым все экстралингвистические импульсы, хотя они, быть может, и имеют место, не должны рассматриваться в пределах лингвистики. «Как только мы оставляем язык sensu stricto и апеллируем к внеязыковым факторам, — пишет, например, Ю. Курилович, — мы теряем четкие границы поля лингвистического исследования» [36, 404]. Близкие по духу идеи развивает и А. Мартине, который утверждает, что «только внутренняя причинность может интересовать лингвиста» [41]. Представляется, что обе точки зрения достаточно ограниченны.

Исходя из тезиса о двусторонней зависимости эволюции языка от факторов внешних и внутренних, мы хотим подчеркнуть тем самым, что современная постановка проблемы заключается не в том, чтобы изучать одни причины в ущерб другим, а в том, чтобы объективно показать, в чем именно может проявиться действие тех и других и их конкретное переплетение. Хотя в советском языкознании и было высказано мнение о том, что положение о «плюрализме причин» по своему существу якобы эклектично [9, 35], следует, по-видимому, принять во внимание, что именно оно согласуется более всего с истинным положением вещей и результатами многочисленных конкретных исследований (см., например, [66; 124; 136; 143; 154]).

Из определения языка как системы динамической логически вытекает, что часть ее внутренних «неполадок» должна быть устра<218>нена под давлением самой системы — приведением элементов к большей упорядоченности, охватом единым регулирующим принципом большего количества единиц, выдерживанием принципа сохранения дистантности между членами оппозиций и т. п. Напротив, из определения языка как системы открытой, т. е. взаимодействующей со средой, следует, что описание ее и не может быть полным вне учета конкретных форм этого взаимодействия [107, 75—76]. Подчеркивая многосторонние зависимости языка от целого комплекса причин, А. Мейе указывал, например, что лингвистические изменения предопределяются по крайней мере тремя группами причин, или факторов: 1) структурой данного языка, т. е. здесь его устройством; 2) психологическими, физическими, пространственными, социальными и прочими условиями его существования; 3) теми частными влияниями других языков, которые в данное время и данном месте испытывает изучаемый язык [140]. Нетрудно заметить, однако, что и группа причин, названная во втором пункте, далеко не однородна и нуждается в детализации и уточнении. В общем плане можно было бы вместе с тем отметить, что факторы первой группы — это факторы внутренние, интралингвистические, и их специфика определяется в равной мере и той звуковой субстанцией, в которую воплощен данный язык, и той сеткой связей, которая существует между его элементами (структурой языка) и, наконец, объединением элементов и связей в особое целостное единство (систему). Естественно в связи с этим, что мы говорим о системно обусловленных изменениях лишь как о части внутренних преобразований в языке. Факторы, перечисленные А. Мейе во втором пункте его классификации, обычно причисляются к факторам экстралингвистическим. Наконец, причины, выделенные им в третью группу, — это своеобразные полулингвистические причины: то, какой именно язык влияет на язык изучаемый и каково соотносительное социальное положение двух языков, является фактором экстралингвистическим, социально-экономическим или даже политическим; но то, какие именно формы принимает языковое контактирование, зависит непосредственно от самих соприкасающихся языков, и в этом смысле воздействие одной лингвистической системы на другую можно рассматривать как внутрилингвистический процесс. Во всяком случае особая роль этих факторов в общей совокупности причин изменений несомненна (подробнее см. ниже, стр. 250—254).

Несколько слов следует сказать также о разграничении двух понятий, которые нередко смешиваются, — о разграничении причин языковых изменений и их характера, их функционального статуса. Так, вне зависимости от того, что послужило непосредственной причиной языкового изменения, факт его проникновения в систему языка или широкое его распространение в языке имеют социальный характер. С этой лишь точки зрения можно признать, что «и внутренние закономерности развития языка в ко<219>нечном счете социальны» [6, 35; ср. 127, 450—451]. Из этого, однако, не следует, что все изменения вызываются социальными причинами. Аналогичное замечание необходимо сделать и по поводу неоднозначности термина «системное изменение». С одной стороны, подобная квалификация может означать, что причиной изменения явилась сама система данного языка; с другой, — что по своему характеру это изменение включается в серию однотипных, серийных, регулярных изменений, так что все эти изменения вместе образуют известное упорядоченное единство. Лучше два этих различных определения по возможности разграничивать (см. подробнее ниже). Системные изменения в первом смысле мы рассматриваем только как часть внутренних, т. е. обусловленных внутренней имманентной сущностью языка.

В соответствии с высказанными выше теоретическими соображениями все языковые изменения в целом, точнее, их причины, могут быть разбиты на две основные категории — внешние и внутренние [66]. Практически не всегда бывает легко отнести ту или иную причину к одной из указанных категорий, так как при более тщательном исследовании может оказаться, что причиной данного языкового изменения является целая цепь следующих друг за другом причин одного порядка, или, напротив, сложное переплетение многих причин разного порядка. Однако в большинстве случаев непосредственная основная причина выступает более или менее отчетливо. Эта причина и создает импульс, под влиянием которого и происходит языковое изменение. Если причина не может быть усмотрена в самом языковом механизме и лежит за пределами его сферы, она может, соответственно, квалифицироваться как внешняя. В финском языке, например, прилагательные стали согласовываться с существительными в роде и числе. Причиной данного явления послужило вероятнее всего влияние окружающих индоевропейских языков, где подобное явление выражено довольно ярко. Наоборот, изменение группы согласных k?t и ct в новогреческом языке вызвано внутренней причиной — неудобопроизносимостью первой группы согласных и т. п.

К внешним причинам мы относим всю совокупность необычайно разнообразных импульсов, идущих из окружающей язык среды и связанных прежде всего с особенностями исторического развития общества, переселениями и миграциями, объединением и распадом речевых коллективов, изменением форм общения, прогрессом культуры и техники и т.п. К причинам внутреннего порядка принадлежат различные импульсы, возникающие в связи с целенаправленной тенденцией к усовершенствованию существующей системы языка (ср. например, тенденцию к созданию симметричной системы фонем, рассматриваемую специально ниже); к внутренним причинам мы относим также разнообразные тенденции, направленные на приспособление языкового механизма к физиологическим особенностям человеческого организма, тенденции, обусловленные<220> необходимостью улучшения самого языкового механизма, тенденции, вызванные необходимостью сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности и т. п. Действие указанных тенденций и будет описано нами на фактическом материале в следующих разделах.

ВНЕШНИЕ ПРИЧИНЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИй.

Составляя часть системы более сложного порядка, ни один язык мира не развивается под стеклянным колпаком. Внешняя среда непрерывно на него воздействует и оставляет довольно ощутимые следы в самых различных его сферах.

Давно было подмечено, что при контактировании двух языков один из языков может усвоить некоторые артикуляционные особенности другого языка, оказывающего на него влияние. Типичным примером может служить возникновение церебральных согласных в индийских языках, поскольку церебральные широко распространены в современных дравидских языках и не могут быть объяснены как результаты исторической эволюции соответствующих нецеребральных согласных индоиранского или индоевропейского языка-основы, предполагают, что они возникли под влиянием субстратных дравидских языков.

В северных диалектах азербайджанского языка отмечено наличие фарингализованных гласных къ, чъ, уъ, ыъ, а также смычногортанных кь, цI, чI, къ, mI, пI, возникших под влиянием иберийско-кавказских языков.

Наличие абруптивов отмечено также в восточных анатолийских говорах турецкого языка.

В так называемых узбекских иранизированных говорах исчезло под влиянием иранских языков такое типичное для тюркских языков явление, как гармония гласных.

Субстратное влияние иногда может распространяться на значительные территории, захватывая несколько языков. Так, например, для фонетической системы болгарского, румынского и албанского языков характерно наличие редуцированного гласного, который в болгарском языке обозначается через ъ, в румынском через г и в албанском через ё.

Любопытно отметить, что тенденция к превращению а в u в первом слоге прослеживается одновременно в татарском, чувашском и марийском языках. В марийском языке а первого слога превратилось в о, в чувашском в разных диалектах в о или у, а в татарском языке а первого слога превратилось в лабиализованное а.

Каждый, кому приходилось слышать произношение так называемых финских шведов, не мог не заметить, что оно гораздо более похоже на произношение финнов, чем на произношение шведов<221>, проживающих в Швеции. Не менее значительны различия в произношении финнов, проживающих на территории Финляндии, и ингерманландцев, проживающих в Ленинградской области и частично в Карельской АССР. Произношение последних ближе к русскому, поскольку длительное пребывание среди русских не могло не сказаться на их произношении. Если сравнить произношение коми-зырян, проживающих в бассейне реки Вычегды, с произношением коми-пермяков, то нельзя не заметить, что произношение коми-пермяков почти не имеет специфического акцента и больше похоже на русское.

Рассматривая произношение мексиканского варианта испанского языка, Гонсалес Морено [108, 181] отмечает фразовую интонацию (напевность — especie de canto): «Когда слышишь, как индеец-майа говорит на своём родном языке, и сравниваешь с тем, как юкатанец говорит по-испански, поражаешься сходству фразовой интонации».

Влияние других языков может отразиться также и на характере ударения. Смена характера ударения в латышском языке, которое некогда было разноместным, но позднее передвинулось на первый слог, обязано, по всей видимости, влиянию языка угро-финского народа ливов. Ливы в древние времена занимали значительную часть территории современной Латвии. Многие диалектологи отмечают, что в русских говорах так называемого Заонежья исконно русское разноместное ударение перемещается на первый слог. При объяснении этого явления нельзя не учитывать, что носители этих говоров по происхождению являются обрусевшими карелами.

Влияние внешней среды может вызывать заметные сдвиги и в грамматическом строе языков. В области падежной системы оно может появляться в изменении количества падежей, или состава падежной системы, в особенностях значений падежей, моделях их построения, особенностях их исторического развития и т. д.

Якутский язык отличается от других современных тюркских языков многопадежностью. В то время как абсолютное большинство современных тюркских языков имеет обычно шесть падежей — именительный, родительный, дательный, винительный, местный и исходный, якутский язык имеет девять падежей — именительный, винительный, дательно-местный, частный, или партитив, отложительный, совместный, наречный, сравнительный и творительный. Многопадежность якутского языка можно было бы считать результатом развития этого языка по внутренним законам, если бы не было никаких других данных, свидетельствующих о наличии каких-то внешних причин, в результате действия которых якутская система падежей приняла особый вид, значительно уклоняющийся от общетюркского типа.

Дело в том, что некоторые специфические особенности якутской падежной системы имеют параллели в падежной системе<222> эвенкийского и эвенского языков, принадлежащих в языках тунгусо-маньчжурской группы.

В якутском языке нет специальной формы родительного падежа; нет этого падежа и в окружающих якутский язык эвенском и эвенкийском языках. Можно предполагать, что родительный падеж в якутском языке не успел развиться, так как в тюркских языках первоначально его не было. При этом влияние тунгусо-маньчжурских языков, по-видимому, оказало задерживающее влияние.

Дательный падеж в якутском языке одновременно имеет значение местного. Ср. оскуола?а 'в школу' и 'в школе'. То же самое наблюдается в эвенкийском и эвенском языках. Ср. эвенк. Пуртас бутаду бисин 'твой нож находился в сумке', но Аннаду унталва эмэврэн 'принесла Анне унты'2. Партитив в якутском языке имеет суффикс -ta, например, чэй-дэ ис 'выпей чаю', ат-та аралын 'дайте коня (любого)'3.

Но что могло толкнуть якутский язык именно на такой путь развития? Опять-таки возможное влияние тунгусских языков. В эвенкийском языке существует так называемый винительный неопределенный падеж, который помимо артиклевой функции обладает также способностью употребляться в тех случаях, когда предмет, на который направлено действие, представляет собой часть целого, например, Муе унгкурэн 'Воды налила'; Букэл оллоё 'Дай рыбы'. Влияние тунгусо-маньчжурских языков могло направить превращение древнетюркского аблатива в партитив.

Сохранение тв. п. на -nan также, по-видимому, обязано влиянию тунгусо-маньчжурских языков, поскольку он имеется в эвенкийском и эвенском языках, ср. эвенк. пуртат 'ножом' от пурта 'нож', эвен. herkar?i 'ножом' от herkar 'нож'.

Наличие в якутском языке совместного падежа типа о?олуун 'с ребенком', киhи-лиин 'с человеком' также легко объяснимо, поскольку совместный падеж имеется в эвенкийском и эвенском языках, ср. эвенк, бээ-нун 'с человеком', эвен. хер-кар-нюн 'с ножом'.

Существующий в якутском языке сравнительный падеж также находит аналогии в тунгусо-маньчжурских языках. Отложительный  падеж в эвенкийском и эвенском, характеризующийся суффиксом -дук, может употребляться в роли якутского сравнительного падежа, ср. эвенк. Би гиркидукис сагдытмар бисим 'Я старше твоего товарища'.<223>

В результате иноязычного влияния может изменяться также семантика падежей. Любопытный материал в этом отношении дают некоторые нижне-вычегодские говоры. Употребление родительного партитивного в этих говорах встречается значительно реже, чем в русском литературном языке, например, В лесу никакие грибы нет, ср. соответственно коми-зырян. Вцрын некутшцм тшак абу.

В языках, расположенных на смежных соприкасающихся территориях, наблюдается иногда одинаковая направленность в изменении форм падежей. Так, например, уже в древнеболгарском языке принадлежность предмета могла выражаться в родительном и дательном падежах. Затем дательный падеж, особенно дательный приглагольный, всё чаще и чаще стал выражаться аналитической конструкцией с предлогом на. Поскольку дательный падеж мог вообще заменять родительный, то конструкция с предлогом на позднее совершенно вытеснила родительный падеж, ср. совр. болг. цел и задачи на историческата грамматика 'цель и задачи исторической грамматики'.

В современном румынском языке формы дательного и родительного падежей также совпадают, ср. domn 'господин', domn 'господина' или 'господину', casa 'дом', case 'дома' или 'дому'. Исторически форма domn восходит к латинской форме дательного падежа ед. ч. domino, а форма case — к латинской форме дат. пад. ед. ч. casae.

Совпадение форм родительного и дательного падежей наблюдается также и в албанском языке, например, mali 'горы' и 'горе' shoku 'товарища' и 'товарищу'4.

Под влиянием синтетической формы местного падежа в коми-зырянском языке в некоторых нижне-вычегодских говорах, близко прилегающих к территории Коми АССР, образовались любопытные беспредложные конструкции типа Ухте живет 'живет в Ухте'.

Иноязычное влияние, по всей видимости, может замедлить или приостановить идущий процесс распада падежной системы. Во многих современных индоевропейских языках древняя система синтетических падежей исчезла. Отношения между словами стали выражаться аналитическим путем при помощи предлогов. Подверглась разрушению система древних падежей, унаследованных от индоевропейского праязыка и в армянском языке. Однако здесь она не разрушилась полностью, и армянский язык не стал аналитическим. Аналогичное явление наблюдалось также в истории осетинского языка и некоторых языков Индии, в которых, несмотря на разрушение старых падежных окончаний, образовалась новая система синтетических падежей. Можно сказать, что<224> полному разрушению старой падежной системы в армянском и осетинском языках препятствовали окружающие их горские языки Кавказа с их довольно развитыми падежными системами.

Что касается некоторых арийских языков Индии, то там могло сказаться влияние дравидских языков, в которых не наблюдалось разрушения падежной системы.

В истории языков отмечены случаи возникновения в результате иноязычного влияния такого явления, как определенный артикль. Так, например, в чувашском языке притяжательный суффикс 3 л. ед. ч. -е иногда приобретает значение артикля; ср. чув. кимм 'лодка', но кимми 'лодка (определенная)'. Другим тюркским языкам это явление не свойственно. В данном случае можно предполагать влияние марийского языка, в котором притяжательный суффикс 3 л. ед. ч. также может иметь артиклевые функции, ср., например, jer 'озеро' (неопределенное)', но jer-ze 'озеро (определенное)'.

Наиболее устойчивой по отношению к иноязычным влияниям оказывается система местоимений. Однако система так называемых притяжательных суффиксов, функционально соответствующих притяжательным местоимением, может видоизменяться под влиянием других языков. Так, например, в эстонском языке в результате влияния индоевропейских языков система притяжательных суффиксов исчезла, и, наоборот, в новогреческом диалекте «понтика» под влиянием турецкого языка она возникла.

Во всех тюркских языках притяжательные суффиксы располагаются после суффикса множественного числа, ср. тат. Идел яр-лар-ы 'берега Волги', тур. Тьrkiye єeher-ler-i 'города Турции'. Однако в чувашском языке существует иной порядок расположения притяжательных суффиксов. Притяжательные суффиксы в этом языке предшествуют суффиксу множественного числа, например, капитал смршыв-м-сен-че 'в странах капитала'. В данном случае сказалось влияние марийского языка, в котором наблюдается тот же порядок расположения притяжательных суффиксов, например, Республикын ончыл етг-же-шамыч 'передовые люди республики'.

Широко известны случаи заимствования из других языков словообразовательных суффиксов прилагательных. В литературе отмечены случаи заимствования суффиксов. Так, например, марийский язык заимствовал из чувашского языка суффикс сравнительной степени -рак (чув. -pax), ср. мар. сай 'хороший', сай-рак 'лучше', неле 'тяжелый', нелырак 'тяжелее', ср. чув. гшг 'теплый', гшграх 'теплее', тат. матур 'красивый', матуррак 'красивее'5.

Заимствование узбекского суффикса сравнительной степени -roq наблюдается в северных таджикских говорах. Исследователь<225> этих говоров В. С. Расторгуева, однако отмечает, что этот узбекский суффикс употребляется преимущественно в сочетании с таджикским суффиксом сравнительной же степени -tar, ср. teztarroq, tezroqtar 'быстрее'6.

Система числительных в различных языках также подвержена иноязычному влиянию, хотя числительные обычно принято считать одним из наиболее устойчивых элементов лексики. Известно например, что названия числительных «семь», «сто» и «тысяча» в финно-угорских языках представляют заимствования из индоевропейских языков. Название числительного «сто» в ненецком языке 'юр' представляет, по всей видимости, заимствование из какого-то древнетюркского языка, ср. чув. њqr 'сто'.

Числительное sutг 'сто' в румынском языке представляет заимствование из славянских языков. Сербохорватское и болгарское название тысячи (сербо-хорв. хиляда, болг. хиляда) представляет заимствование из греческого языка.

Числительные 80 и 90 в латинском языке звучали как octoginta и nonaginta (букв. 'восемь десятков' и 'девять десятков'). Во французском языке они образуются по совершенно другой модели. Числительное 80 образовано по схеме 4 x 20 quatre vingt, а 90 — по схеме 4 х 20 + 10 quatre vingt dix. Вероятнее всего эти модели возникли под влиянием кельтских языков, ср. совр. ирл. ceithre fichid 'восемьдесят' (букв. 'четыре двадцатки'), deich is ceithre fichid 'девяносто' (букв. 'десять и четыре двадцатки'), брет. pevar ugent 'восемьдесят' (букв. 'четыре двадцатки'), dek ha pevar ugent 'девяносто' (букв. 'десять и четыре двадцатки').

Румынские числительные от 11 до 19 содержат характерный элемент spre 'на' из латинского super 'над', например, unsprezece 'одиннадцать', doisprezece 'двенадцать', treisprezece 'тринадцать', patrusprezece 'четырнадцать' и т. д. Вышеуказанные числительные образованы по славянской модели, ср. русск. одиннадцать, т. е. 'один на десять', и т. д.

В настоящее время в коми-зырянском и особенно в коми-пермяцком языках наблюдается разрушение собственной исконной системы числительных. Усиливается частотность употребления числительных, заимствованных из русского языка.

Глагольная система языка также подвержена различным иноязычным влияниям. Иноязычное влияние, например, способно преобразовать систему личных глагольных окончаний. Так, в языке тюрко-язычной народности саларов, проживающих на территории Китая, отсутствует спряжение по лицам и числам: здесь несомненно сказалось влияние китайского языка, в котором глагол также лишен этих характеристик; ранее в саларском языке эти<226> формы были. В фольклоре все еще сохраняются рудименты аффиксальных форм лица и числа7. Аналогичное влияние оказал китайский язык и на маньчжурский. В маньчжурском спряжение по лицам и числам также отсутствует. Отсутствие этого явления в других тунгусо-маньчжурских языках заставляет предполагать, что это явление вторичное, возникшее под влиянием китайского языка.

Образование системы глагольных времен также может во многом зависеть от внешних влияний8.

В результате взаимодействия марийского языка с пермскими языками в марийском языке образовалась система прошедших времен, типологически тождественная системе времен в пермских языках. Особенности этой системы состоят в следующем: 1) она включает четыре прошедших времени: первое прошедшее, второе прошедшее, или перфект, плюсквамперфект и прошедшее длительное, 2) перфект не имеет вспомогательного глагола «быть» и помимо чисто перфектного значения может иметь модальное значение неочевидности действия, 3) в прошедшем длительном вспомогательный глагол фактически превращен в частицу, возникшую на основе обобщенной формы 3 л. ед. ч. первого прошедшего времени вспомогательного глагола «быть», ср. ком-зыр. босъта вцлi 'я брал', босьтан, вцлi 'ты брал', босьтц вцлi 'он брал' и т. д., мар. налам ыле 'я брал', налат ыле 'ты брал', налеш ыле 'он брал'.

Формы настоящего определенного и прошедшего определенного 1 изъявительного наклонения с вспомогательным глаголом xoraftan 'лежать, спать', имеющие распространение в ряде крайних северных таджикских говоров, являются кальками соответствующих узбекских форм, включающих в свой состав глагол ётмок 'лежать', ср. чустек. nafiљta-xotaљ  naviљta xorafta ast 'он пишет (сейчас в данный момент)'; узб. Ў?иб-ётиб-ман 'читаю (сейчас, в данный момент)'. Формы настоящего определенного времени 1 и прошедшего определенного времени 1 изъявительного наклонения с вспомогательными глаголом istodan, наиболее употребительные в говорах таджикоязычных селений Узбекистана и северных районов Таджикской ССР, поражают абсолютным сходством своей конструкции с соответствующими узбекскими формами, включающими в свой состав вспомогательный глагол турмо? 'стоять'.

Французские конструкции типа il me I'а dit 'он мне это сказал', где местоименные показатели прямого и косвенного объек<227>тов, как бы инфигированные между личным местоимением (префиксом) il и глаголом, очень напоминают древнеирландские конструкции типа го-m-gab 'он взял меня'9.

Наличие двух типов спряжения глаголов в системе прошедшего времени в осетинском языке, зависящих от того, является ли данный глагол переходным или непереходным, возникло под влиянием кавказского языкового субстрата, поскольку в адыгских языках также существуют два спряжения — одно для переходных, другое для непереходных глаголов10.

Влияние другого языка может отражаться и в значениях глагольных времен. Так, например, второе прошедшее в чувашском языке, помимо значений перфекта и прошедшего неочевидного, имеет также значение прошедшего длительного, например, Поезд зав-завах малалла шунг, вагон вмсммсмр зилленнм кгмгл пгтраннг (А. Тальвир) 'Поезд неудержимо стремился (букв. полз) вперед, вагоны беспрерывно качало, вызывало тошноту'. В родственных тюркских языках второе прошедшее не обладает этими свойствами. Источник этого значения следует искать в марийском языке, поскольку здесь второе прошедшее, помимо значения перфекта и прошедшего неочевидного, также может употребляться для выражения длительного действия, например, Кок ий наре ханын шучко вынемыште, зинданыште иленам, эн неле пашам ыштенам (К. Васин). 'Года два я жил у хана в страшной яме, в тюрьме, самую тяжелую работу выполнял'.

Любопытные следы иноязычного влияния могут быть обнаружены в области выражения таких языковых категорий, как вид и наклонение. Под влиянием русского языка в современном удмуртском языке явно наметилась тенденция к образованию видовых пар глаголов. Для образования глаголов несовершенного вида используется суффикс (истор. многократный суффикс -al).

В болгарском языке под влиянием турецкого языка возникло пересказывательное наклонение. Болгарский перфект, который в древние времена обозначал результат действия, завершившегося в прошлом, после проникновения значительных масс турок на территорию Болгарии приобрел в условиях двуязычия способность выражать действие, очевидцем которого говорящий фактически не был, т. е. передаваемое со слов других.

Иноязычное влияние может сказываться даже в значениях глагольных суффиксов. Так, например, в коми-зырянском языке довольно широкое распространение имеет глагольный суффикс -ышт, выражающий маломерность действия или его недостаточную интенсивность, например, Лида лэптыштi с ванавескасц 'Лида<228> приподняла занавеску'; сiuц вештыштic улцссц. 'Он подвинул стол' и т. д. Катализатором, облегчавшим распространение суффикса -ышт в коми-зырянском языке, явились довольно распространенные в русском языке глаголы маломерного действия с приставкой по-, например, погулять, поесть, попробовать, пощупать и т. д. В удмуртском языке, где влияние русского языка было менее интенсивным, суффикс -ышт не получил сколько-нибудь значительного развития.

В финно-угорских языках древнейшей поры глаголы вообще не имели никаких превербов. Эти превербы в некоторых финно-угорских языках возникли под влиянием окружающих их индоевропейских языков, ср. в венг. artani 'вредить', но megartani 'повредить', irni 'писать', но beirni 'выписывать'.

Подобного рода превербы существуют также в эстонском языке. Функционально близкими к превербам являются в марийском языке некоторые вспомогательные глаголы, ср., например, нелаш 'глотать', но нелын колташ 'проглотить' (букв. 'глотая, пустить'), кочккаш 'есть', но кочкын пытараш 'съесть' (букв. 'едя кончить') и т. д. Почти все модели сложных глаголов в марийском языке заимствованы из чувашского языка, где имеются их совершенно точные типологические соответствия.

Сложные глаголы имеются также в современном бенгальском языке, например, khвiyв phelilвm 'я съел', pakо ur-iyв gela 'птица улетела' и т. д.

Обращает на себя внимание поразительное сходство моделей сложных глаголов в бенгальском языке с моделями сложных глаголов в дравидских языках. Так, в тамильском языке обнаруживаются те же глаголы-модификаторы с той же функцией11.

Заимствуются из одного языка в другой даже частицы. В некоторых нижне-вычегодских говорах русской частице -то, например, кто-то, что-то, чего-то, как-то и т. д. соответствует частица -ко, например, кто-ко, чево-ко, как-ко и т. д. Источником этой необычной частицы является коми-зырянская частица kх, употребляемая в аналогичных случаях, ср. kod-kх 'кто-то', myj-kх, 'что-то', kyZ?-kх 'как-то' и т. д.

В этих же говорах распространена частица -но, примерно соответствующая русской частице же, например, штой-но 'что же', ктой-но 'кто же' и т. д. Эта частица также заимствована из коми-зырянского языка, ср. коми-зыр. myj-nх 'что же', а kyZ?-nх 'а как же'.

Очень подвержен различным внешним влияниям синтаксис. Синтаксис древних финно-угорских языков был очень похож на синтаксис тюркских. В нем выдерживался типичный для агглютинативных языков порядок слов — «определение + определяемое»,<229> глагол обычно занимал конечное положение в предложении, очень слабо были развиты придаточные предложения, их функции выполняли причастные конструкции и абсолютные деепричастные обороты, слабо были развиты подчинительные союзы и т. д. Это предположение подтверждается наличием некоторых реликтовых явлений прежнего состояния в таких языках, как финский, коми-зырянский, удмуртский, мордовский, марийский. Синтаксис тюркского типа имеют финно-угорские языки, в меньшей степени подвергнувшиеся влиянию индоевропейских языков, например, обско-угорские. Напротив, в результате влияния различных индоевропейских языков синтаксис таких финно-угорских языков, как венгерский, финский, эстонский, саамский, мордовский и коми-зырянский приобрел типологические черты синтаксиса индоевропейских языков. Свободным стал порядок слов, появились придаточные предложения европейского типа, вводимые союзами и относительными местоимениями.

Синтаксис маратхи, по сравнению с синтаксисом других индо-арийских языков (имеются в виду крупнейшие литературные языки, так как только их синтаксис до некоторой степени изучен), отличается значительно менее индоевропейским характером. Так, в маратхи сравнительно мало употребляются классические индоевропейские сложноподчиненные предложения с относительными словами: преобладают предложения с присоединительной связью и особые обороты с неличными формами глагола, эквивалентные зависимым предложениям (использование причастий для связи предложений, одно из которых оформляется как именной член другого, характерно, в частности для дравидских языков)12.

В языках Кавказа широко распространена эргативная конструкция предложения. Трудно предположить, чтобы она во всех языках, которым она свойственна, возникла совершенно самостоятельно. По-видимому, имело место частичное ее распространение за счет влияния языков субстратов и т. д.

В лингвистической литературе отмечены случаи заимствования средств связи предложений — подчинительных и сочинительных союзов. Так, например, мордовские языки употребляют значительное число союзов, заимствованных из русского языка. В иранских, тюркских и индийских языках встречаются союзы, заимствованные из арабского языка и т. д.

Самой восприимчивой сферой для всякого рода иноязычных влияний является лексика. Случаи заимствования слов или калькирования отмечены в самых различных языках. Словарный состав каждого языка отражает все изменения, совершающиеся в жизни данного народа, особенности его быта, хозяйственного уклада, исторической жизни, социального расслоения и т. д.<230>

Исследование словарного состава языка может дать богатый материал для историка и этнографа. Так, например, наличие в языке того или иного народа названий растений, рыб или животных, имеющих определенный географический ареал распространения, позволяет определить первоначальную территорию расселения этого народа. Отсутствие во всех диалектах татарского языка собственного слова для наименования гриба свидетельствует о южном происхождении казанских татар. Наличие в мордовских языках литовских слов свидетельствует о том, что граница расселения литовцев в древности была более продвинута к востоку. Отсутствие собственных оленеводческих терминов в языке коми подтверждает сделанное учеными предположение, что оленеводство коми заимствовали у ненцев.

Но иноязычные слова не только заимствуются непосредственно или калькируются. Влияние чужого языка может способствовать расширению диапазона значений исконных слов. Так, в результате длительного языкового контакта карельский язык приобрел ряд особенностей, чуждых другим близкородственным языкам. Например, карельский глагол aљtua, соответствующий финскому astua 'идти' имеет по сравнению с финским глаголом более широкий объем значений. В его употреблении прямо отражается полисемантизм русского глагола идти, например manиikka maijon ke aљtuw 'земляника с молоком идет', љluakotti гstuw 'мокрый снег идет', и т. д.13.

Финское слово selvд, имеющее буквальное значение 'ясный' или 'ясно', может употребляться в значении русского 'готово'. Такое значение явно возникло под влиянием скандинавских языков, поскольку в шведском и норвежском языках слово klar имеет то же значение наряду с обычными для него значениями 'ясный' или 'ясно'.

Проникновение иноязычного слова может существенно изменить семантику исконного слова, находящегося с ним в одном синонимическом ряду. Так, например, проникновение в язык калининских карел русского слова griba 'гриб, грибы' изменило семантику не только заимствованного русского слова griba, но и значение исконного слова љieni 'гриб'. Љienia когда-то в карельском языке означало грибы вообще, ср. финск. sienia 'грибы'. Слово griba приобрело значение 'гриб, заготовленный для сушки на зиму', а слово љieni стало означать 'гриб, предназначенный для соления'14.

В условиях контактирования языков (см. также подробнее раздел «Языковые контакты») могут распространяться моде<231>ли и формулы образования идиоматических выражений, например, в персидском, турецком, армянском и грузинском языках существует одинаковая формула ответа на вопрос о состоянии у человека каких-нибудь дел, здоровья и т. д.

Если спрашивающий задает вопрос типа русского Как дела? или немецкого Wie geht's?, то человек может ответить формульным  выражением Хорош есмь, если у него дела идут действительно хорошо, ср. перс. хив-дm, арм. lav em, тур. eyi-im, груз. |'argad var и т. д.

В странах центральной Европы существуют одинаковые формулы выражения благодарности, образованные по модели немецкого danke schцn, ср. венг. kцszцnцm szйpen, чешск. dekuji pekne, серб.-хорв. хвала лепо и т. д.

Нигде так ясно не обнаруживается обусловленность употребления слов внешними факторами, как в различных языковых стилях. На долю стилистики речи выпадает задача разобраться в тончайших различиях семантического характера между разными жанрами и общественно обусловленными видами устной и письменной речи.

Эволюция стилей тесно связана со сменой культурно-бытовых форм общения, с историей общества. Каждый стиль всегда предполагает обращение к определенной социальной среде, отражает принятую в данной среде нормативность и эстетику речи, широко употребляется в литературных произведениях как средство социальной характеристики персонажей. История стилей художественной литературы находится в самой тесной связи с историей соответствующего литературного языка и с его разнообразными, историческими изменяющимися стилистическими вариациями.

Такая область лингвистической науки, как изучение истории образования литературных языков (см. гл. «Литературный язык»), не может абстрагироваться от культурно-исторического контекста. Только привлечение фактов истории может дать ключ к правильному пониманию того, в какую эпоху и почему возник данный литературный язык, какие социальные силы, общественные взгляды, школы и направления стимулировали, или наоборот, задерживали его поступательное развитие, каким образом они на него влияли, какие писатели оказывали на него свое воздействие.

Расширение общественных функций языка и темпы его развития целиком и полностью определяются различными внешними причинами. Особенно подверженными различным внешнеязыковым влияниям оказываются расположенные на смежных территориях диалекты. На границах между отдельными диалектными зонами возникают области смешанных диалектов. Так, например, между северным и южным наречием русского языка располагается область средне-русских говоров. Эти говоры содержат отдельные особенности, сближающие их то с северным, то с южным наречием. Подобная же зона переходных говоров существует на территории,<232> находящейся между областями распространения верхового и низового диалекта чувашского языка. Подобные явления имеются собственно в каждом языке.

Образование в языке диалектов зависит во многом от причин внешнего порядка, как то: миграции населения, изоляции отдельных его групп, дробления или укрупнения государства, усвоения данного языка иноязычным населением и т. п.

Справедливо отмечается, что данные современных говоров нередко служат важным материалом для историка: как группировалось население в прошлом, где оно обитало, каковы были колонизационные движения, каковы были связи у разных частей данного народа между собою и с соседними народами в разные исторические эпохи — все это в той или иной степени отражается в говорах. Территориальное распределение диалектных различий представляет собой как бы отпечаток, след пройденного народом исторического пути. Полное понимание современного диалектного многообразия языка, территориального распределения диалектных различий невозможно без учета исторических фактов. Поэтому историческая диалектология и история языка должна широко пользоваться диахроническими данными.

Специфические особенности различных языков и диалектов часто бывает невозможно уяснить без привлечения исторических данных. Так, например, каждый, кто занимался литературным крымско-татарским языком, не мог не заметить в этом языке одной любопытной особенности: грамматическая структура этого языка имеет ярко выраженные черты так называемого кыпчакского типа, тогда как словарный состав обнаруживает много общих черт со словарным составом тюркских языков южного или огузского типа, азербайджанским, гагаузским и анатолийско-турецким. Эти особенности несомненно отражают сложную историю заселения Крымского полуострова различными тюркскими племенами. С начала второго тысячелетия н. э. почти вся территория Крыма, начиная с Притаврии и до горной гряды на юге, заселялась кыпчакскими племенами, как об этом свидетельствует старая топонимика Крыма; прибрежная же полоса от Байдар до Кафы (Феодосия) имела смешанное население (византийцы, генуэзцы, армяне и др.), от которого также сохранились топонимические названия, но старых тюркских топонимов среди них нет. В XVXVI вв. здесь начали появляться и затем надолго обосновались выходцы из Турции — больше всего из Анатолии. Еще позднее в степную часть Крыма пришли ногайцы. Эти этно-лингвистические факторы определили строение диалектной карты Крыма и в значительной мере формирование крымско-татарского литературного языка в последующее время15.<233>

Карельские диалекты Калининской области обнаруживают значительное сходство с карельскими диалектами северной части Карельской АССР, хотя носители тех и других говоров в настоящее время отделены друг от друга значительным расстоянием. Это объясняется тем, что после окончания русско-шведской войны и заключения Столбовского мира (1617 г.) одна часть карельского народа с территории Приладожья и Карельского перешейка в течение первой половины XVII в. переселилась в глубь России на земли современной Новгородской и Калининской (а также частично Ярославской и Тамбовской) областей, а другая часть пошла в направлении к северу и северо-востоку — на территорию центральных и северных районов Карельской АССР16.

Было бы, однако, совершенно неправильно делать вывод о том, будто первостепенная роль в изменении языка под воздействием внешних факторов принадлежит таким факторам, как влияние других языков, миграции, переселения, особенности исторической жизни народа, говорящего на данном языке и т. п.

Самым мощным внешним фактором, вызывающим языковые изменения, является прогресс человеческого общества, выражающийся в развитии его духовной и материальной культуры, в развитии производительных сил, науки, техники и т. п., влекущем за собой усложнение форм человеческой жизни и, соответственно, языка.

ВНУТРЕННИЕ ПРИЧИНЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ

В предыдущем разделе были описаны различные языковые изменения, вызванные действием внешних факторов (влияние других языков, особенности исторической жизни данного народа и т. п.). Однако изменения в языке могут быть также результатом действия так называемых внутренних факторов. Важнейшей функцией языка является функция общения, и для ее осуществления необходим постоянно действующий механизм. В языке таким механизмом будут правила соединения слов в целях образования осмысленных высказываний, вне наличия которых никакая коммуникация не представляется возможной.

Многие лингвисты, называвшие себя социологами и марксистами, почему-то не хотели признать, что уже одно функционирование языкового механизма как такового, способно породить импульсы языковых изменений, которые сами по себе являются независимыми от истории народа.

Главная особенность, отличающая внутренние причины языковых изменений от внешних, заключается в том, что внутренние<234> причины не имеют никаких временных ограничений, тогда как каждый внешний импульс, вернее его действие, ограничено определенной исторической эпохой. В этом смысле внутренние причины являются поистине панхроническими. Можно утверждать, что эти причины действовали во всех некогда существовавших, но ныне уже исчезнувших языках, действуют в языках современных и будут действовать в языках будущего.

Изучение характера внутренних причин, вызывающих языковые изменения, могло бы быть темой специальной монографии. В данном разделе из них могут быть охарактеризованы только важнейшие типы.

Приспособление языкового механизма
к физиологическим особенностям человеческого организма

Биологическая наука давно установила, что чисто биологические возможности человеческого организма далеко не безграничны. Они имеют определенные физиологические ограничения. Самое интересное состоит в том, что эти физиологические ограничения не могут быть устранены, так как это неизбежно привело бы к нарушению жизнедеятельности человеческого организма. Хорошо известны, например, такие явления, как невозможность безграничной перегрузки человеческой памяти или беспрерывной работы человеческого организма. Подобные перегрузки неизбежно вызовут определенную реакцию, которая выразится в исчезновении следов полученных впечатлений или забываемости, или в появлении признаков утомления, затрудняющих дальнейшую работу организма.

Следует заметить, что человеческий организм отнюдь не безразличен к тому, как устроен языковой механизм. Он старается определенным образом реагировать на все те явления, возникающие в языковом механизме, которые недостаточно соответствуют определенным физиологическим особенностям организма. Таким образом возникает постоянно действующая тенденция приспособления языкового механизма к особенностям человеческого организма, практически выражающаяся в тенденциях более частного характера.

I. Тенденция к облегчению произношения.

Наличие в языках известной тенденции к облегчению произношения неоднократно отмечалось исследователями. В то же время находились скептики, склонные не придавать ей особого значения. Они мотивировали своё скептическое отношение тем, что сами критерии лёгкости или трудности произношения яв<235>ляются слишком субъективными, так как они обычно рассматриваются сквозь призму того или иного конкретного языка. То, что кажется трудно произносимым благодаря действию системного «фонологического синта» носителю одного языка, может не представлять никаких затруднений для носителя другого языка. Многое здесь зависит от произносительных привычек, усвоенных носителями конкретных языков, и их артикуляционной базы, от особенностей их фонетического строя, типов структуры слога и типичных для данного языка звукосочетаний, характера ударения, мелодики речи и от других факторов. Так, например, произношение слова строй, которое каждый русский может произнести без особого труда, представляет большие трудности для финна и в особенности для китайца. Необычайные трудности для китайца представляет произношение русского звука р, например, в слове икра, который китаец, обучающийся русскому языку, стремится произносить как л. Обычное для финна слово hyцdyttцmyys 'бесполезность' трудно для русского по причине несвойственного русскому языку стечению гласных переднего ряда в одном слове, наличие специфических гласных ц, ь и дифтонга ць. Не менее трудно для русского произношение грузинского глагола q'iq'ini 'квакать' по причине контрастного стечения задненёбного надгортанного p' и гласного i, повторяемого дважды. Подобных примеров можно было бы привести значительное количество. Все эти доводы, конечно, нужно принимать во внимание, но все же они не могут служить достаточно веским аргументом против существования в различных языках мира вышеуказанной тенденции.

Наблюдения над историей развития фонетического строя различных языков мира с достаточной убедительностью свидетельствуют также и о том, что во всех языках существуют относительно трудные для произношения звуки и сочетания звуков, от которых каждый язык стремится по возможности освободиться или превратить их в более легкие для произношения звуки и сочетания звуков. Так, например, было с достаточной долей вероятности установлено, что в индоевропейском языке-основе существовал ряд так называемых лабиовелярных согласных qw, qwh, gw, gwh, обладавших, по-видимому, довольно сложной артикуляцией. Любопытно при этом отметить, что ни в одном из современных индоевропейских языков эти звуки не сохранились17. Они или совпали с обычными нелабиализованными k и g, или превратились в губные смычные. Можно предполагать, что сложная артикуляция этих звуков была негативным фактором, и различные индоевропейские языки на протяжении истории их развития стремились различными путями эту артикуляцию устранить. Интересным примером в этом отношении может служить также существование в индоевропейском языке-основе так называемых слоговых носовых и плавных l*,?,<236> f, g. Они также оказались очень неустойчивыми. Около слоговых плавных и носовых в различных индоевропейских языках усиливались так называемые пазвуки, в результате чего образовывались сочетания, составленные из гласного и сонантов ?, l, т, п, ср., например, рефлексы индоевропейского архетипа *wlqos 'волк' в древних и современных индоевропейских языках: готск. wulfs, лат. (из оскско-умбр.) lupus, др. греч. lЪkoj, русск. волк и т. д.

Сочетание носового гласного и простого типа г + о, е и т. д. представляет исключительные трудности для артикуляции. По этой причине ни в одном из языков мира, имеющем носовые гласные, они не встречаются.

В индоевропейской языковой основе некогда существовало слово *oktф, обозначающее 'восемь'. Группа согласных kt вряд ли может считаться удобно произносимой, поскольку сочетание двух смычных глухих создает чрезмерное напряжение (excessive tension). Индоевропейские языки нередко различными способами стремились облегчить произношение этой группы в слове 'восемь' в умбрском языке k превратился в спирант h, ср. умбрск, uht; в немецком языке k превратился также в спирант, но иного качества, в спирант х, ср. нем. acht; то же самое явление имело место в новогреческой демотике, ср. греч. octТ, в испанском языке группа kt превратилась в аффрикату и (орф. ch) ср. исп. ocho; в итальянском и шведском языках в группе kt k уподобилось t, ср. ит. otto и шв. еtta.

Ударение и долгота относятся к числу связанных между собой факторов. Любой ударный гласный немного длиннее неударного. Однако наличие сильного экспираторного ударения на долгом гласном в известной степени затрудняет произношение, вызывая перегрузку произносительных усилий. Целый ряд языков нашел выход из этого положения в дифтонгизации долгих гласных. Ударение перемещается на один из компонентов дифтонга, который в то же время освобождается от долготы. Так, например, обстояло дело в истории финского языка. Долгие гласные ф, y и з в финском языке превращаются в дифтонги, например: Sфmi 'Финляндия' дало Suomi, jфn 'пью' превратилось в juon, ф 'ночь' — в уy, sцn 'ем' — в syцn, mзs 'мужчина' — в mies и т. д.

В вульгарной латыни, в конце V в. гласные открытого слога под ударением получили удлинение независимо от своего качества, например, fк?de 'вера' превратилось в fк?d e; pк?de 'нога' — в p к ?d e. В дальнейшем эти ударные долгие гласные превращались в дифтонги, например p к ?d e превращалось в pied, fк?d e в feid и т. д.

Подобная дифтонгизация долгих гласных происходила так же в истории английского языка в период времени от XIV до XVI в. Так, например, time 'время' превращалось в taim через промежуточные ступени tinm, tenm; hыs 'дом' превратилось в haus через промежуточную ступень hous и т. д.<237>

Глухие смычные в интервокальном положении в сочетаниях Типа ata, ара, asa и т. д. более труднопроизносимы по сравнению со звонкими смычными, находящимися в том же положении. Неудивительно, что в истории самых различных языков наблюдалась тенденция к замене смычных глухих в интервокальном положении соответствующими звонкими смычными или спирантами.

Можно априорно утверждать, что стечение двух гласных, или так называемое зияние, не облегчает произношение слов, а наоборот, затрудняет, это в одинаковой степени ощущается носителями самых различных языков. Неудивительно поэтому, что в языках совершенно различного фонетического строя наблюдаются попытки устранения зияния.

Всё сказанное лишний раз свидетельствует о том, что утверждение о наличии во всех языках мира тенденции к облегчению произношения не так уж субъективно по своей сущности. Наряду с попытками приспособить произношение к особенностям звуковой системы конкретного языка несомненно существует стремление к устранению позиций, вызывающих артикуляционное затруднение у носителей самых различных языков. Таким образом, основная целенаправленность тенденции к облегчению произношения состоит в стремлении к возможному уменьшению произносительных затрат. Тенденция к облегчению произносительных затрат является одной из разновидностей более широкой тенденции к экономии, сущность которой будет нами рассмотрена позднее. К конкретным формам проявления этой тенденции могут быть отнесены такие явления, как ассимиляция, например, лат. summus 'высший' из supmos, ит. fatto 'сделанный' из factum, фин. maassa 'в стороне' из maasna и т. д.; явление внешнего и внутреннего сандхи, например, др.-инд. putraз-иa 'и сын' из putras иа, мар. jolgorno 'тропа' из jolkorno и т. д.; явления умлаута или преломления (Brechung) ср. нем. Krдfte 'силы' из Krafte, явление сингармонизма, ср. тат. urmanlarda 'в лесах', но kьllдrdд 'в озёрах'.

Однотипными с ассимиляцией можно считать вообще все изменения согласных и гласных, возникающие под влиянием соседних согласных и гласных или групп согласных, ср., например, широко распространенные в различных языках случаи палатализации согласных перед гласными переднего ряда, случаи изменения их качества в этих позициях, например, изменение качества k и g перед гласными е и i; ср. лит. keturi, но русск. четыре, др.-инд. иatvarah, арм. иors, греч. tљttarej, лат. caelum 'небо' [.kelum], исп. cielo [ielo], ит. cieloielo], рум. cerer], тур. iki 'два', азерб. диалектн. iиi 'два'.

Все случаи ассимиляции представляют конкретные проявления артикуляционной аттракции. Стремление к экономии произносительных затрат ведет к созданию двух гомогенных образований<238> в смежных позициях. Помимо описанных явлений встречаются фонетические изменения, которые сами по себе не являются результатом артикуляционной аттракции, но они также подчинены тенденции уменьшения произносительных затрат, поскольку они направлены на устранение произносительных помех. Сюда можно отнести различные типы эпентезы, или вставки гласных и согласных (ср. лат. poculum 'бокал' из poclom; сербо-хорв. факат при русск. факт; остров при лит. srovл 'течение'; фр. humble 'смиренный, униженный' при лат. humilis), упрощение групп согласных (например, нем. Nest 'гнездо' при русск. гнездо, русск. мыло, но польск, mydio 'мыло', лат. luna 'луна, месяц' из более древнего louksna и т. д.).

Довольно любопытным способом облегчения произносительных затрат является устранение концентрации произносительных усилий, например устранение скоплений двух долгих гласных, или долгого гласного и группы, состоящей из двух согласных (ср. греч. basilљwn 'царей' из basilзфn, лат. ventus 'ветер' из vзntos), сочетаний, состоящих из долгого и краткого гласного (ср. финск. soiden 'болото' из sфiden).

Концентрация произносительных усилий создается при сочетании долготы гласного и силового ударения, падающего на этот гласный. Примером устранения образующейся сверхдолготы может служить превращение ударных долгих гласных в дифтонги в истории финского языка, ср. финск. suo 'болото' (из sф, ср. совр. эст. soo 'болото'), финск, tyц 'работа' (из tцц, ср. совр. эст. tцц). Аналогичное явление имело место в истории французского языка, ср. вульг. лат. f?de 'вера', ст.-фр. feid и т. д.

Стремлением к уменьшению произносительных затрат объясняются также широко распространенные в различных языках мира случаи редукции гласных в безударных слогах, ср. русск. волна [vAlnб], берег [bйr'qk], норвеж. like [li:kq] 'любить', synge [sьNq] 'петь', нем. singen [siNqn] 'петь', ich habe [iз habq] 'я имею' и т. д. Редуцированный гласный в безударном слоге может совсем утратиться. Этим объясняется, например, утрата древних конечных гласных во многих финно-угорских языках, ср. коми-зыр. sхn, 'жила', эрзя-морд, san, мар. шян, финск. suoni, коми-зыр. lym 'снег', мар. lum, финск. lumi и т. д., ср. также греческие формы род. п. ед. ч. типа patrТj, mhtrТj, fugatrТj, Ўndroj от pat»r  'отец', m»thr 'мать', fugЈthr 'дочь', Ўn»j 'человек, мужчина' и т. д.

Различные языки стремятся устранить скопление двух рядом стоящих гласных, в особенности двух гетерогенных гласных, выражением чего является устранение зияния. Неустойчивыми оказываются также скопления открытых слогов. В качестве средства устранения подобных скоплений часто выступает синкопа, ср. лат. ulna 'локоть' при греч. зlљnh 'локоть', исп. siglo 'век', но лат. saeculum, финск. korkeus 'высота' из korke-äute и т. д. Неудобопроизносимым, по всей видимости, является сочетание<239> однородных согласных, разделенных гласными или согласными иного образования, что часто устраняется путем диссимиляции, ср. исп. arbol 'дерево' при лат. arbor, груз. kharthuli 'грузинский' из kharthuri, ср. osuri 'осетинский' и т. д. Частным случаем диссимиляции является гаплология, например, русск. знаменосец из знаменоносец и т. д.

В неменьшей мере стремление приспособить языковый механизм к особенности человеческого организма, к особенностям его психологической организации, проявляется в области грамматического строя языка. Большой интерес в этом отношении представляют следующие явления, отмеченные в самых различных языках мира.

II. Тенденция к выражению разных значений разными формами.

Тенденцию к выражению разных значений разными формами иногда называют отталкиванием от омонимии.

Арабский язык в более древнюю эпоху своего существования имел только два глагольных времени — перфект, например, katabtu  'я написал' и имперфект aktubu 'я писал'. Эти времена первоначально имели видовое значение, но не временное. Что касается их способности выражать отношение действия к определенному временному плану, то в этом отношении вышеуказанные времена были полисемантичными. Так, например, имперфект мог иметь значение настоящего, будущего и прошедшего времен. Это коммуникативное неудобство потребовало создания дополнительных средств. Так, например, присоединение к формам перфекта частицы qad способствовало более чёткому отграничению собственно перфекта, например, qad kataba 'Он (уже) написал'. Присоединение префикса sa- к формам имперфекта, например, sanaktubu 'мы напишем' или 'будем писать' дало возможность более четко выразить будущее время. Наконец, употребление форм перфекта от вспомогательного глагола kвna 'быть' в соединении с формами имперфекта, например, kвna jaktubu 'он писал' дало возможность более четко выразить прошедшее длительное.

Местные падежи, характеризовавшиеся суффиксами -nа и -ka, в протоуральском языке были полисемантичны. Местный падеж с суффиксом -па обозначал местонахождение и внутри предмета, и на поверхности предмета; другой местный падеж, направительный падеж на -ka, обозначал и движение во внутрь предмета и по направлению к предмету. Позднее этот коммуникативный недостаток был устранен тем, что в различных уральских языках возникли новые, более чётко дифференцированные местные падежи.

Формы перфекта в болгарском языке с течением времени приобрели дополнительное значение пересказывательного наклонения (обозначение неочевидного действия). Формы перфекта и пересказывательного 1-го прошедшего были первоначально совершенно<240> омонимичны. Они образовывались из л-ового причастия и форм настоящего времени вспомогательного глагола «быть», ср. например, дал (дала) съм, дал (дала, дало) си, дал е и т. д., соответствующее русскому я дал (дала), ты дал (дала), он дал и т. д. Два разных значения таким образом выражались одной формой. Поскольку пересказывательное 1-е прошедшее в первых двух лицах употреблялось сравнительно редко, то остро этот недостаток не чувствовался. В третьем лице оно употреблялось довольно часто, и омонимия форм действительно представляла неудобство. Позднее эта омонимия была устранена. Формы третьих лиц 1-го пересказывательного прошедшего стали употребляться без вспомогательного глагола, например, чел 'говорят, что он читал', чели, 'говорят, что они читали'.

Отталкивание от омонимии проявляется также в области формирования внешнего облика слова. Так, например, финскому слову tuuli 'ветер' в коми-зырянском языке должно было бы соответствовать закономерно слово ti*l. Однако, поскольку в коми-зырянском языке когда-то существовало слово ti*l со значением 'огонь', соответствующее финскому tuli 'огонь', то слово ti*l 'ветер' приняло аномальный облик и стало звучать как t?l (t?v). Финскому глаголу purra 'кусать, грызть' в коми-зырянском должен был бы соответствовать глагол pi*r, но поскольку в коми-зырянском языке существовал глагол pi*r со значением 'входить', развитие глагола pi*r 'кусать, грызть' уклонилось от нормального пути и он приобрел форму pur-18.

Татарскому бар 'иди' в чувашском языке должно было бы закономерно соответствовать пур. Однако при таком развитии пур стало бы совпадать с пур 'есть' или пур 'каждый, всякий'. По этой причине пур 'иди' получило аномальное развитие и стало звучать как пыр.

III. Тенденция к выражению одинаковых или близких  значений одной формой.

Эта тенденция находит проявление в ряде широко распространённых в различных языках мира явлений, которые обычно называют выравниванием форм по аналогии. Можно отметить два наиболее типичных случая выравнивания форм по аналогии: 1) выравнивание форм, абсолютно одинаковых по значению, но различных по внешнему облику и 2) выравнивание форм, различных по внешнему облику и обнаруживающих лишь частичное сходство функций или значений.

Первый случай по сравнению со вторым является более редким. Приведем некоторые примеры. Известно, что у основ мужского рода на -о в латинском, греческом, славянском и балтийских<241> языках им. п. мн. ч. имел окончание -oi, ср. греч. okoi 'дома', лат. populi 'народы' и т. д. Это окончание не было исконным. Оно было перенесено по аналогии из местоименной сферы, ср. греч. oѓ 'те', ср.-лат. quoi 'которые' от qui 'который', готск, юai. Исконным окончанием было -es, которое в результате стяжения с конечным гласным основы -о образовывало окончание -фs, ср. его рефлексы в др.-инд. a?vв? 'лошади' от a?va? 'лошадь', готск. wulfфs 'волки' от wulfs 'волк' и т. д. Руководствуясь этими данными, можно предполагать, что такие слова, как лат. populus 'народ' и греч. lьkos 'волк' некогда имели формы им. п. мн. ч. populфs и lukфs. После перенесения окончания -oi из местоименной сферы возникли новые формы им. п. мн. ч. populoi, позднее populi 'народы' и lьkoi (орф. lЪkoi 'волки'). Окончания -фs и -oi были абсолютно одинаковыми по функции. В данном случае произошло простое выравнивание по аналогии тождественных по функции формантов.

В индоевропейском языке-основе 1 л. ед. ч. имело два типа окончаний: так называемые тематические глаголы имели окончание -ф, а атематические глаголы — окончание -mi. Позднее в ряде индоевропейских языков это различие было устранено. Окончание атематических глаголов -mi полностью вытеснило окончание -ф, ср. др.-арм. berem 'я несу', совр. болг. гледам 'я смотрю', сербохорв. pevam 'я пою', nosim 'я несу', ирл. buailim 'я ударяю' и т. д.

Направление движения от какого-нибудь предмета выражалось в древнеармянском языке особым падежом аблативом, который в единственном и множественном числе имел разные окончания, например, ед. ч. get-oi 'от реки', мн. ч. get-oc 'от рек'. В восточном диалекте возникло стандартное окончание облатива -iз, употребляющееся в единственном и множественном числе, ср. antar 'лес', antar-iз 'из леса' и antarner-iз 'из лесов'.

Сравнение парадигм спряжения вспомогательного глагола «быть» во множественном числе в древнеиндийском и древнегреческом языках обнаруживает между ними существенное различие, например, др.-инд. smas 'мы есьмы', sthas 'вы есте', santi 'они суть', др.-греч. ™s-mљn 'мы есьмы', ™s-tљ 'вы есте', e…si?(n) (из senti  enti  ensi  eisi). В первом и втором лицах в древнеиндийском языке представлена слабая ступень корня глагола es 'быть', а в древне-греческом выступает полная ступень. Нетрудно заметить, что сильная ступень была привнесена в древнегреческом языке из сферы единственного числа, где она была закономерна, ср. форму ™s-t… 'он есть'.

В среднеперсидском языке существовали две формы личного местоимения 1 л. ед. ч. az 'я' (из др.-перс. им. п. ед. ч. adam 'я', авест. azqmi 'я') и man 'мой, меня, я', по происхождению и первоначальному использованию — косвенный падеж (из др.-перс. род пад. ед. ч. mana 'мой, мне'). Этот бывший косвенный падеж<242> местоимения в среднеперсидском языке становится фактически универсальной формой этого местоимения, постепенно вытесняя прямой падеж az. В современном персидском языке существует только местоимение man, но не az. Основной причиной выравнивания по аналогии явилось стремление к устранению двух образований с одинаковой функцией.

Как уже было сказано, гораздо большее распространение имеет второй случай. Для того чтобы осуществилось выравнивание неодинаковых по внешнему облику форм по аналогии какой-либо одной формы, вовсе не обязательно полное совпадение их значений. Часто бывает достаточно сходства какого-нибудь одного из присущих им значений. Примеров на этот случай можно привести довольно большое количество. Некоторые древние основы на в румынском языке типа limbг 'язык', юarг 'страна' имеют совершенно необычное окончание им. п. мн. ч. -i например, limbi 'языки', югri 'страны', хотя здесь следовало бы ожидать -е, ср. лат. linguae 'языки' и terrae 'земли'. Окончание -i было перенесено по аналогии из сферы склонения основ на -о, ср. рум. domn 'господин', domni 'господа'19.

В латинском языке было несколько типов перфектов, например, перфект с показателем -s: dixi (diksi) 'я сказал', duxi (duksi) 'я привел', перфект с удвоением типа tetendi 'я натянул,' dedi 'я дал', перфект с показателем -v, например, delevi 'я разрушил', перфект на -ui типа domui 'я укротил' и т. д. В современном испанском языке этого разнобоя уже нет. Испанское прошедшее время preterito perfecto simple, являющееся прямым наследником латинского перфекта, не содержит такого количества типов образования и отличается относительным однообразием.

В латинском языке окончания им. п. мн. ч. -ае и -i, хотя и выражали формы этого падежа разного рода, но все же обозначали в том и другом случае множество предметов. Этой второй функции оказалось вполне достаточным для того, чтобы некогда совершенно несвойственное латинским именам существительным женского рода окончание им. п. мн. ч. -i приобрело функции показателя множественности у румынских существительных женского рода типа limbг 'язык' и юarг 'страна'.

В современном народноразговорном греческом языке некогда присущее древнегреческому языку личное окончание 3 л. мн. ч. наст. вр.-ousi (ср. др.-греч. grЈfousi 'они пишут') было заменено новым личным окончанием -oun. Это новое окончание по своему происхождению является окончанием 3 л. мн. ч. имперфекта слитных глаголов типа kosmљw 'украшать', например, ™kosmoun 'они украшали'. Импульсом для перенесения послужило частичное сходство функций, поскольку оба эти окончания, т. е. ousi и oun,<243> выражают принадлежность действия 3 л. мн. ч., хотя в то же время одно из них является характерным признаком настоящего времени, а второе характерным признаком особого прошедшего времени имперфекта.

Окончание 1 л. ед. числа настоящего времени в современном татарском языке, например, alam 'я беру', baram 'я иду' не является исконным. Оно перенесено из сферы прошедшего времени, ср., например, тат. aldym 'я взял', bardym 'я ходил' и вытеснило таким образом старое окончание 1 л. ед. ч. наст. вр. -myn или -mдn. Ср. казах. alamyn 'я беру', baramyn 'я иду' и т. д. Пример, аналогичный предыдущему.

Слова типа стол, конь и сын в древнерусском языке имели специфические окончания дательного творительного и предложного падежей множественного числа.

Д. столомъ   конемъ    сынъмъ

Т. столы       кони        сынъми

П. столћхъ   конихъ     сынъхъ

В современном русском языке они имеют одно общее окончание: столам, столами, столах; коням, конями, конях; сынам, сынами, сынах. Эти общие окончания возникли в результате перенесения по аналогии соответствующих падежных окончаний имен существительных, представляющих старые основы на -в, -jв типа сестра, земля, ср. др.-русск. сестрамъ, сестрами, сестрахъ; землямъ,  землями, земляхъ и т. д. Для выравнивания по аналогии сходства падежных функций оказалось вполне достаточным.

IV. Тенденция к созданию четких границ между морфемами.

Может случиться, что граница между основой и суффиксами становится недостаточно четкой по причине слияния конечного гласного основы с начальным гласным суффикса. Так, например, характерной особенностью типов склонений в индоевропейском языке-основе было сохранение в парадигме склонения основы и ее отличительного признака, т. е. конечного гласного основы. В качестве примера для сравнения можно привести реконструированную парадигму склонения русского слова жена, сопоставленную с парадигмой склонения этого слова в современном русском языке. Приводятся только формы единственного числа.

И.    genв         жена

P.    genâ-s       жены

Д.    genâ-i       жене

В.    genв-m     жену

М.    genв-i      жене

Нетрудно заметить, что в парадигме спряжения слова жена прежняя ось парадигмы — основа на -в — уже не выдерживается по причине ее видоизменения в косвенных падежах в результате<244> различных фонетических изменений, приведших в ряде случаев к слиянию гласного основы а с гласным вновь образовавшегося падежного суффикса, например, genвi  gene  жене, genвm  geno  жену и т. д. В целях восстановления четких границ между основой слова и падежным суффиксом в сознании говорящих произошло переразложение основ, и тот звук, который раньше выступал как конечный гласной основы, отошел к суффиксу.

В общекельтском языке-основе существовал так называемый сигматический аорист, формы которого состояли из основы глагола, показателя времени -s- и соответствующих их личных окончаний, например:

ед. ч.

1 л.   ber-s-u

2 л.   ber-s-i

3 л.   ber-t  ber-s-t

В 3 л. показатель времени -s- оказался утраченным и, таким образом, оказалось нарушенным единство парадигмы. В форме 3 л. ед. ч. конечный -t-, который фактически представлял личное окончание, был переосмыслен как показатель времени, в результате чего вся парадигма оказалась перестроенной на совершенно новый лад:

ед. ч.

1 л.   ber-t-u

2 л.   ber-t-i

3 л.   ber-t

Таким путем возник так называемый претерит на -t в древне-ирландском языке.

С чисто психологической точки зрения объяснение механизма вышеуказанных явлений не представляет особых трудностей. В мысленной сфере человека различные понятия разграничены более или менее четко, поскольку они ассоциированы с представлениями внешнего облика различных предметов. В языке разграничение достигается главным образом за счет различий звуковых комплексов, с которыми обычно связываются различные значения. Поскольку подобные случаи в каждом языке представляют абсолютное большинство, то в человеческом сознании, по-видимому, создается устойчивая доминанта: каждое значение должно иметь особое, отличное от других значений звуковое выражение. Доминанта создает определенное давление, в результате чего, с одной  стороны, происходит распад полисемантических звуковых комплексов, с другой стороны, происходит устранение многообразия форм с одинаковым значением. Тесно связано с наличием этой доминанты и явление переразложения основ. Здесь по существу происходит прояснение границ звукового комплекса, наделенного определенным значением, поскольку эти границы стали неясными.<245>

V. Тенденция к экономии языковых средств.

Тенденция к экономии языковых средств является одной из наиболее мощных внутренних тенденций, проявляющихся в различных языках мира. Можно априорно утверждать, что на земном шаре нет ни одного языка, в котором бы различалось 150 фонем, 50 глагольных времен и 30 различных окончаний множественного числа. Язык подобного рода, обремененный детализированным арсеналом выразительных средств, не облегчал бы, а наоборот, затруднял общение людей. Поэтому каждый язык оказывает естественное сопротивление чрезмерной детализации. В процессе употребления языка как средства общения, часто стихийно и независимо от воли самих говорящих, осуществляется принцип наиболее рационального и экономного отбора действительно необходимых для целей общения языковых средств.

Результаты действия этой тенденции находят проявление в самых различных сферах языка. Так, например, в одной форме творительного падежа могут заключаться самые различные его значения: творительный деятеля, творительный обстоятельственный, творительный объективный, творительный ограничения, творительный предикативный, творительный приименный, творительный сравнения и т. д. Не меньшим богатством отдельных значений обладает и родительный падеж: родительный количественный, родительный предикативный, родительный принадлежности, родительный веса, родительный объекта и т. д. Если бы каждое из этих значений выражалось отдельной формой, то это привело бы к невероятной громоздкости падежной системы.

Словарный состав языка, насчитывающий многие десятки тысяч слов, открывает широкие возможности для реализации в языке огромного количества звуков и их различных оттенков. В действительности каждый язык довольствуется сравнительно небольшим количеством фонем, наделенных смыслоразличительной функцией. Каким образом происходит выделение этих немногочисленных функций, никто никогда не исследовал. Современные фонологи занимаются исследованием функции фонем, но не историей их происхождения. Можно только априорно предполагать, что в данной области происходил какой-то стихийный рациональный отбор, подчиненный определенному принципу. В каждом языке произошел, очевидно, отбор комплекса фонем, связанных с полезным противопоставлением, хотя появление в языке новых звуков не объясняется только этими причинами. С принципом экономии, по-видимому, связана тенденция к обозначению одинаковых значений одной формой.

Одним из ярких проявлений тенденции к экономии является тенденция к созданию типового однообразия. Каждый язык постоянно стремится к созданию типового однообразия. Если в языке возникает какая-нибудь специфическая артикуляция звука, то она очень редко ограничивается одним звуком и стремится захва<246>тить также и другие звуки. В древнегреческом языке было не только t придыхательное, но также придыхательные р и k, во французском языке помимо а носового существует о, е и ц носовое; так называемые смычно-гортанные согласные в грузинском и армянском языках представлены фонемами k, t, р, с, и; церебральные согласные в современных индийских языках представлены согласными t, th, d, dh, n, r. Если в языке существует ь, то обязательно должно быть ц и т. д. В плане этой тенденции также осуществляются так называемые звуковые законы. Всякое частное изменение стремится создать тип изменения, осуществляющийся во всех одинаковых условиях.

В целом ряде языков ударение занимает в слове определенное место. В венгерском, финском и латышском языках оно падает на первый слог, в удмуртском на последний, в польском на предпоследний, в новогреческом на один из трех последних слогов и т. д.

Многообразие слогов, содержащихся в различных словах, может быть сведено к сравнительно немногим типам, характеризующимся определенной структурой. Так, например, в праславянском языке некогда существовал определенный тип слога, а именно, каждый слог был открытым; в китайском языке ни один слог не может начинаться с группы согласных. Сочетания звуков в языке осуществляются отнюдь не хаотически, они подчинены определенным правилам дистрибуции. Так называемый агглютинативный тип языка строго выдерживается во многих языках мира; для семитских языков типичным является корень, состоящий из трех согласных. В языках агглютинативного типа существует определенный порядок расположения морфем: морфемы с более конкретным значением располагаются ближе к корню слова, а морфемы с более общим значением располагаются дальше от корня. Существуют языки со строго определенным порядком слов. В тюркских языках определение всегда помещается перед определяемым, а глагол занимает обычно конечное положение в предложении. Наоборот, в кельтских языках глагол обычно располагается в самом начале предложения. В целом ряде языков прилагательное ставится после относящегося к нему имени существительного (романские, албанский, таджикский, вьетнамский, индонезийский и т. д.).

VI. Тенденция к ограничению сложности речевых сообщений.

Новейшие исследования свидетельствуют о том, что в процессе  порождения речи действуют факторы психологического плана, ограничивающие сложность речевых сообщений.

Процесс порождения речи происходит, по всей вероятности, путем последовательной перекодировки фонем в морфемы, морфем в слова и слов в предложения. На каких-то из этих уровней перекодировка осуществляется не в долговременной, а в оперативной<247> памяти человека, объем которой ограничен и равен 7 ± 2 символов сообщения. Следовательно, максимальное соотношение количества единиц низшего уровня языка, содержащееся в одной единице более высокого уровня, при условии, что переход от низшего уровня к высшему осуществляется в оперативной памяти, не может превысить 9 : 1 [51, 17].

Емкость оперативной памяти накладывает ограничения не толь ко на глубину, но и на длину слов. В результате ряда лингвопсихологических  опытов было обнаружено, что при увеличении длины слов сверх семи слогов наблюдается ухудшение восприятия сообщения. По этой причине с увеличением длины слов резко уменьшается вероятность их появления в текстах. Этот предел восприятия длины слов найден в опытах с изолированными словами. Контекст в известной степени облегчает восприятие. Верхний предел восприятия слов в контексте составляет примерно 10 слогов.

Если учитывать благоприятствующую роль контекста — внутрисловного  и межсловного — при опознании слов, следует ожидать, что превышение критической длины слов в 9 слогов, определяемое объемом оперативной памяти, в значительной степени затрудняет их восприятие. Данные лингвопсихологических опытов определенно указывают на то, что объем восприятия длины и глубины слов равен объему оперативной памяти человека. И в тех стилях естественных языков, которые ориентированы на устную форму общения, максимальная длина слов не может превышать 9 слогов, а их максимальная глубина — 9 морфем [51, 18—19].

Глубина слов и их длина являются взаимозависимыми величинами. Длина корневых морфем обычно равна одному слогу или превышает размеры одного слога, а длина аффиксальных морфем чаще всего соответствует одному слогу.

Исследования, производимые на материале различных языков, показывают, что максимальные длины слов в разных языках расположены в пределах, четко очерченных рамками объема оперативной памяти — 7 ± 2 символов — от 5 до 9 слогов [51, 21].

VII. Тенденция к изменению фонетического облика слова при утрате им лексического значения.

Наиболее наглядное выражение эта тенденция получает в процессе превращения знаменательного слова в суффикс. Так, например, в чувашском языке существует творительный падеж, характеризующийся суффиксом -па, -пе, ср. чув. карандашпа 'карандашом', вгйпе 'силой'. Это окончание развилось из послелога палан, пелен 'c', ср. тат. bqn. Суффикс латива -ва -ве в венгерском языке, например, vбros-bб 'в город', erdц-be 'в лес' был первоначально формой латива от существительного bйl 'внутренность', которая звучала как bйle. Когда эта форма превратилась в суффикс, ее фонетический облик подвергся разрушению.<248>

В английской разговорной речи вспомогательный глагол have в формах перфекта, утратив свое лексическое значение, фактически редуцировался до звука 'v, а форма had — до звука 'd, например, I'v written 'Я написал', he'd written 'он написал' и т. д.

Карельский суффикс комитатива -ke, например, velle?ke 'с братом' возник из послелога kerdalla 'вместе'. Суффикс винительного определенного падежа -ra в современном персидском языке развился из послелога radiy.

Показатель прошедшего времени -њ- в ненецком языке ilena-s 'ты жил', ile-j 'он жил' и т. д., по-видимому, представляет выветрившуюся форму 3-го л. ед. ч. прош. врем. глаг. быть. В нганасанском  диалекте ненецкого языка эта форма звучит как iљua 'он был'.

Приметой будущего времени в современном новогреческом языке является частица ?Ј, восходящая исторически к глаголу ?ᙐlw 'хотеть, желать'.

Все эти и им подобные явления вызываются двумя причинами: 1) утратой первоначального лексического значения и 2) общей тенденцией различных языков мира к созданию возможно кратких форм падежных суффиксов. Насколько можно видеть, эта тенденция очень тесно связана с тенденцией к сокращению длины слов.

Если группа слов утрачивает первоначальное значение, то она также может подвергнуться сокращению. Так, например, латинское выражение quo modo 'каким образом' в румынском языке дало cum, во французском языке comme, в провансальском com, в испанском и португальском como со значением 'как'. Выражение in Kraft 'в силу' сократилось в немецком языке в kraft, an Statt 'на месте' сократилось в statt 'вместо' . Вульгарно-латинское in caza 'в дом' дало во французском chez 'к'.20 Ослабление значения слова десять в русских числительных от одиннадцати до девятнадцати привело к сокращению составного элемента этих числительных десять в дцать, например, один-на-дцать, две-на-дцать и т. д.

Фонетический облик слова меняется в часто употребляемых словах в связи с изменением их первоначального значения. Ярким примером может служить нефонетическое отпадение конечного г в русском слове спасибо, восходящее к словосочетанию спаси бог. Частое употребление этого слова и связанное с ним изменение значения спаси бог  благодарю — привело к разрушению его первоначального фонетического облика. По тем же причинам сократилось испанское выражение Vuestra merced 'Ваша милость' в Usted. Примеров подобного рода сокращений можно было бы привести достаточное количество.<249>

VIII. Тенденция к созданию языков простой морфологической структуры.

В языках мира обнаруживается определенная тенденция к созданию языкового типа, характеризующегося наиболее простым способом соединения морфем. Любопытно то, что в языках мира абсолютно преобладающее большинство составляют языки агглютинативного типа. Языки, имеющие внутреннюю флексию, встречаются сравнительно редко.

Этот факт имеет свои определенные причины. В агглютинирующих языках морфемы, как правило, обозначены, границы их в слове определены. Это создает четкий внутрисловный контекст, позволяющий идентифицировать морфемы в самых длинных последовательностях [51, 24]. На это преимущество агглютинативных языков указывал в свое время И. Н. Бодуэн де Куртенэ, который писал по этому поводу следующее: «Языки, в которых все внимание по части морфологических экспонентов сосредоточивается на следующих после главной морфемы (корня) аффиксах (языки урало-алтайские, угро-финские и т. п.), являются более трезвыми и требуют гораздо меньшей траты психической энергии, нежели языки, в которых морфологическими экспонентами являются и прибавки в начале слова, и прибавки в конце слова, и психофонетические  альтернации внутри слова» [5, 185].

Необходимость улучшения языкового механизма

В предыдущем разделе рассматривались тенденции, направленные на приспособление языкового механизма к физиологическим особенностям человеческого организма. Среди внутренних факторов языковых изменений можно выделить определенную группу тенденций, направленных на улучшение системы механических средств языка, на освобождение этой системы от ненужного балласта, на придание средствам языка большей выразительности, экспрессивности и т. п.

Тенденции к устранению избыточности средств выражения (Ьbercharakterisiеrung).

В различных языках нередко можно встретить случаи избыточности средств выражения какого-либо грамматического значения. Так, например, в русском я пиш-у отношение действия к лицу, совершающему действие, фактически выражено двумя способами — личным местоимением и специальным личным окончанием 1-го л. ед. ч. Известно, что многие языки мира (японский, китайский, монгольский, маньчжурский, аварский, лезгинский, бирманский, индонезийский и т. д.) обходятся без личных окончаний. Есть язы<250>ки, которые некогда их имели, но позднее утратили, например, норвежский и африкаанс.

В древний период в английском языке не было категории временной отнесенности (перфекта) и, следовательно, особых перфектных форм. В них не было надобности, так как в языке этого периода существовала система видов (несовершенного и совершенного). Формы совершенного вида образовывались от форм несовершенного вида путем присоединения различных префиксов. Наиболее распространенным префиксом был Ze-21. Поскольку перфект обозначал действие уже законченное, совершенное, то в древне-английском языке префикс Zе- мог участвовать в образовании перфектных форм. Вначале были возможны формы типа ic habbe Zewriten 'я написал' от writan 'писать'. Функция префикса, Zе-в данном случае была совершенно лишней, так как перфект и без того выражал совершенное действие. По этой причине он со временем перестал употребляться. В современном английском языке в составе форм перфекта уже нет причастий с префиксом Ze-.

Одной из отличительных особенностей кабардино-черкесского и адыгейского языков является обилие различных глагольных приставок, способных выражать самые разнообразные нюансы различных локальных отношений. Эта особенность связана почти с полным отсутствием в этих языках местных падежей, поскольку глагольные приставки способны выражать их значение, ср. например, в кабардинском: Ар къалэм къэкIуащ 'Он в город приехал'; Фатимат институтым не-кIуащ 'Фатимат в институт поехала'; Тхылъыр стIолым те-лъщ 'Книга на столе лежит' и т. д. Формы слов къалэм, 'город', институтым 'институт' и стIолым 'стол' лишены каких-либо суффиксов местных падежей.

После числительных в тюркских языках имя существительное употребляется в единственном числе, например, тат. биш ат  'пять лошадей', поскольку числительное само выражает множественность.

В некоторых угро-финских языках отрицание глагольного действия осуществляется путем аналитического сочетания форм особого отрицательного глагола с основой главного глагола, ср. мар. ом луд 'я не читаю', от луд 'ты не читаешь', ок луд 'он не читает' и т. д. Основа главного глагола при этом не подвергается никаким изменениям, поскольку отношение отрицаемого действия к его субъекту уже в достаточной степени выражено формами отрицательного глагола.

II. Тенденция к употреблению более экспрессивных форм.

Факты из истории различных языков достаточно наглядно свидетельствуют о том, что при наличии нескольких форм с параллель<251>ными или близкими значениями предпочтение отдается наиболее экспрессивным формам.

В древнеанглийском языке существовало несколько суффиксов множественного числа имен существительных; оно выражалось суффиксами -as, -u, -a, -an. Исторически наиболее устойчивым оказался суффикс -as как наиболее четкий и фонетически устойчивый по сравнению с другими окончаниями.

Этими же причинами вызвано распространение в немецком языке суффикса мн. ч. -er. В древненемецком языке имелось крайне незначительное число основ, образующих множественное число на -ег. В настоящее время большинство существительных среднего рода образует множественное число указанным способом, например, Buch 'книга', Bьcher 'книги', Dach 'крыша', Dдcher 'крыши' и т. д. Это произошло потому, что у существительных среднего рода формы именительного и винительного падежей единственного числа полностью совпадали с соответствующими формами множественного числа, тогда как у существительных среднего рода, имеющих во множественном числе суффикс -er (из -ir), например, lamb 'ягненок', lember 'ягнята', множественное число было выражено очень четко.

Окончание род. п. мн. ч. -ов в древнерусском языке в начале его исторического развития было достоянием сравнительно малочисленной группы так называемых основ на -и, ср., например, сынове 'сыновья'; род. п. мн. ч. сыновъ. С течением времени это окончание становится очень продуктивным и во многих случаях вытесняет исконное окончание род. пад. мн. ч. других основ. Оно начинает присоединяться к таким словам, которые раньше его не имели, например волк — волков, стол — столов и т. д.

Самая многочисленная группа основ на -o и -jo в древнерусском в силу фонетических закономерностей в судьбе конечного слога имела нулевую флексию, и формы родительного падежа множественного числа по звучанию совпадали с формами именительного и винительного падежей единственного числа, например, др.-русск. вълкъ 'волк', вин. п. ед. ч. вълкъ 'волка' и род. п. мн. ч. вълкъ 'волков'. Такое положение, по-видимому, не могло быть в языке желательным. Надо думать, именно оно послужило причиной того, что в формах этого падежа ведущая роль принадлежит флексии былых основ на -и(ъ), и на -i, т. е. -овъ, получившей и другой вариант при присоединении ее к мягкой основе -евъ и -ей, выступившей частично и в своем книжном, старославянском варианте -ии22.

Наиболее ярко тенденция к экспрессии проявляется в лексике. Она выражается в стремлении употреблять наиболее образные слова, нередко заимствованные из различных профессиональных жаргонов, социально окрашенных разновидностей речи, различно<252>го рода образные выражения, лексические идиомы, гиперболы и т. д. История словарного состава различных языков наглядно подтверждает наличие этой тенденции. В современном русском разговорном языке употреблявшееся еще в начале 20-ых годов слово автомобиль почти полностью вытеснено словом машина. Возведение частного к общему, произведенное в целях большей экспрессии, оказалось в разговорной речи более жизненным. Прежнее слово автомобиль было оттеснено в область технического языка или официального языка различных деловых документов.

В народной латыни большое распространение получили образования с уменьшительными суффиксами как более экспрессивные, что нашло соответствующее отражение в лексике современных романских языков, ср. нар. лат. soliculum 'солнышко', фр. soleil 'солнце', нар. лат. taurellus 'бычок', фр. taureau 'бык', нар. лат. apicula 'пчелка', фр. abeille 'пчела', нар. лат. avicellus 'птичка', ит. uccello, фр. oiseau 'птица', нар. лат. auricula 'ушко', исп. oreja, порт. orelha, пров. aurelba, фр. oreille 'ухо' и т. д. В современных романских языках эти слова уже не имеют уменьшительного значения.

III. Тенденция к устранению форм, утративших свою исконную функцию.

Наглядной иллюстрацией проявления этой тенденции могут служить случаи утраты окончаний мужского, женского и среднего рода в некоторых современных индоевропейских языках. В таких языках, как иранские, армянский и английский, родовое деление имен существительных перестало существовать. По этой причине древние показатели мужского, женского и среднего родов утратились, поскольку они оказались лишенными функции.

Некогда в уральских языках существовал специальный формант -к, который, как можно предполагать, был показателем будущего времени. Контаминация форм настоящего и будущего времен привела к тому, что в новую парадигму проникла, по-видимому, только часть форм с показателем , вследствие чего показатель -в стал технически несовершенным. Кроме того, появление двух значений у новых временных форм привело к десемантизации показателя -к. Как показатель будущего времени он вообще стал не нужен. Все эти причины привели в конце концов к почти полному его исчезновению.

В древнерусском языке некогда существовали четыре прошедших времени — аорист, имперфект, перфект и плюсквамперфект. Два последних времени были образованы путем сочетания формы так называемого л-ового причастия с формами настоящего или будущего времени. Позднее перфект приобрел значение аориста и имперфекта. Аорист и имперфект исчезли из системы языка как совершенно ненужные образования. Вместе с приобретением полисемантичности подвергалась изменениям и структура самого<253> перфекта. Сопровождавшие л-овое причастия формы вспомогательного глагола 'быть', которые раньше служили отличительным признаком перфекта, после приобретения последними новых значений утратили всякий смысл и также исчезли. Присвязочное причастие становится глагольной формой прошедшего времени, отсюда родовые различия и отсутствие показателей лица.

Так называемые четвертое и пятое склонения в латинском языке уже в эпоху существования классической латыни были своего рода балластом. Четвертое, в которое входили основы на -и, не всегда могло быть отделимо от второго, а пятое было тесно связано с первым. Позднее они исчезли.

IV. Тенденция к устранению языковых эле ментов, имеющих незначительную семантическую нагрузку.

Наблюдение показывает, что языковые элементы, имеющие не значительную функциональную нагрузку, с течением времени выпадают из системы языка.

Редкие фонемы, замечает Эркки Итконен, обладающие малой частотностью, в процессе развития языка легко сливаются с близкими им фонемами [128,193].

В финно-угорских языках долгие гласные i и и были редкими. По этой причине во многих языках они смешались с соответствующими краткими гласными или с более широкими гласными. Из согласных такой же редкой фонемой в уральских языках была фонема ä (межзубное d), исчезнувшая почти во всех современных уральских языках. Незначительная функциональная нагрузка фонемы у (ы) в славянских языках очевидно явилась основной причиной ее исчезновения в южно-славянских и чешском языках. Согласный з в тюркских языках обладает очень незначительной фонематической нагрузкой. В чувашском и турецком языках эта фонема исчезла полностью. Так называемое прошедшее длительное в мордовских языках типа эрзя-морд. молилинь 'я шел', эрзя-морд. и мокша-морд. сокалинь 'я пахал' и т. д. употребляется довольно редко. В современном мокша-мордовском языке оно почти полностью вышло из употребления.

Необходимость сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности

Необходимость сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности имеет двухстороннюю направленность. С одной стороны, она является источником сопротивления какому бы то ни было изменению языка, с другой стороны, в ряде случаев она вызывает стремление к компенсации утраченных языковых средств. Компенсация утраченных средств может рассматриваться как особый тип исторических изменений.<254>

В специальной лингвистической литературе довольно часто встречается определение языка как исторически изменяющегося явления. Некоторые лингвисты даже считают методологически неприемлемым изучение языка в чисто синхронном плане, утверждая при этом, что язык все время находится в состоянии непрерывного изменения, и результаты этого изменения нельзя сбрасывать со счета. На самом же деле язык не только исторически изменяется. Он одновременно оказывает сопротивление какому бы то ни было изменению, стремится сохранить существующее в данный момент состояние. Эта тенденция не представляет чего-либо странного и необычного. Она порождается самой функцией общения. Говорящий на том или ином языке заинтересован в том, чтобы окружающие его поняли. Всякое внезапное и быстрое изменение языка несет в себе опасность превращения его в недостаточно удобное и пригодное средство общения и, наоборот, стремление сохранить систему привычных и коммуникативно отработанных языковых средств общения предохраняет язык от этой опасности. Поэтому в каждом языке существует тенденция к сохранению существующего состояния до тех пор, пока какая-нибудь сила не преодолевает это естественное сопротивление. Сопротивление оказывает каждое слово и каждая форма. В различных языках можно встретить много различных «неудобств», и тем не менее они не устраняются.

В процессе исторического изменения языка отдельные элементы языковой системы, характеризовавшие его прежнее состояние, могут утрачиваться. Некоторые элементы после утраты вновь не возобновляются или возобновляются после истечения довольно значительных промежутков времени. Так, например, старые словоформы славянского дуалиса были переосмыслены в русском языке как формы род. п. ед. числа (шага, брата) в атрибутивных сочетаниях. Исчезнувшие во многих уральских языках формы двойственного числа в системе спряжения глагола вновь не восстанавливались. Не возобновляется утраченная в некоторых индоевропейских языках грамматическая категория рода. В финно-угорских языках наблюдается сокращение большого количества суффиксов многократного действия, типичное для уральского языка-основы. Случаи восстановления этих потерь не наблюдаются.

Эти факты, очевидно, свидетельствуют о том, что утраченные языковые элементы не являются в достаточной степени коммуникативно необходимыми. В то же время утрата языковых элементов другого типа всегда связана с появлением новых языковых средств, их компенсирующих.

Из истории различных языков известны случаи, когда утрачивались формы местных падежей, выражавшие различные локальные отношения. На их месте возникают или послеложные или предложные конструкции, или новые флективные падежи. Так, например, в марийском языке исчез некогда существовавший в нем абла<255>тив на -и. Значение удаления от предмета стало выражаться конструкцией с послелогом gqи, например, ola gqи 'из города'. Аналогичное явление имело место в латинском языке, в котором древний аблатив также исчез, а его функции взяли на себя предложные конструкции с предлогом de, например, др.-лат. populфd 'от народа', в более поздний период — de populф. В древних тюркских языках существовал особый падеж инструктив, имевший значение творительного и совместного падежей. После его исчезновения эти значения стали передаваться специальными конструкциями. В новогреческом языке исчез дательный падеж, различающийся в древнегреческом языке. Функции исчезнувшего дательного падежа стали выражаться предложной конструкцией с предлогом s (из древнего eis), ср. др.-греч. tщ ўnfrиpJ 'человеку', н.-греч. stХn ¤nfrwpo.

В тюркских языках когда-то был специальный творительный падеж на -уп. После его утраты выражаемые им отношения стали выражаться аналитическими предложными конструкциями. Утрата во многих индоевропейских языках древнего родительного падежа вызвала возникновение новых языковых средств, его заменяющих.

Компенсация свидетельствует о том, что утраченные элементы были коммуникативно необходимыми.

Внутренние языковые изменения и процессы, не связанные с действием
определенных тенденций

Помимо целенаправленных тенденций и их различных конкретных проявлений, во внутренней сфере языка наблюдаются процессы и изменения, не имеющие определенной направленности. К этой категории относятся такие явления, как влияние формы одного слова на форму другого слова, контаминация форм и слов, переосмысление значений слов и форм, превращение знаменательных слов в аффиксы, спонтанные звуковые изменения, возникновение новых способов языкового выражения и т. д. Процессы подобного рода происходят в различных языках постоянно, но их очень трудно квалифицировать как проявление какой-либо определенной целенаправленной тенденции. Мы не можем сказать, что в языке существует постоянная тенденция к превращению знаменательных слов в суффиксы или образованию контаминированных форм, или созданию новых способов выражения. Эти явления имеют место, но они совершаются случайно. Их довольно много, в целях экономии места мы постараемся охарактеризовать только наиболее часто встречающиеся.

I. Влияние формы одного слова на форму другого слова.

В различных языках наблюдаются случаи влияния формы одного слова на форму другого слова.<256>

Так, например, в чувашском языке существует слово pьrne 'палец'. Соответствием этого слова в родственных тюркских языках является слово barmaq, ср. тат. и башк. barmaq, тур. parmak 'палец'. Однако чув. pьrne 'палец' не может быть выведено из barmaq, т. к. первоначальное barmaq должно было бы дать в чувашском языке pьrma. Отсюда можно сделать вывод, что совр. чув. pьrne возникло в результате влияния формы какого-то другого слова, может быть слова, обозначающего какую-то часть, или принадлежность пальца. Действительно, чувашское название ногтя иqrne, которому в ряде тюркских языков соответствует tyrnaq, в известной мере напоминает по форме чув. pьrne 'палец'. Весьма вероятно, что форма слова иqrne 'ноготь' повлияла на некогда существовавшее в чувашском языке слово purma 'палец', которое приобрело новую форму pьrna. Но ведь и само слово иqrne не может быть выведено из первоначального tyrnaq 'ноготь', которое могло бы дать в чувашском языке только tq?rna. Остается искать какое-то другое слово, в результате влияния которого некогда существовавшее в чувашском языке слово tq?rna могло преобразоваться в иqrne. Оказывается, что причиной такого преобразования послужил чувашский глагол иqr- 'сдирать, царапать'.

Такого рода влияния особенно характерны для слов, часто употребляющихся в едином контексте, например, для числительных.  Так, начальное d в русском девять возникло не из исторического п (ср. др.-инд. navam, совр. перс. nav, лат. novem, готск. nium 'девять'), а при антиципации, т. е. под влиянием следующего за ним десять (ср. также нем. zwei 'два' вместо zwo при последующем drei). Напротив, при ретардации, т. е. под влиянием предшествующего числительного, имеем чанское иxovro 'девять' ( иxoro при ovro 'восемь') и љommonte 'восемь' языка тигринья ( љammantй при љo'attт 'семь')23.

II. Контаминация. В результате влияния одного слова на другое может возникнуть форма, содержащая признаки обоих слов, ср., например, русский просторечный глагол загинать = загибать, в котором сказалось влияние форм гнуть и загибать, или нeм. диaл. Erdtoffelapтoфeль' из Kartoffel и Erdapfel, нeм. Gemдldniss 'полотно', 'картина' из Gemдlde 'картина' и Bildnis 'изображение'24. Наблюдаются также случаи контаминации в одной грамматической форме признаков разных грамматических форм.

Формы аориста страдательного залога в современном греческом языке типа lЭ?hka 'я был развязан', lЭ?hkej 'ты был развязан', lЭ?hke 'он был развязан' возникли в результате контаминации разных форм, первая его составная часть ?h является показателем древнегреческого аориста страдательного залога, ср., др.-гр.<257> ™-paideЭ-?h-n 'я был воспитан'. Второй  составной  элемент ka-ke служил в древнегреческом языке показателем перфекта, ср. др.-гр. 'я воспитал', pe-pa…deukaz 'ты воспитал' и т. д.

III. Объединение разных по происхождению форм по принципу единства их значения. В различных языках встречаются случаи объединения водной парадигме форм разного происхождения. В основе образования парадигматических единств, содержащих элементы различного происхождения, лежит придание этим элементам какого-нибудь объединяющего — их значения. При этом, по всей видимости, происходит или абстракция от их внешнего облика или превращение каждого элемента в самостоятельную словоформу. Можно выделить два наиболее типичных случая: 1) придание общего значения основам различного происхождения и 2) придание общего значения формативам различного происхождения.

Ярким примером первого случая могут служить парадигмы спряжения немецкого глагола sein 'быть' в настоящем времени и имперфекте.

Настоящее время

   Ед. ч.                                            Мн. ч.

1 л. ich bin          'я есмь'                wir sind

2 л. du bist           и т. д.                  ihr seid

3 л. er ist                                         sie sind

Имперфект

   Ед. ч.                                          Мн. ч.

1 л. ich war            'я был'           wir waren

2 л. du warst           и т. д.            ihr wart

3 л. еr war                                     sie waren

Формы, начинающиеся с b, образованы от индоевропейского корня *bhы — ср. русск. 'быть', лит. buti, лат. fu-i 'я был', греч. fЭw 'расти', 'произрастать', др.-инд. bhavami 'быть', перс. budan и т. д. Формы ist, sind, seid, sind образованы от индоевропейского корня es, выступающего в разных степенях аблаута. Этот корень тоже имеет параллели в других индоевропейских языках, ср. лат. es-se 'быть', греч. ™s-ti 'он есть', др.-инд. as-mi 'я есть' и т. д. В немецких формах sind, seid, sind этот корень представлен в так называемой нулевой ступени аблаута. Форма 2-го л. ед. ч. наст. врем. bist возникла в результате контаминации двух корней bhы и es. Наконец, формы имперфекта, содержащие элемент w, образованы от сильного глагола wesan 'быть'. В современном немецком языке этот глагол не употребляется. Можно предполагать, что когда-то все эти три корня имели разное зна<258>чение, но позднее значение у них стало общим, что и послужило причиной объединения их в одной парадигме.

Формативы разного происхождения тоже могут быть объединены единством значения.

В латинском языке существовала особая система личных окончаний перфекта, которая была представлена в следующем виде.

Ед. ч.  Мн. ч.

1 л.   -î  -imus

2 л.   -isti -istis

3 л.   -itrunt

Состав этих личных окончаний, если их рассматривать с исторической точки зрения, является довольно пестрым. Окончание 1-го л. ед. ч. восходит к медиальному перфектному окончанию -ai, которое в латинском языке через промежуточную ступень -ei превращалось в -о; личное окончание 2-го л. ед. ч. -isti содержит примету особого аориста -is. Второй составной элемент -ti, восходящий к -tai, -tei, возник в результате осложнения древнего перфектного окончания -tha элементом -i-. Окончание 3-го л. ед. ч. -it восходит к -ed, ср. оск. deded 'он дал'. Возможно, -ed включает перфектное окончание 3-го л. ед. числа -е, ср. греч. oᙐde 'он знает', к которому присоединено вторичное личное окончание 3-го л. ед. ч. Окончание 1-го л. мн. ч. -imus содержит обычное окончание -mus, встречающееся в настоящем времени и в имперфекте. Окончание 2-го л. мн. ч. -istis содержит показатель аориста -is и обычное окончание 2-го л. мн. ч. -tis, окончание 3-го л. -зrunt содержит то же самое -is, видоизменившееся в -зr, и обычное личное окончание -unt, проникшее из системы настоящего времени.

Все эти исторические разнородные образования были наделены одной функцией — выражать принадлежность результата действия определенному лицу.

IV. Возникновение новых способов выражения в результате перемещения ассоциаций.

Значение каждого форматива в языке всегда ассоциировано с каним-нибудь понятием, например, форматив, выражающий множественное число, соотнесен с понятием множественности предметов; форматив, выражающий многократность действия, ассоциируется с понятием прерывистого действия, состоящего из отдельных актов и т. д.

Может случиться, что то же понятие начинает ассоциироваться с каким-нибудь языковым образованием. В результате такого перемещения ассоциаций старый форматив может полностью или частично замениться новым.

Так, например, в пермских языках понятие принадлежности одного предмета другому, если обладаемое выступает в роли прямого дополнения к глаголу, выражается не родительным падежом, а особой формой отложительного падежа, хотя в древности оно,<259> по всей видимости, выражалось родительным падежом, ср. коми-зыр. босьтic воклысь пыжсц 'он взял лодку брата'.

Определенность имени существительного, сочетающегося с прилагательным, некогда выражалась в болгарском языке, как и в других славянских языках, членными формами прилагательных. В современном болгарском языке определенность имени существительного выражается постпозитивным определенным артиклем.

В древнеперсидском языке родительный падеж по неизвестным причинам совпал с дательным, например, martiyahya означало 'человека' и 'человеку'. В то же время возник новый способ выражения принадлежности путём соединения определения и определяемого посредством относительного местоимения hya 'который', например, kara hya Nadintвbirahya 'войско Надинтабира' (букв. 'войско, которое Надинтабира'). Подобный способ отмечен также в авестийском языке, например, aзvo panta уо aљahз 'один путь к чистоте' (букв. 'один путь, который чистоты'). Позднее эта конструкция совершенно вытеснила старый родительный падеж, и в современном персидском языке она является единственным способом выражения связи определения с определяемым.

В результате развития новых ассоциаций в различных языках постоянно возникают новые слова, хотя в их появлении не было никакой необходимости. Так, например, в истории греческого языка слово ‰ppoj было заменено новым словом Ґlogo 'неразумный', лат. ignis 'огонь' было вытеснено во французском языке новым словом feu (от латинского focus 'очаг') и т. д.

Некоторые типы изменений значений слов также объясняются возникновением новых ассоциаций. Слово зной в сербохорватском языке означает не 'сильный жар', а 'пот', слово гвожђе означает 'железо', хотя оно этимологически связано со словом гвоздь; rivus 'ручей' в испанском и португальском языках получило значение реки, ср. исп. rio 'порт' , rio 'река' и т. д.

В результате появления новых ассоциаций постоянно изменяются способы языкового выражения и языкового членения окружающей действительности. Этим объясняются значительные различия в словарном составе и грамматическом строе, наблюдаемые в самых различных языках мира. Регулярное языковое выражение глагольного вида, столь типичное для русского языка, оказывается совершенно необязательным для многих языков мира; есть языки, имеющие восемь прошедших времен, и в то же время есть языки, довольствующиеся только одним прошедшим временем. Языковое членение действительности меняется в различные исторические эпохи.

Древнемарийский язык имел более десяти падежей, в современном марийском языке их только шесть, в старовенгерском языке было несколько прошедших времен, современный венгерский довольствуется только одним временем. Причины этих колебаний часто не ясны.<260>

V. Спонтанные изменения звуков. В соответствующем разделе нами подробно рассматривались так называемые комбинаторные изменения звуков, причиной которых является влияние соседних звуков. Помимо комбинаторных изменений, совершаются так называемые спонтанные, или позиционно  необусловленные, изменения звуков. Так, например, межзубное ä в пермских языках во всех позициях перешло в ѕ, утрата носовых гласных в истории славянских языков также осуществлялась во всех позициях и т. д.

Многие фонологи утверждают, что спонтанные звуковые изменения происходят под влиянием сдвигов в системе фонем. Однако этот вопрос детально не исследован. Надо полагать, что причины спонтанных звуковых изменений могут быть различными [128, 159]. К тому же некоторые изменения, принимавшиеся за спонтанные, при дальнейшем изучении удавалось объяснить как комбинаторные.

VI. Исчезновение и возникновение фонологических оппозиций. Фонологические оппозиции в языке могут исчезать и возникать вновь. Например, некогда в раннем общем прибалтийско-финском языке существовали пары фонем п — с (nime 'имя', сфle 'стрела') и s њ’ (sula 'талый' и њata 'сто'). Позднее палатализованные с’ и њ’ совпали с непалатализованными п и s. В мансийском языке когда-то существовали фонемы s и љ. Позднее они совпали с t25.

В некоторых позициях фонемы могут утрачивать различительную способность, нейтрализуются. Такой нейтрализации, например, подверглись после падения редуцированных ъ и ь в конце слова и перед глухими согласными звонкие согласные в русском языке, ср. воз [вос].

В современном финском языке h является фонемой, ср. halpa 'дешевый' и salpa 'засов'. В уральском праязыке фонемы h не было. В финском языке источниками этой фонемы были љ, ћ, e, k (в сочетании kt).

VII. Переосмысление значений форм. Материальные средства выражения различных грамматических категорий относительно ограниченны. По этой причине для выражения новых грамматических значений часто используются уже наличные в языке формы, значение которых при этом переосмысляется. Так, значение сослагательного наклонения в истории латинского языка было переосмыслено в ряде случаев как значение будущего времени, в целом ряде тюркских и монгольских языков значение причастий превратилось со временем в значение глагольных времен и т. д.

Финский партитив представляет результат переосмысления некогда существовавшего здесь отложительного падежа. В мордовских языках этот падеж сохраняется до сих пор. Ср. эрзя-<261>морд. kudo-do 'от дома', vele-de 'от деревни'. Значение суффикса этого падежа 'движение от чего-либо' было переосмыслено как значение части предмета, например, tuota vettд 'принеси воды', т. е. 'какое-то количество воды'.

Отмечены также случаи превращения словообразовательных суффиксов в падежные путём переосмысления их значений. Например, в маратхи для образования суффикса родительного падежа послужил словообразовательный суффикс -иа (из -tya) ср., например, gharв-ив 'дома' (-англ. of the house) и ghar-ив 'домашний'26.

Суффикс превратительного падежа, или транслатива -kc в мордовских языках развился из словообразовательного суффикса -kc, означающего предмет, служащий для чего-либо, например, сур-кс 'перстень', т. е. 'нечто для пальца' , кедь-кс 'браслет', т. е. 'нечто для руки'27.

VIII. Превращение самостоятельных слов в суффиксы. Превращение самостоятельных слов в суффиксы наблюдается в истории самых различных языков. Например, суффикс абстрактных имён существительных -lun в современном коми-зырянском языке в словах типа pemyd-lun 'темнота', ozyr-lun 'богатство' и т. д. восходит к самостоятельному слову lun 'день'. Сначала такие словосочетания, как pemyd lun 'темный день', были переосмыслены в направлении 'нечто темное, темнота', и затем суффикс механически был перенесен на другие имена существительные.

При названиях лиц и живых существ в языках хинди и урду может употребляться суффикс lok, восходящий к древнеиндийскому слову loka 'мир, люди'.

Английский суффикс прилагательных -lу, например, night-ly 'ночной' развился из некогда самостоятельного слова lic, означавшего 'тело, облик, образ'.

Суффикс совместного падежа или комитатива мн. ч. -guim в норвежско-саамском языке, например, oabbai-guim 'с сестрами' от oabba 'сестра' восходит к самостоятельному слову kui eme guoibme 'товарищ'28.

Внутренние противоречия и их характер

Выше были охарактеризованы различные тенденции, направленные на улучшение языковой техники и сохранение языка в состоянии коммуникативной пригодности.<262>

Если бы все эти полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира, вероятно, давно достигла бы идеального состояния. В действительности все тенденции практически далеко не всегда осуществляются. Но самое парадоксальное состоит в том, что осуществление одной тенденции может помешать осуществлению другой. Существует антагонизм тенденций в самом прямом значении этого слова. Так, например, различные изменения спонтанного и комбинаторного характера нередко противоречат тенденции к выражению одинаковых значений одинаковыми средствами. Тенденция к устранению зияния может привести к нарушению чётких границ между морфемами, ср. др.-греч. §h?rwpoj 'человек', но род. п. ед. ч. ўn?rиpou из antroposo. После исчезновения интервокального -s- произошло слияние гласных, в результате чего четкие границы основы утратились. В процессе словосложения могут образоваться трудные для произношения сочетания звуков, ср. фин. pддmддrа 'цель', составленное из двух слов рдд 'голова' и mддra 'цель (собственно мера)', где в двух смежных слогах оказались долгие гласные. Выравнивание форм по аналогии, способствующее обозначению форм с одинаковым значением одинаковыми средствами, может привести к омонимии форм.

Строевые особенности языка могут препятствовать исчезновению отживающих в языке грамматических категорий. Наглядным примером может служить сохранение категории рода в русском языке. Наличие рода у различных неодушевленных имён существительных давно не отражает никакого реального содержания, однако наличие разветвленной системы грамматического согласования по роду в сильной степени затрудняет процесс исчезновения фактически исчезнувшей категории.

Поскольку каждая тенденция является постоянно действующей, устранение результатов действия одной тенденции осуществлением другой тенденции не означает невозможности изменения сложившегося положения в будущем. Так, например, согласные к, г и х когда-то в славянских языках были одинаковыми во всех положениях. Позднее перед ± ( oi) они превратились в ц', з', с'. В древнерусском языке были возможны такие формы, как в руц±, на дороз±, в кожус± и т. д. при формах им. пад. ед. ч. рука, дорога, кожух. Таким образом, стремление к облегчению произношения, выразившееся в комбинаторном изменении согласных, оказалось идущим в разрез со стремлением к сохранению звукового единообразия. Действием выравнивания конечных согласных основ по аналогии вариативность основ была ликвидирована, откуда современные формы на руке, на дороге, в кожухе и т. д.<263>

Случаи полезного взаимодействия процессов

Констатируя наличие противоречий в процессах исторического развития языка, нельзя, однако, забывать о том, что могут быть случаи, когда направленность одного процесса помогает осуществиться другому процессу. Так, например, в народной латыни VII в. н. э. в 1-м склонении в именительном падеже множественного числа наравне с формой на -ае стали употребляться формы на -as по аналогии с формой винительного падежа:

Ед. ч.

им. п.

вин. п.

terra > terra

terram > terra

Мн. ч.

им. п.

вин. п.

terrae > terras

terras > terras29

Процесс выравнивания по аналогии в данном случае облегчался тем, что форма винительного падежа множественного числа имела более чёткое морфологическое строение по сравнению с формой именительного падежа того же числа. Благоприятствующим фактором могло оказаться также возможное переразложение основ. Исчезновению дательного падежа в истории греческого языка в немалой мере способствовало устранение различия между долгими и краткими согласными и отпадение конечного п, в результате чего формы обоих падежей стали омонимичными.

ВОЗМОЖНОСТЬ ВОЗНИКНОВЕНИЯ ИЗМЕНЕНИЙ В РЕЗУЛЬТАТЕ
СОВОКУПНОГО ДЕЙСТВИЯ ВНЕШНИХ И ВНУТРЕННИХ ФАКТОРОВ

В истории различных языков можно найти немало случаев, когда различные языковые изменения происходят в результате совокупного действия внешних и внутренних факторов. Так, например, в новогреческом языке исчез инфинитив, существовавший некогда в древнегреческом. То, что раньше выражалось инфинитивом, стало выражаться описательно путем употребления союза nў (из др.-греч. †na 'чтобы'), сочетаемого с формами конъюнктива, фактически совпавшими с обычными формами настоящего времени изъявительного наклонения, ср. др.-греч. ™?љlwgrЈfein 'я хочу писать', совр. греч. Κlw n¦ gr£fw. Процесс исчезновения инфинитива происходил и в других балканских языках (в болгарском, албанском и румынском). Несомненно, новогреческий язык испытывал какой-то внешний импульс. Однако и в самом новогреческом языке происходили внутренние процессы, создавшие благоприятные условия для исчезновения инфинитива. Конечное п отпадало, а дифтонг ei стягивался в i. По этой причине древнегреческий инфинитив на -ein, например, ferein 'носить', должен<264> был бы принять форму feri, которая полностью совпала бы с формой 3-го л. ед. ч. наст. врем. 'он несёт'.

Как известно, ударение в древних германских языках падало на первый слог. Изменение характера ударения вызывало ослабление конечных слогов. Ослабленная флексия постепенно исчезала, что привело к развитию аналитических конструкций. Было, однако, подмечено, что английский язык ранее других языков теряет остатки синтетических форм и наравне с датским даёт наиболее чистый образец аналитического типа. Исландский язык по сравнению с другими германскими языками развил аналитические элементы в гораздо меньшей степени, так что об исландском языке трудно говорить как о языке аналитического типа. фактически в отношении языкового строя современный исландский язык мало чем отличается от языка Эдды. Можно предполагать, что эти особенности в развитии двух германских языков возникли не без участия внешних факторов. Исландский язык, развивающийся совершенно изолированно благодаря географическому положению самой Исландии, сохраняет в основном состояние древнейших германских письменных памятников. Развитие аналитических конструкций не достигает в нем той степени, которая наблюдается в английском; синтетические формы сохраняются в прежнем виде.

По иному обстояло дело в истории английского языка. Впервые, еще, в IX веке, английский язык, в особенности его северные диалекты, непосредственно сталкивается с языком завоевателей датчан. В эпоху завоевания Англии норманнами английский язык имел тесные контакты с французским языком. Очевидно, эти контакты и ускорили развитие аналитического строя в английском языке [15, 29—30].

Любопытно отметить, что болгарский язык, являющийся единственным языком аналитического строя в семье славянских языков, также имел различные контакты с другими языками.

Уральский аблатив, характеризовавшийся суффиксом -ta, превратился в финском языке в особый падеж партитив, обозначающий часть какого-нибудь предмета, например, ostan kilon voita 'куплю кило масла'. Спорадические случаи превращения аблатива в партитив отмечены также в мордовском языке, ср. эрзя-морд. чай-де симемс 'попить чаю' и т. д. Возникновение партитива в финском и отчасти в мордовском языках имело благоприятную почву, поскольку партитивное значение могло легко возникнуть на базе аблативного значения. Ярким примером возможности такого развития может служить родительный партитивный в русском и других славянских языках, ср. русск. кило хлеба. Родительный падеж в славянских языках исторически восходит к аблативу.

Было обнаружено, что значение финского партитива в известной степени напоминает значение родительного падежа в бал<265>тийских языках. Не исключена возможность того, что во время контактов предков современных финнов с балтийскими народами в ту эпоху, когда они находились на южном берегу Финского залива, влияние балтийских языков послужило стимулом для возникновения в прибалтийско-финских языках партитива.

Таким образом, явление, которое первоначально было внутренним, испытало воздействие иноязычного влияния и приняло специфическую форму выражения.

К ВОПРОСУ О СИСТЕМНОМ ХАРАКТЕРЕ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИй

Рассматривая проблему, касающуюся соотношения двух таких понятий, как система и диахрония, системность и языковые изменения, следует отметить прежде всего ее недостаточную изученность. Отчасти это может быть объяснено тем, что структурные исследования носили вплоть до недавнего времени преимущественно синхронный характер и что историческая проблематика отходила в этих исследованиях на задний план. Отчасти это обстоятельство можно связать также с тем, что и самый круг вопросов, затрагиваемый в диахронических исследованиях структурного порядка, был достаточно специален и в принципе отличался от того, который определял подобные исследования в традиционной лингвистике. Диахронические изыскания представляли собой в значительной мере исследования по фонологии, которые нередко предлагали «не столько новые принципы объяснения звуковых изменений, сколько лишь принципы классификации и реинтерпретации  звуковых изменений в структурных терминах» [10, 85—86] (ср., например, понятия фонологизации, дефонологизации и трансфонологизации у пражских лингвистов, понятия расщепления и слияния фонем у американских структуралистов, понятие лакун или пустых клеток в фонологической системе и понятие различительного признака как единицы изменения у А. Мартине и др.).

При освещении названной проблемы на современном уровне целесообразно, по-видимому, подойти к ней расчлененно, разграничивая по крайней мере три разных комплекса проблем, из которых первый относится к определению характера языковых изменений, второй — к определению места изменений разного типа в той целостности, которую образует язык на протяжении всей истории своего существования и, наконец, третий связан с анализом причин языковых изменений.

Основоположник современного структурализма Ф. де Соссюр, как известно, полностью отрицал системный характер диахронических преобразований. По его определению, для любого отдельного состояния языка типичны отношения, связывающие сосуще<266>ствующие элементы языка и образующие систему; напротив, для характеристики языка в историческом плане важны иные отношения, не воспринимаемые одним и тем же коллективным сознанием. Наблюдаемые между элементами, сменяющими друг друга, они системы не образуют [69, 103]. Признание беспорядочности, хаотичности и случайности исторических изменений, унаследованное соссюрианцами от младограмматиков, обесценивало в их глазах результаты диахронических исследований: исторический материал оказывался, якобы, неподходящим источником для изучения языка как системы. Положение Соссюра о «частном характере» диахронических фактов, не образующих системы [69, 101], получило распространение и за пределами женевской школы и было поддержано, например, глоссематиками. С другой стороны, оно вызвало резкую критику со стороны представителей Пражского лингвистического кружка, которые уже в своих Тезисах подчеркнули, что диахронии и синхронии в равной мере присущ системный характер [10, 50—52; 39, 145]. «Было бы нелогично утверждать, — писали составители Тезисов, — что лингвистические изменения — не что иное, как разрушительные удары, случайные и разнородные с точки зрения системы... диахроническое изучение не только не исключает понятия системы и функции, но, напротив, без учета этих понятий остается неполным» [72, 18].

Признание системного принципа организации диахронических явлений повлекло за собой, как мы уже говорили выше, радикальный пересмотр задач исторической лингвистики. Он был связан прежде всего с тем, что «... в структурном языкознании речь идет об определении некоторой модели, способной отражать целый класс языковых явлений, дающей возможность предусмотреть, что будет с теми или иными элементами, если данный изменить определенным образом» [76, 78]. Сторонники этой точки зрения полагают, что структурная лингвистика открывает новые страницы в исторических исследованиях и в том отношении, что она позволяет обнаружить самые общие закономерности в развитии языков путем установления (и сокращения) числа допустимых переходов от одного состояния к другому [76, 78]. В такой постановке вопроса уже содержится, собственно, и принципиальный ответ на вопрос о том, системны ли наступающие сдвиги и образуют ли они сами некую определенную систему. Естественно, что хаотические и случайные изменения непредсказуемы и установить на их основе какие бы то ни было закономерные переходы было бы попросту невозможно. В то же время, безусловно, в вопросе о степени подобной предсказуемости остается еще много спорного и неясного.

Из указанного тезиса о системности диахронии вытекала и определенная новая методика изучения языковых изменений: их интерпретация стала означать прежде всего рассмотрение изме<267>нения как динамического компонента системы, т. е. исключительно с точки зрения его роли в организации целого. Задачи диахронической фонологии формулировались, например, как анализ функциональных сдвигов, происшедших в системе, и основой этой дисциплины стали два ведущих принципа: 1) ни одно звуковое изменение не может быть понято без обращения к системе; 2) каждое изменение в фонологической системе является целенаправленным [10, 84]. Уже в начале 30-ых годов Е. Д. Поливанов, комментируя работы Р. Якобсона по диахронической фонологии, писал: основное требование у Р. Якобсона заключается в том, что ни одно звуковое изменение «не должно и не может рассматриваться изолированно, без связи с данной фонетической системой в целом, ибо предметом исторической фонетики являются не отдельные изменения единичных звуков языка..., а именно эволюция последовательно сменяющих друг друга (от поколения к поколению) систем фонетических представлений» [56, 135—136]. Из этого следовало, что объяснение единичного факта возможно лишь на фоне общего — целостной системы. Но как раз подобных представлений о конкретном содержании понятия системы во многих случаях и недоставало. Иначе говоря, исходное данное, по отношению к которому следовало бы, согласно общим требованиям лингвистического анализа, производить оценку частных изменений, оставалось зачастую весьма расплывчатым.

«Не отдельные изменения приводят к изменению системы в целом, — подчеркивает С. Д. Кацнельсон, — а наоборот, история системы, обусловленная присущими ей противоречиями, определяет историю отдельных фрагментов системы, в том числе и отдельных звуков» [30, 15]. Но ведь для того, чтобы восстановить историю системы и представить себе систему как таковую, нам необходимо обратиться именно к единичным фактам, к отдельным изменениям в их совокупности — другого способа обнаружить эту систему у нас нет. С другой стороны, само наблюдение за совокупностью фактов, выражающих и манифестирующих эволюцию языка, позволяет разграничить общие тенденции и отклонения от них, регулярные сдвиги и сдвиги частного характера, явления профилирующие и ограниченные и т. п. Априорная абсолютизация системного принципа как ведущего принципа в эволюции фонологической системы кажется нам поэтому неопределенной. В силу качественной неоднородности наступающих изменений одни из них имеют прямое отношение к перестройке языка в целом, другие же как бы скользят по ее поверхности, оставаясь на периферии системы или даже вообще ее не затрагивают. А. Мартине, оценивая статус различных фонем в конкретном языке, говорил, что одни из них полностью включаются в систему, другие же характеризуются разной степенью вхождения в нее [42, 115—117]. Можно, по-видимому, представить себе существование и таких частных явлений, которые остаются вообще вне системы. Если бы<268> все языковые феномены являлись непременно составными частями системы языка, вряд ли существовала бы настоятельная необходимость оперировать двумя такими нетождественными понятиями, как «язык», с одной стороны, и «система языка», с другой. Сказанное имеет прямое отношение и к определению внутренних причин языкового развития (см. ниже). Все соображения, которые здесь были высказаны, относились, строго говоря, к звуковым изменениям. Аналогичные заключения можно, по всей видимости, сделать не только о фонетических преобразованиях, но и об изменениях, происходящих на других уровнях языка.

Отрицая системный характер языковых изменений, Соссюр был неправ хотя бы потому, что родственные языки вполне закономерно связаны между собой сетью определенных корреспонденций и соответствий, и потому, что история отдельных языков изобилует случаями регулярных системных сдвигов (типа, например, великого сдвига гласных в истории английского языка). Он был прав лишь в том отношении, что отдельное историческое изменение не в состоянии ни создать, ни перестроить какой-либо целостной системы. Вместе с тем он не учитывал того важного обстоятельства, что языковое изменение может быть продиктовано требованиями перестройки существующей системы и может повлечь за собой такие следствия, которые сделают необходимым дальнейшее преобразование системы в каких-то определенных звеньях. Заслуги пражских лингвистов и заключаются, в частности, в том, что они первыми обратили внимание на существование указанных возможностей. В истории языков действительно могут наблюдаться изменения, обусловленные требованиями системы и влекущие за собой новые изменения в ее устройстве. Ответив положительно на вопрос о том, могут ли в истории языков совершаться изменения, вызванные непосредственно наличной системой, мы должны также ответить и на вопрос о том, а всегда ли в качестве причины языковых изменений выступает система языка. Ответ на этот вопрос уже был, собственно, дан выше, когда мы подчеркнули двойственную природу изменчивости языков. Подобная точка зрения в современном языкознании не является общепринятой.

Некоторые ученые полагают, вслед за Соссюром, что поскольку система «в самой себе неизменчива» [69, 91], она и не может содержать внутри себя каких-либо стимулов к изменению: согласно этим взглядам, языковая система была бы без воздействия внешних факторов «обречена на вечную устойчивость, на неподвижность» [115, 5—6]. Но внутренние законы развития системы языка, несомненно, существуют. К таким импульсам можно, по-видимому, отнести давление системы, влияние отдельных профилирующих принципов организации языка в целом (ср. тенденции аналитизма и тенденции синтетизма), влияние некоторых принципов организации частных подсистем (ср. тенденцию к заполне<269>нию пустых клеток и известной симметрии в фонологических системах, принцип парадигматического выравнивания в морфологии, принцип пропорциональности в развитии словообразовательных систем и т. п.). Близки к ним и структурные импульсы, связанные с сеткой существующих отношений и с созданием строго выдержанных оппозиций по тем или иным признакам. Вместе с тем хотим подчеркнуть, что нельзя провести знака равенства между внутренними мотивами перестройки языка и собственно системными или структурными импульсами подобной перестройки. Иначе говоря, мы полагаем, что в числе факторов, обусловливающих реорганизацию языка, факторы системные и структурные составляют только часть причин внутреннего порядка. И эта точка зрения не является общепринятой. По мнению некоторых языковедов, все изменения в языке обусловлены его наличной структурой [27, 190 и сл.; 96] и все внутренние причины языковых изменений структурно мотивированы. Представляется, однако, что концепции этого рода проистекают из нежелательного смешения понятия языка с понятием его системы.

Итак, решение проблемы системности языковых изменений связано с преодолением значительных трудностей, вызываемых как неопределенностью исходных понятий (в частности, отсутствием строгого определения такого понятия, как система), так и чрезвычайной трудностью разграничения отдельных причин, вызвавших то или иное изменение. О затруднениях этого рода нагляднее всего свидетельствует обращение к фактическому материалу, демонстрирующему не только исключительное разнообразие конкретных форм изменений, но и нетождественность непосредственных причин, их обуславливающих и, наконец, неодинаковый статус отдельных изменений с точки зрения наличной системы языка и путей ее реорганизации.

Проблема системности языковых изменений в фонологии

Импульсы, вызывающие изменения в языке, могут быть весьма разнообразными. Причинами изменений звуковой системы языка могут, например, являться импульсы, не продиктованные требованиями перестройки фонологической системы. Вряд ли можно утверждать, что развитие паразитарного согласного t между спирантом s и следующим за ним r в таких случаях, как русск. просторечн. страм из срам, нем. Strom 'течение' из первоначального srom продиктовано требованиями системы. Появление лишнего t в этих случаях не производит никаких сдвигов в фонологической системе языка. Превращение k в аффрикату и перед гласными переднего ряда е и i в итальянском и румынском языках также не было вызвано требованиями фонологической системы. Причиной<270> этого изменения первоначально была артикуляционная аттракция k перед е, и i сильно палатализовалось. Далее произошло ослабление участка напряжения.

Примером изменения, не продиктованного давлением системы, может быть изменение задненёбного k в тегеранском диалекте персидского языка в задненёбное фрикативное г, ср. гorb 'близость' qorb, гorban 'жертва'  qorban, mдгbare 'место погребения'  mдqbare, lдãдb 'титул, прозвище'  lдqab и т. д. Задненёбное фрикативное г существовало в персидском языке и прежде, особенно в начальной позиции, например, гдrb 'запад', гorur 'гордость' и т. д. Можно полагать, что ничего существенного изменение q в г к фонологической системе персидского языка не прибавило.

В чувашском языке, как и в татарском, существуют редуцированные гласные о и с. В чувашском языке объем этих гласных по сравнению с татарским заметно расширился за счет превращения нередуцированных гласных в редуцированные в некоторых позициях, ср. чув. вгрман 'лес', но тат. урман 'лес'; чув. вгхгт, но тат. вакыт 'время'; чув. йгнгш, но тат. я?ыш 'ошибка'; чув. гнгс, но тат. у?ыш 'успех'. Однако это изменение не привело к каким-нибудь заметным изменениям фонологической системы чувашского языка. Могут быть случаи, когда импульс, вызвавший звуковое изменение, не был продиктован первоначально требованиями системы, но его конкретные результаты тем не менее приводят впоследствии к изменению фонемного состава языка.

В истории башкирского языка, как и в ряде других языков Волгокамья, татарском и чувашском, существовала сильная тенденция к ослаблению смычки при произношении аффрикат и взрывных согласных. В результате этой тенденции аффриката с через промежуточную ступень ts превратилась в и, ср. тат. ча?гы  — башк. са?гы 'лыжи'; тат. чуртан — башк. суртан 'щука'; тат. беренче — башк. беренсе 'первый'; тат. борчак — башк. борсак  'горох' и т. п. Старое z превращалось в межзубное z (ä), ср. тат. каз — башк. ка? 'гусь'; тат. зур — башк. ?ур 'большой'; тат. кыз — баш. кы? 'девушка'; тат. йоз — башк. йо? 'сто' и т. д. Старое d в интервокальном положении также превращалось в межзубное z, ср. тат. идэн — башк. и?эн 'пол'; тат. Идел — башк. И?ел 'Волга' и т. д. Можно предполагать, что тенденция к ослаблению смычки в некоторых языках Волгокамья не была продиктована системными требованиями. Во всяком случае нет никаких данных, указывающих на это. Однако это первоначальный импульс, не вызванный требованиями системы, привел к таким результатам, которые вызвали целый ряд изменений, направленных на улучшение существующей системы. Превращение старого и в s вызвало, по всей видимости, избыток s, нарушивший распределение спирантов в башкирском языке. Начальное s превратилось в h, ср. тат. сары — башк. hары 'желтый'; тат. сандугач — башк. hандугас 'соловей' и т. д. Конечное старое<271> s, а также s в интервокальном положении перешли в межзубное и, ср. тат. ис — башк. из 'чувство, сознание, память'; тат. кис — башк. каз 'режь', тат. исqн — башк. изqн 'здоровый' и т. д. Любопытно, что при этом была использована та же тенденция к ослаблению смычки.

Таким образом, импульс языкового изменения, который в своем исходе не был мотивирован системными требованиями, привел в конечном счете к возникновению в системе языка ряда новых фонем.

Параллельно описанным изменениям существуют и звуковые изменения, продиктованные потребностями перестройки фонологической системы языка. Каждый язык, по всей видимости, стремится сохранить какой-то минимум полезных фонематических противопоставлений. Если нарушение этого минимума начинает создавать коммуникативные неудобства, в системе фонем языка начинают происходить определенные изменения, имеющие своей целью восстановление нарушенного равновесия. Так, например, в нововерхненемецкий период долгие гласные i, u, iu, превратились в дифтонги. Гласный i  ei [ae], u  аи [ao], еи[Oш]. Отсюда ср.-в.-нем. min — совр. нем. mein 'мой', ср.-в.-нем. ful 'ленивый' — совр. нем. faul, ср.-в.-нем. tiutsch — совр. нем. deutsch 'немецкий' и т. п. Дифтонгизация гласных фонем i, u, iu привела к их исчезновению из фонетической системы. Однако образовавшаяся брешь была тотчас же заполнена долгими фонемами i, и, ь, возникшими благодаря стяжению дифтонгов ie, uo, ье, ср.:

ie i [i:]

ср.-в.-нем.                           совр. нем.

hier                    'здесь'            hier

schief                'косой'            schief

brief                  'письмо'         Brief

uo u [u:]

ср.-в.-нем.                            совр. нем.

bluome              'цветок'          Blume

bluot                  'кровь'            Blut

buoch                 'книга'           Buch

üе  ü [y:]

grüene         'çåëåíûé'                     grün

küene          'ñìåëûé'                       kühn

grьezen       'приветствовать'         grьssen<272>

Древние индоевропейские гласные е и о в древнеиндийском и в иранском языках превратились в а. Общий объем гласного а в этих языках сильно увеличился. Надо полагать, что это обстоятельство нанесло известный ущерб арсеналу смыслоразличительных средств указанных языков. Необходимо было в какой-то мере компенсировать утраченные e и о. Эта компенсация была осуществлена за счет монофтонгизации древних дифтонгов. Так, например, дифтонг ai превратился в др.-инд. в з, ср. греч. a†?w 'жгу' — др.-инд. зdha? 'топливо', греч. fљretai— др.-инд. bharatз 'его несут'. Дифтонг ei также дал в древнеиндийском е, ср. др.-инд. dзvah, др.-лат. deivos 'класс', лат. deus, лит. dievas 'бог'; др.-инд. зti, греч. eЌsi, лит. eiti 'идет' и т. д. Такая же участь постигла и дифтонг oi, ср. греч. oЌda 'я знаю', др.-инд. vзda. Дифтонг аи превратился в древнеиндийском в ф, например, лат. augeo 'умножаю', др.-инд. фja? 'сила'; лат. sausas, др.-инд. sфja? 'сухой'. Дифтонг еu дает др.-инд. ф, например, др.-инд. фjami, греч. eЮw, лат. uro  euso 'гореть'. Наконец, дифтонг ои в древнеиндийском также превращается в ф, ср. лит. laukas 'поле', лат. lucum  loukorn 'роща', др.-инд. lфka? 'свободное место, пространство' и т. п.

Очень интересной с этой точки зрения является история вокализма и консонантизма чувашского языка. Древнее а в начальном слоге слова превратилось здесь в и через промежуточную ступень о, ср. чув. turt 'тянуть', но тат. tart, чув. puњ 'голова', но тат. baj и т. д. После этого превращения общий объем а в чувашском языке в известной степени сократился. Эта утрата была компенсирована превращением д в а, др.-чув. kдди 'вечер' — совр. чув. kas, др.-чув. kдp 'форма' — совр. чув. kдp. Древнее i в чувашском языке перешло в редуцированное q, ср. чув. рql и тур. bilmek 'знать', чув. рqr и тур. bir 'один'. Таким образом i в чувашском утратилось. Однако эта утрата была компенсирована тем, что древнее e сузилось в i, ср. ногайск. bet 'лицо', но чув. pit, тур. уеl 'ветер', но чув. њil'. Древнее и в чувашском превратилось в редуцированный гласный q?, ср. тур. durmak 'стоять', но чув. ter, ногайск. buz 'лед', но чув. рq?r и т. д. Любопытно, что в чувашском языке появилось новое и из древнего о, ср. тур. уоl 'дорога', но чув. њul, тур. yok 'нет', но чув. њuk и т. д.

Нельзя, конечно, представлять дело таким образом, что утрата любой фонемы в языке вызывает необходимость ее компенсации. Можно найти немало случаев, когда утраченные фонемы не компенсируются. Прибалтийско-финские языки утратили довольно большое количество фонем, которые в ходе дальнейшего развития языка не были восстановлены. Утраченные во многих славянских языках носовые гласные не компенсируются. Эти факты лишний раз свидетельствуют о том, что различные импульсы и движущие силы, управляющие механизмом регулирования фонематического равновесия, еще в деталях не выяснены.<273>

Тенденция к созданию симметричной системы фонем

Если система фонем в том или ином языке не обладает достаточной степенью гармоничности и стройности, в языке возникает стремление к большой её упорядоченности. Пермским языкам, например, присуща редкая корреляция по глухости и звонкости:

Глухие p,  t,  t’, s, s’, љ,  c’, и,  k  противопоставлены

Звонким b, d, d’, z, z’, ћ, Z’, Z?,  g.

Первоначально звонкие согласные возникали только внутри слова. Позднее они распространились и на начало слова [128, 194].Следствием этой тенденции являются процессы, которые фонологи называют заполнением пустых клеток.

В качестве примера можно взять вокализм первого слога в позднем общеприбалтийскофинском языке. Первоначально эта система была представлена в таком виде:

i  –– î  ü u –– û

e –– ç   o –– ô

      д       a

Некоторые гласные, как например, д, ь, а, не имели долгих коррелят. Гласный ц первоначально отсутствовал. Позднее произошло пополнение недостающих пар и возник гласный ц.

i  –– î  ü –– ü  u –– û

e –– ç  ö –– ö  o –– ô

ä –– r           a –– â30

В системе языка могут быть фонемы, редко встречающиеся и по этой причине не имеющие сколько-нибудь значительной функциональной нагрузки. Совершенно естественно, что фонологическая система того языка, в котором они встречаются, стремится освободиться от них как от лишнего балласта. Ярким примером в этом отношении может служить история межзубного d (d) в уральских языках. В протоуральском языке некогда существовала фонема d. По причине её редкой встречаемости она ни в одном из современных уральских языков не сохранилась.

Возможно, однако, и другое объяснение подобным явлениям. Относительно редкая встречаемость определенных фонем связана с их «второстепенностью» как субстантных единиц. Поэтому они заполняют пустые клетки системы в последнюю очередь, если развивается определенная общая тенденция строя языка в целом, и пропадают в первую очередь, если эта тенденция ослабевает. Например, развитие и исчезновение неогубленного узкого гласного заднего ряда в тюркских языках, см. [47]. В истории языков можно найти<274> немало случаев, когда изменение, явно вызванное системными требованиями определенного порядка, в действительности является результатом действия целого ряда импульсов различного характера. Наиболее наглядным примером может служить история образования пар мягких и твердых согласных в русском языке.

Система этих пар в русском языке древней поры была менее выдержанной. Основным стимулом дальнейшего развития этих пар было стремление к большей симметричности фонологической системы. Приводимые ниже таблицы наглядно показывают различия между системой согласных фонем древнерусского языка конца Х начала XI в. и системой согласных фонем современного русского языка.

Как видно из таблиц, в период с конца Х — начала XI в. по XX в. в фонологической системе согласных русского языка произошли следующие изменения.

1. Корреляция мягкости-твердости, представленная в конце Х — начале XI в. пятью коррелятивными парами (p р', л л', н н', с — с', з з'), пополнилась к XX в. девятью новыми коррелятивными парами ( б — б', п — п', д — д', т — т', в — в' ,ф — ф', м — м', г г', к — к'). Источником изменения объема корреляции мягкости-твердости послужило внутреннее развитие самой корреляции: из девяти новых коррелятивных пар лишь одна (фф') появилась за счет косвенного влияния корреляции звонкости-глухости; остальные коррелятивные пары появились как следствие развития корреляции мягкости-твердости.

Корреляция мягкости-твердости в русском языке таким образом является активно развивающейся в том смысле, что она имеет тенденцию включать в свой состав в качестве своих непосредственных членов максимум согласных фонем (процесс развития корреляции еще не закончился, ср. сноску 31 относительно x', если даже признать к' и г' самостоятельными фонемами).

2. Корреляция звонкости-глухости, представленная в конце Х — начале XI в. восьмью коррелятивными парами (г к, б — п, g — т,<276> з — с, з' — с', ж' — ш', ж'д' — ш'?ч'), к XX в. пополнилась пятью новыми коррелятивными парами ( б' — п', д' — т', в — ф, в' — ф', г' — к'). При этом большинство новых коррелятивных пар (г' — к', б' — п', д' т', в' — ф') возникло в результате развития корреляции мягкости-твердости и лишь одна коррелятивная пара (в — ф) за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости.

Корреляцию звонкости-глухости можно назвать пассивно-развивающейся, поскольку увеличение ее объема произошло в подавляющем большинстве случаев не за счет внутренних тенденций развития этой корреляции, а за счет внешних причин — косвенного влияния корреляции мягкости-твердости.

3. Корреляция назальности-неназальности, представленная в конце Х — начале XI в. двумя коррелятивными парами (д — н, б — м), к XX в. пополнилась двумя коррелятивными парами (д'— н', б' — м'). Очевидно, что увеличение объема корреляции назальности-неназальности произошло за счет косвенного влияния корреляции мягкости-твердости. Развития внутри самой корреляции не произошло (носовые для новых рядов не возникли). В настоящее время все «пустые клетки» для носовых заполнены (см. примеч., пункт 2 на стр. 276). В этом смысле можно говорить о том, что корреляция назальности-неназальности исчерпала все возможности своего развития. Корреляцию назальности-неназальности можно назвать константной.

Итак, в период с конца X — начала XI в. по XX в. фонологическая система согласных русского языка пополнилась десятью новыми фонемами (м', б', п', д', т', в', ф, ф', г', к')32. Из числа новых фонем только одна фонема /ф/ возникла за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости. Остальные фонемы появились как следствие осуществления тенденции к формированию корреляции мягкости-твердости.

Как будто бы причина образования коррелирующих пар твердых и мягких согласных ясна, но эта причина не единственная. В истории славянских языков был так называемый период открытых слогов, когда все слоги были открытыми.

Стремление к открытию закрытого слога вызвало появление в общеславянскую эпоху носовых гласных o и к, развившихся из первоначальных общеиндоевропейских сочетаний о, а, и, е, i с носовым согласным п или т. Кроме носовых гласных, в славянских языках в древнее время, как известно, существовали гласные неполного образования, так называемые редуцированные ъ и ь. Эти редуцированные гласные со временем в истории русского языка также утратились. Причины их утраты нельзя назвать фонологическими. Редуцированные в так называемой сильной позиции, или под ударением, превратились в гласные полного<277> образования по причине трудной совместимости таких явлений, как редуцированный характер гласного и ударение.

Все эти процессы в конечном счете привели к довольно сильному уменьшению количества гласных в русском языке. Оскудение арсенала смыслоразличительных средств в языке вызвало тенденцию к их пополнению. Следствием этой тенденции явилось образование пар твердых и мягких согласных.

Проблема системности языковых изменений в морфологии

Понятие системности в морфологии не отличается особой четкостью и определенностью. Во всяком случае было бы неправильно утверждать, что все звенья морфологической системы языка теснейшим образом между собою связаны. Так, например, различные изменения в грамматических способах выражения множественного числа никак не отражаются на системе глагольных времен, так же как изменения в системе наклонений обычно не отражаются на системе падежей. Даже, казалось бы, в таких тематически связанных системах, как система глагольных времен, нет тесной связи между отдельными ее звеньями. В системе глагольных времен большинства языков наблюдаются два более или менее тесно связанных между собой поля времен. В одно поле обычно входят такие времена, как настоящее и будущее. Исчезновение будущего времени может увеличить семантическую нагрузку настоящего, будущее время может превратиться в настоящее. Другое поле обычно составляют прошедшие времена. Чаще всего в него входят имперфект, перфект и плюсквамперфект. Изменение одного из членов этой микросистемы изменяет семантическую нагрузку другого члена. Таким образом, так называемая морфологическая система языка скорее всего представляет конгломерат отдельных микросистем, между которыми возможны отдельные связи.

Системность исторических изменений в области морфология в известной степени напоминает системность изменений в области фонологической системы. Здесь можно найти случаи, когда изменение не отражается существенным образом на характере всей системы.

В татарском языке возникло прошедшее многократное время, например, мин ала торган идем 'я брал неоднократно'. Можно утверждать, что каких-либо существенных сдвигов в системе прошедших времен татарского языка это время не произвело. Оно употребляется сравнительно редко, имеет известные стилистические ограничения и семантических конкурентов. Многократное действие в татарском языке может выражаться формами первого прошедшего времени и формами прошедшего незаконченного времени.

Некоторые изменения влекут за собой явления, напоминающие восстановление нарушенного равновесия системы. Русский язык на заре своего развития имел систему видов, но далеко не такую<278> развитую и многогранную, как современная. Несовершенство видовой системы становилось все более ощутительным с развитием сознания, и она была заменена системой различных временных глагольных форм: перфект, имперфект, аорист и т. п.

В дальнейшем, как известно, такие времена, как перфект, имперфект, плюсквамперфект и аорист в русском языке исчезли. Образовалось одно прошедшее время на -л. Однако после исчезновения глагольных времен в русском языке полностью оформилась грамматическая категория вида.

Есть изменения, напоминающие процесс заполнения пустых клеток в системе. Так, например, во всех языках, где имеется перфект, он, как правило, соотносится с плюсквамперфектом. Причина этого явления, по-видимому, довольно проста. Она заложена в самой природе перфекта как особого глагольного времени. С одной стороны, перфект обозначает результат действия, существующий в настоящее время. В то же время перфект обозначает действие, которое когда-то происходило в прошлом до момента или акта речи, осуществляемого в данный момент. По существу перфект может быть назван прежде-прошедшим результативным временем, в котором значение преждепрошедшего времени формально оказывается невыраженным. Отсюда следует, что вместе с возникновением перфекта в системе времен появляется незаполненная клетка — невыраженное формально преждепрошедшее время. Как только возникает плюсквамперфект, эта пустая клетка заполняется.

Проблема системности языковых изменений в лексике

Проблема системности в лексике до сих пор остается до конца не изученной. Известное определение Л. В. Щербы «слова каждого языка образуют систему, и изменения их значений вполне понятны только внутри такой системы» [87, 89] само по себе очень абстрактно, поскольку внутренняя структура этой системы в данном определении не раскрывается.

С гораздо большей долей вероятности можно предполагать, что в лексике существуют более или менее спаянные отдельные микросистемы, наиболее наглядным примером которых могут быть так называемые синонимические ряды. Возьмем для примера синонимический ряд слов land, eorюe, grund, middangeard, folde, molde, hruse в древнеанглийском33.

Все члены лексико-семантической группы (микросистемы) объединены между собой на том основании, что они в той или иной степени выражают понятия, связанные с землей. Каждый член этой микросистемы имеет целый пучок значений, называемых иногда лексико-семантическими вариантами данного слова.<279>


«поверхность  «суша»
     земли»  (твердь)

«край,          «физический
долина»     мир»

«страна»     «житейский
     мир» (людей)

«прах,
тлен»   «вещество»  «почва»

«почва» «поверхность»
      земли»  

«равнина,
долина»     «причина»

«дно»      «основа»

  «фундамент»

Однако понятие рассматриваемой микросистемы не ограничивается только инвентарным перечислением ее членов и их значений. В данной микросистеме может быть легко выделено центральное слово, как имеющее наибольшее число значений, выражающих признаки понятия «земля»; таковым выступает в рассматриваемой группе др.-англ eorюe 'земля', которое имеет значительные по числу и различные по форме семантические отношения с остальными членами микросистемы.<280>

В данной лексико-семантической группе могут быть в результате установлены различные синонимические ряды:

1) grund, eorюe, folde, hruse — "поверхность земли"

2) land,  eorюe, folde — "суша, земная твердь"

3)  eorþe, folde, middan-geard, hruse — "житейский мир"

4) grund,  eorþe, folde, molde — "почва" и т. п.

Можно предполагать, что отдельные звенья этой микросистемы в семантическом плане могут соприкасаться с отдельными звеньями других микросистем. Но эти связи будут связями частичного характера, т. е. не по всему их смысловому объему. Например, др.-англ. grund находится в семантических отношениях со словом botm по его значению "дно".

Системность проявляется также в том, что каждое слово и каждое из присущих ему значений имеет определенную систему сочетаемости, входит в определенные именные и глагольные сочетания. Закономерность сочетаемости обусловливается здесь реальным соотношением предметов материального мира и законами сочетаемости слов, присущих данному языку.

В ходе исторического развития языка микросистема подвергается определенным изменениям.

Вернемся опять к синонимическому ряду land, corpe, grund, middangeard, folde, molde и hruse. Первым широко употребительным лексико-семантическим вариантом слова land было значение "земельное держание земли, находящейся в индивидуальном или общественном пользовании" Это слово могло также иметь значение "поместье, именье". В древнеанглийском периоде слово land могло иметь лексико-семантический вариант "сельская местность, деревня". К концу XVI в. слово land в этом значении уже не употребляется; соответствующее понятие выражается заимствованным словом country. Позднее слово country развивает на английской почве новое значение "страна, государство" обрастая и новым семантическим контекстом. Слово land сохраняет за собой значение "страна" но само понятие страны сужается фактически до понятия нация, народ, населяющий страну.

Полисемантичное слово ground имело в древнеанглийский период три стержневых значения: "дно, основание, фундамент, равнина, долина" вокруг которых группировались все другие его значения. В древнеанглийский период стержневое значение "дно" не было единственным средством выражения этого понятия. У слова ground был синонимический спутник — слово bottom, которое, находясь в постоянных смысловых связях со словом ground, разделяло его функции и определяло место и роль последнего в словарном составе языка. К концу XIV в. слово bottom полностью вытесняет слово ground в значении "дно" Употребление слова ground в значении морского дна замыкается в узкой сфере морской лексики. Значение "фундамент" также было со временем утрачено, поскольку были заимствованы из француз<281>ского языка слова fondation, fondament, имеющие то же значение. Третье смысловое значение слова ground 'ровная плоская поверхность земли' в известной мере совпадало с подобным значением у слова earth. Позднее это значение перешло к слову ground.

Таким образом, сущность исторических изменений слов, принадлежащих к одному синонимическому ряду, сводится к следующему.

1) Изменение стержневых значений слов, выражающееся в возникновении новых значений, исчезновении, расширении или сужении старых значений.

2) Появление новых семантических контекстов в связи со смещением понятийной и предметной соотнесенности слова.

3) Перераспределение значений слов в связи с изменением значений слов параллельных или близких по значению.

4) Утрата смысловых связей слов ввиду изменения их значений.

5) Изменение лексико-грамматических связей слов.

6) Установление новых смысловых связей слов со словами, находящимися за пределами данного синонимического ряда в результате возникновения новых значений.

Некоторые языковеды утверждают, что основной причиной появления новых слов являются растущие потребности общества, которые возникают с каждой новой эпохой, с каждым новым культурно-историческим событием в жизни народа. Язык вообще, лексика в особенности, выполняя свою основную роль средства общения, перестраивается, дифференцируется и уточняется с тем, чтобы более адекватно отразить, воспроизвести и закрепить новые идеи и понятия в соответствующих словах и выражениях [79, 221].

Действительно, зависимость изменений от внешних причин в лексике проявляется в гораздо большей степени, чем в какой-либо другой области языка, однако появление новых слов в языке не всегда вызывается появлением новых понятий. Часто появление новых слов связано с возникновением новых ассоциаций, хотя понятие остается тем же самым. Так, например, такое распространенное в древнегреческом языке слово, как †ppos 'лошадь' было заменено в новогреческом языке словом Ёlogo, хотя никакой особой необходимости в этом не было.

Следует также иметь в виду, что не всякое изменение одного из членов синонимического ряда может привести к существенному изменению системных связей. Русское слово перо приобрело в воровском жаргоне значение 'финский нож'. Такое значение привело к появлению специфической сочетаемости этого слова, например, ударить пером или поцарапать пером, но узость употребления слова перо, его жаргонная ограниченность не привели к какой-либо существенной перестройке лексических связей слова перо, бытующего в общенародном языке. В лексических системах можно также наблюдать явления,<282> напоминающие устранение перегрузки отдельных звеньев системы. Слишком полисемантичное слово становится неустойчивым и в большей степени подвержено возможности исчезновения.

ПУТИ ОБРАЗОВАНИЯ ЯЗЫКОВЫХ ЕДИНСТВ

(языков и диалектов)

В современной лингвистической науке широко распространено мнение о двух основных путях образования языков и диалектов. Языки и диалекты могут образоваться путем дифференциации и интеграции.

Сущность дифференциации заключается в том, что в результате распада первоначально одной более или менее однородной языковой единицы образуются новые языковые единицы. Процесс распада языковых единиц представляет вполне естественное явление, обусловленное известными причинами. Основной причиной распада является изоляция отдельных частей первоначально единого языкового целого. Эта изоляция может быть создана путем миграции одной части племени или народа на территории, удаленные от ареала расселения какого-либо племени или народа. Истории известны примеры таких миграций. Таким путем образовался, например, современный исландский язык. На остров Исландию в течение IX и Х вв. н. э. переселились выходцы из Норвегии, стремясь освободиться от притеснений местных феодалов. В условиях изоляции образовался особый язык, довольно сильно отличающийся от современного норвежского. В результате переселения голландцев в Южную Африку (Капская колония) образовался особый язык, так называемый африкаанс.

Образованию романских языков способствовало расселение римлян по обширной территории, некогда занимаемой Римской империей. Первоначально латинский язык на отдельных более или менее изолированных территориях приобрел некоторые специфические черты, которые, все более усиливаясь в условиях изоляции, привели в конечном счете к образованию современных романских языков — французского, провансальского, каталанского, испанского, итальянского, ретороманского, румынского и молдавского языков.

Новые языковые единства могут создаваться путем интеграции. Однако вопрос об образовании новых языков путем интеграции является неизмеримо более сложным, и теоретическое его осмысление связано с решением целого ряда очень сложных вопросов. Современная диалектология располагает достаточно надежными данными о существовании так называемых смешанных диалектов, возникших в результате смешения двух или нескольких диалектов. Различные отличительные черты диалектов, участвующих<283> в процессе смешения, в смешанных диалектах, оказываются перемешанными. Однако могут ли смешиваться между собою языки, обнаруживающие более отдаленное родство, или языки неродственные, и образовывать новые языки?

В период господства в советском языкознании так называемого нового учения о языке широкое хождение имела теория языкового скрещивания. Скрещивание рассматривалось как единственный способ образования языковых единиц и групп родственных языков. В наиболее категорической форме эта теория была сформулирована Н. Я. Марром [40].

Под явным влиянием Н. Я. Марра известный советский финно-угровед Д. В. Бубрих предложил так называемую теорию контакта, призванную объяснить родство финно-угорских языков. Согласно этой теории, древний финно-угорский язык был представлен совокупностью диалектов, на которых говорили родственные племена, находившиеся между собою в состоянии контакта. Эти диалекты имели черты сходства и различия, которые определялись степенью близости контакта. Состав диалектов тоже не был постоянным. Некоторые нефинно-угорские племена усваивали финно-угорский язык и таким образом вступали в семью финно-угорских племен; с другой стороны, некоторые финно-угорские племена, усваивая нифинно-угорский язык, отключались от финно-угорской семьи. Финно-угорский язык был подобен волне, распространявшейся вместе с культурой рыболовов и охотников [40, 30—47].

Возможность возникновения языков путем интеграции была не чужда и языковедам Запада. Так, например, Уленбек высказывал предположение о том, что индоевропейский праязык возник в результате смешения различных языков [157, 9]. Финский лингвист П. Равила склонен был рассматривать родство самодийских и финно-угорских языков как результат влияния финно-угорских языков на самодийский [148]. Теорию образования языковых семей в результате интеграции разделяет также В. Таули, который считает, что поскольку уральские языки являются результатом смешения, невозможно вывести современные языки из предполагаемого более или менее однородного праязыка [157, 10]. По мнению Милевского, юкагирский язык возник в результате смешения самодийских и палеоазиатских диалектов [157, 12]. Список сторонников теории интеграции можно было бы значительно увеличить.

Не все лингвисты разделяют эти точки зрения. Некоторые из них, ссылаясь на фактическую невозможность перемешивания системы словоизменительных формативов, вообще отрицают образование новых языков путем интеграции. Наиболее резко против теории образования новых языковых единств путем скрещивания выступил в свое время И. В. Сталин [70].

Прежде чем решать вопрос о возможности образования новой языковой единицы в результате скрещивания, необходимо рас<284>смотреть, какие процессы происходят при контактировании различных языков, поскольку скрещивание языков, если такое действительно существует, может осуществляться только в условиях контактирования.

ЯЗЫКОВЫЕ КОНТАКТЫ

Одним из важнейших внешних факторов исторического развития языка в современном языкознании признаются языковые контакты. Науке практически неизвестны гомогенные в структурном и материальном отношении языки, развитие которых протекало бы в изоляции от внешних воздействий: это обстоятельство позволяет, очевидно, утверждать, что в некотором самом общем смысле все языки могут быть охарактеризованы как «смешанные» [5, 362—372; 141, 74; 153, 522]. Последствия языковых контактов настолько разнообразны и значительны — в одних случаях они приводят к различного рода заимствованиям, в других — к конвергентному развитию взаимодействующих языков (соответственно усиливающему центробежные тенденции в развитии отдельных представителей внутри групп родственных языков), — в-третьих, — к образованию вспомогательных «общих» языков, в-четвертых, — к языковой ассимиляции, — что в некоторых направлениях лингвистики именно в факте контактов усматривали даже решающий стимул развития языковой системы34. Важность изучения языковых контактов и их результатов обусловливается тем фактом, что оно способно пролить свет и на особенности самого строения языковой системы.

Языковые контакты — сложный и многоступенчатый процесс, тесно связанный с развитием общества. Уже такая общая характеристика как активность или пассивность той или иной стороны, участвующей в контакте, определяется внелингвистическими факторами — культурным или социальным авторитетом носителей того или иного языка, обусловливающим функциональную важность последнего: это тем более очевидно, если учесть, что языковые контакты как правило предполагают существование ряда иных — культурных, экономических и т. п. контактов, вплоть до этнических.

Каузальный аспект языковых изменений, наступающих в процессе контактов, как, впрочем, и в процессе языкового развития в целом, в настоящее время изучен далеко не достаточно. Тем не менее бесспорно, что причины контактно обусловленных преобразований языка лежат не столько в структуре взаимодействующих языков, сколько за ее пределами. С другой стороны, нельзя сомневаться в том, что каждое подобное преобразование является<285> следствием взаимодействия целой совокупности причин. К совершенно определенным результатам (например, к общему упрощению морфологической системы, к тенденции к аналитизму и т.п.) приводит уже сам факт языкового контакта, который объективно направлен на устранение идиоматической части каждой из взаимодействующих структур. Хорошо известно, что изменения в фонологической и, отчасти, морфологической системах языка находятся в определенной зависимости от соответствующих изменений в лексике. Вместе с тем при этом следует иметь в виду и многочисленные структурные «факторы» языка, способствующие или препятствующие тем или иным конкретным преобразованиям. Так, достаточно очевиден факт, что при прочих равных условиях наиболее подвержен такого рода преобразованиям язык в условиях контакта с близкородственным языком, характеризующимся большим структурным и материальным сходством (ср. также обычные факты массовых междиалектных заимствований в рамках единого языка). Наоборот, в слабой степени проницаемы контактирующие языки, характеризующиеся глубокими структурными различиями (ср., например, различное место китаизмов в структурно близких китайскому языках Юго-Восточной Азии, с одной стороны, и в агглютинативном японском языке, с другой). Замечено, что иноязычная лексика легче усваивается языками с преобладанием нечленящихся с синхронной точки зрения слов, и труднее — языками с активно функционирующими способами словосложения и словообразования [65]. С другой стороны, включение в систему новых лексем стимулируется и такими внутренними «факторами», как: а) низкая частотность употребления соответствующих исконных слов, делающая их нестабильными, б) наличие неблагоприятной синонимии, в) потребность в экспрессивной синонимии и эвфемизмах и др. [91, 7—13; 171, 57—58]. Именно структурными параметрами языка обусловлено резко различное отношение языков к синтаксическим заимствованиям. Наличие в фонологической системе языка так называемых «пустых клеток» способствует обогащению его фонемного инвентаря как за счет внутриструктурных преобразований, так и за счет благоприобретенного материала. Сказанного, по-видимому, достаточно для того, чтобы прийти к общему выводу о том, что «только при исследовании внутренних факторов можно решить вопрос, почему одни внешние воздействия оказывают влияние на язык, а другие — нет» [119, 303; 131, 54; 171, 25].

Одним из основных понятий теории языковых контактов является понятие билингвизма, вследствие чего изучение двуязычия нередко признается даже основной задачей исследования контактов (здесь не затрагивается понятие полилингвизма или многоязычия, в принципе сводимого к совокупности двуязычий). Именно в двуязычных группах говорящих одна языковая система вступает в контакт с другой и впервые происходят контактно обусловленные<286> отклонения от языковой нормы, называемые здесь вслед за У. Вейнрейхом интерференцией35, и которые в дальнейшем выходят за пределы билингвистических групп [171].

Под двуязычными лицами обычно понимаются носители некоторого языка А, переходящие на язык Б при общении с носителями последнего (при этом чаще всего один из этих языков оказывается для них родным, а другой — благоприобретенным). Следует при этом отметить, что оживленно обсуждавшийся в прошлом вопрос о степени владения говорящим вторым языком (активность, пассивность и т. ц.) при «подлинном» билингвизме едва ли можно отнести к числу важных не только ввиду того, что в условиях языкового контакта речь идет лишь о коллективном билингвизме, но и в силу того обстоятельства, что единственным следствием недостаточного владения вторым языком может являться его неполноценное усвоение, как это имеет место в так называемых «креолизованных» языках. Не имеет при этом значения и то обстоятельство, характеризуется ли данный факт билингвизма использованием второго языка с функционально неограниченной сферой употребления или применением того или иного вспомогательного языка типа пиджина. Напротив, целесообразно разграничение двух различных видов двуязычия — несмешанного и смешанного. При несмешанном двуязычии усвоение второго языка происходит в процессе обучения, в ходе которого обучающемуся сообщаются правила установления соответствий между элементами родного и изучаемого языков и обеспечивается рациональная система закрепления этих соответствий в памяти. При нем языковая интерференция со временем постепенно ослабевает, уступая место правильному переключению от одного языка к другому. При «смешанном двуязычии» (термин Л. В. Щербы), устанавливающемся в процессе самообучения, оба языка формируют в сознании говорящего лишь одну систему категорий таким образом, что любой элемент языка имеет тогда свой непосредственный эквивалент в другом языке. В этом случае языковая интерференция прогрессирует, захватывая все более широкие слои языка и приводя к образованию языка с одним планом содержания и двумя планами выражения, квалифицировавшегося Л. В. Щербой в качестве «смешанного языка с двумя терминами» (langue mixte а deux termes)36. Следует отметить, что несмешанное двуязычие характерно для языковых контактов, происходящих в условиях высокого уровня образования и культуры [62, 59—65; 86, 47—52].

Из сказанного должно следовать, что для адекватного понимания механизма языкового изменения при билингвизме большое значение приобретает описание процесса контакта в виде моделей<287> обучения с направленностью на «обучаемого», поскольку по крайней мере одна из контактирующих сторон обучает другую пониманию языка и говорению на нем [61, 124—126].

В истории языков принципиально важно разграничивать два различных следствия языковых контактов — заимствование отдельных языковых элементов (усвоение большего или меньшего числа субстантных или структурных характеристик) в самом широком смысле слова, с одной стороны, и смену языка в целом, с другой. В последнем случае обычно имеет место последовательное вытеснение языка из различных сфер функционирования языком межплеменного или международного общения типа lingua franca (ср., например, роль языка кечуа для индейского населения Эквадора, Перу и Боливии и языка тупи для всего атлантического побережья Бразилии). В отличие от него языковые заимствования с необходимостью предполагают непрерывающееся наследование языковой основы. Хотя в лингвистике сложилась тенденция к некоторому преувеличению места заимствования отдельных языковых элементов за счет преуменьшения случаев смены языка в целом, в действительности оба явления встречаются практически достаточно часто [176, 808—809; 177, 3—26]. Следует учитывать, что обоим явлениям соответствует не столько различная степень интенсивности языкового контакта, сколько разные социальные или политические условия, в которых этот контакт осуществляется. Вместе с тем, по-разному происходит и смена языка: в одном случае она приводит к более или менее полноценному усвоению языка и, следовательно, к языковой ассимиляции соответствующих билингвистических групп, а в других — к неполноценному его усвоению, имеющему своим результатом возникновение так называемых «пиджинов» и креолизованных языков, в прошлом иногда ошибочно квалифицировавшихся в качестве «жаргонов» и даже «искусственных языков». При структурной однотипности этих языков, характеризующихся так называемым «оптимальным» грамматическим строем, переносящим центр тяжести на синтаксические способы выражения грамматических значений (в них отсутствуют, например, такие избыточные черты европейских языков, как род, число, падеж у местоимений, сложные глагольные формы и т. п.), и существенно редуцированным словарным инвентарем37, креолизованные языки отличаются от пиджинов лишь своей сферой функционирования, поскольку они являются родными языками определенных этнических групп в Вест-Индии, Западной Африке, на островах Индийского и Тихого океанов, в то время как пиджины играют лишь роль вспомогательных языков с очень ограниченной сферой функционирования (последняя черта характеризует и искусственные вспомогательные языки типа эспе<288>ранто и идо). В большинстве случаев эти языки обязаны своим становлением условиям неравноправных социальных или экономических отношений носителей контактирующих языков. Следует отметить, что в современной специальной литературе подчеркивается не смешанная, а односторонняя — почти во всех случаях индоевропейская — принадлежность рассматриваемых языков (обращает на себя, в частности, внимание высокий уровень их лексической гомогенности) [110, 367—373; 172, 374—379; 174, 509—527].

В последней связи необходимо остановиться на понятии «смешанного языка», разработка которого в языкознании, несмотря на общепризнанность явлений языковой интерференции, оказалась связанной со значительными трудностями, породившими длительную дискуссию, которая продолжается и в настоящее время (в стороне, естественно, остается понятие типологической «смешанности» реально засвидетельствованных языков). Поскольку, однако, интерес к разработке этой проблематики уже давно обнаружил тенденцию к понижению, можно, по-видимому, сказать, что по сей день остаются в силе сказанные Л. В. Щербой более сорока лет назад слова о том, что «понятие смешения языков — одно из самых неясных в современной лингвистике». Всю историю сравнительного языкознания сопровождают в этом отношении две резко различных линии. С одной стороны, хорошо известна широкая тенденция к отказу от какого-либо противопоставления «смешанных» языков «чистым», представленная именами А. Шлейхера, У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсена, Э. Петровича и мн. др. [132; 140, 82; 145, 12; 150, 127; 175; 199]. С другой стороны, не менее широкое направление исследований утверждало целесообразность такого противопоставления: ср. работы Г. Шухардта, Я. Вакернагеля, А. Росетти и мн. др. [169]; наконец, Л. В. Щерба, различавший простое заимствование и языковое смешение, считал, что в действительности имеют место промежуточные между обоими явлениями формы и что чаще всего оба процесса переплетаются [86, 52].

Сторонники первой точки зрения чаще всего ссылаются на тезис А. Мейе о том, что всегда, если не происходит полная смена языка, у носителей его сохраняется языковое сознание непрерывной традиции [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]. Однако апелляция к языковому сознанию едва ли во всех случаях приведет к адекватному решению. Вместе с тем слабость второй точки зрения состоит в том, что ее представители обращали слишком мало внимания на поиски критериев определения смешанности языка. В настоящее время одни из них (например, А. А. Реформатский) признают язык смешанным, если контактное воздействие затронуло не только его лексику, но и фонологическую и морфологическую системы, другие — если это воздействие распространилось на любую из сторон языковой структуры, третьи — если оно привело к ста<289>новлению языка с таким двусторонним родством, при котором трудно определить, элементы какого из них преобладают. Нетрудно убедиться в необоснованности попыток количественного определения смешанности языка. Даже не говоря о произвольности любого принимаемого количественного порога смешанности языка, можно заметить тот факт, что количественный критерий может вступать в противоречие с иерархической значимостью рассматриваемых элементов языка в его структуре.

Во многих случаях длительные языковые контакты в пределах определенного — обычно, хотя и не всегда, относительно ограниченного — географического ареала приводят к конвергентному развитию контактирующих языков. В итоге оказалось возможным постулировать существование языковых союзов (Sprachbьnde), характеризующихся той или иной общей для входящих в них языков независимо от их генетических взаимоотношений совокупностью структурно-типологических, а иногда и материальных особенностей, и являющихся одним из объектов исследования ареальной лингвистики в широком смысле (хотя идея о возможности  структурного схождения языков, длительное время контактировавших на определенной территории, высказывалась неоднократно и ранее, теория языковых союзов была впервые разработана Н. С. Трубецким и Р. О. Якобсоном, ср. [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]). Так, среди относительно лучше изученных балканского, западно-европейского, древнепереднеазиатского и гималайского языковых союзов первый — в составе греческого, албанского, румынского, болгарского, македонского и, отчасти, сербско-хорватского языков — характеризуется, например, такими чертами, как различие так называемого «артикулированного» и «неартикулированного» склонения, совпадение форм генитива идатива, функционирование постпозитивного артикля, отсутствие формы инфинитива, описательное образование (посредством глагола хотеть) формы будущего времени, построение числительных второго десятка по типу два + на + десять и т. п. 38 Любопытно, что перечисленные черты в той или иной мере разделяет и армянский язык, что как будто говорит в пользу фригийской гипотезы его происхождения, указывающей в конечном счете на Балканы. Наиболее интересные в этом смысле обобщения до сих пор были сделаны преимущественно на материале фонологических языковых союзов [74; 130, 120]. В становлении языковых союзов определяющая роль обычно предполагается за авторитетом какого-либо из языков, входящих в данный ареал, и значительно реже — за общим для данной территории языковым субстратом.<290>

С точки зрения проницаемости для явлений языковой интерференции дает себя знать качественное различие отдельных структурных уровней языка39.

Наиболее подверженной контактным изменениям стороной языковой системы, как известно, является лексика. Если иметь в виду отмеченное еще в 1808 году У. Уитни обстоятельство, что именно лексическими заимствованиями опосредствована большая часть других контактно обусловленных изменений — фонологических и морфологических (исключение составляют синтаксические), то нетрудно увидеть, к каким далеко идущим для структуры языка последствиям они способны приводить. По степени фонетической и функциональной адаптаций, протекающим, впрочем, далеко не всегда параллельно, лексические заимствования принято разделять на освоенные и неосвоенные (так называемые Lehnwцrter  и Frerndwцrter). Преимущественной сферой лексических заимствований в языке, естественно, оказываются более или менее периферийные категории лексики, например, отраслевая терминология, имена собственные и т. п. Однако в случаях более или менее интенсивного внешнего давления для контактного проникновения становится открытым и так называемый «основной» словарный фонд языка: ср., например, такие индоевропеизмы финского языка, как hammas 'зуб', parta 'борода', kaula 'шея', пара 'пуп', reisi 'бедро', karva 'волос, шерсть' или такие грузинизмы близкородственного ему мегрельского языка, как c ?vali 'кость', |iseri 'шея', Zarbi 'бровь', xorci 'мясо' (следует, впрочем, учитывать, что нередко подобные элементы первоначально проникают в систему в более узком «терминологическом» значении). В особо благоприятных условиях контакта процент усвоенного словаря, особенно для некоторых стилей языка, может быть весьма высоким. Отмечается, например, что средневековые турецкий и персидский литературные языки насчитывали до 80% арабизмов, корейский — до 75% китаизмов40. Известно, что обилие иранских напластований разных эпох в армянском словаре в течение длительного времени даже мешало адекватному определению места армянского языка среди индоевропейских. Такая высокая степень проницаемости лексической структуры языка содержит в себе, очевидно, указание на её наиболее открытый — по сравнению с другими уровнями структуры — характер, так что включение нового члена в нее приводит к минимальному возмущению существующих системных отношений (А. Мейе на этом основании вообще отказывал лексике в системности).<291>

Лексические включения с необходимостью приводят к развитию в языке синонимии (впрочем, обычно — неполной), к сдвигам в семантике исконных слов (так, в США под воздействием семантики англ. to introduce, порт. introduzir, ит. introdurre и фр. introduire приобрели дополнительное значение 'знакомить, представлять'). С другой стороны, как это ясно видел еще Г. Пауль, именно через массовые случаи усвоения лексем однотипного строения происходит заимствование отдельных словообразовательных аффиксов [54, 469]. Так, в английском языке приобрел продуктивность словообразовательный суффикс -ibie, -able (ср. eatable 'съедобный', workable 'подлежащий обработке'), который был вычленен из массы слов среднефранцузского происхождения типа admirable, agreable, credible, possible и т. п. Аналогичным образом достаточно высоким оказывается по языкам и число фразеологических оборотов: подавляющее большинство из них представлено кальками, хотя хорошо известны и случаи прямого усвоения выражений из близкородственных языков (ср. старославянские фразеологизмы в русском).

В грамматической структуре языка в рассматриваемом отношении выделяются две существенно различные стороны — морфология и синтаксис. Если первая из них, как это постоянно подчеркивается, характеризуется очень высокой степенью непроницаемости, то вторая во многих случаях оказывается весьма подверженной внешнему воздействию. Не случайно то обстоятельство, что лингвисты, вообще отрицавшие возможность языкового смешения (У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсен и др.), апеллировали прежде всего к факту «непроницаемости» морфологии. Действительно, наиболее очевидный результат любого сколько-нибудь тесного языкового контакта, как это было замечено еще в 1819 году Я. Гриммом, состоит не в обогащении, а напротив — в упрощении морфологии [132, 213; 133, 303—348; 140, 82; 175, 199], которая в своей наиболее яркой форме характеризует креолизованные языки и пиджины. В таких случаях морфологические способы выражения значений, как правило, заменяются в результирующей языковой системе лексическими, а также синтаксическими, вследствие чего резко обедняется состав морфологических категорий. Как отмечает В. Ю. Розенцвейг, убедительное подтверждение такого рода исключения «идиоматических» (т. е. отсутствующих в одном из контактирующих языков) категорий было получено И. А. Мельчуком в его работах по построению языка-посредника для машинного перевода: согласно последнему в языке-посреднике должны иметься средства выражения всех значений, привлекаемых к переводу языков, и не должно быть значений, обязательных лишь для одного из них (последние превращаются в лексические) [62, 66].

Несмотря на то, что в настоящее время лингвисты значительно менее абсолютны в негативном мнении относительно проницаемости<292> языковой морфологии, тезис об исключительности заимствования словоизменительных форм остается в силе [58, 496; 67, 208].

Чаще всего речь идет только об усвоении отдельных морфологических показателей (новых алломорфов наличных в языке морфем), т. е. субстанции, а не самих структурных единиц [154], ср. проникновение именной алломорфы мн. ч. -s из английского в норвежский (order-s, check-s, jumper-s и т. п.) и уэльсский, и из французского в немецкий (die Genies, die Kerls, die Frдuleins и т. д.), распространение форм арабского, так называемого «ломаного» множественного числа в персидском, турецком и отдельных других языках Ближнего Востока и Средней Азии. Достоверные случаи, когда в итоге языковой интерференции происходят какие-либо приобретения в морфологической структуре, едва ли известны. Отдельные факты, приводящиеся в качестве иллюстрации подобных изменений (например, русские глагольные флексии в алеутском диалекте острова Медного и Беринговом проливе41), могут подразумевать не столько морфологические заимствования, сколько смену языка в целом.

В ином положении оказывается синтаксис, который в языках с относительно свободным порядком слов в предложении способен под давлением смежной языковой системы активно перестраиваться. Для иллюстрации возможной гибкости синтаксиса таких языков достаточно указать, например, на далеко идущие соответствия в структуре предложения во многих языках древних переводов библейского текста. Вместе с тем, в тех языках, в которых основная тяжесть передачи грамматических значений ложится на синтаксис, синтаксические заимствования ограничены самой периферийной частью системы (ср. минимальную роль синтаксического калькирования с иностранных языков в языках типа китайского).

Несмотря на несколько преувеличенное в прошлом представление о роли языковых контактов в историческом развитии фонологической системы языка, факты, иллюстрирующие эту роль, далеко не столь редки, как это имеет место в области морфологии. Конечно, достаточно очевидно, что в наиболее общем случае контактного взаимодействия языков включаемая лексика фонетически аккомодируется по определенным правилам субституции звукотипов к специфике фонологической системы усваивающего языка: так, например, английское и преимущественно субституируется в других языках через t, s и f (это явление лежит в основе возможности установления системы звукосоответствий между любыми по своему происхождению контактирующими языками, подчеркнутой еще Н. С. Трубецким). В этом случае возможны лишь изменения некоторых особенностей фонологической синтагматики данного языка: возникновение ранее отсутствовавших последовательностей фо<293>нем, изменение закономерностей начала и конца слова, нарушение некоторых надсегментных характеристик слова и т. п.

Однако в условиях более интенсивного контакта, сопровождающегося уже включением более или менее значительного слоя фонетически неаккомодирующегося материала, в фонологической системе заимствующего языка сдвиги происходят как на уровне субстанции, так и на уровне самой структуры. Поскольку употребление благоприобретенной для того или иного языка фонемы в речи билингвистичной части его носителей непоказательно, так как может объясняться вкраплением элементов второй языковой системы, критерием, на основании которого можно судить, заимствована уже фонема в данном языке или нет, следует считать факт появления ее в речи монолингвов (но независимо от того, проникло ли ее употребление в исконный материал языка) [12, 169—170]. Примером контактно обусловленных изменений первого рода, когда затронутой оказывается антропофоническая сторона, могут послужить преобразование всей так называемой «напряженной» серии смычных и аффрикат в смычногортанную в некоторых армянских диалектах, а также фонологическая система румынского языка, подвергшаяся столь сильному славянскому воздействию, что, по образному определению Э. Петровича, румынский язык можно было бы рассматривать как романский со славянским произношением [144, 43].

В структурном плане языковые контакты иногда оказываются решающим фактором в фонологизации уже существующих в данной фонологической системе аллофонов, особенно при наличии в системе так называемых «пустых клеток» (ср. фонологизацию f в русском, смычного g в чешском, гласных е и о в языке кечуа) или во включении в инвентарь новой фонемы. Такое включение захватывает поначалу весьма ограниченные слои словаря. Так, например, в осетинском языке первоначально чуждые системе смычно-гортанные согласные характеризуют в основном субстратную и экспрессивную лексику. Необходимо вместе с тем отметить, что усваиваемые из других языков звукотипы нередко обладают неустойчивым или во всяком случае недостаточно ясным фонологическим статусом. Так, фонема ? («айн»), встречающаяся в персидском исключительно в словах арабского происхождения, характеризует только некоторые стили языка, опускаясь в остальных. С другой стороны, звукотип арабского происхождения q, передающийся на письме буквой ?? «каф», располагает в персидском лишь статусом аллофона фонемы г (еще в настоящее время около 60% слов, содержащих q, — арабизмы или арабизованные иранские слова)42. На определенном этапе заимствования, когда включаемый в систему звукотип функционирует лишь в фонетически неассимилирован<294>ной лексике, иногда говорят о сосуществовании в языке двух фонологических систем, одна из которых ограничена рамками заимствованного материала: [106, 29—50; 109, 31—35] так, в языке мазатек (Центральная Америка) в слове siento 'сто' (исп. ciento) налицо единственный для этого языка случай сочетания п + t (во всех остальных случаях в аналогичной позиции выступает аллофон фонемы /t/ — d, дающий основания говорить о вхождении этого t в особую систему43. Наиболее ощутимые сдвиги происходят в фонологической системе языка, оказывающегося в условиях интенсивного и длительного контактного воздействия [147, 1—91].

Выше была отмечена целесообразность различения случаев поверхностного контактирования языков, приводящих к заимствованиям, по существу не затрагивающим внутренней структуры языка, и случаи более глубокого языкового проникновения, так или иначе отражающиеся на структуре языка (последние обычно сопровождаются соответствующим этногенетическим процессом), при наличии которых принято говорить о языковом смешении. В последних случаях с ассимилируемым языком соотносятся разработанные в языкознании понятия субстрата, суперстрата и несколько реже встречающееся понятие адстрата. Субстратом принято называть язык-подоснову, элементы которого растворяются в наслаивающемся языке (например, дравидийский субстрат для индийских языков, кельтский и др. — для романских, «азианический» — для армянского). Под суперстратом, напротив, понимается язык, наслоившийся на какой-либо другой, однако с течением времени растворившийся в последнем (например, германский язык франков в отношении французского, романский язык норманнов в отношении английского). В качестве адстрата квалифицируется ассимилирующийся территориально смежный язык (для обозначения тесного контакта двух языков с взаимопроникновением структурных элементов предложен термин «интерстрат»).

Хотя самое понятие языкового субстрата впервые было сформулировано, по-видимому, еще в 1821 году Бредсфордом, его конкретная разработка прежде всего связывается с именем итальянского лингвиста Дж. Асколи, положившего начало рассмотрению роли субстрата в формировании романских языков [137; 160]. Для правильной квалификации элементов смешения при этом необходимо иметь в виду, что если для этнического субстрата сохраняемые элементы языка-подосновы являются пережиточными («реликтовыми»), то в составе наслаивающегося языка-победителя они должны быть охарактеризованы как благоприобретенные. Воздействие субстрата, нарушающего в той или иной мере действие внутренних закономерностей развития языка, распространяется на все стороны языковой структуры. Поэтому, например, наличие определенного лексического слоя, включающего ономастику и<295> даже топонимику, становится в этой смысле показательным только при очевидных следах субстрата в фонологии и грамматике. Поскольку структурные сдвиги, обусловленные давлением со стороны другой языковой системы, происходят очень медленно, заданные субстратом импульсы могут находить свою реализацию спустя очень длительное время имплицитного существования в языке [43, 452—453; 46, 70]. В некоторых случаях с субстратным фактором может быть связано становление языковых семей. Так, очевидна его роль в трансформации латинского языка в современные романские. Как результат некоторого языкового союза, образовавшегося путем наложения языков завоевателей, говоривших на «протосанскритских»  наречиях, на местные языки различного происхождения, В. Пизани рассматривает индоевропейскую семью в целом [55; 104, 245—254]. Сходные идеи еще большей популярностью пользуются в уральском языкознании [157]. Однако, несмотря на то обстоятельство, что гипотезы о воздействии субстрата во многих конкретных случаях дают вполне удовлетворительное объяснение особенностям исторического развития языков, как справедливо отмечали еще А. Мейе и О. Есперсен, к ним следует прибегать с большой осторожностью, так как неизвестность в большинстве случаев предполагаемого субстратного языка не позволяет верифицировать эти гипотезы.

Признаки воздействия языкового суперстрата (термин «суперстрат» предложен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 году [170, 155]) в отличие от субстрата, как правило, исторически засвидетельствованного, обычно усматриваются в некоторых фактах фонетики, упрощении грамматической структуры и наличии характерных лексических групп (ср., например, «военную»  терминологию германского происхождения, обнаруживаемую в романских языках).

Наиболее проблематичным по своей значимости и поэтому наименее популярным в языкознании является понятие адстрата (термин «адстрат» впервые употреблен в 1939 году М. Бартоли [95, 59— 66]), соотносящееся с чуждым языком, элементы которого проникают в поглощающий язык в районах маргинального контактирования обоих языков и только позднее распространяются по более обширной языковой территории (ср., например, белорусско-литовские, польско-литовские, словинско-итальянские и т. п. взаимоотношения). Существует попытка истолкования адстрата как своего рода субстрата, продолжающего на определенной территории оказывать воздействие на язык — победитель44.

Изложенные выше соображения позволяют сделать некоторые более или менее определенные выводы. Прежде всего образование новых языковых единиц в результате смешения других может быть с достаточной достоверностью прослежено только на уровне<296> диалектов, не достигших так называемого порога интеграции. Под порогом интеграции понимается совокупность языковых особенностей, препятствующих языковому смешению. Так, например, несмотря на то, что на определенных территориях русский язык контактирует с такими родственными языками, как польский или литовский, все же не наблюдается образования смешанных польско-русских или литовско-русских диалектов. Это означает, что вышеуказанные родственные языки достигли порога интеграции, исключающего их смешение.

Многочисленные исследования над языками, находящимися в состоянии контактирования, убедительно показывают, что образование нового языка в результате смешения существенно различных языков является фикцией.

Языки определенным образом деформируются под влиянием других языков, но не перемешиваются. При этом разные уровни языка реагируют по-разному. О смешении в подлинном смысле слова можно говорить только в области лексики. В области звуковой системы может наблюдаться усвоение некоторых чуждых данному языку артикуляций, но отнюдь не перемешивание двух систем. Системы словоизменительных элементов, как правило, почти никогда не перемешиваются. Поэтому здесь не может быть речи о смешении. Язык может воспринимать только отдельные типологические модели. Усвоение типологических моделей характерно также и для синтаксиса, хотя в этой области может наблюдаться заимствование некоторых элементов связи, например, союзов. Отдельные словообразовательные элементы могут заимствоваться. Кроме того, как указывалось выше, иноязычное влияние может проявляться в характере ударения, значении грамматических форм, оно может в известной степени направлять языковое развитие и т. д.

В контактирующих языках происходят фактически два процесса — частичное смешение (в определенных областях) и усвоение типологических моделей. Для более точного наименования этого явления более подходит термин языковая интерференция, а не языковое смешение.

Если рассматривать интеграцию языков под этим углом зрения, то формулировку Н. Я. Марра и И. В. Сталина в одинаковой мере придется признать односторонней и неправильной. Н. Я. Марр был неправ, когда объявлял смешение единственным способом образования языковых семей и языков, поскольку смешение в подлинном смысле этого слова в языках не происходит, если не принимать во внимание возможности смешения близкородственных диалектов. Односторонность формулировки, данной И. В. Сталиным, заключается в том, что победа одного языка над другим, которую можно рассматривать только как один из важных случаев контактирования, возводится в данном случае в абсолют и превращается в своего рода закон. В действительности степень влияния<297> одного языка на другой зависит от действия самых различных факторов.

Известные трудности представляет объяснение явлений, подмеченных Иоганном Шмидтом — автором так называемой теории волн. Рассматривая различные индоевропейские языки, Шмидт пришел к выводу, что географически ближе расположенные друг к другу языки больше имеют между собой сходства, чем языки далеко отстоящие [151, 15—16].

Явления языковой аттракции наблюдаются и в других языковых семьях. Можно предполагать, что специфические материально родственные черты сходства в двух соседствующих языках возникли еще в тот период, когда они были близкородственными диалектами, не достигшими порога интеграции.

Наиболее типичной методологической ошибкой, нередко встречающейся в работах некоторых лингвистов и в особенности археологов, является отождествление языковой интерференции с этническим или расовым смешением. При расовом или этническом смешении действительно происходит смешение различных физических черт, тогда как языковая интерференция, как указывалось выше, имеет свои специфические особенности.

ТЕМПЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ. ПРОБЛЕМА СКАЧКА

Основоположники сравнительно-исторического языкознания Ф. Бонн, Раск, А. Шлейхер, а также их последователи, изучавшие языковые изменения, совершавшиеся на протяжении многих столетий и тысячелетий, никогда не считали вопрос о темпах развития языка особой проблемой. Они просто были уверены, что языки изменяются очень медленно. В нашем отечественном языкознании в период господства так называемого нового учения о языке широко пропагандировалась теория скачков.

Основоположником тезиса о скачкообразном развитии языков следует считать Н. Я. Марра, предполагавшего, что развитие человеческого языка как идеологической надстройки в основном представляет собою историю революций, разрывавших цепь последовательного развития звуковой речи.

Рассматривая причины различных изменений в языках мира, Н. Я. Марр заявлял, что источником этих изменений являются «не внешние массовые переселения, а глубоко идущие революционные сдвиги, которые вытекали из качественно новых источников материальной жизни, качественно новой техники и качественно нового социального строя. В результате получилось новое мышление, а с ним новая идеология в построении речи и, естественно, новое в технике» [40, т. 1, 241; т. 4, 61].

По словам Н. Я. Марра, нет культур изолированных и расовых, так же нет, как нет расовых языков: «есть система культур, как<298> есть различные системы языков, сменявшие друг друга со сменой хозяйственных форм и общественности с таким разрывом со старыми формами, что новые типы не походят на старые так же, как курица не похожа на яйцо, из которого она вылупилась» [40, 241].

Резкой критике эта теория была подвергнута И. В. Сталиным во время языковедческой дискуссии 1950 года. Сталин отмечал, что марксизм не признает внезапных взрывов в развитии языка, внезапной смерти существующего языка и внезапного построения нового языка [70, 56]. Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем постепенного отмирания элементов старого качества [70, 57-58].

Теория внезапных скачков и взрывов, составлявшая одно из важнейших теоретических постулатов нового учения о языке, была справедливо подвергнута критике во время языковедческой дискуссии 1950 года, проходившей на страницах газеты «Правда».

Внезапный скачок и взрыв существующей языковой системы в корне противоречит сущности языка как средства общения. Внезапное коренное изменение неизбежно привело бы любой язык в состояние полной коммуникативной непригодности.

Внезапные скачки в развитии языка невозможны еще и по другой причине. Язык изменяется неравномерно. Одни его составные элементы могут измениться, тогда как другие его элементы могут сохраняться в течение длительного времени, иногда на протяжении целых столетий. Неравномерность изменений наблюдается даже в пределах одного языкового уровня, скажем, фонологического уровня. Если сравнить фонологические системы прибалтийско-финских и пермских языков, то можно установить, что система гласных фонем в прибалтийско-финских языках более архаична, тогда как система согласных фонем подверглась очень сильным изменениям. Как раз наоборот обстоит дело в пермских языках. В этих языках система согласных фонем более архаична и в то же время система гласных фонем очень сильно изменилась. Между изменениями, совершающимися в разных сферах языка, вообще может не быть какой-либо взаимозависимости. Так, например, консонантизм и вокализм в скандинавских языках архаичнее консонантизма немецкого языка, однако древняя падежная и глагольная системы разрушились в скандинавских языках в гораздо большей степени.

Осуществление языковых изменений путем медленной эволюции является наиболее типичным. Теория скачков в развитии языка возникла в результате механического перенесения теории скачков, применимой к различным химическим процессами т. п.,к истории развития общества, разделенного на враждебные классы.<299>

Принципиальное отрицание теории скачков и взрывов в развитии языка, однако, не должно вести к выводу о том, что развитие языка совершается всегда в плане очень медленной и постепенной эволюции. В истории языков наблюдаются периоды относительно более интенсивно происходящих изменений, когда в определенный промежуток времени происходит в языке гораздо больше различных изменений, чем в предыдущие периоды.

Известный французский исследователь новогреческого языка А. Мирамбель замечает по этому поводу следующее: «Основные изменения, придавшие греческому языку послеклассического периода его специфическую форму, осуществились в период времени, начиная с образования общегреческого языка, т. е. с эллинистической эпохи до половины Средневековия, однако, несмотря на значительные хронологические периоды, разделяющие различные факты, в период времени с I в. д. н. э. до конца III в. произошли наиболее многочисленные изменения».45

Если рассматривать историю французского языка, то нетрудно заметить, что наиболее существенные качественные изменения в системе языка произошли в период с II по VIII в. В числе этих радикальных изменений можно отметить следующее:

В области вокализма в течение VI, VII и VIII вв. большинство гласных переходит в дифтонги.46

Состав согласных пополнился к VIII в. двумя аффрикатами ts и C. После VI в. на территории Галии d', возникшее из согласного g, перед гласными е, i, a переходит в аффрикату G. В VII в. на территории Франкского государства интервокальный согласный d стал звучать как межзубный р (), конечный t после гласного как межзубный t ().

Таким образом, к IX в. н. э. состав гласных и согласных народной латыни настолько изменился, что можно уже говорить о качественно новом составе гласных и согласных французского языка.

В народной латыни к VII в. сохранились только два падежа: именительный и винительный, который при помощи предлогов стал выполнять функции всех других падежей. Эти явления по существу означали полную перестройку падежной системы.

Утрата конечных неударных гласных (VII—VIII вв. н. э.) привела к тому, что флексии существительных и прилагательных различных типов склонения совпали. Она способствовала также унификации различных типов спряжения глагола.

Аналитические конструкции, выражавшие в народной латыни действие в плане прошлого и в плане будущего, к VIII в. преоб<300>разовались в формы времени, что дало в романских языках, и в частности, во французском языке, Passй composй и Futur simple. Íàïðèìåð, j'ai écrit une lettre (<aveo lettera escripta), òàêæå je parlerai (<parlare aveo). Ïî àíàëîãèè ñ ôîðìîé áóäóùåãî âðåìåíè ê VIII â. îáðàçóåòñÿ ôîðìà Conditionnel présent: je parlereie (<parler (av) eie) ôð. je parlerais.

Нетрудно заметить, что в этом периоде имеется промежуток времени, определяемый VI, VII и VIII вв., в рамках которого совершалось наибольшее число наиболее существенных изменений.

В период с IX по XV в. в истории французского языка также происходили изменения. В частности в этот период произошли следующие явления: 1) превращение дифтонгов в монофтонги (XII— XVIII в.), 2) образование носовых гласных, 3) упрощение групп согласных, 4) окончательная утрата конечных согласных р, t, k, s, 5) утрата категории падежа, 6) выравнивание именных форм, 7) появление категории определенности и неопределенности, 8) постепенное отмирание флексии и унификация форм по принципу аналогии, 9) уточнение значений временных форм, 10) установление твердого порядка слов.

С XII в. начинается процесс постепенного разрушения флективной системы. XIV и XV вв. это эпоха, когда флективная система разрушается особенно интенсивно, когда ярко и настойчиво проходит тенденция к аналогии, к унификации и выравниванию форм.

Причины этих периодов более интенсивных изменений в достаточной степени не изучены. Нельзя также с достаточной уверенностью сказать, во всех ли языках наблюдаются подобные периоды. По-видимому, причинами этих периодов является чисто случайное скопление различных обстоятельств. В системе каждого языка, очевидно, имеются какие-то звенья, на которых держатся все остальные элементы языковой структуры. Если опорное звено подвергается разрушению, то можно предполагать, что это событие влечет за собой целую серию относительно быстро следующих друг за другом изменений. Так, например, в составе гласных народной латыни на протяжении I—II вв. н. э. осуществился переход количественного различия гласных в качественное. Долгие гласные остались закрытыми, краткие стали открытыми. Разрушение этого звена повлекло за собой целый ряд следствий. В конце V в. гласные открытого слога получают удлинение. Выше говорилось о том, что сосредоточение долготы и ударения создает увеличение произносительных усилий. Это неудобство позднее было устранено: долгие ударные гласные открытого слога перешли в дифтонги, например, pк?de 'нога' превратилось в pied; f??de 'вера' превратилось в feid. С XII века начинается превращение дифтонгов в монофтонги.

Следует также отметить другое очень важное явление это изменение характера ударения. В народной латыни силовое уда<301>рение начало преобладать над музыкальным, что вызвало редукцию, а затем утрату неударных гласных. Утрата неударных гласных вызывала некоторые изменения и в области согласных, например, появление групп согласных с/и их дальнейшее фонетическое изменение.

Значительные изменения в области склонения и спряжения вызвали такие фонетические изменения, как утрата конечного m, что привело к утрате категории падежа в единственном числе и способствовало развитию аналитического строя.

Таким образом, все зависит от того, в какой мере изменения затрагивают узловые звенья языковой системы и насколько эти изменения способны повлечь за собой целый ряд существенных следствий.

ПРОБЛЕМА ПРОГРЕССА В РАЗВИТИИ ЯЗЫКОВ

История лингвистической науки показывает, что понятие прогресса в языке в разные эпохи трактовалось по-разному. Основоположники сравнительно-исторического метода в языкознании Ф. Бопп, Я. Гримм, А. Шлейхер и др. столкнулись с контрастным различием структур разных языков, с необычайным богатством форм древнеиндийского, как наиболее близкого, по их мнению, к индоевропейскому праязыку, и скудностью форм некоторых современных индоевропейских языков, например, английского, датского, французского и т. п. На этой основе возникло довольно странное на первый взгляд убеждение в том, что история языков есть не что иное, как процесс постепенного упадка и оскуднения языка. Подобных взглядов придерживались такие языковеды, как Ф. Бопп, В. Гумбольдт, Я. Гримм, А. Шлейхер, М. Мюллер и др.

Не все однако разделяли это странное мнение. Раск, например, утверждал, что простота языковой структуры обладает известными преимуществами по сравнению со сложной языковой структурой.

Позднее, некоторые лингвисты начали замечать, что в языках существуют постоянные тенденции, отражающие прогресс в развитии языков. Очень показательной в этом отношении является работа Бодуэна де Куртенэ «Vermenschlichung der Sprache». Бодуэн де Куртенэ утверждает, что существует глоттогоническая тенденция к передвижению вперед более глубоких артикуляций, необходимая для достижения бульшей членораздельности и детализации речи. Таким образом, велярные согласные превращаются в p, b или s, ср. ст.-слав. слово и лат. cluo 'слышу' и т. д. Происходит это якобы потому, что звуки передней артикуляции требуют меньше произносительных усилий. Многими лингвистами было также подмечено, что в различных языках наблюдается процесс сокращения длины слов, ср., например, готск. habaidedeima 'мы имели бы' и совр. англ. had или лат. augustum и фр. aoыt [au] 'август'.<302> Новые индоевропейские языки испытали значительные упрощения в грамматической системе. Вместо большого количества форм, изобилующих всевозможными аномалиями, появились более простые и стандартные формы.

Сравнивая старые индоевропейские языки с новыми, О. Есперсен находил в грамматическом строе последних целый ряд преимуществ. Формы стали короче, что требует меньше мускульного напряжения и времени для их произношения, их стало меньше, память не перегружается ими, образование их стало более регулярным, синтаксическое использование форм обнаруживает менее аномалий, более аналитический и абстрактный характер форм облегчает их выражение, допуская возможность многочисленных комбинаций и конструкций, которые ранее были невозможны, громоздкое повторение, известное под именем согласования, исчезло, твердый порядок слов обеспечивает ясность и недвусмысленность понимания [132, 364].

Характерный для древних индоевропейских языков так называемый синтетический строй во многих современных индоевропейских языках сменился аналитическим строем. О. Есперсен утверждал, что эти процессы означают победу более высокой и совершенной языковой формы. Самостоятельные частицы, служебные слова (предлоги, вспомогательные глаголы), по его мнению, являются более высоким техническим средством выражения мысли, чем старая флексия [132].

Идеи Есперсена нашли благоприятную почву, и он приобрел многих сторонников не только за рубежом, но и в нашей стране. Так, например, В. М. Жирмунский в одной из своих работ отмечал, что аналитическая система соответствует осложнению и дифференциации смысловых отношений соответственно более высокой стадии развития мышления [21, 34].

Не все, однако, были согласны с этим мнением. М. М. Гухман обвиняет Есперсена в том, что он искажает действительность, сводя прогресс языка к смене техники грамматического оформления. И флексия, и анализ, и агглютинация могут дать одинаково адекватное выражение наиболее сложным категориям мышления. Теория Есперсена создает благоприятную почву для совершенно неправильных и вредных представлений о какой-то иерархии языков [15, 19]. Кроме того, среди индоевропейских языков нет языков чисто синтетических. Языки, рассматриваемые обычно как представители синтетического строя — древнеиндийский, славянские, еще в большей степени греческий и латинский,— нигде не дают идеального отсутствия аналитических конструкций, что должно было бы иметь место в чисто-синтетических языках [15, 20]. С другой стороны, квалификация аналитических конструкций, как наиболее совершенного способа выражения, не оправдывается и тем, что, как известно, сам этот способ древнее флексий [15, 19]. Есть все основания предполагать, как это делает<303> Хирт в своей «Грамматике индоевропейских языков», что все формы локативов, аблативов и инструментальных падежей в индоевропейских языках возникают из конструкций с послелогом [15, 22]. Основную причину смены синтетического строя аналитическим М. М. Гухман видит в языковом скрещении [15, 30].

Решительно выступала против теории прогрессивности аналитического строя также Г. Н. Воронцова. Ее возражения сводились к тому, что строй языка не отражает сознания, вернее осознания явлений непосредственно [14, 228]. Примитивностью и упрощенчеством является утверждение, что между языковыми средствами выражения действия и уровнем (стадией) мышления говорящего на данном языке народа можно установить непосредственную связь [14, 233]. Если говорить о развитии анализа в области глагола, то нельзя утверждать, что любая система, основанная на синтаксических видовых различиях, — ниже любой системы, основанной на сложных формах спряжения, так как в разных языках развитие глагольных форм идет различными путями — по линии дифференциации сложных временных форм и по линии усложнения выражения видовых отношений. Эту разницу в путях развития нельзя непосредственно связывать с процессами перехода от конкретного к абстрактному мышлению [14, 231].

Некоторые лингвисты не связывают прогресс в языке с аналитическим строем, но тем не менее они склонны думать, что в развитии языка неуклонно осуществляется прогресс в области языковой техники, очевидно связанный с развитием мышления.

Любопытно в этом плане рассуждение проф. П. Я. Черных, по мнению которого, история грамматического строя русского языка представляет собой движение вперед, в направлении улучшения, совершенствования языка. В данном случае прогресс можно видеть прежде всего в ликвидации тех лишних вариантных грамматических форм, которые не могли получить нового применения, и вообще лишних грамматических категорий и форм, став-тих ненужными по мере развития человеческого мышления, развития культуры и форм общественной жизни. Исчезновение двойственного числа в склонении и спряжении и особой звательной формы, параллелизма в склонении существительных одного рода, вытеснение некоторых категорий прошедшего времени (аорист, имперфект, плюсквамперфект) формами прошедшего времени на -лъ, исчезновение склоняемых кратких прилагательных, кратких порядковых числительных и кратких причастий, ставших лишними при наличии полных прилагательных, и пр., можно рассматривать как упорядочение грамматического строя русского языка, его грамматики. К показателям языкового прогресса П. Я. Черных относит такие явления, как устранение лишних, ненужных параллельных падежных форм. Движение от частного и конкретного к общему и абстрактному рассматривается как од<304>на из характернейших черт движения языка вперед, его обогащения и развития [81, 297—299].

Нельзя не отметить, что многие рассуждения о прогрессе в языке не отличаются достаточной четкостью. Верным остается общее положение относительно того, что если в связи с развитием общества прогрессирует мышление людей, то язык не может оставаться безучастным к этому движению по пути прогресса. Он также прогрессирует в своем развитии и совершенствуется. Однако проблема прогресса в языке значительно сложнее проблемы прогресса общества и человеческого мышления.

Основная ошибка в суждениях лингвистов, разрабатывающих эту тему, состоит в том, что они не делают различия между так называемым относительным прогрессом в языке и абсолютным прогрессом. В области языковой техники мы чаще всего сталкиваемся с явлениями, отражающими так называемый относительный прогресс.

Можно ли аналитический строй в языках рассматривать как показатель прогресса? Безусловно, в области улучшения языковой техники это прогресс. Древние индоевропейские падежи и глагольные формы, обременнные большим количеством значений, находились в известном противоречии с некоторыми законами человеческой психики, с некоторыми особенностями физиологической организации человека. Значение, выраженное особой формой, легче воспринимается, чем конгломерат значений, выражаемый одной формой. Совершенно естественно, что рано или поздно должен был произойти взрыв этой технически недостаточно совершенной системы, и он произошел. Аналитический строй технически более совершенен. Однако отсюда совершенно неправомерно делать вывод, что аналитический строй отражает более высокоразвитое абстрактное мышление, как это делали О. Есперсен, В. М. Жирмунский и др.

Сокращение слов, наблюдаемое во многих индоевропейских языках, — также свидетельство улучшения языковой техники. Основной причиной сокращения слов в индоевропейских языках была утрата грамматической категории рода. Если форматив, обозначающий род, перестал что-либо обозначать, попросту стал пустым, то язык рано или поздно все равно от него освободится,

Однако все эти явления нельзя считать показателями абсолютного прогресса. Проявление тенденций, направленных к улучшению языковой техники и языкового механизма, порождает многочисленные внутренние противоречия, поскольку оно осуществляется в разных, по-разному организованных сферах. Если бы все полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира давно достигла бы идеального состояния. Это не происходит потому, что во внутренней сфере языка постоянно действует множество других процессов, которые могут све<305>сти на нет достигнутые результаты. Поясним это на примере. Предположим, что синтетический строй какого-либо языка с его семантически перегруженными формами сменился более четким аналитическим строем. Однако это новое состояние не может застыть на месте. Служебные слова, утратив лексическое значение, начнут фонетически выветриваться и в конце концов превратятся в новые падежные суффиксы, как это произошло в некоторых новоиндийских языках. Кроме того, не приостановятся процессы семантической филиации, вследствие чего новые суффиксы вновь станут полисемантичными. Различные фонетические процессы могут привести к нечеткости границ между суффиксом и основой слова. Язык вновь вернется к прежнему состоянию.

Нужно сказать, что некоторые лингвисты чувствовали относительный характер различных улучшений языковой техники. Тот же О. Есперсен, рассматривая теорию Бодуэна де Куртенэ о прогрессирующей в различных языках тенденции к образованию передних артикуляций, приводил в качестве примера образование в датском языке так называемого stшd, противоречащее этому утверждению [132]. Тенденция к сокращению слов также не может быть признана универсальной. В языках в целом слова не становятся короче, поскольку тенденции нефонетического характера оказывают сопротивление. Сокращение слов не всегда полезно. Чрезмерное сокращение может привести к затруднению понимания [132, 327] М. М. Гухман также указывала, что аналитический способ выражения грамматических отношений сам по себе не является новым способом.

Помимо относительного прогресса в области языковой техники, существует абсолютный прогресс, выражающийся в приспособлении языка к усложняющимся формам общественной жизни людей и вызываемым ими новым потребностям общения.

Рост производительных сил общества, выражающийся в развитии науки, техники и общечеловеческой культуры, постоянное увеличение сведений об окружающем мире и проникновение в его тайны, увеличение общественных функций языка и его стилевой вариативности, усложнение форм общественной жизни людей и установление новых отношений между ними — все это, вместе взятое, вызывает к жизни большое количество новых понятий, для которых язык вынужден найти выражение. Поэтому абсолютный прогресс выражается прежде всего в росте словарного состава языка и в увеличении количества значений слов. Одним из ярких примеров может служить немецкое слово Werk 'дело'. Сравнение его с древнегреческим њogon и армянским gor~ в том же значении говорит о том, что в древности это значение было единственным. Современное немецкое Werk имеет разветвленную серию омонимов, отразивших развитие многообразных видов деятельности человека: 1) дело, работа, 2) завод, рудник, 3) механизм, 4) произведение, 5) творчество, деятельность.<306>

Греческое gr¦fw 'писать' в глубокой древности, по-видимому, имело одно значение 'отмечать что-либо или делать зарубку' (ср. нем. kerben 'делать зарубку'). Семантическое разветвление корня graf- в современном греческом языке поражает своим многообразием: grЈmma 'буква', grammateЪj 'секретарь', grammate‡a 'секретариат', grҐmmҐtion 'вексель', grammatafulҐkon 'портфель', grammљno 'судьба', grammє 'линия' и т. д.

Мордовский глагол тешкстамс некогда имел только одно значение 'сделать метку, отмечать (вначале отмечать скот какой-нибудь своей фамильной меткой)'. Сейчас он имеет значение 'наметить что-либо заранее, составить, разработать план определенного мероприятия, отметить что-либо словесно, отметить знаменательную дату, юбилей'47.

Довольно наглядно проявляется абсолютный прогресс развития языка также в области синтаксиса. Различные исследования показывают, что синтаксис языков в древние времена не имел той упорядоченности, которая отличает синтаксис современных высокоразвитых языков. Так, например, в древнерусском языке сохранилась еще нерасчлененная структура сложного предложения, сущность которого заключалась в нанизывании предложений одного за другим. Позднее начали возникать и подчинительные предложения, в которых придаточное связывалось с главным при помощи союзов. Древнерусские подчинительные союзы были многозначными. Так, союз яко мог присоединить придаточные дополнительные, придаточные следствия, придаточные причины и придаточные сравнительные48. Такой же многозначностью обладали и другие союзы, например, союз что. Развитие шло по линии уточнения значения подчинительных союзов и союзных слов, по линии закрепления за ними одного конкретного значения. Система выражения мыслей в современных языках стала более стройной и упорядоченной.

Все это показывает, насколько важно различение понятий относительного и абсолютного прогресса в языке.

БИБЛИОГРАФИЯ

Н. Д. Андреев. Система речи и эволюция языка. — В кн.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка», т. I. Самарканд, 1966.

Н. Д. Арутюнова, Г. А. Климов, Е. С. Кубрякова. Американский структрализм. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.<307>

У. Ш. Байчура. О некоторых факторах языкового развития. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.

И. А. Бодуэн де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. III. М., 1963.

И. А. Бодуэн де Куртенэ. Языкознание. — В кн.: Ф. А. Брокгауз, А. А. Эфрон. Энциклопедический словарь, т. 81. СПб., 1904.

В. Брендаль. Структуральная лингвистика. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

Д. В. Бубрих. К вопросу об отношениях между самоедскими и финноугорскими  языками. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1948, т. 5, вып. 6.

P. А. Будагов. Проблемы развития языка. М., 1965.

Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

Е. М. Верещагин. Психолингвистическая проблематика теории языковых контактов.— ВЯ, 1967, №6.

Е. М. Верещагин. О проблеме заимствования фонем. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.

Н. Винер. Динамические системы в физике и кибернетике. «Вестник АН СССР», 1964, №7.

Г. Н. Воронцова. Происхождение и первоначальное развитие перфекта с вспомогательным глаголом have в английском языке. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.

М. М. Гухман. К вопросу о развитии анализа в индоевропейских языках. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.

М. М. Гухман. Исторические и методологические основы структурализма. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

М. М. Гухман. Понятие системы в синхронии и диахронии. — ВЯ, 1962, №4.

А. Б. Долгопольский. Сохраняемость лексики, универсалии и ареальная типология. — В сб.: «Лингвистическая типология и восточные языки». М., 1965.

Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

В. М. Жирмунский. О синхронии и диахронии в языкознании. — ВЯ, 1958, №5.

В. М. Жирмунский. Развитие строя немецкого языка. Л., 1936.

Ю. О. Жлуктенко. Мовнi контакты. Київ, 1966.

А. А. Зализняк. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией. — В сб.: «Симпозиум по структурному изучению знаковых систем». Тезисы докладов. М., 1962.

Л. Н. Засорина. Дистрибутивные структуры в синтаксисе и их эволюция. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. 1. Самарканд, 1966.

В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1960; ч. II. М., 1965.

В. А. Звегинцев. Лингвистическое датирование методом глоттохронологии (лексикостатистики). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.

В. А. Звегинцев. Теоретические аспекты причинности языковых изменений. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

Вяч. Bc. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. М., 1961.

С. Д. Кацнельсон. Системные факторы языкового развития. —<308> В кн. «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные  проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.

Г. А. Климов. О лексико-статистической теории М. Сводеша. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

Г. А. Климов. Синхрония — диахрония и статика — динамика. — В кн.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. Проблема языкового изменения. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1967.

Е. С. Кубрякова. О понятиях синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.

Ю. Курилович. О методах внутренней реконструкции. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.

Э. А. Макаев. К вопросу о соотношении фонетической и грамматической структуры в языке. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1956, т. 9.

Э. А. Макаев. Понятие системы языка. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1957, т. 11.

Э. А. Макаев. Синхрония и диахрония и вопросы реконструкции. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.

Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 1 — 4. М., 1933 — 1937.

А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

А. Мартине. Принцип экономии в фонетических изменениях. Проблемы диахронической фонологии. М., 1962.

А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.

В. Матезиус. Куда мы пришли в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

В. Матезиус. О потенциальности языковых явлений. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

А. Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954.

Г. П. Мельников. Объемные геометрические модели в пространстве физических характеристик для анализа статических и динамических свойств фонологических систем. М., 1965.

Г. П. Мельников. Системная лингвистика и ее отношение к структурной. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

И. А. Мельчук. О соотношении синхронического и диахронического описаний. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.

Г. А. Меновщиков. К вопросу о проницаемости грамматического строя языка. — ВЯ, 1964, №5.

В. А. Москович. Глубина и длина слов в естественных языках. — ВЯ, 1967, №6.

И. Б. Новик. О моделировании сложных систем. М., 1965.

О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков. М., 1960.

Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960.

В. Пизани. К индоевропейской проблеме. — ВЯ, 1966, №4.

Е. Д. Поливанов. Статьи по общему языкознанию. М., 1968.

В. С. Расторгуева. Об устойчивости морфологической системы языка. — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.

А. А. Реформатский. Введение в языковедение. М., 1967.<309>

А. А. Реформатский. О соотношении фонетики и грамматики (морфологии). — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.

А. А. Реформатский. Принципы синхронного описания языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.

В. Ю. Розенцвейг. «Влияние» или «механизм контактов». — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

В. Ю. Розенцвейг. О языковых контактах. — ВЯ, 1963, №1.

Русский язык и советское общество. Социолого-лингвистическое исследование. Под ред. М. В. Панова: а) Лексика современного русского литературного языка, М., 1968; б) Словообразование современного русского литературного языка. М., 1968; в) Морфология и синтаксис современного русского литературного языка. М., 1968; г) фонетика современного русского литературного языка. М., 1968.

Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ, 1965, №1.

Э. Сепир. Язык. М., 1930.

Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1967.

Б. А. Серебренников. Об устойчивости морфологической системы языка, — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.

Б. А. Серебренников. О взаимосвязи языковых явлений и их исторических изменений. — ВЯ, 1964, №3.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

И. В. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950.

М. И. Стеблин-Каменский. К теории звуковых изменений. — ВЯ, 1966, №2.

Тезисы Пражского лингвистического кружка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. Н. Топоров. Из области теоретической топономастики. — ВЯ, 1962, №6.

В. Н. Топоров. Несколько замечаний к фонологической характеристике Центрально-азиатского языкового союза. — В сб.: «Symbolae linguisticae in honorem Georgii Kuryіowicz». Wrocіaw, 1965.

В. Н. Топоров. О введении вероятности в языкознание. — ВЯ, 1959, №6.

В. Н. Топоров. О структурном изучении языка. «Русский язык в национальной школе». 1961, №1.

В. Н. Топоров. О трансформационном методе. — В сб.; «Трансформационный метод в структурной лингвистике». М., 1964.

Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.

А. А. Уфимцева. Опыт изучения лексики как системы. М., 1962.

И. Хамм. Некоторые замечания к диахроническим исследованиям. — ВЯ, 1965, №1.

П. Я. Черных. Историческая грамматика русского языка. М., 1962.

С. К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965.

С. К. Шаумян. Структурная лингвистика как имманентная теория языка. М., 1958.

И. И. Шмальгаузен. Организм как целое в индивидуальном и историческом освещении. М, — Л., 1942.

Г. П. Щедровицкий. Методологические замечания к проблеме происхождения языка. «Филол. науки», 1963, №2.

Л. В. Щерба. О понятии смешения языка. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по языкознанию и фонетике. Л., 1958.

Л. В. Щерба. Опыт теории лексикографии. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1940, №3.

Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. М., 1957.

Ф. Энгельс. Письмо Й. Блоху (21—22 сент. 1890 г.). — К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 37, стр. 395.<310>

У. Эшби. Конструкция мозга. М., 1962.

Л. П. Якубинский. Несколько замечаний о словарном заимствовании. — В сб.: «Язык и литература», т. 1. Л., 1926.

Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

Р. Якобсон, М. Халле. Фонология и ее отношение к фонетике. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.

В. Н. Ярцева. Диахроническое изучение системы языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.

M. Bartoli. Sustrato, superstrato, adstrato. — B сб.: «Rapports au 5 Congrés International des linguistes». Bruges, 1939.

С. Âazell. On the historical sources of some structural units. В сб.: «Estructuralismo e historia», t. 1. Madrid, 1957.

Н. Âåckår. Der Sprachbund. Berlin — Leipzig, 1948.

W. Âright, А. К. Ramanujan. Sociolinguistic and language change. В сб.: «Proceedings of the 9-th International Congress of Linguists». The Hague, 1964.

Е. Âuyssens. Linguistique historique. Bruxelles — Paris, 1965.

I. Coteanu. A propos des langues mixtes (sur l'istro-roumain). В сб.: «Melanges linguistiques (publiés à l'occasion du VIII-å Congrès international des linguistes à Oslo, du 5 au 9 août 1957)». Bucureþti, 1958.

W. Cowgill. A search for universals in Indo-Eorupean diachronic morphology. — В кн.: «Universals of language». Cambridge (Mass.), 1963.

L. Dеrоу. L'emprunt linguistique. Paris, 1956.

R. Diebold. A laboratory for language contact. «Antropological Linguistics», 1962, v. 4, ¹1.

S. Feist. The origin of the Germanic languages and the Indo-Europeanising of North Europe. «Language», 1932, v. 8, ¹4.

J. A. Fishman. Language mainteinance and language shift as a field of inquiry. «Linguistics», 1964, v. 9.

Ch. S. Fries and K. L. Pike. Coexistent phonemic systems. «Language», 1949, v. 25, ¹1.

Í. Gleason. The organisation of language: a stratificational riew. «Monograph series of language and linguistics», 17, Washington, 1964.

J. Gonzales Moreno. El espan?ol en Mexico. «Investigaciones lingusticas», t. III, Mexico, 1935.

J. E. Grimes. Style in Huichol structure. «Language», 1955, v. 31, ¹1.

R. A. Hall. Creolized languages and genetic relationships. «Word», 1958, v. 4, ¹2-3.

R. A. Hall. Introductory linguistics. Philadelphia — N. Y., 1964.

R. А. Íàll. Pidgin and Creole languages. N. Y., 1966.

Е. Нamp. Предисловие к кн.: Е. Н. Sturtevant. Linguistic change. Chicago — London, 1965.

A. Íansen. On the preservation of the word-identity. — TCLG, 1944, v. 1.

А. Íàudricourt, A. Juilland. Essai pour une histoire structurale du phonétisme français. Paris, 1949.

Е. Íaugen. Bilingualism in America: a bibliography and a research guide. «Publication of the American Dialect Society», 1956, ¹26.

Е. Íaugen. Problems of bilingualism. «Lingua», 1950, v. 2, ¹3.

Е. Íaugen. Language contact. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International congress of linguists». Oslo, 1958.

В. Havranek. Procès verbaux de séances. Réunion phonologique international tenue à Prague. — TCLP, 1931, 4.

В. Havranek. Zur phonologischen Geographie. Das Vokalsystem des<311>

balkanischen Sprachbundes. — В сб.: «Proceedings of the First International congress of phonetic sciences». Amsterdam, 1932.

L. Hjelmsiev. Principes de grammaire générale. Copenhague, 1928.

L. Hjelmslev. Caractères grammaticaux des langues crèoles. — В сб.: «Congrès International des sciences Anthropologiques et Ethnologiques». Copenhague, 1938.

L. Hjelmslev. La notion de rectión. «Acta Linguistica», 1939, v. 1.

Ch. Hoсkett. Sound change. «Language», 1965, v. 41, ¹2.

Н. М. Íîenigswald. Language change and linguistic reconstruction. Chicago, 1960.

Н. Íoijer. Linguistic and cultural change. — В сб.: «Language in culture and society». N. Y. — London, 1964.

D. Íómes. Предисловие к разделу: «Processes and problems of change». cm. ¹126.

E. Itkonen. Kieli ja sen tutkimus. Helsinki, 1966.

R. Jakobson. The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelations. — В сб.: «Actes du VI congrès international des linguistes». Paris, 1949.

R. Jakobson. Selected writings, I. Gravenhage, 1962.

R. Jakobson. Sur la théorie des affinites phonologiques des langues. — В сб.: «Actes du quatrième Congrès international des linguistes». Copenhague, 1938.

O. Jespersen. Language: its nature, development and origin. London, 1925.

O. Jespersen. Выступление. В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.

W. Labov. The social motivation of a sound change. «Word» 1963, v. 19, ¹3.

W. Lehmann. Historical linguistics. N. Y., 1962.

J. Malkiel. Weak phonetic change, spontaneous sound shift lexical contamination. «Lingua», 1962, v. 11.

В. Maimberg. Encore une fois le substrat. «Studia Linguistica», Copenhague, 1963, v. 17, ¹1.

A. Martinet. Equilibre et instabilité des systémes phonologiques. — В сб.: «Proceedings of the Third International Congress of Phonetic Sciences». Ghent, 1939.

A. Martinet. La phonologie synchronique et diachronique. 1966. Ротапринта, изд. материалов Венского конгресса по фонологии.

А. Ìeillet. Linguistique historique et linguistique générale. Paris, 1926.

М. Ìüller. Lectures on the science of language. London, 1862.

Proceedings of the Conference on Creole language studies. London — N. Y., 1961.

E. Paulinу. Vývoj nareèí vo vzt'ahu k vývoju spoloènosti. — В сб.: «Problémy marxisticke jazykovedy». Praha, 1962.

E. Petrovici. Kann das Phonemsystem einer Sprache durch frernden Einfluss umgestalted werden? Zum slavischen Einfluss auf das rumänische Lautsystem, s-Gravenhage, 1957.

E. Petrovici. Interpénétration des systemes linguistique. В сб.: «X Congrès International des linguistes». Bucarest, 1967.

V. Pisani [Выступление в прениях]. — В сб.: «Actes du VI congrès international des linguistes». Paris, 1949.

L. Posti. From Pre-Finnic to late Protofinnic. «Finnisch-ugrische Forschungen», 1953—1954, Bd. 31, Í. 1—2.

P. Ravila. Suomen suku ja Suomen kansa. В сб.: «Suomen historian käsikirja». Porvoo — Helsinki, 1949.

P. Rousselot. Les modifications phonétiques du langage étudies dans le patois d'une famille de Cellefrouin. Paris, 1892.<312>

A. Schieicher. Linguistische Untersuchungen, Bd. II. Bonn, 1850.

I. Schmidt. Die Verwandtschaftverhältnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.

К. Í. Schönfelder. Probleme der Völker- und Sprachmischung. Halle (Saale), 1956.

H. Schuchardt. Sprachverwandschaft. — В сб.: «Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften». Philosoph.-hist. Klasse. XXXVII. Berlin, 1917.

A. Sómmerfelt. Diachronic and synchronic aspects of language. s-Gravenhage, 1962.

A. Steward. Creole languages in the Caribean. — В сб.: «Study of the role of second languages in Asia, Africa and Latin America». Washington, 1962.

O. Szemerényi. Trends and tasks in comparative philology. London, 1962.

V. Tauli. On foreign contacts of the Uralic languages. «Ural-Altaische Jahrbücher», 1955, Bd. 27, Í. 1—2.

V. Tauli. The structural tendencies of languages. Helsinki, 1958.

D. Taylor. Language contacts in the West Indies. «Word», 1956, v. 12, N3.

В. Terracini. Sostrato. — В сб.: «In honore di A. Trombetti». Milano, 1936.

L. Tesnière. Phonologie et melanges des langues. — TCLP, 1939, 8.

К. Togebу. Désorganisation et réorganisation dans l'histoire des langues romanes. — В сб.: «Estructuralismo e historia», t. I. Madrid, 1957.

J. L. Trim. Historical, descriptive and dynamic linguistics. «Language and Speech», 1959, v. 2, pt. 1.

J. Vachek. The Linguistic School of Prague. Bloomington — London, 1966.

J. Vachek. Notes on the development of language seen as a system of systems. — В сб.: «Sbornik praci filosoficke fakulty brnenske university», ser. A 6, 1958.

J. Vachek. On the interplay of external and internal factors in the development of language. «Lingua», 1962, v. 11.

Í. Vogt [Выступление]. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». London, 1949.

Í. Vоgt. Language contacts. «Word», 1954, v. 10, N 2—3.

J. Wackernagel. Sprachtausch und Sprachmischung. — В кн.: «Kleine Schriften». I, Göttingen, 1953.

W. von Wartburg. Die Ausgliederung des romänischen Sprachräume, Bern, 1960.

U. Weinreich. Languages in contact. N. Y., 1957.

U. Weinreich. On the compatibility of genetic relationship and convergent development. «Word», 1958, vol. 4, ¹2—3.

U. Weinreich. Research frontieres in bilinguism studies. В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.

K Winnom. The origin of the European-based Creoles and pidgins. «Orbis», 1965, t. 14, ¹2.

W. Whitneу. Language and the study of language. N. Y., 1868.

L. Zawadowskу [Выступление]. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.

L. Zawadowskу. Fundamental relations in language contact. «Bulletin de la Société Polonais de Linguistique», 1961, N 20.<313>

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ
МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ

ЯЗЫКОВАЯ СПОСОБНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА И ЕЕ ИЗУЧЕНИЕ
В СОВРЕМЕННОЙ НАУКЕ

В лингвистике конца XIX — начала XX вв. язык рассматривался в первую очередь как застывшая система, взятая в абстракции от реальной речевой деятельности. Характеризуя различные направления в понимании языка, советский лингвист В. Н. Волошинов  назвал в свое время это направление «абстрактным объективизмом». Его основными положениями, по В. Н. Волошинову, являются следующие: «1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него. 2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию. 3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями... 4) Индивидуальные акты говорения являются, с точки зрения языка, лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями тождественных форм» [14, 69]. Правда, конкретное бытие такой абстрактной системы представители этого направления понимали по-разному. Для младограмматиков это была система психофизиологических навыков в голове каждого отдельного индивида; для лингвистов «социологической» школы — «идеальная лингвистическая форма, тяготеющая над всеми индивидами данной социальной группы» [12, 224] и реализующаяся у каждого из этих индивидов в виде пассивных «отпечатков» — таких же индивидуальных систем речевых навыков [ср. 79].

Рядом с понимаемой так виртуальной системой языка представители «абстрактного объективизма» обычно ставят речь как простую реализацию этой системы. Тем самым речь фактически исключается из предмета лингвистической науки, ибо, по их мнению, в<314> речи нет — с точки зрения лингвиста — ничего такого, чего не было бы в языке. С другой стороны, речь по традиции считается предметом психологии речи, которая лишь постольку интересуется языком, поскольку его онтология как-то проявляется в процессах говорения. Так, известный советский психолог С. Л. Рубинштейн писал: «... психологический аспект имеется только у речи. Психологический подход к языку как таковому неприменим: это в корне ошибочный психологизм, т. е. неправомерная психологизация  языковедческих явлений» [69, 165].

К настоящему времени между психологией и лингвистикой образовалось своего рода размежевание предмета исследования. Оно дошло до того, что одна и та же проблема именуется психологами «мышление и речь», а лингвистами — «язык и мышление». При этом лингвисты склонны считать — в соответствии с распространенной в лингвистической науке трактовкой речи только как реализации языка, — что только язык может и должен рассматриваться как носитель общественного, социального, а речь есть явление чисто индивидуальное. Например, А. С. Чикобава, предварительно оговорив, что он собирается противопоставлять общее и индивидуальное, на деле противопоставляет лишь «речевые процессы», в которых «проявляется язык», и собственно язык как социальное явление [84, 25]1.

При подобном понимании довольно значительный круг проблем остается вообще вне рассмотрения. Остановимся на одной, едва ли не важнейшей: это проблема структуры и функционирования языковой способности. Существуют психологические концепции, отрицающие вообще существование у человека специфического психофизиологического механизма, формирующегося у каждого носителя языка на основе определенных неврофизиологических предпосылок и под влиянием речевого общения. Согласно взгляду, отстаиваемому в современной науке, в частности, Б. Ф. Скиннером [139], специфика речевой деятельности (или, вернее, речевого поведения, verbal behavior) человека обусловливается исключительно организацией внешних проявлений речевого поведения, условно-рефлекторным объединением реакций организма на речевые стимулы. А это значит, что такой специфики нет, ибо различие речевого поведения человека и близких к нему видов поведения у животных чисто количественное, но ничуть не качественное.

Однако мы вполне допускаем, что подобный специфический психофизиологический механизм существует; тогда ясно, что он, с одной стороны, никак не сводим к простой «реализации» абстрактной системы языка и не является сугубо индивидуальным, ибо формирование его, не говоря уже о функционировании, предполагает влияние общества; с другой стороны, он отнюдь не тождест<315>вен этой абстрактной системе языка — нельзя представлять себе этот механизм (который мы в дальнейшем будем называть языковой способностью) как своего рода грамматику, перенесенную в мозг. Языковая способность безусловно имеет известную специфическую организацию, которая должна быть исследована, но которая при установившемся размежевании оказалась вне поля интересов как лингвистики, так (в основном) и психологии.

Такое положение вещей одно время вполне устраивало обе науки. Однако в последние десятилетия неизмеримо возросло число и значимость проблем, для решения которых столь решительное противопоставление языка и речи, лингвистики и психологии оказалось тормозом. Укажем только на некоторые из них. Это, например, проблемы, связанные с оптимизацией методики обучения родному языку и особенно — иностранному. Оказалось, что методика, опирающаяся на «абстрактно-объективистское» понимание языка (с ним соотносится «переводно-грамматический» метод), мало себя оправдывает; столь же мало действенна методика, игнорирующая структуру изучаемого предмета (языка) и ограничивающаяся ориентацией на общепсихологические закономерности усвоения («прямой» метод) [3]. Потребовалась разработка новой методики, опирающейся на знание закономерностей организации и функционирования языковой способности. Более того, была поставлена задача активного формирования языковой способности в нужном нам направлении. Достаточным для этого знанием мы, однако, еще не обладаем. Тем более не обладаем мы знанием, достаточным для моделирования языковой способности человека при помощи современной техники, в частности электронно-вычислительных машин; между тем существует целый ряд технических проблем (прежде всего касающихся ввода информации в машину), решение которых предполагает такое моделирование. Можно назвать и еще ряд новых задач, аналогичных указанным выше.

Все это вызвало появление новых научных направлений, стремящихся обеспечить комплексный подход к исследованию речевой деятельности (речевого поведения) и, прежде всего, вскрыть, опираясь как на лингвистические, так и на психофизиологические данные, пути формирования, особенности организации и закономерности функционирования языковой способности.

Комплексные исследования осуществляются под флагом различных наук — психологии, физиологии, лингвистики и т. д., вплоть до философии, с одной стороны, и медицины — с другой. В последние годы наметилась тенденция к консолидации работ в области психофизиологических механизмов речи и ее восприятия под маркой «психолингвистических». Нам уже приходилось отмечать неудачность этого термина, вызывающего, в частности, ненужные ассоциации с американской психолингвистикой, однако он оказался пока наиболее подходящим [51; 72]. Встречая этот термин применительно к исследованиям, ведущимся в СССР, читатель<316> должен иметь в виду частично отмеченную ниже специфику советской науки — прежде всего в плане различного понимания сущности и специфики психики человека.

Работы такого рода появились после второй мировой войны почти во всех крупнейших «научных державах» мира. В СССР это выразилось прежде всего в углубленном исследовании афазий, переросшем в так называемую «нейролингвистику»; систематическое исследование нормального речевого поведения началось у нас позже — в 60-х гг. В США это была так называемая «психолингвистика», в Японии — направление «языкового существования» (гэнго сэйкацу), в Англии — функциональная лингвистика школы Фёрса, частично восходящая к взглядам Б. Малиновского, и т. д. Мы не будем давать здесь детальной характеристики всех этих работ и направлений, ограничившись ссылкой на существующую литературу2. Остановимся лишь на наиболее существенном из них — на американской психолингвистике.

Считается, что психолингвистика возникла в 1954 году в результате специально собравшегося в г. Блумингтоне (США) междисциплинарного семинара, в котором приняли участие крупнейшие психологи и лингвисты Соединенных Штатов. Участники семинара выработали общую теоретическую платформу, сформулировали важнейшие определения и наметили направление основных исследований на ближайшее время. Все эти материалы были изданы в виде коллективной монографии под общим названием «Психолингвистика» [137]. Вдохновителем этой работы и ее основным автором был видный психолог Ч. Осгуд. Американская психолингвистика опирается на три основных научных направления — это: а) дескриптивная лингвистика; б) бихевиористская психология, т. е. такая психология, которая стремится свести теоретическую модель поведения человека к системе стимулов и вызванных ими реакций; в) математическая теория связи, или теория информации. Первый из этих источников психолингвистики за истекшее время претерпел значительные изменения: сейчас многие психолингвисты исходят не из дескриптивного, а из трансформационного понимания языка. Второй выступал и продолжает выступать в психолингвистике главным образом в виде «трехуровневой модели поведения», разработанной Осгудом. Эта модель стремится примирить традиционные бихевиористские идеи о речевом поведении как сочетании стимулов с реакциями и экспериментальные данные, требующие введения в такую модель промежуточного опосредствующего механизма — того, что мы назвали выше языковой способностью. Однако следует иметь в виду, что для Осгуда, как<317> и для большинства психолингвистов, этот механизм есть лишь аппарат, улучшающий пассивное приспособление организма к среде.

Важнейшими вехами развития американской психолингвистики после 1954 года были 1957 год — год выхода известной монографии Осгуда (в соавторстве с двумя его учениками) «Измерение значения» [134], 1961 год, когда один из участников первого психолингвистического семинара лингвист Сол Сапорта издал хрестоматию важнейших психолингвистических работ [136], и 1965, особенно богатый важными изданиями, касающимися психолингвистических вопросов [101; 146]. В настоящее время в США существует специальный журнал, почти наполовину занятый психолингвистическими публикациями, — «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior».

Что касается советской науки, то в ней еще в 20—30 гг. существовали тенденции к комплексному подходу в исследовании речи. Назовем, в частности, петербургскую школу русской лингвистики — учеников И. А. Бодуэна де Куртенэ, в частности — Л. В. Щербу, Е. Д. Поливанова, Л. П. Якубинского, С. И. Бернштейна и др. [34]. Но особенно существенное значение для дальнейшего формирования «психолингвистического» понимания речи имели, во-первых, психологические работы Л. С. Выготского, особенно его впервые опубликованная в 1934 г. монография «Мышление и речь» (см. [15, 38]), во-вторых, ведшиеся независимо от них физиологические исследования Н. А. Бернштейна [4], оказавшие огромное влияние на наши современные представления о механизмах деятельности вообще, а не только речевой.

Важнейшими особенностями концепции Выготского и его школы являются следующие: во-первых, это идея опосредствованного характера человеческой психики. Именно то, что человеческая психика, по Выготскому, опосредствована употреблением орудий и особенно знаков, является ее основным качественным отличием от психики животных. Частным случаем знаков являются языковые знаки: таким образом, язык выступает не как простая количественная «прибавка» к психике, а как ее конституирующий элемент. Поэтому можно говорить о сознании человека как о языковом сознании par exellence. Во-вторых, это идея деятельности. В отличие от большинства других направлений, школа Выготского исходит из представления об активном характере деятельности, которая протекает не в порядке пассивного приспособления организма к окружающей среде, а как процесс «опережающего отражения» (И. П. Павлов). Именно эта специфически человеческая способность, опираясь на общественный опыт, закрепленный в орудиях и знаках, заранее планировать своеповедение, активно регулируя окружающую действительность, и воздействовать на нее (в отличие от животного, которое, будучи в состоянии использовать лишь собственный опыт, всегда находится в отношениях пассивного приспособления к действительности и не способно пла<318>нировать свое поведение) и обусловливает ту важнейшую с философской точки зрения особенность человеческой деятельности, которую Маркс обозначил как «практическое созидание предметного мира» [49, 566] и неоднократно подчеркивал в своих трудах.

Та же идея «опережающего отражения» действительности лежит в основе физиологической концепции Н. А. Бернштейна, который видит специфику человеческой деятельности в способности человека руководиться в своем поведении «моделью будущего».

В настоящее время экспериментальные и теоретические исследования психофизиологических механизмов речи ведутся в СССР в различных направлениях. Наиболее разработан к настоящему времени вопрос о порождении и восприятии фонетической стороны речи. В этой области советская наука располагает такими фундаментальными работами, как книга Н. И. Жинкина «Механизмы речи» и коллективная монография под редакцией Л. А. Чистович и В. А. Кожевникова «Речь. Артикуляция и восприятие». Значительно меньше нам известно о механизмах грамматической и особенно семантической стороны речи. Соображения на этот счет, как правило, основываются не на экспериментальных данных, а на тех или иных априорных предпосылках.

В дальнейшем, давая характеристику современному состоянию наших знаний о психофизиологических механизмах речевой деятельности, мы будем опираться прежде всего на то направление в психологии и физиологии высшей нервной деятельности, которое восходит к идеям Л. С. Выготского и Н. А. Бернштейна. Не излагая всех экспериментальных работ, связанных с тем или иным вопросом, мы будем останавливаться лишь на наиболее значительных из них.

Прежде чем перейти к непосредственному изложению, необходимо выяснить еще один вопрос. Речь идет о том, насколько излагаемые далее модели (к сожалению, на современной стадии исследований мы не можем еще говорить об одной модели, охватывающей все компоненты речевого механизма) отражают реальное устройство и функционирование человеческого организма. Этот вопрос возникает в связи с тем, что: а) в настоящее время значительная часть моделей, как уже упоминалось, опирается на материал, полученный различными косвенными путями, в частности путем анализа готового текста; так, модель семантического синтеза, разрабатываемая в последние годы И. А. Мельчуком, безусловно отражает закономерности речевой деятельности носителя языка, но строится на собственно языковом материале и предназначается в основном для специфических целей, связанных с МП; б) даже и те модели, в основе которых лежит непосредственное экспериментальное исследование речевой деятельности, отражают далеко не все детали моделируемого механизма. Например, говоря далее об уровневом строении языковой способности, мы полностью<319> игнорируем физиологические закономерности, так сказать, низших рангов, обеспечивающие такое строение.

Излагаемые нами модели будут отбираться соответственно их значимости для лингвиста, а точнее — соответственно их «объяснительной силе» при интерпретации тех или иных собственно лингвистических явлений и закономерностей (или, что для нас в данном случае безразлично, явлений и закономерностей, наблюдаемых нами в процессах функционирования языка в обществе и в процессах усвоения родного или иностранного языка). Так, например, для нас не представляют в данной работе интереса все физиологические тонкости, связанные с процессом восприятия речи; однако те моменты в модели восприятия речи, которые связаны с введением в эту модель исконно лингвистических понятий (слово, слог, фонема), будут освещены более подробно, как и моменты, обусловливающие особенности восприятия, релевантные при обучении иностранному языку.

Следует, таким образом, всюду иметь в виду, что мы отнюдь не претендуем на сколько-нибудь полное описание устройства и функционирования речевых механизмов, но берем в них лишь то, что существенно с точки зрения лингвиста.

ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ. ПАТОЛОГИЯ РЕЧИ

В современной физиологии еще довольно сильна тенденция представлять всякую речевую деятельность как реализацию одних и тех же физиологических механизмов. Между тем на самом деле речевая деятельность может обеспечиваться разными, принципиально различными механизмами; это зависит от конкретного содержания и целенаправленности того или иного речевого акта.

Порождение или восприятие речи может протекать по законам простейшей рефлекторной деятельности, а речевые стимулы могут быть первосигнальными раздражителями. Например, для бегуна на старте слово марш как раз является первосигнальным раздражителем: спортсмену не нужно понимать это слово, оно воздействует на него самим фактом своего появления. Сходна с описанной в физиологическом смысле ситуация, когда мы, услышав свое имя, кем-то громко названное, автоматически оборачиваемся, и т. д. Элементарные вербальные реакции (типа Привет! — Привет!), по-видимому, осуществляются также по сходному принципу.

Однако такого рода ситуации не типичны для речевой деятельности. Гораздо более часты случаи, когда при порождении и восприятии речи мы оперируем словами, как «сигналами сигналов» (И. П. Павлов), т. е. производим бессознательный (или сознательный) выбор и отождествление этих слов на основе их значения.<320>

Однако физиологическая основа речевой деятельности не исчерпывается и этим. Независимо от того, говорим ли мы о «первосигнальных» или «второсигнальных» раздражителях, в обоих случаях мы остаемся на уровне условнорефлекторных процессов. При таком понимании любая константная последовательность звуков или слов представляет собой с физиологической точки зрения «динамический стереотип», а речевая деятельность в целом — сложную систему таких стереотипов. С другой стороны, для каждого речевого раздражителя постулируется физиологический коррелят, локализующийся в определенной точке коры больших полушарий головного мозга человека: объединение таких раздражителей осуществляется путем установления более или менее постоянных связей между их мозговыми локализациями. Точно так же определенным психическим функциям, связанным с речевой деятельностью (таким, как понимание слов, понимание фраз, спонтанное называние предметов, речь фразами), приводится в соответствие определенный четко локализованный участок коры больших полушарий головного мозга.

Как показывают многочисленные исследования последних десятилетий, осуществленные как физиологами (П. К. Анохин, Н. А. Бернштейн), так и психологами (А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, Д. Н. Узнадзе, в США — Дж. Миллер), такого понимания физиологической основы речевой деятельности недостаточно для ее интерпретации.

Более ста лет назад (1861) П. Брокб открыл, что при поражении определенного участка коры головного мозга (задняя треть нижней лобной извилины левого полушария) у больных появляются нарушения речевой артикуляции (произношения). Брока сделал из этого вывод, что этот участок есть «центр моторных образов слов», которые локализуются именно в этой области мозга. Несколько позже (1874) К. Вернике, описав случай нарушения понимания речи при поражении задней трети верхней височной извилины левого полушария, заключил, что в этом участке коры локализуются «сенсорные образы слов». Эти исследования породили целый ряд аналогичных работ, в результате которых все мыслимые психические функции, связанные с речью, были «распределены» между определенными участками коры, причем эта локализация понималась весьма упрощенно. Как писал в те годы один из физиологов (Т. Мейнерт), «каждое впечатление находит новую, еще не занятую клетку... Впечатления... находят своих носителей, в которых они навсегда сохраняются друг подле друга».

Такое упрощенное представление о физиологических механизмах речевой (и вообще психической) деятельности уже в те годы критиковалось X. Джексоном, выдвинувшим идею «вертикальной» организации психических функций. По Джексону (эти его взгляды сейчас являются общераспространенными), каждая функция, осуществляемая нервной системой, обеспечивается не<321> ограниченной группой клеток, а сложной иерархией уровней физиологической организации нервной системы. Иными словами, чтобы человек произнес слово, мало активизировать «ответственную» за это (по старым представлениям) группу клеток коры больших полушарий мозга: в порождении этого слова участвуют различные по природе, структуре и «глубинности» мозговые механизмы, причем эти механизмы будут различаться в зависимости от того, произносится ли слово, например, произвольно или автоматически.

Такая точка зрения получила развитие в работах советского физиолога П. К. Анохина, которому принадлежит разработка понятия «функциональная система». Согласно этому понятию, сложные формы психической деятельности обеспечиваются специфическим физиологическим механизмом, представляющим собой сложное взаимодействие звеньев, расположенных на различных уровнях нервной системы, причем при тождестве решаемой задачи номенклатура конкретных звеньев, входящих в функциональную систему, может меняться в довольно широких пределах (чем объясняется возможность частичного, а иногда и полного восстановления нарушенных психических функций у больных с поражениями определенных участков коры головного мозга)3.

Особенно много занимался подобными системами (на материале регуляции движений) Н. А. Бернштейн. Он выдвинул концепцию функциональной физиологической системы как системы саморегулирующейся, в которую в качестве одного из звеньев входит прогнозирование будущей ситуации. Эта концепция, находящая параллель в теории «акцептора действия» П. К. Анохина и во взглядах американского психолога Джорджа Миллера, восходит к идее И. П. Павлова о «предупредительной деятельности», или опережающем отражении действительности нервной системой человека.

Под углом зрения исследований Анохина, Бернштейна и др. физиологической основой речевой деятельности является специфическая функциональная система или, точнее, сложная совокупность нескольких функциональных систем, часть которых специализирована, а часть «обслуживает» и другие виды деятельности. Эта организация является многочленной и многоуровневой. В обеспечении речевых процессов принимают участие как элементарнейшие физиологические механизмы типа стимул — реакция (исследованные американским психологом Б. Скиннером, который, однако, придает им преувеличенное значение), так и механизмы специфические, имеющие иерархическое строение и характерные исключительно для высших форм речевой деятельности (например, механизм внутреннего программирования речевого высказывания).

Каковы основные компоненты такой организации? Во-первых, механизм мотивации и вероятностного прогнозирования речево<322>го действия, в принципе общий речевой деятельности и другим видам деятельности. Во-вторых, механизм программирования речевого высказывания. Как показывают исследования процессов, объединяемых под условным названием «внутренней речи», прежде, чем построить высказывание, мы при помощи особого кода (по Н. И. Жинкину «предметно-изобразительного», т. е. представлений, образов и схем) строим его «костяк», соединяя с единицами такого плана, или программы, основное содержание предложения, всегда известное нам заранее. В-третьих, группа механизмов, связанных с переходом от плана (программы) к грамматической (синтаксической) структуре предложения; сюда относятся механизм грамматического прогнозирования синтаксической конструкции, механизм, обеспечивающий запоминание, хранение и реализацию синтаксически релевантных грамматических характеристик слов, механизм перехода от одного типа конструкции к другому типу (трансформации), механизм развертывания элементов программы в грамматические конструкции (по принципу так называемого «дерева непосредственно составляющих») и т. д. В-четвертых, это механизмы, обеспечивающие поиск нужного слова по семантическим и звуковым признакам. В-пятых, механизм моторного программирования синтагмы, в последнее время детально исследованный в лаборатории Л. А. Чистович (Институт физиологии АН СССР в Ленинграде). В-шестых, механизмы выбора звуков речи и перехода от моторной программы к ее «заполнению» звуками. Наконец, в-седьмых, механизмы, обеспечивающие реальное осуществление звучания речи.

Как можно видеть, физиологическая основа речевых процессов крайне сложна. Во многом она неясна до сих пор, и в конце настоящей главы мы остановимся более подробно лишь на некоторых из перечисленных здесь механизмов.

Изложенное выше представление о характере физиологической обусловленности речевой деятельности нашло свое отражение в современных исследованиях локальных поражений мозга, прежде всего так называемых афазий (под этим термином объединяются различные речевые расстройства, возникающие при ранениях, опухолях и других органических нарушениях отдельных участков коры больших полушарий мозга). Ведущими в этой области являются работы советского психолога А. Р. Лурия и его школы, на которые мы в дальнейшем и опираемся при характеристике основных видов афазий.

Динамическая афазия связана с нарушением способности говорить фразами, хотя у больного нет трудности ни в повторении, ни в назывании, ни в понимании речи. Можно выделить две формы динамической афазии; при одной из них нарушено программирование высказывания, при другой — механизмы его грамматико-синтаксической организации.<323>

Эфферентная моторная афазия тоже характеризуется распадом грамматической структуры высказывания при сохранности отдельных слов, но, кроме того, и распадом его моторной схемы: сохраняя умение произносить отдельные звуки, больные не могут соединить их в последовательность. Таким образом, здесь нарушен вообще принцип сукцессивности (последовательности) в речеобразовании.

Перечисленные выше виды афазии возникают при поражении передних отделов коры головного мозга, а все остальные — задних, «отвечающих» за процессы «симультанного синтеза», объединения возбуждений в одновременные группы.

Афферентная моторная афазия — это нарушение членораздельности речевых произношений. Больной не может «найти» нужный ему определенный звук и все время «соскальзывает» на близкие артикуляции. Здесь нарушено звено выбора звуков.

Семантическая афазия проявляется в трудностях нахождения слов и в нарушении понимания семантических (логико-грамматических) отношений между словами. Например, больной понимает слова отец и брат, но не может понять, что значит брат отца. По А. Р. Лурия, в этом случае мы имеем дело с нарушением семантической системности слова, т. е. выбора слова по значению.

Акустико-мнестическая афазия сходна по своим проявлениям с семантической, однако в этом случае нарушение касается выбора слов на основе звуковых признаков.

Сенсорная афазия прежде всего сказывается в восприятии речи, выражаясь в первую очередь в распаде фонетического слуха, т. е. нарушении взаимосвязи между звуковым составом и значением слова. По-видимому, при этой форме афазии нарушен звуковой анализ слова.

Разного рода нарушения речевой деятельности, существенные для нашего понимания ее механизмов, возникают и при различных психических заболеваниях, например, тяжелых формах шизофрении. В этой области существенны работы советского психиатра Б. В. Зейгарник.

РЕЧЕВАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ И ЕЕ ОСОБЕННОСТИ

Каждое речевое высказывание, каждый акт порождения или восприятия речи многосторонне обусловлен. С одной стороны, имеется целый ряд факторов, влияющих на то, какое содержание будет выражено в высказывании (говоря о содержании, мы имеем в виду не только семантику, но и такие особенности высказывания, как его модальность и т. д.). Это факторы прежде всего пси<324>хологические. С другой стороны, есть множество факторов, обусловливающих то, как определенное содержание будет реализовано в речи (сюда относятся, кроме психологических, факторы собственно лингвистические, стилистические, социологические и др.). Характер всех этих факторов и способ, которым они обусловливают порождение конкретного речевого высказывания, можно описать при помощи различных теорий или моделей. Далее мы будем опираться в данной главе на то понимание этой обусловленности, которое свойственно советской психологической школе Л. С. Выготского (см. также [35]).

Под речевой деятельностью следует понимать деятельность (поведение) человека, в той или иной мере опосредованную знаками языка. Более узко под речевой деятельностью следует понимать такую деятельность, в которой языковый знак выступает в качестве «стимула-средства» (Л. С. Выготский), т. е. такую деятельность, в ходе которой мы формируем речевое высказывание и используем его для достижения некоторой заранее поставленной цели.

Чтобы сказанное здесь было до конца ясно, нам придется остановиться на понятии деятельности вообще, как оно выступает в работах школы Л. С. Выготского. Деятельность определяется здесь как «сложная совокупность процессов, объединенных общей направленностью на достижение определенного результата, который является вместе с тем объективным побудителем данной деятельности, т. е. тем, в чем конкретизуется та или иная потребность субъекта» [46, 415]. Из этого определения ясен целенаправленный характер деятельности: она предполагает некую заранее поставленную цель (она же при успешности акта деятельности является ее результатом) и мотив, обусловливающий постановку и достижение данной цели. На отношениях мотива и цели нам еще придется остановиться в дальнейшем, когда речь пойдет о понятии смысла.

Вторая отличительная черта деятельности — это ее структурность, определенная ее внутренняя организация. Она сказывается прежде всего в том факте, что акт деятельности складывается из отдельных действий («относительно самостоятельные процессы, подчиненные сознательной цели» [46, 415]). Одни и те же действия могут входить в различные деятельности и наоборот— один и тот же результат может быть достигнут путем разных действий. В этом сказывается, между прочим, «метрический» характер человеческой деятельности (Н. А. Бернштейн), позволяющий использовать при фиксированной цели различные способы ее достижения и по ходу выполнения намеченного плана изменять эти способы соответственно изменившейся обстановке. Действия могут быть как внешними (например, практическими), так и внутренними (умственными). Умственные действия генетически восходят к внешним, как это показано, в частности, психологами француз<325>ской социологической школы, в особенности Ж. Пиаже и А. Валлоном [11]. Согласно теории, развитой проф. П. Я. Гальпериным [17], существует некоторый алгоритм оптимального перехода от внешних действий к внутренним, умственным: это позволяет сформулировать новые принципы методики обучения, соответствующие такому алгоритму. Наконец, понятию действия подчинено понятие операций. «Операции — это те способы, какими осуществляется действие. Их особенность состоит в том, что они отвечают не мотиву и не цели действия, а тем условиям, в которых дана эта цель» [45, 21].

Пример комплексного акта деятельности: человек проснулся ночью и почувствовал голод (потребность, в дальнейшем мотив). Это чувство вызвало у него мысль направиться на кухню, сделать себе бутерброд и съесть, чем он надеется удовлетворить свой голод (цель). Чтобы достичь этой цели, он должен совершить несколько самостоятельных действий: встать, направиться в кухню, открыть холодильник, взять оттуда кусок колбасы, отрезать себе ломтик, положить колбасу обратно, взять хлеб из кухонного стола и т. д. Кроме этих внешних действий, акт деятельности включает и умственные действия: во-первых, прежде чем сделать все это, человек мысленно планирует свое поведение; во-вторых, не найдя, скажем, хлеба на обычном месте, он может вспоминать, куда он засунул его, придя вечером с работы, и т. д. Наконец, конкретные операции, из которых складываются действия, зависят от высоты кровати, расстояния до кухни, взаимного расположения холодильника и кухонного стола, места колбасы в холодильнике, от того, острым или тупым ножом человек режет колбасу и т. д. Съев бутерброд, человек может почувствовать, что он еще не сыт: это означает, что результат не совпал с целью, и деятельность будет продолжена.

Вернемся к понятию речевой деятельности. Она является одним из наиболее сложных видов деятельности по всем своим параметрам. Во-первых, по своей организации. Начнем с того, что речевая деятельность крайне редко выступает в качестве самостоятельного, законченного акта деятельности: обычно она включается как составная часть в деятельность более высокого порядка. Например, типичное речевое высказывание — это высказывание, так или иначе регулирующее поведение другого человека. Но это означает, что деятельность можно считать законченной лишь в том случае, когда такое регулирование окажется успешным. Например, я прошу у соседа по столу передать мне кусок хлеба. Акт деятельности, если брать ее как целое, не завершен: цель будет достигнута лишь в том случае, если сосед действительно передаст мне хлеб. Таким образом, говоря далее о речевой деятельности, мы не совсем точны: для нас будет представлять интерес и нами будет в дальнейшем рассматриваться не весь акт речевой деятельности, а лишь совокупность речевых действий, имеющих собственную промежу<326>точную цель, подчиненную цели деятельности как таковой. Кроме того, и составные элементы речевой деятельности весьма различны. Это и типично умственные действия (например, планирование речевого высказывания), и действия внешние (например, активность органов речи), причем их взаимная связь и взаимообусловленность весьма трудно поддаются точному определению. Во-вторых, речевая деятельность принадлежит к типу наиболее сложных и по характеру представленных в ней мотивов и целей. Действительно, не так-то просто четко сформулировать даже такую, казалось бы, элементарную вещь, как цель речевого высказывания, т. е. то, что в практике научного исследования обычно называется «функцией речи».

Речевая деятельность изучается различными науками. С точки зрения общего языкознания нас интересует лишь подход к речевой деятельности со стороны лингвистики и прежде всего — соотношение понятия речевой деятельности с понятием языка. Мы примыкаем в этом отношении к тем советским философам, логикам и лингвистам, которые разделяют реально существующий вне и помимо науки ее объект и формируемый этой наукой внутри объекта специфический предмет исследования [33, 71]; см. также работы Г. П. Щедровицкого. Речевая деятельность есть объект, изучаемый лингвистикой и другими науками: язык есть специфический предмет лингвистики, реально существующий как составная часть объекта (речевой деятельности) и моделируемый лингвистами в виде особой системы для тех или иных теоретических или практических целей.

Сказанное совершенно не означает, что мы отрицаем реальное бытие языка как объективной системы. Мы хотим лишь отметить, что реальность языка не тождественна его «отдельности»: язык не существует как что-то отдельное вне речевой деятельности; чтобы его исследовать, его надо вычленить из речевой деятельности (либо пойти по другому пути, приравнивая к языку наше знание о структуре своей языковой способности). С другой стороны, хотелось бы со всей выразительностью подчеркнуть, что язык как объективная система ни в коей мере не носит исключительно материального характера: он является материально-идеальным (если брать его актуальный аспект) или идеальным явлением (если брать его виртуальный аспект). А признание идеального характера того или иного явления совершенно не обязательно влечет за собой в системе философии марксизма-ленинизма отрицание объективности его существования.

Так или иначе, психолингвистику (или любую другую науку, подходящую к исследованию речевой деятельности или речевого поведения со сходных позиций), поскольку она не занимается формированием языковой способности, а только ее функционированием, не занимают проблемы, связанные с языком как объективной системой: ее интересует как раз его «субъ<327>ективный» аспект, его роль в формировании конкретного речевого высказывания и только. Это позволяет нам в дальнейшем не останавливаться здесь на анализе языка как объективной системы.

Возникает вопрос, в какой конкретной форме существует язык внутри речевой деятельности. Не останавливаясь на этом подробнее, укажем лишь, что язык есть одна из форм объективной обусловленности речевой деятельности, определенным образом отграничиваемая совокупностью факторов, необходимых для ее осуществления, поддержания и развития, или, если обратиться к принадлежащему И. М. Гельфанду и др. математическому представлению деятельности, — язык есть один из существенных параметров модели речевой деятельности [18, 67].

Выше мы отмечали, что потребности современной науки и практики приводят к необходимости отказаться от исторически сложившегося размежевания предметов исследования лингвистики и психологии и поставить вопрос как-то по-иному, по-видимому, — выделить такую систему категорий, которая удовлетворяла бы потребностям всех или почти всех наук, занимающихся исследованием речевой деятельности. Подробный анализ такой системы категорий дается в другом месте [41, 57—60; 42, гл. 1]. Здесь же приведем лишь результаты такого анализа. Очевидно, наиболее важными как с точки зрения лингвиста, так и с точки зрения психолога и удовлетворяющими также потребностям логики и философии являются два противопоставления, две пары категорий: язык как речевой механизм — язык как процесс (как употребление) и язык как абстрактная система — язык как речевой механизм. Ниже мы, как уже сказано, будем употреблять для языка как речевого механизма термин «языковая способность», для языка как абстрактной системы — «языковой стандарт», а для языка как процесса — «языковой процесс». Такая система трех основных категорий в изучении речевой деятельности соответствует в основном схеме, предложенной Л. В. Щербой в его статье «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» [91], а еще ранее — Ф. де Соссюром в материалах к его курсам по общему языкознанию [79, 142—159].

УРОВНИ ЯЗЫКОВОЙ СПОСОБНОСТИ И
ПСИХОЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ЕДИНИЦЫ

В первом параграфе мы констатировали, что языковая способность не является ни формой организации внешних проявлений речевого поведения, ни «грамматикой», перенесенной в мозг. Иными словами, языковая способность, или психофизиологический механизм речи, характеризуется некоторой структурой и может быть представлена в виде своего рода порождающей модели, при<328>чем эта модель отлична от любой возможной модели языкового стандарта. Прежде чем говорить об устройстве такой модели, мы хотели бы подчеркнуть два момента: во-первых, эта модель не имеет аксиоматического характера, а является генетической [73]; во-вторых, мы отнюдь не претендуем в этом и следующих параграфах на сколько-нибудь исчерпывающее описание этой модели (такого описания и не существует), а остановимся лишь на тех ее особенностях, которые не вызывают сомнения при современном состоянии вопроса. В заключение настоящей главы мы попытаемся дать гипотетическое описание структуры порождающего психофизиологического механизма речи.

Упомянем прежде всего тот общеизвестный факт, что членение речевого потока на единицы языка, единицы собственно лингвистические, и на единицы, являющиеся таковыми с точки зрения внутренней организации языковой способности, различно. Иначе говоря, даже если оставаться в пределах текста и ставить вопрос о делении его на отдельные сегменты, эти сегменты окажутся различными при различных подходах. Так, с точки зрения лингвистической вреку — два «слова», два отдельных сегмента; с точки зрения порождения речи это, безусловно, один сегмент, одно «слово», что доказывается невозможностью применения к его составным частям критерия потенциальной изолируемости (ни в, ни реку не могут функционировать с тем же значением как самостоятельные высказывания).

На самом деле все обстоит много сложнее. Один и тот же сегмент потока речи даже при чисто лингвистическом подходе может быть интерпретирован по-разному в зависимости от того, какой уровень системы языка мы на него «проецируем», т. е. из конкретных вариантов каких именно лингвистических единиц мы считаем его состоящим4. Один и тот же сегмент может быть представлен как вариант лексемы (лекса), как сочетание двух-трех или более вариантов морфем (морф) и соответственно большего количества вариантов фонем и звукотипов (фон и сон). Тот же сегмент при подходе с точки зрения порождающего механизма тоже может быть интерпретирован различно в зависимости от того, какой «блок» порождающего меха<329>низма мы рассматриваем. Каждый такой «блок» обеспечивает появление в потоке речи определенного класса единиц или, вернее, класса сегментов. «Выключив» тот или иной блок, мы или нарушим речевую способность вообще (если это «нижележащий» блок, например, механизм слогообразования), или будем порождать неполноценную речь с более элементарной, чем в обычном случае, синтагматической организацией (например, как это нередко бывает при афазии, человек сможет «порождать» отдельные слова, но окажется не в состоянии построить высказывание).

Основная проблема заключается в том, каковы те классы сегментов и соответственно те «блоки» порождающего механизма» которые реально выступают в речевой деятельности.

Впервые эта проблема была поставлена авторами монографии «Психолингвистика» (соответствующий параграф написан Ч. Осгудом). Согласно Осгуду, следует различать четыре уровня языковой способности и соответственно различные виды «психолингвистических единиц». Единицей мотивационного уровня служит предложение «в широком, неграмматическом значении слова» [131, 72] как для говорящего, так и для слушающего. Этот уровень «ведает» общей регулировкой сообщения. Второй, семантический уровень имеет дело с выбором возможных значений. Для говорящего единицей этого уровня, по Осгуду, является «функциональный класс» (нечто, примерно соответствующее «синтагме» Л. В. Щербы). Для слушающего, по мнению Осгуда, единица должна быть меньшей, и таковой является «нуклеус» (термин Дж. Гринберга [41,457; 105, 67—70]). Уровень последовательностей ведает вероятностными характеристиками «речевых событий»: единицей этого уровня для обоих собеседников служит такой сегмент, который представляет одно целое с точки зрения статистических взаимосвязей его компонентов, а именно — слово. Наконец, интеграционный уровень имеет дело с мельчайшими нечленимыми «кирпичиками» речи: для говорящего это, по Осгуду, слог, для слушающего — фонема.

Необходимо сразу же добавить, что авторы монографии «Психолингвистика», кроме лингвистических и психолингвистических единиц, выделяют еще единицы психологические. Если психолингвистические единицы — функционально оперативные, то психологические — те, которые поддаются осознанию самим говорящим (слог, слово, предложение) [138, 60—61].

Остановимся на этой схеме. Уже независимо от экспериментальных данных и их интерпретации в глаза бросается зависимость модели Осгуда — Гринберга — Сапорты от «трехуровневой модели поведения», предложенной Осгудом.

Эта особенность модели языковой способности обусловлена свойственным Осгуду представлением о неврологическом механизме поведения вообще. Вот схема его принципиальной модели поведения:<330>

Уровень репрезентации rm      Sm

          

Уровень интеграции  s?  s?  s? ––––––––––> r?  r?  r?

          

Уровень проекции  S       R

На уровне проекции речевые стимулы кодируются в нервные стимулы. На уровне интеграции эта отрывочная речевая информация интегрируется, т. е., исходя из прошлого опыта, мы строим на основании этих стимулов наиболее вероятную модель. Затем эта модель поступает на уровень репрезентации, где вызывает ту реакцию «опосредствованной репрезентации», которая ассоциируется с данной моделью5. В акте речевого восприятия, согласно бихевиористской схеме «стимул — реакция», значение выступает как своего рода промежуточная реакция; если же мы имеем дело с порождением речи, с говорением, то оно, напротив, выступает как промежуточный стимул (в этом случае бихевиористы говорят о «самостимуляции»). Порождая речь, мы имеем сначала этот стимул на уровне репрезентации. Спускаясь на уровень интеграции и комбинируясь с опытом, накопленным в процессе восприятия на этом уровне (горизонтально направленная стрелка на схеме), этот стимул по ассоциации вызывает реакцию в виде «моторных образов», артикуляционных единств. Наконец, на уровне проекции все это обретает реальное звучание.

Все эти уровни раз и навсегда заданы в неврологической структуре организма. При усвоении языка они лишь «включаются», как начинает течь электрический ток по проводу при повороте выключателя. На уровень проекции опыт вообще не влияет. На уровне интеграции он выступает как чисто статистический фактор: мы получаем такую модель, которая в нашем опыте ниболее часто была связана с данным набором речевых стимулов. На уровне репрезентации опыт обусловливает ассоциацию модели именно с данным, а не иным значением.

Уровень репрезентации соответствует в изложенной выше системе психолингвистических единиц «семантическому» уровню. Уровень интеграции есть в обеих моделях. Уровень проекции лежит вне системы психолингвистических единиц — это уровень чисто исполнительный. Мотивационный уровень психолингвистической модели ведает общими характеристиками сообщения и не находит четкой параллели в «трехуровневой модели поведения». Точно так же обстоит дело и с уровнем последовательностей. Этот последний, вообще говоря, лежит вне данной модели: во всяком случае, в одной из последующих глав монографии (а именно — в пятой), в час<331>ти, принадлежащей перу Флойда Дж. Лаунсбери, вводится четкое разграничение «статистической структуры» и «лингвистической структуры» сообщения, причем указывается, что статистический анализ игнорирует то, что является основным для лингвистики — различение уровней структуры [121, 94]. Аналогичное разграничение двух параллельных механизмов, один из которых ведает возможностью появления данного элемента, а другой вероятностью его появления, проводится в некоторых более новых работах, например [107; 133].

После 1954 года, когда появились новые психолингвистические модели, опирающиеся на трансформационную грамматику, это лишь частично затронуло трактовку психолингвистических уровней и единиц. Правда, идея априорной заданности говорящему системы уровней языковой способности сменилась идеей врожденности лишь основных физиологических предпосылок, на базе которых языковая система складывается уже «самостоятельно» в процессе общения ребенка со взрослым, но тем не менее формирование языковой способности сохранило в трактовке психолингвистов «трансформационного» направления свой механический характер. Имеющиеся у ребенка физиологические предпосылки являются для них не фундаментом, на котором можно построить дом разной архитектуры, а рельсами, по которым «катится» языковая способность в совершенно определенном направлении после того, как ее «подтолкнет» среда. Ср. утверждение Н. Хомского, что элементы речевого механизма «могут развиваться в основном независимо от подкрепления, благодаря генетически детерминированному созреванию» [96, 44].

Подобное понимание возникло в результате полемического противопоставления этой точки зрения точке зрения бихевиористской психологии речи (представленной, в частности, книгой Скиннера), сводящей, наоборот, все формирование речевой способности к системе подкреплений. Особенно ясно различие этих двух точек зрения в трактовке детской речи, где оно вылилось в продолжительную и интересную дискуссию между М. Брэйном и группой гарвардских психолингвистов — учеников Дж. Миллера. М. Брэйн отстаивал в этой дискуссии идею «контекстуальной генерализации»: «Если субъект встречал ранее предложения, в которых какой-либо сегмент (морфема, слово или синтагма) встречается в определенной позиции и определенном контексте, а затем он стремился поставить этот сегмент в других контекстах в ту же позицию, можно считать, что контекст сегмента генерализован... Контекстуальная генерализация относится к общему классу генерализованных стимулов и реакций» (см. [92], там же опубликованы и остальные материалы дискуссии). Его оппоненты — Т. Бивер, Дж. Фодор и У. Уэксел — считают, что это верно лишь относительно некоторых, особенно несвободных сочетаний слов, но что этот механизм — по существу своему ассоциативный, т. е. сводящийся к взаимоотношению сти<332>мула и реакции, — не может объяснить грамматическое единство предложения, для чего мы нуждаемся в иной (трансформационной) модели.

В советской науке понятие уровня языковой способности связано с предложенной Н. А. Бернштейном теорией неврологических уровней построения психофизиологических процессов. Эта теория является частью его общей концепции и ближе всего подходит к современному пониманию физиологических механизмов деятельности.

Согласно взглядам Н. А. Бернштейна, управление всяким движением (в широком смысле) осуществляет «сложная многоуровневая постройка, возглавляемая ведущим уровнем, адекватным смысловой структуре двигательного акта (в терминах теории деятельности — цели деятельности. — А. Л.), и реализующим только самые основные, решающие в смысловом отношении коррекции. Под его дирижированием в выполнении движения участвует... ряд фоновых уровней, которые обслуживают фоновые или технические компоненты движения... Процесс переключения технических компонентов движения в низовые, фоновые уровни есть то, что называется обычно автоматизацией движения. Во всяком движении, какова бы ни была его абсолютная уровневая высота, осознается один только его ведущий уровень... И степень осознаваемости, и степень произвольности растет с переходом по уровням снизу вверх» [4, 36—37].

В речевой деятельности участвует не весь «комплект» уровней, но лишь некоторые из них. Наиболее высоким в иерархическом отношении является уровень смысловой связной речи, на котором функционально оперативной единицей является предложение или высказывание в целом. Следующий уровень — уровень предметного действия, или (применительно к речевой деятельности) уровень называния, единицей которого является слово. Оно имеет актуальную психофизиологическую самостоятельность лишь в том случае, когда действие происходит на предметном уровне, т. е. когда слово берется как целое со своей семантической стороны. Дальнейшие уровни самим Н. А. Бернштейном не выделены. По-видимому, руководствуясь его идеями, можно выделить по крайней мере еще один — слоговой уровень.

Проблема осознания психолингвистических единиц (т. е. проблема «психологических единиц») решается в модели Н. А. Бернштейна следующим образом. Как мы только что видели, в речевом механизме, как во всяком  физиологическом механизме, обеспечивающем процесс деятельности, в любой момент времени должен быть ведущий уровень. Другие уровни являются в это время фоновыми. Иерархии ведущего и фоновых уровней соответствуют различные ступени осознания. А. Н. Леонтьев [45] в одной из своих статей выделяет три таких ступени: а) актуальное осознание, б) сознательный контроль, в) неосознанность. По-видимому, есть<333> основания для выделения между б) и в) еще одной ступени — бессознательного контроля [41, 123 и след.].

В обычной (спонтанной) речи, где ведущим уровнем служит уровень связной речи, этому уровню соответствует ступень актуального сознавания (сознается содержание высказывания). В этих условиях словесно-предметному уровню соответствует ступень сознательного контроля (но слово может оказаться «сознательно контролируемым только в том случае, если оно станет прежде предметом специального действия и будет сознано актуально» [45, 21]), уровню операторов — ступень бессознательного контроля, слоговому уровню — ступень неосознанности. Если же актуальное сознавание «спускается» на словесно-предметный уровень, происходит своего рода «скольжение» ступеней осознания по иерархии уровней.

С собственно осознанием психолингвистических единиц не следует смешивать их вычленение [41, 128—129]. Это не регулируемая произвольным актом внимания, кажущаяся спонтанной операция выделения опорных точек в речевой деятельности. Вычленение не связано с автоматизацией речевых действий; по-видимому, вычленимы в принципе те элементы речевой деятельности, которые соответствуют замкнутой системе команд в органы артикуляции — например, слог, слово, предложение.

Если номенклатура осознаваемых элементов при вычленении задается структурой самого речевого механизма, то при второй, высшей форме осознания мы можем задавать ее в известных пределах произвольно. Иными словами, от того, как мы организуем процесс свертывания и автоматизации речевых действий, зависит характер единиц, осознаваемых данным носителем языка. Например, любой взрослый носитель языка, как правило, осознает морфемную структуру слова; но осознание этой структуры, вернее, ее эквивалента в языковом сознании, может быть различным в зависимости от того, какая грамматическая модель была задана данному носителю языка для усвоения, т. е. от структуры «школьной грамматики».

Различие вычленения и собственно осознания соответствует выдвигавшемуся ранее в литературе различию первичного и вторичного речевого анализа. «Для первого... характерно восприятие слова в результате однократного сосредоточения активного внимания при неравномерном его распределении... При вторичном анализе внимание распределяется равномерно, причем опознавание происходит в результате постепенного переключения с одного элемента на другой, т. е. в результате произвольно избирательной его концентрации... Слово начинает осознаваться не как целостное, а как расчлененное» [59, 51]6.<334>

Следует иметь в виду, что положения, изложенные выше, не только не являются общепринятыми, но и не получили пока сколько-нибудь детальной разработки. Между тем такая разработка была бы чрезвычайно желательной, ибо данная проблематика имеет чрезвычайно большое значение в связи с задачами обучения родному и иностранному языку.

ВНУТРЕННЯЯ РЕЧЬ

Язык может входить в интеллектуальный акт, акт деятельности, на разных его этапах, в разных фазах. Во-первых, речевым может быть планирование действий, причем сами планируемые действия могут быть и речевыми и неречевыми. В этих двух случаях характер планирования совершенно различен. В первом случае это программирование речевого высказывания без предварительного формулирования плана средствами языка; во втором — это именно формулирование плана действий в речевой форме. Эти две функции речи в планировании деятельности нельзя смешивать, как это иногда делается7: по-видимому, в таком смешении играет значительную роль то, что и то, и другое планирование нередко называется одинаково «внутренней речью».

Во-вторых, речевыми могут быть сами действия. При этом соотношение речевых и неречевых действий в интеллектуальном акте может быть очень различным. Это различие может быть опять-таки двояким: во-первых, указанное соотношение может меняться за счет изменения длины речевого высказывания при тождестве остальных компонентов акта деятельности; во-вторых, за счет удельного веса речевых действий в акте деятельности в целом, т. е. в результате изменения структуры этого акта.

В-третьих, речевым может быть сопоставление полученного результата с намеченной целью. Это происходит в тех случаях, когда акт деятельности достаточно сложен, обычно — когда интеллектуальный акт носит целиком или почти целиком теоретический характер (как это нередко бывает в деятельности, например, ученого).

Наиболее типичной функцией речи в деятельности является первая функция — использование речи в планировании действий, в особенности неречевых. Существуют специальные методики, позволяющие изучать эту функцию речи даже в тех (наиболее частых) случаях, когда речь является внутренней. Наиболее<335> известна методика электрофизиологического исследования скрытой артикуляции, разработанная и применяемая московским психологом А. Н. Соколовым (см. в особенности [74; 75; 77]). Ему удалось показать, что наиболее сильная электрофизиологическая активность органов артикуляции связана «с вербальным фиксированием заданий, логическими операциями с ними, удержанием промежуточных результатов этих операций и формулировкой ответа «в уме». Все эти факты особенно отчетливо выступают при выполнении трудных, т. е. нестереотипных и многокомпонентных заданий, как, например, при решении арифметических примеров и задач в несколько действий, чтении и переводе иностранных текстов лицами, слабо владеющими данным языком, при перефразировке текстов (изложении их «своими словами»), запоминании и припоминании словесного материала, письменном изложении мыслей и т. п. — то-есть в тех случаях, когда выполняемая умственная деятельность связана с необходимостью развернутого речевого анализа и синтеза...» [74, 178]. Напротив, редукция мускульных напряжений речевого аппарата возникает «в результате: 1) обобщения умственных действий и образования на этой основе речевых и мыслительных стереотипов, характерных для «свернутых умозаключений», 2) замещения речедвигательных компонентов другими компонентами речи (слуховыми — при слушании речи и зрительными — при чтении), 3) появления наглядных компонентов мышления...» [74, 178].

Существуют и другие исследования, показывающие, как часто во внутренней речи собственно речевые компоненты подменяются слуховыми, зрительными и т. д. Н. И. Жинкин осуществил, пользуясь весьма простой методикой (испытуемые в процессе решения задачи должны были постукивать рукой по столу в заданном ритме), очень интересный эксперимент. Оказалось, что в большинстве случаев (примерно тогда же, когда происходит редукция мускульных напряжений) постукивание не мешает внутренней речи, т. е. внутренняя речь переходит на другой код, по своей природе субъективный — код образов и схем [20; 22]. Специально природе этих вторичных образов (образов-мыслей), возникающих как следствие уже произведенного в речевой форме анализа и синтеза признаков предмета или явления, посвящена работа М. С. Шехтера [89].

В упомянутых здесь работах Н. И. Жинкина по внутренней речи анализируется случай, пограничный между собственно внутренней речью и планированием речевого действия (внутренним программированием высказывания). Испытуемому даются готовые слова, и он должен из них составить осмысленное высказывание. Здесь общим с внутренней речью является то, что перед испытуемым стоит задача оперировать с уже готовыми речевыми элементами, а не «порождать» их самостоятельно. Однако есть и момент, общий с планированием речевого действия, а именно —<336> необходимость на определенном этапе решения задачи «догадаться о грамматической конструкции фразы» [90, 121], т. е. построить «в уме» модель фразы. В целом, однако, этот случай ближе к внутренней речи. Исследований же, посвященных планированию речевых действий в чистом виде, практически не существует ввиду крайней методической сложности и отсутствия сколько-нибудь общепринятой модели такого планирования, которая могла бы быть взята за основу. Единственными работами, где эта проблема ставится, являются классическая книга Выготского «Мышление и речь» и недавно переведенная на русский язык книга Дж. Миллера, Ю. Галантера и К. Прибрама [16; 53]. Авторы последней считают, что нормально существуют два «Плана» высказывания: «моторный План предложения» и иерархически более высокий «грамматический План», т. е. «иерархия грамматических правил образования и перестановки слов». Однако и у них нет четко разработанной модели этих «Планов». Тем не менее самая идея предварительного программирования речевого высказывания в настоящее время признана большинством исследователей.

Еще более неясным является вопрос о том, как осуществляется планирование внутренней речи. В том, что такое планирование имеет место, нет оснований сомневаться; ведь внутренняя речь не что иное, как речевое высказывание, хотя и сильно редуцированное и имеющее специфическую структуру. Но, насколько нам известно, в научной литературе отсутствуют какие-либо указания на этот счет; по всей -видимости, внутренняя речь развертывается стохастически, то-есть порождение ее не требует предварительного планирования, но каждое предыдущее звено вызывает появление последующего.

В этой связи возникает интересная проблема первичности «лексемного синтаксиса»[41, 198 и след.]. Дело в том, что в спонтанной мимической речи глухонемых, а также в автономной речи детей, в речи нормальных детей в определенный период и т. д. существует единая модель построения высказывания, отмеченная еще Вундтом, S — (At) — О — (At) — V — (Part). Эта модель в известной мере отражается также и в построении обычной (звучащей) речи, обычно в тех языках, где морфемика играет относительно незначительную роль. Не исключено, что эта модель и есть модель построения высказывания во внутренней речи, а переход от внутренней речи к внешней осуществляется за счет своеобразного морфосинтаксического алгоритма, формирующегося у ребенка вместе с усвоением им грамматической системы языка. Впрочем, экспериментально изложенное здесь предположение не проверено.

Но надо сказать, что изложенная здесь гипотеза о внутренней речи как линейной структуре восходит к идеям Л. С. Выгот<337>ского, трактовавшего внутреннюю речь как сочетание смыслов8. А эти идеи встречают среди многих современных советских психологов бурный, хотя и не всегда обоснованный протест. Так, например, киевский психолог А. Н. Раевский решительно заявляет, что «внутренняя речь — это речь, отличная от внешней речи не по своей природе, а лишь по некоторым внешним структурным признакам. Нужно совершенно отбросить попытки видеть в ней речь со своими особыми синтаксическими правилами, отличными от обычной речи, и в особенности видеть в ней процесс, в котором слово, как форма выражения мысли и форма ее осуществления, умирает и сохраняется только семантическая сторона слова (Выготский). Дело в том, что слово в речи не может существовать вне его речевой формы, вне его говорения» [67, 45—46]. Едва ли последняя из цитированных фраз способна опровергнуть концепцию Выготского, как не могут ее опровергнуть и демагогические ссылки на И. М. Сеченова и И. П. Павлова. Во всяком случае, ни А. Н. Раевский, ни другие авторы, писавшие после Выготского о структуре внутренней речи (см. [66]), не смогли противопоставить его концепции никакой иной.

В одной из своих недавних статей Н. И. Жинкин выдвинул мысль о специфическом «языке внутренней речи», каковым является, по его мнению, предметно-изобразительный код, причем «язык внутренней речи свободен от избыточности, свойственной всем натуральным языкам. Формы натурального языка определены строгими правилами, вследствие чего соотносящиеся элементы конкретны, т. е. наличие одних элементов предполагает появление других, — в этом и заключена избыточность. Во внутренней же речи связи предметны, т. е. содержательны, а не формальны, и конвенциональное правило составляется ad hoc лишь на время, необходимое для данной мыслительной операции» [23, 36]. Таким образом, Н. И. Жинкин возвращается к основной идее Выготского.

СЕМАНТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ

Проблема психологического «устройства» речевых действий распадается на две. Первая из этих «подпроблем» — природа, развитие и методы исследования семантической стороны слова. Вторая — природа, развитие и методы исследования формальной стороны слова — прежде всего грамматики, а поскольку грамматическое оформление происходит в рамках высказывания, то эту подпроблему можно охарактеризовать и как вопросе грамматической структуре высказывания. Соответственно и будет построено наше дальнейшее изложение: настоящий раздел будет посвящен механизмам, «обслуживающим» семантику, следующие — механизмам, «обслуживающим» грамматику.

Не только для психолога или психолингвиста, но и для лингвиста сейчас является аксиомой различие предметной отнесеннести слова и его значения. Однако характер этого различия отнюдь не очевиден.

Что такое предметная отнесенность слова? Это потенциальная возможность отнесения слова к определенному предмету или явлению, констатация того факта, что данный предмет входит в класс предметов, обозначаемых данным словом. Так, можно «отнести» слово стол к тому столу, за которым пишется эта страница. Однако «отнесение» соответствует лишь одному из трех компонентов связи значения [90, 65—66], а именно — функции метки (знак — обозначение предмета как целого со всеми его выявленными и невыявленными свойствами). Остаются еще два: функция абстракции (предметы А, В, С тождественны водном определенном отношении: знак обозначает это общее свойство) и функция обобщения (знак как обозначение класса предметов).

Однако это отличие предметной отнесенности от значения носит, так сказать, логический или металингвистический характер. Психологическую же. специфику значения в свое время прекрасно охарактеризовал Л. С. Выготский, указавший, что оно — «единство обобщения и общения, коммуникации и мышления» [15, 51—52]. Иначе говоря, мы обозначаем словом то и настолько, что и насколько представляет интерес с точки зрения потребностей общения. А с точки зрения потребностей общения представляет интерес, конечно, в первую очередь то, что соответствует коллективному опыту человечества в целом или опыту отдельного человеческого общества (народа, языкового коллектива), т. е. человек обозначает словами в окружающем его мире те элементы, которые так или иначе включены в практическую деятельность общества.

Другой вопрос — что обозначать их он может по-разному, в зависимости от условий общения. В этой связи можно обратиться к понятиям «символического поля» и «указательного поля» у К. Бюлера [41, 182—183; 95, 149], показавшего, что для психологической характеристики значений некоторых слов любого языка достаточно непосредственной коммуникативной ситуации (например, местоимения), в то время как другие можно интерпретировать, только привлекая дополнительный контекст.

Употребляя в речи слово, мы можем иметь две совершенно различные с психологической стороны ситуации. Одна из них<339> есть ситуация потенциального употребления слова, когда мы не имеем налицо реального предмета, обозначаемого этим словом. Другая — ситуация актуального употребления того же слова относительно определенного предмета. Ср. Человек — это звучит гордо или всякий человек на это способен, с одной стороны, и вошел высокий человек в сером костюме — с другой. Это различие было отмечено А. А. Брудным, предложившим ввести понятие «семантического потенциала» и противопоставлять друг другу два «семантических состояния» слова — внеситуативное, или системное, и ситуативное [10]9. Соответственно различную роль играют в этих случаях вербальный контекст и реальная ситуация. Психологическая реальность различия «семантических состояний» хорошо иллюстрируется данными об афазии: афатики часто бывают не в состоянии понять слово во внеситуационном его употреблении, хотя ситуативно они его понимают.

Не вдаваясь в изложение существующих в научной литературе соображений о природе и механизме действия факторов контекста и ситуации, ограничимся указанием на две существующих концепции. Одна из них принадлежит Б. Малиновскому, утверждавшему, что в некоторых «первобытных» языках, в частности в языках Океании, интерпретация речевого высказывания в гораздо большей мере определяется прагматическим фактором, «контекстом ситуации», чем в европейских языках [123, 306 и след.]. Речь для океанийца — это, по Малиновскому, speech-inaction, речь в действии.

По-видимому, Малиновский не прав в своей характеристике океанийских языков. Но в принципе в его концепции есть рациональное зерно. Оно заключается в том, что на ранних этапах развития словесного мышления и речи участие прагматического компонента, без сомнения, было бульшим, чем на современном этапе. Некоторые полагают, что можно говорить применительно к определенной эпохе даже о «суждениях восприятия», основанных на личном опыте говорящего [65, 50].

Этот термин неудачен, ибо едва ли первобытный человек находился по отношению к окружающей действительности в положении пассивного субъекта восприятия: он активно действовал в этой действительности. Однако сам факт правдоподобен: в пользу допущения о «суждениях восприятия» или, как их лучше называть, «чувственно-практических суждениях» [35, 119— 120], говорят некоторые данные о пережиточных особенностях мышления, собранные этнографами и психологами у «первобытных» народов. Так, например, в некоторых племенах нашей Средней Азии в конце 20-х гг. советский психолог А. Р. Лурия столкнулся со стариками, которые избегали делать умозаключения о<340> предметах или явлениях, с которыми они непосредственно не сталкивались. Исходя из подобных данных, многие современные психологи склонны говорить о симпрактическом этапе речевого мышления.

Вторая точка зрения на соотношение ситуации и контекста представлена различными теориями значения в рамках бихевиористской психологии. Все эти теории характеризуются тем, что понимают значение исключительно прагматически — как «ответ», реакцию (Уотсон), потенциальную реакцию (Джекобсон), «опосредствующий ответ» (Осгуд), «предрасположенность поведения» (Стивенс, Браун) и др. По существу сюда же тяготеют и различные неопозитивистские трактовки значения как системы действий по определению понятия (Бриджмен), последствий использования знака (Пирс) и т. д. Ошибочность такого подхода к значению хорошо вскрыл И. С. Нарский, писавший, что «в действительности... действие субъекта, вызываемое знаком, вторично по отношению к значению: значение образует как бы разрешенный круг случаев, внутри которого операции субъекта при всех индивидуальных их различиях соответствуют данному значению» [54, 15—16]10.

К прагматической стороне проблемы значения имеет самое прямое отношение проблема значения и смысла слова. Ниже, говоря о смысле, мы будем опираться на понимание его школой Л. С. Выготского, и в частности — А. Н. Леонтьева.

А. Н. Леонтьев определяет смысл как «отношение мотива и цели» [45, 28]. При одной и той же цели действия смысл действия изменяется с изменением мотива деятельности. Иными словами, слово с одним и тем же объективно-языковым значением для каждого носителя языка (и более того — в каждом акте деятельности) приобретает свое субъективное осмысление. Смысл можно охарактеризовать как способ вхождения значения в психику. Если «значение представляет собой отражение действительности независимо от индивидуального, личностного отношения к ней человека», то смысл определяет, «чем оно (значение. — А. Л.) становится для меня, для моей личности» [44, 28].

В настоящей работе мы не имеем возможности дать развернутую интерпретацию смысла применительно к лингвистической проблематике и указать на все следствия, которые следуют из введения понятия смысла в круг нашего исследования, см. [41, 168; 44]. Поэтому укажем лишь на то, что является с нашей точки зрения главным: понятие смысла, коррелятивное понятию значения, есть эквивалент этого последнего в конкретном акте деятельности. Иначе говоря, при анализе факторов, направляющих такой акт, смысл выступает как заместитель значения; хотя субъективно<341> мы относимся к смыслу как к значению, но реально руководствуемся в своих действиях смыслом, а не значением. Это особенно ясно видно, если мы обратимся к смыслу и значению не слов, а реальных предметов, «участвующих» в деятельности человека. Так, луддиты, разрушавшие станки, свято верили, что они руководствуются в своих действиях не личным (или групповым) интересом, а тем, что станок — «адская машина», порождение дьявола.

Смысл не связан исключительно с личностными факторами, и в этом важное преимущество учения о смысле по сравнению с другими психологическими концепциями значения. Помимо индивидуального опыта и конкретной ситуации, смысл в значительной мере связан с профессиональной, социальной и вообще групповой принадлежностью данного человека. Мотив, порождающий смысл, — это чаще всего мотив, общий нескольким людям. Поэтому внутри языкового коллектива распределение смыслов соответствует внутренней структуре этого коллектива. То, что в годы господства в советской науке вульгарного социологизма относилось за счет «классовой природы языка», — это в значительной своей части относится к области системы смыслов.

Собственно говоря, и то, что обычно называется проблемой «словесных ассоциаций», есть проблема регистрации как раз смыслов. Это хорошо показала Т. Слама-Казаку [140], испытуемые которой в год неурожая дали совершенно иные (и очень схожие у разных лиц) ассоциации, чем в благополучный с этой точки зрения год. Впрочем, и на других работах это видно достаточно хорошо. Словесные ассоциации вообще исследованы чрезвычайно детально. Начало этому исследованию было положено в 80-х гг. прошлого века Гальтоном, Вундтом и Эббингаузом; классическим трудом в этой области является монография Тумба и Марбе «Экспериментальные исследования психологических основ аналогического образования в языке» [144]. Количество работ, где используется методика словесных ассоциаций, бесконечно; существует множество вариантов этой методики. В частности, следует упомянуть о различии так называемых «свободных ассоциаций» и «опосредствованных ассоциаций». Пример свободной ассоциации: небо — голубое; из 50 испытуемых Дж. Диза 40 реагировали на слово небо (sky) именно так. Пример исследования по методу опосредствованной ассоциации: мы связываем ассоциацией в уме испытуемого слова А и В (например, крыша и биллиард), затем В и С (биллиард и шхуна) и исследуем, отразилось ли это на ассоциативной связи крыши и шхуны, т. е. А и С. Всего существует три типа «парадигм опосредствования»: 1) А — В; В — С; А — С?; 2) А — В; С — В; А — С?; 3) В — А; А — С? [115]. Другое важное различение — это различение «синтагматических» и «парадигматических» ассоциаций. Приведенный выше пример с небом — классическая «синтагматическая» ас<342>социация. Не менее классический пример «парадигматической» ассоциации — известный эксперимент-фокус: мы заставляем испытуемого считать вслух и одновременно требуем у него «свободных ассоциаций» на слова дерево, птица и поэт. Подавляющее большинство русских испытуемых отвечает на эти стимулы словами яблоня, курица и Пушкин. Интересно, что типичной ассоциацией со словом tree в экспериментах американских психологов тоже оказалось apple11.

Помимо смысла, ассоциативный эксперимент фиксирует еще два компонента психологического «переживания» значения: аффективно-эмоциональную окраску и собственно индивидуальное дополнительное содержание, вкладываемое нами в слово. Разграничить все эти три компонента чрезвычайно сложно хотя бы ввиду того, что до сих пор отсутствует не только психологическая, но даже и лингвистическая теория эмоциональной стороны речи.

Несколько забегая вперед, скажем, что исследование ассоциаций представляет интерес и с точки зрения грамматики. Общеизвестно, например, что есть «предпочтительные» в грамматическом отношении типы ассоциаций: на существительное испытуемый чаще всего реагирует существительным и при этом чаще всего (в 77 % случаев) — парадигматически. Напротив, непереходные глаголы в 58% вызывают синтагматическую ассоциацию. Дж. Дженкинс поставил специальные эксперименты для доказательства того, что результаты ассоциативного эксперимента в принципе могут быть использованы для изучения процесса грамматического порождения в предложении; оказалось, в частности, что в эксперименте по методу Тэйлора (так называемая «Cloze procedure»), где требуется поставить слово на место вычеркнутого слова в предложении, пробел заполняется по тем же самым закономерностям, которые известны из исследования свободных ассоциаций [99, гл. 5—7; 114].

Подавляющее большинство ассоциативных экспериментов связано с совершенно определенной (прагматической) интерпретацией значения, и здесь уместно упомянуть о двух важнейших видах такой интерпретации. Для Ч. Осгуда значение — это «процесс или состояние поведения организма, использующего знак, которое рассматривается как необходимое следствие восприятия знаковых стимулов и необходимый предшественник производимых знаковых реакций» [134, 9]. При этом значение рассматривается им как потенциальная реакция, как своего рода «предрасположение» к определенной реакции. Для К. Нобла, напротив, значение (или «осмысленность», meaningfulness) определяется через «ассоциативную силу» стимула: можно «измерять» эту «ассоциативную силу», подсчитывая среднее количество ассоциаций,<343> вызываемых данным словом в минуту («величина т»). Осмысленность Нобл определил как «класс операций, позволяющих дать количественную характеристику способности вербальных стимулов вызывать множественные ответы» [130, 84].

Наиболее известна, однако, не нобловская, а осгудовская методика измерения значений. Следует сразу же оговориться, что никаких «значений» Осгуд не измеряет: он измеряет прежде всего аффективную окраску слова и в какой-то мере его смысл. Основная идея Осгуда заключается в том, что если предложить испытуемому последовательно помещать данное слово в любую точку шкалы между различными антонимичными парами прилагательных оценочного характера (типа сильный — слабый, большой — маленький и т. д.), то, количественно обрабатывая результаты, можно получить для каждого слова известные константы. Такие константы действительно имеются, причем получается даже положительная корреляция с данными Нобла (см. [134, 38]).

Существуют и другие методики психолингвистического или психологического характера, позволяющие экспериментально исследовать «субъективные» значения. Из них упомянем здесь условнорефлекторную методику, использованную проф. А. Р. Лурия и его сотрудниками. Был выработан условный рефлекс на какое-то слово, допустим, кошка. Оказывается, у нормального взрослого русского при этих условиях слова стекло, карандаш, облако и др. не вызывают реакции (в качестве реакции бралось сужение и расширение сосудов, хорошо регистрируемое на плетисмографе). Не вызывают реакции и слова окошко, крошка, близкие слову-стимулу по звучанию. Но на слова: котенок, мышь, животное, собака испытуемые реагируют [122]. Такого рода методики дают нам более объективные данные, чем методики типа осгудовской. И, пожалуй, один из наиболее интересных результатов, полученных Лурия, заключается в том, что структура «субъективной» семантической системы не соответствует абстрактно-логической классификации. Например, слово арфа никогда не причислялось к струнным инструментам. Видимо, то, что устанавливается в экспериментах Лурия и аналогичных им, — это даже вообще не статическая структура, а, так сказать, направление ориентации в семантическом поле, критерии, по которым происходит выбор слов из лексикона, имеющегося в нашем распоряжении, при порождении речи. Что такие критерии существуют, что мы производим ориентированный поиск в семантическом поле, нет никаких сомнений. В современных семантических теориях (например [119, 1]) можно найти идею иерархии семантических признаков слова (семантических маркеров), но этим признакам приписывается как раз абстрактно-логический характер. Из сказанного видно, что это, по-видимому, не так, но ничего определенного по этому вопросу сказать нельзя.<344> Во всяком случае, идея «своего рода топологии в семантическом пространстве» [143, 81] носится в воздухе.

Многое в наших сведениях о психологических механизмах семантической стороны речи может быть почерпнуто из исследования различных форм афазии. Практически при всех ее формах смысловое содержание слова как-то страдает, но происходит это по-разному. У больных с так называемой сенсорной афазией (поражение левой височной области) сохраняется способность к восприятию абстрактных семантических отношений; «ближайшее значение (или предметная отнесенность) слова страдает в таких случаях в гораздо большей степени, чем его обобщающая функция... Для больных с сенсорной афазией остается доступным целый ряд операций абстрактного мышления (классификация предметов, операции отношениями типа «род — вид» и т. д.)» [47, 103]. Часты явления так называемой вербальной парафазии, когда слово заменяется другим, близким ему по значению (делать работу с пожаром вместо с огоньком). Границы значения размыты, больной не может дать слову точного определения (тайга — 'что-то лесное... лесное'; футбол — 'что-то физкультурное, а что ?'). У страдающих так называемой динамической афазией (поражение передних отделов коры левого полушария) нарушения совсем иные: сохраняется непосредственная предметная отнесенность слова, но разрушается система значений, в особенности страдают различного рода контекстно связанные и переносные значения: Что движется на улице? — Люди, автобус, троллейбус. Про них можно сказать, что они идут? — Нет [70]. Это показывает, между прочим, что механизмы языкового мышления, управляющие различными операциями над семантикой слова, различны и локализованы в разных частях коры.

Усваивая от взрослых родной язык, ребенок получает от них информацию о том, что то или иное слово относится к тому или иному явлению действительности. Но как оно относится, может быть различным и фактически оказывается различным у ребенка и взрослого. Более того, структура изменяется по совершенно определенным закономерностям, детально исследованным советскими учеными, в частности Л. С. Выготским и Н. X. Швачкиным [16; 88], и проходит несколько последовательных этапов.

Первый из этих этапов — неоформленное синкретическое сцепление отдельных предметов. С лингвистической точки зрения это — известный феномен полисемантизма детской речи, когда одним словом обозначаются предметы или явления, объективно не связанные или связанные очень слабо. «Словом «ябоко» называется красное яйцо и яблоко, через несколько дней это же название переносится на красный и желтый карандаш, любой круглый предмет, щеки» [52]. Этот полисемантизм вызван тем, что «первые «слова» ребенка выражают переживания в связи с воспри<345>ятием предмета, они не имеют еще константного значения» [87, 102].

Второй этап соответствует так называемому комплексному мышлению. «В известном смысле мы могли бы сказать, что ребенок, находящийся на этой ступени развития, мыслит как бы фамильными именами, или, иначе говоря, мир единичных предметов объединяется и организуется для него, группируясь по отдельным, связанным между собой фамилиям... Значения слов на этой ступени развития ближе всего могут быть определены как фамильные имена объединенных в комплексы или группы предметов» [16, 168]. Если в понятии отражается существенная связь и отношение предметов, то в комплексе — конкретные, случайные (хотя уже объективные) связи. Это вынуждает ребенка в поисках более существенных оснований для формирования комплексов опираться в весьма большой мере на данные языки, относя к одному классу предметы, обозначенные одним способом. И вот «ребенок усваивает от взрослых готовое значение слов. Ему не приходится самому подбирать конкретные предметы в комплексы... Но ребенок не может усвоить сразу способ мышления взрослых» [16, 179]. Это происходит уже на третьем этапе — этапе собственно понятийного мышления.

Существенно отметить, что этап комплексного мышления в виде реликтовых явлений сохраняется и в языковом мышлении взрослых. Эта проблема, затронутая в своё время Л. С. Выготским, — к сожалению, весьма поверхностно — ждет своего разрешения [16, 194; 41, 189]. В этой связи следует упомянуть цикл работ по экспериментальному исследованию процесса наименования, осуществленный грузинскими психологами (см. [2; 80] и др.).

В данном разделе мы, естественно, не смогли затронуть весьма многих проблем, связанных с психологической стороной семантики слова, в частности, проблему осознания значений, являющуюся одной из существеннейших психологических проблем, связанных с обучением грамматике родного языка и второму языку.

Вообще проблемы «психологической семантики» весьма важны. Но разрабатываются они весьма односторонне и недостаточно как в теоретическом, так и в практическом плане.

ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ СТОРОНА ПРОБЛЕМЫ АКТУАЛЬНОГО
ЧЛЕНЕНИЯ ПРЕДЛОЖЕНИЯ

Проблема, о которой пойдет речь в настоящем разделе, весьма редко ставится как проблема психологическая или психолингвистическая. Чаще всего она относится к сфере логики, где именуется проблемой «суждения и предложения», а иногда переносится<346> целиком в границы лингвистики, что также неоправданно [13; 61].

Ход мысли исследователя в типовом случае таков. Есть мышление, есть язык (или речь). Они «неразрывно связаны». Если в языке (речи) мы выделяем такую единицу, как предложение, то аналогичная единица должна быть в мышлении. При внимательном рассмотрении оказывается, что суждение аристотелевской логики для роли такой единицы не подходит, ибо оно слишком узко и не охватывает всех типов высказываний. Отсюда и возникает проблема «суждения и предложения», решаемая большинством авторов простым путем — созданием более широкого понятия, в которое понятие «суждение» входило бы как частный случай («пропозиция»; «логическая фраза» или «логема» П. В. Чеснокова — см. [83]). Границы этого более широкого понятия устанавливаются таким образом, чтобы оно как раз «покрыло» разные типы предложений. Для рассуждающих так лингвистов «между языком и логическими операциями нет места ни для какой «психической реальности» [26, 62]. Такой подход, однако, никак не может нас удовлетворить по двум причинам. Во-первых, он абсолютно абстрагируется от психологии — от реальных закономерностей языкового мышления; А. А. Потебня совершенно правильно писал восемьдесят лет назад, что «в суждении логика не рассматривает процесса оказывания, а со своей односторонней точки зрения оценивает результаты совершившегося процесса» [64, 70]12. Во-вторых, он исходит из априорного признания структурного параллелизма языка и мышления, что едва ли справедливо. Это понимал уже А. А. Шахматов, а ранее — тот же А. А. Потебня, резонно утверждавший, что «грамматическое предложение вовсе не тождественно и не параллельно с логическим суждением... Для логики в суждении существенна только сочетаемость или несочетаемость двух понятий» [64, 68].

Поэтому в настоящем разделе мы остановимся только на таких понятиях и категориях, которые были разработаны на психологической основе или во всяком случае получили конкретно-психологическое обоснование. Такими понятиями и категориями в интересующей нас области будут, во-первых, понятие коммуникации, во-вторых, система взглядов, связанных с идеей актуального членения речи.

Идея коммуникации, получившая в лингвистике особенное развитие в синтаксических трудах А. А. Шахматова, восходит к книге известного шведского лингвиста Сведелиуса [142]. Это — психологическая основа предложения, рассматриваемая Шахматовым как акт мышления [86, 19], акт сочетания представлений. В отличие от многих других авторов, Шах<347>матов считает, что если «начало коммуникация получает за пределами внутренней речи», то «завершается она в процессе внутренней речи» [86, 20]. Таким образом, коммуникация есть категория не внеречевая, не абстрактно-психологическая, а категория речевого мышления; она входит, как мы бы теперь сказали, в модель порождения речи как один из ее уровней.

Коммуникация состоит из двух членов: «предложению: испуганная нами ворона взлетела на высокую липу соответствует коммуникация, субъектом которой является испуганная нами ворона, а предикатом — взлетела на высокую липу» [86, 28]. Сведелиус указывает на две основные формы коммуникации: «коммуникацию отношений» и «коммуникацию событий». Первая есть отражение какого-то обобщенного отношения, вторая — констатация реально происходящего процесса, соответствующая актуальному семантическому состоянию. Пример первой — Сократ — человек, пример второй — собака лает.

Концепция Сведелиуса — Шахматова психологически довольно правдоподобна. Есть много фактов, подтверждающих ее. Так, в опытах ленинградского психолога В. В. Оппеля первоклассники, которых просили расчленить высказывание на «слова» (что такое слово, они не знали), делили его прежде всего на субъект и предикат коммуникации: яблоки — стоятвмиске; наплите — стоитчайник; пес — ощетинилсяизарычал. Впрочем, в тех случаях, когда образ, вызываемый субъектом, в результате предикации не претерпевает изменения, субъект и предикат рассматривались как одно слово: идетдождик, солнцесветит [58, 59— 60]. Аналогичные данные можно почерпнуть из анализа ранней детской речи, из исследования афазий и т. д. Интересно, что «коммуникации событий» и «коммуникации отношений» нарушаются у афатиков в разной степени: часто они не в состоянии понять смысл абстрактной констатации, но легко понимают смысл утверждения, касающегося конкретной ситуации.

В сущности, теория актуального членения предложения представляет собой развитие той же концепции. Согласно этой теории, можно подходить к анализу предложения по меньшей мере с двух сторон: со стороны его формальной структуры и с точки зрения того, как данное предложение (сообщение) передает новую информацию, т. е. какие его части передают уже известные нам факты, какие — новые факты и сведения [30; 32; 50; 68]. На этот счет существует много суждений, однако лишь недавно проблема актуального членения получила психолингвистическое осмысление в работе К. Палы «О некоторых проблемах актуального членения» [60]. К. Пала произвел ряд экспериментов, на основе которых выдвинул некоторые соображения о процессе возникновения языкового сообщения: «Сначала говорящий располагает структурой представлений, т. е. семантической структурой данного сообщения, которая в этот момент никак не долж<348>на быть связана с конкретной синтаксической реализацией данного сообщения. Но в случае, когда говорящий начинает порождать данное сообщение, он начинает пользоваться синтаксическими реализациями семантической структуры сообщения, и при этом он может для одного семантического содержания данного сообщения отбирать разные синтаксические реализации» [60, 87]. Эти соображения К. Палы, как можно видеть, очень близко подходят к идеям Л. С. Выготского относительно структуры внутренней речи.

Большой психолингвистический интерес представляют данные об историческом развитии структуры высказывания, к сожалению, весьма недостаточно систематизированные. Этой проблемой в свое время много занимались А. А. Потебня и его ученик Д. Н. Овсянико-Куликовский. Последний выдвинул, в частности, предположение (опираясь на взгляды Потебни), что «некогда на древнейших ступенях развития языка любое слово могло быть предикативным», что «тогда в практике речи-мысли, действительно, отдельных слов не было» и «единицей речи было не слово, а предложение» [56, XXV].

ГРАММАТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ

Современное состояние этой проблемы никак нельзя назвать утешительным. По словам Дж. Миллера и Д. Макнила, «самое большее, что мы можем сказать о модели грамматической переработки высказывания, это то, что она должна включать компонент, отражающий грамматическое знание носителя языка; что она должна порождать речь отдельными шагами во времени слева направо; что она ограничена возможностями кратковременной памяти; что она должна быть приемлемой и для порождения, и для восприятия речи; и что она может быть генерализована на неграмматический материал. Внутри этих широких границ может быть построено большое количество различных моделей: и одна из задач экспериментальной психолингвистики — собрать данные, которые позволят сузить эти границы настолько, чтобы они ограничили одну, приемлемую модель» [128] (в печати).

Такого рода моделей сейчас существует по крайней мере три (вернее было бы говорить не о трех моделях, а о трех классах моделей, так как каждая из них имеет множество вариантов). Это: а) стохастические модели; б) модели непосредственно составляющих; в) трансформационные модели. Рассматривая их ниже, мы не затрагиваем проблематики собственно теории порождающих грамматик, рассматривая их постольку, поскольку они используются для моделирования психофизиологического порождения речи.<349>

Стохастические модели предполагают, «что множество элементов сообщения может быть репрезентировано при помощи дистрибуции вероятностей и что различные коммуникативные процессы (кодирование, передача и декодирование) заключаются в оперировании этой априорной дистрибуцией и трансформировании ее в соответствии с известными условными вероятностями — в апостериорную дистрибуцию» [126, 422]. Иными словами, согласно стохастическому представлению, говорящий использует при порождении речи (или ее восприятии) исключительно вероятностные характеристики речевых элементов: сам факт и вероятность появления очередного элемента обусловлены предшествующими элементами.

Факт использования вероятностных характеристик в восприятии был доказан блестящим экспериментом А. Трейсман, поставленным следующим образом: известно, что если мы даем на левое и правое, ухо различные сообщения, выбирается только одно из них. Но если теперь ввести в «отвергнутое» сообщение слова, обладающие высокой вероятностью в данном контексте, то происходит переключение на соответствующий канал восприятия [137]. О том, как именно используется при этом речевой контекст, также имеется целый ряд исследований, обобщенных в работе Я. Прухи [135].

Однако эксперименты показывают, что выбор грамматической формы в гораздо меньшей степени зависит от влияния контекста, нежели выбор отдельного слова (см. [93]). Возникает проблема того, применимы ли вообще стохастические модели к моделированию именно грамматической структуры. Ограничимся лишь одним аргументом на этот счет, принадлежащим Дж. Миллеру. «Для того, чтобы ребенок обучался всем правилам... последовательности, построенной по принципу «слева направо», которые необходимы для создания совершенно приемлемых предложений из двадцати слов или меньше, он... должен выслушать... приблизительно 1030 предложений. Чтобы оценить по достоинству, насколько это условие нелепо, вспомним тот факт, что в столетии только 3,15 x 109 секунд» (см. [53, 158—159, ср. 40]).

Так называемая грамматика непосредственно составляющих (НС) является, как говорят, более сильной моделью порождения речи. Напомним, что ее основная идея заключается в применении правил деривации типа «вместо Х подставить У». Так, порождение предложения Талантливый художник пишет интересную картину будет осуществляться по правилам грамматики НС следующим порядком: предложение > именная группа + группа сказуемого; именная группа > определение + определяемое и т. д., пока мы не дойдем до конечной («терминальной») цепочки слов. В отличие от марковских моделей, в модели НС порождение идет в двух направлениях: за счет последовательного появления компонентов и за счет их так называемого «расшире<350>ния». То, что первым шагом порождения Должно быть вычленение именной группы, т. е. сочетание талантливый художник, определяется нашим знанием структуры предложения в целом и никак не выводимо стохастическим путем.

Наиболее известная модель психофизиологического порождения речи на основе грамматики НС принадлежит Ч. Осгуду [132]. Осгуд рассматривает процесс порождения речи (как ее восприятие) как своего рода «супермарковский»: стохастические закономерности, по его мнению, действуют на каждом из последовательных уровней деривации, причем выбор единиц на более «высоких» уровнях частично обусловливает выбор единиц на дальнейших уровнях, или ступенях деривации. На эту модель опирался в своих экспериментах Н. Джонсон, исследовавший вероятность ошибок при запоминании предложений с разными синтаксическими структурами; оказалось, что эта вероятность резко повышается на границах сегментов, выделяемых в ходе анализа по НС (типа именной группы); внутри же таких сегментов вероятность ошибки уменьшается по обычным закономерностям марковского процесса [117]. Позже Джонсон поставил еще ряд очень удачных экспериментов в подтверждение модели Осгуда.

Несмотря на успешные эксперименты Джонсона и других психолингвистов, опиравшихся на грамматику НС, она оказалась малопригодной для моделирования некоторых типов предложений и уступила место трансформационной порождающей модели. Главная идея этой модели заключается в том, что для получения некоторых типов предложений необходимо произвести определенную операцию над деревом НС в целом (или, вернее, над его терминальной цепочкой). Например, «породив» приведенное выше предложение Талантливый художник пишет интересную картину по правилам НС, мы можем, согласно трансформационной грамматике, оперируя над терминальной цепочкой порождения, получить из данного активного, утвердительного, повествовательного предложения его пассивный, отрицательный, вопросительный варианты в различных сочетаниях. Иначе говоря, предполагается, что порождая предложение типа Не пишется ли интересная картина талантливым художником?, мы сначала строим приведенное выше исходное предложение, а затем преобразовываем его в трех «измерениях».

Дж. Миллер со своими учениками и последователями осуществил целый ряд экспериментов, направленных на доказательство применимости ТГ в психолингвистическом моделировании13. Результатом этих экспериментов была констатация того, что «операции с активными утвердительными предложениями всегда требуют меньше дополнительного времени, чем операции, не<351> включающие таких предложений... Это, в сущности, и есть то, что утверждает трансформационная теория: пассивные, отрицательные я пассивно-отрицательные предложения содержат все те же синтаксические правила, что активные утвердительные, плюс одно или два, что усложняет их и требует несколько большего времени для интерпретации (или порождения)...» [127, 307].

Даже отвлекаясь от результатов подобной экспериментальной проверки, можно указать на ряд существенных недостатков трансформационной модели, как, например, неучет фактора мотивации и предметно-логического содержания высказывания, принципиальная необязательность психологического порождения лингвистически одинаковых высказываний одним и тем же способом и зависимость этого способа от характера экспериментальной ситуации и т. д. Особенно существенно, что ТГ, выдвинутая как модель описания «грамматического знания», языковой способности, сплошь да рядом проецируется на моделирование речевой деятельности; однако для этой цели она заведомо непригодна.

Эти и другие недостатки трансформационной модели вызвали реакцию двоякого рода. Во-первых, появился ряд экспериментальных исследований, в той или иной форме стремящихся опровергнуть данные миллеровских и аналогичных им экспериментов. Во-вторых, внутри самого лагеря сторонников трансформационной модели появились работы, отходящие от традиционной интерпретации этой модели.

Ряд работ первого типа (Мартин и Робертc, Танненбаум, Ивенс и Уильямc, Лущихина и др.) привел к выводу, что Миллер прав лишь отчасти: хотя усложнение предложения и увеличение времени; необходимого для оперирования этим предложением, связаны, но никаких убедительных количественных данных на этот счет получить невозможно. Те эксперименты, авторы которых с цифрами в руках доказывали пригодность ТГ для психолингвистического моделирования, при внимательном рассмотрении оказываются не вполне корректными; более строгие эксперименты не подтверждают модели сколько-нибудь основательным образом и обычно позволяют противопоставить друг другу лишь ядерные и неядерные предложения. Есть и работы, результаты которых ставят под сомнение вообще адекватность трансформационной модели [97].

Из работ второго типа укажем как на наиболее интересное на исследование Д. Слобина. Он был вынужден предположить, что испытуемые по-разному оперируют с предложениями в зависимости от того, являются ли эти предложения «обратимыми» (автомобиль догоняет поезд, но поезд тоже может догонять автомобиль) или «необратимыми» (человек ест дыню; дыня не может есть человека) [141]. Это значит, что в порождении предложения имеется<352> некий «дограмматический» этап, на котором говорящий (или воспринимающий речь) ориентируется на общее содержание предложения, как бы высказывает суждение о характере описываемой ситуации, существенное для дальнейшего оперирования с предложением. В конечном счете такая идея равнозначна идее внутреннего программирования речевого высказывания в субъективном коде, частично затронутом выше в связи с проблемой внутренней речи.

Допущение подобного звена в порождении речи позволяет наилучшим образом интерпретировать некоторые полученные ранее экспериментальные факты. Так, можно предположить, что именно звено программирования является психофизиологическим субстратом феномена актуального членения высказывания.

В целом следует прийти к выводу, что трансформационная модель хотя и очень удобна для психолингвистического моделирования речи (и трансформационный принцип, без сомнения, в какой-то форме реально используется в порождении), но она отнюдь не является единственно возможной и единственно допустимой, а вероятнее всего входит в общую схему процессов психофизиологического порождения речи на правах факультативного звена.

ФОНЕТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ

Мы не будем останавливаться в настоящем разделе на традиционном представлении о механизмах фонации. Такого рода сведения можно найти в любом учебнике. Поэтому мы ограничимся изложением некоторых новых исследований, приведших к частичному или полному пересмотру наших представлений в этой области.

Одно из этих исследований, касающееся преимущественно процессов иннервации голосовых связок, принадлежит французскому физиологу Раулю Хюссону [108]. Ему удалось доказать, что в процессе фонации голосовые связки не являются пассивным звеном, иначе говоря, что колебательный ритм не навязывается им экспирацией, но обеспечивается специфической иннервацией со стороны головного мозга. Данные Хюссона представляют особый интерес в свете проблемы восприятия речи.

Другое важное исследование принадлежит советскому психологу Н. И. Жинкину [21 и др.]. Основные его результаты сводятся к тому, что в фонации принимают участие две основных физиологических системы, образующие «статический» и «динамический» компоненты речевого механизма. «Динамический» компонент — это механизм слогообразующий, а в конечном счете — форми<353>рующий синтагматическую звуковую структуру слова; образование слова Н. И. Жинкин относит за счет модуляций глоточной трубки. «Статический» компонент обеспечивает семантическое тождество и различение звуковых структур слов. Это, прежде всего, фонемный, артикуляционный механизм. «Без статических элементов речь потеряла бы смыслоразличительную функцию, а без слоговой динамики она просто не может осуществиться в звуковом произнесении» [21, 348].

Фонация организована, по Жинкину, следующим образом. «От моторной зоны коры речедвигательного анализатора при произнесении слова идет поток импульсов по пирамидному пути к языку. Системность этого потока подготовлена предшествующим речевым опытом и определена условнорефлекторными связями, организованными в совместной деятельности слухового анализатора и премоторной зоны речедвигательного анализатора. Одновременно от премоторной зоны речедвигательного анализатора такой же поток импульсов поступает по экстрапирамидным путям... к глотке. Так как глотка вместе с полостью рта составляет одну надставную, резонаторную трубку, в которой образуется качество речевого тембра, то объем потребного для фонации данного речевого звука воздуха определяется именно здесь, в глоточном резонаторе. Для перешифровки объемов глоточного резонатора и учета их возникает необходимость всесторонней афферентации. Движения глотки афферентируются: а) в премоторную зону, где сосредоточивается анализ и синтез выучки (т. е. динамических «индексов», закрепляемых за определенными звуками в словесном стереотипе. — А. Л.); б) в слуховой анализатор, который осуществляет контроль за акустическим результатом произнесения; в) в таламическую и гипоталамическую области, возбуждение которых вызывает бронхиальную перистальтику... Изменяющийся просвет бронхов, в свою очередь, афферентирует дыхательный центр, который, соответственно требуемым объемам глоточного резонатора, вводит в действие дыхательные мышцы...» [22, 262]. Имеется, следовательно, два уровня регулирования фонационного процесса: подкорковый, автоматический, и корковый, неавтоматический, т. е. сознательная регуляция.

В работах Н. И. Жинкина впервые в нашей физиологии речи широко применялась методика рентгенокиносъемки. Такого рода исследования несколько позже производились и за рубежом (см. [148; 129]).

Остановимся на некоторых других методах исследования фонации. Здесь следует назвать (кроме традиционных) метод рентгенографии; метод стробоскопической съемки, в последнее время использованный Фудзимурой, но впервые примененный еще в 1913 г. [103]; близкий к нему метод съемки «ультра-рапидом», впервые использованный В. Эрриотт в 1938 г.; различного рода электромиографические исследования, осуществлявшиеся как<354> у нас в стране, так и за рубежом [29]; метод регистрации микродвижений органов речи [76] и т. д. Однако все без исключения эти методы имеют лишь весьма ограниченную ценность, ибо ни один из них не позволяет достаточно полно зарегистрировать все релевантные особенности действия фонационного аппарата и представить в единой, доступной анализу картине одновременную активность различных его частей.

Поэтому, поставив перед собой задачу исследования на современном уровне знаний процесса фонации и процесса восприятия речи, ленинградский физиолог Л. А. Чистович вынуждена была разработать и принципиально новую методику экспериментального исследования. Важнейшим компонентом такой методики явился метод «динамической палатографии», позволяющей регистрировать при помощи системы электродов, размещенных на искусственном небе, динамику движений языка. Кроме того, на той же осциллограмме, на которой регистрировались потенциалы, снятые с этих датчиков, регистрировались также: скорость потока воздуха, выходящего изо рта и из носа; внутриротовое давление, дыхательное движение (методом пневмографии); артикуляторные движения губ (методом измерения электрического сопротивления при помощи датчика с контактом); деятельность голосовых связок (при помощи ларингофона). Наконец, параллельно велась и обычная микрофонная регистрация с дальнейшим спектральным анализом.

Опираясь на такую комплексную методику, позволявшую одновременно и непрерывно получать 11 показателей, характеризующих поток речи, Л. А. Чистович добилась существенных успехов. Вот важнейшие из полученных ею результатов.

1) «... Если мы... рассматриваем синтагму как последовательность слогов, то ее ритмический рисунок оказывается инвариантным... Отсюда естественно сделать вывод, что в программе синтагмы ритмически организованными являются слоговые команды, т. е. команды, вызывающие осуществление всего слогового комплекса движений. Развертывание слога в последовательности звуков речи происходит уже по каким-то собственным законам» [85, 96].

2) «Для синтеза (записи) артикуляторной программы слова используются два раздельных блока (системы). В одном из блоков записываются указания только о том, когда нужно совершать движения. Во втором блоке содержатся перечисления необходимых движений и указание их последовательности. Работа блока, обеспечивающего временной рисунок, состоит в выработке ритмической последовательности импульсов, которые не имеют конкретных адресов» [85, 119].

3) «Простейшим и основным артикуляторным комплексом является слог СГ. Более сложный слог типа ССГ представляет собой систему из этих простейших комплексов, построенную та<355>ким образом, что второй из этих комплексов может осуществляться частично параллельно с осуществлением первого» [85, 157].

Остановимся на проблеме дифференциальных признаков. Как известно, сама идея дифференциального фонетического признака восходит к работам И. А. Бодуэна де Куртенэ и, в частности, к выдвинутым им понятиям акусмы, кинемы и кинакемы. Акусма — это «представление акустического впечатления, вызываемого далее не разложимым произносительно-слуховым элементом, например, губной артикуляцией...»; кинема — «представление простейшего, далее психически не разложимого произносительного элемента, например, губной артикуляции...»; кинакема — «двусторонний простейший психический произносительно-слуховой элемент...Имеет место в тех случаях, когда акустический результат совпадает с вызывающим его движением органов речи» [8, 310].

В этих определениях, данных Бодуэном, намечены оба направления дальнейшей разработки идеи дифференциальных признаков в мировой науке — акустическое и артикуляционное. Первое из них представлено циклом работ, открытым монографией Р. Якобсона, Г. Фанта и М. Халле «Введение в анализ речи» [112; 113]. Идея Якобсона и его соавторов заключается в том, что для различения значимых единиц языка (морфем) слушающий использует набор элементарных акустических признаков. В основу выделения таких признаков положен дихотомический принцип. Фонема рассматривается как пучок таких признаков, ей приписывается своего рода матрица признаков, где клетки заполнены плюсами, минусами или нулями. Когда в конце 50-х гг. получила широкое распространение трансформационная модель языка, дихотомическая теория дифференциальных признаков вошла в нее как составная часть, описывающая «фонологический компонент» этой модели.

С самого начала концепция Якобсона вызвала ряд возражений. Указывалось, что дифференциальные признаки, если и поддаются отождествлению на спектрограмме, то остаются не определенными артикуляционно. Ставилась под сомнение и правомерность дихотомического принципа в теории дифференциальных признаков и т. д. В настоящее время вопрос как будто решился в сторону непризнания дифференциальных признаков реальными компонентами фонации и восприятия речи. Доказано, что между акустическими и артикуляционными характеристиками потока речи нет однозначного соответствия [120], нет такого соответствия и между дихотомической (якобсоновской) системой дифференциальных признаков и артикуляционными признаками звуков речи [9], так что наиболее правильным будет представлять дифференциальные признаки «в виде абстрактной системы, которая лишь опосредствованным образом соотносится с физическими данными» [26,171].<356>

«Артикуляционное» направление в теории дифференциальных признаков представлено группой американских работ, вышедших из Хаскинских лабораторий, и работами лаборатории Л. А. Чистович. Основное расхождение между американскими и советскими работами заключается в том, какой сегмент потока речи рассматривается как различаемая (или, напротив, синтезируемая) единица. Американские исследователи под руководством А. Л. Либермана считают такой единицей слог; Л. А. Чистович и ее сотрудники полагают, что в этой роли выступает слово.

Благодаря новой методике, разработанной в лаборатории Чистович, удалось составить список артикуляционно-акустических дифференциальных признаков, реально используемых в процессе анализа (синтеза) русской речи.

Отмеченное выше наличие двух направлений в исследовании дифференциальных признаков соотнесено с двумя направлениями в теории восприятия речи, существование которых было впервые отмечено Э. Фишер-Иоргенсен — акустическим и моторным [102].

Традиционная «акустическая» трактовка восприятия речи исходила из того, что поток речи воспринимается пофонемно, причем за каждой фонемой закреплены некоторые инвариантные признаки. Именно на такую трактовку опирался Якобсон в своей теории дифференциальных признаков. Однако основные предпосылки модели Якобсона не оправдались. Во-первых, обнаружилось, что информация о каждой данной фонеме не сосредоточена в одном звуке речи, а разбросана по нескольким. Во-вторых, оказалось, что переходы от звука к звуку несут не меньшую, а в ряде случаев более важную для распознавания информацию, чем так называемые «стационарные участки».

Противопоставленная акустической «моторная» теория восприятия предполагает, что в процессе восприятия происходит текущая артикуляционная имитация воспринимаемых звуков. Сама идея такой имитации (в типичном случае ограничивающейся соответствующей иннервацией) в науке не нова; в частности, она высказывалась О. Есперсеном [116, 20], а у нас в стране — А. А. Потебней, А. Л. Погодиным и П. П. Блонским. В последние годы она все чаще встречается на страницах научных книг и статей. Особенно ярыми пропагандистами «моторной» теории восприятия являются психологи из группы А. Либермана, один из которых, П. Делатр, прямо заявлял, что «звуковая волна воспринимается не прямо, а опосредствованно, путем соотнесения ее с артикуляторным движением» [100, 248]. Сторонником «моторной» теории в нашей науке является Л. А. Чистович.

Однако «моторная» теория отнюдь не общепринята в современной науке. Даже те, кто, как М. Халле, считают возможным говорить об «анализе через синтез» при восприятии речи, не обязательно распространяют эту концепцию на восприятие звуковой стороны речи. Что же касается таких активных сторонников<357> «акустической» теории, как Р. Якобсон, то они вообще считают наличие артикуляторного компонента в восприятии факультативным [111].

Рассмотрим эту проблему в двух планах; во-первых, с точки зрения того, какая из двух концепций более соответствует общепсихологическим данным; во-вторых, поставим вопрос, насколько обе концепции непримиримы и нельзя ли найти какой-то компромиссный путь.

Нет сомнения, что в целом «моторная» теория гораздо больше соответствует нашим современным знаниям о процессе восприятия вообще, нежели теория «акустическая». Существует (и в особенности — в советской психологии) целый ряд работ, убедительно показывающих роль моторного компонента в осязании и зрении [24; 43]. Общая теория восприятия, разработанная советским психологом В. П. Зинченко, включает в себя представление о встречной активности организма относительно воспринимаемого объекта; недаром его доклад на XVIII Международном психологическом конгрессе в Москве летом 1966 г. назывался «Восприятие как действие». Особенно существенны с точки зрения восприятия речи данные о звуковысотном слухе человека, так как обе способности — слух речевой и слух звуковысотный — являются специфически человеческими и генетически тесно связаны. Экспериментальное изучение высотного слуха «показало, что решающая роль в восприятии собственно высоты звука принадлежит моторному компоненту данного процесса» [57, 18].

Однако такой решительный вывод не влечет за собой обязательного участия моторного компонента во всех мыслимых случаях восприятия речи. Дело в том, во-первых, что сторонники двух соперничающих теорий в своей полемике недостаточно учитывают принципиальное различие физиологических функций речи, о котором шла речь выше; между тем оперирование с речью как первосигнальным раздражителем встречается в практике речевого общения и, в частности, восприятия речи гораздо чаще, чем это на первый взгляд кажется. Во-вторых, недостаточно учитывается факт отсутствия обязательной связи между системой восприятия речи и артикуляционной системой, т. е. возможность опоры на неадекватный моторный компонент, показанная в опытах А. И. Иошпе, выполненных под руководством О. В. Овчинниковой. В этих опытах моторный компонент звуковысотного  восприятия был модифицирован: вместо того, чтобы формировать звуковысотный слух с опорой на деятельность голосовых связок, как это происходит обычно, для этой цели использовалась установка, где разным высотам приводилась в соответствие различная сила нажатия на клавишу. Оказалось, что выработка звуковысотного слуха от этого не страдает.

В-третьих (и это едва ли не самое главное), восприятие речи — это в большинстве случаев не первичное ознакомление с ее свой<358>ствами. Когда же такое ознакомление произведено, то «возможно осуществление опознавательного (и репродуктивного) действия. Однако в этом случае опознавательное действие опирается на иную систему ориентиров и признаков... По мере ознакомления с объектом наблюдатель выделяет в нем новые признаки, группирует их, часть из первоначально выделенных признаков отсеивает...» [24, 252—253]. Далее он объединяет отдельные признаки в своего рода структуры, целостные образы, которые и становятся оперативными единицами восприятия. Если так или примерно так происходит дело и с восприятием речи (а у нас нет оснований в этом сомневаться), то, по-видимому, окажется, что обе существующие теории слишком упрощают этот процесс.

Наконец, следует иметь в виду и тот факт, что один и тот же процесс может быть обеспечен как «структурным», так и статистическим механизмом [24, 254—256]. Это касается и более сложных процессов, связанных с восприятием речи, в частности — восприятия и понимания целых предложений. К вопросу о таком восприятии (и понимании как его части) мы сейчас и переходим.

Оно исследовано значительно хуже, чем восприятие фонетической стороны речи. Существует две основных концепции восприятия на уровне предложения: одна из них представлена концепцией «грамматики для слушающего», разработанной, в частности Ч. Хоккетом, другая развивается в русле идей «порождающей грамматики». По Хоккету, «слушание не включает операций, которые не входили бы в говорение; но говорение включает все операции, входящие в слушание, плюс логические операции обозрения будущего и выбора» [81, 165]. При этом операции, входящие в слушание, представлены, по Хоккету, в виде стохастического (марковского) процесса: «грамматику для слушающего можно было бы рассматривать как марковский процесс с бесконечным числом  состояний» [81, 163]. Что касается «порождающей теории», представленной прежде всего известной работой М. Халле и К. Стивенса [106], то она в известном смысле противоположна, так как предполагает, что восприятие речи включает в себя правила порождения речи плюс правила соотнесения результатов этого порождения с сигналами на входе. В строгом смысле, как пишет об этой концепции Дж. Миллер, это «теория для носителя языка, а не для одного только говорящего или одного только слушающего» [125, 296].

Теория «анализа через синтез», хотя и пользуется большей популярностью, чем другие теории восприятия, не способна объяснить многое в процессе восприятия речи. Непонятно, прежде всего, какую роль в такой модели играет контекст, а значение кон текста для восприятия речи, как показывают многочисленные экс перименты (см. [94]), огромно. Необъяснимы многие ранее полученные данные о вероятностной структуре восприятия. По-видимому, истина лежит где-то посредине, и ни структурный компо<359>нент («анализ через синтез»), ни вероятностный не могут быть исключены из будущей модели восприятия речи.

В заключение настоящего раздела остановимся на одной частной проблеме, имеющей, однако, большое практическое значение. Речь идет о восприятии малознакомого или вовсе незнакомого языка и возникающих при этом явлениях. Безусловно установлено, что восприятие чужого языка происходит, так сказать, через призму родного: иными словами, мы «категоризуем» воспринимаемую нами речь, приписываем ей определенную структурность постольку, поскольку такая категоризация свойственна нашему родному языку. Так, звуковые различия, которых нет в фонологической системе, скажем, русского языка, не будут восприняты русским в иноязычной речи без специальной тренировки [63].

По-видимому, эти данные объективно подтверждают «моторную» точку зрения; однако они еще не получили вполне адекватной психологической интерпретации.

ОБЩИЕ СВЕДЕНИЯ О ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ РЕЧИ

Выше мы кратко остановились на отдельных компонентах порождения и на отдельных его ступенях. В заключение главы рассмотрим акт порождения речи, акт речевой деятельности как целое.

Независимо от той конкретной модели, которая предлагается в каждом отдельном случае, все концепции порождения речи имеют нечто общее. Первое, что во всех этих концепциях обязательно присутствует, — это этап порождения, соответствующий «семантической интенции» как наиболее общему замыслу высказывания. Второй этап — этап формирования грамматической структуры высказывания. Третий — этап превращения «голой структуры» в цепь звучащих слов.

Существуют, однако, по крайней мере две концепции порождения, где присутствует, так сказать, «нулевой» этап порождения, соответствующий мотивационной стороне высказывания. Это концепция Б. Скиннера [139] и концепция школы Л. С. Выготского. Выше мы уже говорили подробно о понятии деятельности и месте в ней мотива; остается добавить, что идеи Скиннера диаметрально противоположны, он сводит всю речевую активность к сумме внешних механических навыков и речевую способность человека отождествляет с организацией этих навыков [145].

Несмотря на свою явную неприемлемость в целом, интерпретация Скиннером речевого поведения содержит классификацию мотивов, представляющую общий интерес и используемую в советской психологии [48]. По Скиннеру, возможны две группы мотивов речевого высказывания, называемые им demand и contact.<360> Первая группа — это просьба, требование, желание, реализуемые в речевом высказывании; оно формулирует не какую-то сложную информацию познавательного характера, а известное эмоциональное состояние. Вторая группа мотивов имеет в своей основе намерение передать известное содержание, установить контакт с собеседником. Кроме того, Скиннер указывает на возможность «эхо-ответа» (echoic response), т. е. простого повторения стимула.

Следующий («первый») этап порождения — это то, что можно назвать семантической интенцией, или замыслом высказывания. На этот счет есть разные точки зрения. Так, для большинства авторов, следующих за Н. Хомским, этот этап соответствует «стволу» дерева структуры предложения, т. е. тому его узлу, который обычно обозначается как S. Л. Долежал [19, 22] отождествляет его с «выбором подмножества элементарных языковых изображений (слов — основ) для заданных внеязыковых «событий» из множества слов данного языка» (а «прагматический» уровень кодирования он помещает после грамматического). К. Пала, в цитированной выше статье более точно говорит о «структуре представлений». Л. С. Выготский говорит о «внутренней речи» в определенном смысле (см. выше). А. Р. Лурия считает первым этапом «линейную схему предложения» и т. д. Разнообразие мнений по этому вопросу весьма велико, потому что экспериментальные свидетельства о первом этапе порождения практически отсутствуют.

Немалую долю ответственности за такой разнобой несут лингвисты. Дело в том, что психолингвистика развивалась в последние годы преимущественно как серия попыток использовать в психологическом исследовании модели, разработанные лингвистикой для своих целей и, естественно, требующие — при подобном использовании — серьезного пересмотра. Но такого пересмотра не было14. А лингвистическая по происхождению модель не может не концентрироваться прежде всего вокруг правил грамматического порождения, оставляя в стороне проблемы, связанные с «дограмматическими» этапами этого порождения.

Лингвистическая традиция в психолингвистике обусловила еще два ее недостатка, которые она до сих пор не устранила. Это, во-первых, полное нежелание считаться с тем, что существуют различные виды речи, в которых механизм порождения высказывания может соответственно модифицироваться; различные функции речи; различные коммуникативные типы предложений. Это, во-вторых, уже отмеченная ранее применительно к трансформационной модели полная убежденность в том, что лингвистическое тождество есть в то же время тождество психолингвисти<361>ческое, т. е. в том, что одна и та же лингвистическая структура может быть порождена одним и только одним способом (за исключением случаев двусмысленности). Между тем, это совершенно не обязательное условие, на чем мы далее остановимся. Пока же вернемся к различным типам речевых высказываний.

Вслед за А. Р. Лурия можно выделить по крайней мере четыре психологически различных типа речи. Это, во-первых, аффективная речь. «Под аффективной речью имеются в виду восклицания, междометия или привычные речения: да — да — да; ну, конечно; черт возьми! Эти формы речи, собственно говоря, вообще не исходят ни из какого замысла, они не формируют никакой мысли, они скорее проявляют известные внутренние аффективные состояния и выражают отношение к какой-нибудь ситуации. Эти элементарнейшие формы высказывания часто используют интонацию...» [48, 33]. Аффективная речь может сохраняться у афатиков при нарушении других форм речи.

Вторая форма — устная диалогическая речь. В ней «исходным начальным этапом или стимулом к речи является вопрос одного собеседника; из него (а не из внутреннего замысла) исходит ответ второго собеседника» [48, 34]. Это обеспечивает, между прочим, возможность взаимоналожения реплик — один собеседник еще не кончил говорить, а другой уже начал, перебивая первого [109]. К этому типу речи близок в некоторых своих особенностях так называемый синхронный перевод [82].

Сам принцип организации диалогической речи несколько иной, чем принцип организации развернутых, монологических форм речи. В ней с самого начала участвует фактор, вызывающий нарушение нормального грамматического порождения — фактор контекста (ситуации), о котором мы уже говорили ранее. Анализируя отличия в грамматической структуре диалогической речи, можно видеть, что этот фактор в известном смысле первичен по отношению к механизму грамматического порождения, по-видимому, именно на этапе «замысла» и происходит учет этого фактора, что соответствует некоторым данным, полученным современными американскими психолингвистами15.

Следующий вид речи — это устная монологическая речь, наиболее типичная, о которой в 99% и говорят психолингвисты (ив 90% случаев — лингвисты), забывая о существовании других видов устной речи. И, наконец, четвертый вид— это письменная монологическая речь. Она также имеет свою психологическую специфику, ибо, во-первых, максимально адиалогична (собеседник в этом случае обычно абсолютно не знаком с темой высказывания и отделен от пишущего сколь угодно в пространстве и времени), во-вторых, максимально<362> осознана и допускает определенную работу над высказыванием, постепенное нащупывание адекватной формы выражения.

Если обозначить аффективную речь, диалогическую речь и т. д. как типы речи, то вторая важнейшая классификация — это классификация видов речи по функциям, Так, по Ф. Кайнцу [118, 173], можно выделить следующие адиалогические (т. е. не обязательно реализующиеся в каждом акте речи) функции языка или речи: эстетическая, этическая (выражение определенного отношения к собеседнику), магическо-мифическая и логико-алетическая (выражение мировоззрения). Р. Якобсон [110] выделяет следующие функции соответственно шести компонентам акта речи (отправитель, адресат, контекст, код, контакт, сообщение): эмотивная (выражение чувств и воли говорящего), конативная  (направленность на модальность речи), референтная (обозначение предметов внешнего мира), метаязыковая, фатическая (установление контакта) и поэтическая. Эти и другие классификации имеют, однако, прежде всего узко лингвистическую ценность, позволяя охарактеризовать с функциональной стороны виды речи, различные по своей формальной организации. Лишь отдельные элементы этих классификаций связаны с психологической характеристикой высказывания. В частности, психологической спецификой обладают речь поэтическая (о чем говорил еще в конце XIX в. Д. Н. Овсянико-Куликовский), магическая и особенно речь, соответствующая метаязыковой функции языка. Гораздо существеннее с психологической стороны произведенное К. Бюлером [95, 149] выделение симпрактической и симфизической речи (Male и Marken). Симпрактическая речь — это речь, вплетенная в неречевую ситуацию; симфизическая — речь, выступающая как признак вещи [42, гл. 1].

Далее необходимо очень кратко остановиться на различных коммуникативных типах предложений. Это понятие объективно связано с идеей «коммуникации» (см. выше) и соответствует различным типам коммуникаций. Одну из наиболее четких классификаций в этом плане можно найти у В. А. Богородицкого [7, гл. XIII], выделявшего «предложения, изображающие факт», «предложения, определяющие подлежащее относительно его родового понятия», и «предложения, определяющие подлежащее относительно качества». В последнее время в этом направлении работает Г. А. Золотова [25].

Что касается необязательности порождения каждой лингвистической структуры только одним способом, то здесь нам приходится сказать то же, что несколько ранее мы говорили по поводу соперничающих теорий восприятия речи. По-видимому, в зависимости от внешних факторов (таких, как бульшая или меньшая ситуативная и контекстуальная обусловленность, возможность или невозможность последовательного перебора вариантов и т. д.<363> порождение может идти разными путями, что и обеспечивает возможность в равной степени убедительного экспериментального подтверждения различных моделей. Как известно, сейчас имеются данные, подтверждающие как модель НС, так и трансформационную модель.

Наши знания о втором этапе порождения гораздо более определенны, чем знания о первом, но отнюдь не окончательны. Обобщая все, что сейчас известно по этому поводу, можно представить себе то, что происходит на этом этапе, примерно в следующем виде.

Предположим, что мы уже имеем готовую программу высказывания, закодированную в субъективном коде. Далее происходит перекодирование первого элемента программы (это, по-видимому, эквивалент субъекта действия) в объективный языковый код и развертывание его по правилам НС вплоть до порождения первого слова (или, если это слово уже хранится в памяти, до приписывания ему синтаксической характеристики). Синтаксические и семантические характеристики этого слова «записываются» в кратковременную (непосредственную) память. Затем, опираясь на эти признаки, мы прогнозируем (предсказываем) появление очередных элементов сообщения на какой-то отрезок вперед; видимо, таким отрезком является синтагма. Конечно, всегда возможны несколько вариантов такого прогноза; чтобы выбрать из них один, мы сопоставляем последовательно появляющиеся варианты с имеющейся у нас программой и с другой наличной информацией о высказывании. В результате сопоставления мы получаем какой-то определенный вариант прогноза и начинаем его осуществлять, подбирая к найденной синтаксической модели соответствующие семантические и синтаксические признаки конкретных слов, т. е. давая этой модели конкретное семантическое и грамматическое наполнение.

Впрочем, в результате сопоставления прогнозов с программой может оказаться, что ни один из вариантов прогноза не годится. Тогда можно пойти по двум путям. Или произвести кардинальную перестройку прогнозируемого высказывания, осуществив, например, трансформацию. Или исправить явно неадекватную программу высказывания, не трогая прогнозируемых его вариантов. Оба пути можно проследить в различных психолингвистических экспериментах.

По мнению некоторых авторов (например, Л. Долежала, а из сторонников модели Хомского-Миллера — Дж. Каца, П. Циффа и др.), между этапом грамматического порождения и этапом воплощения речи в звуковой форме лежит еще один этап. Долежал помещает здесь «стилистический фильтр», а трансформационисты — семантический компонент порождения, вступающий в действие уже после того, как сработал компонент грамматический. С другой стороны, некоторые психологи и лингвисты (Клиф<364>тон, например) допускают, как это делаем мы, одновременность операций над синтаксической и семантической структурами, т. е. одновременную ориентацию на синтаксические и семантические «маркеры». С точки зрения экономности механизма порождения второй вариант представляется более заманчивым. В этом случае правила порядка слов включаются в общую систему грамматического порождения.

Наконец, последний этап — это реализация порождающего механизма в звучащей речи, исследованная лучше всего и частично затронутая нами выше.

Как видно из всего сказанного в этой главе, мы еще очень мало знаем о структуре и функционировании механизмов порождения речи. Большей частью мы оперируем здесь не с твердыми данными эксперимента, а с неподтвержденными или частично подтвержденными гипотезами, нередко не поддающимися складыванию в единую модель. Этим обусловливается сравнительно слабая значимость психолингвистических изысканий для собственно лингвистических исследований.

Однако потенциального значения их для лингвистики нельзя недооценивать. Ведь в сущности единственным для лингвиста путем к тому, чтобы из множества возможных описаний языка выбрать наиболее адекватный, является обращение к тем коррелятам, которые данное описание имеет (или не имеет) в реальном акте речи, в реальной речевой деятельности. Описание языка «в себе и для себя», не «увязанное» ни с психологией, ни с социологией речевой деятельности,на современной ступени развития науки едва ли возможно. Именно поэтому в общем языкознании последних лет так часто и так интенсивно обсуждаются проблемы, казалось бы, нелингвистические или, по крайней мере, не только лингвистические — проблема знаковости, проблема универсалий и т. д.

Лингвистика — замечает ли это она сама или нет — перерастает свои традиционные границы.

БИБЛИОГРАФИЯ

О. С. Ахманова. О психолингвистике. М., 1957.

А. Г. Баиндурашвили. Некоторые экспериментальные данные о психологической природе наименования. «Труды Тбилисского Гос. ун-та», 1966, т. 124.

Б. В. Беляев. Очерки по психологии обучения иностранным языкам. Изд. 2. М., 1965.

Н. А. Бернштейн. О построении движений. М., 1947.

Н. А. Бернштейн. Очерки по физиологии движений и физиологии активности. М., 1966.

Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.

В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. Изд. 5. М. — Л., 1935.<365>

И. А. Бодуэи де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. 2, М., 1963.

Л. В. Бондарко, Л. Р. Зиндер. Дифференциальные признаки фонем и их физические характеристики. «XVIII Международный психологический конгресс. Москва, 1966. Симпозиум 23. Модели восприятия речи». Л., 1966.

А. А. Брудный. К проблеме семантических состояний. — В сб.: «Сознание и действительность». Фрунзе, 1964.

А. Валлон. От действия к мысли. М., 1956.

Ж. Вандриес. Язык. Лингвистическое введение в историю. М., 1937.

И. Ф. Вардуль. Об актуальном синтаксисе. В сб.: «Тезисы докладов и сообщений на научной дискуссии по проблеме «Язык и мышление»». М., 1965.

В. Н. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.

Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.

Л. С. Выготский. Мышление и речь. — В кн.: Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.

П. Я. Гальперин. Развитие исследований по формированию умственных действий. — В кн.: «Психологическая наука в СССР», т. 1. М., 1959.

И. М. Гельфанд, B. C. Гурфинкель, М. Л. Цетлин. О тактиках управления сложными системами в связи с физиологией. — В сб.: «Биологические аспекты кибернетики». М., 1962.

Л. Долежал. Вероятностный подход к теории художественного стиля. — ВЯ, 1964, №2.

Н. И. Жинкин. Исследование внутренней речи по методике центральных речевых помех. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.

Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.

Н. И. Жинкин. Новые данные о работе двигательного речевого анализатора в его взаимодействии со слуховым. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.

Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964, №6.

В. П. Зинченко. Теоретические проблемы психологии восприятия. В сб.: «Инженерная психология». М., 1964.

Г. А. Золотева. О коммуникативных типах речи. М., 1965 (Рукопись).

Вяч. Вс. Иванов. Теория фонологических различительных признаков. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.

Э. В. Ильенков. К истории вопроса о предмете логики как науки [статья вторая]. «Вопросы философии», 1966, №1.

Н. И. Конрад. О языковом существовании. «Японский лингвистический сборник». М., 1959.

Ю. Г. Кратин. К методике записи колебаний электрических потенциалов речевой мускулатуры. «Журнал высшей нервной деятельности», 1955, №5.

К. Г. Крушельницкая. К вопросу о смысловом членении предложения. — ВЯ, 1956, №5.

Е. С. Кубрякова. Из истории английского структурализма (Лондонская лингвистическая школа). — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

О. А. Лаптева. Чехословацкие работы последних лет по вопросам актуального членения предложения. — ВЯ, 1963, №3.

В. А. Лекторский. Принципы воспроизведения объекта в знании. «Вопросы философии», 1967, №4.

А. А. Леонтьев. И. А. Бодуэн де Куртенэ и петербургская школа русской лингвистики. — ВЯ, 1961, №4.<366>

А. А. Леонтьев. Внеязыковая обусловленность речевого акта и некоторые вопросы обучения иностранным языкам. «Иностранные языки в школе», 1968, №2.

А. А. Леонтьев. Внутренняя речь и процессы грамматического порождения высказывания. — В сб.: «Вопросы порождения речи и обучения языку». М., 1967.

А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка. М., 1963.

А. А. Леонтьев. Психолингвистика. Л., 1967.

А. А. Леонтьев. Психолингвистическая значимость трансформационной порождающей модели. — В кн.: «Психология грамматики». М., 1968.

А. А. Леонтьев. Психолингвистические единицы и порождение речевого высказывания. М., 1969.

А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.

А. А. Леонтьев. Язык, речь, речевая деятельность. М., 1969.

А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.

А. Н. Леонтьев. Проблемы развития психики. Изд. 2. М., 1965.

А. Н. Леонтьев. Психологические вопросы сознательности учения. «Изв. АПН РСФСР», 1946, вып. 7.

А. Н. Леонтьев, Д. Ю. Панов. Психология человека и технический прогресс. В сб.: «Философские вопросы высшей нервной деятельности и психологии». М., 1963.

А. Р. Лурия. Высшие корковые функции человека. М., 1962.

А. Р. Лурия. Курс общей психологии. М., 1965 (Отпеч. множит, апп.)

К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956.

В. Матезиус. О так называемом актуальном членении предложения. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

«Материалы Второго симпозиума по психолингвистике». М., 1968.

Н. А. Менчинская. Вопросы развития мышления ребенка в дневниках русских авторов. «Уч. зап. Научно-исслед. ин-та психологии», 1941, т. II.

Дж. Миллер, К. Прибрам, Е. Галантер. Планы и структура поведения. М., 1965.

И. С. Нарский. Критика неопозитивистских концепций значения.— В сб.: «Проблема значения в лингвистике и логике». М., 1963.

С. В. Неверов. Иноязычные слова в общественно-языковой практике современной Японии. (Канд. дисс.). М., 1966.

Д. Н. Овсянико-Куликовский. Синтаксис русского языка. Изд. 2. СПб., 1912.

О. В. Овчинникова. Опыт формирования звуковысотного слуха. (Автореф. канд. дисс.). М., 1960.

В. Оппель. Некоторые особенности овладения ребенком начатками грамоты. — В сб.: «Психология речи»., Л., 1946.

В. К. Орфинская. О воспитании фонологических представлений в младшем школьном возрасте. Там же.

К. Пала. О некоторых проблемах актуального членения. «Prague Studies in Mathematical Linguistics», I. Praha, 1966.

В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.

Ж. Пиаже. Психология, междисциплинарные связи и система науки. М., 1966.

Е. Д. Поливанов. Субъективный характер восприятия звуков речи. — В кн.: Е. Д. Поливанов. Избранные работы по общему языкознанию. М., 1968.

А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике, т. III. М., 1958.

А. П. Поцелуевский. К вопросу о древнейшем типе звуковой речи. Ашхабад, 1944.<367>

Психология речи. («Уч. зап. ЛГПИ им. Герцена», 1946, т. III).

А. Н. Раевский. Психология речи в советской психологической науке за 40 лет. Киев, 1958.

И. П. Раслонов. Актуальное членение и коммуникативно-синтаксические типы повествовательных предложений в русском языке (Авто-реф. докт. дисс.). М., 1964.

С. Л. Рубинштейн. Бытие и сознание. М., 1958.

Т. В. Рябова. Виды нарушения многозначности слова при афазии. В сб.: «Теория речевой деятельности». М., 1968.

В. Н. Садовский. Методологические проблемы исследования объектов, представляющих собой системы. — В сб.: «Социология в СССР» т. I. М., 1966.

«Семинар по психолингвистике». Тезисы докладов и сообщений. М., 1966.

В. А. Смирнов. Генетический метод построения научной теории. — В сб.: «Философские проблемы современной формальной логики». М., 1962.

А. Н. Соколов. Динамика и функции внутренней речи (скрытой артикуляции) в процессе мышления. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.

А. Н. Соколов. Исследования по проблеме речевых механизмов мышления. — В сб.: «Психологическая наука в СССР», т. I. М., 1959.

А. Н. Соколов. О речевых механизмах умственной деятельности. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.

А. Н. Соколов. Электромиографический анализ внутренней речи и проблема нейродинамики мышления. — В сб.: «Мышление и речь». М., 1963.

И. М. Соловьева. Языкознание и психология. «Иностранные языки в школе», 1955, №2.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

Д. Н. Узнадзе. Психологические основы наименования. — В кн.: «Психологические исследования». М., 1966.

Ч. Xоккет. Грамматика для слушающего. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.

М. Цвиллинг. Синхронный перевод как объект экспериментального исследования. «Тетради переводчика». М., 1966.

П. В. Чесноков. Основные единицы языка и мышления. Ростовна-Дону, 1966.

А. С. Чикобава. Введение в языкознание. Изд. 2. М., 1958.

Л. А. Чистович и В. А. Кожевников (ред). Речь, артикуляция и восприятие. М. — Л.,1965.

А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.

Н. X. Швачкин. Развитие фонематического восприятия речи в раннем возрасте. «Изв. АПН РСФСР», 1948, вып. 13.

Н. X. Швачкин. Экспериментальное изучение ранних обобщений ребенка. «Изв. АПН РСФСР», 1954, вып. 54.

М. С. Шехтер. Об образных компонентах речевого мышления. «Докл. АПН РСФСР», 1959, №2, 3.

Г. П. Щедровицкий. О строении атрибутивного знания. Сообщение 1. «Докл. АПН РСФСР», 1958, №1.

Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. «Изв. АН СССР», 7-я серия, 1931, №1.

М. D. S. Ârainе. On learning the grammatical order of words. В сб.: «Readings in the Psychology of Language». Englewood Cliffs (New Jersey), 1967.

F. Âresson. Langage et communication. — В сб.: «Traité de psychologie. VII. Langage, communication et décision». Paris, 1965.

D. Ârucå. Effects of context upon the intellegibility of heard speech. — В сб.: «Information Theory». London, 1956.

К. Âühler. Sprachtheorie. Jena, 1934.<368>

N. Chomsky. [Рец. на:] В. F. Skinner. Verbal behaviour. «Language», 1959, v. 35, ¹1.

Н. Н. Ñlark. Some structural properties of simple active and passive sentences. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1965, v. 4, ¹4.

Ch. Clifton. The implications of grammar for word associations. Paper prepared for the Verbal Behavior Conference. N. Y. 1965. [отпечат. множит. апп.]

J. Deesе. The structure of associations in language and thought. Baltimore, 1965.

P. Delattrå. Les indices acoustiques de la parole. «Phonetica». 1958, v. 2, ¹1—2.

Directions in psycholinguistics (Ed. by Sheldon Rosenberg), N. Y. — London, 1965.

Å. Fischer-Jørgensen. What can the new techniques of acoustics contribute to linguistics? «Proceedings of the 8-th International Congress of linguists». Oslo, 1958.

O. Fujimura. Bilabial stop and nasal consonants: a motion picture study and its acoustical implications. «Journal of Speech and Hearing Research», 1961, v. 4, ¹3.

R. Godel. Les sources manuscrites du «Cours de linguistique générale» de F. de Saussure. Genéve — Paris, 1957.

J. Í. Gråenberg. The word as a linguistic unit. — В сб.: «Psycholinguistics».  2-nd ed. Bloomington, 1965.

M. Halle and K. N. Stevens. Speech Recognition: A Model and a Program for Research. «IRE Transactions on Information Theory», IT-8, 1962.

D. Howes. Foundations of a physiological theory of human language. Paper to be presented at the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпечат. множит. апп.].

R. Íusson. Physiologie de la phonation. Paris, 1962.

J. Jaffeå, S. Feldstein, L. Gasotta. A stochastic model of speaker switching in natural dialogue. Paper prepared for the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпеч. множит. апп.].

R. Jakobson. Linguistics and Poetics. —В сб.: «Style in language». N. Y., 1960.

R. Jakobson. The role of phonic elements in speech perception. [Доклад на XVIII Междунар. психологическом конгрессе, г. Москва, 1966. Отпечат. множит. апп.].

R. Jakobson, G. М. Fant, M. Halle. Preliminaries to speech analysis. Cambridge (Mass.), 1955.

R. Jakobson and M. Halle. Fundamentals of language. 's-Gravenhage, 1956.

J. Jenkins. A mediational account of grammatical phenomena. [В печати].

J. Jenkins. Mediated associations: paradigms and situations — В сб.: «Verbal behaviour and learning». N. Y., 1963.

O. Jespersen. Lehrbuch der Phonetik. 4. Aufl. Leipzig, 1926.

N. F. Johnson. Linguistic models and functional units of language behaviour. — В сб.: «Directions in Psycholinguistics», N. Y., 1965.

F. Kainz. Psychologie der Sprache. Bd. I. Stuttgart, 1941.

J. J. Katz and J. A. Fodor. The structure of a semantic theory. «Language», 1963, v. 39, ¹2.

A. Ì. Liberman. Some results of research on speech perception. «Journal of the Acoustical Society of America», 1957, v. 29.

F. G. Lounsbury. Transitional probability, linguistic structure and systems of habit-family hierarchies. В сб.: «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.<369>

A. R. Luria and O. S. Vinogradova. An objective investigation of the dynamics of semantic system. «British Journal of Psychology», 1959, ¹2.

В. Malinowski. The problem of meaning in primitive languages. — В кн.: С. К. Ogden and J. A. Richards. The meaning of meaning. London, 1960.

G. Miller. Some preliminaries to psycholinguistics. «American Psychologist», 1966, v. 20, ¹1.

G. Miller. The Psycholinguists. — В сб.: «Psycholinguistics». 2-nd. ed. Bloomington, 1965.

G. Miller, N. Chomsky. Finitary models of language users. — В сб.: «Handbook of mathematical psychology», v. II. N. Y., 1963.

G. Miller and K. Ojemann McKean. A chronometric study of some relations between sentences. «Quarterly Journal of experimental psychology», 1964, v. 16.

G. Miller and D. McNeill. Psycholinguistics. — В сб.: «Handbook of social psychology». 2-nd ed. Reading (Mass.). [В печати].

К. L. Moll. Cinefluorographic techniques in speech research. «Journal of Speech and Hearing research», 1960, v. 3.

С. E. Noble. Meaningfulness and familiarity. — В сб.: «Verbal behavior and learning». N. Y., 1963.

Ch. E. Osgood. Hierarchies of psycholinguistic units. — В сб.: «Psycholinguistics» 2-nd ed. Bloomington, 1965.

Ch. E. Osgood. On understanding and creating sentences. «American Psgchopologist», 1963, v. 18, ¹92.

Ch. E. Osgood, S. Saporta, J. C. Nunnally. Evaluative Assertion Analysis. «Litera», 1956, v. 3.

Ch. E. Osgood, G. J. Suci and P. H. Tannenbaum. The measurement of meaning. Urbana, 1957.

J. Prùñha. Contextual constraints and the choice of semantic lexical units. — В сб.: «Prague studies in mathematical linguistics», I. Prague, 1966.

Psycholinguistics (ed. by S. Saporta). N. Y., 1961.

Psycholinguistics. Baltimore, 1954; 2-nd ed. Bloomington 1965.

S. Saporta. Relation between psychological and linguistic units. — В сб. «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.

В. F. Skinner. Verbal Behavior. N. Y., 1957.

Т. Slama-Cazacu. Langage et contexte. 's-Gravenhage, 1961.

D. J. Slobin. Grammatical transformations and sentence comprehension in childhood and adulthood. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1966, v. 5, ¹3.

Svedelius. L'analyse du langage appliquée à la langue française. Uppsala, 1897.

К. Taborу. Semantics, generative grammars and computers. «Linguistics», 1965, v. 16.

A. Thumb und K. Marbe. Experimentelle Untersuchungen über die psychologischen Grundlagen der sprachlichen Analogiebildung. Leipzig, 1901.

О. К. Tikhomirov. [Рец.] В. F. Skinner. Verbal Behavior. «Word», 1959, v. 15, ¹2.

R. Titone. La psicolinguistica oggi. Zurich, 1964.

A. M. Treisman. Verbal cues, language and meaning in selective attention. «American Journal of Psychology», 1964, v. 77.

H. M. Trubу. Acoustico-cineradiographic analysis considerations with special reference to certain consonantal complexes. Suppl. to «Acta Radiographica»,  1959, ¹182.

H. Weinrich. Phonemkollisionen und phonologisches Bewußtsein «Phonetica». Suppl. ad v. 4. «Symposion Trubetzkoy» (1959).<370>

ГЛАВА ПЯТАЯ

ПРОБЛЕМЫ ВЗАИМОСВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ

Проблема взаимосвязи языка и мышления относится к самым сложным и актуальным вопросам не только общего языкознания, но и логики, психологии, философии. Пожалуй, нет ни одного сколько-нибудь значительного труда в области этих наук на протяжении всего их развития, в котором в той или иной форме не обсуждался бы или по крайней мере не ставился бы этот вопрос. Сложность проблемы обусловлена прежде всего сложностью и противоречивостью природы и мышления и языка. Будучи необходимыми атрибутами человека, оба явления сочетают в себе социальное и биологическое (соответственно двойственной природе человека). С одной стороны, и язык и мышление представляют собой порождение мозга человека как homo sapiens, с другой стороны, язык и мышление являются социальными продуктами, поскольку сам человек есть социальное явление. По словам К. Маркса, «индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни, — является проявлением и утверждением общественной жизни» [49, 590].

В единстве социального и индивидуально-биологического проявляется наиболее общая специфика и языка и мышления.

Именно этим, по-видимому, в первую очередь объясняется то трудно обозримое многообразие концепций, которые существовали и существуют в соответствующих науках относительно и языка, и мышления, а тем самым и соотношения между ними. При этом важно подчеркнуть обусловленность этих концепций теми или иными философскими системами, которые иногда даже неосознанно разделялись их авторами.

Решение проблемы отношения между языком и мышлением (отношения слова и мысли) «колебалось всегда и постоянно — от самых древних времен и до наших дней — между двумя крайними<371> полюсами — между отождествлением и полным слиянием мысли и слова и между их столь же метафизическим, столь же абсолютным, столь же полным разрывом и разъединением» [13, 5].

Отождествление языка и мышления (нужно отметить, что оно происходит далеко не всегда в явной форме) логически приводит к снятию проблемы вообще. Вопрос о связи языка и мышления объявляется псевдопроблемой и устраняется из поля зрения исследователя.

Полное же разъединение и противопоставление языка и мышления как независимых и лишь внешне связанных явлений, рассмотрение слова как внешнего выражения мысли, ее одеяния — «только разрубает узел, вместо того, чтобы развязать его», ибо в этом случае связь рассматривается как нечто в такой степени механическое, что возможно пренебречь ею при рассмотрении обоих соотносящихся явлений.

В настоящее время обе крайние тенденции продолжают существовать в различных вариантах. Так, различное отношение к мышлению и его связи с языком лежит в основе двух разных направлений: «менталистического», в котором отмечается стремление к отождествлению языка и мышления, приписыванию языку той роли в психике человека, которая принадлежит мышлению, и «механистического» (бихевиористского), которое отрывает язык от мысли, рассматривая мышление как нечто внеязыковое (экстралингвистическое) и исключая его из теории языка, вплоть до того, что мышление вообще объявляется фикцией [41; 103].

По-видимому, правильным подходом к данной проблеме будет тот, который исходит из очевидного факта — наличия сложной взаимосвязи между языком и мышлением. В общем виде она представляется следующим образом. Основу выражаемого в языке содержания образуют мысли. Именно через мышление, через отражательную деятельность человеческого мозга языковые единицы могут соотноситься с предметами и явлениями объективного мира, без чего невозможно было бы общение между людьми при помощи языка. С другой стороны, в звуковых комплексах того или иного языка, которые выступают как материальные сигналы элементов объективного мира, отражаемых в мышлении, закрепляются результаты познания, а эти результаты служат базой дальнейшего познания. Поэтому язык часто характеризуют как орудие, инструмент мышления, а взаимосвязь языка и мышления как их единство.

Признание тесной связи между языком и мышлением является одним из основных положений материалистического языкознания. Однако, один этот постулат еще не решает всей проблемы. Отношение между языком и мыслью (сознанием) входит в более широкую проблему, — проблему соотношения трех звеньев: языка — мышления — объективной действительности, или, как часто формулируют эту проблему, слова — мысли — вещи.<372>

В плане основного вопроса философии на первый план в этой триаде выступает отношение мышления (сознания) к объективной действительности, чем и обусловливается в свою очередь отношение языка к вещи. Материалистическая концепция языка решает этот вопрос таким образом: поскольку сознание вторично по отношению к бытию и отражает объективную действительность, то, следовательно, и в языке через мышление также отражается мир вещей и явлений, познанных человеком.

Именно на обоснование материалистического понимания мышления — и тем самым языка — в противоположность идеалистической концепции направлены высказывания К. Маркса в «Немецкой идеологии», на которых основывается тезис о единстве языка и мышления, принятый в советском языкознании. Как известно, в этой работе К. Маркс дает критический анализ философии младогегельянцев, их идеалистической концепции сознания как самостоятельного феномена, «чистого», свободного от материи духа, «продуцирующего» действительные отношения между людьми, всю их деятельность1. При этом обоснование материальной основы мышления идет в двух направлениях. Подчеркивается, что во-первых, мышление материализуется в языке, в звуках, через которые оно дано другими людям в ощущении, что непосредственной действительностью мысли является язык2. Во-вторых, особое внимание обращается на то, что «ни мысли, ни язык не образуют сами по себе особого царства, что они — только проявления действительной жизни» [50, 449].

Таким образом, общая философская основа различных концепций языка проявляется не только и не столько в том, как решается вопрос о соотношении языка и мышления, но и в том, как решается проблема отношения сознания и бытия.

Понимание связи языка и мышления как их единства, т. е. признание сложного взаимодействия между ними, еще недостаточно характеризует ту или иную концепцию в общефилософском плане, ибо при этом самое мышление может интерпретироваться<373> идеалистически как первичное явление, определяющее бытие. Примером может служить концепция В. Гумбольдта, который всячески подчеркивает единство процесса мышления и его звукового воплощения в речевой деятельности, оставаясь при этом на идеалистических философских позициях в вопросе о соотношении мысли и вещи.

С другой стороны, признание материалистической концепции отношения сознания и объективного мира как вторичного и первичного, идеального и материального, может сочетаться с такой интерпретацией формулы о единстве языка и мышления, которая приводит в конечном счете к их отождествлению или же к полному отрыву друг от друга, т. е. к одной из крайностей, о которых говорилось выше.

Это связано с тем, что недостаточно охарактеризовать данное отношение как единство его членов, нужно определить, во-первых те общие признаки, на основании которых то или иное отношение должно квалифицироваться как единство, и, во-вторых, доказать наличие этих признаков в данном конкретном случае.

Термин «единство», применяемый без достаточного уточнения и анализа данного понятия, приводит часто к тому, что связь языка и мышления, в явной или неявной форме, интерпретируется как единство формы и содержания. Язык рассматривается как форма мышления, мышление — как содержание языковых образований. Отсюда следует по сути отождествление обоих феноменов, поскольку форма и содержание в своем единстве являются неотъемлемыми сторонами одного и того же предмета.

Нужно отметить, что в явной форме рассмотрение отношения языка и мышления как формы и содержания встречается в последнее время все реже3. Все более осознается, что язык и мышление — это особые очень сложные явления, каждое из которых имеет свою специфическую форму и свое специфическое содержание. Задача заключается в том, чтобы исходя из общего тезиса о теснейшей взаимосвязи языка и мышления и их производности от действительности, противостоящего концепциям, отождествляющим язык и мышление или же рассматривающим их как независимые явления, выявить формы этой взаимосвязи и механизм взаимодействия между ними.

Совершенно очевидно, что это весьма трудная задача, требующая совместных усилий, исследований в области различных наук: психологии, логики, гносеологии, кибернетики, языкознания, физиологии высшей нервной деятельности. Пока наука еще далека от сколько-нибудь осязаемого решения ряда важнейших вопросов, связанных с данной проблемой, сложность которой стано<374>вится тем более очевидной, чем глубже проникает исследовательская мысль и в область мышления, и в область языка.

Будучи единством биологического и социального, и язык и мышление имеют две стороны своего функционирования (бытия). С одной стороны, они существуют как некие статические объекты, в которых реализованы, закреплены достижения общественного познания. Это, во-первых, система языка, в которой отложились в виде языковых значений наиболее общие знания о мире, во-вторых, это совокупность языковых текстов, памятников, в которых на основе этих общих знаний зарегистрированы более частные знания из различных областей действительного мира, зафиксированы результаты мышления многих поколений. Другая форма проявления (бытия) обоих явлений — это мыслительно-речевая деятельность человека со всеми ее сложностями и закономерностями.

В истории языкознания в той или иной форме всегда отмечалась эта двойственность онтологии языка и мышления, которая в зависимости от представляемого направления интерпретировалась по-разному (ср. логический и психологический аспекты в таких называемых «менталистских» теориях языка, виртуальную и актуальную сторону знака в разных вариантах у Э. Гуссерля, Ш. Балли и др., парадигматический и синтагматический аспекты языкового знака и, наконец, различные теории языка и речи).

Следует подчеркнуть, что при всех попытках разграничения разных форм существования языка, его двухаспектность всегда была камнем преткновения в исследовании природы языка и мышления, а также причиной односторонних концепций и различного рода крайних точек зрения на их взаимодействие. С. Л. Рубинштейн так характеризует эти трудности: «Трудность решения вопроса о соотношении мышления и языка, мышления и речи связана в значительной мере с тем, что при постановке ее в одних случаях имеется в виду мышление как процесс, как деятельность, в других — мысль как продукт этой деятельности; в одних случаях имеется в виду язык, в других — речь. Соотношение языка и речи берется то в функциональном, то в генетическом плане, причем в первом случае имеются в виду способы функционирования уже сформировавшегося мышления и роль, которую при этом играет язык и речь, во втором случае вопрос заключается в том, являются ли язык и речь необходимыми условиями возникновения мышления в ходе исторического развития мышления у человечества или в ходе индивидуального развития у ребенка. Понятно, что если принимается во внимание главным образом одна из сторон проблемы, а решение относится затем ко всей проблеме в целом без дифференциации различных ее аспектов, то решение уже в силу этого оказывается неоднозначным» [71, 102—103].<375>

АСПЕКТЫ ИЗУЧЕНИЯ ПРОБЛЕМЫ

Соответственно общей специфике языка и мышления связь между ними может рассматриваться в различных аспектах. Можно стремиться выяснить взаимодействие языка и мышления в системе уже сложившегося языка, в которой закреплены результаты познавательной деятельности человека в виде неких стабильных компонентов, системы языковых значений. Назовем условно такой подход гносеологическим. Можно ставить задачу выявления закономерностей взаимодействия языка и мышления в процессе речевой деятельности индивидов, уже владеющих данным языком. Это психологический подход.

Этим двум аспектам, общим для которых является то, что они исходят из ситуации уже сложившихся языков, как неких статических объектов, можно противопоставить рассмотрение взаимосвязи языка и мышления в процессе их становления. Основным здесь является аспект филогенеза.

Совершенно особым аспектом представляется изучение взаимосвязи языка и мышления в процессе их развития у ребенка. Ведь в этом случае речь идет об усвоении уже существующей статической системы языка и мышления через рече-мыслительную деятельность при помощи взрослых, уже владеющих данными системами, и путем подражания.

И наконец, особые закономерности взаимосвязи языка и мышления существуют, по-видимому, при изучении второго (иностранного) языка. Они связаны с перекодированием мыслительной схемы, усвоенной вместе с родным языком. В этом и заключается сложность проблемы билингвизма (и даже полилингвизма).

Очевидно, что намеченные аспекты не могут быть представлены в чистом виде, ибо все формы связи языка и мышления тесно переплетаются. Психологический аспект не может целиком исключить гносеологический, поскольку в речевой деятельности реализуется система языка: из первоначального мыслительного продукта, закрепленного в системе языковых значений, продуцируются все новые рече-мыслительные продукты индивидуального мышления [45]. С другой стороны, гносеологический аспект не может совсем изолироваться от психологического, поскольку употребление «данностей» языка всегда в какой-то мере воздействует на них, модифицируя их.

Далее, статический подход связан с генетическим, поскольку система языковых значений постоянно развивается и пополняется. Поэтому закономерности генетической связи языка и мышления могут быть вскрыты в становлении новых языковых явлений, новых понятий. Особую ценность для всех аспектов имеет изучение развития речи и мышления у ребенка, поскольку онтогенез в какой-то мере повторяет наиболее общие закономерности филогенеза. Аспект усвоения второго языка может также наряду со специфи<376>ческими явлениями билингвизма, выявить более общие закономерности, например, закономерности, связанные с семантическими различиями между языками.

И все же вычленение рассмотренных аспектов проблемы, хотя бы относительное и схематичное, в противовес суммарно-неопределенному обсуждению ее, представляется совершенно необходимым, как необходим расчлененный подход к любому объекту при его аналитическом рассмотрении. Осознание возможности различных подходов способствует преодолению категорически альтернативной постановки вопроса о том, что должна изучить лингвистика и в каком смысле следует исследовать связь языка и мышления.4

Особо важным нам представляется разграничение гносеологического и психологического аспектов. Изучая взаимосвязь языка и мышления с разных сторон, эти аспекты, очевидно, должны различаться и исходным материалом и методами выявления искомой связи. При психологическом подходе исходным является сама рече-мыслительная деятельность, которая может быть не только наблюдаема в ее естественных проявлениях, но и искусственно воспроизводима, что делает возможным и необходимым широкое использование эксперимента. О плодотворности эксперимента свидетельствуют успехи, достигнутые в изучении психики, в частности, мышления и его взаимодействия с языком (работы Л. С. Выготского, А. Н. Леонтьева, Н. А. Бернштейна и др.).

Гносеологический же аспект должен ограничиваться главным образом методом логического анализа5. При этом исходным материалом должны по необходимости служить языковые образования, в которых зафиксированы наиболее общие результаты мышления в виде значений. Самый же механизм взаимодействия в процессе первичного фиксирования в языке отражательного содержа<377>ния (возникновение языковых моделей) наблюдению не доступен и может быть реконструирован только мысленно. Именно поэтому здесь открывается широкое поле для различных вариантов интерпретации этого процесса, философских обобщений и домыслов, которые не могут быть проверены никакими строгими методами.

Конечно, и при психологическом подходе исходным являются речевые формы, из которых только и может быть выведено мыслительное содержание и установлена особенность его связи с речью. (Язык и в этом случае остается непосредственной действительностью мысли). Однако в этом плане все шире открываются новые возможности изучения мыслительного процесса с помощью использования физиологических и кибернетических методов исследования функций мозга, позволяющих — пусть пока еще и очень несовершенно — выявлять не только собственно мыслительные механизмы чувственного познания (например, механизмы восприятия; см. работы А. Н. Леонтьева), но и изучать некоторые высшие формы мышления более непосредственно, а не только через его проявление в формах речевой деятельности. Важность этих перспектив трудно переоценить, если принять во внимание, что существующие взгляды на отношение языка и мышления основываются, главным образом, на представлениях о мышлении, выведенных из языка.

Можно предположить, что именно эта односторонность информации о мышлении в значительной степени является причиной тенденций к отождествлению мышления и языка, механистического понимания связи межу ними и навязывания мышлению закономерностей языка.

Но пока возможности более непосредственного изучения мышления очень ограничены даже в психологическом плане. В гносеологическом же плане языковые образования остаются почти единственным источником для заключений о мышлении. «Если бы наука имела в своем распоряжении какую-нибудь другую систему знаков, кроме языка, стремящуюся обнаружить мысль, быть может, мы могли бы мечтать о достижении положительных результатов в анализе психологической природы коммуникации; но такой системы нет, так как язык жестов, употребляемый глухонемыми, так же как язык жестов некоторых первобытных по культуре племен, находится в сильнейшей зависимости от языка слов, является или прямо от него производным или в сильной степени от него зависимым. Кроме того, всякая выработанная система отразила бы на себе этапы исторического развития, а они отдалили бы ее от ее основания — человеческой психики. В виду этого нам приходится ограничиваться анализом явлений самого языка и уже по ним делать те или иные заключения о некоторых психологических основаниях этих явлений» [91, 28—29].<378>

МНОГОКОМПОНЕНТНОСТЬ МЫШЛЕНИЯ И
МНОГОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ ЯЗЫКА

При обсуждении вопроса связи языка и мышления необходимо учитывать сложность, многосторонность обоих явлений. Это особенно важно в отношении мышления, которое включает в себя разные стороны и компоненты и требует расчлененного изучения средствами и методами разных наук. Мышление как функция, особый вид деятельности мозга исследуется в физиологии высшей нервной деятельности, познавательный аспект мышления как отражения внешнего мира в плане адекватности отражаемого и отражения, истинности и ложности является объектом изучения в теории познания и логике.

В психологии происходит поиск своего специфического подхода к изучению мышления. Он заключается в том, чтобы, не игнорируя физиологической и гносеологической сторон мышления, осваивать их в особом аспекте изучения его «как процесса взаимодействия познающего субъекта с познаваемым объектом, как ведущую форму ориентирования субъекта в действительности»6. Именно так формулируется психологическое определение мышления в «Философском словаре» (1968 г.) наряду с общефилософским определением мышления как высшего продукта особым образом организованной материи — мозга, активного процесса отражения объективного мира в понятиях, суждениях, теориях и т. д.

В последнее время интенсивно разрабатывается кибернетический аспект в изучении сознания и мышления. Соответственно этому предлагается также особое определение мышления, как процесса прогнозирования и перестройки структуры сознания с изменением динамической структуры внешнего мира [53, 235].

В зависимости от подхода к изучению содержание и объем понятия «мышление» интерпретируются различно. Иногда мышление понимают широко, включая в это понятие обе его формы: чувственное познание и рациональное, логическое мышление, другие ограничивают это понятие дискурсивным (логически расчлененным) мышлением. При этом проявляется тенденция разграничивать чувственное и логическое на основании предполагаемого участия или неучастия языка в познавательном процессе. Такой взгляд часто основывается на прямолинейном противо<379>поставлении первой и второй сигнальных систем отражения действительности. Общепризнано, что обе системы тесно взаимосвязаны, что основные законы, установленные в работе первой сигнальной системы, управляют также и второй. «Высшая форма мышления неразрывно связана с элементарной: она возникает на ее основе, функционирует в неразрывной связи с ней и реализуется в конечном счете через нее» [67, 113]. Однако иногда игнорируется другая сторона вопроса, а именно, что наличие второй сигнальной системы и общественная практика существенно модифицируют и чувственную форму познания у человека. «Главное состоит в том, что с переходом к человеку мозг начинает работать иначе, чем на предшествующих этапах биологической эволюции. У человека возникает новый тип поведения и соответственно формируются новые уровни организации физиологической деятельности мозга» [46, 50]. Одной из важнейших проблем и является выяснение механизма взаимодействия чувственной и логической форм познания и роли языка в них.

В настоящее время как будто можно считать доказанным, что «ощущение и восприятие как чувственные формы познания на уровне человека представляют собой копии действительности, выраженные в знаковых моделях, вербализованные, оречевленные формы отражения, познания, поскольку уже они имеют понятийную форму различной степени обобщенности» [67, 113—114]. (Наряду с этим существуют и такие элементарные ощущения и восприятия, которые остаются неосознанными, следовательно, не выраженными в знаковых моделях.)

Вопрос о том, всегда ли вербализуются ощущения, восприятия, представления (иначе говоря, образуются ли они при помощи языка) и как это происходит, изучается в психологии и физиологии мышления, поскольку все эти формы познания — наиболее непосредственные проявления психической деятельности человека.

Этот вопрос связан также с изучением таких умственных механизмов, как отвлечение, абстракция, обобщение, что подтверждается данными экспериментальных исследований механизмов восприятия и представления, проведенных как отечественными, так и зарубежными учеными (работы С. Л. Рубинштейна, А. Н. Леонтьева, А. Р. Лурия, Э. А. Асратяна и др.). Сошлемся также на статью М. М. Кольцовой [35], в которой подводятся итоги изучения явлений обобщения и абстракции в физиологическом аспекте и устанавливаются механизмы постепенного развития обобщения у ребенка от его низших элементарных форм до образования понятий, причем прослеживается изменение функции речевых характеристик.

Экспериментально установлено, что определенные формы обобщения имеются уже на уровне первой сигнальной системы и что основой его является тот же механизм, который действует и на высшем функциональном уровне, а именно — сведение комп<380>лекса раздражителей в один, т. е. процесс сокращения сигнала. «Сначала формируются сложные комплексы раздражений, каждый элемент которых несет определенную сигнальную функцию. Затем постепенно эта функция переносится на слово, таким образом обобщение представляет собой постепенный процесс, происходящий на всех уровнях деятельности больших полушарий» [35, 310]. Интересны в этом смысле также результаты исследования восприятий пространства и времени и их названий в различных языках, которые дают основание сделать вывод, «что в языке они упорядочиваются не по образцу логической системы понятий, а применительно к внутренним закономерностям чувственного познания человека, который находится не в созерцательном, но в активном отношении к миру» [93, 55].

В логико-гносеологическом аспекте вопрос об обобщении тесно связан с процессом образования понятий. Проблема понятия вряд ли может считаться окончательно разработанной и, может быть, наиболее слабой ее стороной все еще остается вопрос о связи понятия со словом. Собственно говоря, самое разграничение чувственной и логической форм мышления на основе участия языка упирается в вопрос о соотношении слова и понятия. Если считать, как это принято в традиционной формальной логике, что слово обязательно выражает понятие и только понятие, а в качестве понятия рассматривать всякое обобщенное отражение действительности, то нужно или отрицать наличие обобщения в чувственных формах, или признать, что не каждое обобщение есть уже отработанное понятие (подробно см. в гл. «Знаковая природа языка», раздел «Понятие языкового знака»).

Очень интересны в этом плане соображения И. М. Сеченова, который определял представление как элементарное, научно неотработанное понятие, как «умственную форму», являющуюся результатом и умственного и физического анализа предметов и их отношений друг к другу и к человеку [74].

Все эти проблемы возникают прежде всего в связи со спецификой чувственного и логического мышления в генетическом аспекте, когда обсуждается процесс развития обобщения и участие в нем слова в плане филогенеза (становления слов-понятий в языке) или онтогенеза.

Но этот вопрос является достаточно сложным и в психологическом аспекте. Действительно, какую роль играет язык в совместном функционировании чувственного и рационального компонентов мышления? Можно ли представить себе такое положение, что только отработанные понятия находят в этом случае выражение в слове, а, скажем, восприятие цвета, звука, тех или других признаков некоего предмета, который нужно узнать (опознать, идентифицировать) происходят без участия языка? Вряд ли возможно допустить такое дифференцированное использование языка в мышлении современного человека, уже владеющего языком.<381> Речь может идти, по-видимому, о разной степени и форме словесного оформления отдельных компонентов мысли, а не о полном исключении роли языка в чувственных восприятиях. С. Л. Рубинштейн пишет по этому поводу: «Наглядные элементы включаются в мыслительный процесс в виде более или менее генерализованного содержания восприятия, в виде обобщенных образных представлений и в виде схем, которые как бы антиципируют и предвосхищают словесно еще не развернутую систему мыслей. Чувственное содержание включается в мыслительный процесс и как обусловливающее его ход и как обусловленное им». «Образы, которыми оперирует человек, это «означенные», как бы речевые образы. Поэтому образы могут функционировать в мышлении наряду с речью, со словом и выполнять в нем функцию, аналогичную той, которую выполняют эти последние» [71, 61, 113].

Для исследования процесса мышления с точки зрения взаимодействия в нем чувственного и логического компонентов и механизмов вербализации особый интерес представляют работы Н. И. Жинкина, в которых ставится задача исследования стыка между языком и речью, выяснения, в какой форме зарождается у человека мысль и как она реализуется в речи [23; 24]. Н. И. Жинкин экспериментально доказывает сложность, двухзвенность механизмов человеческого мышления, наличие кодовых переходов во внутренней речи (предметно-изобразительный и речедвигательный код), наглядно показывает, что мысль может связываться непосредственно с образом предмета, а не с звуковым образом и только в экспрессивной речи переводится с языка изображений на язык звуков.

В этой связи отметим еще один момент. В последнее время большое внимание уделяется особой форме научного мышления (познания), в которой своеобразно сочетаются и взаимодействуют чувственные (наглядные) и абстрактные компоненты. Речь идет о так называемых образных (идеальных, «иконических») моделях. Под образной моделью понимают «специфическую форму мышления, синтезирующую в единую систему чувственный образ, созданный с заранее определенной исследовательской целью, и научную абстракцию». В этом синтезе чувственное выступает в своей, так сказать, высшей форме, ибо такие модели являются «способом наглядного отображения объектов, недоступных чувственному восприятию» [75, 53].

Можно предположить, что участие языковых средств в таких моделях имеет свои специфические закономерности, как и в эвристическом мышлении в целом.

Итак, мышление не может рассматриваться как нечто однородное, одноплановое. Оно включает различные компоненты, которые в разной степени и форме связаны с языком. Многокомпонентность мышления предполагает таким образом и расчлененный подход к проблеме его взаимосвязи с языком.<382>

Сложность взаимосвязи мышления и языка обусловлена также сложностью я спецификой самого языка. Одним из решающих моментов представляется многофункциональность языка. Для рассматриваемой проблемы особенно важно разграничивать две его главнейшие функции: познавательную, как орудия, инструмента мышления, и коммуникативную, как средства общения.

Необходимость выделения функций языка, как будто, признается большинством лингвистов7. Помимо познавательной и коммуникативной некоторые исследователи считают необходимым выделять также другие функции, в частности, экспрессивную (выражение личного субъективного отношения,чувств и эмоций), функцию убеждения. В последнее время эти две функции часто объединяют под названием «прагматической функции»8. Что же касается выделяемой некоторыми авторами номинативной (или сигнификативной) функции, то она с полным правом может быть отнесена к познавательной функции языка как один из ее частных случаев.

Разграничения познавательной и коммуникативной функций языка особенно важно при обсуждении вопроса о связи языка и мышления в различных аспектах, так как недифференцированный подход часто приводит к неправильной интерпретации этой связи.

Отметим также, что нередко наблюдается тенденция к переоценке одной функции за счет другой. Наиболее ярким примером может служить «новое учение о языке», в котором явно проявлялась переоценка познавательной функции языка и пренебрежение его коммуникативной функцией.

Но есть еще одна сторона .вопроса о функциях языка. Иногда в той или иной степени проявляется тенденция разграничивать познавательную и коммуникативную функции по линии язык — речь: язык связывают с мышлением, сводя таким образом познавательную функцию к системе закрепленных в языке знаний, речь связывают с коммуникацией, усматривая по сути только в речи проявление функции общения9.<383>

Нам представляется, что между функциями языка и различением языка и речи существует более сложное соотношение. Можно признать, что основной функцией речи является коммуникативная, а основной функцией языка познавательная, если считать основным то, что выступает на передний план и наиболее часто служит ведущим моментом. Однако из этого не следует, что в речи не реализуется познавательная функция, а в языке — коммуникативная, если рассматривать язык как систему неких стабильных элементов, в которых закреплено (зафиксировано) некое познавательное содержание, а речь как использование этих элементов индивидом в речемыслительном процессе сообразно с задачами, которые перед ним стоят, и условиями, в которых эти задачи возникают10.

Другими словами, в речи на первый план выступает в большинстве случаев коммуникативная функция языка, обусловленная коммуникативным намерением говорящего. Познавательная функция может служить при этом фоном (субстратом), если сообщаются некие «готовые» знания, или выступать в качестве равноправной, даже ведущей, например, в ситуации, когда познавательный и коммуникативный акты сливаются во времени. Это можно показать  на самом простом примере: Вы несете что-либо в руке, уже зная, что это. На вопрос собеседника: Что это? вы отвечаете, скажем:  Это жук. Если же, идя по дорожке сада, вы видите нечто ползущее и в результате опознания признаков этого «нечто» идентифицируете его Это жук, то, очевидно, на первый план здесь выступает познавательная функция языка, которая может сопровождаться определенным коммуникативным намерением при наличии собеседника, или же проявляться в виде внутренней речи (в том числе в свойственной ей чисто предикативной форме Жук!).<384>

В системе элементов, составляющих язык, закреплены (зафиксированы) как значения, связанные с отражением объективной действительности, так и значения, непосредственно связанные с потребностями коммуникации. При этом важно подчеркнуть, что соответствующие языковые образования существуют в языке в качестве полноправных структурных элементов и характеризуются всеми теми видами связей (отношений), которые характерны вообще для языковой (парадигматической) системы. Ограничимся здесь одним примером (подробное рассмотрение языковых значений в этом плане и основные примеры даются ниже).

В каждом языке существуют три вида предложений по цели высказывания (или «по коммуникативной установке»): сообщение (повествование), вопрос и побуждение. В парадигматическом плане между ними существует связь оппозиции: Петр сейчас дома противоположно Петр сейчас дома? и Пусть Петр будет дома. Основание этой оппозиции имеет коммуникативный характер, оно обусловлено намерением говорящего: в первом случае сообщить нечто, во втором — желанием получить некую информацию для подтверждения своего предположения или уточнения неполного знания; в третьем — желанием побудить к действию. Далее, помимо отношения оппозиции, которое, по-видимому, нужно признать основным отношением между языковыми единицами, между этими структурными единицами существуют также отношения омонимии и синонимии: форма вопроса может быть употреблена в значении сообщения (риторический вопрос), т. е. возможна нейтрализация, приводящая тем самым к возникновению синонимии выражения сообщения (ср. Возможно ли это? в значении 'Это невозможно').

Рассмотрев вопрос о многокомпонентности мышления и многофункциональности языка, можно прийти к следующему выводу. В плане взаимосвязи языка и мышления — а может быть, и не только в этом плане — необходимо разграничивать два вида мышления: 1) познавательное мышление, т. е. отражение, осознание, осмысление вещей и явлений; 2) коммуникативное мышление, которое можно рассматривать как переработку уже познанного, известного для себя в информацию для других, иначе говоря как коммуникативное преобразование определенных знаний. В обоих этих видах мышления язык участвует в известной степени различным способом и разными своими сторонами. В познавательном мышлении система уже сложившегося языка, которым владеет субъект, выступает в первую очередь как базис и как орудие, при помощи которого и на основе использования средств которого происходит осознание объекта познания путем анализа, абстрагирования, обобщения. Это формирование — осуществление мысли в слове. Здесь в психологическом аспекте основным процессом является, по-видимому, переход от чувственных элементов познания к понятию.<385>

В коммуникативном мышлении проявляется другая сторона языка и используются другие его средства — средства упорядочения, выражения и передачи мысли. Основным процессом в психологическом плане здесь является переход от знания для себя к оформлению его в качестве сообщения для других. Существеннейшим моментом в этом процессе является необходимость выбора определенного варианта из многих существующих в языковой системе, в зависимости от цели сообщения, отношения говорящего к высказываемому и собеседнику и функционального стиля. При этом не имеет принципиального значения, происходит ли выбор варианта импульсивно под непосредственным влиянием эмоций или вопроса собеседника или же соответствующая форма выбирается, так сказать, сознательно, путем определенного обдумывания11. Естественно, что чем сложнее содержание, подлежащее сообщению, тем богаче набор вариантов и труднее выбор.

Но варианты возможны даже в самых простых случаях. Продолжим пример с жуком, приведенный выше. В качестве сообщения о познанном факте, знании, что данный предмет — 'жук', возможны следующие варианты: Это же жук; Смотри, какой жук!; Не бойся, это жук (скажем, при обращении к ребенку, который не знает, что это жук).

Таким образом, нужно признать, что мысль и совершается и выражается в слове. Альтернативное утверждение Л. С. Выготского, что мысль не выражается в слове, а совершается в нем, было, по-видимому, реакцией на особенно распространенную в его время формулировку, что мысль выражается в слове (мышление выражается в языке), и общей направленностью его исследований на изучение внутренней речи в онтогенетическом плане, в которой, как это доказано самим Выготским и всей его школой, действительно мысль прежде всего совершается в слове12.

Итак, со стороны мышления целесообразно различать познавательное и коммуникативное мышление, а со стороны языка — познавательную и коммуникативную функцию. Естественно, что это разграничение в известной степени условно. Естественно также, что не существует каких-то точных границ, глухой стены ни между видами мышления, ни между функциями языка. Они тесно переплетаются и взаимодействуют в единой общей картине функционирования языка и мышления. В единстве познавательного и ком<386>муникативного проявляется единство биологического и социального компонентов и языка и мышления. Однако в речемыслительном процессе можно установить проявления специфически познавательной и специфически коммуникативной сторон, а в языковой системе, при рассмотрении ее с содержательной стороны, можно установить наличие разных элементов, связанных преимущественно либо с познавательной, либо с коммуникативной функцией языка.

И в процессе речи, и в системе языка эти функции языка переплетаются с экспрессивной функцией: на познавательно-коммуникативное содержание накладываются различные отношения субъекта, его эмоции, чувства, мотивы, что еще больше усложняет общую картину связи языка и мышления.

НЕКОТОРЫЕ ОСОБЫЕ ВОПРОСЫ СВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ

Дифференцированный подход (разграничение познавательного и коммуникативного) представляется совершенно необходимым при рассмотрении некоторых вопросов, наиболее часто подвергающихся обсуждению в связи с проблемой взаимосвязи языка и мышления. В разных формулировках эти вопросы концентрируются вокруг главного: существует ли полный параллелизм между языком и мышлением? возможно ли мышление без языка? все ли в языке связано с мышлением?

На вопрос, возможно ли мышление без языка, обычно отвечают отрицательно, утверждая, что для мышления обязательно участие языка. Но при этом нередко смешиваются два момента: 1) роль языка как основы, на которой осуществляется мышление, и 2) непосредственное вербальное (словесное) выражение всех компонентов мысли в акте общения. Совершенно неправомерно из обязательности первого выводится необходимость эксплицитного словесного выражения всех компонентов мысли в каждом предложении13.

Такой подход обнаруживается, например, в воззрениях на односоставные предложения, в частности в спорах по поводу того, выражается ли в односоставных предложениях суждение, которое по природе своей двусоставно, и правомерно ли усматривать наличие субъекта в таких предложениях, как: Пожар! или Замечательный вид! и т. п., поскольку он не выражен словесно, не зна<387>чит ли это допускать возможность выражения мысли вне языка, без языковой формы. Иногда даже утверждают, что такие предложения не выражают суждения, так как невозможно сочетание в одном суждении представления (чувственного восприятия) и понятия — слова (единицы абстрактного мышления).

Разграничение видов мышления и функций языка позволяет уточнить вопрос об обязательности вербализации мыслительных образований. Познавательное мышление осуществляется на базе языковой системы через языковые (вербализованные) модели, в которых зафиксированы в виде языковых значений обобщенные результаты познавательной деятельности носителей данного языка. Участие языка здесь обязательно. Однако мысль, возникшая как акт познания, отражающая некоторый факт, связи между предметами, может остаться и невыраженной непосредственно в речевой — звуковой или графической — форме.

Это отнюдь не значит, что такая мысль совершается вне языка, не через слова-понятия и суждения-предложения. Это — мысль на уровне внутренней речи, не преобразованная коммуникативно.

Для коммуникативного мышления необходимо непосредственное звуковое или графическое выражение, ибо только через эти формы определенное содержание может стать достоянием слушающего. Однако и при непосредственном общении далеко не обязательно эксплицитное выражение абсолютно всех компонентов содержания высказывания. Часто не выражается, например, эксплицитно то, что предполагается известным слушающему или общеизвестным (ср. «фоновое» знание у Бар-Хиллела). Это обоюдно-известное из опыта и есть то, что, как говорят, становится ясным из контекста или из ситуации.

Итак, целесообразно различать познавательную и коммуникативную вербализацию. Такой подход снимает сомнения и в отношении односоставных предложений. Они используются для выражения мысли, отражающей определенный факт действительности. Эти мысли формируются на базе языка, в чем и проявляется его познавательная функция. Говорящий прибегает к односоставным предложениям для выражения мысли-суждения в том случае, если ситуация общения достаточно однозначна, т. е. для слушающего очевидно, к чему относится предикат (пожар, замечательный вид и т. д.). Односоставные конструкции существуют в системе языка и реализуются в речи при определенных условиях общения. В самом факте наличия односоставных предложений проявляется коммуникативная функция языка, а в значительной степени и экспрессивная (односоставные предложения используются особенно часто в эмоциональной речи).

Здесь мы сталкиваемся еще с одним сложным (в теоретическом плане, ибо в практическом он представляется всем говорящим чем-то само собой разумеющимся) и давно известным вопросом лингвистики — проблемой имплицитного (сокращенного, редуцирован<388>ного) выражения мысля в языке, с которой непосредственно связан вопрос о роли ситуации и контекста в речевой деятельности.

Суть проблемы четко и просто сформулирована еще Н. Г. Чернышевским: «Дело в том, что мысль не вполне выражается словом — надобно подразумевать то, что не досказывается. Иначе люди научались бы из книг, а не из жизни и опыта» [88, 695]. С другой стороны, можно представить себе, насколько громоздким было бы самое простое общение, если бы все элементы мысли выражались эксплицитно; в сложных случаях это вообще было бы невозможно.

Мы не можем здесь останавливаться на проблеме имплицитного выражения подробно. Укажем только, что, по-видимому, следует различать широкое понимание имплицитности (как оно представлено, например, у Ш. Балли) — его можно было бы назвать психологическим,— и более узкое — языковое. Различие заключается в том, с чйм сравнивать имплицитное выражение, что полагать в качестве его исходного эксплицитного варианта.

Ш. Балли считает высказывание имплицитным не по сравнению с полным выражением, присущим языковой норме, а по сравнению с психическим процессом образования мысли, суждения, которое он также понимает широко. Сам Балли подчеркивает, что собственно экспрессивные высказывания типа Я полагаю, что подсудимый невиновен в языке далеко не самые распространенные (по сути они, как правило, искусственны с точки зрения обычного общения). Наиболее употребительными являются различные имплицитные формы высказывания (подсудимый виновен), в которых большое значение имеют неартикулируемые знаки — музыкальные (интонация, паузы, ударение и т. д.) и ситуативные, т. е. «не только элементы, воспринимаемые чувствами в процессе речи, но и все известные собеседникам обстоятельства, которые могут послужить мотивом для их разговора» [6, 43—59]. Заметим, что Ш. Балли обсуждает явление имплицитности главным образом в связи с модальностью высказывания.

Нам представляется, что с лингвистической точки зрения целесообразно считать имплицитными такие выражения, которые противостоят «полным» выражениям в плане языковой нормы (по-видимому, сюда нужно включить и частотность как один из ее критериев), образуя с ним синонимические ряды. Такие имплицитные выражения могут быть в различной степени узуальными, поскольку возможность «неназывания» отдельных компонентов мысли или даже целой мысли заложена в самой системе языка в виде особых форм и конструкций, которые служат именно для имплицитного выражения тех или иных элементов мысли-сообщения в определенных коммуникативных ситуациях. Сюда относятся различные виды эллипсов — традиционных и продуктивных, в том числе и весьма разнообразные типы односоставных предложений.

Совершенно особым средством имплицитности, притом одним из самых универсальных, являются местоименные слова, которые<389> только «замещают» уже упомянутые предметы или даже целые факты в условиях однозначного контекста, а не называют их как полнозначные имена.

Таким образом, в языке во многих случаях существуют два (или больше) ряда вариантов для выражения одного и того же содержания: развернутые и эллиптические формы. Вслед за Р. Якобсоном, их можно было бы считать двумя взаимозаменимыми субкодами одного и того же кода (Р. Якобсон высказывает эту мысль в связи с обсуждением соотношения более архаичных, развернутых форм и современных, более эллиптических [102, 102]). Этот вид вариантности (синонимии) существует наряду с ее другими видами в языковой системе и актуализируется в речевой деятельности в зависимости от речевых стилей. Широкое использование имплицитные выражения находят в художественной литературе как особый стилистический прием (недосказанность как вовлечение читателя в установление связей).

При обсуждении вопроса о том, все ли в языке связано с мышлением, все ли его элементы выражают мыслительное содержание, намечаются две точки зрения. Согласно первой, мыслительное содержание выражается только в лексических единицах языка, поскольку только они выражают понятия; грамматические же элементы рассматриваются как формально-структурные (строевые), выполняющие синтаксическую функцию связывания слов в высказывании14.

Второй подход в противоположность первому исходит из положительного ответа на данный вопрос. Считается, что каждый элемент языка выражает некое особое мыслительное содержание.

Эта точка зрения лежит в основе концепций, согласно которым любые различия между языками рассматриваются как проявление особенностей мышления носителей этих языков, а из отсутствия в том или ином конкретном языке специальных средств для выражения того или иного содержания заключается, что данный компонент действительности (данное понятие) вообще не отражается в мышлении данного народа.

Так, например, А. Мартине, констатируя наличие различий между языками в плане первого членения языка, которое заключается в том, что «любой результат общественного опыта, сообщение о котором представляется желательным, любая необходимость, о которой хотят поставить в известность других, расчленяется на последовательные единицы, каждая из которых обладает звуковой формой и значением», подчеркивает, что фактически каждому языку соответствует своя особая организация данных опыта15.<390>

Ш. Балли считает, что «общие характерные черты языка должны придавать выражению мысли определенный аспект, определенным образом его ориентировать» [6, 376].

Сравнивая французский и немецкий языки, Ш. Балли выводит их общие характеристики из отдельных, главным образом, формально-структурных явлений. Так, например, на основе таких особенностей, как ограниченность безличных предложений во французском языке и обилие их в немецком, более глагольный характер немецкого инфинитива и наличие разных вспомогательных глаголов в пассиве (в немецком werden 'становиться', во французском кtre 'быть' и т. п.), Балли делает вывод о принципиальном различии между этими языками: французский язык — «статичен», немецкий — «динамичен», или «феноменистичен». В этом проявляются, по Балли, различные тенденции мышления: «Феноменистическая тенденция мыслит положение как результат движения, состояние как результат действия, в то время как статическое направление рассматривает движение как предварительное положение и угадывает состояние через посредство вызывающего его действия» [6, 383]. Таким образом, из отдельных черт сравниваемых языков выводятся такие их признаки, как «ясность и абстрактность» французского и «точность и конкретность» немецкого. Балли так интерпретирует эти свойства: «Поль Клодель говорил, что француз находит удовольствие в очевидности; но очевидность — это озарение, которое освещает предметы, не проникая внутрь их. Ясная мысль может не быть верной: она даже почти никогда не бывает абсолютно верной... В отличие от ясности точность — это стремление вникать в глубь вещей, проникать в них и там укрепляться, хотя и с риском заблудиться. Разве не верно, что именно такое впечатление производит на нас даже при поверхностном взгляде немецкий язык?» [6, 392].

Наиболее последовательно тенденция интерпретировать все особенности каждого конкретного языка как особенности мышления его носителей представлена, как известно, в концепции Л. Вейсгербера и в теории лингвистической относительности Сепира-Уорфа (эти теории подвергаются критическому анализу во многих работах, см., например, [9; 18; 28; 59]).

Теории полного параллелизма языка и мышления (назовем их так для краткости) в сущности можно рассматривать как обратную сторону абсолютизации роли языка в познании, нерасчлененного понимания взаимосвязи языка и мышления, о которых речь шла. выше. Обе тенденции — и отождествление обязательности языка в формировании мысли с обязательностью словесного выражения и стремление выводить из особенностей языкового строя особую систему мышления народа — имеют в своей основе понимание связи языка и мышления как формы и содержания, которое неизбежно приводит к их отождествлению, к постулированию их полного параллелизма.<391>

Однако очевидным фактом остается то, что конкретные языки различаются не только с формально-структурной стороны, но и с семантической. Попытки найти объяснение этого факта, установить, чем детерминированы различия между языками, вызывают вопросы, которые не обходит, пожалуй, ни одна концепция языка и мышления. Как объяснить, почему объективная картина мира запечатлена в языках неодинаковым образом, в то время как сознание, мышление имеет общечеловеческий характер, одинаковые общие закономерности у всех народов? Обусловлены ли различия в «языковой картине мира» особенностями мышления народа или же они сводятся к формально-структурной специфике языка? И что вообще следует понимать под различной языковой картиной мира?

При решении этих вопросов прежде всего не следует преувеличивать степень различий в семантических системах отдельных языков и переоценивать значимость этих различий как характеристик строя мышления, недооценивая тем самым сходные инвариантные черты, которые по сути образуют основу всех языков. Ведь если бы в содержании языков, как и в плане выражения, не преобладали одинаковые общие признаки, если бы каждый язык заключал в себе совершенно особую картину мира, то невозможно было бы говорить о языке вообще, сравнивать отдельные языки и изучать чужие языки.

О преувеличении значимости языковых различий свидетельствует прежде всего ограниченность примеров, которыми оперируют в рассматриваемых теориях. (Сюда относятся цвета спектра, явления типа нем. HandArm, русск. рука, артикль, некоторые явления фразеологии и ряд особенностей грамматического строя.) При этом нужно принять во внимание, что многие авторы не разграничивают, например, в грамматике значимые явления, выражающие определенные грамматические значения и чисто формальные явления, возникшие в результате особых условий развития данного языка и утратившие значение, если даже таковое имелось первоначально16.

Примером может служить объяснение такой особенности немецкого порядка слов как «рамка» (замыкание). Эту чисто структурную черту немецкого языка, обусловленную историей его развития и не связанную с синтаксическими категориями предложения, Л. Вейсгербер рассматривает как проявление «особо синтезирующего способа мышления».

И. И. Мещанинов склонен усматривать в немецкой рамке выражение особого восприятия отношения между объектом и преди<392>катом, как особо тесной связи между ними, по сравнению, например, с французским языком, где эта связь якобы не воспринимается как в такой же степени тесная, поскольку в нем нет замыкания объекта в рамке сказуемого [55].

На это можно было бы сделать возражение, что ведь и в немецком языке объект не всегда замыкается в рамке сказуемого, во-первых, потому, что рамочная конструкция далеко не всегда возможна (она ограничена случаями, когда в предложении имеется сложное сказуемое, сложное время или сложный глагол); во-вторых, потому, что объект при наличии рамки может не входить в нее, а занимать первое место, при этом в рамку может включаться подлежащее17.

Может быть, самой главной причиной сомнительности выводов рассматриваемых концепций является односторонне статичный подход к фактам языка. Учитывается только система языка. Вне внимания остается то обстоятельство, что «относительность» системы, ее ограниченность или избыточность нейтрализуется при актуализации в речи за счет возможностей синтагматики, в том числе суперсегментных (просодических) средств18.

Приведенные критические соображения отнюдь не означают, что различия между языками не следует рассматривать как особенности в «языковой картине мира», в «категоризации действительности» (по терминологии Л. В. Щербы, который придавал этому факту большое значение, хотя, может быть, и преувеличивал<393> его). Мы хотим только подчеркнуть, что неправомерно делать из них непосредственные выводы в отношении мышления носителей того или иного языка, не установив при этом, в каком смысле понимается мышление и, что особенно важно, в чем и по сравнению с чем можно усматривать его специфические черты исходя из строя отдельных языков.

Весь рассмотренный комплекс вопросов можно сформулировать как проблему соотношения общих и особенных признаков в языке и в мышлении. В настоящее время возникла насущная потребность вычленения и осмысления общего в языках. Но общее в языках, особенно в их семантической системе, не может быть исследовано без выяснения общих закономерностей познания, мыслительной деятельности человека. Эти задачи относятся к проблеме лингвистических универсалий (инвариантов) [26; 70; 76; 107; 110], возродившейся в настоящее время на новой, более широкой основе, по сравнению с тем, как она ставилась в период первичного увлечения общей грамматикой. Эта новая основа — огромный фактический материал в области языков различных типов и прогресс в научной методологии, освоение новых методов — позволяет надеяться, что исследования языковых универсалий дадут положительные результаты в смысле более глубокого изучения и языка, и мышления, а тем самым выявления общих закономерностей их взаимосвязи.

При обсуждении вопроса о различной категоризации действительности в конкретных языках нужно, по-видимому, прежде всего установить наиболее общие линии, по которым отмечаются семантические различия в отражении мира. Эти различия — особенное в языках — могут быть правильно осмысленны только на основе общих закономерностей мышления.

Согласно марксистско-ленинской гносеологии, мышление рассматривается не как зеркально-мертвое отражение объекта, не как фотография его. «Познание есть отражение человеком природы. Но это не простое, не непосредственное, не цельное отражение, а процесс ряда абстракций, формирования, образования понятий, законов etc» [43, 156]. Сложность познания (мыслительной деятельности, отражения) заключается в том, что оно детерминируется двоякими факторами: объективными, т. е. закономерностями, спецификой самого мира вещей, и субъективными, т. е. особенностями человеческой природы — биологическими и социальными. Человек познает мир вещей не созерцательно, не пассивно, а активно воздействуя на него в процессе практики. Именно такое понимание сущности познания отличает диалектический материализм от созерцательного материализма фейербаховского типа, как подчеркивает К. Маркс в «Тезисах о Фейербахе»: «Главный недостаток всего предшествующего материализма — включая и фейербаховский — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта,<395> или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно» [50, 1].

Как все больше подтверждается конкретно-научными исследованиями, объект отражается человеческим мозгом особым способом, включающим момент преобразования, моделирования.

Как продукт (результат) этого преобразования возникает субъективный образ объекта, который не абсолютно тождествен с отражаемым предметом, но и не абсолютно отличен от него. Субъективное человеческое отношение входит как необходимый компонент в этот образ19.

Исследование способа моделирования объекта и является одной из важнейших научных проблем нашего времени.

Нужно отметить, что признак преобразования подчеркивается К. Марксом в его известном определении идеального (отражения) наряду с признаком вторичности: «... идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». Однако именно эта сторона отражения (идеального) иногда недооценивается при обсуждении сущности познания с точки зрения материалистической философии, подчеркивается только — или главным образом — вторичность, производность сознания от бытия.

Как показывают исследования, элементы преобразования, моделирования выступают уже на чувственной ступени познания20. Они усложняются на ступени дискурсивного (логического) мышления, когда «вступает» в действие язык. Язык привносит в отражательное (мыслительное) содержание свою специфику — познанное содержание преобразуется в коммуникативном плане. В процессе общения человек как член социального целого не только обо<395>значает определенным способом познанное им объективное содержание, но и выражает свое отношение к нему, оценивая его с точки зрения целей и условий коммуникации.

Преобразование отражаемого в процессе познания, формирование абстрактных понятий может идти в известных границах разными путями, основываться в той или иной степени на разных признаках предметов и явлений. Выбор инвариантных признаков— «принцип избирательности» — может быть обусловлен разными причинами, обстоятельствами, мотивами, но в конечном счете избирательность на всех уровнях познания детерминируется практической социальной деятельностью познающих субъектов.

Принцип избирательности в первичном формировании понятий может проявляться по-разному в разных языках и в разных его сферах и приводить в конечном счете к большим или меньшим расхождениям между конкретными языками в представлении «картины мира» (подробнее см. гл. «К проблеме сущности языка»

Но не менее важную роль в возникновении различий в «категоризации действительности», в особенности в становлении значений в области грамматической системы, имеет также влияние уже сложившейся, наличествующей к моменту образования нового понятия (лексического или грамматического значения) структуры данного языка и те традиции способов языкового изображения, которые составляют особенность данного конкретного языка.

В синхронном аспекте одно из самых общих различий в отражении объективной действительности в конкретных языках заключается в том, что одни и те же предметы и явления представлены в них с разной степенью дифференциации. То, что в одном языке представлено нерасчлененно (унифицированно, типизированно), в другом может быть представлено в большей или меньшей степени расчлененно, дифференцированно. Ср., например, более или менее дифференцированное обозначение спектра, а также наиболее важных для того или иного народа предметов и явлений — животных, состояний погоды и пр. В области грамматики более или менее дифференцированное представление комплексов дизъюнктивных отношений (оппозиций) в грамматических категориях (больший или меньший их объем, в частности, в категориях времени, числа, падежа и пр.) [72]. Сюда же нужно отнести и различия в составе грамматических категорий. Наличие или отсутствие идентичной грамматической категории в том ли ином языке есть также проявление разной степени дифференциации в отражении и языковом преобразовании одних и тех же объектов (ср. наличие или отсутствие в отдельных языках категории вида, определенности/неопределенности и т. д.).

Разная степень дифференциации языкового выражения в основе своей одинакового отражательного содержания (иначе говоря — вербального обозначения одинаковых объектов) наиболее отчетливо выявляется при сравнении систем уже сложившихся языков.<396>

Однако, несмотря на стабильный характер, различия эти все же относительны и не могут служить основанием для выводов о различных системах мышления народов, ибо эти различия могут сниматься в акте речи, если дифференциация тех или иных значений оказывается актуальной для данной ситуации общения. Так, в русском языке наряду с общим обозначением рука существуют (например, в анатомии) плечо, предплечье и кисть руки; для дифференциации оттенков цвета в немецком языке употребляют сложные прилагательные (например, hellblau для 'голубой' и т. п.). Возможности дифференцированного обозначения в речи существуют, по-видимому, для всех случаев нерасчлененного обозначения, которые обычно рассматривают как особенности вербализации в конкретных языках. Дело только в том, что дифференцированное обозначение определенного содержания может быть в одних языках обязательным, а в других — факультативным.

«Ни одна грамматика не выражает всех возможных деталей взаимоотношений между предметами материального мира. Язык может выражать результаты познания человеком окружающего мира только всей совокупностью своих средств. Поэтому логическое мышление и общая совокупность средств языка являются всеобъемлющими, грамматика же всегда избирательна» [72, 73].

В заключение отметим, что констатация разной степени дифференциации языкового выражения как основы различий между языками, не снимает, конечно, вопроса о том, чем обусловлены эти различия. Здесь, очевидно, имеются и общие и частные причины, среди них принцип избирательности, особенности развития народов и самих языков. Сам же подход с точки зрения соотношения двух противоположных тенденций в языковом выражении — унификации (типизации) и дифференциации может быть весьма плодотворным, ибо он позволяет яснее установить, причину чего следует искать, тем более что взаимодействие этих тенденций играет большую роль не только в первоначальном становлении тех или иных значений, но и в дальнейшем развитии всей системы языка.

ВЗАИМОСВЯЗЬ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ В СИСТЕМЕ ЯЗЫКОВЫХ ЗНАЧЕНИЙ

Наиболее наглядно связь языка и мышления прослеживается в содержательной стороне языка. Это, однако, не значит, что формально-структурная сторона языка не связана с мышлением. Очевидно, основные закономерности, принципы структуры языка также детерминированы определенными закономерностями мышления, познания. Однако эта связь более опосредствована, и изучение ее только начинается (см., например, [45]).

Рассмотрим взаимосвязь языка и мышления в системе языковых значений (главным образом, грамматических), т. е. в статически-гносеологическом  аспекте.<397>

Гносеологический аспект, как и психологический, непосредственно связан с отражательной стороной мышления, с отношением язык — действительность, т. е. с проблемой денотата. Однако между этими аспектами значения существует принципиальное различие. Значение в системе языка имеет более обобщенный характер, чем значение в речевой деятельности, оно более непосредственно связано с понятием (лексическим или грамматическим), в то время как в речи в значении на первый план выступает соотнесенность с конкретным денотатом.

По этому же признаку языковые значения могут быть противопоставлены всему тому мыслительному содержанию, которое закреплено в языковых текстах как результат мыслительной деятельности людей и целых поколений, тому, что Л. В. Щерба называл «языковым материалом», противопоставляя его «языковой системе» и «речевой деятельности» [99].

С точки зрения взаимосвязи языка и мышления можно было бы уточнить предложенное Л. В. Щербой расчленение языка следующим образом. Речевой деятельности (процессу говорения и понимания), в которой особенно непосредственно и наглядно проявляется взаимодействие языка и мышления, противопоставляется результат этого взаимодействия, закрепленный в языковых образованиях. Но этот результат выступает в двух видах, которые необходимо дифференцировать. Во-первых, это результат познавательных процессов в виде знаний, отражающих наиболее общие явления, отношения, закономерности вещей. Они закреплены в системе языка в виде языковых значений, а следовательно, представляют собой такую же внутриязыковую область, как и план выражения в языке. Во-вторых, это результат познавательных процессов поколений, зафиксированных в языковом материале как совокупности текстов на том или ином языке в виде различного рода более конкретных знаний, связанных с различными областями человеческой деятельности (в том числе научным познанием). Это, так сказать, продукт второй степени, производный от системы языка, возникший на основе тех наиболее общих знаний о мире, которые в ней закреплены.

Так, например, знание о том, что все предметы существуют в определенных пространственных отношениях друг к другу, зафиксировано в системе языка в той или иной форме. В большинстве языков это система предлогов, выражающих эти отношения в антонимических значениях: под/над, за/перед, внутри/снаружи и т. д. Эти знания и привычка обязательно дифференцировать соответствующие реальные отношения усваиваются вместе с языком. На основе этих системных языковых значений в результате соответствующего речевого процесса фиксируются пространственные отношения между определенными конкретными предметами (или классами предметов) в той или иной ситуации: Чемодан стоит под кроватью; Руда залегает под землей и т. п.<398>

В сущности именно неразличение этих двух видов содержания, выражаемого в языке, лежит в основе теорий, согласно которым значение нельзя рассматривать как языковой компонент, а нужно относить к экстралингвистической области, поскольку в противном случае нужно было бы учитывать и изучать содержание всех конкретных наук. Известно, что к такой аргументации прибегают представители дескриптивной лингвистики, защищающие тезис о необходимости исключения содержания из теории языка. Так, Л. Блумфилд, определяя значение языковой формы с позиции бихевиоризма «как ситуацию, в которой говорящий ее произносит, и как реакцию, которую она вызывает у слушающего», пишет: «Ситуации, которые побуждают человека говорить, охватывают все предметы и события во Вселенной. Чтобы дать научно точное определение значения для каждой формы языка, мы должны были бы иметь точные научные сведения обо всем, что окружает говорящего» [8, 142]. Аналогичные взгляды высказывает Г. Глисон: «Содержание, вне его структуры, не поддается какому-либо обобщению. Субстанцию содержания составляет, несомненно, вся совокупность человеческого опыта. Тысячи ученых, каждый в своей области, работали, чтобы пролить свет на эту огромную массу материала. Однако единого подхода, который позволил бы охватить весь материал в целом и таким образом послужил бы отправным пунктом для сравнения различных языковых структур, еще нет» [15, 44].

Разграничивая системные языковые значения и содержания, которые зафиксированы и фиксируются в бесконечных актах речи, правомерно прийти к выводу, что совсем не обязательно для исследования языковых значений изучать содержание всех конкретных наук (это необходимо для исследования научных понятий), а можно тем или иным способом, на основе тех или иных принципов вывести эти значения из форм соответствующего языка.

Основу языковых значений образует мыслительное содержание. Но языковое значение не есть калька действительности, как познание, мышление не есть зеркально-мертвое отражение объекта. Языковое значение возникает как результат двойного преобразования — отражательного и коммуникативного. И в первом и во втором преобразовании добавочным компонентом является отношение познающего и сообщающего субъекта. Избирательность, мотив, пристрастность наряду с самим объектом детерминируют не только познавательное, но и коммуникативное мышление. Если в первом определяющим является познавательная установка, обусловленная практической деятельностью, то во втором — это коммуникативная установка, отношение к сообщаемому и к слушающему. В этом единстве объективного и субъективного и заключается специфика языкового значения, в котором наиболее явно проявляется взаимодействие языка и мышления. Именно это отличает значение и от понятия, и от денотата, с которыми<399> нередко в явной или неявной форме отождествляют языковое значение.

Схематически можно было бы представить языковое значение как единство следующих компонентов: 1) познавательного содержания как специфически человеческого отражения объекта, т. е. объекта и отношения к нему субъекта в аспекте практики; 2) коммуникативной оценки этого содержания, т. е. отношения к партнеру по той или иной деятельности.

Это обязательные компоненты языкового значения, в которых проявляются познавательная и коммуникативная функции языка. Возможен и третий компонент — экспрессивно-оценочный, в основе которого лежит личная заинтересованность, эмоциональное отношение к высказываемому. Этот третий компонент не обязательно присутствует в каждом языковом значении, если не считать особым оттенком нейтральность (отсутствие выраженного отношения данного вида), противостоящую его выраженности.

Многокомпонентность, сочетание познавательного и коммуникативного, объективного и субъективного характерны как для лексических, так и для грамматических значений, поскольку в основе и тех и других лежит отражение неких реальных объектов, элементов действительности21. В этом принципиальное сходство лексических и грамматических значений. Особенно важно подчеркнуть, что и грамматические значения не являются исключением из общего положения, о котором говорилось выше; в них также отражается — через мышление-познание — реальная действительность.

Однако между лексическими и грамматическими значениями существует важнейшее качественное различие, обусловленное характером отражаемого объекта и способом его отражения и выражения в языке. В лексических значениях отражаются как предметы и явления, существующие объективно, независимо от человека, так и субъективные представления и чувства самого человека. Эти значения выражаются в словах (точнее, в корневых морфемах). В грамматических значениях отражаются наиболее общие отношения между предметами и явлениями, познанные человеком. Но эти общие отношения только в том случае выступают как грамматические значения, если они образуют грамматическую категорию. В этом и заключается особый — грамматический — способ представления отражаемого мыслительного содержания.

Соответственно специфике лексических и грамматических значений в них по-разному проявляется двойное преобразование,<400> взаимодействие функций языка. В лексических значениях сочетание познавательного и коммуникативного наглядно проявляется в единстве двух сторон слова: слова как носителя определенного понятия и слова как обозначения (замещения) предмета в процессе общения. При этом в слове актуализируются также субъективно-оценочные компоненты значения, в которых выражается отношение к объекту со стороны субъекта, говорящего. В этом и заключается сущность слова как единства обобщения и общения, мышления и коммуникации. «Словесный знак по своей природе двойствен: с одной стороны, он связан с механизмом обобщения, отражая в той или иной форме ступени абстрагированного познания явлений и предметов реального мира, с другой, он связан с формированием мыслей и выражением различных интенций говорящего и слушающего в процессе общения» [86, 65].

Нужно подчеркнуть, что многокомпонентность значения слова — факт системы языка, характерный для слова как виртуального знака в парадигматическом аспекте. В самой лексической системе существуют обозначения для одного и того же объекта, в которых дифференцируется именно отношение к объекту говорящего (ср., например, изба и лачуга, говорить и болтать, лежать и валяться, бесполезный и никудышний и пр.) [45; 86].

В системе грамматических значений двойное преобразование, взаимодействие функций языка выступают в наиболее общем виде. Это обусловлено качественной спецификой грамматических значений: отражая наиболее общие отношения, которых неизмеримо меньше, чем предметов и явлений, между которыми они существуют, грамматические значения образуют семантическую систему, количественно более строго ограниченную и, следовательно, более легко обозримую, чем лексическая система. Тем самым эта система представляет лучшие возможности для выявления общих закономерностей.

Не будет преувеличением сказать, что в системе грамматических значений проявляются в наиболее общий форме и закономерности мышления и закономерности общения. Изучая эту систему, можно установить отношения, важные для процесса познания тех или иных явлений, и отношения, характерные специально для коммуникации.

Подчеркивая специфику грамматических значений как отражения отношений в форме грамматической категории, нужно отметить, что существуют и другие взгляды на этот вопрос. Некоторые лингвисты усматривают только количественные различия между лексическими и грамматическими значениями, а именно: различия в степени абстракции, обобщения объективного мира, пренебрегая тем, что разная степень абстракции есть следствие качественно различных объектов познания.

В различных вариантах распространена точка зрения, согласно которой особенность грамматических значений заключается в том,<401> что они выражают отношения между словами, абстрагируясь от слов, в то время как лексические значения представляют собой отражение реальных вещей22. Здесь явно имеет место пропуск важнейшей ступени: отношения между словами отражают отношения между предметами, следовательно, грамматические категории, выражая отношения между словами, тем самым выражают отношения между предметами23.

В конкретных языках имеются, конечно, и такие формально-структурные явления, которые сами по себе не отражают никаких реальных отношений. Их нужно отграничивать от значимых грамматических явлений. Так, например, отдельные типы склонений, спряжений, будучи дифференцированы формально, не выражают никаких дифференцированных значений, и искать семантические различия, скажем, между формой одного и того же падежа существительных различных типов склонения в современном немецком или русском языках было бы бессмысленно.

Выше подчеркивалось, что качественная специфика грамматического значения проявляется и в плане содержания — отражение отношения и в плане выражения — представление в форме грамматической категории. Наличие этого способа выражения и является решающим для идентификации той или иной грамматической категории в конкретных языках, поскольку одни и те же реальные отношения не обязательно преобразуются в грамматические категории в каждом языке. В системе грамматических категорий могут проявляться таким образом наиболее общие различия в категоризации действительности.

Рассмотрим более подробно понятие грамматической категории. Как и многие другие понятия, широко используемые в языкознании, грамматическая категория не имеет общепризнанного определения. В более широком понимании этот термин употребляется для обозначения определенных видов классификации. При таком подходе к грамматическим категориям относят самые различные явления, в том числе части речи, различные структурно-<402>семантические классы внутри частей речи и т. д. В более узком плане грамматическая категория трактуется как совокупность определенных грамматических значений, выражаемых специальными грамматическими средствами24. При этом к грамматическим категориям относят главным образом такие морфологические категории, как число, падеж, время, наклонение и т. д.

При рассмотрении грамматической категории с точки зрения языкового значения ее основными признаками можно считать следующие: 1) наличие по меньшей мере двух значений, отражающих однородные противоположные отношения (грамматическая оппозиция); 2) обязательное выражение этих значений специальными грамматическими средствами: некорневыми морфемами, чередованием фонем, служебными словами (аналитические формы), местоположением, просодическими средствами25. Важно подчеркнуть, что эти средства могут выступать не только изолированно (одно какое-либо из них для выражения одной категории), но и в различных совокупностях, что в значительной степени, как будет показано ниже, обусловлено видом грамматического значения. Здесь отметим лишь, что считаем необоснованным ограничивать грамматические категории случаями, когда те или иные грамматические значения выражаются только одним способом.

При таком понимании формальных средств выражения указанные признаки обнаруживаются и в морфологических и в синтаксических категориях.

Общая специфика грамматических значений, обусловленная характером отражаемого объекта и способом выражения, определяет также наиболее общие различия, на основании которых можно выделить виды грамматических значений. В зависимости от типа отражаемого в языке реального отношения можно выделить три вида грамматических значений.<403>

В основе значений первого вида лежат объективные отношения между предметами и явлениями: отношение предмета и признака, субъектно-объектные, пространственные, количественные, причинно-следственные и др. Значения (1) могут реализоваться уже на уровне слова (их часто рассматривают как «сопутствующие» грамматические значения слова), причем способы выражения их различны в зависимости от формальной структуры языка.

Выступая в словоформе и образуя единое целое с лексическим значением слова, эти значения соотносятся с независимым от акта общения денотатом. Таким образом, субъективный компонент здесь минимален, а коммуникативная направленность реализуется опосредствованно через предложение в целом. Все эти особенности можно наблюдать на любом из этих значений.

Так, например, категория числа существительных включает два соотносительных (однородных противоположных) значения — единственное и множественное число, отражающих наиболее общие количественные отношения, познанные человеком и обязательно выражающихся грамматическими средствами. «Немаркированность» единственного числа здесь чисто внешняя, ибо отсутствие форманта множественного числа однозначно выражает «единственность»26.

Ко второму виду (2) относятся значения, в основе которых лежит отношение объективного содержания высказывания к действительности, а именно: лица, времени, наклонения27.

В отношении значений (2) можно говорить об опосредствованной соотнесенности с действительностью, поскольку выражаемые ими отношения хотя и существуют объективно и независимо от участников общения, но обусловлены актом общения, который как бы является точкой отсчета для этих значений28. Формы лица дифференцируют носителя действия как говорящее, слушающее или<404> некое третье «лицо»; формы наклонения характеризуют каждое действие как реальное, возможное или желательное, что очень важно именно для коммуникации.

В категории времени глагола коммуникативный компонент значения выступает еще отчетливее: понятие времени, познанного человеком, преобразуется в языке в грамматические значения настоящего, прошедшего и будущего, точкой отсчета для которых является сам момент сообщения о данном действии (момент речи)29. Лексические же средства выражают абсолютное время действия, если считать абсолютным временем, скажем, даты, выраженные непосредственно или опосредствованно через наречия или существительные.

В основе значений третьего вида (3) лежит отношение говорящего к высказываемому. Эти значения имеют непосредственно коммуникативно-оценочный характер и представляют собой необходимый компонент окончательного преобразования знаний, которыми владеет говорящий, в информацию для слушающего.

Но в грамматическое значение преобразуется не всякое субъективное отношение говорящего к высказываемому им, а только те отношения, которые необходимы для коммуникации. Определяющим в этом преобразовании является ориентация на определенного рецепиента, учет его осведомленности.

Коммуникативно-оценочное отношение говорящего к высказываемому манифестируется в следующих основных категориях: а) в категории коммуникативной установки (цели высказывания), образующей оппозицию: сообщение/вопрос/побуждение (каждое предложение обязательно оформляется как повествовательное, вопросительное или побудительное); б) в категории коммуникативного задания, включающей значения данного — нового. Обе эти категории имеют общую основу: говорящий оценивает осведомленность слушающего. Различия между ими заключаются в том, что в значениях коммуникативной установки взаимодействуют два компонента: осведомленность слушающего и самого говорящего. Говорящий либо сообщает, что он знает, но чего, как он предполагает, не знает слушающий, либо спрашивает о том, чего не знает, но что, как он предполагает, знает слушающий.

В категории коммуникативного задания значения данного и нового дифференцируются целиком на основе предполагаемой осведомленности слушающего30: данное (известное для слушающего)<405> служит опорой, исходным пунктом для сообщения нового (неизвестного для слушающего). При этом коммуникативное задание накладывается на коммуникативную установку: и в сообщении, и в вопросе, и в побуждении данное и новое дифференцируется по одному и тому же принципу. Ср. Петр пришел и Петр пришел; Пришел Петр? и Петр пришел?; Приходи к нам завтра и Приходи к нам завтра.

К значениям (3) следует также отнести: а) определенность/ неопределенность (конечно, в том случае, если эти значения образуют грамматическую категорию), которые весьма сходны со значениями данного/нового по своей коммуникативной обусловленности, но в большинстве языков ограничены именем существительным и представляют собой, следовательно, морфологическую категорию; б) категоричность/предположительность; эти значения, как и значения коммуникативной установки, обусловлены осведомленностью говорящего: Он уехал в Ленинград — Очевидно (вероятно, может быть) он уехал в Ленинград.

В значениях (3), как видим, преобладает субъективный компонент, но субъективное отношение говорящего, выражаемое в этих значениях, обусловлено объективными обстоятельствами: осведомленностью его и слушающего и ситуацией общения.

В плане выражения семантические различия между выделяемыми видами грамматических значений проявляются в двух направлениях: в средствах формального выражения и в различной валентности, ограниченности лексическим материалом и синтаксическими структурами.

Значения (1) выражаются, как правило, морфологическими средствами — синтетическими и аналитическими. Они ограничены прежде всего частями речи, а также отдельными разрядами слов внутри частей речи. Это объясняется именно характером выражаемых ими отношений: не все отношения этого типа свойственны всем предметам, обозначаемым соответствующими словами (частями речи). Так, например, противопоставленные залоговые формы во многих языках имеют только переходные глаголы, основная масса которых имеет общий семантический признак, требующий точного выражения субъектно-объектного отношения, что и достигается залоговыми формами; степени сравнения возможны только у слов, выражающих признак, доступный количественному измерению.

Значения (2) также выражаются морфологическими средствами, но они ограничены (речь идет об индоевропейских языках) личными формами глагола, а тем самым актуализируются только на уровне предложения. Лицо, время и наклонение являются обязательными компонентами содержания предложения.

Значения (3) выражаются такими синтаксическими средствами, как порядок слов, особые синтаксические конструкции, а также некоторыми модальными словами и частицами. Но особая роль<406> среди средств выражения значений (3) принадлежит интонации. Интонационные структуры (интонемы) являются обязательным и, что особенно важно, однозначным средством актуализации коммуникативного задания. При выражении же коммуникативной установки роль интонационных структур может варьироваться от обязательного средства до ослабленных вариантов и даже полной нейтрализации (вопрос, побуждение) [57]31. Значения (3) в силу своего коммуникативно-оценочного характера не ограничены лексическим материалом. Но они, как и значения (2), ограничены синтаксически: и те и другие эксплицитное выражение находят только в предложении. Значения (2) и (3), превращая некоторую последовательность слов в законченную коммуникативную единицу, являются, таким образом, необходимым компонентом каждого предложения независимо от его лексического состава. Подчеркиваем, что значения (3) так же обязательны в каждом предложении, как и значения (2). Группа слов с личной формой глагола, т. е. с выраженными значениями лица, времени и наклонения (нужно учитывать также возможность нулевой формы связки в некоторых языках), еще не есть предложение, если она не оформлена как сообщение, вопрос, побуждение и если в ней не выражено коммуникативное задание, т. е. не показано, что является данным и что новым.

Таким образом, именно в предложении, и только в предложении, реализуются в единстве с лексическими все виды грамматических значений, отражающих отношения, актуальные для сообщения как в плане познавательно-объективного содержания, так и в плане коммуникативно-субъективной оценки. Внешне это единство проявляется в том, что словоформы, выражающие объективные отношения, преобразуются в члены предложения, которые располагаются относительно друг друга и объединяются интонационной структурой соответственно коммуникативной установке и коммуникативному заданию. Предложение как основная единица общения представляет собой, таким образом, в плане содержания «единство во множестве», конгломерат значений, в которых отражается объективная действительность и выражается отношение к ней говорящего субъекта [4; 12; 65].

ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ ЯЗЫКА И ЛОГИКИ

В аспекте связи языка и мышления проблема соотношения языка и логики может иметь двоякий смысл в зависимости от понимания самого термина «логика», который употребляется неоднозначно.<407>

«Логика» («логический») употребляется в широком смысле как синоним мышления, мыслительного, а поскольку мышление отражает действительность, то обозначение «логический» распространяется в этом случае и на объективные закономерности. Такое понимание логики связано с понятием диалектической логики, отражающей объективную (естественную) диалектику вещей. «Логика есть учение о внешних формах мышления, о законах развития всех материальных, природных и духовных вещей, т. е. развития всего конкретного содержания мира и познания его, т. е. итог, сумма, вывод истории познания мира» [42, 84].

Широкое значение термина «логический» выступает в таких контекстах, как, например: «внутренняя логика развития», «логика предмета, характера», отражение в языке «логических закономерностей мышления» и т. п.

«Логика» («логический») употребляется в более узком смысле как обозначение формальной логики — науки о законах и формах правильного (непротиворечивого) мышления, которая противопоставляется содержательной диалектической логике. Но и в этом случае термин «логика» не совсем однозначен. К формальной логике, как известно, относится и традиционная аристотелевская логика и математическая (символическая) логика. Известно, что между ними существуют важные различия (они раскрываются, правда, в литературе неоднозначно). Формальная логика не приравнивается к теории познания. Обычно подчеркивается, что она не изучает мышление в целом, а только охватывает некоторые его стороны, в частности, что она должна служить орудием контроля за точным и однозначным оперированием понятиями внутри теоретической системы.

«Современная формальная логика с ее аксиоматическими построениями довольно далеко отошла от структуры естественного мышления и не сделала своим непосредственным предметом структуру теоретического мышления наших дней, а именно последнее является объектом интересов логики науки» [56, 139]. Характерно также следующее высказывание А. Эйнштейна: «Чисто логическое мышление само по себе не может дать никаких знаний о мире фактов; все познание реального мира исходит из опыта и завершается им. Полученные чисто логическим путем положения ничего не говорят о действительности» [100, 62].

В настоящее время проблемы логики приобрели особую актуальность в связи с развитием кибернетики и логики науки и широко дискутируются на различных симпозиумах и в печати. Особо обсуждается вопрос о необходимости синтезирования существующих видов логики, в частности ее широкого и узкого вариантов. Показательно в этом отношении, например, что в резолюции симпозиума по логике и методологии науки (июнь 1965, г. Киев) констатируется, «что в настоящее время разработка актуальных проблем теории мышления невозможна на основе средств тради<408>ционной формальной логики», «что противопоставление друг другу «содержательной» и «формальной» логики диалектической и математической логик несостоятельно».

Для плодотворного обсуждения вопроса о соотношении языка и логики, очевидно, прежде всего необходимо установить, какая логика имеется в виду. Однако в большинстве работ по этому вопросу виды логики не разграничиваются, не уточняется, какой аспект логического анализа предполагается в данном случае. Это приводит к подмене понятий и является причиной самых противоречивых точек зрения.

Для изучения взаимосвязи мышления и языка особенно важно дифференцировать широкое и узкое понимание логики32. Это необходимо прежде всего для решения традиционной проблемы соотношения логических и языковых категорий (часто ее формулируют как соотношение логических и грамматических категорий, хотя вопрос, как правило, не ограничивается грамматическими категориями, если не понимать грамматику широко, как равнозначную языку).

При широком понимании логики под логическими категориями в конечном счете понимают мыслительные категории, отражающие реальные объекты. Такое понимание лежит в основе теории понятийных категорий, представленной у О. Есперсена, а также у И. И. Мещанинова. Так, Есперсен пишет: «Следовательно, приходится признать, что наряду с синтаксическими категориями, или кроме них, или за этими категориями, зависящими от структуры каждого языка, в том виде, в каком он существует, имеются еще внеязыковые категории, не зависящие от более или менее случайных фактов существующих языков. Эти категории являются универсальными, поскольку они применимы ко всем языкам, хотя они редко выражаются в этих языках ясным и недвусмысленным образом. Некоторые из них относятся к таким фактам внешнего мира, как пол, другие к умственной деятельности или к логике. За отсутствием лучшего термина я буду называть эти категории понятийными категориями. Задача грамматистов состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае разобраться в соотношении, существующем между понятийной и синтаксической категориями». [22, 57—58].

Из такого же широкого понимания логических категорий исходит также, например, М. Докулил, разграничивая синтаксические и гносеологико-логические категории и подчеркивая, что<409> последние отражаются в синтаксических категориях опосредствованным и сложным образом [21]. Из узкого понимания логики исходит, например, В. 3. Панфилов, который относит к логическим категориям только категории «логико-грамматического уровня», противопоставляя последние грамматическим категориям, не связанным, по его мнению, непосредственно с мышлением, хотя и обладающим определенным значением [63].

Если речь идет о связи языка и формальной логики (т. е. логики в узком понимании), то вопрос о соотношении логических и грамматических категорий должен быть ограничен соответственно категориями, формами мышления, которыми занимается формальная логика.

Наиболее часто обсуждение вопроса о соотношении логики и языка (грамматики) исходит из традиционной формальной логики, соответственно этому предметом рассмотрения являются такие проблемы, как соотношение понятия и слова, суждения и предложения. Значительно меньше внимания привлекает проблема умозаключения как логической формы мышления и языковых форм ее выражения. Нужно подчеркнуть, что и в отношении этих ограниченных и достаточно старых проблем отмечается чрезвычайная пестрота взглядов и концепций, которые можно рассмотреть здесь только в самом общем схематическом виде.

Соотношение слова и понятия является одним из самых спорных вопросов и в логике и в языкознании. Основа споров — это отношение понятия и значения слова. Обобщая самые разнообразные высказывания, можно выделить два основных взгляда: 1) значение слова приравнивается понятию (или, наоборот, понятие отождествляется со значением слова); 2) значение слова рассматривается как языковая категория плана содержания, познавательным субстратом которой является понятие как логическая категория. Второй взгляд представляется нам правильным и соответствующим тому пониманию языкового значения вообще, которое развивалось в предыдущем разделе. Нужно подчеркнуть, что эта концепция соотношения понятия и значения слова находит все большее признание не только среди лингвистов, но и среди логиков, философов. Такой взгляд на соотношение понятия и значения развивает, например, А. А. Абрамян: «Значение, не сливаясь с понятием, предполагает его» [1, 82].

Сходную мысль с подчеркиванием двух возможных аспектов рассмотрения содержания слова находим также у А. Шаффа: «В зависимости от того, воспринимаем ли мы данное мыслительно-языковое образование с точки зрения мыслительного процесса или языкового (т. е. в зависимости от того, на какой из двух сторон мы акцентируем ваше внимание), оно выступает или как понятие (содержание понятия), или как значение слова» [92, 290].

В области языкознания проблеме «слово и понятие» также посвящено много работ, в которых очень убедительно доказывается,<410> что значение слова неправомерно просто отождествлять с понятием, соответственно тому, как нельзя отождествлять язык и мышление (см. гл. «Знаковая природа языка» раздел «Понятие языкового знака»).

Пожалуй, еще более спорной, но не менее популярной является проблема соотношения суждения и предложения, логических и грамматических субъекта и предиката. Сложность и запутанность ее прежде всего обусловлена тем, что не существует общепринятого определения суждения и его членов (терминов) S и Р, а тем самым их соотношения с соответствующими языковыми категориями33. Основными линиями расхождений можно считать следующие. Существует два основных определения логического суждения. Во-первых, суждение рассматривается как познавательный акт, в котором предмету (субстанции, вещи) приписывается какой-либо общий признак. Предмет является содержанием логического субъекта, признак — логического предиката, отношение между S и Р может быть либо истинным, либо ложным. Считается — явно или неявно, — что S и Р тем самым выражаются грамматическими подлежащим и сказуемым (слово в именительном падеже обозначает носителя признака, выраженного в сказуемом). Во-вторых, суждение определяется как высказывание чего-то о чем-то, соответственно этому субъект и предикат суждения рассматриваются как «подвижные» категории, а это означает, что S и Р могут выражаться любыми членами предложения. Так, например, в предложении Строится дом предикат усматривается в подлежащем, а субъект в сказуемом; в предложении Он приехал быстро считают предикатом быстро, а субъектом Он приехал.

Вторая концепция в сущности уравнивает логическое суждение с тем, что с конца прошлого века интерпретировалось как психологическое суждение, да и в настоящее время в зарубежной лингвистике всегда фигурирует под этим названием (например, у Л. Блумфилда, Е. Куриловича, Ш. Балли и многих других).

Таким образом, вся эта проблема усложняется неразграничением в мышлении логического и психологического. Различие между ними просто снимается: либо психологическое суждение вообще устраняется, либо целиком отождествляются оба понятия.

Между тем можно отметить попытки аргументированного разграничения психологического и логического суждения [87]. Заслуживает внимания также анализ соотношения психологического и логического в общефилософском аспекте у Т. Д. Павлова, который рассматривает его как диалектическое единство субъективного и объективного [61].<411> По вопросу о соотношении суждения и предложения существуют также две точки зрения. Одни исследователи считают, что в каждом предложении выражается суждение, а суждение может выражаться только в предложении. Некоторые авторы, принимающие этот постулат, пытаются только как-то разрешить сомнения, возникающие в связи с вопросительными и побудительными предложениями, а также односоставными.

Другие полагают, что суждение не обязательно заключается в любом предложении. Исходя из понимания суждения как выражения единства отдельного и общего («особенного» и «всеобщего» у Гегеля) различают предложения, выражающие суждение (т. е. отношение отдельного и общего, предмета и признака), и предложения, не выражающие суждения (т. е. не имеющие этого признака). Так, Гегель пишет: «Суждения отличны от предложений; в последних содержатся такие определения субъектов, которые не стоят в отношении всеобщности к ним, — состояние, отдельный поступок и т. п.». Гегель считает, что нельзя считать суждением предложения типа Я хорошо спал; Цезарь родился в Риме в таком-то году и т. п. [14, 275]34.

Если сравнивать обе точки зрения на соотношение суждения и предложения, то можно установить, что их противоречивость коренится в одностороннем подходе и к суждению и к предложению. В первом случае исходят из понимания суждения как познавательного акта — обнаружения признака в предмете, а в предложении усматривают только одну его сторону — формирование мысли. Отсюда делают вывод об обязательной коррелятивной связи между ними: если есть суждение, то должно быть предложение, и наоборот. Во втором случае категорически противопоставляются мыслительное и коммуникативное содержание предложения, причем актом мысли признается только установление отношения отдельного и общего, если именно это отношение выступает на первый план. Если же предложение преследует непосредственно коммуникативную цель, то считается, что оно не выражает суждения (как, например Я хорошо спал или Вчера приехала моя сестра).

Нужно признать совершенно естественным, что обе точки зрения не удовлетворяют требованиям развивающихся языкознания и логики. Многие пытаются найти более доказательные способы выяснения соотношения между логическими и языковыми категориями, в частности между суждением и предложением. Усилия направлены в большинстве случаев на то, чтобы преодолеть тенденцию усматривать между ними непосредственное прямолиней<412>ное соотношение. Однако при этом ограничиваются, как правило, частными вопросами, связанными с отдельными видами предложений и суждений [89; 90; 101; 108].

Нам представляется, что основной недостаток существующих вариантов решения проблемы соотношения логических и языковых категорий заключается в том, что это соотношение интерпретируется как прямолинейно-однозначное в самом общем виде, что роль языка в мышлении сводится к форме выражения логических категорий. При этом игнорируется сложность и мышления и языка, специфическое переплетение в них познавательного и коммуникативного компонентов, а также особенностей их функционирования в разных сферах человеческой деятельности.

БИБЛИОГРАФИЯ

А. А. Абрамян. Значение как категория семиотики. «Вопросы философии», 1965, №1.

В. Г. Адмони. Введение в синтаксис современного немецкого языка. М., 1955.

В. Г. Адмони. О многоаспектно-доминантном подходе к грамматическим явлениям. — ВЯ, 1961, №2.

В. Г. Адмони. Партитурное строение речевой цепи и система грамматических значений в предложении. «Филол. науки», 1961, №3.

Н. Д. Арутюнова. О простейших значимых единицах языка. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

Ш. Балли. Общая лингвистика и вопросы французского языка. М., 1955.

А. Берг, И. Но вик. Развитие познания и кибернетика. «Коммунист», 1965, №2.

Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.

С. Блэк. Лингвистическая относительность (Теоретические воззрения Б. Л. Уорфа). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. М., 1935.

Н. Винер. Кибернетика и общество. М., 1958.

В. В. Виноградов. Основные вопросы синтаксиса предложения. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1959.

Л. С. Выготский. Мышление и речь. М. — Л., 1934.

Гегель. Соч., т. 1. М. — Л., 1929.

Г. Глисон. Введение в дескриптивную лингвистику. М., 1959.

Б. Н. Головин. Введение в языкознание. М., 1966.

Б. Н. Головин. Заметки о грамматическом значении. — ВЯ, 1962, №2.

М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

М. М. Гухман. О единицах сопоставительно-типологического анализа грамматических систем родственных языков. — В кн.: «Структурно-типологическое описание современных германских языков». М., 1966.

М. М. Гухман. Э. Сепир и этнографическая лингвистика. — ВЯ, 1954, №1.<413>

М. Докулил. К вопросу о морфологической категории. — ВЯ, 1967, №6.

О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.

Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.

Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964. №6.

Л. Н. Засорина. Трансформация как метод лингвистического эксперимента.  В сб.: «Тезисы докладов на конференции по структурной лингвистике, посвященной проблемам трансформационного метода». М., 1961.

В. А. Звегинцев. Лингвистические универсалии и лингвистика универсалий. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.

В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.

В. А. Звегинцев. Теоретико-лингвистические предпосылки гипотезы Сепира — Уорфа. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.

И. П. Иванова. К вопросу о типах грамматических значений. «Вестник ЛГУ», 1956, №2.

А. В. Исаченко. О грамматическом значении. — ВЯ, 1961, №1.

С. Карцевский. Об асимметричном дуализме лингвистического знака. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

Г. Клаус. Кибернетика и философия. М., 1964.

Г. В. Колшанский. Логика и структура языка. М., 1965.

Г. В. Колшанский. О функции языка. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 2. М., 1962.

М. М. Кольцова. Физиологическое изучение явлений обобщения и абстракции. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

П. В. Копнин. Природа суждения и формы его выражения в языке. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.

И. М. Коржинек. К вопросу о языке и речи. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

Н. Н. Коротков, В. З. Панфилов. О типологии грамматических категорий. — ВЯ, 1965, №1.

К. Г. Крушельницкая. Грамматические значения в плане взаимоотношения языка и мышления. — В сб. «Язык и мышление». М., 1967.

К. Г. Крушельницкая. Трансформационный метод и проблема значения. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1964

Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29.

В. И. Ленин. философские тетради. М., 1947.

A. A. Лeонтьев. Психолингвистика. М., 1967.

A. A. Лeонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.

А. Н. Леонтьев. Культура, поведение и мозг человека. «Вопросы философии», 1968, № 7.

А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.

А. Р. Лурия. Теория развития высших психических функций. «Вопросы философии», 1966, №7.

К. Маркс. Из ранних произведений. М., 1956.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.

А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

Г. П. Мельников. Кибернетический аспект различения созна<414>ния, мышления, языка и речи. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

И. И. Мещанинов. Соотношение логических и грамматических категорий. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

И. И. Мещанинов. Члены предложения и части речи. М. — Л., 1945

И. С. Нарcкий. О проблеме противоречия в диалектической логике. «Вопросы философии», 1967, №6.

О. A. Hopк. Основные интонационные модели в немецком языке. «Иностранные языки в школе», 1964, №3.

Т. И. Ойзерман. Основные ступени процесса познания. М., 1957.

В. М. Павлов. Проблема языка и мышления в трудах В. Гумбольдта и в неогумбольдтианском языкознании. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

Т. Д. Павлов. Информация, отражение, творчество. М., 1967.

Т. Д. Павлов. Теория отражения. М., 1949.

Р. В. Пазухин. Учение К. Бюлера о функциях языка как попытка психологического решения лингвистических проблем. — ВЯ, 1963, №5.

В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.

В. З. Панфилов. К вопросу о соотношении языка и мышления. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.

А. М. Пешковский. В чем же, наконец, сущность формальной грамматики? — В кн.: А. М. Пешковский. Избранные труды. М., 1959.

А. М. Пешковский. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1938.

Я. А. Пономарев. Психика и интуиция. М., 1967.

А. А. Потебня. Мысль и язык. Харьков, 1913.

А. А. Реформатский. Дихотомическая классификация дифференциальных признаков и фонематическая модель языка. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

Ю. В. Рождественский. О лингвистических универсалиях. — ВЯ, 1968, №2.

С. Л. Рубинштейн. Принципы и пути развития психологии. М., 1959.

Б. А. Серебренников. К проблеме типов лексической и грамматической абстракции. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.

Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1968.

И. М. Сеченов. Соч., т. 2. 1908.

А. В. Славин. Образная модель как форма научно-исследовательского мышления. «Вопросы философии», 1968, №3.

Н. А. Слюсарева. Об универсализме в грамматике. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1966.

А. И. Смирницкий. Морфология английского языка. М., 1959.

А. И. Смирницкий. Синтаксис английского языка. М., 1957.

М. И. Стеблин-Каменский. Об основных признаках грамматического значения. «Вестник ЛГУ», 1954, №6.

Ю. С. Степанов. Основы общего языкознания. М., 1966.

В. С. Украинцев. Информация и отражение. «Вопросы философии», 1963, №2.

А. И. Уемов. Вещи, свойства и отношения. М., 1963.

А. И. Уемов. Строение умозаключений как проблема логики научного познания. «Вопросы философии», 1966, №7.

Э. М. Уленбек. Еще раз о трансформационной грамматике. — ВЯ, 1968, №3, 4.

Д. С. Уорс. Трансформационный анализ конструкций с творитель<415>ным падежом в русском языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.

А. А. Уфимцева. Слово в лексико-семантической системе языка. М., 1968.

Ф. Ф. Фортунатов. Избранные труды, т. 2. М., 1957.

Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. II. М., 1949.

П. В. Чесноков. Логическая фраза и предложение. Ростов-на-Дону, 1961.

П. В. Чесноков. О взаимосоответствии формальных типов языковых и логических построений. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.

А. Шафф. Введение в семантику. М., 1963.

Ф. Н. Шемякин. Язык и чувственное познание. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

Е. О. Шендельс. О грамматическом значении в плане содержания. — В сб.: «Принципы научного анализа языка». М., 1959.

Е. О. Шендельс. О грамматической полисемии. — ВЯ, 1962, №3.

Д. А. Штеллинг. О неоднородности грамматических категорий. — ВЯ, 1959, №1.

Г. П. Щедровицкий. Что значит рассматривать языки как знаковую систему? — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.

Г. П. Щедровицкий. Языковое мышление и его анализ. — ВЯ, 1957, №1.

Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

А. Эйнштейн. Физика и реальность. М., 1965.

В. С. Юрченко. О взаимосвязи мышления, языка и речи на коммуникативном уровне. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.

Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

В. Н. Ярцева. Проблема формы и содержания синтаксических единиц в трактовке дескриптивистов и «менталистов». — В сб.: «Вопросы истории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

К. Ammer, G. Ìeier. Bedeutung und Struktur. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.

Ì. Dokulil. Zum wechselseitigen Verhäitnis zwischen Wortbildung und Syntax. TLP, 1. Prague, 1964.

A. V. Isaèenko, R. Rùžièka. Semantik der Grammatik. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.

O. Leèka. Zur Invariantenforschung in der Sprachwissenschaft. TLP, 1. Prague, 1964.

F. Schmidt. Logik der Syntax. Berlin, 1957.

W. Timm. Zum Verhältnis zwischen Bewußtsein und Information. «Deutsche Zeitschrift für Philosophie». 1963, N 7.

Universals of language. Cambridge (Mass.), 1963.<416>

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ЯЗЫК КАК ОБЩЕСТВЕННОЕ ЯВЛЕНИЕ

Мысль о тесной связи языка и общества возникла в сознании людей, по-видимому, очень давно.

Основная трудность исследования этого вопроса заключается в том, что эта идея, содержась во многих высказываниях, не формулируется в форме тезиса: язык — общественное явление. Имплицитное выражение этой идеи можно найти и в утверждении некоторых древнегреческих философов о возможности возникновения названий предметов на основе договоренности между людьми, и в высказывании Г. Лейбница о языке как лучшем зеркале человеческого духа, и в известном положении Вильгельма Гумбольдта, согласно которому язык возник как следствие необходимости в общении, ив работах К. Фосслера, А. Мейе, Ш. Балли, Ж. Вандриеса и целого ряда других исследователей. Только увлекшийся идеями Чарльза Дарвина А. Шлейхер был склонен утверждать, что языки представляют естественные организмы, независимо от воли людей возникающие, развивающиеся и отмирающие. Языкознание Шлейхер считал поэтому естественной наукой.

Значительный вклад в разработку социологических проблем языка внесли русские лингвисты: В. В. Виноградов, Г. О. Винокур, А. М. Пешковский, Е. Д. Поливанов, А. И. Селищев, Л. П. Якубинский и др. Своеобразное преломление эти проблемы нашли также в период господства в нашей стране так называемого «нового учения о языке» Н. Я. Марра.

Повышению интереса к социальной стороне языка в значительной мере способствовала деятельность языковедов этнолингвистического направления, возникшего за рубежом как дальнейшее развитие идей В. Гумбольдта (ср. работы Э. Сепира и Б. Уорфа.)

Распространение структурализма в мировом языкознании, связанное с привлечением внимания к проблемам изучения внутренней языковой структуры, способствовало известному оттеснению к периферии лингвосоциологических проблем. Тем не менее<417> интерес к ним никогда не прекращался. Особенно много внимания в зарубежной лингвистике уделяется изучению культурно-исторических факторов развития языка и проблемам «языкового существования», влияния языкового строя на особенности восприятия и «видения мира» [36; 38; 39; 40; 41; 42; 43].

Охарактеризовать язык как общественное явление — это значит найти такие его отличительные черты и особенности, которые бы совершенно ясно показывали принадлежность языка именно к общественным явлениям.

На тему «Язык и общество» написано в настоящее время довольно много специальных монографических исследований, однако, к сожалению, приходится отметить, что почти все они отличаются односторонностью изложения. Так, например, в известной работе Р. О. Шор «Язык и общество» [33] все внимание автора сосредоточено на показе и выделении социального момента в слове.

Специальная монография Джойса Гертцлера «A sociology of language» [37] также посвящена по существу рассмотрению различных социальных факторов, оказывающих влияние на язык. Правильное марксистское понимание общественной природы языка, как считает Е. М. Галкина-Федорук, обусловливается: 1) правильным пониманием зависимости языка от жизни и состояния общества и 2) правильным пониманием значения языка в жизни общества [3].

В сборнике «Язык и общество», изданном Институтом языкознания АН СССР [35], рассматриваются такие проблемы, как социальная обусловленность языка, социальная дифференциация языков, функциональное развитие языков, языковая политика, языковое строительство, функция языка как этнического признака, значение социального фактора в развитии языка, роль социологических факторов в развитии языка. Словом, акцент опять-таки делается на том, в каких отношениях язык оказывается зависимым от общества.

Для более полной характеристики языка как общественного явления и выявления его специфики именно в этом плане, необходимо рассмотреть язык в разных аспектах. Основной отправной посылкой является констатация зависимости языка от общества и признание специфики его основной функции — быть средством общения. В связи с вышеизложенным представляется целесообразным рассмотреть четыре вопроса: 1) специфика обслуживания языком общества, 2) выражение языком общественного сознания, 3) зависимость развития языка от развития и состояния общества, 4) роль общества в создании и формировании языка.<418>

СПЕЦИФИКА ОБСЛУЖИВАНИЯ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВА

Нередко можно слышать, что наиболее существенным признаком, позволяющим относить язык к разряду общественных явлений, оказывается его способность обслуживать общество. Но язык обслуживает общество не так, как обслуживают его все другие общественные явления (базис, надстройка, идеология и т. д.). Констатация того факта, что язык обслуживает общество, сама по себе еще не является решающим критерием для отнесения языка к разряду общественных явлений. Обслуживать общество могут машины и даже отдельные явления природы, поставленные на службу человеку. Например, сила падающей воды, приводящей в движение гидротурбину, также в какой-то мере обслуживает общество. Весь вопрос состоит в том, как язык обслуживает общество и в какой мере он его обслуживает.

Многие общественные явления обслуживают общество только в определенном отношении. Специфические особенности базиса состоят в том, что он обслуживает общество экономически. Специфические особенности надстройки состоят в том, что она обслуживает общество политическими, юридическими, эстетическими и другими идеями и создает для общества соответствующие нормы мировоззрения.

Наиболее примечательная особенность языка, сближающая его с другими общественными явлениями и в то же время коренным образом отличающая его от них, состоит в том, что язык обслуживает общество абсолютно во всех сферах человеческой деятельности.

По этой причине язык не может быть отождествлен ни с одним из других общественных явлений. Он не является ни формой культуры, ни идеологией определенного класса, ни надстройкой в самом широком понимании этого слова. Эта особенность языка целиком и полностью вытекает из особенности его главной функции — быть средством общения. (см. гл. «К проблеме сущности языка»)

ВЫРАЖЕНИЕ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВЕННОГО СОЗНАНИЯ

Существенным признаком языка как общественного явления выступает его способность отражать и выражать общественное сознание. На первый взгляд, этот признак может показаться несущественным, поскольку другие явления, обслуживающие общество, также могут отражать общественное сознание. Машины, обслуживающие общество, несомненно, в известной мере отражают общественное сознание, поскольку их создание немыслимо без учета и использования определенной суммы знаний, накопленных обществом. Базис и надстройка, обслуживающие обще<419>ство, также отражают общественное сознание. Однако отличительное свойство языка состоит в том, что он по существу является единственным средством отражения и выражения общественного сознания в его полном объеме.

Необходимо отметить, что проблема отражения общественного сознания в языке часто обходится в специальных лингвистических работах, а также в курсах по общему языкознанию. Попытки ее решения в истории языкознания нередко приводили к грубым ошибкам вульгарно-социологического характера. Все это объясняется нечеткостью определений сущности общественного сознания, которая нередко встречается в распространенных учебниках по диалектическому материализму и в работах популярного характера.

Марксизм учит, что общественное сознание является отражением общественного бытия. «Материализм, — замечает В. И. Ленин, — вообще признает объективно реальное бытие (материю), независимо от сознания, от ощущения, от опыта и т. д. человечества. Сознание есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное (адекватное, идеально точное) его отражение» [14, 346]. Нетрудно понять, что Ленин употребил термин «сознание» в широком смысле слова как отражение бытия в целом. В таком же широком смысле употребляли термин «сознание» Маркс и Энгельс: «Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей, и лишь тем самым существующее также и для меня самого действительное сознание» [16, 29].

Несмотря на наличие четких определений сущности общественного сознания, которые мы находим в трудах классиков марксизма,  в нашей специальной философской литературе существует немало расплывчатых определений этой важнейшей гносеологической категории. Общественное сознание сплошь и рядом смешивается с идеологией, с мышлением и т. п.1<420>

С удовлетворением можно отметить, что подобная нечеткость определений в нашей специальной философской и исторической литературе начинает преодолеваться. В более широком смысле общественное сознание включает не только идеологические формы, но и естественные науки — все познание (как общественное, так я естественное). Такое толкование содержания общественного сознания обосновывается тем, что идеи о жизни природы и идеи о жизни общества — это идеи не каких-то отдельных обособленных индивидов, а общественные идеи, поскольку знание природы и общества постигается коллективными усилиями многих поколений. Так, например, В. Ф. Зыбковец в своей книге «Дорелигиозная эпоха» дает следующие определения сознания вообще и общественного сознания в частности: «Сознание — это содержание мышления. Сознание есть общественная и личная практика людей в опосредованной, обобщенной отраженной форме, т. е. в форме понятий. Общественное сознание — живое отражение общественного бытия, общая характеристика уровня всего духовного развития человеческого общества в исторически определенный момент». «Мировоззрение — общее осмысление бытия» [7, 119].

«В общественном сознании, замечает В. В. Журавлев, содержатся части, различающиеся по их отношению к идеологической надстройке общества. Одни элементы общественного сознания входят в надстройку (политические, правовые, философские, религиозные и прочие взгляды), другие не входят (науки о природе и технические науки). Рассматриваемое с этой стороны общественное сознание есть единство надстроечных и ненадстроечных сторон, классовых и неклассовых элементов» [9, 12].

В сборнике «Формы общественного сознания» дается специальное разъяснение о роли различных идей по их отношению к базису и надстройке: «Общественное сознание, разделяясь по одной линии на общественную психологию и идеологию, по другой линии разделяется на ряд форм. К ним относятся: политические идеи, правовые, моральные, художественные, религиозные, философские. Эти формы сознания суть идеологические формы и входят в надстройку. Но не все вообще идеи входят в надстройку. Разумеется, все без исключения идеи имеют свои корни в развитии производительных сил. Но, например, технические идеи отражают изменения производительных сил не так, как, скажем, правовые идеи. Если первые отражают эти изменения непосредствен<421>но, то вторые отражают их опосредствованно, через изменения в экономических отношениях, и потому являются надстроечными [31, 19].

Произведя деление различных форм сознания на надстроечные и ненадстроечные, следует иметь всегда в виду некоторую условность этого деления. В действительности все формы сознания могут в какой-то мере содержать в себе элементы надстроечные и ненадстроечные. Естественные науки в своих наиболее общих выводах становятся неотъемлемой частью мировоззрения2.

Далее, все формы общественного сознания осуществляют не только социально-классовые, но и познавательные функции. А это значит, что они включают совокупность уже выработанных ранее исследовательских навыков, приемов, способов обработки фактического материала. Наконец, у любой из форм общественного сознания имеется система уже устоявшихся понятий и категорий. Рассматриваемые как формы мысли, эти категории также не могут быть отнесены к классовой стороне общественного сознания.

Более того, некоторые философы утверждают, что система научных знаний и различного рода идеологических форм не исчерпывает всего содержания общественного сознания. Структура его сложнее. Общественное сознание включает в себя также сознание людей, возникающее в процессе их обычной, будничной практики, — так называемое обыденное сознание3.

В целях создания полноты представления о сущности общественного сознания было бы также полезно рассмотреть трактовку сущности сознания в психологии [34].

Психология рассматривает сознание как высшую, свойственную только человеку и связанную с речью функцию мозга, заключающуюся в обобщенном и абстрагированном обобщении действительности, в предварительном умственном построении действий и предвосхищении результатов деятельности, в самоконтроле и разумном регулировании поведения человека [34, 4—5].<422>

Под сознанием в психологии понимается весь духовный мир человека от элементарных ощущений до высших побуждений и сложной интеллектуальной деятельности. Для психологического подхода к сознанию характерно понимание его как процесса. Содержание этого процесса заключается в осознании человеком внешнего мира и самого себя. В результате взаимодействия с окружающей действительностью в процессе онтогенетического развития, в ходе общения с другими людьми человек отражает эту действительность, получает знание о ней. В отличие от животных, у которых знания сливаются с их жизнедеятельностью, человек отделяет знания от того, что в них отражается, и от того, кто их отражает. Это отделение возможно в связи с тем, что в языке объективируются результаты познавательной деятельности человека.

Совокупность знаний об окружающем, получаемая человеком непосредственно и в результате усвоения накопленного человечеством и закрепленного в языке, составляет необходимую предпосылку осознания объективной действительности и возникновения сознания как некоего специфического образования. Таким образом, знания составляют ядро сознания, его стержень.

Объективная действительность осознается не посредством ощущений. Эту функцию психологические явления выполняют, лишь включаясь в систему накопленных знаний, приобретенного опыта, при соотнесении с тем, каким было взаимодействие человека с объективной действительностью.

Сознание — новое качество психологических процессов, возникающее у человека в связи с общественно организованной деятельностью людей, с их трудом [34, 5—6]. Способность человека к теоретическим обобщениям, выраженным в языке, делает возможным в значительной степени замену индивидуального человеческого опыта «опытом рода» — опытом предшествующих поколений людей4.

Благодаря общественному характеру языка, созданного обществом, мышление человека также приобретает общественный характер. Каждый человек мыслит теми же категориями, какими мыслят окружающие его люди, пользуется теми же понятиями, какими<423> пользуются все говорящие на данном языке. Язык тем самым превращается в одно из первейших условий существования общества.

Следует особо подчеркнуть, что не все содержание человеческого опыта становится общественным достоянием. Для познания, для прогрессивной практики наиболее существенны те результаты мышления, которые верно отражают объективную действительность. Можно предполагать, что на протяжении многовековой истории человечества, в процессе борьбы человека за существование сознательно, а часто и совершенно стихийно, отбиралось и обобщалось то, что было жизненно необходимо и практически полезно.

Общественный характер мышления проявляется на каждом этапе социального развития, благодаря ему осуществляется также духовная связь между разными этапами5.

Было бы неправильно утверждать, что в общественной жизни людей существует только общественное сознание, общественное мышление и нет ничего индивидуального. В действительности общественное сознание создается, развивается и обогащается индивидами. Духовное богатство общества, искусство, все, что накоплено наукой и техникой, существуют лишь через индивидуальное сознание. Сознание общества функционирует только через сознание отдельных, конкретных живых людей. Вся система идеальных отношений людей мертва, пока она не будет пережита чувствующим, думающим индивидом. Только в индивидуальном чувственно-практическом действии человека, только в его психике, в его восприятиях, представлениях, в его наглядно-непосредственных формах отражения происходит соотнесение всей общественной системы знаний с объективной действительностью. Через индивидуальное бытие личности общество познает, понимает и преобразует мир.

Мышление отражает объективную действительность на основе и через посредство практики. Практика общества неразрывно связана с деятельностью личности, индивидуальной практикой.<224>

Практика опосредствует связь мышления с индивидуальной практикой. Различные виды мышления находятся в зависимости от различных видов практики — индивидуальной (индивидуальное мышление), общественной (общечеловеческое мышление), практики какой-то группы (групповое мышление). Индивидуальное, групповое и общечеловеческое мышление соотносятся как единичное, особенно и всеобщее [23, 126]. Однако, будучи неразрывно связанными, индивидуальная и общественная практика относительно самостоятельны6.

Было бы, конечно, наивно предполагать, что система материальных средств языка представляет зеркальное отображение всего того, что находится в общественном сознании. Понятийная сфера всегда более мобильна, чем сфера средств материального выражения. В разных языках можно найти немало приемов, конструкций и т. п., которые в настоящее время уже не имеют никакого логического обоснования, но тем не менее существуют в языке. Широко известным примером может служить факт сохранения в русском языке, как и во многих других языках, категории грамматического рода у неодушевленных предметов. В настоящее время никто не в состоянии объяснить, почему река относится к женскому роду, а остров или берег — к мужскому. Можно допустить, что когда-то эти категории имели определенное логическое обоснование, но в настоящее время смысл его уже утратился.

Первое прош. вр. в марийском языке имеет две разновидности — разновидность, не имеющую показателя љ, и разновидность с показателем љ, например лудым 'я читал' и ончи-ш-ым 'я смотрел'. Когда-то показатель љ, по-видимому, имел какое-то специфическое значение, которое со временем утратилось. Тем не менее показатель s сохраняется до настоящего времени.

«Язык... — справедливо замечает Г. О. Винокур, — обладает способностью сохранять свою раз возникшую материальную ор<425>ганизацию в качестве пережитка очень долгое время после того, как закончился породивший его этап культурного развития... Унаследованные от прошлого структуры очень легко приспособляются к новым условиям» [1, 246].

В связи с проблемой взаимоотношения языка и общественного сознания следовало бы указать на некоторые методологические извращения в решении данной проблемы.

Одно из таких извращений состоит в гипостазировании роли языка. Язык изображается как творец действительности, формирующий человеческое сознание. Типичным представителем этой теории является известный немецкий языковед первой трети XIX в. Вильгельм Гумбольдт7.

Язык, по Гумбольдту, заложен в природе самих людей и необходим для развития их духовных сил и образования мировоззрения. Язык есть как бы внешнее проявление духа народа, язык народа есть его дух. Строение языков у разных народов различно, потому что различными являются и духовные особенности народов; язык, какую бы форму он ни принимал, всегда есть духовное воплощение индивидуально-народной жизни. Как предметы внешнего мира, так и возбуждаемая внутренними причинами деятельность одновременно воздействуют на человека множеством своих признаков. Но разум стремится к выявлению в предметах общего, он расчленяет и соединяет и свою высшую цель видит в образовании все более и более объемлющих единств. Посредством субъективной деятельности в мышлении образуется объект. Весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком [5].

Идеи Гумбольдта в значительной мере развивают современные неогумбольдтианцы, из которых наиболее видным представителем является Лео Вейсгербер [6; 43]. Так же, как и Гумбольдт, Вейсгербер объявляет язык мысленным «промежуточным миром» (Zwischenwelt), который есть результат взаимодействия мира вещей и мира сознания. По Вейсгерберу, язык является тем, что охватывает все явления, связывая их в единое целое. Никакая общность жизни не чужда языку. Язык сам создает окружающий мир. Язык есть образ, картина мира, мировоззрение народа (Weitbild). Различие языков есть различие самих взглядов на мир, и, естественно, для людей различных национальностей мир выглядит различно. Слова не предполагают отдельные предметы как таковые, а упорядочивают многообразие предметов под определенным углом зрения. Все зависит от мировоззрения, от точки зрения на мир. Наиболее удачное определение языка, пишет Вейсгербер, гласит, что язык (немецкий, английский) — это процесс вербали<426>зации мира, осуществляемый языковым коллективом (немецким, английским). Язык классифицирует и упорядочивает материал, добытый в результате воздействия внешнего мира на наши органы чувств, которые дают лишь искаженное, неадекватное представление о мире. Языковые приемы образуют языковый образ мира, понятийную сторону языка [6, 133].

В самой тесной связи со взглядами Вильгельма Гумбольдта и его последователей находится также так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.

Язык, по мнению Э. Сепира, служит руководством к восприятию «социальной действительности». Факты свидетельствуют о том, что реальный мир в значительной мере бессознательно строится на языковых нормах данного общества. «Мы видим, слышим или иным образом воспринимаем действительность так, а не иначе потому, что языковые нормы нашего общества предрасполагают к определенному отбору интерпретаций...» «Мы никогда не в состоянии выйти за пределы форм отражения и способа передачи отношений, предопределенных формами нашей речи» [25, 177 и 186].

Эти же взгляды позднее развивались в работах Б. Уорфа. «Наш лингвистический детерминированный мыслительный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши, собственно, подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты» [29, 219]. Ставя вопрос, что было первичным — нормы языка или нормы культуры, Уорф отвечает на него следующим образом: «В основном они развивались вместе, постоянно влияя друг на друга. Но в этом взаимовлиянии природа языка является тем фактором, который ограничивает свободу и гибкость этого взаимовлияния и направляет его развитие строго определенными путями» [29, 227].

Гносеологические корни теории В. Гумбольдта следует искать в философии Гегеля. Народный дух в теории Гумбольдта напоминает абсолютную идею Гегеля, которая обладает такой же активной ролью. Весь мир, по Гегелю, представляет перевоплощение абсолютной идеи. Подобным же образом все в языке, по теории Гумбольдта, является перевоплощением и отражением народного Духа.

В теории Гумбольдта и его последователей, конечно, не все порочно. Континуум объективного мира в каждом языке действительно членится по-разному. Можно даже допустить, что языковые формы действительно в известной мере оказывают какое-то регулирующее или иное влияние на процесс мышления, хотя эта проблема требует глубокого и всестороннего изучения. В целом, однако, взгляды Гумбольдта, Вейсгербера, Сепира и Уорфа не могут быть приняты, так как они совершенно не учитывают многих важных положений, которые сводятся к следующему: 1) Источником понятий являются предметы и явления окружающего мира.<427> Любой язык в своем генезисе является результатом отражения человеком окружающего мира, а не представляет самодовлеющей силы, творящей мир. 2) Язык приспособлен в значительной мере к особенностям физиологической организации человека, но эти особенности возникли в результате длительного приспособления живого организма к окружающему миру. 3) Неодинаковое членение континуума окружающего мира возникает в период первичной номинации. Оно объясняется неодинаковостью ассоциаций и различиями языкового материала, сохранившегося от прежних эпох. Кроме того, оно может зависеть от влияния других языков и т.п. 4) В. Гумбольдт и его последователи не учитывают в языках наличия такого явления, как комбинаторика различных языковых средств, что позволяет выразить любое понятие, не имеющее выражения в том или ином языке. Вывод о том, что строй языка выражает специфическое мышление данного народа, сам по себе неправилен. 5) В настоящее время доказано, что формы и категории мышления являются одинаковыми у всех народов.

Сторонники психологического направления в языкознании, гипостазируя роль индивидуума, отказываются от понятия общенародного языка. «Реальное бытие имеет язык каждого индивидуума, — утверждает акад. А. А. Шахматов. — Язык села, города, области, народа оказывается известною научною фикцией, средним выводом из известного количества индивидуальных языков» [32, 7]. Общая социальная основа языка, вытекающая из природы общественного сознания, в этом утверждении фактически отрицается.

Существует значительное количество теорий психологического направления, крайне односторонне рассматривающих сущность человеческого языка. По мнению Г. Штейнталя, например, индивидуальная психика является источником языка, а законы языкового развития — психологическими законами. Подобно Штейнталю, В. Вундт считал язык фактом психологии народов, или «этнической психологии». Основным двигателем языкового творчества, по К. Фосслеру, является языковый вкус — особая разновидность художественного вкуса. Идеи Бенедетто Кроче во многих отношениях близки к фосслеровским. И для него язык является эстетическим феноменом. Основной, ключевой термин его концепции — «выражение» (экспрессия). Всякое выражение в основе своей художественно. Отсюда лингвистика, как наука о выражении, совпадает с эстетикой.

В другую крайность впадал Фердинанд де Соссюр [27]. Соссюр исходит из различения трех аспектов языка: языка-речи (language), языка как системы форм (langue) и индивидуального речевого акта — высказывания (parole). Язык (langue) есть система нормативно тождественных форм. Язык не является деятельностью говорящей личности, он — продукт, который личность пассивно<428> регистрирует. Высказывание (parole), наоборот, индивидуально. Система языка является внешним для всякого сознания фактом, от этого сознание не зависящим.

Критикуя Соссюра, В. В. Волошинов справедливо замечает, что сознание говорящего работает с языком вовсе не как с системой нормативно тождественных форм. Такая система является лишь абстракцией, полученной с громадным трудом, с определенной познавательной и практической установкой [2, 81]. Язык тесно переплетен с речью, инновация, вводимая индивидом, может глубоко затронуть систему языка.

В связи с вышеизложенным было бы уместно остановиться на некоторых методологических извращениях, допущенных в свое время Н. Я. Марром и его последователями. Речь идет о теории классовости языка и его надстроечном характере. Положение о классовом характере языка впервые было выдвинуто Н. Я. Марром и в дальнейшем развивалось некоторыми его последователями. Н. Я. Марр писал: «Нет языка, который не был бы классовым и, следовательно, нет мышления, которое не было бы классовым» [19, 91].

Сторонники теории классовости языка не учитывают, что язык не идеологический продукт, а способ выражения мыслей любого содержания. Категории, лежащие в основе системы материальных средств выражения связей между словами, абсолютно нейтральны по отношению к какой бы то ни было классовости. Значение абсолютно преобладающего числа слов, входящих в словарный состав любого языка, идеологически нейтрально. Именно по этой причине язык оказывается в одинаковой степени пригодным как для выражения суждений сугубо идеологического характера, так и выражения суждений, лишенных идеологического характера. Это свойство целиком и полностью вытекает из особенности коммуникативной функции языка — быть всеобщим средством общения. Язык по своей природе не является классовым и не может быть классовым. Известны случаи, когда отдельные диалекты как бы закрепляются за классами. Так, например, в царской России крестьянство выступало как носитель территориальных диалектов, тогда как высшая прослойка буржуазии пользовалась литературным языком. Аналогичное явление наблюдается и в настоящее время в ряде стран мира. Однако эти факты сами по себе ни в малейшей мере не опровергают тезиса о неклассовой природе языка, так как закрепление территориальных диалектов за классом крестьянства было вызвано неимманентной классовой сущностью языка. Оно совершилось в силу определенных исторических обстоятельств.

Так же несостоятельно утверждение Н. Я. Марра и некоторых его последователей о надстроечном характере языка. Н. Я. Марр вообще отождествлял развитие языка с развитием экономических формаций. «Смены мышления, — замечает в одной из своих работ<428> Н. Я. Марр, — это три системы построения звуковой речи, по совокупности вытекающие из различных систем хозяйства и им отвечающих социальных структур: 1) первобытного коммунизма, со строем речи синтетическим с полисемантизмом слов, без различения основного и функционального значения; 2) общественной структуры, основанной на выделении различных видов хозяйства с общественным разделением труда, т. е. с разделением общества по профессиям, расслоения единого общества на производственно-технические группы, представляющие первобытную форму цехов, когда им сопутствовал строй речи, выделяющий части речи, а во фразе — различные предложения, в предложениях — различные его части и т. п., и другие с различными функциональными словами, впоследствии обращающиеся в морфологические элементы, с различением в словах основных значений и с нарастанием в них рядом с основным функционального смысла; 3) сословного или классового общества с техническим разделением труда, с морфологией флективного порядка» [18, 71].

Вышеприведенное мнение знаменует собой полное непонимание особенностей исторического развития языков, незнание того, что возникновение грамматических форм или различие их языкового оформления причинно не связаны с особенностями экономической структуры общества. Марр также не понимал истинной природы общественного сознания, сводя все его составные элементы к элементам классовым и надстроечным.

Диалектический материализм учит, что законы отражения носят объективный характер, т. е. действуют независимо от сознательных побуждений людей, независимо от того, знают или не знают люди эти законы8.

Этот тезис находится в полном соответствии с указанием К. Маркса,  который рассматривал процесс мышления как «естественный процесс». «Так как процесс мышления сам вырастает из известных условий, сам является естественным процессом, то действительно постигающее мышление может быть лишь одним и тем же, отличаясь только по степени, в зависимости от зрелости развития и, в частности, развития органа мышления. Все остальное вздор» [15, 209].<430>

ЗАВИСИМОСТЬ РАЗВИТИЯ ЯЗЫКА ОТ СОСТОЯНИЯ ОБЩЕСТВА

При характеристике языка как общественного явления следует также учитывать его зависимость от изменения состояния человеческого общества. Правда, этим свойством обладают и другие явления, обслуживающие общество. Например, машины также отражают изменения, происходящие в обществе. Претерпевает некоторые изменения в связи с изменением состояния человеческого общества и надстройка. Однако все эти явления отражают изменения состояния общества только в определенном отношении. Язык способен отражать изменение в жизни общества в более широком плане, во всех его сферах, что существенным образом отличает его от всех других общественных явлений.

Различные конкретные случаи влияния на развитие языка со стороны окружающей язык внешней среды были охарактеризованы в главе «Язык как исторически развивающееся явление». В данной главе целесообразнее сосредоточить внимание на тех причинах изменения языка, которые непосредственно связаны с изменением состояния общества, поскольку изменение именно этого типа лучше характеризует сущность языка как общественного явления.

Отражение в языке особенностей социальной организации общества

Давно была подмечена зависимость языкового состояния от характера экономических формаций и формы государства. Так, например, для эпохи феодализма был характерен распад стран на множество мелких ячеек. Каждый феод и монастырь с прилегающими к нему деревнями представлял государство в миниатюре. Совершенно естественно, что такая структура общества необычайно способствовала появлению мелких территориальных говоров. Местные территориальные говоры были основной формой существования языка в феодальном обществе.

Любопытно отметить, что различие социальной организации общества в прошлом может отражаться на состоянии диалектов, существующих в настоящее время. П. С. Кузнецов отмечает, что на территории наших старых южных губерний (т. е. губерний Центральной Черноземной полосы), где особенно было развито помещичье землевладение, и в настоящее время сохранилось большое количество мелких местных говоров. Напротив, на севере, где во многих местах совсем не было помещичьего землевладения, а там, где оно было, большинство крестьян находилось на оброке, причем они часто уходили на заработки в города или другие губернии, один говор охватывает обширную территорию9.<431>

Территориальная раздробленность нивелируется в период развития капитализма, поскольку в это время капитализму необходим единый рынок и хорошо организованное единое государство, защищающее его интересы. В период становления капитализма возникает нация и ее характерный атрибут — национальный язык, который, воплощаясь в литературном языке, указывает нивелирующее влияние на территориальные диалекты.

Вместе с тем в буржуазном обществе возникает и другая тенденция. Капитализм влечет за собой усиление социальной дифференциации общества, что вызывает к жизни довольно большое количество так называемых социальных диалектов и жаргонов, арго и т. п.

Консолидация наций в условиях классового общества может иметь своим результатом появление национализма, способного влиять на языковую политику. Конкретным следствием этого являются различные пуристические тенденции, создавшие своеобразие лексического состава некоторых национальных языков, создание монополий одного языка в стране, ограничение роли языков национальных меньшинств и даже возрождение фактически исчезнувших языков, ср., например, возрождение древнееврейского языка в современном государстве Израиль, где он фигурирует под названием иврита, примером появления архаизованных  стилей, в целях хотя бы частичного возрождения ныне уже исчезнувшего языка, может служить существование в современной Греции особого архаизованного языкового стиля, известного под названием кафаревусы, представляющего своеобразный компромисс между древнегреческим и новогреческим языками.

Каждая общественно-экономическая формация создает особый жизненный уклад общества, который проявляется не в одном каком-нибудь частном явлении, а в целом комплексе взаимно обусловленных и связанных между собой явлений. Конечно, этот своеобразный жизненный уклад отражается и в языке. Если сравнить, например, систему общественных функций русского языка эпохи царизма с системой его общественных функций, типичной для советской эпохи, то нельзя не обнаружить в этих системах определенной специфики, определенной направленности. Так, в обществе, где играют ведущую роль публичные формы языкового общения (митинг, собрание, радиоречь, театр и т. д.), установка на слушателя будет, несомненно, более ощутимой, чем в обществе, где языковое общение замкнуто кругом только более или менее «приватных», уединенных, узкоадресованных речевых жанров. Огромное значение публичных речевых жанров определило для русского языка советской эпохи особую значимость «установки на слушателя» для многих языковых преобразований нашего времени [13, 28].

Отражение в языке социальной дифференциации общества

Человеческое общество не представляет абсолютно однородного коллектива. В нем наблюдается дифференциация, вызываемая различными причинами. Это может быть дифференциация по классовому, сословному, имущественному и профессиональному признаку, которая, естественно, отражается в языке. Так, например, немецкие исследователи различают три уровня в социальном расслоении современного немецкого языка, которые могут быть обозначены как диалект в собственном смысле (Mundart), полудиалект (Halbrnundart или Umgangssprache) и национальный литературный язык (Hochsprache), в своей разговорной форме обычно слегка окрашенный местным произношением («gebildete Umgangssprache», по терминологии П. Кречмера, т. е. «обиходный язык образованных») [8, 26] (см. гл. «Литературный язык»).

Дифференциация языка особенно усиливается в связи с усложнением производства и происходящим на этой почве разделением труда, что выражается главным образом в появлении специальной терминологии.

Наряду со специфической профессиональной лексикой, связанной с потребностями определенной отрасли производства, появляется особая лексика, типичная для различных арго, жаргонов и т. п., ср., например, студенческий, воровской, солдатский и др. жаргоны.

Социальная дифференциация языка затрагивает обычно только область лексики. Наблюдаются, однако, отдельные случаи, когда она захватывает и область грамматического строя языка. В японском языке существует спряжение глаголов с всп. гл. масу, в настоящее время уже не употребляющимся в роли самостоятельного глагола, например: ёму и ёмимас(у) 'читаю'. Формы без масу в обычном разговоре употреблять не рекомендуется, так как они считаются невежливыми. Их употребляют в разговоре с друзьями, низшими и т. д.10

В корейском языке в живой речи глаголы получают иное, чисто разговорное оформление, изменяющееся в зависимости от того, в какой среде, обстановке ведется разговор, кем является говорящий и слушающий. При выборе разговорных форм глагола учитываются самые разнообразные факторы: общественное положение, возраст, пол, семейное положение, жизненный опыт, знание и т. п. Различаются следующие формы: книжная, фамильярная, вежливая, учтивая и почтительная, неучтивая. Так, например, если студент на вопрос преподавателя отвечает: нанын чхэгыль помнида 'я читаю книгу', то, желая, выразить почтение<433> к преподавателю, он употребляет учтивую форму помнида. Отвечая такому же студенту, как он сам, он скажет наным чхэгылъ поо (вежливая форма). Если этот же студент является его близким другом, то и форма выражения будет другая: нанын чхэгылъ поне (фамильярная форма)11. Следует, однако, отметить, что эти грамматические особенности ограничены сферой форм различной степени вежливости и не доказывают возможности существования особой классовой грамматической структуры языка.

Классовая дифференциация общества может быть причиной создания значительных различий между языками, вернее — стилями языков. Характеризуя состояние индийских языков в начале 30-х годов, А. П. Баранников отмечал, что современные литературные языки Индии приспособлены к обслуживанию интересов господствующих классов и большинство их мало понятно для широких кругов пролетариата и крестьянства. Причина этого в том, что из многих литературных языков изгнаны лексические элементы, употребляемые широкими кругами населения, и заменены словами из литературных языков господствующих классов феодальной Индии, т. е. из санскрита (у индуистов) и из персидского и арабского языков (у мусульман). В результате этого получаются огромные различия между языками разговорным и литературным12.

Отражение в языке демографических изменений

Этот не совсем удачный термин употреблен Гертцлером в его книге «A Sociology of Language» [37]. Под изменениями этого типа понимаются такие явления, как увеличение или уменьшение населения, изменения в его распределении и составе, численности этнических групп, сдвиг соотношений между сельским и городским населением и т. д. Эти изменения не являются самодовлеющими и чаще всего выступают как следствие других социальных изменений в обществе. Выделение их в особый тип производится только в целях создания более или менее обозримой классификации различных изменений, происходящих в обществе.

Демографические изменения могут определенным образом отражаться в языке. Так, например, сильное увеличение городского населения в нашей стране по сравнению с дореволюционным периодом расширило сферу употребления городского койнэ, в известной мере способствовало расширению сферы употребления<434> литературного языка и ограничило употребление диалектной речи. В то же время приток сельского населения в города в связи с развитием промышленности оказал известное влияние даже на литературный язык. Исследователи истории русского литературного языка отмечают, что в 50—60-е годы снова наблюдается некоторая раскованность в речевом использовании нелитературных слов и оборотов и, в частности, — элементов просторечия. Это проявляется в широком включении просторечных слов (и просторечных значений общеупотребительных слов) в различные жанры литературной речи — причем стилистическая инородность их в этом случае ясно ощущается [13, 63].

Население более пожилого возраста обычно легче сохраняет особенности диалекта, тогда как молодежь, побывавшая на стороне, всегда вносит различные инновации. Сокращение численности какой-нибудь этнической группы всегда ведет к сокращению сферы употребления языка и сокращению его функций.

На языковое состояние может оказывать влияние такой фактор, как многонациональный характер государства. Во всех многонациональных государствах, почти как правило, выделяется какой-нибудь один язык, выступающий в роли главного средства общения. Примером может служить русский язык в СССР, индонезийский язык в Индонезии, английский и в известной мере хинди в Индии и т. д.

Любопытно отметить, что такой демографический фактор, как высокая или низкая плотность населения, может способствовать распространению фонетических изменений, грамматических инноваций, новых слов и т. д. или, наоборот, препятствовать их распространению. Это и понятно, так как для распространения всего нового необходим определенный механизм, роль которого может играть интенсивность общения людей между собой.

Движение населения, выражающееся в переселении на новые места, может способствовать смешению диалектов или усилению диалектной дробности. Известный исследователь русских диалектов П. С. Кузнецов отмечает, что граница русского и белорусского языков не может быть достаточно точно определена. На территории, занятой русским языком, прилегающей к территории белорусского языка, имеется большое количество говоров, содержащих известные белорусские черты и образующих как бы постепенный переход от русского языка к белорусскому. Это объясняется тем, что территория к западу от Москвы (например, Смоленская земля) постоянно служила предметом борьбы между Русским и Литовским княжеством. Эти земли неоднократно переходили из рук в руки, они входили в состав то Литовского княжества, то русского государства. Можно предполагать, что каждое завоевание этой территории влекло за собой приток русского или белорусского населения. В результате языкового смешения и возникла область переходных говоров.<435>

Переселение населения в области, значительно отдаленные от основного этнического массива, создает условия изоляции, что приводит к созданию резко отличающихся диалектов и даже специальных языков. Различия между отдельными диалектами хантыйского языка порой настолько велики, что носители их совершенно не понимают друг друга. Особенно большие различия наблюдаются в восточнохантыйских диалектах, территориально изолированных от остальных диалектов.

Переселение древних норвежцев на остров Исландию способствовало возникновению особого исландского языка, в сущности представляющего законсервированную с некоторыми инновациями форму древненорвежского языка. Этот же фактор способствовал образованию специфического бразильского португальского языка, языка африкаанс и т. д. Интенсивная колонизация различных стран мира в значительной мере способствовала распространению таких языков, как английский и испанский.

Передвижением населения могут объясняться иногда довольно причудливые очертания диалектных ареалов. Так, например, южная граница северновеликорусского наречия вытянута с северо-запада на юго-восток по линии Псковское озеро — Калинин — Клин, далее проходит немного севернее Москвы (около Загорска), затем идет на восток, проходя немного южнее Мурома Владимирской области, Арзамаса и Сергача Горьковской области, поворачивает к югу, проходит немного восточнее Пензы и выходит к Волге севернее Калинина.

Диалектологическое разнообразие Сибири — наличие в ней северновеликорусских и южновеликорусских говоров — тоже объясняется различием колонизационных потоков.

Вторжение больших масс завоевателей и захват территорий с иноязычным населением также может быть причиной языковых изменений. Очень показательной в этом отношении является история языка урду. Его возникновение теснейшим образом связано с подчинением Индии мусульманам. Основная масса мусульман, осевших в Северной Индии, говорила на персидском языке и его диалектах. Персидский язык был официальным языком мусульманских империй в Индии. Скрещение экономических, политических и административных интересов коренного населения северной Индии и осевших в северной ее части мусульман привело к тому, что в течение нескольких столетий — на основе говоров панджабского языка и хинди, с одной стороны, и персидского, с другой, — вырабатывается язык хиндустани (урду), в котором органически сочетались элементы индийских диалектов с персидскими. Из персидского языка, в свою очередь изобиловавшего уже в это время огромным количеством элементов арабского языка, в урду вошло весьма большое количество слов.

Массовое проникновение иноязычного населения на территорию, занятую другим народом, может привести к утрате языка<436> аборигенов. История различных народов дает многочисленные примеры таких случаев, ср., например, исчезновение галлов на территории Франции, кельтиберов на территории Испании, фракийцев на территории Болгарии, обских угров на территории Коми АССР, скифов на территории Украины и т. д.

Любопытно отметить, что такое явление, как формирование норм литературного языка, создается не без активного участия различных групп населения. При отмирании старых норм и становлении новых сталкиваются очень остро и напряженно мнения различных групп населения: социальных, возрастных, территориальных [13, 37].

Отражение языком различий в уровнях экономического развития

Различие уровней экономического развития отдельных районов страны может быть в определенных случаях фактором языкового изменения. Из истории образования литературных языков известны многочисленные факты, когда общегосударственный язык развивался на базе диалекта области, наиболее развитой в культурном и экономическом отношении. Так, в древней Греции диалект Аттики лег позднее в основу общегреческого языка койнэ. Латинский язык первоначально был диалектом провинции Лациум, диалект провинции Иль де Франс лег в основу французского языка, первоначальной основой испанского языка был кастильский диалект и т. д.

Следует отметить, что этот фактор оказался во многих случаях действенным при выборе так называемых опорных диалектов литературных языков народов СССР. Так, в основу коми-зырянского литературного языка лег присыктывкарский говор, прилегающий к культурному центру — городу Сыктывкару, в основу башкирского литературного языка легли западнобашкирские говоры, прилегающие к Уфе и т. д.

От общего уровня экономического развития страны или области может зависеть и степень диалектной дробности. По свидетельству Габеленца и Мейера, почти каждая деревня на берегу Маклая (Новая Гвинея) имеет свой диалект; на несколько тысяч аборигенного населения Австралии приходится 200 диалектов13. Наоборот, бурное развитие промышленности, возникновение новых промышленных центров, рабочих поселков и т. п. ведет к уменьшению диалектной дробности. Так, например, мощный подъем промышленности и сельского хозяйства в СССР, связанный с возросшими потребностями в рабочей силе, увеличил мобильность населения, что привело к известной нивелировке местных диалектных особенностей.<437>

Влияние на язык явлений надстроечного порядка

Характер надстройки может оказать огромное влияние на судьбы различных языков. Наиболее ярким примером этого может служить развитие языков народов СССР и типичные для этого явления процессы: расширение общественных функций языка, развитие стилей, выработка определенных языковых норм, рост словарного состава и т. д. Все это в конечном счете — результат влияния определенной надстройки, следствие ленинской национальной политики.

Действенным фактором, способствующим распространению языков, может иногда служить религия. Каждая религия, естественно, нуждается в языке, который мог бы служить средством ее распространения. С этим связано повышение роли и распространение языков религиозного культа. Религия может также оказать косвенное влияние на развитие языков, поскольку усвоение той или иной религии часто связано с усвоением культуры народа, распространяющего религию. Так, например, в эпоху распространения ислама и арабской культуры в языки многих восточных народов проникло довольно большое количество арабских слов и терминов. Издание священных книг послужило в истории многих народов началом письменности.

Заметное влияние на характер языка имеют различные общественные течения и взгляды. В годы революции культивировалось сознательное обращение к жаргону и арго как к «языку пролетариата», противопоставленному старому «буржуазно-интеллигентному языку» [26]. Это течение имело определенные следствия. В литературную речь первых послереволюционных лет хлынул широкий поток различных жаргонизмов, арготизмов и провинциализмов [21; 22; 24]. Эти слои лексики проникли и в художественную литературу (см., например, [11]).

Такое противопоставление в сущности было ошибочным, что не могло не вызвать со временем ответной реакции. Конец 20-х — 30-ые годы были периодом «стабилизации» литературной речи; возвращение понятий литературности и правильности речи не оставили почвы для дальнейших толков по поводу якобы нового «пролетарского» языка [13; 26].

В основе подобных течений часто лежат сугубо классовые интересы. В 30-х годах лингвистическому, научному подходу к проблеме развития русского языка, основанному на понимании неизбежности сложного взаимодействия литературного языка с «низовыми» средствами общения, противостояли две точки зрения. Первая — пуристическая, она проявлялась в огульном и резком отрицании вообще всяких новшеств в языке послереволюционной эпохи либо в психологически интересных, но безнадежных сетованиях по поводу порчи и оскудения русской речи, засорения ее «новыми словечками». Эти идеи получили широкое распростране<438>ние  в эмигрантских антисоветски настроенных кругах, где создавалось мнение о порче русского языка после Октябрьской революции. Сторонники второй точки зрения пытались оправдать необходимость и полезность всех новшеств, независимо от их генезиса и функциональной необходимости в речи. Здесь несомненно отразилось своеобразное пролеткультовское представление о новом пролетарском языке [13, 60].

При характеристике влияния на язык явлений надстроечного порядка нельзя оставить без внимания роль выдающихся писателей, драматургов, артистов. Общеизвестно, что многие выдающиеся писатели составили целую эпоху в развитии того или иного литературного языка. Такова, например, роль Пушкина и целой плеяды классиков русской литературы в России, роль Данте в Италии, Сервантеса в Испании, Чосера и Шекспира в Англии и т. д.

Возникнув как результат обработки разговорного языка, литературный язык сам начинает оказывать обратное воздействие на разговорную речь. Употребление многих слов, выражений и литературных штампов первоначально возникло в известных произведениях литературы.

Наличие в обществе различных классовых и националистических интересов также может отражаться на развитии языков. Специалисты по языкам Индии утверждают, что два индийских языка урду и хинди можно было бы легко объединить. Элементы грамматической системы этих языков едины, подавляющая часть словаря является общей. Достаточно ограничить употребление санскритских элементов в хинди, а также персидских и арабских элементов в урду, и условия для формирования языка были бы созданы. Однако империалистической буржуазии Англии и представителям религиозного культа было выгодно поддерживать языковые различия, которые сохраняются до настоящего времени.

Отражение в языке развития культуры общества

Развитие производительных сил общества, техники, науки и общей культуры обычно связано с возникновением большого количества новых понятий, требующих языкового выражения. Развитие культуры общества неизбежно создает в словарном составе каждого языка лакуны, которые говорящие на данном языке пытаются всеми доступными им способами заполнить. Создаются новые термины, некоторые старые термины получают новые значения, необычайно расширяется область специальной лексики, варьирующейся в зависимости от понятийного содержания каждой науки в отдельности. Приток новой терминологии вместе с тем сопровождается исчезновением или оттеснением к периферии<439> некоторых терминов, уже не отражающих современного уровня развития наук.

Общий подъем культуры населения способствует расширению сферы употребления литературного языка, что одновременно сопровождается сужением сферы употребления территориальных диалектов и вызывает существенные изменения в состоянии социальных диалектов. «Вместе с быстрым подъемом массовой культуры, — замечает Ф. П. Филин, — разрушена база старого городского просторечия, представляющего собою своеобразный сплав профессионализмов, словарных стилистических и иных неологизмов с территориальными говорами. Термин «просторечие» стал теперь обозначать ненормативные и стилистически сниженные средства языка, которыми пользуются для определенных целей и в определенной ситуации» [30, 12].

Общее повышение культурного уровня населения вызвало такое интересное явление, как расширение пласта нейтральной лексики. Расширение пласта нейтральной лексики в наше время происходит и за счет книжной и специальной лексики. Нейтрализация книжной лексики также может быть объяснена взаимопроникновением книжной и разговорной стихии в обиходно-деловом стиле речи. Поэтому в языке наших дней книжная лексика вычленяется уже не столько на базе ее противопоставления разговорной лексике (как это указано в Словаре под ред. Д. Н. Ушакова), сколько на основе ее противопоставления нейтральной, общеупотребительной лексике языка газеты, постановлений, речей и выступлений. Процессу нейтрализации в первую очередь подвергаются многозначные слова. Из однозначных слов чаще всего нейтрализуются те слова, которые не имеют дублетов и нейтрально разговорных синонимов [12].

Рост культуры способствует увеличению функций литературного языка, одновременно сопровождающимся его более интенсивной стилистической дифференциацией, появлением новых разновидностей устной и письменной речи. Развитие письменной речи может заметным образом отразиться даже на структуре языка. Различными исследователями, например, доказано, что сложноподчиненные предложения во всех языках получают интенсивное развитие только вместе с возникновением и развитием письменной речи.

Увеличение различных стилистических разновидностей языка может существенным образом изменить систему словообразовательных суффиксов. Отвлеченные существительные с суффиксом -ость в русском литературном языке образуют незначительное число производных, например: тягостный, радостный, мерзостный и т. д. Современное терминологическое словообразование пополнило эту группу прилагательных семантически новым разрядом слов со значением отношения к понятию, реже — к предмету. Это такие прилагательные, как ёмкостный, прочноетный, жидко<440>стный, плоскостный, усталостный, точностный, вероятностный, влажностный и др.14

Роль необычайно мощных средств в распространении единого литературного языка выполняет школа, а также театр, кино, радио, телевидение.

Расширение функций литературного языка и распространение его среди широких масс населения вызывает необходимость установления единых орфоэпических и грамматических норм. Этот фактор имеет консервирующее действие. Грамматический строй, а отчасти и словарный состав современных литературных языков изменяется неизмеримо медленнее по сравнению с грамматическим строем и словарным составом языков, не имеющих письменности.

Возникновение разветвленной системы языковых стилей и установление языковых норм способствует развитию так называемой языковой эстетики, выражающейся в ограждении языка или стиля от проникновения в него всего того, что нарушает стилистические или языковые нормы.

Развитие культуры естественно связано с усилением контактов с различными странами мира, имеющими своей целью обмен опытом в самых различных областях науки и техники. На этой базе возникает интернациональная терминология. Перевод технической и научной литературы неизбежно ведет к появлению в социальных сферах языка общих стилистических черт и особенностей.

РОЛЬ ОБЩЕСТВА В СОЗДАНИИ И ФОРМИРОВАНИИ ЯЗЫКА

К числу наиболее характерных особенностей языка как общественного явления относится также тот факт, что общество создает язык, контролирует созданное и закрепляет его в системе коммуникативных средств.

Выше уже говорилось о том, что каждое слово и каждая форма создаются вначале каким-нибудь отдельным индивидом. Это происходит оттого, что создание определенного слова или формы требует проявления инициативы, которая в силу целого ряда психологических причин не может быть проявлена всеми членами данного общества. Однако инициатива отдельного индивида, если ее рассматривать с чисто гносеологической точки зрения, не чужда остальным членам общества. Общность психофизиологической организации всех людей в целом, наличие общественного<441> сознания, общности ассоциаций и т. п. создает так называемый общественный потенциал, т. е. возможность проявления той же инициативы, идущей в сходном направлении. В этом заключается ответ на вопрос, почему созданное отдельным индивидом может быть принято и утверждено обществом.

Проясним эту мысль на конкретных примерах. В болгарском языке существует слово гора 'лес'. Этимологическая связь его с русским словом гора очевидна. Это означает, что индивид, впервые создавший болгарское слово гора, ассоциировал его с горой, покрытой лесом, так как можно предполагать, что слово гора в значении соответствующего слова в русском языке также некогда существовало и в болгарском языке. Слово гора в значении 'лес' не было отвергнуто другими членами данного коллектива, поскольку в голове каждого могла возникнуть подобная же ассоциация. Аналогичное явление произошло в истории греческого языка, boh?љw по-гречески значит 'помогать'. Первоначальная идея — 'бежать на крик человека, взывающего о помощи'. Новое слово укрепилось в языке, поскольку у каждого в голове существует представление типичной ситуации, когда крик сигнализирует о необходимости оказания помощи. Каждый мог бы создать новое слово аналогичным же образом. Нечто подобное происходит также при создании грамматических форм и их аналогов. Можно предполагать, что какой-то индивид впервые создал в норвежском языке аналитическое образование с предлогом af, которое превратилось в семантический аналог древнегерманского родительного падежа на -s, например, sшnn af R. Nilsen 'сын P. Нильсена'. Здесь по существу идея отделения от чего-либо была использована для выражения принадлежности. Новое образование привилось в языке, поскольку оно не противоречило общественному потенциалу создания аналогичного образования. Потенциально это мог сделать каждый. Наблюдения показывают, что если инициатива индивида, создавшего новое слово или форму, находится в соответствии с общественным потенциалом создания такой же формы, то новое слово или форма принимаются обществом и получают закрепление в языке.

Выше были рассмотрены наиболее простые случаи утверждения обществом новых слов и форм. В огромном большинстве случаев апробация вновь созданного обществом зависит от совокупного действия различных внешнеязыковых и внутреннеязыковых факторов.

Авторы монографии «Лексика современного литературного русского языка» справедливо указывают на недостатки многих работ 20—40-х годов, посвященных изучению развития русского языка в условиях советского общества. Изменения в русском языке революционной эпохи не рассматривались как результат взаимодействия внутренних и внешних, собственно социальных законо<442>мерностей, что порождало культурно-социологический уклон в лингвистических исследованиях [13, 16—17].

Общество во всей его совокупности иногда сознательно, но чаще всего интуитивно, очень хорошо чувствует, подходит вновь созданное слово или не подходит. Все неудачно созданное обычно не имеет успеха.

В XVI столетии возникло слово копейка, которое сохраняется в русском языке по сей день. Утверждению этого слова способствовал целый ряд благоприятных факторов. Во-первых, наличие определенного зрительного образа. Установлено, что копейками были названы монеты, на которых по приказу князя Ивана Васильевича в 1535 году стали чеканить изображение всадника с копьем в руке. Первоначально это название представляло сочетание копейная деньга. Преобразование этого сочетания поставило его в один словообразовательный ряд со словами типа кожанка, касторка, неженка и т. д. Во-вторых, в укреплении в речи слова копейка определенную роль мог сыграть глагол копить. Слово копить чаще всего применялось именно к деньгам, поэтому и созвучие денежного наименования копейка с этим глаголом оказало большую поддержку изнутри. Одновременно с копейкой в русском языке появились и другие денежные наименования, образованные тем же способом: московка (из московская деньга) и новгородка (из новгородская деньга).

В связи с процессом объединения русских земель и устранением феодальной раздробленности слово копейка оказалось как нейтральное в географическом отношении более конкурентноспособным  и вытеснило своих соперников. Таким образом, слово копейка ощущало влияние со стороны других элементов лексической системы по нескольким направлениям. Его поддерживали слова, генетически с ним связанные, а также созвучные лексемы, близкие по значению. Все это не могло не способствовать укреплению в словарном составе русского языка этого денежного наименования, сохранившегося до нашего времени15.

В Советский период в русский язык вошло и прочно утвердилось слово домоуправление. В связи с уменьшением в городах доли частного домовладения и предоставления жилых домов в ведение городских Советов, появление такого термина было жизненно необходимым. Его успех объясняется прежде всего тем, что слово домоуправление не шло в разрез с явлениями, происходящими в лексической системе русского языка. Оно гармонировало с общей тенденцией создания сложных слов типа лесоразведение, судостроение, хлебопечение и т. п. Для создания этого слова имелись определенные предпосылки, поскольку глагол управлять и слово управа, например, земская управа, уже суще<443>ствовали в русском языке. При создании термина была использована тенденция к расширению функций суффикса -ени. Термин домоуправа был бы явно неудачен, поскольку слово управа уже исчезло из активного словаря русского языка, тогда как слово управление в советский период явно расширило сферу своего употребления. Стечение всех этих благоприятных обстоятельств и обеспечило особую жизненность нового слова домоуправление.

С развитием горного туризма и спорта в нашей стране вошел в русский язык термин горноспасатель. Успех его объясняется не только тем, что он стал необходим, но также и тем, что он не находился в противоречии с некоторыми особенностями лексической системы русского языка. Суффикс -тель является обычным средством образования имен существительных, обозначающих профессию, должность и т. д., ср. такие образования, как учитель, писатель, служитель, устроитель и т. п. Если бы новый термин выражался одним словом спасатель, то ему грозила бы опасность получить насмешливо-ироническую окраску, поскольку целый ряд слов с суффиксом -тель действительно имеет эту окраску, ср. развиватель какой-либо теории (в дурном смысле), старатель, обыватель и т. п. Однако этого не произошло, так как первая часть сложения горно- предохраняла новый термин от возможного сдвига значения. Термин оказался удачным, не говоря уже о том, что он был жизненно необходим.

Но могут быть и такие случаи, когда вновь созданное слово не находит поддержки в языке. В конце XIX в. министр финансов Витте предложил заменить название рубль словом рус (по образцу французского франка). По его приказу были отчеканены монеты с этим номиналом. Однако сочиненному министром слову не суждено было сохраниться в языке, потому что оно не нашло поддержки ни в народной речи, ни в традиционной денежной терминологии.

В истории создания русской терминологии в области физики нередко создавались такие термины, которые не могли утвердиться в языке. Предлагали, например, термин «теория» передавать русским словом умствование; для передачи термина «фигура» предлагалось слово образ. Семантические объем эквивалента был так широк, что в нем растворялось, утопало более узкое значение. Для передачи термина «эластичный» пытались ввести слово отпрыгной. В данном случае семантический объем предлагаемого слова был настолько узок, что широкое научное обобщение не могло на нем базироваться.

В начальный период развития авиации в нашей стране возникла необходимость в наличии какого-то русского термина для обозначения авиатора (так называли в то время летчика. — Б. С.). Были предложения внедрить слово льтец (ср. слово чтец от глагола читать). Однако это предложение не имело успеха, так как предлагаемое слово встречало сопротивление со стороны лекси<444>ческой  системы русского языка. Суффикс -ец объединяет целый ряд эмоционально окрашенных слов сниженного стиля: лжец, подлец, глупец, стервец, наглец и т. д. Для названия новой и почетной профессии предлагаемое слово льтец никак не подходило. Привилось слово лётчик. Это слово не имело никакой оценочной окраски. Кроме того, суффикс -чик существовал во многих других словах, обозначающих профессию, ср. наладчик, переплетчик, водопроводчик и т. д.

В истории нашей страны было время, когда в национальных языках, получивших после Октябрьской революции письменность, интенсивно создавалась новая терминология. Некоторые реформаторы, ратуя за «чистоту» своего языка, пытались все новые понятия выражать лишь словами родного языка. Так, например, сказуемое предлагалось передавать по-марийски словом ой поч, квитанция — словом ойырчык, электричество — словом тулэ?ер. Для передачи русского слова природа в коми-зырянском языке употреблялось слово ывлавыв. Эти термины были совершенно неудачны. Термин ой поч 'сказуемое' имел буквально значение 'конец мысли'. При этом следует учесть, что сказуемое в марийском языке не всегда помещается в конце предложения; ойырчык имело значение 'нечто оторванное', тулэ?ер — 'огненная река'. Коми-зырянское ывлавыв означало 'все то, что находится вне дома'. Эти термины были неточны, невыразительны и совершенно искусственны. Никакого успеха они не имели.

В 20-х годах в русском языке появилось слово шкраб (школьный работник), превратившееся в официальный термин. Этот термин должен бы обозначать в противовес дискредитированному педагогу, или преподавателю старой формации, или даже учителю — словам, уже расплывшимся и обросшим многими ассоциациями, — школьного работника нового типа, который не только учит, но и воспитывает по-новому16. Трудно было придумать что-либо более неудачное. Это слово вызывало ассоциации с такими словами, как раб и краб; сочетание согласных шк в начале слова способствовало ассоциации его с целым рядом слов блатного жаргона — шкары, шкет и т. п. По словам А. В. Луначарского («Один из культурных заветов Ленина». Вечерняя Москва, 21 января 1929 г.), когда он показал В. И. Ленину телеграмму, начинавшуюся со слов шкрабы голодают, и когда по просьбе Ленина он разъяснил ему, что означают шкрабы, то Ленин с большим неудовольствием ответил: «А я думал, что какие-нибудь крабы в каком-нибудь аквариуме. Что за безобразие назвать таким отвратительным словом учителя! У него есть почетное название — народный учитель, оно и должно быть за ним сохранено».<445>

В первый период внедрения в нашей стране радио возник термин широковещание, представляющий перевод английского broadcasting. Однако этот новый термин встретился с однозвучным, но одиозным словом широковещательный. Термин широковещание, как вызвавший нежелательные ассоциации, не привился.

В последнее время в просторечии возник глагол накурортничаться,  например: Пора уже возвращаться — накурортничалась. Можно быть уверенным, что это слово никогда не выйдет за пределы грубого и фамильярного жаргона, поскольку оно нарушает языковые нормы. Приставка на- в русском языке почти не сочетается с глаголами иноязычного происхождения, глагол курортничать создан по образцу жаргонного глагола самоварничать, слово курорт не образует в русском языке производного глагола, приставка на- в данном случае придает глаголу грубый и фамильярный оттенок.

Любопытно отметить, что различные оценочные критерии утверждения того или иного слова могут быть различными в разных языковых сферах, стилях и т. п. Люди, пользующиеся просторечием, могут оценивать слово иначе, чем его оценивают люди, пользующиеся литературным языком. Очень показательна в этом отношении история слова буза, проникшего в русский разговорный язык. По свидетельству Л. Я. Борового, это слово часто встреча лось в произведениях писателей-кавказцев» начала XIX века и считалось татарским. В азербайджанском языке это слово имеет значение 'особый опьяняющий напиток', отсюда: У этих азиатов всё так, натянулись бузы, и пошла резня (Лермонтов, «Бэла»); Как напьются бузы на свадьбах или на похоронах, так и пошла рубка (там же).

В первые годы революции, как замечает Л. Я. Боровой, буза  с очень многими производными широко входит в язык, обнаруживает семантическое расширение и заменяет очень многие понятия. Слово буза начинает широко употребляться в литературе того времени в самых различных её жанрах.

Чем объяснить необычайный успех этого слова? Успех этот объясняется совокупным действием многих факторов. Прежде всего следует отметить фактор семантический. Употребление напитка бузы на Кавказе часто сопровождалось различными шумными событиями, драками, свалками, созданием беспорядка и т. п. Это создавало благоприятные условия для метонимии, для приобретения этим словом значения 'нечто бестолковое, беспорядочное и бесполезное, все равно, что именно'. По этой причине от существительного буза был произведен глагол бузить, бузовать, также получивший очень широкое распространение в народной речи. Экспрессивность этого слова увеличивалась невосприимчивостью его внутренней формы вследствие его иноязычного происхождения, что резко выделяло его на фоне исконно русских синонимичных слов беспорядок, неразбериха, сумятица и т. п.<446>

Не связанное ассоциациями с тем или иным напитком, да и ни с чем вообще, оно очень полюбилось на какое-то время нашей молодежи, как очень широкое и универсальное по значению и забавное по самому своему звучанию слово. Сейчас это уже только жаргонное слово, окончательно изгнанное из литературного языка.

Неудачное слово, противоречащее законам языка, может до некоторой степени поддерживаться временно действующими факторами. Интересна в этом отношении история слов выдвиженец и учеба, некогда довольно широко употреблявшихся в русском литературном языке. Необходимость в слове выдвиженец возникла в ту эпоху существования нашего государства, когда был брошен лозунг о целесообразности выдвижения на руководящие посты особо себя проявивших рабочих и служащих. В этих условиях и было создано слово выдвиженец. Создано оно, конечно, было неудачно, так как суффикс -енец почти всегда снижает, иронически или печально обрабатывает слово (ср. такие образования с этим суффиксом, как пораженец, лишенец, непротивленец, перерожденец, отщепенец и т. п.). Кроме того, это новообразование в известной мере опиралось на некоторые, прежде довольно редкие образования не сниженного стиля, например, снабженец, переселенец, и т. п. Как только закончился период специально объявленного выдвижения, это слово сравнительно быстро исчезло из русского языка.

Слово учеба встречалось в русской литературе как слово крестьянского разговорного языка, без особого местного прикрепления. После революции учеба впервые становится литературным словом, входит в официальную формулу отправить на учебу. Оно утверждается настойчиво и принципиально вместо слишком тихого и общего учения и просвещения и прямо против просветительства, которое связано с плохими историческими воспоминаниями и по самой своей форме и даже звучанию как бы высокомерно и благотворительно. Таким образом, временно действующий экстралингвистический фактор — желание противопоставить новую форму обучения обучению, практиковавшемуся в старой дореволюционной школе, — содействовал утверждению этого слова. Но выбор этого слова нельзя признать удачным. Во-первых, в самом крестьянском языке слово учеба имело сниженное значение, как какое-то занятие, отличающееся от крестьянской работы. Во-вторых, оно было созвучно с целым рядом слов сниженного стиля, как-то: хвороба, зазноба, особа и т. д. Это созвучие естественно придавало слову учеба оттенок чего-то слишком просторечного. В настоящее время оно исчезает из литературного языка.

Иногда факторы, поддерживающие слово или выталкивающие его из языка, выступают в довольно противоречивом сплетении. Жаргонное слово низкого стиля может стать достоянием литературного языка, если одна группа факторов окажется в этой борьбе более эффективно действующей. Интересна в этом отношении ис<447>тория слова халтура. Этимология слова халтура не ясна. Были попытки связать его с глаголом хапать 'брать с жадностью'. Вероятнее всего он имеет связь с церковным термином хартуларай, или хартуларь 'книгохранитель в монастыре или церкви'; халтуларь зарегистрирован в документах XIXIV веков, особенно на юго-западе. В церковном быту существовал и глагол халтурить — 'совершать службы (особенно отпевание покойника) на дому, совершать поскорее и кое-как, чтобы успеть обойти побольше домов и получить побольше денег'. Затем это слово нашло своеобразное преломление уже в другой сфере. В жаргоне уголовников, «блатной музыке», халтура связана была также по преимуществу с покойниками: халтурщик 'вор, работающий там, где есть покойник'. Это «работа», так сказать облегченная и даже непристойная для квалифицированного вора. Халтурщиком на этом жаргоне назывался и сам покойник. На этой основе слово халтура получает значение 'легкая работа' и широко распространяется в народном языке. Оно было экспрессивно как иноязычное по происхождению слово с неясной внутренней формой и даже приобрело новое значение 'работа на стороне' или 'работа налево'. Вытеснить это слово из литературного языка не удалось. Осталось, как замечает Л. Я. Боровой, в языке халтура — высокое по звучанию и мерзкое по существу, полное юмора слово. Живучесть этого слова можно объяснить также тем, что оно вошло по своему внешнему звучанию в ряд стилистически высоких слов, таких, как литература, натура, прокуратура, регистратура и т. п.  Это обстоятельство в известной мере нейтрализовало его жаргоную принадлежность.

Внешнеязыковые факторы в ряде случаев могут оказать очень сильное влияние на судьбу слова. Если сравнить словарный состав турецкого литературного языка 30-х годов с тем его состоянием, которое наблюдается в настоящее время, то его словарный состав обновился по меньшей мере на 30—35%. Многие, ранее бытовавшие в турецком языке заимствованные арабские и персидские слова были заменены новыми турецкими словами. Нельзя не согласиться с тем, что не все в этом массовом словотворчестве было удачным. Однако пуристические тенденции оказались значительно сильнее различных лингвистических неудобств и предложенные новые слова утвердились в турецком языке.

Нечто подобное наблюдалось и в истории развития венгерского языка в эпоху обновления (XVIII в.). В это время обогащение языка приняло более широкий размах и даже пошло, как считает Й. Балашша, по нездоровому руслу. И все же автор признает те способы словотворчества, которые, несмотря на свою противоречивость естественному развитию языка, обогатили лексику огромным количеством новых и нужных слов17.<448>

Существуют области словотворчества, где общественное утверждение почти не играет никакой роли. Это относится к созданию очень узких специальных терминов. Всего несколько лет назад ученые открыли ценное сырье для выплавки стекла. Его удалось получить из сиенита, залегающего в горах вблизи города Еревана. Это новое вещество было названо ереванитом. Недавно открытый новый строительный материал получил наименование ереванит. Много минералов исследовала Ю. Н. Книпович, и один из них назвали в ее честь книповичитом.

Несмотря на огромное разнообразие внутрилингвистических и внешнелингвистических факторов, определяющих судьбу вновь возникшего слова или формы, которые даже невозможно подробно описать в рамках данного раздела, решающая роль всегда принадлежит обществу. Общество создает и формирует язык в подлинном смысле этого слова. Язык — продукт общества. По этой причине он в большей степени, чем какое-либо другое явление, обслуживающее  общество, заслуживает название общественного явления.

БИБЛИОГРАФИЯ

Г. О. Винокур. О задачах истории языка. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.

В. В. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.

Е. М. Галкина-Федорук. Язык как общественное явление. М., 1954.

Г. Глезерман. Общественное бытие и общественное сознание. М., 1958.

В. Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. I. М., 1960.

М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.

В. Ф. 3ыбковец. Дорелигиозная эпоха. М., 1959.

В. М. Жирмунский. Проблема социальной дифференциации языков. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.

В. В. Журавлев. Марксизм-ленинизм об относительной самостоятельности общественного сознания. М., 1961.

В. Ж. Келле, Н. Я. Ковальзон. Общественное сознание. М., 1966.

А. Крученых. Заумный язык у Сейфуллиной, Вс. Иванова, Леонова, Бабеля, И. Сельвинского, А. Веселого и др. М., 1925.

М. Э. Курдиани. Изменения в словарном составе современного русского литературного языка (Автореф. канд. дисс.). Тбилиси, 1966.

Лексика современного русского литературного языка. М., 1968.

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 18.

К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные письма. М., 1947.

К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3.

К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.

Н. Я. Марр. Актуальные проблемы и очередные задачи яфетической теории. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.<449>

Н. Я. Марр. Язык и мышление. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.

И. Б. Новик. К вопросу о специфике человеческого сознания. — «Уч. зап. Молотовского гос. ун-та им. А. М. Горького», 1957, т. X, вып. 3.

Е. Д. Поливанов. О литературном (стандартном) языке современности. — «Родной язык в школе», 1927, №1.

Е. Д. Поливанов. Русский язык сегодняшнего дня. — В сб.: «Литература и марксизм». М., 1928, кн. 4.

Проблемы мышления в современной науке. М., 1964.

А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет. 1917—1926. М., 1928.

Э. Сепир. Положение лингвистики как науки. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях ч. II. М., 1960.

Л. И. Скворцов. Взаимодействие литературного языка и социальных диалектов (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.

Ф. де Сосcюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

А. Г. Спиркин. О природе сознания. — «Вопросы философии», 1961, №6

Б. Л. Уорф. Отношение норм поведения и мышления к языку. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания ХIХиХХ веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.

Ф. П. Филин. К проблеме социальной обусловленности языка. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.

Формы общественного сознания. М., 1960.

А. А. Шахматов. Очерк современного русского литературного языка. Изд. 3. М., 1936.

P. O. Шор. Язык и общество. М., 1926.

Е. В. Шорохова. Проблема сознания как комплексная проблема современной науки. — В сб.: «Проблема сознания и закономерности его развития». Материалы симпозиума. Новосибирск, 1966.

Язык и общество. М., 1968.

М. Ñohen. Pour une sociologie du langage. Paris, 1956.

Jouce O. Hertzier. A sociology of language. University of Nebraska, N. Y. 1965.

Н. Íîijår. Linguistic and cultural changes. «Language», 1948, v. 24 ¹4.

Language in culture (Ed. by H. Hoijer). The University of Chicago Press, 1954.

Language in culture and society. N.Y. — London, 1964.

Ì. M. Levis. Language in society. London, 1947.

A. Sоmmerfelt. Structures linguistiques et structures des groups sociaux. «Diogene», 1965, ¹51.

L. Weisgerber. Vom Weltbild der deutschen Sprache. Dusseldorf, 1950»<450>

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ И СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА

В специальной лингвистической литературе широко распространено понятие общенародного языка, понятного для всего народа. Это понятие, однако, довольно неопределенно, так как под него нередко подводятся явления различной природы: 1) под общенародным языком понимают литературный язык, имеющий распространение в данном государстве, 2) общенародным языком называют иногда какое-либо распространенное койнэ, например, общегородское койнэ, 3) за общенародный язык часто выдают систему общих лексических и грамматических элементов, связывающих различные диалекты языка и дающих возможность их представителям договориться между собою. Такие общие элементы, конечно, не составляют живого языка и представляют собой некоторую, хотя и коммуникативно действенную, абстракцию.

В связи с этим интересно привести некоторые высказывания Е. Д. Поливанова, который утверждал, что язык крупного коллектива не отличается абсолютным тождеством кооперативных связей и определял язык как тождество систем произносительно-звуковых символов, присущих участникам того или другого коллектива, определяемого наличием специальных кооперативных потребностей, что обусловливает потребность в общем и едином языке для этого коллектива. На фоне известных кооперативных связей можно обнаружить еще более тесные и специфические связи внутри отдельных групп [51, 55]. Соответственно этому, Е. Д. Поливанов считал необходимым внести в понятие тождества ассоциативных систем, которое обычно кладется в основу определения языка, признак относительности. «Есть тождество более или менее полное — у небольших, тесно связанных (внутри себя) групп и тождество — неполное — у всего (национального) коллектива, в который входят эти группы. В последнем случае «общий язык» обеспечивает лишь возможность взаимного понимания (да и то, строго говоря, лишь в пределах определенных тем — соответственно тому характеру кооперативных связей, который объединяет<451> всех членов данного коллектива), но отнюдь не единую характеристику системы языкового мышления (в фонетическом, морфологическом и т. п. отношениях)» [51, 56].

Язык никогда не бывает абсолютно единым, так как наряду с факторами, способствующими формированию его единства, действуют факторы, создающие его неоднородность. Различные вариации языка принято делить на две группы — одни из них носят названия территориальных диалектов, другие известны как его социальные варианты.

ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА

Прежде чем перейти к рассмотрению различных более или менее частных аспектов узлового для данной проблематики понятия территориального диалекта, отметим два обстоятельства общего порядка. Во-первых, необходимо учитывать невозможность структурного определения языкового или диалектного статуса того или иного объединения (проблема: самостоятельный язык или диалект другого языка). По сравнению с неизбежно произвольным — в данном отношении — характером структурных критериев довольно твердую опору в этом отношении составляют критерии социологического порядка. Среди последних наиболее оперативными являются наличие (или, наоборот, отсутствие) взаимопонимаемости, единого литературного языка, а также единого самосознания народности. Во-вторых, следует иметь в виду, что территориальный диалект является исторически изменчивой, зависящей от уровня социального развития общества формой существования языка. Согласно определению В. М. Жирмунского, «диалект представляет единство не исконно данное, а сложившееся исторически в процессе общественно обусловленного взаимодействия с другими диалектами общенародного языка, как результат не только дифференциации, но и интеграции: единство развивающееся, динамическое, как о том свидетельствует характер изоглосс языковой карты, наглядно отражающей связь истории языка с историей народа» [32, 23]. Ни дифференциальные признаки диалекта, ни тенденции его развития не остаются тождественными для разных эпох. Так, если докапиталистические общественно-экономические формации постоянно способствуют диалектной дифференциации языка, то отношения эпохи капитализма, и особенно — социализма, делают диалекты категорией деградирующей и даже пережиточной. Мощным фактором постепенной элиминации диалектов являются национальные языки, начинающие складываться уже в процессе перехода от феодализма к капитализму. Строго говоря, сам термин «территориальный диалект» применим только к диалектам донациональной эпохи, так как в процессе ста<452>новления нации территориальные диалекты превращаются в диалекты территориально-социальные [68, 27].

Основной причиной возникновения диалектных различий является ослабление связей и относительная изоляция различных группировок языковой общности. Поскольку язык представляет собой явление исторически изменяющееся, в нем постоянно зарождаются различные инновации, которые, возникнув первоначально в одном месте, затем постепенно распространяются. Как правило, однако, сколько-нибудь тесная связь между членами языковой общности затрудняется.

В наиболее общем случае в роли факторов, затрудняющих возможности непосредственного общения, выступают факторы физико-географического порядка (ср. наличие горных хребтов, лесных и водных массивов, пустынных пространств и т. п.). В частности, К. Маркс отмечал тенденцию к образованию различия в языке первобытных племен, неизбежную при обширности занимаемой его носителями территории, и прямо указывал, что локальное разобщение в пространстве вело с течением времени к появлению различий в языке [3, 79]. Очень ярким примером действия этого фактора служит, например, глубокая диалектная дифференциация почти всех нахско-дагестанских языков, локализующихся в горных отрогах Большого Кавказа, многие из диалектов которых распадаются к тому же на большое число говоров и подговоров, характеризующих нередко отдельные кварталы аулов. Диалектные различия имеются в эстонском языке почти на каждом из островов, расположенных вблизи морского побережья Эстонии. Основной предпосылкой формирования горно-марийского и лугового марийского языков (вернее — диалектов) явилось разделение их ареалов массивом Волги.

Затрудняющим языковое общение препятствием часто является административное деление территорий: государственное, феодальных земель и т. п. Так, размещение языка саамов по территории четырех государств — СССР, Финляндии, Норвегии и Швеции— послужило причиной образования довольно сильных различий между его диалектами. В очень многих случаях диалектный ландшафт языков отражает историческое членение страны на феодальные земли (это имеет место в немецком, итальянском, грузинском и других языках). Диалектной дифференциации языка способствует и существование определенных центров, сплачивающих окружающее население. Так, Казань в прошлом связывала воедино жизнь чувашских уездов своей губернии, обособляя их от смежной Симбирской губернии. Северо-западная часть Чувашии, входившая в состав Козьмодемьянского уезда с центром г. Козьмодемьянском на Волге в марийской части уезда, со времени разделения на уезды почти 150 лет жила своей несколько обособленной жизнью. Естественно, что в этих условиях не могли не образоваться диалектные различия.<453>

Иноязычное окружение диалекта также способствует его обособлению от других диалектов. В Красновишерском районе (северо-восточная часть Пермской области) живет около 4000 человек, говорящих на особом диалекте языка коми, отличающемся как от коми-пермяцкого, так и от коми-зырянского наречий. Коми, населяющие Красновишерский район, живут небольшой группой в среднем и частью верхнем течении р. Язьвы, левом притоке р. Вишеры, образуя в административном отношении так называемый Верхне-язьвинский куст Красновишерского района [46, 3]. Образованию особого диалекта во многом способствовало иноязычное окружение, изолировавшее его от основной массы коми-пермяцкого населения.

Разобщение диалектов может возникнуть и как следствие инфильтрации иноязычного населения на территорию данного народа. «Из-за территориального разобщения, которое часто возникало под влиянием иноязычных народов, отдельные группы мордвы на долгое время лишались возможности общаться друг с другом. В результате, несмотря на общность происхождения, приблизительно 90% слов, фонетический облик многих лексических единиц, восходящих к одному и тому же этимологическому источнику, за это время успел значительно измениться» [67, 72]. Причиной возникновения диалектных различий может быть влияние других языков и иноязычных субстратов, например, самаркандско-бухарская подгруппа узбекских говоров обнаруживает довольно сильное таджикское влияние. Они не только не имеют сингармонизма, но и вполне повторяют таджикскую звуковую систему — в частности, вокализм из шести гласных — i, е, q, а, о, и [53].

В нижне-вычегодских русских говорах имеются такие особенности, как появление среднеевропейского l, пропуск предлогов и т. п., возникшие под влиянием коми-языка (ср. стр. 473 данной работы). По утверждению А. М. Селищева, ряд черт русско-сибирских говоров возник вследствие иноязычного влияния, например, слабосмычный bw или wb (wboda, dwba), мягкие и и dћ вместо мягких t и d (чело — 'тело'; чача — 'тятя', джело — 'дело'); передвижка в ряде согласных s — љ, z — ћ (шам или шиам — 'сам', шобака или шиобака — 'собака', посол — посоулосо); j вместо l, r (бjам — 'брат', ju6a 'рыба', jаx?ка — 'лавка') и т. д. [58, 39].

Причиной диалектных различий нередко является их разное происхождение. Так называемый цаконский диалект новогреческого языка очень сильно отличается от других диалектов. Это объясняется тем, что он происходит непосредственно от лаконского. диалекта древнегреческого языка, тогда как остальные диалекты ведут свое происхождение от общегреческого койнэ эллинистического периода [78, 184].

По мнению Е. Д. Поливанова, в современном узбекском языке существуют три типа наречий, генетически относящихся к трем<454> разным группам тюркских языков: к юго-восточной, или чагатайской группе, юго-западной огузской группе и северо-западной, или кыпчакской группе [53, 3—4]. Это означает, что в состав узбекского народа частично вошли так называемые чагатайские узбеки, туркмены и казахи.

Различия в области религии также могут быть причиной обособления диалектов. Так, например, в Саратовской области имеется село Малый Красный Яр, население которого говорит на окающем говоре. Несмотря на то что этот говор находится в соседстве с акающими говорами, многие старые черты этого говора сохраняются очень устойчиво. Это объясняется тем, что жители данного села были раскольниками, старообрядцами. Они мало общались с соседями, вели замкнутый образ жизни, даже жён брали из далеких севернорусских окающих же деревень, что не могло не сказаться на состоянии их говора [8, 35]. Крещеные татары, изолированные в религиозном отношении, оказались также изолированными и в области языка. А это повлекло за собой то, что в их языке сохранились некоторые старые формы и оказалось мало арабских заимствований [19, 10].

Нетрудно видеть, что особенно глубокие диалектные различия возникают там, где имеет место взаимодействие нескольких из названных факторов одновременно.

Выше были охарактеризованы только основные факторы, способствующие разобщению языковых массивов. Наряду с ними существует известное количество каких-то мало заметных, трудно уловимых факторов, затрудняющих распространение языковых явлений и обусловливающих в свою очередь дифференциацию диалектов на поддиалекты и более мелкие единицы территориального членения языка. Имеются, например, такие случаи, когда слово бытует только в одной деревне. В другой деревне, отделенной расстоянием всего в каких-нибудь десять или пятнадцать километров, оно уже не употребляется.

Так, у носителей тонашевского диалекта мокша-мордовского языка существуют названия предметов и понятий, распространение которых ограничено территорией с. Тонашево и соседних сёл: Вертелим, Кулдым, например: фтун 'решительно', йосыпс 'зря' и т. д. [5]. Очевидно, сам факт удаленности одного населенного пункта от другого даже на небольшое расстояние уже создает известные препятствия для распространения языковых явлений. Можно также предполагать, хотя этот вопрос детально не изучен, что разные звуки, слова и формы диалекта обладают далеко не одинаковыми возможностями широкого распространения. Диалектные различия возникают оттого, что в зонах изоляции начинают происходить самостоятельные изменения самого различного характера во всех языковых сферах, осуществляющиеся к тому же неравномерно. Иногда они заходят так далеко, что диалекты с течением времени превращаются в самостоятельные языки.<455>

Существует огромная литература, посвященная описанию диалектов различных языков мира. Диалектология как специальная отрасль языкознания затрагивает много проблем. Наибольший интерес представляют две по существу связанные темы: 1) смешение диалектов и 2) общие принципы выделения диалектов как самостоятельных языковых единиц.

СМЕШЕНИЕ ДИАЛЕКТОВ И ОБРАЗОВАНИЕ ДИАЛЕКТОВ
ПЕРЕХОДНОГО ТИПА

Между двумя различными диалектами в определенных благоприятствующих условиях могут образоваться диалекты переходного типа, объединяющие в себе черты территориально соприкасающихся диалектов. Эти факты неоднократно отмечались многими диалектологами. Диалектологи выделяют, например, средне-великорусские переходные говоры, т. е. говоры, образующие как бы переход от северновеликорусского наречия к южновеликорусскому. Средневеликорусские говоры не имеют своих ярких черт в фонетике и морфологии (если не считать некоторых, имеющих второстепенное значение), но частью черт объединяются с северно-великорусскими, а частью черт с южновеликорусскими говорами [41, 155].

По сообщению В. Штейница, смежные диалекты хантыйского языка (диалекты, находящиеся на границе двух различных групп диалектов) включают в себя ряд особенностей соседней группы диалектов. Так, атлымский диалект, являясь в основном южным диалектом, и салымский диалект, в основном диалект восточной группы, включают в себя ряд особенностей морфологии соседних диалектов [72, 196].

Между северными (гегскими) и южными (тоскскими) диалектами албанского языка имеется полоса переходных говоров. Общим моментом для всех относящихся к переходной зоне говоров является тесное переплетение признаков обоих диалектных типов, благодаря чему не всегда легко удается определить, какой из них следует считать основным для каждого отдельного говора [26, 220].

Один из говоров южноэстонского диалекта, так называемый мульчинский говор, имеет очень заметные следы влияния, идущие от северноэстонского диалекта [84, 90]. Этот говор находится в пограничной зоне. Присыктывкарский говор, лежащий в основе коми-зырянского литературного языка, представляет собой переходный говор от сысольского к вычегодскому [44, 32].

Характеризуя мунтянский диалект румынского языка, И. Котяну упоминает, что на западе этот диалект граничит с банатским диалектом, будучи отделен от него переходной зоной (о zonг de tranziюie). На северо-востоке он соприкасается с диалектом Мол<456>довы, образуя другую переходную зону. Эти две зоны представляют собой диалектные области, переходные к банатскому диалекту и диалекту Молдовы [75, 74].

С чисто типологической точки зрения процессы взаимодействия между литературным языком и диалектом очень напоминают процессы смешения диалектов. В этих случаях также могут образовываться смешанные диалекты.

Говоры центральной Франции, — замечает А. Мейе, — производят на нас впечатление скорее «испорченного французского языка, чем настоящих диалектов, так что трудно бывает в точности сказать, что перед нами — французский язык или местный диалект» [80, 308].

Точно такие же явления наблюдаются на границах между близкородственными языками. Говор или диалект западных районов Башкирии является промежуточным (вернее, переходным) между башкирским и татарским языком [40, 301]. Язык западных башкир почти ассимилировался татарским средним диалектом переселенцев татар, оказав одновременно сильное влияние на последний в области лексики, фонетики и, частично, морфологии [40, 370—371]. Южные диалекты киргизского языка представляют собой продукт взаимодействия киргизского и узбекского языков [12, 13]. В южных диалектах казахского языка во многих словах вместо с употребляют ш, например, ешек 'осёл' вместо есек, шорпа 'суп' вместо сорпа и т. д. [2, 237].

Южные диалекты характеризуются также наличием аффрикаты ч, соответствующей спиранту ш, ср. южн. чана 'сани', лит. шана, южн. чеге 'гвоздь', лит. шеге и т. д. [2, 238].

Известно, что исконные љ и и в диалекте, легшем в основу казахского литературного языка, превращались соответственно в s и љ. Сохранение этих фонем в южных диалектах можно объяснить влиянием каракалпакского или туркменского языков.

Северный диалект эстонского языка, легший в основу современного эстонского языка, содержит целый ряд особенностей, сближающих его с финским языком. В этом отношении южноэстонский диалект в гораздо большей степени отличается от финского.

Ливвиковский диалект карельского языка распространен на северо-восток от Ладожского озера почти до 63° северной широты. Этот диалект впитал в себя черты собственно карельского диалекта и ряд особенностей вепсского языка. Людиковский же диалект, занимая узкую полосу восточнее ливвиковского, представляет собой как бы промежуточное звено между ним и вепсским языком [39, 5].

В пограничном леонском диалекте испанского языка, граничащем с португальским языком, имеются некоторые особенности, сходные с особенностями португальского языка, например, сохранение f (ср. леонск. farina 'мука', figo 'сын' при кастильских harina, hijo); произношение j как ћ (например, janero 'январь' при<457> исп. enero, ср. порт. janeiroaneiru], превращение группы lt в it, например, muitu 'много', ср. порт. muito при каст. mucho и т. д.) [88, 90—109]. В то же время по некоторым другим особенностям леонский диалект не отличается от испанского, ср., например, форму опр. артикля ед. ч. ж. р. при порт. а.

Так называемые чистопольские татары сложились из мишарского населения разных местностей. В то же время в силу исторических и территориальных условий их язык обнаруживает некоторые элементы общности со средним диалектом татарского языка [47, 4].

«На территории Башкирской республики, особенно в ее западной, северо-западной и юго-западной частях проживает значительное количество татар. Они не являются аборигенами этого края. В различные эпохи и по разным причинам они переселились из разных областей. Среди них мы встречаем представителей различных говоров среднего и западного диалектов татарского языка. Такая смешанность повлияла и на формирование местных диалектных особенностей. Кроме того, на язык переселенцев оказал некоторое влияние и башкирский язык» [4, 2].

Смешанные диалекты могут возникать не только в зонах непосредственного контактирования двух диалектов. Смешение может быть результатом контактирования диалекта местного населения с диалектом пришельцев или наоборот. Оно наблюдается также в диалектах, находящихся в иноязычном окружении, если окружающий язык является близкородственным и т. д.

«Населенные пункты в междуречии реки Суры и ее притоков Колданса и Узы в прошлом были мокшанскими. В результате тесного соприкосновения с эрзянским населением образовались эрзянско-мокшанские смешанные селения. При смешении двух близкородственных языков возникли переходные говоры с такими языковыми особенностями, по которым они сближаются, с одной стороны, с говорами эрзянского языка, а с другой — с говорами мокшанского языка» [13, 5].

Характер языковых процессов, протекающих в зонах диалектного смешения

Характер языковых процессов, протекающих в зонах смешанных говоров, исследован слабо. Однако на основании некоторых отрывочных сведений можно представить отдельные особенности этих процессов.

Прежде всего следует отметить, что распространение языковых черт от одного диалекта к другому происходит постепенно. На территории Костромской области существуют переходные говоры, занимающие срединное положение между окающими и акающими говорами. Материалы этих говоров наглядно показывают, что<458> акание постепенно затрагивает окающие говоры, но окончательно еще не утвердилось. Об этом наглядно свидетельствует троякая возможность реализации этимологического о, характерная для всех безударных положений. При этом особенно заметно отсутствие единых норм в произношении гласных 1-го предударного слога: ав'еч'ка, окуч'ивали, ъна [71, 141].

При исследовании украинского говора в слободе У рыв, расположенного в окружении великорусских говоров, установлено, что данный говор испытал влияние русского языка. Это находит выражение в употреблении параллельных форм. «Одна и та же женщина в недолгом разговоре скажет р'идныj и н'ерудный, ноч' и н'ич и т. п». Звук с в говоре одних и тех же лиц в одних и тех же словах может то смягчать предшествующий гласный, то не смягчать, например: сэрцэ, л'удэj и рядом — смягчающее: буд'е, д'ен', на пол'е и т. д. [22, 241].

В южнокиргизских диалектах и кыпчакских джекающих говорах узбекского языка наблюдаются комбинаторно-факультативные вариации дж < й в начале слова. При этом в чередовании дж/й наблюдается неустойчивость, свидетельствующая об отсутствии константности в дж/й в начале одних и тех же слов [54, 60].

То же явление наблюдается в чистопольском говоре татарского языка: наряду с йоканием в начале слова активно употребляются звуки дr, дз', д' (лит. r) [4, 9].

В. М. Жирмунский отмечает, что в немецкой колонии Александергильф чередуются средненемецкое р-, -рр- (признак «венгерских» говоров) и южнонемецкое pf-, -pf- (признак швабского). В ответах объектов чередуются: poљdePfosten; pontPfund; pfre:mq, Pfriemen и т. д. [35, 101].

Известно, что отличительной чертой верхового чувашского наречия является превращение исконного тюркского а первого слога в о, например, тат. баш 'верх', чув. поз 'голова'. В низовом диалекте оно превращается в у, ср. верх. чув. поз 'голова', низ. чув. пуз 'голова'. В цивильском переходном говоре чувашского языка оканье и уканье наблюдаются параллельно [38, 110].

М. А. Абдрахманов, исследовавший процессы смешения одного сибирского местного тюркского наречия с языком казанских татар, отмечает, что если какой-нибудь фонетический признак охватывает небольшую группу слов, переход к употреблению татарской формы происходит не в виде общей фонетической замены, но протекает довольно противоречиво в отдельных словах, причем некоторые из них сохраняют местную форму, другие переоформляются по татарской норме [1, 7].

Н. Джунусов, характеризуя казахский переходный говор на территории Каракалпакской АССР, отмечает, что в этом говоре происходит замена с в некоторых словах на ш, например: маша? вместо маса? 'колос', кикшерке вместо киксерке 'судак', о?шату вместо у?сату 'уподобить' [27, 7]. Известно, что в диалекте, лег<459>шем в основу казахского литературного языка, исконное љ, как в ногайском языке, превратилось в s, ср. тат. баш 'голова' каз. бас; тат. кцрqш 'борьба', каз. к?рес и т. д.

Неполнота превращения свидетельствует опять-таки о процессе, не достигшем завершения. В таком же состоянии превращения исконного ш в с находятся и южные казахские говоры [2, 237].

По сообщению Р. М. Баталовой, оньковский диалект коми-пермяцкого языка занимает особое место среди других диалектов коми языков из-за употребления фонемы л. Данные диалекта показывают, что л вытеснило в в результате утраты последней смыслоразличительной функции (фонематичности). Звук в в диалектах встречается как вариант фонемы л, ср. лаж и важ 'старый', 'поношенный', лон и вон 'вот', 'тут', 'это', лот и вот 'сон' и т. д. [11, 7].

Фонема в в некоторых диалектах коми-зырянского и коми-пермяцкого языков исторически может восходить к л в позиции конечного согласного закрытого слога. В некоторых диалектах древнее л сохранилось, в других оно превратилось в указанных позициях в в. Оньковский говор пермяцкого языка относится к так называемым л-овым говорам, т. е. сохраняющим старое л. Поскольку он находится по соседству с нижнеиньвенским диалектом коми-пермяцкого языка, принадлежащим к в-овым говорам, то можно предполагать, что в результате процесса смешивания двух говоров с разными характеристиками в утратило фонематичность, чем и объясняются случаи факультативного употребления в и л, например важ и лаж 'старый'.

Ярким подтверждением этого предположения могут служить смешанные говоры языка коми, где одновременно в одних и тех же позициях могут употребляться и в и л. В этих говорах можно наблюдать такие случаи чередования в и л, как кцв 'веревочка', 'шнур', лув 'брусника', но вцл 'лошадь', кыл 'язык', зэл 'очень' и т. д. [61, 459].

Изучение причин этой неустойчивости представляет большой теоретический интерес. В. М. Жирмунский предполагает, что в результате борьбы конкурирующих форм разрушается единство звукового ряда, звуковой закон и появляются фонетические дублеты [35, 102].

М. А. Романова, исследовавшая русские говоры по нижнему течению Тавды, Тобола и Иртыша, отмечает, что в исследуемых говорах наблюдается различная фонематическая реализация гласных первого предударного слога в одной и той же словоформе: годоф — гадоф, повойник — павойник... почему — поч'аму — почиму, что обусловлено не только внешним влиянием (междудиалектным контактированием, влиянием литературного языка и воздействием субстрата) [56, 5—6].

Такое же неполное усвоение наблюдается и в области распространения морфологических особенностей. В верхнекамском наре<461>чии, относящемся к пермяцким наречиям, под влиянием верхневычегодских говоров языка коми произошло усвоение суффикса мн. ч. -яс, типичного для коми-зырянских говоров, например, чунъ-яс 'пальцы', школьникъ-яс 'школьники' и т. д. Однако коми-пермяцкий суффикс -эз полностью не исчез1.

В некоторых говорах так называемой наскафтымской мордвы параллельно употребляются две формы 1 л. ед. ч. объектного спряжения ряда его, например, максын'д и максыйа 'я его отдал'. Первая из этих форм является мокшанской, а вторая эрзянской [13, 22].

В верхнесысольском, среднесысольском и летско-лузском говорах коми-зырянского языка наряду с личным окончанием 1 л. мн. ч. -м употребляется личное окончание -мц [61, 479]. Как известно, окончание -мо характерно для говоров коми-пермяцкого наречия. Вышеуказанные коми-зырянские говоры относятся к южным говорам. Смешанное употребление этих двух личных окончаний могло быть результатом междиалектного смешения.

Характеризуя албанский переходный говор района Люшни, А. В. Десницкая отмечает, что в этом говоре, наряду с формами, полученными из старогегского йе, в некоторых словах (притом только в конце слова в открытом слоге) выступает распространившийся из соседней тоскской области дифтонг uа. Иногда это параллельные варианты: thu ? thua 'ноготь', qru ? qrua 'женщина', mu ? mua 'мне' [26, 222].

Дублеты как отражение двуязычности встречаются также в лексически обособленных словах: например, в немецкой колонии Нейбург употребляются венг. himqd и швабск. hemed (ср. нем. Hemd; венг. is и швабск. пљ (ср. нем. (ist) [35, 102].

Развитие словарного состава томско-тюркских говоров в последнее время определяется в значительной степени взаимодействием с татарским языком. При наличии местно-тюркской и татарской параллельных форм (фонетических вариантов одного корня или лексических дублетов) они могут долго сохраняться в общении, оставаясь незаметными или настолько привычными, что различие не мешает беспрепятственному общению (это в особенности относится к фонетическим вариантам одного корня), например, йамгъур — йангъы'р 'дождь', йер йелдк — кайын йелдк 'земляника', малан, палан — балан 'калина', мыжык — песи 'кошка' и т. д. [1, 11].

В результате взаимодействия говоров или диалектов могут образоваться специфические языковые черты, не представленные ни в одном из говоров или диалектов, участвовавших в процессе взаимодействия.

Отличительной особенностью говоров так называемой наскафтымской мордвы является наличие редуцированных звуков<461> е-образного (э) и ы-образного (ы), которые выступают преимущественно в непервых слогах слова вместо эрз. лит. о. Образование редуцированных звуков, видимо, произошло под влиянием мокшанских говоров. Редуцированные гласные в описываемых говорах имеют качественную направленность, что отличает их от соответствующих звуков мокшанского литературного языка [18, 8].

Характеризуя так называемое наречие ?, расположенное в западных районах Башкирии, Т. Г. Баишев отмечает, что в некоторых говорах этого наречия употребляется звук, средний между ч и с [6, 33]. Известно, что татарскому ч в башкирском языке регулярно соответствует с. В результате взаимодействия западно-башкирских говоров с диалектами татарского языка возник какой-то средний звук между ч и с.

Чистопольский диалект татарского языка в своей основе является диалектом западного, или мишарского типа, характеризующегося переходом старого ч в ц. Следует при этом заметить, что в среднем диалекте татарского языка согласный ч произносится с ослабленной смычкой и акустически напоминает русское щ. В результате взаимодействия двух диалектов разных типов в чистопольском диалекте татарского языка возник звук ч, произносимый с ярко выраженным взрывным элементом [13, 8].

В центрально-цивильском говоре чувашского языка, принадлежащем к группе смешанных говоров, образовался в некоторых словах дифтонг уо, соответствующий гласному у низового диалекта и гласному о верхового диалекта [38, 110].

В смешанном украинском говоре слободы Урыв б. Коротоякского уезда Воронежской губернии имеются компромиссные формы, создавшиеся путем контаминации великорусской и украинской речи, например, произношение е на месте этимологического ћ и украинского и без смягчения предшествующего согласного, произношение и на месте этимологического ы и до некоторой степени произношение ы на месте этимологического и [22, 220—221].

В городских говорах северной Германии, возникших на нижненемецкой почве, встречается замена начального z- (нижненем. t-) через s-, например, Seit вместо Zeit (нижненем. tоd) [31, 140]. В восточных, смешанных по своему характеру средненемецких говорах f- появляется вместо северно-немецкого р- как несовершенное воспроизведение южно-немецкого pf-, при этом непривычный звук заменяется ближайшим сходным из фонетической системы северно-немецкого [31, 135].

По наблюдениям М. А. Абдрахманова, в тюркском говоре дер. Эушта, подвергающемся влиянию языка казанских татар, вместо татарского о, в котором лабиализация ослаблена по сравнению с гласным у, произносится звук, очень близкий или совпадающий с ъ, т. е. говорящие воспринимают этот татарский звук и сами произносят его без лабиализации [1, 6].<462>

По-видимому, в более редких случаях могут возникать контаминированные  грамматические формы и слова, например, в тюркском говоре дер. Эушта употребляется форма прошедшего времени баратагъанбыс 'ходили бывало', возникшая в результате контаминации местной формы прош. вр. баратагъабъс и татарской формы давнопрош. врем. баратырган идек. В этом же говоре существует местоимение сезлдр 'вы', ср. тат. сез 'вы' и местн. силдр 'вы' [1, 11].

Людиковский и ливвиковский диалекты карельского языка испытали на себе заметное влияние вепсского языка. Любопытно сравнить парадигму спряжения возвратного глагола в настоящем времени в собственно карельском, ливвиковском, людиковском и вепсском языках.

Собственно карельский

Ед. ч.                                                       Мн. ч.

1л. pezieиen 'я умываюсь' и т. д.      pezieиemmд

2 л. pezieиet                                        pezieиet't'a

3 л. pezieицw                                      pezieиeth

Ливвиковский и людиковский

Ед. ч.                                    Ми. ч.

1 л. pezemцs                   pezemцkseh

2 л. pezetцs                     pezetцkseh

3 л. pezehes                    pestäheze [39, 7].

Вепсский язык

Ед. ч.                               Мн. ч.

1 л. pezemoi                 pezemoiš

2 л. pezetoi                   pezetoiš

3 л. pezese                    pezesoi [70, 92].

Нетрудно заметить, что формы возвратного глагола в ливвиковском и людиковском диалектах близки к соответствующим формам вепсского языка, но полностью с ними не совпадают.

В переходном албанском говоре Думре встречаются контаминированные  формы, образуемые с тоскским ротацизмом, но при сохранении гегского вокализма: bвori 'он сделал' (3 л. ед. ч. аор.); гегск. bвni, тоскск. bлri, njarлn 'одну' (вин. п.); гегск. njвnen,  тоскск. njлren [26, 225].

Употребление параллельных слов и форм из разных диалектов или близкородственных языков иногда приводит к контаминации. Так, например, в местном тюркском говоре деревни Эушта Томского района, подвергающемся влиянию татарского языка, возникли такие слова, как утрац 'остров' (из местн. одърац + тат. утрау 'остров'); мидлдй 'рукавица' (из местн. мелей, милдй + тат. бидлдй 'рукавица') [1, 8].<463>

При языковом смешении двух близкородственных диалектов или языков наблюдаются случаи вклинивания отдельных элементов грамматической системы одного языка или диалекта в грамматическую систему другого языка или диалекта.

В эрзянских говорах наскафтымской мордвы, в отличие от эрзянского литературного языка, активные причастия прошедшего времени и пассивные причастия образуются, как и в мокшанском языке, при помощи суффикса -ф, реже при помощи равнозначного суффикса [13, 23].

В галисийском диалекте португальского языка под влиянием испанского языка личное окончание 1 л. ед. ч. preterito perfecto simple имеет форму на -о, например, houbo 'имел', puido 'мог' в отличие от соответствующей португальской формы, характеризующейся окончанием -е, например, houve, pude [76, 572].

По сообщению М. И. Исаева, в осетинском наречии жителей Уаллагкома в спряжении глагола некоторые дигорские формы чередуются с иронскими, образуя особую систему спряжения [37, 108].

Как известно, начальное l типичного для тюркских языков окончания мн. ч. lar, ler в казахском языке уподобляется предшествующему согласному основы слова, например, жол 'путь', жолдар 'пути', жолдас 'товарищ', жолдастар 'товарищи' и т. д.

В одном из говоров казахского языка на территории Каракалпакской ACCP вместо казахских вариантов мн. ч. лар, лер, дар, дер, тар, тер употребляется вариант лыр, лер [27, 11]. Очевидно, здесь сказалось влияние каракалпакского языка.

В систему диалекта могут вклиниваться не только отдельные элементы другого диалекта или близкородственного языка, но и целые системно организованные комплексы таких элементов. В этом же казахском говоре существует будущее время на -rа‡, отсутствующее в литературном казахском языке; например: Мен ертеге Нокиска бараrа‡пын 'Я завтра собираюсь ехать в Нукус' [27, 9— 10]. Прошедшее время на rак существует также в окружающем данный диалект каракалпакском языке.

Говор села Слудка относится к лузско-летскому диалекту коми-зырянского языка. В системе склонения имен, за исключением суффикса дат. п. -лц, нет коми-пермяцких черт. Однако личные окончания глагола во мн. ч. совпадают по форме с соответствующими личными окончаниями в коми-пермяцких говорах2.

Имеющиеся наблюдения диалектологов позволяют создать некоторую типичную схему лингвистического ландшафта зон переходных говоров. Выясняется, например, что средняя часть переходной зоны отличается наибольшей степенью разрыхления от<464>личительных диалектных черт. Чем ближе к основному диалектному массиву того или другого типа, тем больше появляется характерных черт, указывающих на близость определенного говора. Так, например, переходный центрально-цивильский говор чувашского языка характеризуется оканьем и уканьем. Сильное оканье наблюдается в местах, граничащих с районами верховых чувашей; к границе низовых оканье ослабевает, переходит в уоканье, дальше — в уканье [38, 110].

Известный исследователь диалектов башкирского языка Т. Г. Баишев отмечает, что по мере удаления от мнимых границ, иначе говоря — от мест столкновения различных фонетических особенностей, звуки постепенно приближаются к более точному произношению своего диалекта. Так обстоит дело и с аффиксами [6, 27].

Албанский говор Сулёвы определяется как тоскский. Однако благодаря давним и постоянным контактам этой краины с Эльбасаном, в говор ее проник ряд явлений из гегской диалектной среды, причем явления эти более отчетливо выражены в северной части диалектной территории и постепенно убывают с севера на юг, т. е. по направлению к области расположения тоскских говоров [26, 226].

На западе и особенно на северо-западе Башкирии бытует определенная группа говоров, которые носят смешанный переходный характер, т. е. содержат в себе отдельные черты как башкирского, так и татарского языков, причем наблюдается известная закономерность в территориальном распределении этих черт: чем ближе на восток, тем больше в них следов башкирского влияния и наоборот, чем дальше на запад, тем ощутимее воздействие со стороны татарского языка [21, 48].<465>

Не нужно, конечно, думать, что вышеприведенная схема является универсальной. Она может быть более или менее типичной для тех конкретных случаев, когда в зоне переходных говоров нет каких-либо особых препятствий, затрудняющих контактирование диалектов. В других случаях картина может быть иной. Зона переходных говоров не обязательно может представлять собой равномерное смешение разных диалектных черт. В переходной зоне может наблюдаться преобладание черт какого-нибудь одного из контактирующих диалектов. Например, в зоне расположения среднерусских говоров имеется лишь небольшое количество черт наречий, присущих среднерусским говорам в целом, причем черты эти связаны в основном с языковым комплексом северного наречия. Следует также отметить, что лексических явлений, присущих говорам южного наречия и имеющих распространение во всей полосе среднерусских говоров, отметить не удалось [57, 242].

Процессы смешения диалектов нельзя также изучать без достаточного исследования различных сопутствующих факторов. При изучении процессов междиалектного смешения важно учитывать общий удельный вес носителей того или иного диалекта, род их занятий, продолжительность их совместной жизни, степень их языковой близости и т. д.

Специфические процессы смешения диалектов изучены в общем слабо, однако некоторые выводы представляют интерес для общей теории происхождения диалектов.

В. М. Жирмунский, развивая некоторые высказывания немецких диалектологов (К. Хааг, Ф. Вреде, А. Бах), устанавливает категории первичных и вторичных диалектных признаков.

Первичными признаками он называет наиболее резкие отклонения данного говора от нормы литературной или диалектной, вторичными — отклонения менее заметные. При столкновении исследованных им швабских говоров с нормой литературного немецкого языка отпадают все наиболее существенные отклонения диалекта от литературной нормы, а менее значительные сохраняются без изменений. То же происходит и при смешении швабских говоров с франкскими, опирающимися на общефранкское диалектное койнэ и на литературную норму [35, 97—98].

Система гласных тюркского говора деревни Эушта быстрее подвергается смене в тех случаях, когда различие в употреблении гласных между местными тюркскими говорами и татарским языком имеет семантические последствия, т. е. если оно ведет к недопониманию или имеет результатом фонетическое совпадение слов местного говора и татарского языка, семантически между собою не связанных, например: эушт. кул означает 'рука', тат. кул имеет значение 'раб', эушт. туc 'coлъ', тат. туc 'береста', эушт. ит 'собака', тат. ит 'мясо' и т. д. [1, 5]. Признаки, совпадение которых не имеет семантических последствий, обычно сохраняются дольше. Существенное значение для судьбы языковых форм имеет<466> факт осознанности или неосознанности различия параллельных форм самими говорящими. При условии, если различия незаметны для говорящих, они могут долго сохраняться [1, 7]. Выводы М. А. Абдрахманова в этом отношении совпадают с выводами В. М. Жирмунского.

Некоторые части речи (местоимение) являются более устойчивыми, чем другие; для сохранения грамматических признаков имеет значение их системный характер (падежные формы одного корня сохраняются лучше, чем формы одного слова, образованные от разных корней, звуки лучше сохраняются в дифтонгах и устойчивых словосочетаниях, для судьбы ряда слов имеет значение их внутренняя форма и словообразовательные качества, лучше сохраняются слова, находящиеся в пассивном фонде и т. д. [1, 14].

Какая-либо сильная тенденция в одном из смешивающихся говоров или диалектов может оказывать значительное сопротивление внешнему влиянию. Среди многих русских говоров Поволжья, подвергающихся значительному украинскому влиянию, нет ни одного, воспринявшего характерное украинское различение гласных неверхнего подъема в безударном положении, т. е. сменившего произношение типа дамой, пошли, корова, драва на домой, пошли, корова, дрова и т. д. [9, 29]. Это означает, что аканье в русских говорах представляет устойчивую черту их фонологической системы.

Заслуживает внимания также тезис А. П. Дульзона о двух последовательных фазах смешения диалектов. Первая стадия характеризуется появлением в речи индивида особых ситуативно обусловленных, отличных от его родного говора фонетических, морфологических и лексических вариантов, а также моделей предложения, которые он употребляет только в определенной ситуации. Ситуативные варианты с формальной стороны представляют собой сочетание элементов родного диалекта с элементами чужого диалекта (или литературного языка). Прежде всего устраняются особенности, тормозящие процесс общения, т. е. наиболее заметные признаки, или так называемые первичные признаки.

Вторая стадия процесса диалектно-языкового смешения начинается тогда, когда вторичные признаки языковых систем становятся заметными для всех частей сметанного коллектива и когда носители отступающего говора научаются воспроизводить вторичные, т. е. менее заметные признаки ведущего говора. Сначала эти признаки употребляются как ситуативные варианты, потом они становятся факультативными. При устранении парности факультативных вариантов наступает смена языка [30, 15— 22].

Имеются данные, свидетельствующие о том, что при смешении диалектов звуковые изменения совершаются постепенно, захватывая слово за словом. В некоторых диалектах сохраняются реликты,<467> не затронутые звуковым изменением. В среднефранкском диалекте немецкого языка, который был когда-то нижненемецким говором, местоимения dat 'das' и wat 'was', et 'es' и allet 'alles' остались незатронутыми верхненемецким перебоем согласных [31, 156].

Немецкий диалектолог Фрингс даже делает из этого вывод, что следует говорить не о перебое, но о словах с перебоем [77, 9].

Причины легкой проницаемости диалектных систем

Особое поведение систем диалектов в процессах языкового взаимодействия интересовало многих языковедов. Так, например, Л. И. Баранникова основную причину легкой проницаемости диалектных систем связывает с несамостоятельностью диалектной системы. Диалектная система, по ее мнению, выступает как частная реализация общеязыковой системы, что тем самым определяет ее зависимый характер. Говоря о самостоятельности языковой системы и зависимости диалектной, она имеет в виду не генетический план, а общие тенденции развития системы. Вторым характерным признаком диалектной системы по сравнению с общеязыковой считается ее открытость, т. е. наличие общих звеньев у целого ряда диалектных систем. Открытый характер диалектной системы способствует проявлению ее третьей особенности — большой проницаемости по сравнению с системой языковой. Она наблюдается на всех уровнях диалектной системы, особенно в области лексики. Проницаемость проявляется в возможностях проникновения в данную систему элементов другой системы. Происходит это, по-видимому, вследствие значительной общности грамматики всех диалектов данного языка [10, 175—178].

Можно оспаривать тезис о большой зависимости диалектной системы от общеязыковой, но основная причина особой проницаемости диалектных систем определена правильно. Близость языковых систем диалектов создает определенный психологический эффект. Поскольку система диалекта часто более вариативна по сравнению с системой литературного языка, то всякое проникновение элемента другой диалектной системы воспринимается как фонетический или грамматический вариант собственной системы. Носители близкородственных диалектов, по-видимому, очень легко в процессе общения осваивают сходные языковые элементы, что и приводит в конечном счете к смешению диалектов.<468>

НЕЧЕТКОСТЬ ДИАЛЕКТНЫХ ГРАНИЦ. ПОНЯТИЕ ИЗОГЛОССЫ.
РАЗБРОСАННОСТЬ ИЗОГЛОССНЫХ ЯВЛЕНИЙ

Когда в языкознании возникло понятие диалекта, то он мыслился как некое географически замкнутое языковое единство с достаточно четко выраженными границами.

По мере накопления новых сведений в области изучения диалектов и в результате их более детального и всестороннего исследования выяснилось, что точно очерченные границы диалектов нередко довольно трудно выявить. Мало того, отдельные отличительные особенности одного диалекта могут наличествовать и у других диалектов.

Характеризуя современные новогреческие диалекты, Я. Калитсунакис отмечает, что отдельные языковые явления объединяют довольно сильно отличающиеся друг от друга диалекты, например, диалекты Малой Азии, Кипра и Родоса [78, 188].

Т. Г. Баишев признает, что при описании фонетических и морфологических особенностей диалектов он оказался в затруднительном положении. Существенных фонетических признаков в башкирском языке оказалось семь, а морфологических — три, причем границы территориального распространения тех и других совершенно не совпадали, а одна морфологическая особенность включала в себя несколько фонетических, вклинивающихся в то же время своей границей в территорию других морфологических особенностей [6, 26].

Мордовские диалекты не имеют четко очерченных границ. Например, крайние западные мокшанские говоры морфологически однотипны с юго-западными, а по составу фонем совпадают с северными. Юго-восточные говоры мокшанского языка, имея общие фонетические особенности с юго-западными, по морфологии значительно приближаются к северным мокшанским говорам [67, 74—75].

Разбросанность одинаковых явлений по разным диалектам и неодинаковость изменений разных уровней языка вызывает известные затруднения при классификации диалектов.

«Попытки классифицировать диалекты на основе различий разных уровней, — замечает С. 3. Деваев, — не могут дать положительного результата, они приводят чаще всего к выводу о пространственной непрерывности, нерасчлененности того или иного языка в целом с различными переходными явлениями в его структуре. Практически не встречается таких диалектов, которые имели бы параллельные отличия как в области фонетики, так и грамматики. Грамматическое и фонетическое расхождение местных языковых систем чаще всего имеет перекрестный характер. Так, если представить, что какой-то язык l имеет четыре диалекта а, b, с, d, то вовсе не обязательно, чтобы диалект а отличался от любого другого диалекта и на уровне фонетики и на уровне грамматики. На<469>оборот, диалект а может иметь расхождения фонетического порядка и полное грамматическое сходство с диалектом b или с любым другим диалектом. Точно так же грамматическое различие не обязательно сопровождается фонетическим различием. Поэтому классификация может быть более или менее удовлетворительной, если строится на основе или фонетических (фонологических), или грамматических критериев [24, 4].

Одинаковые языковые явления в разных диалектах современные диалектологи называют изоглоссными явлениями.

Разбросанность изоглоссных явлений, принадлежащих к разным уровням языка, объясняется сравнительно легко. Она является следствием неравномерности изменений, происходящих в языке. Изменение фонетическое может не сопровождаться изменением в области грамматического строя языка и наоборот. Точно так же изменения в области синтаксиса могут совершаться независимо от того, что происходит в других областях языка.

Разбросанности изоглоссных явлений в немалой мере способствует передвижение населения. Изоглоссы могут отражать миграционные потоки населения. Так, например, В. Я. Дерягин, изучавший географию слов в северно-русских говорах, установил, что определенные лексические изоглоссы связывают говоры бассейна Северной Двины и Ваги с верхневолжскими и северо-восточными [25, 8], что свидетельствует о том, что на Вагу и Двину русские пришли из районов Верхнего Поволжья.

В то же время слова, распространенные в западных районах, как правило, встречаются в говорах северо-западных областей России и в письменных памятниках этих же территорий [25, 6].

По свидетельству В. И. Лыткина, печерский говор коми-зырянского языка, образованный переселенцами с Сысолы, мало чем отличается от средне-сысольского [45, 208].

Так называемые тоншаевские марийцы населяют бассейн реки Пижмы — правого притока Вятки. Своеобразной особенностью этой группы населения является то, что территориально она стоит совершенно обособленно от общей массы марийского народа. Даже от ближайших соседей, яранских и кикнурских марийцев, она отделена полосой русского населения, равной примерно 70—80 км. Речь тоншаевских марийцев почти ничем не отличается от яранского говора марийского языка [36, 255]. Поэтому можно предполагать, что тоншаевские марийцы представляют собой отколовшуюся ветвь от той языковой общности, которая сейчас носит название яранского говора [36, 252].

Переселение населения и смешение диалектов пришельцев с диалектами аборигенов также могут способствовать разбросанности изоглоссных явлений. Данные атласов русского языка, относящиеся к Европейской части СССР, показывают, что определенность очертаний ареалов и размещения изоглосс наблюдается лишь на центральных территориях Европейской части СССР,<470> сменяясь в восточном и южном направлениях пестротой в размещении знаков на диалектологических картах, что указывает на отсутствие определенности в распространении диалектных явлений [57, 229]. Неопределенность и пестрота в размещении диалектных явлений объясняется тем, что эти территории представляют собой районы относительно более поздней колонизации. Это та территория, на которой первоначально, примерно в период до XV в., складывались русские диалекты и где современные говоры в наибольшей степени связаны с диалектными объединениями предшествующего периода [57, 231]. В этих условиях развились довольно сложные формы междиалектного контактирования, наложившие особый отпечаток на весь языковой ландшафт в целом.

Диалекты в нижнем течении Северной Двины и в Поморье характеризуются смешением разнодиалектных по происхождению явлений. Важнейшими показателями смешения служат многочисленные случаи взаимного наложения изоглосс, связывающих двинские и поморские диалекты как с северо-западом, так и с северо-востоком и центром России [25, 9—10].

Можно предполагать, что низовья Северной Двины и берег Белого моря привлекали население из разных мест, результатом чего явилось смешение диалектов.

Распространению одинаковых изоглосс на значительном пространстве могут способствовать пути сообщения. В. Я. Дерягин отмечает, что на значительной части современных карт выделяется линия распространения слов: Онега — Елица — Двина (от устья Елицы до устья Пинеги) — Пинега (ареал слов огорода, кодол, кодолить, шалга и др.). Это направление тракта Петербург — Каргополь — Холмогоры — Архангельск, проложенного по всей видимости по древнему пути, связывавшему Двину с северо-западными областями, с Новгородом [25, 7].

Наличие общих звеньев, явлений, связанных единой изоглоссой, не всегда связано с генетическим единством систем. В диалектах порою наблюдается сходство в отдельных звеньях их системы при разной генетической природе сходных звеньев. Так, если для вологодской и ладого-тихвинской диалектных систем характерно произношение е в соответствии со старым «ятем» (река, меха, беда)— сохранение старого различия е и «ятя», то для говоров владимиро-поволжских такое произношение может быть и сохранением старого, и новообразованием, появившимся после утраты ёкания [8, 10].

При историческом подходе к изоглоссным явлениям может оказаться, что изоглоссные явления, связывающие два отдаленных друг от друга диалекта, просто демонстрируют сохранение в них более архаического состояния. Так, например, в верхне-сысольском диалекте коми-зырянского языка имеется личное окончание 3 л. мн. ч. наст. вр. -ныс. То же самое окончание существует и в ижемском диалекте, расположенном в бассейне Печоры. Южные<471> и западные диалекты казахского языка связывает изоглосса, выражающаяся в соответствии звуку с литературного казахского языка звука ш. Эта изоглосса также иллюстрирует сохранение более архаического состояния. Разбросанность явлений здесь фактически оказывается мнимой. Изоглосса может соединять явления конвергентные: в смешанных белорусско-русских говорах наблюдается так называемое дзекание, например, дзеци вместо дети. То же дзекание зафиксировано в некоторых казанских говорах [41, 37]. В русских говорах Крайнего севера, а также в говорах Землянского и Задонского районов на месте старого ћ произносится закрытое е или дифтонг ие, например лкс или лиес [41, 45]. Эти одинаковые явления, по-видимому, возникли совершенно независимо друг от друга.

ВОЗМОЖНОСТЬ КОНСОЛИДАЦИИ И ОБОСОБЛЕНИЯ ДИАЛЕКТНЫХ ЧЕРТ

Легкая проницаемость систем диалектов, возможность их смешения, отсутствие четких диалектных границ и разбросанность диалектных явлений еще не говорят о том, что диалектов вообще не существует. В определенных условиях диалектные различия могут выступать более отчетливо и даже иметь более или менее определенные территориальные границы. На типовой схеме языкового ландшафта зоны переходных говоров уже можно было заметить, что по направлению к основному ареалу, занимаемому каждым из диалектов, начинает уменьшаться степень смешения различных диалектных признаков, и определенные диалектные черты становятся как бы более устойчивыми. Предположим теперь, что мы имеем диалект, территориально изолированный от других диалектов, у которого связь с другими диалектами или очень слаба, или вовсе отсутствует. Таких диалектов можно найти немалое количество.

Ярким примером может служить хотя бы уже упоминавшийся коми-язьвинский диалект, территория распространения которого со всех сторон окружена территорией с русским населением, многие диалекты переселенцев в Сибири, особенно диалекты татар, чувашей, мордвы и т. п.

Поскольку процесс появления инноваций совершается беспрерывно, а возможность связи с родственными диалектами крайне ограничена, а нередко и вовсе отсутствует, то с течением времени этот диалект накопит такое количество отличительных черт, что будет очень мало похож на другие диалекты и постепенно превратится в самостоятельный язык. Если все характерные особенности такого диалекта перенести на карту, то они обнаружат кучность и сосредоточенность.

Кроме того, не все диалектные особенности имеют одинаковые возможности дальнейшего распространения. Распространению особенностей одного диалекта могут мешать особенности языковой<473> системы других диалектов, нормы литературного языка, различие быта, природных условий и целый ряд других факторов. Так, например, в некоторых северно-русских говорах есть такие слова, как зарод 'большой стог сена', наволок 'заливной прибрежный луг', уландать 'выть', упаки 'валенки' вадья 'озеро с топкими берегами', стожар 'опорный толстый шест в стоге сена', поветь 'задняя часть дома, под которой помещается хлев', вачкан  'червивый гриб', черемя 'наст' и т. д. Можно с полной уверенностью сказать, что на русские говоры Московской области эти диалектные лексические особенности никогда не распространились бы. Небольшое количество хороших заливных лугов и связанное с ним отсутствие привычки оставлять большое количество сена на лугах делает ненужным введение таких слов, как зарод, стожар и т. п. Скудость лесов исключает возможность постройки больших домов с поветью, как это принято на Севере. Такие слова, как уландать, вадья, вачкан, черемя и упаки, представляют собой заимствования из финно-угорских языков. Им оказывают сопротивление другие слова русского языка, не говоря уже о том, что они этимологически не связаны ни с одним русским словом. Такие синтаксические особенности некоторых северно-русских говоров как, например, замена в некоторых случаях родительного падежа именительным вроде В лесу никакие грибы нет или пропуски предлогов типа Ухте живет, также не могли бы распространиться в среднерусских говорах. Вышеуказанные явления возникли под влиянием финно-угорского языкового субстрата.

В русских говорах не наблюдается тенденций к сокращению сферы употребления родительного падежа или к утрате предлогов. Поэтому языковой системой они не поддерживаются. Что же касается происхождения вышеуказанных конструкций, то первоначально они были созданы нерусскими, плохо знавшими русский язык, и затем механически распространились в определенных районах.

Все эти обстоятельства ведут к тому, что некоторые диалектные явления оказываются территориально ограниченными и образуют в определенных районах пучки изоглосс. Это дает возможность диалектологам выделять не только ареалы распространения диалектов, но также так называемые диалектные зоны и группы говоров.

В диалектах, таким образом, осуществляются два разнонаправленных  процесса. С одной стороны, диалекты постоянно смешиваются, их системы взаимопроникают одна в другую; с другой стороны, действуют факторы, ведущие к обособлению диалектных явлений, что бывает связано также с появлением специфических этнических особенностей.

Структурные методы пока еще недостаточно применяются в диалектологии. Можно предполагать, что внедрение структурных методов в изучение диалектов даст возможность более четко раз<473>граничить особенности отдельных диалектов. Мы можем, например, соединить одной изоглоссой явления, которые внешне кажутся совершенно одинаковыми. Однако при структурном подходе может оказаться, что они далеко не равноценны [87, 388—400].

Наличие общих звеньев в разных диалектных системах подчеркивает связь между этими системами. Вместе с тем важно учесть, что каждая диалектная система отличается и своим своеобразием, которое проявляется в частности в том, что общие звенья в разных диалектных системах могут занимать разное место. Например, формы матеря, матерю, материй и т. п. в одном диалекте являются исключением из системы склонения существительных ж.р. с основой на мягкий согласный (курский), в другом подверглись перераспределению по классам склонения вместе со всеми другими существительными этого типа, т. е. весь тип с основой на мягкий согласный перешел в класс существительных с основой -a (верхнеднепровская группа). Произношение ч без затвора, т. е. как ш (шашка, шай) в одних говорах наблюдается вместе с изменением ц в с, т.е. в фонетической системе таких говоров вообще нет, вернее не было, аффрикат, в других ш употребляется рядом с ц, т. е. в говоре сохраняется зубная аффриката и исчезает нёбная и т. д.

ОБЩИЕ ПРИНЦИПЫ ВЫДЕЛЕНИЯ ОТЛИЧИТЕЛЬНЫХ ДИАЛЕКТНЫХ ЧЕРТ

Выше уже говорилось о том, что первоначально диалект представлялся как замкнутая языковая единица, имеющая четкие границы. Постепенно по мере накопления и более углубленного изучения материала этот тезис начал подвергаться сомнению. Начало этому скепсису положил Иоганн Шмидт, опубликовавший в 1872 г. работу «Die Verwandschaftsverhдltnisse der indogermanischen Sprachen», в которой была изложена известная теория волн. Подвергая резкой критике теорию родословного древа А. Шлейхера, И. Шмидт пытается доказать, что резких границ между отдельными индоевропейскими языками нет, два граничащих между собой языка всегда обнаруживают некоторые только им свойственные черты [85, 26]. Известный теоретик младограмматической школы Герман Пауль также утверждал, что различные диалектные особенности образуют чрезвычайно сложную систему многообразно перекрещивающихся линий и что точное деление диалектов на группы и подгруппы невозможно [83, 238]. Позднее Г. Шухардт  [73, 122—140; 86, 32] и Г. Парис вообще приходят к отрицанию диалектов. «В действительности диалектов не существует, — заявляет Гастон Парис. — Народные говоры незаметными оттенками переходят друг в друга» [82, 434]. Укреплению этого взгляда в немалой мере способствовало опубликование «Лин<474>гвистического атласа Франции» Ж. Жильерона и Е. Эдмонда. Жильерон вообще предлагал отбросить понятие диалекта и изучению диалекта противопоставить изучение слова. «С точки зрения Гастона Париса, Поля Мейера и их ученика Жильерона, все диалектные границы равноценны и представляют сеть беспорядочно перекрещивающихся линий, разграничивающих единичные фонетические и грамматические явления, по-разному представленные в разных словах, и столь же пестрые по своему распространению конкурирующие лексические синонимы» [33, 127]. В. М. Жирмунский справедливо замечает, что «правильный методический прием картографирования, принятый в современных лингвистических атласах, превратился, в особенности у представителей французской лингвистической географии, в ошибочную научную теорию, приводящую к атомизации явлений диалекта, отраженных на языковой карте, к растворению единства языковой  территории в пестром хаосе перекрещивающихся границ отдельных слов» [33, 127].

Особо важное значение для преодоления этих методических ошибок имеет открытие так называемых пучков изоглосс. Еще автор небольшого атласа швабских говоров Герман Фишер, принципиально отрицавший существование диалектов и их границ, обнаружил, что некоторые линии, связывающие отдельные явления, совпадают друг с другом на значительном расстоянии или объединяются в пучки (Linienbьndel) [33, 90]. Дальнейшие исследования ряда немецких и французских диалектологов показали, что граница между диалектами определяется не одним признаком на всем ее протяжении, а совокупностью совпадающих между собою признаков. Было установлено, что наиболее расплывчатыми пучками выступают лексические изоглоссы, наиболее компактными — фонетические. Морфологические же находятся между ними, приближаясь к последним. При всем этом у более или менее стабилизованных элементов совокупность этих пучков образует относительно совпадающие пучки более общего характера, которые и определяют границы диалекта в целом. Между основными наречиями располагаются переходные говоры, где границы данной группы признаков расходятся [33, 91].

В этой связи важны выводы немецкого диалектолога Карла Хаага, доказавшего иллюзорность хаотической пестроты изолированных границ индивидуальных языковых фактов. В каждом языковом ландшафте выделимо его центральное ядро (Kerngebiet), окруженное переходной зоной — «периферией» (Saumgebiet) или «зоной вибрации» (Vibrationszone). Следует признать, что дискуссия о границах диалектов, в которой принимали участие И. Шмидт, Г. Шухардт, Ж. Жильерон, Гр. Асколи, К. Хааг и другие, была важной демонстрацией наивности представлений младограмматиков о диалекте и его границах. Было осознано, что диалектная граница, как правило, подразумевает не резкую линию, а<475> относительно узкую «зону линий». Вместе с тем, в ряде случаев сохраняют свою ценность и некоторые наблюдения Г. Париса, Ж. Жильерона и их сторонников: в ареалах нестабилизованных, т. е. переживающих существенное переформирование диалектов, соответствующие границы действительно размыты (в этих случаях удается реконструировать лишь былую компактность границ диалекта эпохи стабильности) [48, 18]. К таким ареалам относятся, например, зоны более поздней колонизации. В то же время нельзя не признать наличие пучков изоглосс, центральных зон, зон вибраций и т.п., так как в определенных условиях диалектные особенности могут накопляться, отстаиваться и более четко дифференцироваться. Если система диалекта проницаема, то вполне естественно, что на границе двух диалектов образуется переходная зона.

Для современной диалектологии большое значение имеет установление одинаковых языковых явлений, или изоглосс. Фактор территории при выделении диалектов является основополагающим. Поэтому диалектное явление должно быть проецировано на территорию. Изоглосса часто представляет собой линию на географической карте, соединяющую крайние пункты распространения отдельного языкового явления. Однако соотносительные варианты данного языкового явления часто не имеют сплошных границ. Они образуют островки за пределами своих границ или взаимно проникают, давая для некоторых территорий пеструю чересполосную картину наличия разных вариантов да одной территории. Конфигурации изоглосс также могут быть очень разнообразны: они часто различны для явлений, относящихся к разным уровням системы языка (фонологии, морфологии, лексики), к разному времени своего появления и т. д. Поэтому изоглосса на карте практически не всегда обозначается в виде линии или линий, а часто в виде условных знаков разного цвета и формы.

Территориальное распространение разных языковых явлений редко совпадает друг с другом. Поэтому картографированная территория обычно оказывается пересеченной множеством линий, проходящих в разных направлениях, часто пересекающих друг друга, выделяющих разные территории: то два (или несколько) больших территориальных массива, то, напротив, большое количество дробных территорий. Не совпадая полностью, отдельные группы изоглосс обычно проходят близко друг к другу, образуя «пучки» изоглосс.

Диалекты языка выделяются на основе пучков изоглосс [57, 15]. В качестве практической демонстрации этих принципов можно показать диалектное членение русского языка. При характеристике наречия обычно учитываются изоглоссы разных уровней — явления фонетические, грамматические и лексические. Так, например, северное русское наречие будет характеризоваться следующими признаками: фонетические явления: различение<476> безударных (в первом предударном слоге) гласных неверхнего подъема, смычное образование звонкой задненёбной фонемы г и т. д.; грамматические явления: окончание т твердое при его наличии в форме 3 л. глаголов ед. и мн. ч.: носит, нос'am и т. д., наличие общей формы для дат. и твор. п. мн. ч. существительных и прилагательных: с пустым в'одрам — к пустым в'одрам; лексические явления: распространение слов: сковородник 'приспособление для вынимания сковороды из печи' озимь 'всходы ржи' и т. д.

Подобным же образом на основании учета явлений разных уровней выделяется и южное русское наречие. В области фонетической оно отличается неразличением безударных гласных неверхнего подъема, фрикативным произношением звонкой задненёбной фонемы у и т. д. В области грамматической его характеризует различение форм дат. и твор. п. мн. ч., например, с пустыми в'одрами — к пустым в'одрам, распространение форм им. п. мн. ч. сущ. волк — вор с ударением на окончании: волки, воры и т. д. Для южного наречия характерны некоторые специфические слова, например, зелени, зеленя 'всходы ржи", зипун 'мужская верхняя одежда кафтанного покроя' и т. д. [57, 236—240].

Помимо наречий, выделяются диалектные зоны. Некоторые специфические изоглоссы могут выделять отдельные территории внутри наречия. Часто территория диалектной зоны пересекает территорию разных наречий. Так, диалектологи-русисты выделяют западную диалектную зону, пересекающую территорию северного наречия, среднерусских говоров и южного наречия. Ее характеризуют такие изоглоссы, как наличие j в формах указательного местоимения с основой то — та (тайа, тойв, тыйе), употребление деепричастия в роли сказуемого: поезд ушовши и т. д. [57, 242 (карта)]. Северная диалектная зона занимает почти всю территорию северного наречия, кроме ее юго-восточной части.

На основании того же учета специфических изоглосс в пределах наречий и диалектных зон могут быть выделены группы говоров.В системах групп говоров явления более широкого распространения, присущие наречиям и зонам, находятся в сочетании с явлениями местного характера, нередко представляющими собой местную модификацию широко известного в пределах наречия или зоны явления [57, 263]. Так, например, вологодская группа северного наречия включает черты северного наречия, северной и северо-восточной диалектных зон, а также характерный именно для данной группы говоров круг явлений, образующих основную характеристику данной группы говоров [57, 265].

Вышеизложенная методика позволяет преодолеть прежнее понимание диалекта как области с четко очерченными границами и в то же время дает возможность избежать атомизации отдельных диалектных явлений, ведущей к отрицанию понятия диалекта.<477>

СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА

Каждый язык имеет не только территориальные различия. Неоднороден язык и в социальном отношении. В этом плане он варьирует в самых различных направлениях. Могут, например, существовать возрастные особенности языка: речь ребенка будет всегда отличаться от речи взрослого, речь старшего поколения нередко отличается от речи младшего, есть языки, в которых язык женщин в области произношения в известной мере отличается от языка мужчин. Вариативность речи может зависеть от общеобразовательного уровня. Человек образованный говорит иначе, чем человек малообразованный. Известный отпечаток на речевые особенности людей может накладывать род их занятий, круг интересов и т. п. Принадлежность к определенному классу, социальное происхождение, среда, в которой человек постоянно вращается, также способствуют появлению некоторых речевых особенностей.

Внутри данного языка, — отмечал А. Мейе, — определяемого единством произношения и, в особенности, единством грамматических форм, в действительности существует столько особых словарей, сколько имеется социальных групп, обладающих автономией в пределах общества, говорящего на этом языке [81, 251].

Факторы, способствующие возникновению речевой вариативности в социальном плане, настолько многообразны, что в пределах этой главы невозможно дать их полную исчерпывающую характеристику. Необходимо охарактеризовать, однако, основные типы социальных вариантов речи.

Основная трудность состоит в том, что многие исследователи включают в понятие так называемых социальных диалектов речи явления, хотя внешне и сходные, но совершенно различные по своей природе. Нет даже сколько-нибудь стабильной классификации этих явлений. Не отличается упорядоченностью и сама номенклатура названий социальных вариантов речи. В русской лингвистической литературе термины «арго» и «жаргон» употребляются нетерминологично, нередко выступая как синонимы. Термину «жаргон» иногда придается стилистически сниженное значение, наблюдается стремление закрепить этот термин за наименованием замкнутой речевой системы какой-нибудь антиобщественной социальной группы, ср. например, «воровской жаргон». Для обозначения профессиональных лексических систем употребляются термины: «профессиональные языки», «профессиональные говоры» и даже «профдиалекты». Существующий в западноевропейской лингвистической литературе термин «слэнг» для обозначения жаргона с более широкой социальной базой у нас не привился.<478>

Известный интерес представляет классификация социальных вариантов речи, предложенная в последнее время В. Д. Бондалетовым. В зависимости от природы, назначения языковых признаков и условий функционирования он различает: 1) собственно профессиональные «языки» (точнее — лексические системы), например, рыболовов, охотников, гончаров, деревообделочников, шерстобитов, сапожников, а также представителей других промыслов и занятий; 2) групповые, или корпоративные, жаргоны, например, жаргоны учащихся, студентов, спортсменов, солдат и других, главным образом молодежных, коллективов; условно-профессиональные языки (арго) ремесленников-отходников, торговцев и близких к ним социальных групп; 3) условные языки (арго, жаргоны) деклассированных [15,9—10].

В этой классификации нет, однако, одной социальной вариации речи, которую некоторые исследователи называли классовыми диалектами. Проблема существования разновидностей речи, связанных с классовой принадлежностью, интересовала многих представителей отечественной и зарубежной социолингвистики. Нередко предполагалось, особенно в отношении к эпохе современного капиталистического общества, что единому языку господствующего класса противостоят территориально раздробленные диалекты подчиненных общественных групп (например, крестьянства, городской мелкой буржуазии и т. п.). Однако приводившиеся в специальной литературе фактические иллюстрации этого положения находят иное толкование (в частности, совпадение территориальных и классовых признаков представляет собой особенность лишь определенной эпохи в историческом развитии общества).

Исходя из сказанного, мы при последующем изложении руководствуемся следующей классификацией; 1) профессиональные лексические системы, 2) групповые, или корпоративные, жаргоны,  3) жаргоны деклассированных, 4) условные языки.

ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ЛЕКСИЧЕСКИЕ СИСТЕМЫ

В. М. Жирмунский был совершенно прав, когда он указывал на несостоятельность бытующего в специальной литературе термина «профессиональный говор». По его мнению, термин «профессиональный говор», а тем более «профессиональный язык» основан на неправильном словоупотреблении: в исследованиях, посвященных языку плотников (Sprache des Zimmermanns), языку моряков (Seeimannssprache) и т. п., речь идет только о некоторой специальной сфере профессиональной лексики внутри того или иного классового диалекта [32, 105].<479>

«Профессиональная специализация сказывается в языковом отношении не в грамматической дифференциации, как в классовых диалектах, а в выработке специального словаря, в основном доступного лишь представителям данной профессии» [32, 105—106].

Отличительная особенность профессиональной терминологии заключается в том, что она всегда возникает под давлением определенной практической необходимости. Известно, что континуум мира, окружающего человека, в разных языках членится по-разному. При всех этих различиях существует определенная закономерность — степень интенсивности членения определяется практикой. Чем больше человеку приходится сталкиваться с определенным участком или областью действительности, тем интенсивнее членится она в языке. Житель внутренних областей страны, не сталкивающийся в своей жизненной практике с морем, обычно довольствуется общими понятиями — море, берег, отмель, ветер, буря и т. д. Большего ему не требуется. Другое дело рыбак, промышляющий в море. Ему далеко не безразлично, находится он в открытом море или вблизи от берега, дует ветер южный или северный, имеет отмель песчаное или каменистое дно. Практическая заинтересованность порождает соответствующую терминологию.

Так, например, у русских поморов, живущих на берегах Белого моря, существует специальная терминология, связанная с рыболовством, охотой на морского зверя и мореходством. Ниже приводятся некоторые образцы этой терминологии: базар 'скопище чаек и других морских птиц на прибрежных скалах и береговых утесах', баклыш 'небольшой островок с крутыми скалистыми берегами', бережнее 'ближе к берегу', бетать 'ехать наперерез или вкось ветра', голоменно 'слишком далеко от берега', гора 'материк',  голомя 'открытое море', губа 'залив моря', дёр 'хороший клёв рыбы', дутыш 'отверстие во льду, сделанное морским зверем', корга 'подводная или надводная низменная отмель', летнёй 'южный ветер', лосо 'гладкая ровная поверхность моря', приглуб 'глубина в море или реке вблизи берега', стамин 'ледяная гора', торох 'сильный порыв ветра', юро 'небольшое стадо рыбы или морского зверя' и т. д.

Не меньшим разнообразием отличается рыболовецкая терминология рыбаков низовьев реки Дона, например, кабарожник 'мелкий сазан', киляк 'молодой лещ', талаверка 'мелкая густера', сетчик 'рыбак, ловящий рыбу сетями', аламан 'невод для ловли хамсы', дуб 'большая многовесельная лодка, используемая для транспортировки невода', каюк 'небольшая двухвесельная лодка, используемая для перевоза рыбы и мелких орудий лова', семень<480> 'лом для пробивания прорубей', драчка 'невод для лова бычка' и т. д.3

Если обратиться к терминологии, связанной с профессией плотника, то и здесь можно найти немало специальных терминов, например, слега — 'длинная балка', пёрка 'сверло у коловорота', матица 'поперечная балка, поддерживающая потолок дома', лучковая пила 'пила с особой ручкой', ножовка 'маленькая пила с одной ручкой', дорожить 'сделать особым инструментом желоб на тесине, чтобы с крыши легче скатывалась вода', и т. д.

Каждая профессия имеет специальный словарь. К сфере профессиональной лексики относится также искусственно созданная научная и техническая терминология, обычно фиксируемая в специальных словарях научных или технических терминов. Между профессиональной лексикой, возникшей естественным путем, и искусственно созданной терминологией существуют точки соприкосновения. В речевой практике эти две лексические системы нередко смешиваются. Однако искусственно созданная терминология отличается большей устойчивостью, стандартностью и не имеет территориальных вариантов.

Профессиональная лексика обычно употребляется в деловых стилях, отличается точностью значений и мало экспрессивна.

Вместе с тем профессиональная терминология, в особенности самобытная терминология, может сопровождаться употреблением иногда довольно образных идиоматических выражений, ср., например, некоторые идиоматические выражения, бытующие в языке поморов: набирать гребень (о волне) 'повышаться', пойти в жар, например, вода пошла в жар, т. е. 'потекла быстрее' (в период прилива или отлива) и т. п., специальные выражения существуют у плотников, например, рубить в лапу, рубить в ус, тянуть бровку, в лексике ямского промысла в говорах Томской области отмечены такие идиоматические выражения, как ходить в ямщину 'заниматься товарным извозом', гонять почту 'доставлять почту', жить с бичика 'добывать средства к существованию извозом'4 и т. д.

В профессиональном языке летчиков известны выражения лечь на курс, посадить на три точки и т. д.

Однако эти идиоматические выражения скорее относятся к лексической сфере профессиональных жаргонов, чем к профессиональной лексике в собственном смысле этого слова.<481>

ГРУППОВЫЕ, ИЛИ КОРПОРАТИВНЫЕ, ЖАРГОНЫ

Групповые, или корпоративные, жаргоны обычно возникают в группах людей, тесно между собою чем-нибудь связанных. Формы связи могут быть самыми различными. Важно, чтобы эта связь каким-то образом объединяла людей, например, служба в армии, обучение в институте или школе, занятие туризмом, спортом, коллекционированием и т. п. Даже отъезд людей для работы на Крайний Север порождает особые жаргонные слова, например, моржовые или комариные — названия надбавки к зарплате в зоне Крайнего Севера5. Длительное пребывание людей на фронте во время Отечественной войны вызвало появление специфических жаргонных слов, например, сабантуй 'сильный артиллерийский обстрел', рама 'немецкий разведывательный самолет' и т. д. Жаргон возникает в среде людей, предающихся различным порокам, например, картежной игре, пьянству и т. п.

В лексике групповых, или корпоративных, жаргонов, конечно, есть элементы профессионализма. Ср. такие выражения солдатского жаргона, как сидеть на губе, т. е. 'быть на гауптвахте', лимонка — название особого вида гранаты; в жаргоне следователей существует глагол расколоться, например: Подождем, пока он не расколется [63, 53], т. е. 'не выдаст своей тайны', среди аспирантов употребителен глагол остепениться, членам ученых советов хорошо известно выражение бросить черный шар, т. е. 'забаллотировать', школьники часто употребляют выражение получить кол, т. е. 'единицу' и т. д. Однако основная особенность групповых, корпоративных жаргонов заключается не в этом.

Здесь, как правильно замечает В. Стратен, сказывается не столько деловая потребность, сколько стремление к экспрессии и игра словами [63, 53].

«Специфическим отличием арго от других видов жаргона,— писал В. М. Жирмунский, — является его профессиональная функция: в то время как...корпоративные жаргоны являются своего рода общественной забавой, языковой игрой, подчиненной принципам эмоциональной экспрессивности, арго, которым пользуются нищие, воры, бродячие торговцы и ремесленники, служит орудием их профессиональной деятельности, самозащиты и борьбы против остального общества» [32, 119].

Существует довольно много различных групповых жаргонов, всех их охарактеризовать нет никакой возможности. В качестве наиболее типичного образца можно рассмотреть студенческий жаргон, или, как его иногда называют, студенческий слэнг.

Л. И. Скворцов, изучавший студенческий слэнг в наших вузах, различает в нем две основные категории слов — производ<482>ственное ядро и бытовой словарь [59, 50]. В производственное ядро студенческой речи входят такие слова и выражения, как фак 'факультет', стёпа, степуха, стипеша 'стипендия', идти на шпорах 'отвечать по шпаргалкам ', по диагонали или наискосок 'о торопливом, поверхностном чтении учебного материала', кол 'единица', историчка 'учительница истории', немка 'учительница немецкого язка', удочка 'удовлетворительно', заход 'попытка сдать экзамен', долбач 'студент-зубрила', античка 'античная литература', шеф 'руководитель дипломной или курсовой работы', столкнуть, спихнуть 'сдать экзамен или зачет' ядро 'ядерная физика', общак 'общежитие ', индус 'студент индустриального института или техникума', шпаргалет 'шпаргалка' и т. д. [59, 50].

Нетрудно заметить, что подобного рода профессиональная или производственная лексика довольно резко отличается от обычной профессиональной лексики или терминологии. Профессиональная лексика обычно вызывается необходимостью назвать какой-нибудь предмет или явление, с которым производственник сталкивается в своей деятельности. Чаще всего это какой-нибудь особый предмет, мало известный или совершенно неизвестный в кругу других людей. Слово студенческого слэнга не вызывается какой-либо особой необходимостью. Нет никакого смысла создавать особое название для студента индустриального института или техникума. Когда же появилось особое название индус, то основным стимулом его создания явилось стремление создать что-то более выразительное, яркое, озорное, более обращающее на себя внимание.

В общебытовой словарь входят слова, не связанные непосредственно с учебным процессом. Основу его составляют экспрессивные элементы разговорно-обиходной лексики, ср., например, рубать, хавать, хряпать, штефкать 'есть, закусывать', рубон 'еда , обед и т. п.', махнуться 'обменяться чем-нибудь', притырить  'спрятать', петрить, тямкать, тямить 'понимать что-нибудь, разбираться в чем-нибудь', накрыться 'исчезнуть, пропасть ', а также 'не состояться' — о замыслах, планах и т. п., корочки, колеса 'ботинки', филонить 'бездельничать', увести 'взять, присвоить или украсть', купить, прикупить 'подшутить над кем-нибудь', пылить 'ныть' или 'болтать впустую', подкинуть 'дать или одолжить кому-нибудь денег', стрельнуть 'взять в долг небольшую сумму денег', 'попросить папиросу или сигарету ', загорать, опухать 'бездельничать, лодырничать ', запрессовать 'окончательно договориться о чем-нибудь, уладить какое-нибудь дело' и т. п. [59, 51].

Предметно-понятийное содержание студенческого жаргона очень многообразно. Наиболее легко в нем выделяются два слоя — спортивная лексика и лабушско-стиляжья лексика (от лабух 'музыкант').<483>

Спортивная лексика включает слова и выражения, связанные с областью спорта, например: подковать 'подбить в игре', 'нанести травму', поливать 'бить мячом по воротам, бросать мяч в корзину', банка, плюха, штука 'гол, очко' и т. д.

Лабушско-стиляжья лексика имеет в общебытовом студенческом словаре довольно ярко выраженную социальную специфику. Это в большинстве случаев слова, заимствованные из жаргона стиляг, например, берлять 'есть, питаться', хилять 'идти', выхил 'выходка', башли, бабки, шайбочки, финаги 'деньги', чувак 'парень', чува, чувиха, кадришка 'девушка', топталовка или Бродвей 'главная улица', 'место встреч и прогулок', кирять 'пить, выпивать', кирной, бухой 'пьяный', керосин, мур, гоп 'вечеринка, выпивка', предки 'родители', хива, шобла, кодла, хевра, хавира, шарага 'группа «своих»', хата 'квартира', рок 'рок-н-ролл' и т. д. [59, 51—52].

По своим особенностям стиляжий жаргон близок к воровскому, поскольку он объединяет лексику, связанную с определенными сферами быта, к тому же специально окрашенную.

В общебытовую лексику студенческого слэнга входит также экспрессивная и оценочная лексика, например: шедеврально, потрясно, клево, колоссально и т. п. (при положительной оценке чего-либо), сапог, охламон, прохиндей (пренебрежительно о человеке), молоток (положительно о человеке), леди, детка, цыпа, мордочка (положительно о девушке), старик, мужик (о мужчине). Существует экспрессивная или просто излюбленная фразеология: дать по мозгам 'удивить, ошарашить', до лампочки 'мало дела до чего-либо', 'ни к чему', как штык 'обязательно', 'точно' и т. п. [59, 53].

ЖАРГОНЫ ДЕКЛАССИРОВАННЫХ

Жаргоны деклассированных употребляются в сферах людей, принадлежащих к уголовному миру, обычно отбывающих срок наказания в тюрьмах, лагерях и т. п. или занимающихся преступной деятельностью на свободе. Несмотря на наличие территориальных разновидностей, этот жаргон обладает относительным единством. По своей специфике он резко отличается от групповых, или корпоративных, жаргонов. Поэтому есть основание рассматривать его отдельно.

Воровской жаргон имеет некоторые общие черты с профессиональными лексическими системами. В нем довольно богато представлена терминология, выражающая различные воровские специальности, например: ширмач 'карманный вор', мойщик 'магазинный вор', майданщик 'поездной вор', скокарь или домушник 'вор по квартирам', голубятник 'вор белья', мокрушник 'вор<484>-убийца', кассир или медвежатник 'взломщик несгораемых шкафов', стопарь 'вор-грабитель', клюкушник 'грабитель церквей', банщик 'вокзальный вор' и т. д. Довольно разветвленную синонимику имеет глагол воровать, украсть, например: торговать, работать, стырить, купить, сбондить, стибрить и т. д.; много глаголов, обозначающих неудачную кражу: завалиться, засыпаться, сгореть, зашухариться и т. д. Богато представлена синонимика, связанная со словом деньги: сара, сарочка, сармак, сарга, рыжье и т. д.; особые названия существуют для рубля, тысячи, трех копеек, десяти копеек и т. д. Несколько названий имеет воровской притон: гоп, шалман, хевра, хаза, малина и т. д. Существует несколько названий для кошелька и портмоне: кожа, шмель, висячка и т. д. Развернутой синонимикой обладает глагол доносить или донести: лягнуть, хапать, продать, барнаулить и др.

Довольно развита терминология, относящаяся к воровскому быту. Много слов, связанных с ругательствами, например: легавый, сука, кобёл, шкет, пацан, шпана и т. п., много синонимов имеет слово проститутка: шмара, маруха, баруля, малява, бикса, мигнетка, броха и т. п. Не скупится преступный мир и на пренебрежительные названия для своих постоянных врагов — представителей органов милиции, уголовного розыска, суда и т. д., ср. название милиционера: легавый, легаш, мент, мильтон и т. д., работники Московского уголовного розыска имеют прозвище мурки, ср. также другие названия для работников уголовного розыска — жабы, лягушки и т. п.

Воровской жаргон богат образными идиоматическими выражениями типа ширму крыть 'заниматься карманными кражами' (от слова ширма 'кашне, которым прикрывают руки при совершении карманных краж'), сару коцать, букв. „бить деньги" в том же значении, нарезать винта 'убежать из места заключения', стукнуть шпалерам 'убить кого-либо из револьвера ', брать на перетырку 'организовать быструю передачу по рукам украденной вещи', стоять на стреме 'караулить' и др.

Лексике воровского жаргона нередко присущ циничный и грубый эвфемизм, стремящийся прикрыть обычными по внешней форме словами различные преступные действия: 'украсть' выражается глаголом купить, 'ударить кого-либо ножом' — поцарапать пером, 'заниматься карманными кражами' — крыть ширму, 'воровать' — работать или торговать и т. д. Удачная кража называется чистой работой, медвежатник или кассир означает 'взломщик сейфов'; человек, принадлежащий к уголовному миру, называется просто свой или своя; 'убивать с целью ограбления' выражается внешне безобидным глаголом мокрить и т. д.

В этом цинизме ярко отражена особая психология людей уголовного мира, презрение к нормам и правилам человеческого об<485>щежития, напускная бравада и грубость. «Ирония и юмор, насмешка и презрение к существующему, — замечает В. М. Жирмунский, —порождаются не столько положительным социальным идеалом, сколько нигилистическим отрицанием всех общезначимых социальных ценностей, анархическим бунтарством и циническим аморализмом» [32, 163].

Типология воровского жаргона имеет смешанный характер. В нем содержатся и некоторые признаки корпоративных жаргонов, и отдельные элементы условных языков, существующих на базе своеобразного воровского просторечия.

УСЛОВНЫЕ ЯЗЫКИ РЕМЕСЛЕННИКОВ-ОТХОДНИКОВ, ТОРГОВЦЕВ И
БЛИЗКИХ К НИМ СОЦИАЛЬНЫХ ГРУПП

Условные языки ремесленников-отходников, торговцев и т. д. были широко распространены в царской России. Наибольшей известностью среди них пользовались так называемые офени — крестьяне Вязниковского, Ковровского и частью Шуйского уездов Владимирской губернии, которые, торгуя разными мелочными товарами, ежегодно со своими подвижными лавочками-коробьями отправлялись во все концы России вплоть до самых отдаленных областей Сибири [64, 22].

Условные языки существовали также у странствующих ремесленников — Шаповалов, портных, глинотоповит. д. Существуют сведения о распространении тайных языков среди нищих и т. д.

Лексико-семантическая система искусственных языков-жаргонов этого типа свободна от узкой профессиональной специализации. По наблюдениям В. Д. Бондалетова, их словарь включает в себя обозначения главнейших явлений и предметов природы, пищи, жилища, утвари, одежды и обуви, человека, животных и растений, типичных действий и качеств и т. д., т. е. всего того, с чем приходилось иметь дело ремесленникам и торговцам как на стороне, так и у себя дома. Доля собственно профессиональной лексики в арго не превышает 5% словарного фонда и включает обозначения лишь важнейших предметов и понятий соответствующей профессии [15, 11].

Наиболее характерной особенностью условных языков странствующих ремесленников, торговцев и т. п. является их ярко выраженный криптолалический характер, выражающийся в стремлении употреблять специально изобретенные или искусственно деформированные слова, совершенно непонятные для окружающих. Их значение известно только узкому кругу лиц, пользующихся этим языком. Ниже приводятся образцы слов из условного языка офеней: баш 'грош', брысить 'весить', бурьмеха 'шуба' вербухи 'глаза', вершеть 'видеть', висляк 'огурец', воскарь 'лес', вохра 'кровь', вячо 'много', дряба 'вода', дулик 'огонь', елтуха<486> 'жена', жуль 'ножик', качуха 'тюрьма', костер 'город', куреха 'деревня', ламиха 'полтина', лох 'мужик', мурлять 'варить, печь', мурляло 'повар', пащонок 'дитя, ребенок', прилеш 'приказчик', пулец 'купец', стоден 'богат', троить 'есть', феро 'сено', хирки 'руки', широго 'дорого', шур 'вор', щедреха 'свеча', яжжуха 'брюхо' [64, 25—27]. Примеры из условного языка мелких торговцев г. Кашина: бусать 'пить', вершать 'знать', дуль 'мужик', елкас 'картуз', зонить 'нести', керить 'пить', маз 'товарищ', мара 'девица', тарить 'курить', шамно 'дешево' и т. д. [60, 11—18].

Общее назначение этой криптоглоссии понятно. Фразы, составленные из подобных слов, были непонятны для окружающих. Тайный язык давал возможность боящимся конкуренции ремесленникам скрыть секреты своего ремесла.

Торговцам часто было необходимо договориться друг с другом о совместном обмане покупателя, о заключении какой-нибудь темной сделки и т. п. Наличие непонятного для окружающих жаргона лучше всего способствовало достижению этих целей, ср., например, фразу: Обтыривай, маз, чапцов-то клёвее: неёла не ухлят 'обделывай, друг, покупателей-то ловчее: ничего не смыслят' [60, 24] или Дуль меркулит у ловяка, шовар на громах в скумеше, немель никово: зонь сюды скумеш-то. 'Мужик спит у лошади, товар на телеге в мешке (а) нет никого: волоки сюда мешок-то' [60, 22].

В. Д. Бондалетов утверждает, что условные языки занимают промежуточное положение между подлинно искусственными, сознательно конструируемыми семиотическими системами (секретными кодами, а также языками типа эсперанто, новиаль) и природными, или естественными, языками, поскольку практическое функционирование условных языков в значительной мере напоминает жизнь и функционирование обыкновенных языков [15, 10— 11].

По своему типу условные языки не принадлежат к искусственным языкам жаргонного характера. В. М. Жирмунский относил их к категории жаргонов [32, 119]. М. Н. Петерсон сближал их С воровским жаргоном [49, 15]. Однако от искусственных языков они отличаются тем, что не имеют искусственно созданной грамматической системы и существуют на базе разговорной речи. Именно это свойство и придавало им особую гибкость и маневренность.

ИСТОЧНИКИ ЖАРГОННОЙ ЛЕКСИКИ

Всякий жаргон существует, как правило, на базе разговорного языка данной страны. Собственно жаргонная лексика всегда составляет часть словаря жаргона, хотя в некоторых жаргонах<487> ее процент может быть довольно высок, например, в условно-профессиональных жаргонах бродячих торговцев и ремесленников.

Источники жаргонной лексики могут быть различными. Прежде всего жаргоны используют слова местного диалекта, часто придавая им необычное и специфическое значение, например, широко известный термин жаргона уголовников баланда, возникший еще в царской России, восходит к диалектному ряз., тмб., симб. баланда 'род ботвиньи, холодец из заквашенного на муке отвара свекольной и иной ботвы с окрошкою' [23, 42]. В жаргоне уголовников это слово приобрело значение тюремной похлебки.

Для образования жаргонных слов широко используется переосмысление значений, например, угол 'чемодан' (т. е. вещь, занимающая какой-нибудь угол дома), гроб 'сундук' (внешнее сходство), сука — ругательное слово, употребляемое по отношению к доносчикам (импульсом для переосмысления, по всей видимости, послужил просторечный глагол сучиться 'передавать друг другу новости, сплетни'); рыжьё 'золото' (сходство по цвету), скачки 'танцы', шайбочки 'деньги' (использовано внешнее сходство монеты с шайбой), предки 'родители', кожа 'бумажник' (название материала), подковать 'повредить ногу при футбольной игре' (метафора), отсвечивать 'мешаться' (метафора), маслина 'пуля' (внешнее сходство), ишачить 'работать' (сравнение с работой ишака), увести 'присвоить' или 'украсть' (образное сравнение), заправиться 'поесть' (сравнение с заправкой машины бензином) и т. п.

Значительно реже слова создаются на основе звукоподражания, например, шамать 'есть' от шамкать, бимбор 'часы' (в воровском жаргоне) от звука типа бим-бом, издаваемого при звоне стенных часов и т. д.

В ряде случаев возникновение новых слов и значений оказывается опосредствованным наличием других жаргонных слов, например, слово легавый 'доносчик' связано с легавый 'пес'. Распространению этого слова, связанного с названием породы собаки, в значительной мере способствовало распространенное в воровском жаргоне слово сука 'доносчик'. Слово перо 'финский нож' не связано непосредственно с обычным словом перо. Оно возникло при посредничестве слова писать 'резать', например, расписал его, т. е. 'изрезал ножом'.

Типичным для жаргонных образований является явление «фонетической мимикрии» — звукового уподобления слова или его преображенного варианта другим словам, например, дай петуха, т. е. 'дай твою руку (пять пальцев), чтобы поздороваться', хорёк, т. е. 'оценка «хорошо»', прошка 'нюхательный табак' (измененное слово порошок при ассоциации с именем Прошка), Мирошка 'мировой судья', по ассоциации с именем, Гришка — 'гривенник' (тот же принцип); Яшка — 'самосвал Ярославского завода' и т. д.<488>

Жаргоны часто используют лексику других жаргонов. Такие слова воровского жаргона, как кимать 'спать', кич 'тюрьма', косуха 'тысяча', похлить 'пойти', сармак 'деньги', хаза 'квартира', ширмач 'карманный вор' и т. д. заимствованы из условного языка странствующих торговцев-офеней [20, 44—52].

Возможность взаимопроникновения различных жаргонов неоднократно отмечалась исследователями этого вопроса. «Воровской жаргон немыслимо рассматривать разрозненно от других жаргонов, — писал В. Тонков. — Между воровским языком и прочими условными языками происходит взаимный обмен языковым материалом, его слова переходят не только в другие жаргоны, но просачиваются в обыкновенную речь». [65, 51].

В студенческом жаргоне, жаргонах школьников и в особенности в жаргоне стиляг нередко встречаются заимствования из воровского жаргона, например: кимарить или кимать 'спать', клифт 'пиджак, костюм', примирить 'спрятать', хруст 'рубль', хилять 'идти', хевра, хавира 'компания, группа «своих»', и т. д.

При переходе слова из одного жаргона в другой иногда существенным образом меняется его значение. Так, например, если в воровском жаргоне слово гоп означает 'притон', то в жаргоне стиляг оно имеет значение 'вечеринка', если в молодежном жаргоне шайбочки означает 'деньги', то в жаргоне стиляг это не просто 'деньги', а преимущественно 'денежные средства, приобретенные нетрудовым или нечестным путем' и т. д.

Условные языки и жаргоны охотно прибегают к иноязычным заимствованиям. Усвоению иноязычных заимствований отчасти способствовал подвижной образ жизни некоторых социальных групп — ремесленников, торговцев, уголовных элементов и др.

Однако главная причина заключается в том, что непонятное иноязычное слово является хорошим средством маскировки. Так, в русских условных языках исследователями обнаружены слова, заимствованные из цыганского языка, например дуёк 'два рубля', ср. цыг. дуй 'два' деш 'десять рублей', ср. цыг, деш 'десять', парняга 'двадцать пять рублей', от цыг. парно 'белый', шур 'вор' от цыг. чорес 'воровать' и т. д. [17, 235— 240]. Встречаются цыганские элементы и в русском воровском жаргоне, например, хрять 'бежать, идти' от цыг. te px'ires 'ходить, бродить' [7, 151], тырить, толкать 'красть' восходит к цыганскому глаголу te terк's, имеющему значение 'держать, иметь, брать, ждать', и т. д. [7, 153].

Встречаются в условных языках, правда, в небольшом количестве, заимствования из германских языков, например, агунда 'собака', флеш 'мясо', стод 'бог', ср. шв. stod 'изваяние, статуя' [14, 231]. Из германских заимствований, встречающихся в воровском жаргоне, можно отметить такие слова, как блатной 'представитель уголовного мира'. По мнению В. В. Стратена, это слово пришло в русский язык через польские арго из немецкого<489>Rotwelsch, где имеются слова platt 'доверенный', Blatter 'вор' ср. также в языке идиш blat 'доверенный, согласный на что-либо', польск. blat 'укрыватель краденого', blat byи 'согласиться на что-либо'. Далее, клифт, 'пальто, пиджак' из немецкого арготического Kluft 'одежда' [62, 134] и т. д.

Отмечены также заимствования из польского и украинского языков. Встречаются отдельные заимствования из еврейского, например, ксива 'письмо', хипес 'ограбление при участии красивой проститутки', хевра 'воровская компания или шайка' [69], масемат 'кошелек' [42, 123], а также заимствования из тюркских языков, например, сара 'деньги' от тат. сары 'желтый', вероятно при посредстве жаргонного слова рыжье 'деньги', кич 'тюрьма' от тат. k'iид 'ночь, мрак' и т. п. [28, 166—179]. В условных языках странствующих торговцев и ремесленников обнаруживаются слова греческого происхождения, например, кимать 'спать', кисара 'четыре копейки', пенд 'пятак', декан 'десять копеек' [20], херка 'рука', микро 'мало' и т. д. В некоторых условных языках встречаются заимствования из финно-угорских языков, главным образом из мордовского, например: альма 'окно' от эрзя-морд. вальма 'окно', качам 'дым' от эрзя-морд. качамо 'дым', кулыснуться 'умереть' от эрзя-морд. куломс 'умереть', ламо 'много', ср. эрзя-морд. ламо 'много', тракс 'корова', ср. мокша-морд. тракс 'корова' и т. д. [16, 260—268].

Жаргоны используют в основном словообразовательные средства того языка, на базе которого они существуют, хотя абсолютного единства в этом отношении между ними нет. Словообразовательные средства так называемых условно-профессиональных языков шире. В таких жаргонах, как студенческий, жаргон уголовников, их значительно меньше. При всем этом различии жаргонам, существующим на базе русского языка, присущи некоторые излюбленные суффиксы имен существительных. Эти суффиксы следующие: 1) -ак/-як — слабак 'неспособный сделать что-либо', общак 'общежитие', кисляк 'лимон', висляк 'огурец', ховряк 'барин' и т. д.; 2) -ач стукач 'доносчик', строгач 'строгий выговор', левач 'работающий налево' (незаконно), липач 'изготовляющий фальшивые деньги или документы', трепач 'говорящий вздор', ширмач 'карманный вор' и т. д.; 3) -арь — тихарь 'переодетый агент уголовного розыска', дикарь 'не курортник' и т. д.; 4) -ага/-яга  — штормяга 'сильный шторм', работяга 'работающий в лагере за другого', шарага 'компания «своих»' и т. д.; 5) -уха — кинуха 'кинотеатр', степуха 'стипендия', маруха 'любовница вора', вечеруха 'вечеринка', бармуха 'овца', косуха 'тысяча' и т. д.6 Довольно часто употребляется суффикс -ник, например:<490> обзетильник 'обманщик', сумарник 'амбар', бухарник 'стакан и т. д. В обычном разговорном, а также литературном языке эти суффиксы употребляются в словах со стилистически сниженным значением, имеющих нередко фамильярный оттенок. В жаргонах они используются в целях придания словам своеобразной экспрессии.

Довольно часто, опять-таки в целях придания экспрессия, используются в жаргонах слова с уменьшительными суффиксами (инфантилизм речи), например: кадришка 'девушка', клифтишка 'пиджак', киношка 'кино', обаяшка 'обаятельная девушка', междусобойчик 'выпивка в узком кругу' и т. д.

Очень часто имеет место прием включения («сведения» — по А. А. Реформатскому, универбизации), выражающийся в сведении внешней синтагмы к внутренней: ср. Третьяковка 'Третьяковская галлерея', Ленинка 'библиотека им. В. И. Ленина', зачетка 'зачетная книжка' и т. п. Этот прием восходит еще к 40-м годам XIX в.

В студенческом жаргоне употребителен искусственный суффикс -он, например, выпивон 'выпивка', закусон 'закуска', рубон 'еда', потрясон 'потрясение' и т. д. Типичны для этого жаргона также сокращения типа рест 'ресторан', теле 'телевизор', пед 'велосипед' и т. д. [59, 54].

В некоторых условно-профессиональных жаргонах в целях придания обычным словам непонятной формы широко применялся прием префиксации слогов ку или ша, шу, например, кутуча 'туча', кугора 'гора', кулуг 'луг', кувечер 'вечер', шурека 'река', шуветер 'ветер', шугром 'гром' и т. д. [55,6—7]. Существовал также так называемый говор «по щам», отличительная особенность которого состояла в том, что слово удваивалось, причем в первый раз начальный согласный заменялся на ш, а во второй раз конечный согласный — на ц. Например, шовроц = ров, шайдац = дай и т. д. [29, 2].

В потайном языке немецких буршей, так называемом Li-Sprache, в целях маскировки использовался слог -li-, например, LiliebeLiebe 'любовь', halibenhaben 'иметь' и т. д. [52, 158].

НЕКОТОРЫЕ ОБЩИЕ ОСОБЕННОСТИ
СОЦИАЛЬНЫХ РАЗНОВИДНОСТЕЙ РЕЧИ

Наряду с весьма существенными различиями, социальные разновидности речи имеют некоторые общие особенности. Одна из таких особенностей состоит в том, что, подобно территориальным диалектам, социальные разновидности речи также имеют территориальные различия. Совершенно очевидно территориальное раз<491>личие так называемых крестьянских диалектов, поскольку различны сами территориальные диалекты. Территориальные различия обнаруживает также профессиональная и жаргонная лексика.

Проф. П. Я. Черных приводит некоторые оленеводческие термины, распространенные в Колымском крае, например, выпороток 'молодой олений теленок не старше двух месяцев от рождения', каргин 'убойный олень чукотской породы', комляк 'олень, еще не достигший одного года', лончак (от лонись 'в прошлом году') 'олень по второму году', третик 'олень третьего года', полетень 'мягкая часть оленьего мяса, снятая с заднего стегна', шастина 'часть оленьего стада в 50—100 голов' и т. д. Русская оленеводческая терминология Печорского края имеет совершенно другой характер, например, неблюй 'молодой олень, не достигший годового возраста', хорь 'олень-производитель в возрасте 3—4 лет', езейка 'скребок для выделки шкур' и т. п.7

Вспоминая свои гимназические годы, Е. Д. Поливанов писал: «Я помню, как нам во втором-третьем классе, например, в голову не приходило употребить в разговоре между собою слово «угостить»: оно регулярно заменялось через «фундовать», «зафундовать»... Совершенно не употреблялось и слово «товарищ» в таких, напр., случаях, как «он — хороший товарищ»: надо было сказать кулей, «хороший товарищ» — штрам кулей и т. д.» [50, 161]. По-видимому, это был какой-то местный гимназический жаргон города Риги. Современному молодежному слэнгу эти слова неизвестны. Говоря о воровском жаргоне, Е. Д. Поливанов отмечал, что единого блатного языка у нас (как, вероятно, и в других больших странах) не имеется: кроме наиболее распространенной (но текучей в хронологическом отношении, т. е. с каждым годом претерпевающей значительные изменения) системы криптолалического языка настоящих уголовных преступников и диалектальных ее вариаций — по отдельным районам, часто даже по отдельным тюрьмам — есть еще целый ряд лишь приближающихся к «блатной музыке», но весьма разнообразных жаргонов (или просто совокупностей словарных особенностей), иногда не носящих уже криптолалического характера, из которых каждый объединяет специфическую группу социальных низов (напр., или проституток, или шулеров, или беспризорных и т. д.), притом в данном только географическом районе, иногда в данном только городе [50, 167].

В. Тонков, занимавшийся в 30-х годах исследованием воровского жаргона, отмечал, что в словарях московских тюрем преобладал архаическо-национальный элемент, а в языке воров западных тюрем чувствовалось западное влияние [65, 55].

Существует жаргонная лексика, имеющая значение только<492> для определенного города, например, в жаргоне спекулянтов часть улицы Горького в Москве от гостиницы Москва до площади Моссовета называется Плешка; Аннушка — трамвай «А» в Москве, Павлинка — проспект Павлина Виноградова в Архангельске и т. д.

Профессиональная и жаргонная лексика так же, как все в языке, исторически изменчива. Бытовая профессиональная лексика меняется значительно быстрее, чем специальная техническая и научная терминология, что естественно связано с прогрессом в области техники. Так, например, с изменением техники изготовления плотов, с введением сплоточных машин, связывающих бревна проволокой, а также с устранением широко применявшегося ранее метода самосплава древесины без помощи катеров, исчез целый ряд специфических терминов, например, ромшина 'толстая поперечная жердь, к которой прикреплялись бревна с помощью черемуховых виц и клиньев', прикол 'толстый кол или столбик, к которому прикрепляли канатом плот в случае сильного ветра', лотовка 'большой плот с применением волочащихся по дну реки лотов или металлических грузов' и т. д. В языке архангельских поморов начинает исчезать некогда широко распространенное слово карбас 'большая парусная лодка'. Сейчас, когда на карбасах вместо паруса стали ставить моторы, они уже называются не карбасами, а дарами; исчезло слово стрик или стрики — так назывались раньше с прибавлением более точных определений ветры шестнадцати румбов, отличаемые на компасе между главными румбами и межниками, например: Стрик запада к шолонику  'ветер 258 3/4° 3'.

«Профессиональный диалект русского летчика, — замечает Л. В. Успенский, — не есть, конечно, нечто неизменное во времени и целое по своему составу. Язык, на котором сообщаются (в своем кругу и по профессиональным надобностям) советские летчики до сих пор, далеко не сходен с тем, как изъяснялись летчики-офицеры в Севастополе и Гатчине в 1912—1913 гг.» [66, 165].

Не остается неизменной и жаргонная лексика. Жаргонные слова конкурируют между собой. Все менее выразительное оказывается в большей степени подверженным исчезновению. Любопытно отметить, что из многих названий воровских притонов, как-то: гоп, хевра, хаза и малина — наиболее конкурентоспособным оказалось название малина. Другие названия или суживают свое значение, например, гоп, хевра, или исчезают (хаза).

А. М. Хирьяков рассказывает об уголовном арестанте, который подметил изменения в воровском жаргоне петербургских трущоб Крестовского. «Теперь многое изменилось, — говорил Митька-маляр. — Умственнее язык стал. Прежде, например, бумажник называли: лопата, а теперь говорят кожа; лом у Крестовского называли фомка. Почему фомка? Неизвестно. А теперь говорят:<493> Гитара. Умственнее!» (А. М. Хирьяков. Три встречи. «Современник», 1911, №1, стр. 352). Сильно меняется и студенческий жаргон. В прежнее время в среде семинаристов были распространены такие слова, как банка 'удар, побои', банку дать 'побить', взорвать 'получить что-нибудь на чай', выкусывать 'проделать что-нибудь', золотарь 'бродяга, пропойца', кабалиться 'срезаться при ответе урока', ковать 'сочинять, говорить от себя, а не по книге', мылявый 'льстивый, хитрый', скоблить 'учить наизусть', удить 'подглядывать в книгу при ответе урока' и т. п.8 В современном студенческом жаргоне эти слова уже не употребляются. Исследуя студенческий жаргон, Л. И. Скворцов отмечает, что строгое синхронное описание жаргона затрудняется тем, что его лексический состав во многих своих частях подвижен, непостоянен; иногда даже через год-другой многое воспринимается носителями как устаревшее и перестает активно употребляться, что-то входит в моду как новое; происходит постоянное пополнение синонимических рядов и т. д. [59, 50].

Обычно языковой базой жаргона является просторечный стиль речи. Характерные черты просторечия придают некоторые общие черты жаргонам, например, наличие слов и выражений с ярко выраженной экспрессивной окраской. Кроме того, просторечие способствует переносу слов из одного жаргона в другой.

ПРОНИЦАЕМОСТЬ ЛЕКСИЧЕСКИХ СИСТЕМ СОЦИАЛЬНЫХ ВАРИАНТОВ РЕЧИ И ИХ ВЗАИМОВЛИЯНИЕ. СВЯЗЬ ЖАРГОННОЙ ЛЕКСИКИ С ПРОСТОРЕЧИЕМ. ОБРАЗОВАНИЕ ИНТЕРЖАРГОНА

Социальные варианты речи (профессиональные и условные языки, жаргоны) не имеют собственного грамматического строя, отличаясь друг от друга только в области лексики. Поскольку лексика любого языка обладает высокой проницаемостью, то и социальные варианты речи не имеют абсолютно непроницаемых лексических систем. Литературный язык постоянно пополняется за счет диалектной и просторечной речи, просторечие само обнаруживает различные степени приближения к литературной речи. Всюду происходит взаимовлияние и взаимопроникновение различных лексических систем. Слова одного жаргона часто переходят в другой. Слова условных языков странствующих торговцев и ремесленников попадают в жаргон уголовников, оттуда они проникают в жаргоны школьников, студентов, стиляг, спекулянтов и т. д. Проникают в жаргоны также слова из различных профессиональных лексических систем и профессиональных жаргонов.<494>

Жаргонные слова не только кочуют из жаргона в жаргон, но довольно часто проникают и в обычную разговорную речь. Особенно благоприятной средой для проникновения всякого рода арготизмов является просторечная лексика. Просторечная лексика отличается специфической экспрессивной стилистической окраской фамильярности, иронии, бранности, шутки, ласки, презрения. Слова разговорной бытовой лексики, называя что-либо, дают также и определенную оценку называемого. Будучи не связано строгими нормами, просторечие постоянно создает различные новые образные слова, метафорические выражения и т. п. В нем всегда ощущается нужда в новых средствах экспрессии. Неудивительно, что каждое жаргонное слово, которому часто нельзя отказать в особой образности, оригинальности, экспрессивности и броскости, является находкой для просторечия.

Некоторые исследователи отмечали в 20-х годах как своего рода бедствие необычайное засорение языка школьников блатными словами. Однако это бедствие имело некоторые объективные причины. Дело в том, замечает Е. Д. Поливанов, что у этих «хулиганских слов» более обильное отдельными представлениями содержание, чем у обыкновенных (а потому и пустых в известном отношении) эквивалентов из нормального языка, и этим более богатым содержанием, разумеется, и объясняется то, что их предпочитают обыкновенным словам [50, 161].

В обиходной речи можно найти немало слов и выражений жаргонного происхождения, например: пацан (обращение к несовершеннолетним), стырить 'украсть', подстрелить 'выпросить что-нибудь', припухать 'спать', офонареть 'потерять рассудок, поглупеть', филонить 'бездельничать', загнать 'продать', капать 'доносить', будка  'физиономия', блатной 'принадлежащий к уголовному миру', кумбола 'голова', женатик 'женатый человек', предки 'родители', бабочка 'рубашка-безрукавка', поднять хай 'поднять шум', в ажуре 'в порядке', каюк 'конец, гибель', амба 'окончательно, всё' (например: двадцать пять рублей и амба) и т. д.

Жаргонные слова, проникая в просторечие, часто лишаются своей ярко выраженной социальной окрашенности и зашифрованности,  нередко они переосмысляются и образуют так называемый интержаргон, или слой арготической или просторечной лексики, что ведет к известному сближению различных социальных разновидностей речи. Границы между ними становятся менее отчетливыми и определенными.

Пополняя свой лексический запас из самых различных жаргонов, интержаргоны нередко используют и лексику так называемых профессиональных языков, например, шуровать 'энергично работать' взято из специального словаря кочегаров, где оно означает 'бросать дрова или уголь в топку', маскироваться 'бездельничать' заимствовано из армейского жаргона и т. д.<495>

Границы между различными социальными вариантами речи становятся еще более трудноопределимыми, если принять во внимание, что почти каждый человек является носителем нескольких лексических систем, принадлежащих разным социальным вариантам речи. Показательным в этом отношении является язык моряков и летчиков. Квалифицированный моряк безусловно знаком с определенной профессиональной лексической системой, касающейся его специальности. Он отдает себе отчет в том, что означают такие слова, как кнехт, шканец, кильватер, шпангоут, клюз и т. д. Одновременно ему известны слова и выражения морского жаргона, например, пришвартоваться к девушке т. е. 'идти рядом с ней', бросить якорь, т. е. 'жениться' и т. д. Ему, конечно, известен также — как воспоминание о годах студенчества — студенческий слэнг и элементы лексики других жаргонов.

Чего только нет в языке летчиков? Здесь и специальные термины, касающиеся авиации, типа штурвал, элероны, шасси, старт, и выражения вроде бабовоз 'летчик пассажирской линии', анюта 'самолет марки АНТ', барахлить 'плохо работать' (о моторе). Некоторые слова специального языка летчиков оказываются общими со словами специального языка шоферов, например, газ 'поступление смеси в цилиндры мотора', газануть 'внезапно увеличить обороты мотора' и т. д.

О СТИЛИСТИЧЕСКИХ ФУНКЦИЯХ СОЦИАЛЬНЫХ ВАРИАНТОВ РЕЧИ

Социальные разновидности речи, как было показано в предыдущих разделах, представляют далеко не одинаковые по своей природе явления. Так, например, профессиональные языки, если отвлечься от их арготической окрашенности, можно рассматривать как специализированные лексические системы. Различного типа жаргоны — студенческий, некоторые профессиональные жаргоны, воровской жаргон и т. п. — это скорее своеобразные просторечные стили.

Ко всем социальным вариациям речи совершенно неприменимо, на наш взгляд, понятие диалекта, поскольку они не имеют специфической фонетической системы, специфического грамматического строя и существуют на базе обычного языка.

Есть и еще одна характерная черта, которая объединяет между собою почти все социальные разновидности речи: все они выполняют стилистические функции. Уголовник, пользующийся воровским жаргоном в определенной среде, вряд ли будет употреблять его при разговоре со своей женой или с детьми. Трудно представить себе такого студента, который решился бы сдавать государ<496>ственные экзамены, пользуясь студенческим слэнгом. Инженер или ученый, использующий техническую терминологию в своих работах или при разговоре с людьми своей специальности, во всех остальных случаях будет пользоваться обычным разговорным языком. Даже буржуа, которому некоторые социологи приписывают в качестве отличительного «классового» признака использование литературного языка также и в домашнем обиходе, на самом деле непрочь в кругу своих близких перейти на язык, окрашенный просторечными и диалектными элементами.

Отсюда следует, что социальные варианты речи, подобно стилям, употребляются прежде всего в определенных условиях, там, где соответствующий стиль речи оказывается принятым и уместным.

Сама мысль о близости социальных вариантов к стилям высказывалась неоднократно разными исследозателями. Д. С. Лихачев отмечал, что арготирующий может произвольно переходить от употребления обычной речи к арго и обратно, что арго подчиняются, по-видимому, какому-то определенному языковому заданию, что употребление арготических слов может быть рассмотрено как стилистическая организация речи [43, 373].

Е. Д. Поливанов, характеризуя различные жаргоны, приближающиеся к «блатной музыке», склонен был считать их просто совокупостями  словарных особенностей [50, 167]. По мнению Л. И. Скворцова, для жаргона в старом понимании (замкнутая речевая система большей частью антиобщественной социальной группы) в нашем обществе вообще нет социальной основы. Жаргон в нашем понимании — это, в сущности, «жаргонно окрашенная лексика». Она возникает и существует в силу установки на интимный, фамильярно-сниженный стиль речи при социально-речевой общности той или иной группы носителей языка [59, 48]. Заметим, что стилистическая функция социальных разновидностей речи проявляется особенно отчетливо, когда говорящий владеет лексическими системами разных социальных вариантов. Таким образом, по своим особенностям социальные варианты речи ближе всего стоят к речевым стилям, а не к диалектам, как нередко утверждают авторы специальных исследований.

В заключение следует отметить, что вопросы социальной дифференциации языка, несмотря на большой интерес, проявляемый к ним в настоящее время в мировой лингвистике, в целом изучены еще далеко не достаточно. В центре внимания социолингвистических исследований находится вопрос о соотношении социальных и лингвистических структур (в этом плане наиболее существенным представляется вывод о подвижности соотношения структуры общества и социальной дифференциации языка). В них также ставится вопрос о специфическом характере социальной дифференциации языка и ее соотношении с другими типами языковых раз<497>граничений (территориальными и функционально-стилистическими). Обобщенное представление о соотнесенности социальных и территориальных дифференциаций нашло свое выражение в понятиях «вертикального» и «горизонтального» членения языка, которые используются в работах немецких и французских ученых. Имеются, наконец, отдельные попытки перенести социальную проблематику в исторический аспект рассмотрения языка.

БИБЛИОГРАФИЯ

М. А. Абдрахманов. К вопросу о закономерностях диалектно-языкового смешения (на материале тюркского говора дер. Эушта Томского р-на). Томск, 963.

С. Аманжолов. Вопросы диалектологии и истории казахского языка. Алма-Ата, 1959.

Архив К. Маркса и Ф. Энгельса, т. IX. 1941.

А. Ш. Афлетунов. Языковые особенности татар западной и юго-западной части БАССР. (Автореф. канд. дисс.). Казань, 1961.

Р. В. Бабушкина. Темяшевский диалект мокша-мордовского языка. — В кн.: «Очерки мордовских диалектов», т. IV. Саранск, 1966.

Т. Г. Баишев. Башкирские диалекты в их отношении к литературному языку. М., 1955.

А. И. Баранников. Цыганские элементы в русском воровском арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.

Л. И. Баранникова. О внутреннем (диалектном) членении языка.— В сб.: «Язык и общество». Саратов, 1967.

Л. И. Баранникова. О некоторых особенностях развития диалектов на территории позднего заселения. Там же.

Л. И. Баранникова. О разграничении языка и диалекта. — В сб.: «Язык и общество», М., 1968.

Р. М. Баталова. Оньковский диалект коми-пермяцкого языка. (Автореф. канд. дисс.). Кудымкар, 1962.

И. А. Батманов. Северные диалекты киргизского языка. Фрунзе, 1938.

М. Г. Бибин. Говоры наскафтымской мордвы. (Автореф. канд. дисс.). Саранск, 1966.

В. Д. Бондалетов. Заимствования из германских языков в лексике русских условно-профессиональных арго. — В сб.: «Вопросы теории и методики изучения русского языка». Саратов, 1965.

В. Д. Бондалетов. Условно-профессиональные языки русских ремесленников и торговцев. (Автореф. докт. дисс.), М., 1966.

В. Д. Бондалетов. Финно-угорские заимствования в русских условно-профессиональных арго. — В сб.: «Вопросы теории и методики изучения русского языка». Саратов, 1965.

В. Д. Бондалетов. Цыганизмы в составе условных языков. Там же.

М. А. Бородина. Проблемы лингвистической географии. М. — Л., 1968.

Н. Б. Бурганова, Л. Т. Махмудова. К вопросу об истории образования татарских диалектов и говоров. — В сб.: «Материалы по татарской диалектологии». Казань, 1962.

Н. Н. Виноградов. Галивонские алеманы. Условный язык галичан (Костромской губернии). Петроград, 1915.<498>

Т. М. Гаранов. Об изучений разговорной речи западных башкир. — В сб.: «Башкирский диалектологический сборник». Уфа, 1959.

Н. П. Гринкова. К вопросу о влиянии великорусских говоров на пограничные украинские (Очерки по русской диалектологии, VI). — «Известия по русскому языку и словесности АН СССР». Л., 1930, т. III.

В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. I, М. 1955.

С. З. Деваев. Диалекты мокша-мордовского языка в фонологическом аспекте. — В кн.: «Очерки мордовских диалектов», т. IV . Саранск, 1966.

В. Я. Дерягин. О развитии диалектов Архангельской области по данным истории и географии слов. (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.

А. В. Десницкая. Албанский язык и его диалекты. Л., 1968.

Н. Джунусов. Казахский переходный говор на территории Каракалпакской АССР (на материале западных и северо-восточных районов). (Автореф. канд. дисс.). Алма-Ата, 1965.

Н. К. Дмитриев. Турецкие элементы в русском арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.

В. Н. Добровольский. Некоторые данные условного языка калужских рабочих. СПб., 1900.

А. П. Дульзон. Кетский язык. Томск, 1968.

В. М. Жирмунский. Восточно-средненемецкие говоры и проблема смешения диалектов. — В сб.: «Язык и мышление», тт. VI —VII. М. — Л., 1936.

В. М. Жирмунский. Национальный язык и социальные диалекты. Л., 1936.

В. М. Жирмунский. О некоторых проблемах лингвистической географии. — ВЯ, 1954, №4.

В. М. Жирмунский. Немецкая диалектология. М. — Л., 1956.

В. М. Жирмунский. Процессы языкового смешения в франко-швабских говорах южной Украины. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.

И. Г. Иванов. К вопросу о происхождении тонашевских марийцев. — В кн.: «Происхождение марийского народа». Йошкар-Ола, 1927.

М. И. Исаев. Дигорский диалект осетинского языка. М., 1966.

А. С. Канюкова. Чувашская диалектология. Чебоксары, 1965.

Карельские народные сказки. Южная Карелия. Л., 1967.

Д. Г. Киекбаев. Некоторые вопросы изучения башкирских и татарских диалектов. — В сб.: «Памяти В. А. Богородицкого» («Уч. зап. Казанского ун-та», т. 119, кн. 5). Казань, 1961.

П. С. Кузнецов. Русская диалектология. Изд. 3. М., 1960.

Б. А. Ларин. Западноевропейские элементы русского воровского арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII. Л., 1931.

Д. С. Лихачев. Арготические слова профессиональной речи. — В сб.: «Развитие грамматики и лексики современного литературного языка», М., 1964.

В. И. Лыткин. Диалектологическая хрестоматия по пермским языкам. М., 1955.

В. И. Лыткин. Коми-зырянский язык. — В сб.: «Языки народов СССР», т. III. М., 1966.

В. И. Лыткин. Коми-язьвинский диалект. М., 1961.

P. P. Мингулова. Особенности чистопольского говора татарского языка. (Автореф. канд. дисс.). Казань, 1963.

Немецкая диалектография. М., 1955.

М. Н. Петерсон. Язык как социальное явление. «Уч. зап. Ин-та языка и литературы РАНИОН», 1927, т. I.

Е. Д. Поливанов. О блатном языке учащихся и о «славянском» языке революции. — В кн.: Е. Д. Поливанов. За марксистское языкознание. М., 1931.<499>

Е. Д. Поливанов. Русский язык как предмет грамматического описания. Там же.

Е. Д. Поливанов. Стук по блату. Там же.

Е. Д. Поливанов. Узбекская диалектология и узбекский литературный язык. Ташкент, 1933.

В. В. Решетов. К вопросу о взаимодействии узбекских и южных киргизских говоров. — «Труды Ин-та языка и литературы АН Киргизской ССР», 1956, вып. 6.

Е. Р. Романов. Катрушницкий лемезень. Условный язык дрибинских Шаповалов. СПб., 1901.

М. А. Романова. К вопросу о формировании сибирских говоров. (Автореф. канд. дисс.). М., 1967.

Русская диалектология. Изд. 2. М., 1965.

А. М. Селищев. Русские говоры казанского края и русский язык у чуваш и черемис. «Уч. зап. Ин-та языка и литературы РАНИОН», 1927, т. I.

Л. И. Скворцов. Об оценках языка молодежи (жаргон и языковая политика). — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 5. М., 1964.

И. Т. Смирнов. Мелкие торговцы города Кашина Тверской губернии и их условный язык. СПб., 1902.

В. А. Сорвачева. Краткий грамматический справочник по диалектам коми-зырянского языка. — В кн.: «Сравнительный словарь коми-зырянских диалектов». Сыктывкар, 1964.

В. В. Стратен. Арго и арготизмы. «Известия комиссии по русскому языку АН СССР», т. I. М., 1932.

В. В. Стратен. Об арго и арготизмах. «Русский язык в советской школе», 1929, №5.

К. Тихонравов. Владимирский сборник. Материалы для статистики, этнографии, истории и археологии Владимирской губернии. М., 1857.

В. Тонков. Опыт исследования воровского языка. Казань, 1930.

Л. В. Успенский. Материалы по языку русских летчиков. — В. сб.: «Язык и мышление», т. VIVII, М. — Л., 1936.

А. П. Феоктистов. Мордовские языки и их диалекты. — В кн.: «Вопросы этнической истории мордовского народа». М., 1960.

Ф. П. Филин. К вопросу о так называемой диалектной основе русского национального языка. — В сб.: «Вопросы образования восточнославянских национальных языков», М., 1962.

М. М. Фридман. Еврейские элементы «блатной музыки». — В сб.: «Язык и литература», т. VII. Л., 1931.

М. М. Хамяляйнен. Вепсский язык. — В сб.: «Языки народов СССР», т. III. М., 1966.

Г. В. Шайтанова. Расширение территории окающих говоров в Костромской области. — В сб.: «Материалы и исследования по русской диалектологии», т. III. М., 1962.

В. К. Штейниц. Хантыйский (остяцкий) язык. — В кн.: «Языки и письменность народов Севера», ч. I. М. — Л., 1937.

Г. Шухардт. О классификации диалектов. — В кн.: Г. Шухардт. Избранные статьи по языкознанию. М., 1950.

Н. Baumgartnet. Stadtmundart. Stadt und Halbrnundart. Berlin, 1940.

I. Ñoteanu. Elemente de dialectologie a limbii române. Bucurejti, 1961.

Enciclopedia universal ilustrada europeo-americana, Madrid, 1924, t. XXV.

Th. Frings. Rheinische Sprachgeschichte. Essen, 1924.

J. Êalitsunakis. Grammatik der neugriechischen Volkssprache. Berlin, 1963.<500>

Е. Êuntze. Studien zur Mundart der Stadt Saarbrücken. «Deutsche Dialektographie», Í. XXXI, Marburg.

A. Meillet. Apreçu d'une histoire de la langue grecque. Paris, 1930.

A. Meillet. Linguistique historique et linguistique generale. Paris, 1926.

G. Paris. Les Parles de la France (1888). — В сб.: «Melanges linguistiques», III. Paris, 1907.

H. Paul. Prinzipien der Sprachgeschichte. 1880. (Русск. пер.: Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960).

A. Rann, A. Saareste. Introduction to estonian linguistics. Wiesbaden, 1965.

J. Schmidt. Die Verwandtschaftsverhältnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.

Í. Schuchardt. Vokalismus des Vulgärlatains, Bd. III. 1869.

U. Weinreich. Is a structural dialectology possible? — «Word», 1954, v. 10, ¹2—3.

Alonso Zamora Vicente. Dialectologia española. Madrid, 1960.<501>

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК

ПОНЯТИЕ «ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК»

Под литературным языком в данной работе понимается обработанная форма любого языка, независимо от того, получает ли она реализацию в устной или письменной разновидности. Определение «обработанная форма» языка предполагает известный отбор языковых средств из общего инвентаря на основе более или менее осознанных качественных критериев и связанную с этим большую или меньшую регламентацию. Иными словами, литературный язык рассматривается как одна из форм существования языка, наряду с территориальными диалектами и разными типами обиходно-разговорных койнэ (интердиалекты) и просторечием. Дифференциальные признаки литературного языка определяются поэтому прежде всего позицией, которую он занимает в системе форм существования языка, они раскрываются в противопоставлении этим другим формам. Сказанное относится не только к отмеченным выше признакам (обработанная форма — необработанная форма, наличие — отсутствие осознанного отбора), но также и к закономерностям функционирования, к различиям, наблюдаемым в общественных сферах использования каждой из форм существования языка (сфера государственного управления и делопроизводства, науки, публицистики, школы, быта, искусства и т. д.).

При определении дифференциальных признаков литературного языка необходимо принять во внимание, что литературный язык — категория историческая: степень обработанности, строгость отбора и регламентации могут быть неодинаковыми не только в разных литературных языках, но и в разные периоды истории одного и того же языка; не тождественны в разных языках и в разные периоды истории одного языка распределение и закрепление отдельных форм существования языка за той или иной сферой общения, с чем, в свою очередь, связана и большая или меньшая функциональная нагрузка литературного языка.<502>

Общее содержание понятия «литературный язык», намеченное выше, получает, таким образом, конкретизацию в зависимости от исторических условий формирования, развития и функционирования литературного языка. В этой связи может быть выделено несколько типов литературных языков, обладающих довольно значительными отличиями (см. стр. 544—545).

Термин «литературный язык» как обозначение обработанной формы языка, хотя и довольно распространен, особенно в научной традиции СССР, Франции (langue litteraire), Италии (lingua litteraria) и др., отнюдь не является единственным. В англоамериканской традиции, особенно в применении к современным литературным языкам широко распространен термин «языковый стандарт», или «стандартный язык», чаще всего по отношению к орфоэпической норме; в последние годы этот термин получает распространение и в славистике (ср. [46]);в немецком языкознании с тем же значением употребляется Schriftsprache («письменный язык», Hochsprache), в последние годы — Gemeinsprache «общий язык», Einheitssprache «единый язык»; в Чехословакии, возможно отчасти под влиянием немецкой традиции, spisovny jazyk «письменный язык», в Польше — jкzyk kultuiralny «язык культуры», «культурный язык».

Отсутствие единой выработанной терминологии наблюдается не только в разных национальных научных традициях, но и в пределах лингвистической науки одной страны. Частично оно объясняется природой самого объекта — его многовариантностью и исторической изменчивостью. Французский термин langue commune «общий язык», немецкие Einheitssprache, Gemeinsprache применимы по преимуществу к языковым отношениям довольно позднего исторического периода, связанного с процессом формирования и развития наций: в России такой единый, общий язык оформляется лишь в XVIII — первой половине XIX в. [10, 114], в Англии и Франции, где процесс выработки национального единства завершается несколько раньше, этот термин применяется начиная с XVIXVII вв.; в Италии же и Германии выработка единого литературного языка затянулась вплоть до второй половины XIX в., причем универсальность этого стандарта была долгое время ограничена (см. стр. 505, 537). Очевидно, что к более ранним периодам истории названных языков эти термины неприменимы.

В свою очередь, термины «стандартный язык», «языковой стандарт» предполагают существование единой нормы на всех ярусах языковой системы, т. е. приемлемы к определенному типу литературных языков. Д. Брозович справедливо отмечает, что историю стандартного языка следует начинать с того момента, когда он распространяется по всей территории и когда стабилизуются его субстанция и структура [5, 23].<503>

Наконец и термины «Schriftsprache», «spisovny jкzyk», как это явствует из их внутренней формы, соответствуют природе объекта лишь в тех случаях, когда обработанная форма языка выступает только в письменности, что характерно, например, для письменного литературного сингалезского языка на Цейлоне [51]; однако вряд ли этот термин удобен при анализе устной реализации литературного языка там, где она имеется, особенно в применении к орфоэпической норме литературного языка. Употребительность этих терминов в чешской и немецкой традиции отчасти обусловлена ролью, которую письменная фиксация сыграла в образовании нормы этих литературных языков.

Что касается термина «литературный язык», то некоторым его недостатком является известная двусмысленность — возможность употреблять его в двух значениях: как обозначение языка художественной литературы и как обозначение обработанной формы языка. Между тем эти два понятия отнюдь не совпадают. Литературный язык, с одной стороны, шире, чем понятие «язык художественной литературы», так как литературный язык включает не только язык художественной литературы, но также язык публицистики, науки и государственного управления, деловой язык и язык устного выступления, разговорную речь и т. д.; с другой стороны, язык художественной литературы — более широкое понятие, чем литературный язык, так как в художественное произведение могут быть включены элементы диалекта, городских полудиалектов, жаргонизмы. Несмотря на отмеченную двусмысленность, термин «литературный язык» все же является наиболее нейтральным и объемным, если учитывается его несовпадение с с термином «язык художественной литературы». Именно вследствие своей нейтральности он вполне соответствует тому инварианту понятия «обработанная форма существования языка», который может быть выявлен в качестве общей типологической характеристики литературного языка путем снятия вариантного многообразия, обусловленного конкретными историческими и местными условиями.

Необходимо отметить, что языковеды, употребляющие термин «литературный язык», не едины в определении его содержания. Расхождения проходят в нескольких направлениях, причем выдвигаются разные критерии ограничения понятия «литературный язык». Так, например, Б. В. Томашевский и А. В. Исаченко полагали, что литературный язык, в современном его понимании, оформляется только в эпоху существования сложившихся наций. Б. В. Томашевский писал в этой связи: «Литературный язык в современном его смысле предполагает наличие национального языка, т. е. исторической его предпосылкой является наличие нации, во всяком случае термин этот имеет особый и достаточно определенный смысл в пределах национального языка» [33, 177—179]. Более подробно ту же мысль развивал А. В. Исаченко [20, 149—<504> 158; 21, 24—28]. Полагая, что обязательными признаками всякого литературного языка являются: 1) поливалентность, под которой понимается обслуживание всех сфер национальной жизни, 2) нормированность, 3) общеобязательность для всех членов коллектива и в связи с этим недопустимость диалектных вариантов, 4) стилистическая дифференцированность, Исаченко считает, что, поскольку эти признаки присущи лишь национальным языкам, литературный язык не может существовать в донациональный период. Поэтому все «типы графически запечатленной речи» донационального периода называются им письменными языками. Под эту рубрику фактически попадает язык крупнейших писателей и поэтов эпохи Возрождения в Италии (Данте, Петрарка, Боккачио), эпохи Реформации в Германии (М. Лютер, Т. Мурнер, Ульрих фон Хуттен, Ганс Сакс), язык классической литературы в Риме и Греции, Китае и Японии, в Персии и арабских странах (см. ниже). Вместе с тем остается неясным, к какой форме существования языка следует, согласно изложенной концепции, отнести язык величайших творений устного эпоса — язык Гомера, Эдды, Беовульфа, песни о Роланде, язык среднеазиатской эпической поэзии и сванских песен и т. д.

Дифференциальные признаки, перечисленные А. В. Исаченко, действительно наиболее четко проявляются в литературных языках национального периода, однако отнюдь не в любом национальном литературном языке представлена вся совокупность этих признаков, поскольку отдельные различительные черты лишь постепенно вырабатываются в истории конкретных языков и к тому же не в одни и те же периоды. Кроме того, и это особенно существенно для понимания развития литературных языков, становление их отдельных дифференциальных признаков протекает крайне неравномерно. Так, например, немецкий язык становится поливалентным уже в конце XVII — начале XVIII в., областная же вариативность и отсутствие общеобязательной нормы, особенно в произношении, продолжает устойчиво сохраняться: в частности, локальные особенности в произношении отражаются даже в рифмах Гёте и Шиллера, что отнюдь не воспринималось современниками как нарушение нормы [14, 175]. Более того, поливалентность и общеобязательность далеко не повсеместно характеризуют современные национальные языки: в арабских странах сфера употребления литературного языка, представляющего собой современный этап в развитии классического арабского, ограничена тем, что в повседневном общении не только дома, но и на работе, как правило, литературный язык не используется, его заменяют местные обиходно-разговорные койнэ. Вместе с тем региональные формы врываются в сферы общения, закрепленные за литературным языком — они проникают в радио, телевидение, театр и кино [4; 36]. В Чехословакии в устном общении не только в быту, но и в сфере общественной практики широко использует<505>ся так называемый обиходно-разговорный язык, несмотря на то, что чешский литературный язык реализуется не только в письменной, но и в устной форме1. Можно в этой связи сослаться и на языковую ситуацию в Италии, где весьма сложно соотношение литературной нормы и областных вариантов: в устной разновидности литературного языка стойко сохраняется связь с местными диалектами, письменный же стандарт воспринимается нередко как нечто искусственное [6, 80]. Еще в конце XIX в. И. Асколи [41] отмечал, что итальянцы лишены единства литературной нормы. Показательно, что и в последние десятилетия региональные формы широко распространены в художественной литературе не только в качестве средства речевой характеристики действующих лиц (ср. использование неаполитанского диалекта в пьесах известного драматурга Эдуардo де Филиппo), но и в языке разных поэтических жанров2.

Ограничение поливалентности национального литературного языка происходит и в результате его исключения из таких сфер общения, как государственное управление, наука, деловая переписка: ср. статус чешского литературного языка в Австро-Венгрии  или украинского и грузинского языка в дореволюционной России.

Таким образом, система дифференциальных признаков разных литературных языков даже в эпоху существования нации не является абсолютно тождественной, ни тем более стабильной. Многообразие литературных языков обусловлено конкретными историческими условиями, в которых развивался каждый язык: темпами становления экономического, политического и культурного единства народа и связанным с этим соотношением разных форм существования языка — распределением и закреплением этих форм за отдельными сферами человеческой деятельности (см. стр. 510—516).

Неизменным и постоянным качеством литературного языка, всегда выделяющим его среди других форм существования языка и наиболее полно выражающим его специфику, является обработанность языка и связанные с ней отбор и относительная регламентация. Но эти признаки присущи литературному языку не только в национальный период его существования (см. ниже, стр. 520 и след). Нет поэтому основания столь резко противопоста<506>влять обработанную форму языка в разные периоды его развития, хотя бесспорно в процессе развития литературный язык претерпевает качественные изменения, обусловленные прежде всего расширением его функций и изменением его социальной базы (см. стр. 531—533).

К точке зрения Б. В. Томашевского и А. В. Исаченко до известной степени примыкают и те лингвисты, которые отождествляют литературный язык и языковый стандарт, что ведет к сужению понятия «литературный язык» и закрепляет этот термин лишь за одним из исторических типов литературного языка3.

Существует также тенденция известного отождествления литературного языка и письменного языка. Так, например, А. И. Ефимов в своих работах по истории русского литературного языка относил к образцам литературного языка любую письменную фиксацию, включая частные письма XII в., не представлявшие собой обработанной формы языка (ср. критику этой точки зрения в [8]).

Понятие «обработанная форма языка» отнюдь не тождественно, как уже отмечалось выше, понятию «язык художественной литературы». Различительный признак «обработанная форма языка» предполагает наличие определенного отбора и известной регламентации, осуществляемых, однако, на основе разных критериев; к их числу относятся жанрово-стилистические критерии, социально-стилистический отбор, а также отказ от узко-диалектных явлений и общая тенденция к наддиалектному языковому типу. Подобная характеристика применима к языку художественной литературы (как к индивидуальному творчеству мастеров слова, так и к древней эпической поэзии), к деловой и религиозной прозе, к публицистике и языку науки, к разнотипным устным выступлениям. Вряд ли можно согласиться с В. В. Виноградовым, возражавшим против рассмотрения языка устной поэзии как устной разновидности литературного языка [8, 39]. Язык, получивший фиксацию в древней эпической поэзии разных народов, был высоким образцом обработанного языка [23, 39] со строгим лексическим отбором и своеобразной регламентацией (ср. поэмы Гомера, песни Эдды, среднеазиатский эпос и т. д.). Устной поэзией было и творчество минестрелей, шпильманов и минезингеров, являвшихся носителями литературных языков и оказавших значительное влияние на их развитие.

Устная реализация литературных языков может проявляться в двух формах: в устном творчестве, особенно в донациональный период, и в устных выступлениях разного стиля, начиная от образцов ораторской речи, научных выступлений до разговорно-<507>литературной речи; наиболее многообразным этот второй тип становится в период развития национальных языков. За первым типом в данной работе закрепляется термин «устная разновидность литературного языка», за вторым — термин «устная форма литературного языка»; устная форма литературного языка выступает как в книжных стилях (научное выступление, публицистическое выступление и т. д.), так и в литературно-разговорном стиле.

МЕСТО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА СРЕДИ ДРУГИХ ФОРМ
СУЩЕСТВОВАНИЯ ЯЗЫКА

Литературный язык и диалект

Специфика литературного языка, как уже отмечалось выше, наиболее ясно проявляется в противопоставлении другим формам существования языка. Если представить себе эти формы как многочленный ряд сосуществующих компонентов, то крайние позиции, несмотря на многообразие конкретных ситуаций, занимают литературный язык и территориальный диалект. Противопоставленность  этих двух форм обусловлена всей системой их различительных признаков, из которых одни являются ведущими и безусловными, другие могут в определенных условиях, как это будет отмечено ниже, нейтрализоваться.

I. Диалект — территориально ограниченная форма существования языка.

В феодальную эпоху его границы соотнесены с границами феодальных территорий. Но и в других исторических условиях территориальная ограниченность и связанность диалекта сохраняет силу, причем она выявляется наиболее полно в оппозиции литературному языку. Бесспорно, современные арабские диалекты являются прежде всего разговорным языком населения каждой арабской страны, но на них в последние десятилетия начинает создаваться значительная литература. Таким образом, они представляют собой иные и значительно более сложные языковые образования, чем диалекты средневековой Европы, однако территориальная ограниченность и связанность современных арабских диалектов выступает, наряду с другими их особенностями, в противопоставленности арабскому литературному языку, единому и общему во всех арабских странах. Эта специфика диалекта сохраняется повсеместно также в эпоху формирования и развития национальных языков, хотя система строевых признаков диалекта может размываться под влиянием литературного языка, особенно там, где литературный язык обладает достаточным единством и регламентацией.

Литературный язык в противоположность диалекту не характеризуется столь интенсивной территориальной ограниченностью<508> и связанностью. Любой литературный язык имеет более или менее определенный наддиалектный характер. Это относится даже к эпохе столь интенсивного дробления, как эпоха феодализма. Так, во Франции XIXII вв. в западных англо-нормано-анжуйских владениях формируется письменно-литературный язык в таких литературных образцах, как Песнь о Роланде, Паломничество Карла Великого, произведения Марии Французской. Хотя некоторая областная окраска отражается в фонетике и морфологии этих памятников, ни один из них нельзя признать принадлежащим какому-либо отдельному диалекту западной группы: нормандскому, франсийскому или какому-либо диалекту северо-западной или юго-западной подгруппы [23, 39]. Поэтому оказывается возможным лишь в самой общей форме приурочить локальные особенности в языке этих памятников к разным диалектным группам того времени [23, 34].

Аналогичное явление наблюдается в большей или меньшей степени и в других литературных языках донационального периода, точнее — до периода выработки единой литературной нормы или общенационального языкового стандарта. Так, в Германии, где феодальная раздробленность была особенно значительной и устойчивой и литературный язык выступал в нескольких областных вариантах, обладавших различиями не только в фонетико-графической системе, но и в лексическом составе, а отчасти и в морфологии, уже в памятниках литературного языка XIIXIII вв., как поэтических, так и прозаических, нет непосредственного отражения диалектной системы той области, к которой относится тот или иной памятник: прослеживается сознательный отбор, исключение узко-диалектных особенностей. В условиях существования письменной фиксации и (хотя ограниченных) торговых и культурных связей между отдельными территориями в Германии начиная с XIIIXIV вв. происходило интенсивное взаимодействие между сложившимися областными вариантами литературного языка. Даже Север страны, наиболее обособленный в языковом отношении, не оставался изолированным. Показательным в этой связи является проникновение южных форм и южной лексики, нередко вытеснявших местные формы из литературного языка Средней Германии как на Западе в районе Кельна (ср. вытеснение локального -ng- под влиянием более общего -nd- в словах типа fingen ~ finden), Майнца (ср. также вытеснение средненемецких местоименных форм her 'он', цm 'ему' южными er, im), Франкфурта-на-Майне, так и на Востоке, в Тюрингии и Саксонии (ср. ту же систему местоимений). Любопытным следствием этих процессов являлись многочисленные региональные дублеты в языке одного и того же памятника; в средненемецких памятниках XIV в. местные biben 'дрожать', erdbibunge 'землетрясение', otmфotikeit 'смирение', burnen 'гореть', heubt 'голова', уживались рядом с более южными pidmen, ertpidmen, dernuotikeit,<509> brennen. Сознательное подражание определенному варианту литературного языка прослеживается уже в XIII в., когда большинство авторов стремились писать на языке, близком к закономерностям юго-западного варианта, поскольку юго-запад был тогда центром политической и культурной жизни Германии [15, 255—259].

Наддиалектный характер литературного языка эпохи феодализма связан и с особенностями системы стилей литературного языка, постепенно складывающейся уже в ту эпоху. Становление стилей философско-религиозной, научной, публицистической литературы способствовало развитию пластов лексики, не существовавших в диалектах и обнаруживающих по преимуществу интердиалектный характер. В ряде стран (западноевропейские страны, славянские страны, многие страны Востока) становление этих специфичных для литературного языка стилей осуществляется под влиянием чужого литературного языка — в славянских Странах под влиянием старославянского литературного языка, в Западной Европе под влиянием латыни, на ближнем Востоке под влиянием арабского языка, в Японии под влиянием китайского языка и т. д. Это иноязычное влияние, в свою очередь, способствует обособлению литературных языков от территориальной связанности и ведет к формированию в их системе наддиалектных черт. Поэтому язык древнерусских памятников, хотя и отражал определенные особенности диалектных областей, характеризовался многообразным смешением русских и старославянских элементов и тем самым не обладал той территориальной ограниченностью, которая характеризует диалект.

Наиболее полно эта черта литературного языка и тем самым наиболее полная его противопоставленность диалекту проявляются в эпоху существования национального единства, когда оформляется единый общеобязательный стандарт. Но возможны и другие случаи, когда еще в донациональную эпоху древний письменный литературный язык настолько отдаляется от процесса развития живых диалектов, что оказывается изолированным от их территориального многообразия, как это было в арабских странах, в Китае и Японии [24], причем опора на архаичную традицию может происходить в разных исторических условиях и в разные периоды истории конкретных литературных языков. Так, средневековый китайский литературный язык VIII — ХII вв. в значительной степени опирался на книжные источники VIIII вв. до нашей эры, что способствовало его обособлению от разговорного языкового стиля [24, 43—44]; в совершенно иных условиях аналогичные закономерности характеризовали развитие чешского языка XVIII в. (см. ниже).

II. Литературный язык противопоставляется диалекту и по общественным функциям, которые он осуществляет, а тем самым и по своим стилевым возможностям.<510>

С момента формирования литературного языка у того или иного народа за диалектом обычно остается сфера бытового общения. Литературный же язык потенциально может функционировать во всех сферах общественной жизни — в художественной литературе, в государственном управлении, в школе и науке, в производстве и быту; на определенном этапе развития общества он становится универсальным средством общения. Процесс этот сложен и многообразен, так как в нем помимо литературного языка и диалекта принимают участие промежуточные формы обиходно-разговорной речи (см. стр. 525—528).

В пределах рассмотрения различительных признаков литературного языка следует подчеркнуть многофункциональность и связанное с ней стилевое разнообразие литературного языка в отличие от диалекта. Бесспорно, эти качества обычно накапливаются литературным языком в процессе его развития, но существенна тенденция данной формы существования языка к многофункциональности, более того — само становление литературного языка происходит в условиях выработки его функционально-стилевого разнообразия.

Функциональная нагрузка литературных языков неодинакова в разных исторических условиях, причем определяющую роль здесь играет уровень развития общества и общей культуры народа. Арабский древний литературный язык оформляется в VIIVIII вв. как язык поэзии, мусульманской религии, науки и школы в результате высокого уровня развития, которого достигла тогда арабская культура. Стилевое многообразие древнегреческого литературного языка неразрывно связано с разными жанрами литературы (эпос, лирическая поэзия, театр), с процветанием науки и философии, с развитием ораторского искусства.

Иная картина наблюдается в Западной Европе. У истоков литературных языков Западной Европы были поэтические и прозаические жанры художественной литературы, народный эпос; в Скандинавии и Ирландии выделяется, наряду со стилем эпической поэзии, прозаический стиль древних саг. К наддиалектному типу языка примыкал и язык древних рунических надписей (VVIII вв.), так называемое руническое койнэ [25, 19—53]. XIIXIII вв.— период расцвета рыцарской лирики и рыцарского романа — дают высокие образцы провансальского, французского, немецкого, испанского литературных языков. Но эти литературные языки относительно поздно начинают обслуживать науку и образование, отчасти в результате заторможенного развития науки, но главным образом вследствие того, что завоевание литературным языком других сфер общения тормозилось в западно-европейских странах длительным господством латыни в области права, религии, государственного управления, образования и распространенностью в бытовом общении диалекта. Вытеснение латыни и замена ее литературным языком данного народа<511> протекали во многом неодинаково в разных европейских странах.

В Германии с XIII в. немецкий язык проникает не только в дипломатическую переписку, в частно-правовые и государственные  грамоты, но и в юриспруденцию. Крупные правовые памятники, Sachsenspiegel и Schwabenspiegel, пользовались огромной популярностью, о чем свидетельствует существование многочисленных рукописных вариантов из разных областей Германии. Почти одновременно немецкий язык начинает завоевывать и сферу государственного управления4. Он господствует в имперской канцелярии Карла IV. Но латынь остается языком науки фактически до конца XVII века, она длительно господствует в университетском преподавании: еще в XVII в. чтение лекций на немецком языке встречало ожесточенное сопротивление. Определенному укреплению позиций латыни даже в некоторых литературных жанрах (драма) способствовала в Германии и эпоха Возрождения.

В Италии еще в XV в. в связи с общим направлением культуры эпохи Возрождения латынь оказывается единственным официально признанным языком не только науки, но и художественной литературы, и лишь столетие спустя итальянский литературный язык постепенно завоевывает права гражданства как многофункциональный письменно-литературный язык. Во Франции латынь употреблялась и в XVI в. не только в науке, но и в юриспруденции, в дипломатической переписке [6, 355], хотя уже Франциск I ввел французский язык в королевскую канцелярию.

Типологически близкие черты обнаруживает и функционирование литературных языков в древней Руси, в Болгарии и Сербии. Так, например, развитие древнего русского литературного языка тоже происходило в условиях своеобразного двуязычия, поскольку область культа, науки и некоторые жанры литературы обслуживал старославянский язык [8]. До конца XVII в. этот чужой, хотя и близкородственный язык, противопоставлялся литературному языку на народной основе, т. е. русскому литературному языку в собственном смысле этого слова, поэтому употребление русского литературного языка, его стилевое многообразие оказались ограниченными: он выступал лишь в деловой письменности, в таких памятниках, как «Русская Правда», и некоторых жанрах литературы (жития святых, летопись и некоторые другие памятники). Только в начале XVIII в. обозначается процесс разрушения двуязычия и как следствие этого — постепенное функционально-стилевое обогащение литературного языка.

В большинстве литературных языков СССР черты универсального средства общения формируются только после Октябрьской<512> революции в результате завоевания литературным языком таких сфер, как государственное управление, наука, высшее образование. С этим связаны и изменения в системе функциональных стилей этих языков, в составе их лексики (ср. формирование общественно-политической и научной терминологии) и в синтаксических закономерностях [17]. Сказанное относится даже к языкам с длительной письменно-литературной традицией, как, например, грузинский, украинский, армянский, азербайджанский литературные языки.

Следовательно, и такие различительные признаки литературного языка, как многофункциональность и связанное с ней стилевое разнообразие, не являются чем-то абсолютным и стабильным. Характер этой многофункциональности, темпы накопления в литературном языке тех признаков, которые превращают его в универсальное средство общения, зависят от исторических условий, в которых функционирует данный литературный язык, от предшествующей его истории.

В большинстве литературных языков позднее всего происходит овладение сферой бытового общения, если вообще данный литературный язык в процессе своего развития становится универсальным языком. Даже во Франции, где рано оформилось единство литературного языка, сфера устного общения сохраняла значительные локальные особенности вплоть до XVIII в.5

В отличие от литературного языка, территориальный диалект типологически не знает многофункциональности и стилевого разнообразия, поскольку после выделения литературного языка основная функция диалекта — служить средством общения в быту, в повседневной жизни, т. е. его «функциональный стиль» — разговорная речь. Так называемая литература на диалектах представляет собой чаще всего областные варианты литературного языка. Вопрос о том, как следует определить место литературы на диалектах в Италии, является спорным. В этой стране, в результате позднего национального объединения (1861 г.) в течение длительного времени, наряду с общеитальянским литературным языком, в каждой провинции процветал собственный диалект, по-видимому, не только в функции обиходно-разговорного средства общения у разных слоев населения [39, 73]. Обычно указывается, что с XVXVI вв. существовала региональная художественная литература и еще в конце XIX в. — начале XX в. в Генуе издавался рабочий журнал на местном диалекте [22, 133]. Однако действительно ли это литература на диалекте в собственном зна<513>чении этого слова, или это региональные варианты литературного языка, связанные с существующими областными и городскими койнэ, — решить в настоящее время трудно. Однако показательно, что один из крупнейших знатоков этого вопроса Б. Мильорини не отождествляет язык этой литературы с диалектом в собственном смысле этого слова: первый он называет italiano regionale («региональный итальянский»), второй — dialetto lokale («локальный, или территориальный диалект»), общеитальянский литературный язык называется просто italiano «итальянский» [49, 81—83]. Еще более сложен вопрос об арабских диалектах, выступающих как средство общения в разных арабских странах. Во всяком случае их статус иной, чем статус диалектов в узком значении этого слова.

III. Характер распределения литературного языка и диалекта по сферам коммуникации в известной степени связан с соотношением письменной и устной форм языка. Нередко можно встретить утверждение о преимущественной связи литературного языка с письменностью, об особой роли книжного стиля в развитии литературных языков6. В известной степени это положение справедливо. Обработанная форма большинства современных языков создавалась в вариантах книжно-письменных стилей и в художественной литературе; выработка единства и общеобязательности, т. е. оформление языкового стандарта, осуществляется часто раньше в письменной форме языка, отличающейся вообще большей стабильностью, чем устная форма. Не только в таких странах, как Германия или Италия, где длительное время единый литературный язык был связан по преимуществу с письменностью, но и в других странах процессы нормализации, т. е. кодификации сознательно фиксируемых норм, соотнесены на первых стадиях этого процесса преимущественно с письменным языком. Наряду с художественной литературой в ряде стран (Россия, Франция, Германия) определяющую роль в этом процессе играл язык деловой письменности. К тому же в некоторых странах существуют литературные языки, которые, будучи резко противопоставленными разговорному языку, представляют собой более древний, чем разговорный язык, тип того же языка и существуют фактически только в письменной форме; на Цейлоне сингалезский литературный язык существует только в письменной форме, сохраняя архаичный грамматический строй (флективный) и резко отличаясь от аналитического языка устной коммуникации; в Китае вэньянь являлся письменно-литературным языком, исторической<514> моделью которого был литературный язык средневекового Китая VIIIXII вв.; в Японии бунго — письменно-литературный язык, исторической моделью которого является литературный язык Японии XIIIXIV вв. [24], в Индии письменно-литературный санскрит сосуществует с живыми литературными языками; аналогичная ситуация имеется отчасти в арабских странах, где литературный язык, исторической моделью которого был классический арабский, представляет собой в основном книжно-письменный язык.

Однако рассмотренные выше отношения между литературным языком и письменной формой не являются универсальными и не могут быть включены в его общую типологическую характеристику. Как уже отмечалось выше, существование устной разновидности литературного языка является столь же «нормальным» случаем, как и существование письменно-литературных языков. Более того, можно утверждать, что в определенные эпохи истории культуры обработанная форма языка, противопоставленная разговорному языку, существует преимущественно в устной разновидности (ср., например, греческий литературный язык эпохи Гомера). У многих народов литературный язык практически древнее письменности, как бы парадоксально это ни звучало, и в письменной форме фиксируется позднее то, что создавалось на устной разновидности литературного языка. Так было с языком эпических творений у разных народов Азии, Африки, Америки и Европы, с языком устного права, религии. Но и в более позднюю эпоху, в условиях существования письменности и наряду с развитием письменных стилей литературного языка, литературный язык нередко выступает в устной разновидности; ср. язык провансальских трубадуров XII в., немецких минезингеров и шпильманов XIIXIII .в. и т. д. С другой стороны, система стилей современных литературных языков включает не только письменные стили, но и разговорный стиль, т. е. современные литературные языки выступают и в устной форме. Статус литературно-разговорных стилей в разных странах неодинаков. Его конкурентами могут быть не только территориальные диалекты, но и разные промежуточные формы существования языка, как обиходно-разговорный язык в Чехословакии, Umgangssprache в Германии, так называемый итальянизированный жаргон в Италии7. К тому же и книжные стили реализуются в устной форме (ср. язык официальных выступлений — политических, научных и т. д.).

Поэтому соотношение письменной и устной формы в применении к литературному языку и диалекту выражается не в том, что за каждым из них закрепляется только письменная или только<515> устная форма, а в том, что развитие книжно-письменных стилей, их многообразие характеризует только литературный язык, независимо от того, является ли литературный язык единым или он реализуется в нескольких вариантах (см. ниже).

IV. Социальная база литературного языка — категория историческая, впрочем так же, как и территориального диалекта; по преимуществу здесь ведущую роль играет общественный строй, при котором создавался тот или иной литературный язык и в условиях которого литературный язык функционирует. Под социальной базой понимаются, с одной стороны, социальная сфера использования литературного языка или других форм существования языка, т. е. какая общественная группа или группы являются носителями данной формы существования языка, а с другой — какие общественные слои принимают участие в творческом процессе создания данной формы. Социальная база литературных языков определяется прежде всего тем, на какую языковую практику опирается и чьим образцам следует литературный язык в своем становлении и развитии.

В период расцвета феодализма в Европе развитие и функционирование литературного языка было связано главным образом с рыцарской и клерикальной культурой, что обусловило определенную ограниченность социальной базы литературного языка и известное его обособление от разговорного языка не только сельского, но и городского населения. Устная разновидность литературного языка была представлена образцами рыцарской поэзии со свойственным ей строгим отбором узкосословной тематики, с традиционными сюжетными штампами, определявшими и штампы языковые. В Германии, где рыцарская культура развивалась позднее, чем в других европейских странах, и где рыцарская поэзия была под сильнейшим влиянием французских образцов, язык этой поэзии был буквально наводнен заимствованиями из французского языка: не только отдельными словами, впоследствии исчезнувшими из языка вместе с исчезновением рыцарской культуры (ср. chanзun 'песня', garзun 'мальчик', 'паж', schou 'радость', 'веселье', amie 'возлюбленная', rivier 'ручей', 'река' и т. д.), но и целыми оборотами. Этому стилю немецкого литературного языка противостояли два других функциональных стиля, связанных с книжно-письменной разновидностью немецкого литературного языка XIIIXIV вв.: стиль клерикальной и стиль правовой литературы. Первый из них обнаруживает значительное влияние латыни в лексике и особенно в синтаксисе (партиципиальные 'обороты, оборот вин. п. с инф.), второй — наиболее близок к разговорному языку. По-видимому, однако, в той устной форме литературного языка, которая была представлена церковной проповедью (ср., например, проповеди Бертольда Регенсбургского XIII в. или Гайлера фон Кайзерберга XV в.), обнаруживается сближение клерикально-книжного стиля и стиля<516> народно-разговорного как в лексических пластах, так и в синтаксисе. Таким образом, можно определить не только социальную базу немецкого литературного языка XIIXIV вв., реализующегося в совокупности разных стилей, противостоящих обиходно-разговорному языку (представленному множеством территориальных диалектов), но и социальную обусловленность стилевой дифференциации в пределах самого литературного языка.

Характеризуя процессы развития литературных языков Китая и Японии, Н. И. Конрад писал, что общественная значимость средневекового литературного языка в этих странах «ограничивается определенными, сравнительно узкими, общественными слоями, главным образом,— господствующим классом» [24, 48]. Этим объяснялся и большой разрыв, который существовал между письменно-литературным и разговорным языком.

Во Франции уже с XIII в. складывается относительно единый письменно-литературный язык, вытесняющий другие письменно-литературные варианты. Указ Франциска I (1539 г.) о введении французского языка вместо латыни был вместе с тем направлен и против использования диалектов в канцелярской практике. Французские нормализаторы XVIXVII вв. ориентировались на язык двора (см. деятельность Вожла во Франции.)

Если для средневековых литературных языков более или менее типичным является их узкая социальная база, поскольку носителями этих языков были господствующие классы феодального общества, и литературные языки обслуживали культуру этих общественных группировок, что, естественно, отразилось прежде всего на характере стилей литературного языка, то процесс формирования и развития национальных литературных языков характеризуется нарастанием тенденций к их демократизации, к расширению их социальной базы, к сближению книжно-письменных и народно-разговорных стилей8. В странах, где длительное время господствовали средневековые письменно-литературные языки, движение против них было связано с развитием нового господствующего класса — буржуазии. Складывание и оформление так называемого «обычного» языка в Китае и Японии, в дальнейшем развивающегося в национальный литературный язык, соотнесено с зарождением капиталистических отношений и ростом буржуазии [24]. Аналогичные социальные факторы действовали в странах Западной Европы, где формирование наций происходило в условиях зарождающегося капитализма (см. ниже).

История литературных языков, смена типов литературного языка связаны с изменениями социальной базы литературного языка и через это звено — с процессами развития общественного<517> строя. Однако не всегда поступательный ход истории сопровождается обязательным расширением социальной базы литературного языка, его демократизацией. Многое в этом процессе зависит от конкретных исторических условий. Интересны в этой связи изменения, происходившие в истории чешского литературного языка. XVI в. — золотой век чешской литературы и чешского литературного языка, достигшего в этот период известного единства. В эпоху гуситских войн происходит определенная демократизация литературного языка в отличие от узко сословного его характера в XIVXV вв. [37, 38]. После подавления чешского восстания 1620 г. чешский язык в результате националистической политики Габсбургов фактически изгоняется из важнейших общественных сфер, в которых тогда господствуют латынь или немецкий язык. В 1781 г. немецкий язык становится государственным языком. Национальное угнетение обусловило падение культуры чешского литературного языка, так как чешский язык употреблялся по преимуществу сельским населением, говорившим не на литературном языке [30, 15]. Возрождение литературного чешского языка происходило в конце XVIII — начале XIX в. в связи с ростом национально-освободительного движения, но деятели литературы и науки опирались при этом не на живой разговорный язык, а на язык литературы XVI в., далекий от разговорного языка разных слоев чешского народа. «Новый литературный чешский язык, — писал Матезиус, — стал таким образом самым архаическим членом почетной семьи славянских языков и трагически отдалился от разговорного чешского языка» [48, 442]. В этих условиях социальная база литературного чешского языка в XIX в. оказалась более узкой, чем в эпоху гуситских войн.

Широта социальной базы территориального диалекта обратно пропорциональна широте социальной базы литературного языка: чем уже социальная база литературного языка, чем более сословно ограниченную языковую практику она воплощает, тем шире социальная база нелитературных форм существования языка, в том числе и территориального диалекта. Широкое распространение диалектов в Италии XIXXX вв. противостоит ограниченности социальной базы литературного языка; в арабских странах ограниченная социальная база литературного языка уже в Х в. способствовала широкому развитию диалектов [4, 164]; в Германии XIVXV вв. преимущественная связь немецкого литературного языка с книжно-письменными стилями обусловила его употребление только среди общественных групп, владевших грамотой на немецком языке, поскольку же грамотность тогда была привилегией духовенства, городской интеллигенции, в том числе деятелей имперских, княжеских и городских канцелярий, отчасти дворянства, представители которого были нередко малограмотными, то основная масса городского и сельского населения оставалась носителем территориальных диалектов.<518>

В последующие века соотношение меняется. Диалект вытесняется в результате наступления литературного языка и разных типов областных койнэ или интердиалектов (см. ниже), причем наиболее прочные позиции он сохраняет в сельской местности, особенно в более отдаленных от крупных центров населенных пунктах.

Устойчивость диалекта дифференцирована и среди разных возрастных групп населения. Обычно старшее поколение остается верным территориальному диалекту, тогда как младшее поколение является по преимуществу носителем областных койнэ. В условиях существования стандартизованных литературных языков соотношение социальной базы литературного языка и диалекта представляет собой весьма сложную картину, так как определяющими социальную базу факторами являются не только дифференциация жителей города и деревни, но также возрастной и образовательный ценз.

Многочисленные работы, выполненные в последние десятилетия на материале разных языков, показали примерно однотипную социальную стратификацию литературных и нелитературных форм в тех странах, где территориальный диалект сохраняет значительные строевые отличия от литературного языка и где относительно ограничена роль языкового стандарта9.

Весьма существенно также наличие даже в современных условиях в разных странах своеобразного двуязычия, когда владеющий литературным языком и употребляющий его в официальных сферах общения использует диалект в быту, как это наблюдалось в Италии, Германии, в арабских странах. Социальная стратификация тем самым перекрещивается со стратификацией по сферам общения. Употребление литературного языка в быту воспринимается в некоторых частях Норвегии как известная аффектация. Это явление характерно не только для современных языковых отношений: всюду, где функциональная система литературного языка была ограничена книжными стилями, диалект оказывался наиболее распространенным средством устного общения, конкурируя первоначально не с устно-разговорными стилями литературного языка, которые тогда еще не существовали, а с обиходно-разговорными койнэ, последние оформляются на определенном этапе развития общества и связаны по преимуществу с ростом городской культуры. По-видимому, типологически устно-разговорные стили литературного языка развиваются на более позднем историческом этапе, чем обиходно-разговорное койнэ; те социальные слои, которые использовали литературный язык в таких об<519>щественных сферах, как государственное управление, религия, художественная литература, в быту ранее применяли либо диалект, который в этих условиях обладал положением регионально ограниченного, но социально общенародного средства общения, либо региональные койнэ.

V. Поскольку литературный язык, в каких бы исторических разновидностях он ни выступал, всегда является единственной обработанной формой существования языка, противопоставленной необработанным формам, специфика литературного языка, как уже отмечалось выше, связана с определенным отбором и относительной регламентацией. Ни территориальному диалекту, ни промежуточным между территориальным диалектом и литературным языком формам подобный отбор и регламентация не свойственны. Следует подчеркнуть, что наличие отбора и относительной регламентации еще не означает существования стандартизации и кодификации строгих норм. Поэтому нельзя безоговорочно принять утверждение, высказанное А. В. Исаченко (см. стр. 505), что литературный язык противопоставляется другим формам существования языка как нормированный языковый тип ненормированному. Возражения вызывает как форма данного утверждения, так и его содержание. Норма, хотя и не осознанная и не получившая кодификации, но делающая возможным беспрепятственное общение, свойственна и диалекту, вследствие этого вряд ли здесь возможно принимать противопоставление нормированного типа языка ненормированному типу. Ненормированность, определенная зыбкость характеризует скорее разные интердиалекты о которых подробно см. ниже). С другой стороны, если под нормированным типом понимать наличие последовательной кодификации осознанных норм, т. е. наличие нормализационных процессов, то эти процессы развиваются только в определенных исторических условиях, чаще всего в национальную эпоху, хотя возможны и исключения (ср. систему нормативов, представленную в грамматике Панини), и характеризуют только определенную разновидность литературного языка (см. ниже). Отбор же и связанная с ним относительная регламентация языка предшествуют нормализационным процессам. Отбор и регламентация выражаются в стилистических нормативах, столь специфичных для языка эпоса, в использовании определенных лексических пластов, что характерно также для языка эпической поэзии у разных народов. Весьма интенсивны эти процессы в языке рыцарской поэзии Западной Европы, где оформляется своеобразный пласт сословной лексики. Общим для языка рыцарской поэзии является и стремление избежать употребления бытовой лексики и разговорных оборотов. Фактически те же тенденции обозначаются в древних литературных языках Китая и Японии, в арабских странах, в узбекском письменном литературном языке; строгий отбор и регламентацию об<520>наруживает и древнегрузинский литературный язык (памятники c V в. н. э.), достигающий высокой степени обработанности. Одним из проявлений этого отбора является и включение определенного пласта заимствованной книжной лексики.

Отбор и относительная регламентация характеризуют, однако, не только лексику литературного языка. Преобладание в определенные периоды истории многих литературных языков книжно-письменных стилей является одним из стимулов осуществления отбора и регламентаций в синтаксисе и фонетико-орфографических  системах. Синтаксическая неорганизованность, свойственная спонтанной разговорной речи, преодолевается в литературных языках путем постепенного оформления организованного синтаксического целого. Модели книжно-письменных и разговорных синтаксических структур сосуществуют в языковой системе: это прежде всего относится к оформлению сложного синтаксического целого, но может касаться и других структур. Литературный язык является не только творческим фактором создания новых синтаксических моделей, связанных с системой книжно-письменных стилей, но и осуществляет их отбор из имеющегося синтаксического инвентаря и тем самым относительную регламентацию.

В отличие от эпохи существования в литературном языке строгой последовательной кодификации, в донациональный период в нем преобладает, несмотря на отбор, возможность относительно широкой вариативности (см. гл. «Норма»).

В донациональный период отбор и относительная регламентация четко прослеживаются в тех случаях, когда литературный язык объединяет черты нескольких диалектных районов, что наблюдается особенно ясно в истории нидерландского языка XIIIXV вв., где происходила смена ведущих областных вариантов литературного языка: в XIIIXIV вв. в связи с экономическим и политическим расцветом Фландрии центром развития литературного языка становятся сначала ее западные, а затем восточные районы. Западно-фламандский вариант литературного языка сменяется в этой связи в XIV в. восточно-фламандским вариантом, отличающимся значительно большей нивелировкой местных особенностей. В XV в., когда ведущую политическую, экономическую и культурную роль начинает играть Брабант с центрами в Брюсселе и Антверпене, здесь развивается новый вариант регионального литературного языка, сочетавшего традиции более старого фламандского литературного языка и обобщенные черты местного диалекта, достигая известной унификации [26]. Подобное объединение разных областных традиций литературного языка реализуется только в результате отбора и более или менее осознанной регламентации, хотя и не получившей кодификации. Частично и развитие литературных языков осуществляется в связи с изменением принципа отбора. Характеризуя процессы развития<521> русского литературного языка, Р. И. Аванесов писал, в частности, о фонетической системе: «Фонетическая система литературного языка развивается путем отбрасывания одних вариантов того или иного звена и замены их другими вариантами» [1, 17], но процесс этот обусловлен определенным отбором, вследствие чего далеко не все новые фонетические явления, характеризующие развитие диалекта, получают отражение в литературном языке.

В связи с тем, что отбор и регламентация являются важнейшими различительными признаками литературных языков, некоторыми учеными выдвигалось положение о том, что литературному языку, в отличие от «общенародного языка» (о понятии «общенародный язык» см. дальше), внутреннее развитие свойственно не на всех уровнях его системы. Так, например, развитие фонетической и морфологической подсистем осуществляется, согласно этой концепции, за пределами «литературного языка». «Внутренние законы развития, писал Р. И. Аванесов, присущи литературному языку прежде всего в таких сферах, как обогащение словаря, в частности словообразование, синтаксис, семантика» [1, 17]. В этой связи он приходит к общему выводу, что не внутреннее развитие, но отбор и регламентация характеризуют в первую очередь литературный язык. Такое обобщенное утверждение нуждается в некоторых критических замечаниях.

Бесспорно, как уже неоднократно отмечалось в данной работе, именно отбор и относительная регламентация являются наиболее общими, можно сказать, типологическими признаками литературных языков. Но вряд ли следует их противопоставлять внутренним законам развития. Поэтому в целом справедливое замечание Р. И. Аванесова, что в применении к фонетической системе в литературном языке господствует отбор, но не органическое развитие, требует известных оговорок. Действительно, в тех случаях, когда изменение фонетической системы осуществляется, казалось бы, независимо от узуса разговорного языка, положение это не сохраняет силу. Так, например, акцентологическая система немецкого языка претерпела значительные изменения в связи с включением иноязычной лексики преимущественно книжного происхождения, т. е. лексики, функционирующей первоначально только в литературном языке. Если в отношении древних периодов истории акцентный тип немецкого языка может быть охарактеризован как обладающий ударением, закрепленным за первым слогом, то появление продуктивных лексических групп с ударением на конце слова, например, глаголов на -ieren (типа spazieren), образованных по французской глагольной модели, делает подобную характеристику неточной. Однако бесспорно, что в применении к единицам других языковых уровней, включая и морфологическую подсистему, специфические структурные черты литературного языка проявляются более сильно. В частности, в немецком языке оформление специальной формы буд. вр. с<522> werden, а также второго буд. вр., парадигмы кондиционалиса и  инфинитива перфекта действ. и страд. залогов происходило преимущественно в литературном языке. В финском языке некоторые формы пассива (пассив с глаголом быть) оформляются, по-видимому, под влиянием шведского языка и связаны по преимуществу с книжно-письменной традицией.

Нормализационные процессы и кодификация различительные признаки главным образом национальных литературных языков подготавливаются в предыдущие периоды менее строгим, менее последовательным, менее осознанным отбором и регламентацией, сосуществующими с широкой вариативностью. Допустимость вариантов сосуществует с нормой и в национальный период истории языков, но в донациональный период само понятие нормы было более широким, допускающим иной диапазон варьирования.

VI. Соотношение литературного языка и диалекта степень их близости и расхождения перекрещивается с соотношением литературного  языка и разговорных форм  общения. Очевидно, что максимальным является расхождение между старыми письменно-литературными языками (в тех случаях, когда они продолжают функционировать наряду с развивающимися новыми литературными языками) и диалектами, как это имело место, в частности, в Китае, Японии, арабских странах и т. д. Однако и в других исторических условиях в тех странах, где имеется значительная диалектная дробность и относительно устойчивы позиции диалекта, расхождения между отдельными диалектами и литературным языком могут быть довольно значительны. Так, в Норвегии один из вариантов литературного языка bokmеl (см. ниже) отличается от диалекта не только в фонетической системе, но и в других аспектах языкового строя: сопоставление северо-норвежского диалекта Rana mеlet на берегу Рана-фьорда с riksmеl или bokmеl обнаруживает, например, следующие особенности: мн. ч. существительных типа haest 'лошадь' имеет в диалекте окончание , в bokmеl -er; наст. вр. глагола 'приходить' в диалекте gaem, в bokmеlkomer; местоим. 'я' в диалекте eg, в bokmеl — je; вопр. местоим. 'кто', 'что' в диалекте kem, ke, в bokmеl vem, kem è ò.ä. [45, 27-37].

При определении степени расхождения литературного языка и диалекта необходимо иметь в виду и то обстоятельство, что ряд строевых элементов характеризует исключительно литературный язык. Это относится не только к определенным пластам лексики, включая ее иноязычный пласт, политическую и научную терминологию и т. д., но и к строевым элементам морфологии и синтаксиса (см. стр. 522).

Литературный язык в некоторых случаях оказывается архаичнее диалекта. Так, в русском литературном языке стойко удержива<523>ется система трех родов во всей именной парадигме, в диалектно окрашенной речи ср. р. вытесняется формами женск. р. (ср. моя красивая платье). В немецком литературном языке сохраняется форма род. п., тогда как в диалектах она давно стала неупотребительной и т. п. Но вместе с тем диалект нередко сохраняет исчезнувшие в литературном языке элементы.

Существенно и то обстоятельство, что разные территориальные диалекты одного и того же языка обнаруживают разную степень близости к литературному языку: в Италии диалекты Тосканы были ближе к общему литературному языку, чем диалекты других областей, что связано с процессами формирования итальянского литературного языка; во Франции эпохи формирования единства литературного языка наиболее близок к нему был франсийский диалект, послуживший основой формирования литературного языка; в Китае выделяется в этом отношении северный диалект и т. д.

В этой связи отмечается и близость территориальных диалектов к тем областным вариантам литературных языков (по преимуществу в феодальную эпоху), которые связаны с языковыми особенностями определенных диалектных территорий. В применении к русскому языку выделялись литературно-письменные традиции Киева, Новгорода, Рязани, Пскова, Москвы. Г. О. Винокур поэтому указывал даже, что «язык древнерусской письменности, какими бы стилистическими приметами он ни отличался, это в принципе язык диалектный» [11, 67]. Не соглашаясь с данной формулировкой, поскольку в принципе именно стилистические приметы, сочетание старославянской и русской языковых стихий обусловили наддиалектный характер языка древнерусских памятников, отмечаем, однако, безусловно большую близость этих вариантов письменно-литературного языка к характерным особенностям соответствующих диалектных областей.

С вопросом о соотношении строевых признаков литературного языка и диалекта тесно связана проблема диалектной базы национальных литературных языков. Не останавливаясь здесь на этом вопросе, поскольку он рассматривается подробнее в других разделах, отметим лишь, что, как показывает материал из истории разных языков, процесс формирования единого литературного языка национального периода настолько сложен, столь специфичны закономерности этого процесса по сравнению с жизнью территориального диалекта и столь многообразны формы сочетания в этом процессе особенностей разговорных койнэ определенной территории (а не просто диалекта) и особенностей разных перекрещивающихся традиций книжного языка, что в истории литературных языков с длительной письменной традицией редко единая норма литературного языка является кодификацией системы диалектных признаков одной какой-либо местности. Это отмечали в исследованиях по материалу разных языков многие авторы (см., например, [15, 26]), наиболее последовательно эту точку зрения развивал<524> на материале русского языка Ф. П. Филин [34]. P. А. Будагов в этой связи выделяет два пути развития литературного языка на базе диалекта: либо один из диалектов (чаще столичный или столичный в перспективе) превращается в основу литературного языка, либо литературный язык впитывает в себя элементы разных диалектов, подвергая их определенной обработке и переплавляя в новую систему [6, 287]. В качестве примеров первого пути приводится Франция, Испания, а также Англия и Нидерланды, в качестве примеров второго пути — Италия, Словакия. Однако в условиях имевшейся смены диалектной базы и взаимодействия разных письменно-литературных традиций вряд ли английский и нидерландский литературные языки являются подходящими иллюстрациями для первого пути, так как здесь именно происходило «поглощение литературным языком элементов разных диалектов», которые подвергались обработке и переплавлялись в новую систему. Сомнение вызывает и вопрос о том, в какой степени городские койнэ (Парижа, Лондона, Москвы, Ташкента, Токио и т. д.) могут рассматриваться как территориальные диалекты в собственном смысле этого слова. Во всяком случае в применении к говору Москвы, Лондона, Ташкента их интердиалектный характер представляется весьма вероятным [29, 133—142; 34, 27; 40, 91—121]. По-видимому, в большинстве случаев для процессов формирования единых норм литературных языков определяющую роль играла не система строевых признаков территориальных диалектов, а городские койнэ, обладающие в большей или меньшей степени интердиалектным характером.

Иные отношения между литературным языком и диалектом существуют в истории формирования младописьменных языков. Здесь связь с «опорным» территориальным диалектом значительно более непосредственная и прямолинейная: ср. осетинский литературный язык, сложившийся на базе иронского диалекта, или чеченский литературный язык, с так называемым «плоскостным» опорным диалектом и т. д. Обращает на себя внимание, однако, тот факт, что в становлении младописьменного аварского литературного языка определенную роль играл «болмац», своеобразный интердиалект или обиходно-разговорное койнэ [27, 5].

Литературный язык и разновидности обиходно-разговорных форм существования языка (городские и областные койнэ, разные типы интердиалектов)

Литературный язык, выступая как единственная обработанная форма, противостоит не только территориальным диалектам, но и разным типам обиходно-разговорной речи, не входящим в систему функциональных стилей литературного языка. Эти типы обиходно-разговорной речи занимают промежуточное положение<525> между диалектом и литературным языком. Подобно территориальному диалекту, они представляют собой необработанную форму языка; подобно диалекту, многие из них представляют собой региональные образования. Но в отличие от диалекта все разновидности обиходно-разговорной речи являются не узко-локальными образованиями: они выступают в качестве устной формы общения либо на территории распространения нескольких диалектов в функции областного, но интердиалектного койнэ, либо являются городскими койнэ, сложившимися в результате взаимодействия нескольких диалектных стихий, либо, наконец, используются в функции регионально-неограниченного средства устного общения, конкурируя тем самым с устной формой литературного языка. Во всех случаях они противостоят диалектной дробности и функционируют как наддиалектные или интердиалектные образования большего или меньшего диапазона. Эта специфика характерна как для dialetto regionale в Италии, так и для разновидностей Umgangssprache в Германии, для чешского обиходно-разговорного языка и т. д.

Формирование этих наддиалектных образований обычно является результатом процессов концентрации и взаимодействия диалектов либо в рамках всей территории, либо в пределах известных областей. Этим объясняется тот факт, что в истории многих литературных языков становление единого общеобязательного стандарта в большей или меньшей степени связано с областными или городскими койнэ, поскольку в них реализовались начальные этапы развития обобщенного наддиалектного типа. Обращалось внимание на то, что определяющую роль в становлении единой системы русского языка сыграло московское городское койнэ. Ф. П. Филин отмечал в этой связи, что еще в феодальную эпоху в крупных городских центрах образовались междиалектные койнэ, являвшиеся результатом взаимодействия нескольких диалектных систем. Московское городское койнэ сложилось на базе северо-великорусских и южно-великорусских диалектов, как один из средне-великорусских переходных говоров [34, 27—29]. Аналогичные процессы выделял Н. И. Конрад в применении к формированию единых литературных языков в Японии и Китае: в Японии в конце XVI — начале XVII в. обнаруживаются следы областного койнэ в двух важнейших диалектных системах — западно-японской и восточно-японской; в Китае, в свою очередь, происходило сложение нескольких областных койнэ, в том числе и в группе северных диалектов. Язык города Эдо, ставший основой формирования единого литературного языка, представлял собой одну из реализаций восточно-японского койнэ, так же как язык Пекина, сыгравший аналогичную роль в развитии китайского языкового стандарта, представляя собой реализацию северно-китайского койнэ [24, 22—24]. Фактически таким же междиалект<526>ным койнэ, сложившимся в результате взаимодействия двух диалектных систем, был и язык Лондона.

Городское койнэ представляет собой одну из разновидностей интердиалектной региональной обиходно-разговорной речи, возникающей на определенных этапах развития народа как средство общения среди носителей нескольких диалектов. Существуют также областные койнэ, не связанные с определенным городским центром (ср. аварский «болмац»). В Германии XVXVI вв. оформляются несколько таких койнэ; к этому типу следует отнести, в частности, и тот. обиходно-разговорный язык восточно-средней Германии, который включился в основу единого немецкого литературного языка10. Регионально слабо ограниченный тип обиходно-разговорной речи представлен чешским обиходно-разговорным койнэ11.

В таких языках, как русский или французский, наряду с устными стилями литературного языка существуют нелитературные стили обиходно-разговорной речи, так называемое просторечие. Отличие этих стилей заключается в использовании нелитературных пластов лексики и относительно свободных синтаксических построений. Ср. совр. русск. пока, зажиться, брешешь, смотаться, погодка у нас нормальная, облаять, не замотайте мою книгу и т. д. Соотношение этих нелитературных стилей и стилей литературного языка меняется в результате определенных общественных сдвигов. Во Франции еще в XIX в. различия были очень определенными и четкими, в настоящее время в результате известного опрощения стилей литературного языка просторечные элементы относительно легко проникают в литературный язык. Значительно интенсивнее этот процесс в русском языке, где после Октябрьской революции меняется соотношение устных стилей литературного языка и просторечия в сторону их сближения [12, 19]. Отличием чешского обиходно-разговорного койнэ является наличие строевых особенностей не только в лексике, фразеологии и синтаксисе (как это имеет место в русском или французском языках), но и в фонетике и морфологии. Это объясняется тем, что соотношение устной формы русского литературного языка и обиходно-разговорных форм общения — соотношение стилевое, так же как и во французском языке, тогда как в чешском это соотношение не только стилевое, но и структурное, охватывающее все языковые уровни: ср. сохране<527>ние в системе форм литературного языка различий по родам у прил. местоим. и прич. в им. пад. мн. ч. и наличие одной формы в обиходно-разговорном койнэ для всех трех родов; полные прил. ж. р., а также притяж. местоим. имеют в обиходно-разговорном койнэ иные окончания, чем в литературном языке; особенностью койнэ являются и формы твор. п. на-ma (rukama, lidma), формы прош. вр. (без і), протетическое v перед начальным о (vokno) и т. д. [30, 11; 37, 37]. Чешская обиходно-разговорная речь и функционально отличается от нелитературных форм коммуникации русского и французского языков, поскольку за ней закреплена значительно более емкая сфера общения и она употребляется не только не владеющими литературным языком людьми, но и на собраниях, не имеющих официального характера, даже в специальных дискуссиях, в обычном разговоре (в речи, например, преподавателей Карлова университета) и т. д.

В литературе обращалось внимание на особую зыбкость границ, отделяющих обиходно-разговорные койнэ от литературного языка, особенно от его устно-разговорных стилей [50, 18]; вместе с тем и диалектные формы проникают относительно легко в обиходно-разговорную речь, что создает максимально открытый характер этой структуры, неопределенность границ ее варьирования. В отношении различных областных и городских койнэ, существующих, например, в современном немецком языке и представляющих собой переходные образования от диалекта к литературному языку с разной степенью региональной ограниченности, можно даже утверждать отсутствие системы твердых правил или норм, отграничивающих данные образования от диалекта и литературного языка. Иными словами, если и диалекту и литературному языку свойственна своя система правил или норм, то обиходно-разговорные койнэ характеризуются таким диапазоном варьирования, который ставит под сомнение существование здесь своей системы правил или норм.

Как функциональное, так и строевое соотношение литературного языка и обиходно-разговорного койнэ зависят от многих факторов, прежде всего — от степени поливалентности литературного языка (с этим связано наличие или отсутствие устно-разговорных стилей литературного языка) и от большей или меньшей региональной ограниченности обиходно-разговорного койнэ. В эпоху существования высокоразвитых национальных литературных языков весьма распространенным является сосуществование в устном общении в качестве наддиалектных образований устно-разговорной формы литературного языка и обиходно-разговорных койнэ, как это наблюдается, в частности, в Италии, Чехословакии, Германии. Другое положение имелось в донациональную эпоху в Китае и Японии, когда древние литературные языки обслуживали только письменные формы общения, а «обычный» язык, т. е. обиходно-разговорные койнэ, существовавшие сначала только<528> в устной форме, постепенно начал завоевывать сферы влияния древних письменных языков.

Исторически социальная база обиходно-разговорных койнэ по преимуществу представлена населением городов, где происходило особенно интенсивное взаимодействие разных диалектных стихий и как следствие — нивелировка резких диалектных отличий. Как показывают более поздние исследования на материале языковых отношений разных стран, нередко носители локальных диалектов в узком смысле этого слова прибегают в общении с носителями других диалектов к обиходно-разговорным койнэ. Делались попытки разграничить общественные функции диалекта и разных типов обиходно-разговорных койнэ, но вопрос этот слишком мало исследован, к тому же до сих пор обращалось недостаточно внимания на отграничение диалекта в узком значении этого слова и разновидностей обиходно-разговорных койнэ. В качестве общего наблюдения можно отметить, что для носителя диалекта обиходно-разговорные койнэ представляют собой социально более высокий языковый тип, его употребляют не в домашней, а в общественной сфере — на работе, на собраниях и т. д., напротив для носителей литературного языка характерно преимущественное использование обиходно-разговорных койнэ именно в домашней обстановке, в быту.

Что касается современных литературных языков, то в качестве общей тенденции в их соотношении с нелитературными формами можно выделить демократизацию устных стилей литературных языков в связистом, что из языкового средства общения, использовавшегося ограниченными слоями общества, они все больше превращаются в общенародное средство коммуникации. Особенно интенсивно этот процесс осуществляется в социалистических странах.

Необходимо остановить внимание на самом термине «общенародный язык». Термин этот стал особенно популярным в ходе лингвистической дискуссии, прошедшей в 1950 г., однако он крайне расплывчат, поскольку применяется к разным понятиям: в одних случаях им фактически обозначаются те формы языковой коммуникации, которые противопоставляются литературному языку или литературным языкам и используются всеми слоями или классами общества (ср., например, [1]), в других — некая сумма строевых элементов, общих для разных диалектов данного языка. Иными словами, в одном случае термин этот приписывается реальной конкретной форме существования языка, в другом — определенной совокупности языковых черт, некоему инварианту строевых признаков. Нам представляется использование данного термина со вторым значением не очень удачным. Но и применение этого термина к определенным формам существования языка требует разъяснения. «Общенародный» в применении к языку может означать а) ис<529>пользуемый всеми слоями общества, но не каким-то одним определенным слоем и б) используемый на всей территории данного народа. Насколько существенно такое разграничение, видно хотя бы из того, что, например, в условиях феодальной Европы диалект в ряде стран был, по-видимому, средством коммуникации разных слоев общества, т. е. не был социально ограничен, но территориально ограниченность его была максимальной; с другой стороны, во Франции XVII в. письменно-литературный язык стал единым и был распространен на всей территории французского королевства, но вследствие того, что в эту эпоху еще 96% населения Франции было неграмотным [6, 291], литературным языком владел лишь ограниченный слой привилегированных. Если же под «общенародным языком» понимать такую форму существования языка, которая употребляется на всей территории данного народа и всеми общественными слоями, то такой формой оказываются по преимуществу высокоразвитые национальные литературные языки, особенно в условиях социалистических государств. Иными словами, противопоставление литературный язык ~ общенародный язык не отражает адекватно языковые отношения ни в ту эпоху, когда средством массовой коммуникации был диалект, ни в современных национальных государствах, когда литературный язык приобретает качество универсального средства общения.

Литературный язык и национальный язык

Национальный язык не является одной из форм существования языка и компонентом того ряда противопоставленных языковых образований, которые рассматривались выше. Под этим термином понимается определенный исторический этап в развитии форм существования языка, соотнесенный с процессом становления национального единства. Национальный язык в этом аспекте противопоставляется языку донациональных периодов. Определяя национальный язык как этап в развитии форм существования языка, мы рассматриваем его как разноаспектную систему, обеспечивающую коммуникацию во всех сферах общественной жизни данной нации. Преемственность в развитии форм существования языка, обусловливает многообразие в реализации этой многоаспектности: в зависимости от характера литературного языка донационального периода, от степени его единства, от наличия или отсутствия сосуществования двух типов литературных языков, своего и чужого, оробенно от статуса разных региональных образований, включая и территориальные диалекты, складывается и система форм языка национального периода. Это в первую очередь относится к положению региональных форм общения. В этой связи общая формулировка, утверждающая, что диалект является в эпоху<530> существования нации пережиточным явлением12, вряд ли справедлива, поскольку реальное положение в разных национальных языках отнюдь не тождественно: если в применении к современному русскому языку действительно наблюдается почти полное вытеснение диалекта, а промежуточные образования типа областных койнэ или полудиалектов размываются регионально слабо дифференцированными нелитературными разговорными формами, если во Франции прежние местные диалекты центральной Франции (иначе обстоит дело на юге) постепенно исчезают, оставляя, однако, надолго след в произношении и грамматике, то позиции диалекта и других регионально-дифференцированных форм в таких странах, как Италия и Германия или арабские страны, таковы, что рассматривать их просто как пережитки донационального периода вряд ли возможно.

Становление отличительных признаков национального языка — процесс длительный и постепенный, поэтому соотношение общего литературного языка и региональных форм общения меняется в истории национальных языков. Ни в России XVIII в., ни во Франции XVII в. литературный язык не занимал того доминирующего положения универсальной и всенародной формы общения, какой он является в настоящее время. В этой связи общетеоретический интерес представляет предложенная Любеном Тодоровым периодизация истории болгарского национального языка, где первый период характеризуется процессом становления литературного языка как основной формы существования национального языка, а второй — процессом возникновения его устной развитой формы и как результат этого процесса — «формирование литературного языка, живой и сложной языковой системы» [52, 127].

Соотношение литературных и нелитературных форм (в том числе региональных и регионально слабо дифференцированных или совсем недифференцированных) настолько сильно изменяется в процессе развития национальных языков и столь многообразно варьируется, что проводить для языка нации общетиповое разграничение форм существования языка на «включаемые в национальный язык» и «не включаемые в национальный язык» не представляется возможным. Ни одна из этих форм, в том числе и литературный язык, не развивается изолированно, а взаимодействие книжно-письменных (литературных) и устно-разговорных (литературных и нелитературных) стилей в определенные периоды истории национальных языков бывает настолько значительным, причем сказывается на всех уровнях и литературного языка, что<531> разрывать такое сложное целое, как язык нации, по принципу «национальные формы существования языка» и «ненациональные формы существования языка» оказывается невозможным13. Это прекрасно показал В. В. Виноградов, отмечая, что литературно-письменный язык национального периода, «питаясь живыми соками народноразговорной речи, вбирая в себя наиболее ценные и целесообразные для нужд тех или иных сфер речевого общения диалектные средства, формируется в своеобразную стилистически Дифференцированную семантически развитую нормализованную систему внутри национального языка» (разрядка моя. — М. Г.) [9, 76].

В процессе образования национальных языков происходят качественные изменения и в структуре форм существования языка. Общая направленность этих изменений обусловлена и связана с формированием единого многофункционального нормализованного литературного языка в качестве основной, общепризнанной формы коммуникации данного народа.

В эпоху существования развитых национальных языков этот новый тип литературного языка постепенно вытесняет другие формы существования языка, способствует снижению их социальной значимости и становится выразителем общенациональной нормы, высшей формой существования национального языка, универсальным средством языковой коммуникации. В разные периоды истории национальных языков степень достижения этого положения литературным языком различна, а сами темпы становления  этого типа литературного языка неодинаковы в истории разных наций (см. ниже).

Система форм существования языка и в донациональный период представляла собой иерархическую структуру, но при этом ни одна из форм существования языка не занимала периферийной позиции, хотя развитие городской культуры, появление определенного слоя городской «интеллигенции» (деятели канцелярий, школ, университетов, в Западной Европе уже с XIV в.), обусловившее развитие областных и городских койнэ, ограничивали применение диалекта, занимавшего в более ранний период феодализма ведущее положение среди устных форм общения; вместе с тем наиболее ограниченное применение имел письменно-литературный язык данного народа, даже в том случае, когда у него не было конкурента в виде «чужого» письменно-литературного языка<532>.

В эпоху существования нации литературный язык, приобретая и функции средства устного общения, не только постепенно оттесняет на периферию территориальные диалекты, но и другие региональные формы, частично обогащаясь за счет включения в свою стилевую систему элементов оттесняемых форм. Этому сопутствует в более поздний период истории национальных языков общее сближение книжно-письменных и народно-разговорных стилей, резко противостоявших ранее, а тем самым — общая демократизация литературных языков; из средства языкового общения привилегированных групп они становятся орудием коммуникации всего народа.

Таким образом, как функциональная структура национального языка, т. е. вся система форм существования языка, так и статус национального литературного языка не остаются стабильными, они меняются в связи с изменениями, происходящими в истории самого народа. Так, для французского национального литературного языка конца XVIII — начала XIX в. огромную роль сыграли изменения, происшедшие во французском обществе после Великой Французской революции. Литературный язык, ориентированный ранее на язык королевского двора, далекий от народно-разговорного языка в его разнообразных проявлениях, «демократизируется» в связи с общей демократизацией французской культуры, что находит свое отражение в расширении социальной базы литературного языка, а также в изменениях, коснувшихся его лексико-фразеологических и синтаксических элементов и тем самым — его системы стилей. Именно исторические события этой эпохи оказались мощным катализатором падения роли диалекта в устных формах общения, распространения литературного языка и на эту сферу, т. е. коренного изменения в структуре форм существования национального языка14.

Только в национальный период литературный язык полностью реализует те потенции, которые заложены в нем еще в донациональную эпоху — многовалентность и стилевое разнообразие, отбор и относительную регламентацию, наддиалектный характер: многовалентность развивается в использование языка во всех сферах общения, стилевая система включает отныне и разговорно-литературный стиль, отбор и относительная регламентация развились в кодифицированную систему норм с ограниченным и тоже нормированным диапазоном варьирования, наддиалектная специфика приняла форму общеобязательности единой территориально не связанной нормы (см. гл. «Норма»). Тем самым нацио<533>нальный литературный язык является наиболее разбитым типом литературного языка.

Подобная характеристика национального литературного языка дается на основе его типовых признаков, но в конкретных исторических условиях обнаруживаются значительные расхождения в статусе национальных литературных языков, обусловленные рядом факторов как экстралингвистических (условия, в которых осуществляется оформление национального единства, политическая и экономическая централизация, уровень развития всей культуры народа, особенно художественной литературы), так и собственно лингвистических (см. выше). Ниже рассматриваются некоторые варианты процесса становления единого национального литературного языка и связанные с этим разновидности статуса литературного языка в системе форм существования национального языка.

ПРОЦЕСС СТАНОВЛЕНИЯ НАЦИОНАЛЬНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
И ВОЗМОЖНЫЕ РАЗНОВИДНОСТИ СТАТУСА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
ЭТОГО ПЕРИОДА

I. Накопление качественных признаков национального литературного языка у народов, обладающих длительной письменной традицией, происходит еще в донациональный период и в значительной степени зависит, как это уже отмечалось, от языковых отношений, сложившихся в эту эпоху. Начальным этапом становления нового качества было завоевание литературным языком данного народа положения единственного и единого литературного языка. Этот процесс протекал в двух направлениях. Первое — преодоление засилия письменно-литературного языка на чужой основе (латынь в западно-европейских странах, старославянский в России, Сербии, Болгарии, латынь и немецкий язык в Чехословакии, письменно-литературный язык на датской основе в Норвегии и т. д.), а также вытеснение собственных старо-письменных языков (как это происходило в Китае, Японии, Армении, Грузии, Таджикистане, Узбекистане, отчасти в странах арабского Востока). Второе направление — устранение регионального многообразия, что связано сначала только с книжно-письменной формой самого литературного языка, а затем — и с народно-разговорными формами. И тот, и другой процессы соотнесены с пробуждением национального самосознания, но первый протекает в значительной степени еще в недрах феодализма и отражает идеалы и чаяния молодой буржуазии, тогда как второй характеризует более поздний этап формирования национального единства. В зависимости от исторических условий, от задач, стоявших перед развивающейся нацией, на первый план выдвигался тот или иной процесс развития.<534>

Так, борьба против латинского языка в разных западно-европейских странах протекала в различных формах. В Англии, где вследствие завоевания этой страны норманами длительное время существовало двуязычие (даже в XIVXV вв. феодальная аристократия предпочитала употреблять французский язык), на первый план выдвигается протест против французского языка. В Германии же борьба против латинского засилия была в XVI в. одним из компонентов революционного движения народных масс против католической церкви и духовенства и приняла особенно резкий характер: вытеснение латыни как языка священного Писания и замена ее немецким оказалась важнейшим звеном революционного движения. Во Франции блестящая деятельность Плеяды, один из представителей которой выступил с трактатом «Защита и прославление французского языка», представляла собой борьбу за права национального языка против стремления подчинить французский язык латыни. Речь шла не столько о завоевании сфер применения родного языка, как это было в Германии, сколько о сохранении специфики французского литературного языка — проблема, которая в Германии возникает лишь в XVII в. и связана с очищением немецкого языка от французских заимствований [19].

Во Франции, так же как и в Италии, в условиях относительной близости систем обоих языков этот процесс получил особое преломление. Многочисленные латинизмы (лексические, фонетические и синтаксические), столь характерные для итальянского литературного языка XVI в., — результат сосуществования латинского и итальянского литературных языков, причем решающее влияние на эти процессы оказывала не только объективная близость языков, но и распространенное убеждение о прямой и непосредственной их преемственности.

В Норвегии еще в донациональный период складывается письменно-литературный язык на датской основе, получивший впоследствии название «букмол». Постепенно устная разновидность этого языка кристаллизуется на основе взаимодействия с койнэ города Осло. Этот датско-норвежский литературный язык оформляется в результате завоевания Норвегии Данией и последующего длительного существования Норвегии как подчиненной единицы датского королевства. Литературный язык на чужой, хотя и близкородственной основе применяется как в письменном, так и в устном общении. Более того на нем создавалась национальная литература: Ибсен и Бьернсон писали на этом языке. Но в XIX в. в процессе борьбы за национальную самостоятельность Норвегии остро ставится вопрос о необходимости создать «свой национальный» язык на норвежской основе, используя материал местных диалектов. Язык этот, получивший наименование «ландсмол», также получил права гражданства, но не вытеснил «букмол». Оба языка в современной Норвегии выполняют одни и те же функции: они являются государственными языками, упот<535>ребляются как в художественной литературе, публицистике, так и в преподавании и в устном общении (даже в университетах существуют параллельные языковые кафедры); «букмол» преимущественно употребляется на востоке страны, «ландсмол» — на западе. Близость грамматического строя (хотя имеются расхождения в морфологической системе), значительная общность лексики делают возможным параллельное использование обоих языков. Их взаимовлияние также бесспорно; но все же в Норвегии и сейчас отсутствует единственный, общеобязательный национальный литературный язык, а борьба против литературного языка на чужой основе не дала тех результатов, которые имеют место, например, в Италии, Франции, или Восточно-славянских странах, где чужой литературный язык также был близок к литературному языку на народной основе15.

Особые формы имел процесс формирования национальных языков там, где средневековые письменно-литературные языки оказались в силу тех или иных причин изолированными от народно-разговорных форм, как это было, например, в Японии и Китае, в Армении и Грузии, в Таджикистане и Азербайджане, отчасти в странах арабского Востока. В Японии, как показывают исследования Н. И. Конрада, оформление современного национального литературного языка происходило в процессе борьбы со старым письменно-литературным языком, который неизменно рассматривался как язык «феодальный», «реакционный». Это была борьба против изоляции письменной формы общения от ее устной формы, стремление создать единое, поливалентное средство коммуникации. Содержание и направленность этой борьбы позволяют рассматривать ее как «демократизацию» обработанной формы языка, книжно-литературных стилей, тенденцию, характерную для эпохи формирования многих национальных литературных языков, но получавшую здесь специфическое преломление в связи с характером унаследованного от донационального периода литературного языка. В XVIIXIX вв. в Японии господствовало своеобразное двуязычие16: старый язык был языком государственным, языком науки, высоких жанров литературы, обиходно-разговорный язык, помимо устного общения, был языком «низших» жанров литературы. Наступление нового литературного языка охватило прежде всего художественную литературу, дольше всего этот язык держался в официальном обиходе. Вопрос о влиянии старо-письменного языка, его системы стилей на стилевые нормы нового литературного языка заслуживает особого внимания, однако он не может быть затронут в рамках данной статьи. В Армении и Грузии борьба против засилия старописьменных языков со<536>храняла остроту вплоть до XIX в. Что касается стран арабского Востока, то, как уже отмечалось выше, здесь и поныне нет той единой, поливалентной общеобязательной системы национального языка, которая обеспечивала бы все важнейшие сферы коммуникации. Здесь царит своеобразное «двуязычие» при отсутствии какого-либо чужого литературного языка. Двуязычие создается сосуществованием двух типов языка: литературно-классического арабского, по преимуществу связанного с книжно-письменными стилями, который используется в прессе, официальной переписке, науке, литературе, в сношениях между арабскими странами как общеарабский язык, тогда как в быту в повседневной жизни, употребляются региональные обиходно-разговорные формы, своеобразные народно-разговорные койнэ, близкие территориальным диалектам (в советской литературе употребителен термин «арабские диалекты»). Весьма существенно, что общий арабский язык является не только языком классической литературы, но и языком современных национальных литератур. Это оказалось возможным в силу того, что лексика и фразеология этого древнеписьменного литературного языка интенсивно обогащалась, так что он может служить средством выражения современных понятий науки, государственной практики, техники и т. д., хотя структура его осталась почти такой же, как в VIII — Х вв. Эти потенции арабского литературного языка отличают его от статуса древнего японского и китайского литературных языков. Социальная база этого языка ограничена во всех арабских странах. Обиходно-разговорные языки проникают в радио, в кино, в театр, делаются попытки создать на них художественную литературу.

Актуальность борьбы с региональными формами в период формирования национального языка, степень их устойчивости в разных языковых стилях зависят от характера литературного языка донационального периода. Во Франции, где в книжно-письменных стилях рано сложилась единая система литературного языка, проблемы ее регламентации определились по преимуществу нормативами определенных стилевых разновидностей, обусловленных, в частности, долго сохранявшимся противопоставлением стиля письма и стиля речи17, «высокого» стиля и «низких» стилей, борьба с диалектными элементами в письменно-книжных стилях не была здесь актуальной. Иное дело обиходно-разговорные стили. Еще в эпоху французской революции в конвенте выступали против диалекта, как пережитка феодального рабства.

В Германии, где влияние региональных вариантов проникало в книжно-письменные стили вплоть до XVIII в., а XVI в. был представлен несколькими довольно четко дифференцированными вариантами, проблема отграничения общелитературных и<537> областных элементов приобретала первостепенное значение в трудах грамматиков-нормализаторов и составителей словарей.

Наконец, в Италии еще Грамши считал необходимым бороться за общеитальянский язык против региональной дробности, утверждая, что «великая культура может быть переведена на язык другой культуры, но на диалекте этого сделать нельзя» [43, 4—5].

II. Рассмотрение современной языковой ситуации в Норвегии, с одной стороны, а с другой — в арабских странах, показывает, что, как уже не раз упоминалось выше, даже в условиях развитой национальной культуры литературный язык может не обладать той совокупностью дифференциальных признаков, которая включалась в типологическую характеристику национального литературного языка. В Норвегии нет единого, общеобязательного литературного языка; существование двух литературных языков продолжается, несмотря на ряд нормализаторских решений, несмотря на повторные реформы орфографии в целях их сближений. В арабских странах приходится говорить о наличии как бы двух функциональных типов арабского языка, следовательно, такой признак, как поливалентность, к арабскому языку неприменим. Но возможны и другие случаи, когда отсутствует такой, казалось бы, важнейший признак литературного языка национальной поры, как его единство.

Исторические судьбы армянского народа отразились в путях развития армянского языка. Армянский национальный литературный язык оформился в середине XIX в. в двух вариантах: восточно-армянском и западно-армянском в результате территориальной разобщенности армянского народа: южная и юго-западная часть входила тогда в состав Турции, северо-восточная часть находилась в пределах России. Развитие армянского языка в предшествующий период связано со сложным взаимоотношением древнего армянского языка, грабара, ставшего уже в Х в. по преимуществу письменным языком, с разными региональными языковыми формами, отражавшими живую речь. В последующие века в языке письменности сосуществуют два языка: грабар, ставший непонятным для большинства народа, и ашхарабар, гражданский язык, близкий разговорной стихии региональных языковых форм. Грабар вплоть до XIX в. сохраняет положение общепризнанного письменно-литературного языка — положение, однотипное с ситуацией в Китае или Японии. Относительно рано в ашхарабаре, отражавшем строевые признаки разных диалектов, обозначаются две ведущие линии: в письменности восточной Армении господствуют региональные особенности араратского диалекта, в отличие от западной Армении, где ведущее значение имел константинопольский диалект; и в том, и в другом случае, однако, это не был просто письменный диалект, так как в нем широко использовались традиции книжно-письменных стилей грабара, а сами<538> диалектные элементы восходили к разным диалектным системам; и здесь, как и в других странах, региональные варианты письменно-литературного языка тяготеют к интерференции разных диалектных систем и тем самым приобретают наддиалектные черты. Во второй половине XIX в. окончательно оформились и были кодифицированы оба варианта ашхарабара — восточный и западный, сохраняющие свою специфику и поныне.

Расхождения обоих вариантов прослеживаются в фонетике, морфологии, лексике: так, например, в восточно-армянском варианте литературного языка Советской Армении наст. и прош. несоверш. вр. изъявит, накл. образуется аналитически — grum em 'пишу', grum es 'пишешь', grum е 'пишет', а в западно-армянском они образуются синтетически при помощи частицы кq, прибавляемой к формам оптатива, общим для обоих вариантов: kqgrem, kqgr es и т. д.; в западно-армянском глаголы имеют три спряжения — на -е, -а, -I, в восточном — два спряжения на -е и ; в восточно-армянском варианте имеется специальный местный падеж, в западном он отсутствует и т. д. Однако все эти различия не препятствуют взаимопониманию [13], так же как, впрочем, и различия двух литературных языков в Норвегии.

В качестве сходного примера отклонения от типовой схемы национального литературного языка можно привести албанский язык, имевший еще в донациональный период свои письменно-литературные традиции. Языковая ситуация Албании определяется сосуществованием двух исторически сложившихся вариантов литературного языка, из которых один базируется на южном (тоскском), а другой на северном (гегском) диалекте. И тот и другой являются результатом относительно длительной обработки, отвлечения от резких диалектных отличий. Эти два варианта, а вместе с тем и две нормы литературного языка длительное время развивались параллельно, взаимодействуя и сближаясь друг с другом. После победы албанского народа в национально-освободительной борьбе южная норма получила заметное преобладание, хотя и не стала единственной. И здесь эта языковая ситуация порождена условиями существования и развития албанского народа, последствием иноземного ига, отчасти разницей религиозного культа, длительной разобщенностью юга и севера, отсутствием единого политического экономического и культурного центра [16, 250].

III. Иного характера варианты типовой схемы возникают в тех случаях, когда поливалентность национального литературного языка нарушается тем, что из его функциональной системы выпадает употребление в сфере государственного управления, делопроизводства, а иногда — в сфере науки и университетского образования. Такое положение сохраняется в этнически неоднородных государствах, где существует несколько литературных языков, из которых только один обладает всей совокуп<539>ностью общественных функций национального литературного языка. Это создает крайне сложную языковую ситуацию, особенно в этнически неоднородных государствах Азии и Африки. В Индонезии существует несколько литературных языков, на которых издаются газеты и журналы, ведется судопроизводство, преподавание в школах, издается художественная литература: это — яванский язык с длительной письменно-литературной традицией, на котором говорит 40 млн человек, сунданский, мадурский, балийский, индонезийский. Но общегосударственным языком является только индонезийский. Таким образом, в общественных сферах использования литературного языка создается своеобразное двуязычие, поскольку распределение функций литературного языка закреплено за двумя разными литературными языками. Еще более сложные соотношения сложились в Индии, где языковая политика приобрела крайнюю остроту. К моменту покорения Индии англичанами здесь существовало, помимо древнеписьменного нормализованного литературного языка — санскрита, несколько местных литературных языков. В период длительного английского владычества языком государственного аппарата и делопроизводства, торговли и экономических отношений, школы и университетов, а следовательно — и науки, становится английский. В функции единого общегосударственного языка выступает чужой язык, тогда как сфера местных живых литературных языков оказывается крайне ограниченной. Подавляющая масса населения Индии не знает английского языка. Свободно на нем говорят около 2% населения. Поэтому необходимость замены английского осознается еще в начале XX в. и становится одним из лозунгов национально-освободительного движения. И здесь, как и в странах Европы, борьба против засилия чужого языка оказывается одним из компонентов процессов, связанных с пробуждением национального самосознания. После свержения иноземного господства вопрос о «правах» разных литературных языков, т. е. об их общественных функциях, сохраняет прежнюю остроту. Хотя согласно Конституции в Индии четырнадцать важнейших литературных языков, в том числе бенгальский, урду, панджаби, тамильский, хинди, кашмири, телугу, санскрит, признаются равноправными, но функции общегосударственного языка вместо английского передаются хинди (с 1965 г.). Однако этот указ вызывает ожесточенное сопротивление в разных штатах, особенно в Бенгалии и Мадрасе, так как в нем увидели ущемление прав населения, говорящего на других языках. Но поскольку в столь многоязычном государстве, как Индия, совершенно необходимо иметь какой-либо общий и единый язык, то противники хинди вновь обращаются к английскому: английский сохраняет в этой связи положение второго официального языка, а в некоторых штатах он господствует [31, 13—15]. При такой ситуации даже «полноправный» национальный литературный язык — хинди не<540> обладает качеством единственного литературного языка, поскольку его конкурентами, с одной стороны, оказываются другие местные литературные языки, а с другой — чужой литературный язык — английский.

В разных многонациональных государствах исторически возникают условия, определившие сосуществование, иногда мирное, иногда весьма конфликтное, двух национальных литературных языков, центры развития которых находятся вне этих государств: ср. языковую ситуацию в Канаде или Бельгии. Совершенно специфична языковая ситуация в Люксембурге, где на небольшой территории с малым населением в функции литературного языка, частично разграниченными, частично совпадающими, выступает немецкий, французский и собственный литературный язык, представляющий собой обработанную форму местного нижне-франкского диалекта; государственными же языками являются только немецкий и французский. Наконец, в Швейцарии в разных кантонах господствуют разные литературные языки—французский, немецкий, итальянский, а с 1933—1934 гг. и ретороманский.

IV. Национальный литературный язык, как это явствует из самого названия, предполагает обязательную связь данного литературного языка с данной нацией. Однако в процессе сложного развития литературных языков и народов, носителей этих языков, особым случаем является существование одного литературного языка у двух наций: немецкого в Германии и Австрии, английского в Англии и Америке, испанского в Испании и Южной Америке, португальского в Португалии и Бразилии. Вопрос о том, имеется ли здесь один общий литературный язык для двух наций, или в каждом случае следует принимать существование двух вариантов одного и того же литературного языка, или, наконец, надлежит утвердить наличие двух разных национальных литературных языков — остается спорным и не вполне ясным, так как не определены критерии объема тех различий, которые позволяют утверждать существование двух раздельных систем литературного языка. Вопрос этот тесно связан с определением соотношения нормы и диапазона ее варьирования. В силу этого очень трудно решить, где тот порог варьирования, далее которого варьирование становится другой нормой и тем самым соотнесено уже с системой другого литературного языка. Сущность проблемы заключается не в том, чтобы найти подходящий термин для обозначения данного явления, а в том, чтобы рассмотреть положение, сложившееся в этих странах18. Немецкий литературный язык в Германии и Австрии при бес<541>спорной значительной общности основного структурного ядра и важнейших компонентов словаря различается в определенных лексических пластах и фразеологии, в произносительной норме, в некоторых морфологических частностях: ср. принадлежность к лексике австрийского литературного языка устно-диалектных баварских слов типа Anwert ~ Wertschдtzung, aper ~ schnee = frei, es apert ~ der Schnee schmilzt, Hafner ~ Tцpfer, Ofensetzer и т. д.; значительные расхождения в семантической системе отдельных слов; специфически «австрийскую» лексику, особенно в сфере обиходной жизни, ср. Hendl ~ Huhn, Heustadel ~ Sheune, Zwetschke ~ Pflaume, heuer ~ in diesem Jahr и т. д.; иные пласты заимствований (славянизмы, заимствования из французского и итальянского языков); специфическую распространенность уменьшительных суффиксов -l, -erl (т.е. суффиксов, встречающихся в Германии только в диалектной речи); значительные расхождения в роде существительных и т. д. (подробнее см. [18]). Характерно, что лексические различия почти не касаются лексики книжно-письменных стилей: обиходно-разговорные формы, с которыми в большей или меньшей степени связан каждый литературный язык, те областные и городские койнэ, которые его окружают и питают, совершенно различны в Австрии и Германии (в частности, для Австрии особую роль играет так называемый венский диалект), поэтому литературно-разговорные формы здесь различаются сильнее чем книжно-письменные. Именно обиходно-разговорный язык имел в виду Кречмер [47, 1], когда утверждал, что между языком,Берлина и Вены различия существуют почти в каждом третьем слове. При этом особенно существенно, что в Австрии в отличие, например, от США не существует фактически «своего» австрийского стандарта произносительной нормы. В 1957 г. в приложении к словарю Зибса  подчеркивается необходимость в области орфоэпической нормы ориентироваться на традиционный Bьhnendeutsch.

В США, напротив, в течение XIX в. наблюдается обособление от английского стандарта и создание своего варианта литературного языка, с кодифицированным произносительным варьированием. Количественно расхождения между английским языком в Англии и США и немецким в Германии и Австрии могут быть и неодинаковы: длительнее было обособленное развитие английского языка в США, значительнее своеобразие условий развития английского языка в каждой стране, но и здесь, сопоставляя языковые системы на обеих территориях, приходится чётче, чем это делалось в прошлом, разграничивать книжно-письменный и устно-разговорный стиль литературного языка. Расхождения ослабевают в книжно-письменном языке, они усиливаются в устно-разговорном стиле литературного языка, особенно в тех случаях, когда он использует просторечие, элементы слэнга, занимающего столь значительное место в устных формах общения в США.<542>

ПУТИ СТАНОВЛЕНИЯ НАЦИОНАЛЬНЫХ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЯЗЫКОВ И ПРОБЛЕМА ПРЕЕМСТВЕННОСТИ

В становлении системы признаков литературного языка национальной поры выделяются две разновидности процессов в зависимости от того, имел ли данный язык длительную письменную традицию и соотнесенную с этой традицией обработанную форму языка — древний или средневековый литературный язык — или данный язык является младописьменным (бесписьменным), т. е. либо совсем не имеет письменно-литературной традиции, либо эта традиция незначительна.

Различие заключается в том, что для таких языков, как армянский, грузинский, японский, китайский, азербайджанский, узбекский, таджикский, русский, французский, немецкий и итальянский, становление структурных и функционально-стилистических особенностей нового национального типа литературного языка реализуется в процессе частичного отталкивания от прежней литературной традиции, частичного включения и преодоления ее. При этом роль преемственности усиливается, если не происходит значительного изменения в региональных связях литературных языков, как это имело место в нидерландском, немецком, узбекском. Сложность процесса формирования, например, узбекского литературного языка обусловлена тем, что его компонентами являются староузбекский литературный язык, кишлачные сингармонические говоры и опорные городские говоры Ташкента и Ферганы [3, 153].

Для младописьменных языков проблема преемственности фактически снимается, если не считать языка устной эпической поэзии. В первом случае в развитии нового типа литературного языка и его функционально-стилистической системы принимают участие две противоположные языковые стихии — литературная традиция, чаще всего связанная с системой книжно-письменных стилей, и обиходно-разговорные формы общения. Взаимодействие этих двух стихий, формы их разграничения и включения в новую систему литературного языка, степень влияния каждой из них обусловливают бесконечное многообразие процессов при бесспорной их типологической близости. Так, например, в таджикском литературном языке, оформившемся в результате взаимодействия литературного языка «классического периода» и обиходно-разговорного языка, степень включения элементов старого литературного языка различна в разных жанрах литературы. Язык поэзии богат архаизмами, художественная проза — образец современного литературного языка, язык драмы характеризуется близостью к разговорной речи, обилием диалектизмов [28, 253]. Для младописьменных языков процессы формирования литературных языков имеют принципиально иную форму, поскольку впервые здесь создается обработанная форма языка.<543> Именно поэтому для таких языков проблема региональной базы литературного языка ставится значительно прямолинейнее и проще, чем в применении к языкам первой группы. Что касается первой группы, то даже в тех случаях, когда литературный язык средневековья не пользовался таким социальным авторитетом, как древний язык Китая, Японии, Армении, арабских стран, как старославянский в славянских странах, где авторитет древнего языка нередко поддерживался его употреблением в качестве культового языка (ср. грабар, старославянский, классический арабский), даже при отсутствии этих условий предшествующая книжно-письменная традиция является важнейшим компонентом в становлении нормы литературного языка национальной поры. Показательным является в этом отношении процесс оформления норм национального нидерландского языка, территориально связанный с провинцией Голландия. Однако в современной норме литературного языка, в грамматике, орфоэпии и лексике, особенно в письменной форме литературного языка сказывается книжная традиция литературного языка донационального периода, связанного с другими областями Нидерландов, нормализация же осуществлялась во многом на основе литературного языка средневековья, т. е. по фламандско-брабантскому, а не голландскому образцу [26, 83—88].

Для младописьменных и бесписьменных языков СССР формирование литературных языков было непосредственно связано с выбором «опорного» диалекта и происходило в принципиально отличных условиях от языков первой группы; однако и в этом случае литературные языки никогда полностью не совпадают с опорным диалектом, представляя собой разную степень обособления от диалектной системы.

ТИПЫ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЯЗЫКОВ

Многообразие положения литературных языков в разных странах, различия в степени их единства, поливалентности и т. д. привлекали внимание исследователей в последние годы и послужили толчком для построения типологических схем. Одна из них—предложенная Д. Брозовичем схема типа «стандартных» языков — бесспорно заслуживает внимания. Однако, как явствует из самого объекта, Д. Брозовича интересовал литературный язык определенной исторической эпохи и определенного типа (ср. сказанное выше о понятии «стандартный язык» у данного автора). Ниже делается попытка дать типовую схему, учитывая и факты литературных языков донационального периода19.<544>

I. По охвату сфер общения:

А. Литературные языки, обладающие максимальной поливалентностью (совр. национальные литературные русский, французский, английский, армянский, грузинский и т. д.).

Б. Литературные языки с функциональными ограничениями:

а) Только письменные языки (многие средневековые языки Запада и Востока, например, вэньян в Китае, грабар в Армении, сингалезский на Цейлоне и т. д.); здесь в свою очередь выделяются: 1) письменные литературные языки, выступающие со всевозможным функционально-стилевым разнообразием и являвшиеся единственным средством письменных общений (китайский и японский средневековые языки, классический арабский, древнегрузинский и т. д.); 2) письменные литературные языки, имевшие конкурента в чужом литературном языке (западно-европейские средневековые литературные языки, древнерусский литературный язык, хинди).

б) Литературные языки, выступающие только в устной разновидности (греческий литературный язык эпохи Гомера). в) Литературные языки, имеющие письменную и устную форму, но исключенные из определенных сфер общения (языки Индонезии, кроме индонезийского, языки Индии, кроме хинди, люксембургский литературный язык).

II. По характеру единства и уровню нормализа ционных процессов:

А. Языки, обладающие единым стандартом (современные национальные языки типа русского, английского, французского, грузинского, азербайджанского и т. д.).

Б. Языки, обладающие стандартизованными вариантами типа современного армянского литературного языка.

В. Языки, обладающие многочисленными не стандартизованными территориальными вариантами (многие литературные языки донациональной эпохи).

Г. Литературные языки, имеющие помимо основного стандарта более или менее стандартизованный вариант в качестве литературного языка другой нации (английский, немецкий, французский).

III. По степени обособления от обиходно-разговорных форм:

А. Языки, обладающие литературно-разговорным стилем, к которому примыкают разные типы обиходно-разговорной речи, включая просторечные и слэнговые образования (многие современные национальные литературные языки).

Б. Письменно-литературные языки, оказавшиеся обособленными от обиходно-разговорных форм, подобно синголезскому.<545>

В. Литературные языки, обладающие как письменной, так и устной формой, но исключающие из своей нормы обиходно-разговорные стили, подобно французскому литературному языку XVIXVII вв.

Г. Литературные языки, сохраняющие связь с региональными формами разговорной речи (армянский, итальянский, немецкий средневековые литературные языки).

БИБЛИОГРАФИЯ

P. И. Аванесов. О некоторых вопросах истории языка. — В сб.: «Академику Виноградову к его шестидесятилетию». М., 1956.

Т. В. Алисова. Особенности становления норм итальянского письменно-литературного языка в XVI в. —В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков» («Труды Ин-та языкознания АН СССР», т. X). М., 1960.

Н. А. Баскаков, М. Б. Балакаев, А. П. Азимов, Б. М. Юнусалиев, М. Ш. Ширалиев, Ф. А. Абдуллаев. О современном состоянии и путях дальнейшего развития литературных тюркских языков. — В сб.: «Вопросы развития литературных языков народов СССР». Алма-Ата, 1964.

В. М. Белкин. Проблема литературного языка и диалекта в арабских странах. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

Д. Брозович. Славянские стандартные языки и сравнительный метод. — ВЯ, 1967, №1.

P. А. Будагов. Литературные языки и языковые стили. М., 1967.

С. Б. Бернштейн. К изучению истории болгарского языка. «Вопросы теории и истории языка» (Сборник в честь проф. Б. А. Ларина). Л., 1963.

В. В. Виноградов. Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка. М., 1958.

В. В. Виноградов. Проблемы литературных языков и закономерностей их развития. М., 1967.

Г. О. Винокур. Русский литературный язык в первой половине XVIII в. — В кн.: Г. О. Винокур. Избранные работы по русскому языку. М., 1959.

Г. О. Винокур. Русский язык. Там же.

Т. Г. Винокур. Об изучении функциональных стилей русского языка советской эпохи. — В сб.: «Развитие функциональных стилей современного русского языка». М., 1968.

А. С. Гарибян. Об армянском национальном литературном языке. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

М. М. Гухман. От языка немецкой народности к немецкому национальному языку, ч. II. М., 1959.

М. М. Гухман. Становление литературной нормы немецкого национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

А. В. Десницкая. Из истории образования албанского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

Ю. Д. Дешериев. Закономерности развития и взаимодействия языков в советском обществе. М., 1968.<546>

А. И. Домашнев. Очерк современного немецкого языка в Австрии. М., 1967.

В. М. Жирмунский. Немецкая диалектология. М. — Л., 1956.

А. В. Исаченко. К вопросу о периодизации истории русского языка. «Вопросы теории и истории языка» (Сборник в честь проф. Б. А. Ларина). Л., 1963.

А. В. Исаченко. [Ответ на третий вопрос]. «Сборник ответов на вопросы по языкознанию к IV международному съезду славистов». М., 1958.

А. А. Касаткин. Язык и диалект в современной Италии. — В сб.: «Вопросы романского языкознания». Кишинев, 1963.

Н. А. Катагощина. Процессы формирования французского письменно-литературного языка. — ВЯ, 1956, №2.

Н. И. Конрад. О литературном языке в Китае и Японии. В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

Э. А. Макаев. Язык древнейших рунических надписей. М., 1965.

С. А. Миронов. Диалектная основа литературной нормы нидерландского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

Ш. А. Микаилов. Очерки аварской диалектологии. М., 1959.

В. С. Расторгуева. О развитии современного таджикского литературного языка. — В сб.: «Вопросы развития литературных языков народов СССР». Алма-Ата, 1964.

В. В. Решетов. Узбекский национальный язык. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

П. Сгалл. Обиходно-разговорный чешский язык. — ВЯ, 1960, №2.

Г. П. Сердюченко. Теоретические проблемы изучения языков Азии и Африки. — В сб.: «Языковая ситуация в странах Азии и Африки». М., 1967.

М. И. Стеблин-Каменский. Возможно ли планирование языкового развития? — ВЯ, 1968, №3.

Б. В. Томашевский. Язык и литература. В сб.: «Вопросы литературоведения». М., 1951.

Ф. П. Филин. К вопросу о так называемой диалектной основе русского национального языка. — В сб.: «Вопросы образования восточно-славянских национальных языков». М., 1962.

Т. Фрингс. Образование «мейссенского» немецкого языка. — В сб: «Немецкая диалектография». М., 1955.

Г. Ш. Шарбатов. Проблема соотношения арабского литературного языка и современных арабских диалектов. — В сб.: «Семитские языки», вып. 2, ч. II. М., 1965.

А. Г. Широкова. Из истории развития литературного чешского языка. — ВЯ, 1955, №4.

А. Г. Широкова. К вопросу о двух разновидностях разговорной речи в чешском языке. «Филол. науки», 1960, №3.

В. Ф. Шишмарев. У истоков итальянской литературы. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1941, №3.

В. Н. Ярцева. Об изменении диалектной базы английского национального литературного языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

J. Ascoli. L'Italia dialettale. «Archivio glottologico italiano», 1873, v. VIII.

G. Gossen. Die Einheit der französischen Schriftsprache im 15. und 16. Jahrhundert. «Zeitschrift für Romanische Philologie», 1957, Í. 5—6.

A. Gramsci. Il materialismo storico e la filosofia del Benedetto Croce. Torino, 1952, 3 ed. [Цит. по ст.: А. А. Касаткин. Язык и диалект в современной Италии].<547>

R. Grosse. Die meißnische Sprachlandschaft. Halle, 1936.

J. J. Gumperz. On the ethnology of linguistic change. — В сб.: «Sociolinguistics». The Hague, 1966.

B. Havranek. On the comparative structural studies of slavic standard languages. — TLP, 1. Prague, 1966.

P. Êretschmer. Wortgeographie der deutschen Umgangssprache. Göttingen, 1918.

V. Mathesius. Problemy èeske kultury jazykove. — В сб.: «Èeština a obecný jazykozpyt». Praha, 1947.

В. Migliorini. Lingua e dialetti. «Lingua Nostra», 1963, N 3 [Цит. по кн.: P. А. Будагов. Литературные языки и языковые стили].

H. Rosenkranz. Der Sprachwandel des Industrie-Zeitalters im Thüringer Sprachraum. — В кн.: H. Rosenkranz, K. Spangenberg. Sprachsoziologiscne  Studien in Thüringen. Berlin, 1963.

M. W. Sagathapala de Silva. Effects of purism on the evolution of the written language. «Linguistics», 1967, v. 36.

L. Todorov. In legãturã cu unele probleme ale limbi literate bulgare. «Romanoslavica», Bucuresti, 1963, v. VIII. [Цит. по кн.: В. В. Виноградов. Проблемы литературных языков и закономерности их развития].

F. Travniиek. Uvod do иeskйho jazyka. Praha, 1952.

St. Urbanezyk. Glos w dyskusji о pochodzeniu polskiego jêzyka literackiego. — В сб.: «Pochodzenie polskiego jêzyka literackiego». Wrocіaw, 1956.<548>

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

НОРМА

НОРМА КАК ЛИНГВИСТИЧЕСКОЕ ПОНЯТИЕ

Для современной лингвистики с ее преимущественным вниманием к внутреннему строению языковых систем характерен вместе с тем постепенно усиливающийся интерес к изучению процессов функционирования языка. В связи с исследованиями подобного типа в языкознании наметилась тенденция ввести в ряд основных теоретических понятий, с помощью которых — все еще несовершенно и неполно — раскрывается сущность языка, понятие нормы.

Данное понятие рассматривается в работах языковедов, принадлежащих к различным лингвистическим школам и разным направлениям науки о языке. Наиболее часто к нему прибегают в исследованиях, связанных с изучением специфики литературных языков, а также в работах по культуре речи, что характерно прежде всего для русских и чешских языковедов1. Однако наряду с этим категория нормы рассматривается и в трудах общеязыковедческого плана, где лингвисты, в той или иной степени опираясь на систему взглядов, предложенную Ф. де Соссюром, пытаются — с самых различных позиций — уточнить и определить набор понятий и терминов, способный наиболее полно и адекватно отразить многообразные аспекты языковой деятельности (см., например, [31; 39; 70; 90] и др.). Отмеченные обстоятельства обусловливают значительную пестроту в определении нормы, усиливающуюся также в связи с тем, что и самые языковые явления, отражающиеся в данном понятии, весьма многообразны и могут быть, видимо, охарактеризованы с различных сторон.<549>

Впрочем, при всем разнообразии существующих трактовок представляется возможным указать на некоторые основные линии в понимании и определении языковой нормы, представленные в современной лингвистике.

ИЗ ИСТОРИИ понятия ЯЗЫКОВОЙ НОРМЫ

В учении Ф.де Соссюра, не выделявшего норму в качестве самостоятельного лингвистического понятия2, содержались, однако, известные предпосылки для рассмотрения языка не только как системы значимых противопоставлений, но и как традиционной, или нормативной системы (ср. [97]).

Утверждая произвольность языкового знака по отношению к «изображаемой им идее», Ф. де Соссюр отнюдь не отрицает его обязательности по отношению к тому коллективу, который пользуется данным языком [66, 81]. Эта обязательность определяется и тем, что язык есть историческое явление, а «солидарность с прошлым давит на свободу выбора». Традиционность знака является одним из его существенных признаков: «Именно потому, что знак произволен, он не знает иного закона, кроме закона традиции, и только потому он может быть произвольным, что опирается на традицию» [66, 83]. Таким образом, можно утверждать, что в социальной обусловленности и традиционности языкового знака коренится и его обязательность, в свою очередь предопределяющая существование нормального плана языка. Известно, впрочем, что основные положения теории Ф. де Соссюра лежали в иной плоскости и нормативная сторона осталась в его концепции нераскрытой.

В общем плане понятие нормы вполне определенно и четко, хотя и в сжатой форме, было охарактеризовано в вышедшей в 1926 г. в Анналах финской академии наук статье Э. Альмана [83]. К важнейшим положениям, выдвинутым в работе, относится понимание языковой системы не только как абстракции от конкретного «говорения», но и как своего рода «нормативной идеологии», сознательно или бессознательно регулирующей это говорение. В этом общем понимании норма присуща, с точки зрения Альмана, любому языковому идиому3 и рассматривается им как одна из форм нормативности обычая в человеческом обществе [83, 7].<550>

Хотя статья Альмана и содержит ряд важных характеристик языковой нормы, в развернутой форме они впервые предстают в трудах пражских лингвистов — В. Матезиуса, Б. Гавранка, Б. Трнки, Й. Вахка и др. Укажем вместе с тем на генетическую связь понятия нормы у пражцев со взглядами Бодуэна де Куртене  [46, 33].

Как уже отмечалось, разработка данного понятия была тесно связана у чешских лингвистов с изучением литературных норм и потребностями языковой культуры. Однако определение специфики норм литературного языка оказалось возможным лишь наряду с выделением наиболее общих, универсальных признаков языковой нормы4.

В одной из своих ранних статей, специально посвященной данному вопросу, Б. Гавранк определяет норму как «совокупность употребляемых языковых средств», относя к «этому закономерному комплексу языкового целого... все то, что принимает коллектив, говорящий на этом языке (наречии)...» [21, 339— 340]. В несколько ином аспекте норма характеризуется в вышедшем в 1963 году сводном труде Б. Гавранка по истории и теории литературного языка: «Языковую норму я понимаю как систему языка, взятую в плане ее обязательности в сфере языка — с задачей достичь намеченного в сфере функционирования языка» [91, 258].

Таким образом, норма рассматривается Гавранком в нескольких планах: с одной стороны, она отождествляется с языковой системой, взятой с точки зрения ее обязательности, с другой — отмечается отнесенность понятия нормы к плану функционирования языка и такой важный ее признак как принятие обществом. Данное понимание нормы, также ориентированное в общем плане на идеи Соссюра (в частности, на его разграничение языка и речи, см. [21, 339]), опиралось вместе с тем на более определенную трактовку пражцами языка как системы лингвистических знаков, имеющих социальный и функциональный характер, т. е. непосредственно связанных с обществом и действительностью (ср. по этому поводу [9, 115]).

Иное направление в характеристике языковой нормы представлено взглядами Л. Ельмслева. Определение нормы связано у Л. Ельмслева с принципиальным противопоставлением понятия схемы (т. е. языка как «чистой формы», определяемой независимо от ее социального осуществления и материальной манифестации) — понятиям нормы, узуса и индивидуального акта речи, представля<551>ющим в своей совокупности разные аспекты языковой реализации. Однако подлинным объектом теории реализации Л. Ельмслев склонен считать лишь узус (определяемый им как «совокупность навыков, принятых в данном социальном коллективе»). По отношению к узусу акт речи является его конкретизацией, а норма — «материальная форма, определяемая в данной социальной реальности» — лишь ненужной абстракцией [31, 65]. Отвергая на этом основании понятие нормы, Л. Ельмслев предлагает заменить соссюровское противопоставление язык — речь противопоставлением схема — узус5.

Хотя Л. Ельмслев в целом довольно негативно оценил понятие нормы, его попытка пересмотреть дихотомическую схему Соссюра оказала известное влияние на других лингвистов, в частности на концепцию Э. Косериу6, лингвистические взгляды которого приобрели сторонников и среди ряда советских языковедов.

Характеризуя систему языка как «систему возможностей, координат, которые указывают открытые и закрытые пути в речи, понятной данному коллективу», Э. Косериу определяет норму как «систему обязательных реализаций... принятых данным обществом и данной культурой» [39, 175]. Таким образом, система и норма отражают, в его трактовке, два разных плана языка: система воплощает структурные потенции языка, а норма — конкретно реализуемое в нем и принятое обществом. В этом смысле, видимо, и следует понимать замечание Косериу, что «норма и есть реализованный язык» [39, 229].

Наряду с подобным, весьма широким, пониманием нормы в работах Э. Косериу намечается тенденция определенным образом сузить содержание предлагаемого понятия, отнеся к норме лишь элементы языка, лишенные функциональной нагрузки, чисто «традиционные», как обозначает их автор7. При такой трактовке норма противопоставляется системе уже не только по признакам «потенция» — «реализация», но и по признаку различия в характере образующих систему и норму отношений (функциональных, в основе которых лежат отношения дифференциации, и нормальных или традиционных, в основе которых лежат отношения идентификации). Однако разграничение в языке этих двух типов отношений<552> при всей его важности для понимания «лингвистического механизма» (см. [66, 109]), видимо, не может быть прямо соотнесено с разграничением системы и нормы, если пытаться последовательно рассматривать их с любой из двух, принятых Косериу, точек зрения — потенции > реализации; высший < низший уровни абстракции.

Более последовательным, с точки зрения общего понимания нормы, предложенного Э. Косериу, представляется, нам определение, приведенное им в его ранней работе (1952 г.), переизданной в сборнике, относящемся к 1962 г. [97]. Здесь норма однозначно определена автором как коллективная реализация системы, которая опирается как на самую систему, так и на элементы, не имеющие функциональной (различительной) нагрузки8. Таким образом, наметившаяся двойственность в понимании нормы оказывается для самого Э. Косериу, видимо, преодоленной9.

Взгляды Э. Косериу, касающиеся разграничения системы и нормы, нашли свое отражение в работах некоторых советских языковедов, причем здесь с различными коррективами преломились. оба — и более широкое и более узкое понимание нормы. Можно назвать в этой связи работы Н. Д. Арутюновой [3], Г. В. Степанова [67], Ю. С. Степанова [69; 70], Н. Н. Короткова [38], А. А. Леонтьева [46], В. Г. Гака [22], В. А. Ицковича [35; 36] и др., где разрабатывается ряд важных аспектов в характеристики нормы, о которых речь еще пойдет ниже.

Рассмотрение понятий нормы, представленных в трудах чешских лингвистов, а также в работах Э. Косериу, далеко не исчерпывает всех ее определений, существующих в настоящий момент в лингвистике. Так, например, заслуживает внимания трактовка нормы югославским языковедом Д. Брозовичем, противопоставившим «норму» и «нормативность»: первая определяется им как «норма языкового сознания коллектива» в противоположность. нормативности, выступающей как специфическое свойство литературного языка [7, 5].

Для отечественной традиции характерно известное расхождение взглядов при определении понятия нормы. С одной стороны,<553> норма определяется здесь как некая совокупность «употребляемых (общепринятых) языковых средств», характеризуемых вместе с тем как правильные, предпочитаемые, образцовые, обязательные и т. д. (ср., например [59, 15; 75, 16]). С другой стороны, некоторая часть определений строится на выделении регламентирующей функции нормы, упорядочивающей употребление этих средств (ср., например, понимание нормы как совокупности правил [24]), или, наконец, объединяет оба плана в характеристике нормы [5, 270]. Обращает также на себя внимание известный «синкретизм» данного термина в русской традиции, где понятия языковой нормы и нормы литературного языка не всегда разграничиваются, при этом для многих лингвистов норма отнюдь не является лишь признаком литературного языка, а характеризует разные языковые «идиомы» [44]. Однако, утверждая это, не следует упускать, с нашей точки зрения, из виду необходимости выявления специфики норм для разных «форм существования» языка, т. е. определения особенностей реализации и функционирования языковых систем, выполняющих различные функции. Продуктивным может оказаться и другой путь, а именно — определение признаков норм разных языковых идиомов на основе наиболее универсальных явлений, общих для всех форм существования языка.

Несмотря на сравнительно недолгую традицию употребления, понятие нормы имеет, таким образом, свою, хотя и краткую, но довольно запутанную историю. Первоначально осознаваемое лишь как важное общее свойство языка, как существенный атрибут его системы10, понятие нормы, постепенно начинает трансформироваться, однако, в некое специальное лингвистическое понятие, отражающее план языковой реализации и различным образом соотнесенное с понятиями схемы (Л. Ельмслев), или системы языка (Э. Косериу), в которых нашло свое выражение представление о его внутренней организаций.

Следует, однако, заметить, что распространившийся под влиянием Косериу взгляд на норму как на совокупность устойчивых, традиционных реализаций языковой системы не так уж нов, и является, в сущности, выражением той известной точки зрения, согласно которой язык можно рассматривать и в аспекте его внутренней организации (т. е. как структуру) и в плане реализации и функционировании этой структуры, т. е. как норму (ср. [16; 21] и др.). Следует также отметить в этой связи, что определения нормы как «совокупности всего, что употребляется в языке» или как «совокупности употребляемых языковых средств», представленные до последнего времени в русской, а отчасти и чешской традиции, не отличаются от определения Косериу по существу: они<554> лишь менее точно отражают то представление о плане языковой реализации, которое и имеет в виду Косериу.

Основные различия между теориями пражцев и концепцией Косериу лежат, таким образом, не в принципиальном подходе к данному явлению, а в терминологической и аспектологической сферах. Для Косериу основное заключается в определении специфики  данного понятия по отношению к понятию языковой системы, а также в выявлении некоторых наиболее общих признаков нормативного плана языка. Для пражцев главное — в разграничении «объективной» и «субъективной» сторон языковой нормы, а также в определении специфики норм литературного языка на основе более широкого понятия языковой нормы.

Поэтому представляется возможным, опираясь на то общее, что объединяет обе концепции, рассматривать их не как противоречащие или совершенно несовместимые, но как корректирующие и дополняющие одна другую.

О СООТНОШЕНИИ ПОНЯТИЙ «СТРУКТУРА» — «НОРМА» — «УЗУС»

Исходя из представленного у Э. Косериу понимания языковой нормы, следует определить ее как совокупность наиболее устойчивых, традиционных реализаций элементов языковой структуры, отобранных и закрепленных общественной языковой практикой.

Такое определение языковой нормы нуждается, однако, в уточнении, поскольку оно требует решения целого ряда вопросов. К их числу относится прежде всего вопрос о соотношении понятия нормы с понятиями языковой структуры и узуса. Заметим, что при анализе данной триады речь идет прежде всего об изучении соотношения нормы и узуса с внутренней организацией языка, которую логичнее всего, с нашей точки зрения, обозначить термином «структура». Мы уже отмечали, однако, выше, что Э. Косериу чаще использует в том же смысле термин «система»11.

Язык как сложное и определенным образом организованное целое может рассматриваться на разных уровнях абстракции. Низший уровень абстракции составляет норма, высший — структурная схема, лежащая в основе любого языка [39, 229; 87, 120— 122]. При этом качественное разграничение признаков, на которых базируется языковая структура и языковая норма, види<555>мо, лишь в одном направлении: если первая опирается лишь на элементы, несущие функциональную нагрузку, то вторая базируется как на отношениях дифференциации, так и на отношениях идентификации.

Вместе с тем структура и норма языка различаются не только характером лежащих в их основе отношений между языковыми элементами, но и общим количеством тех признаков, на которые они опираются, на что также обращал уже внимание Косериу [39, 174].

Норма, как понятие менее абстрактное, оказывается болев «емкой», она базируется на значительно большем числе признаков, чем языковая структура. В качестве иллюстрации сошлемся на один из примеров, приведенных Э. Косериу для испанского языка, в котором одному функциональному инварианту /b/ соответствует два нормативных комбинаторных варианта, а именно [b] и [Я]. На аналогичное явление можно указать и для немецкого языка, где фонеме /r/, т. е. одному структурному элементу, соответствуют два свободных нормативных варианта — [r] и [R].

Хотя и косвенным, но весьма ярким доказательством несовпадения числа и характера признаков, образующих структуру и норму языка, может служить разная степень практического владения родным или чужим языком. Овладение основными строевыми особенностями языка достигается в известном смысле скорее, чем овладение их реальным воплощением и использованием именно из-за множественности, нерегулярности и избирательности реализаций, что можно наблюдать, в частности, и на примере детской речи. Даже для носителя родного языка владение его нормами может быть неполным, оно в значительной мере определяется культурным уровнем говорящего, а иногда и некоторыми особенностями его психической организации (владение говорящим не всеми функциональными разновидностями родного языка, лучшее владение нормами письменного или устного языка и т. п.).

Несовпадение числа признаков, на которых базируется «фундаментальная структура языка»12, с одной стороны, и его норма — с другой, проявляется и в том, что в норме, наряду с регулярным отражением современной языковой структуры, присутствуют также некоторые изолированные, аномальные элементы, отражающие в силу традиции уже не существующие, «снятые» состояния данной языковой структуры.

Вместе с тем при рассмотрении соотношения структурной организации языка и ее нормативной реализации обнаруживается известный парадокс, заключающийся в том, что норма одновременно трактуется как категория более узкая, чем структура, так как число потенциально существующих возможностей реализации<556> языковых элементов может быть значительно больше, чем то, что реализовано в конкретном историческом языке [39, 174 и 236] для определенных словоформ и лексем13. Так, для испанского языка Э. Косериу приводит три теоретически возможные словообразовательные пары: 1) rendimientorendiciуn, 2) remordimientoremordiciуn и 3) volvimientovolviciуn. Однако лишь в первом случае в норме испанского языка действительно реализованы обе возможности (ср. rendimiento 'производительность' — rendiciуn 'сдача, капитуляция'). Во втором случае оказался реализованным лишь один словообразовательный вариант (ср. remordimiento 'угрызения совести'), а в третьем случае — ни одного [39, 238]14.

На соответствующие нормативные ограничения реализаций, т.е. на их «избирательность», не раз обращали внимание и исследователи русского языке, ср. начальник — начальница, певец — певица, но: дворник, министр, врач и т. п. (ср., однако, разг. дворничиха, врачиха или министерша — последнее только для 'жены министра', причем с ироническим оттенком). Заметим, что подобная асимметрия в соотношении структуры языка и его нормы является существенным резервом для его изменения и развития [39, 236].

Избирательный характер нормативных реализаций по отношению к структурным потенциям языковой системы проявляется также и в том, что одной и той же языковой структуре могут соответствовать — и часто действительно соответствуют — несколько параллельных норм. В результате возникает несколько хотя и весьма близких, но отнюдь не подобных «наборов» реализаций, находящихся между собою в отношениях частичного варьирования15. Это наблюдается, например, при использовании одного и того же языка на разных территориях и в разных государствах (ср., например, варианты испанского языка в Испании и странах Латинской Америки, или английский язык в Англии и Америке и т. д.).16<557>

Второй вопрос, который необходимо рассмотреть при определении нормы и отграничении ее от других лингвистических понятий, — это вопрос о соотношении нормы и узуса.

Норма, являясь понятием функционального плана, включает, согласно приведенному определению, наиболее устойчивые, традиционные реализации, принятые обществом и в той или иной мере осознаваемые им как правильные и обязательные. Так как данное определение не покрывает всей совокупности реально существующих реализаций структуры того или иного языка, то норма не может оставаться единственным понятием, представляющим реализацию и функционирование языка. Другим понятием функционального плана и является узус, отличающийся от нормы тем, что он всегда содержит определенное число окказиональных, нетрадиционных и даже некорректных реализаций, хотя некоторые из них могут быть, впрочем, довольно устойчивыми (ср. русск. хочим, транвай, консомолец или нем. Gebürge вместо Gebirge, interezant вместо interessant).

Структура языка и его узус (охватывающий, таким образом, всю совокупность реальных употреблений языка) являются теми общими границами, в которых существует языковая норма. Правда, соотношение структуры и нормы все еще мыслится лингвистами различно в зависимости от трактовки ими самих этих понятий. Оно может представать то как соотношение потенций («техники и эталонов») и непосредственно реализованных моделей (Э. Косериу), то как «чистая форма» (отношения между элементами) и их материальная манифестация (субстанция), ср. у Ельмслева, то как «элементы и их связи» — в их противопоставленности «функционированию (т. е. распределению и использованию) этих элементов» (Э. А. Макаев [50]). Можно было бы назвать здесь и иные интерпретации общей схемы (ср. [22; 70]), свидетельствующие о все продолжающихся и далеко еще незавершенных поисках в определении сущности указанных понятий.

Пока трудно определенно указать на возможные типы соотношения структуры и нормы в разных языках. Можно предположить, что это соотношение в известной степени зависит от самого языкового типа. В этой связи упомянем об отдельных — правда довольно беглых — замечаниях Э. Косериу, который утверждает, что своеобразная «асимметрия» в соотношении языковой структуры с планом ее реализации характеризует прежде всего языки со сложной и разнообразной структурой, относящиеся к флективному типу. Наряду с этим в языках с простой и регулярной структурой — к последнему типу Косериу относит, например, агглютинативные языки — все потенциально возможное является вместе с тем и конкретно реализуемым [39, 237]. О подобной же тенденции пишет в отношении изолирующих языков и Н. Н. Коротков [38, 11]. Положение об известной общей зависимости характера норм от типа языковой структуры, само по себе еще недостаточно изу<558>ченное и ясное, усложняется еще и тем, что для языков, относящихся к одному и тому же типу, соотношение структуры и нормы также может различаться, как это отчасти показал на материале французского и русского языков В. Г. Гак [22].

Что касается характера соотношения нормы и узуса, то оно, видимо, также значительно колеблется для разных языковых идиомов и разных исторических периодов их существования. Однако для любой формы существования языка (в том числе и для диалекта) норма и узус полностью не совпадают (ср. в этой связи [83, 9]). Основанием для подобного утверждения является хотя бы то, что узус, включая как традиционные, устойчивые, правильные, так и нетрадиционные, окказиональные и ошибочные реализации, всегда шире нормы. Следует отметить, что мысль о несовпадении нормы и узуса выражается лингвистами в различной форме: так, например, О. фон Эссен определяет норму как «совокупность директив для реализации», т. е. как нечто, стоящее над узусом [87, 121—122], а Д. Нериус [98, 10] — как «инвариант языкового употребления».

ПРИЗНАКИ ЯЗЫКОВОЙ НОРМЫ И НЕКОТОРЫЕ АСПЕКТЫ ЕЕ ИЗУЧЕНИЯ

Как следует из принятого определения, норма является одновременно и собственно языковой и социально-исторической категорией. Объективная сторона нормы воплощена в функционировании языка, тогда как ее «субъективная» сторона связана с принятием и осознанием нормы коллективом, говорящим на данном языке [67; 90].

Изучение нормы имеет различные аспекты, большинство из которых намечено весьма бегло. Не имея возможности остановиться на всех этих аспектах, укажем на некоторые существенные признаки языковой нормы, имеющие принципиальное значение и для характеристики норм литературного языка.

К числу наиболее общих признаков языковой нормы можно отнести относительную устойчивость и избирательность, а также обязательность и «правильность» нормативных реализаций.

Эти признаки — уже сами по себе достаточно разнородные — обнаруживают различное отношение к внутренней организации языка и «внешним» факторам, обусловливающим его функционирование. Если устойчивость относится преимущественно (хотя и не исключительно) к свойству самих языковых реализаций, то их обязательность и правильность лишь в самой общей форме предопределяется языковой структурой, а ведущим моментом служит здесь более или менее сознательная оценка тех или иных<559> реализаций обществом. Что касается избирательности нормы, проявляющейся и по отношению к структурным потенциям языка и по отношению к их разнообразным реализациям в узусе, то и она определенным образом связана с влиянием общества на язык, ибо, по замечанию М. М. Гухман, в «факте отбора выступает историческая и социальная обусловленность общенародной нормы» [27, ч. 1, 13]. Таким образом, большинство признаков языковой нормы имеет двойную детерминированность, т. е. определяется как языковыми, так и внеязыковыми (по преимуществу социально-историческими) факторами.

Норма как собственно языковой феномен

Рассматривая норму как некоторую совокупность реализаций, следует отметить, что ее изучение должно тем самым основываться на установлении соотношения структуры языка с ее нормативными реализациями, принятыми в определенный исторический момент и для определенного языкового коллектива. Структура языка полностью предопределяет реализацию лишь тогда, когда отсутствует возможность выбора между знаками. В этом случае к норме относится определение материальной формы знака, в чем проявляется наиболее существенная, реализующая сторона нормы. При наличии выбора между знаками не только конкретная форма их реализации, но и выбор одного, а не другого знака относится к нормативному плану языка, в чем проявляется вторая — селективная сторона нормы (ср. также [3; 22; 39; 64]).

Другим существенным аспектом изучения нормы является характеристика самих нормативных реализаций, которые, в свою очередь, можно рассматривать в двух планах. Во-первых, с точки зрения степени их устойчивости; при этом рассматриваются как константные, так и вариантные реализации, входящие в норму, и определяется допустимый для изучаемого языка на определенных участках реализации его структуры диапазон варьирования (см. далее, стр. 569, 584). Во-вторых, можно рассматривать эти реализации с точки зрения их относительной продуктивности и их отбора и распределения по разным сферам использования языка.

В настоящий момент важность изучения категории вариантности для определения характера норм является широко признанной (см., например: [4; 30; 35; 36; 41; 65; 95] и т. д.), хотя исследование инвариантности на материале различных языков, в сущности, еще только начинается.

Э. Косериу, уточняя предложенное им понятие нормы и приписывая ей наряду с реализующей и регулирующую функцию по отношению к различным вариантным и изофункциональным средствам, выделяет два основных типа вариантов, между которыми норма поддерживает известное равновесие: с одной стороны —<560> это «внутреннее равновесие между комбинаторными и дистрибутивными вариантами и между различными системными изофункциональными средствами, а с другой — внешнее (социальное и территориальное) равновесие между различными реализациями, допускаемыми системой...» [39, 174].

Высказанная Э. Косериу мысль о специфической нагрузке явлений нормы была поддержана и другими лингвистами (см., например, [45, 207; 46, 32—33]). Согласно этой мысли даже разного рода вариантные элементы, входящие в норму, могут считаться тождественными далеко не во всех отношениях. Весьма часто они обладают дифференциальными признаками вторичного порядка — стилистическими, территориальными, социальными. Эти признаки также образуют своеобразные ряды «противопоставлений», хотя и иного рода и менее регулярные, чем те, из которых складывается фундаментальная структура языка17.

Для каждого языка норма является достаточно сложным явлением, позволяющим выделить в ее пределах различные типы норм. Наиболее общими для различных языковых идиомов следует, видимо, считать типы норм, соотнесенные с разными уровнями языковой системы. При этом основой характеристики норм во всех случаях должна быть оценка соотношения структурной организации каждого из уровней языка и характера ее реализации. В этой связи также заслуживает внимания идея Э. Косериу, отметившего, что соотношение «системного» (т. е. несущего функциональные разграничения, структурного) и «нормативного» планов весьма различно для разных ярусов языка. С точки зрения Косериу, «в фонетическом преобладает система, в смысловом — и особенно грамматическом — норма» [39, 238].

В фонетике к нормативному плану можно отнести, согласно точке зрения, представленной еще у Н. С. Трубецкого [73] и позднее развитой Ж. Фурке [89], следующие моменты: а) характер реализации фонем, связанный с определением релевантных акустических признаков; б) определение границ, в которых тот или иной признак является релевантным или нейтрализуется (ср.: RadesRates, но: RatRad [rat]); в) характер реализации тех или иных противопоставлений в зависимости от их позиции в слове и их окружения (ср., например: DachTasse, но: leidenleiten с точки зрения интенсивности придыхания смычных в начале и середине слова); г) отграничение нормативных вариантов от случайных колебаний и т. д.

Применительно к словообразованию понятие нормы рассматривалось вслед за Э. Косериу Н. Д. Арутюновой [3]. Разграничение «системного» и нормативного планов проводится ею по следующему принципу: общее значение словообразовательной модели<561> (например, значение исполнителя действия, орудия действия и т. п.) относится к системной функции словообразовательной модели, а все конкретные лексические значения, которыми обладают производные, образованные по этой модели, принадлежат к плану нормы. На нормативном уровне происходит сужение, конкретизация семантики словообразовательной модели, в чем также проявляется несовпадение структурного и нормативного планов (ср. выше стр. 556).

Любопытные, хотя и спорные соображения о принципах разграничения плана нормы и структуры в лексике — по отношению к значению, — высказал Ю. С. Степанов. К структуре он относит значение слова как совокупность определенных дифференциальных признаков, а к норме — значение как указание на денотат [69,71—72]18.Следует сравнить в этой связи замечание А. А. Леонтьева и Л. А. Новикова, которые считают, что «лексическая (семантическая) норма в широком смысле этого слова и есть реализация дифференциального потенциала соответствующей структуры» [47, 108].

Согласно общему определению нормы и выделенным выше ее признакам, при рассмотрении норм на разных уровнях языка должно учитываться кроме того соотношение константных и вариантных реализаций, а также степень и характер дифференциаций, существующих для вариантных реализаций у каждого из аспектов языка. Обстоятельное рассмотрение данного комплекса вопросов пока затруднительно в связи с тем, что конкретный языковой материал изучен в намеченных направлениях еще очень мало. Обычно отмечается в общей форме специфика лексической нормы по сравнению хотя бы с орфографическими и морфологическими нормами. Эта специфика связана с тем, что инвентарь лексем весьма широк, а их вариантность остается при всех условиях довольно значительной. При этом преобладают варианты и синонимы, дифференцированные в функционально-стилистическом, социальном, территориальном или хронологическом планах. Таким образом, типы дифференциаций в лексической норме весьма разнообразны, а сама лексическая норма должна рассматриваться в этой связи как некая сложная совокупность разнообразных лексических слоев. Для сравнения заметим, что, например, для орфографии, где инвентарь графем, напротив, весьма ограничен, допустимая вариантность графем и орфограмм сравнительно незначительна19, а дифференциация имеющихся вариантов — слабая.<562>

Языковая норма как социально-историческая категория

Двойственная природа нормы обусловливает необходимость ее рассмотрения не только в собственно языковом, но и в социально-историческом, т. е. «внешнем» по отношению к самому языку аспекте20. К данному аспекту — Г. В. Степанов обозначает его как «аксиологический» [67, 226] — относятся разные формы осознания и оценки обществом объективно существующих языковых норм.

Степень осознания нормы, а также характер и формы ее оценки исторически изменчивы, однако в любой исторической ситуации можно, с нашей точки зрения, выделить две стороны, а именно — осознание нормативных реализаций, как обязательных [3, 32] и как правильных [69, 71].

Императивность норм может быть сильнее или слабее в зависимости от разных историиеских условий, в частности, известную роль может играть наличие нескольких исторически сосуществующих возможностей реализации, недостаточно дифференцированных для их носителей. Такая ситуация может создаваться, например, при параллельном сосуществовании в известном равноправии «своей» и «чужой» нормы, т. е. при той или иной форме двуязычия определенного коллектива. В этой связи можно сослаться на мнение Л. В. Щербы [77, 312], отмечавшего также, что и при смешении языков и диалектов норма может быть весьма широкой, так как существует возможность «сказать по-разному». Однако даже в таких случаях более правильно, видимо, говорить не об отсутствии нормы, а лишь о ее весьма широких рамках, допускающих значительное варьирование21.

Рассматривая понятие языковой правильности, многие лингвисты обращали внимание на произвольность соответствующего понятия по отношению к языковой структуре, которая может в принципе выявляться в любой совокупности реализаций22. Это положение получает, однако, известные коррективы при рассмотрении конкретного, т. е. уже определенным образом реализованного и функционирующего языка.

В подобной ситуации правильность в значительной степени основывается на исторической языковой традиции, воплощенной в норме, а также на социальной и функциональной оценке реализаций языковой структуры. Заметим в этой связи, что пражской школой лингвистов был в свое время выдвинут так называемый «функ<563>ционально-телеологический» критерий правильности (ср. [9, 121—122]), который в несколько модифицированной форме рассматривается и другими лингвистами [79,119] (ср. также [41, 7—8]). Речь идет в этом случае о выборе «правильных» языковых средств в соответствии с целеустановкой и условиями коммуникации23.

С оценкой языковых фактов, относящихся к норме, как обязательных для определенного языкового коллектива и как «правильных», непосредственно связаны и эстетические характеристики языковых явлений. Заметим прежде всего, что эстетические оценки могут зависеть от социальных характеристик тех или иных реализаций языковой структуры, т. е. весьма часто красивым оказывается то, что «социально приемлемо» для носителей языка (ср. в этой связи негативную оценку фактов языка низших классов, особенно ясно выступающую в буржуазном обществе, а также соответствующую оценку языка людей, не получивших достаточного образования, которая сохраняет свое значение в любых общественных условиях). Существует, однако, и несколько другой аспект эстетических оценок языковых реализаций, не столь прямолинейно соотнесенный с социальными моментами. Так, в ряде случаев «красивое» связывается с функционально целесообразным или ситуативно-оправданным, что относится не только к языку (вернее, не только к «речевому» поведению), но и к другим формам человеческого поведения — манере одеваться, манере держаться и т. д.24 В этом смысле языковые нормы должны оцениваться как одна из форм нормативности обычаев, включаясь тем самым в категорию различных общественных норм.

В заключение данного раздела следует сказать, что понятие языковой нормы, несмотря на отдельные колебания в его трактовке, на которые мы лишь отчасти могли указать выше, а также ряд неясностей, связанных с разработкой отдельных проблем, представляется нам весьма важным и необходимым для характеристики сущности языка; можно надеяться, что со временем оно позволит представить в определенной системе целый ряд явлений и процессов, связанных с его реализацией и функционированием.

Однако приходится отметить, что создание общей теории языковой реализации, основой которой должно, по-видимому, стать — как ее организующий центр — понятие нормы в значительной степени еще дело будущего. Задача эта может быть решена лишь<564> на основе привлечения обширного материала различных языков, изучаемого с точки зрения соотношения структуры этих языков и ее воплощения в норме и узусе. Важную роль для уточнения понятия нормы должно сыграть также изучение различных типов и форм языковой реализации, в частности, детальное рассмотрение вариантных реализаций, возможных для разных языковых подсистем, а также исследование различных типов лингвистических дифференциаций, в которых отражаются разнообразные формы членения человеческого коллектива или различные условия и цели использования языка и т. д.

Весьма существенным для определения того значения, которое имеет для лингвистики в целом понятие нормы, является оценка возможностей его использования в разных типах лингвистических исследований. В настоящий момент намечаются следующие области и аспекты исследования, для которых данное понятие может оказаться продуктивным:

Изучение характера реализации и функционирования различных языковых структур (включая определение их продуктивности и распределения по разным функциональным сферам языка).

Изучение исторических изменений языка на небольших исторических отрезках («микроистория»), когда обнаруживаются не столько сдвиги в языковой структуре, сколько известные изменения в ее реализации и функционировании.

Изучение специфики реализации и особенностей функционирования различных «форм существования» языка.

В связи с последним из возможных аспектов исследования заметим, что особое значение понятие нормы имеет для изучения литературного языка, к рассмотрению которого мы и обращаемся в следующем разделе.

НОРМА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА

В предыдущем разделе мы охарактеризовали языковую норму как совокупность коллективных традиционных реализаций структурных потенций языковой системы. В этом смысле норма свойственна любому языковому идиому. Вместе с тем можно предположить, что специфический характер норм, связанный с теми или иными особенностями реализации и функционирования конкрерной языковой системы, определяет — наряду с другими признаками — своеобразие различных «форм существования» языка. Одним из таких исторически сложившихся функциональных типов является литературный язык, нормы которого должны, следовательно, рассматриваться как частный случай языковых норм.<565>

Опираясь на принятое нами понимание языковой нормы, можно утверждать, что литературная норма — это некоторая совокупность коллективных реализаций языковой системы, принятых обществом на определенном этапе его развития и осознаваемых им как правильные и образцовые25. Литературная норма фиксируется в грамматических справочниках и словарях и является, как и любая другая социально обусловленная норма, обязательной для всех членов коллектива, говорящего на данном языке26.

Наличие стабильных фиксированных и осознанных норм, обеспечивающих большую или меньшую «стандартность» языка, рассматривается сейчас большинством лингвистов в качестве одного из основных признаков литературного языка национального периода [23]. Однако в связи с тем, что норма не является исключительной принадлежностью литературного языка, приходится говорить не просто о наличии данного признака, но и о его особом содержании применительно к развитому литературному языку. Мысль эта в наиболее определенной форме была высказана Б. Гавранком, утверждавшим при этом, что специфику литературных норм следует искать не столько в их качественных, сколько в их количественных характеристиках [90, 152].

Норма «народного» языка (имеются в виду прежде всего различные формы диалектно окрашенной речи) носит, с точки зрения Б. Гавранка, преимущественно негативный характер и слабо осознается. Норма литературного языка отличается от норм диалекта главным образом по степени своей императивности и осознанности, кроме того, она носит не только негативный, но и позитивный характер [91, 85—86]. Этот позитивный характер литературной нормы заключается в более сложном распределении и использовании нормативных реализаций, т. е. в усложнении селективной, дифференцирующей и оценочной стороны нормы.

Определение специфики литературных норм в связи с общей характеристикой языковой нормы является, таким образом, одной из заслуг Пражской школы лингвистов. К числу важнейших<566> теоретических положений, выдвинутых пражцами, принадлежит также отграничение объективной нормы как явления «внутриязыкового» от явлений, связанных с кодификацией, т. е. как бы «внешних» по отношению к языку (см. об этом [9, 121; 30, 547]).

Следует заметить, что для литературного языка факт кодификации его норм, т. е. их сознательный отбор и закрепление, играет весьма важную роль. Кодификация норм является вместе с тем специфическим признаком национального литературного языка, отличающим его не только от других языковых идиомов, но и от ранних этапов существования литературного языка в национальной и донациональный период [91, 85—86].

Отмеченная выше в самой общей форме специфика норм развитого литературного языка, видимо, непосредственно связана с генезисом и функциональными особенностями данного языкового типа, обладающего следующими признаками: 1) потенциальным участием в его формировании нескольких языковых подсистем, различных по степени структурной близости (разные территориальные диалекты, различные региональные разновидности литературного языка); 2) распространением литературной формы национального языка на значительной территории, что вызывает необходимость в поддержании ее единства; 3) многообразными функциями развитого литературного языка, его сложными коммуникативными и экспрессивными задачами.

Названные выше признаки усиливают необходимость избирательного подхода к языковым фактам, необходимость их более строгого отбора, распределения и фиксации, что и обусловливает специфический характер литературных норм, проявляющийся, с нашей точки зрения, в следующих направлениях: а) в усилении стабильности реализаций и — соответственно — в ограничении общего числа и типов вариантных реализаций; б) в усилении избирательности нормы и дифференцированности нормативных реализаций, а также — соответственно — в распределении различных вариантных средств по разным территориальным, функциональным и стилистическим сферам литературного языка; в) в факте сознательной кодификации норм, т. е. в их оценке и принятии обществом. Обратимся к более подробной характеристике выделенных выше признаков литературной нормы.

Стабильность и вариантность нормативных реалзиаций

Для каждого современного литературного языка характерна не только определенная степень устойчивости нормативных реализаций, но и некоторый набор вариантных средств, допускающих известный выбор. Категория вариантности является тем самым весьма существенной для характеристики литературной нор<567>мы (см. [12; 34; 71; 95] и др.), а диапазон вариантности в значительной мере характеризует специфику норм разных литературных языков и служит основанием для выделения отдельных исторических периодов в их развитии (ср. далее, стр. 584).

Предпосылки вариантности создаются для литературного языка — как, впрочем, и для любого другого языкового идиома — многообразием его структурных потенций, различным образом реализуемых в процессе исторического развития языка. Наличие более или менее значительных формальных модификаций в рамках определенной лексемы, словоформы или синтаксической конструкции, не связанных с изменениями основного значения этих единиц, и создает их варьирование27.

Вариантность характеризует норму большинства современных литературных языков (ср., например, варианты, входящие в норму немецкого языка: backte ? buk 'пек', gesalzen ? gesalzt 'посоленный', des Tages ? des Tags 'день', род. п. ед. ч., am Tage ? am Tag 'днем', дат. п. ед. ч., blasser ? blдsser 'бледнее', es schaudert mir ? mich 'мне страшно' и т. д.; ср. также русск.: туфель ? туфля, брызгает ? брызжет, мок ? мокнул, сказав ? сказавши, ноль ? нуль, неряшество ? неряшливость, ъначе ? инбче, мышление ? мышлйние и др.).

Наиболее общим источником вариантности для разных языковых идиомов является параллелизм некоторых структурных возможностей языка, а также исторические сдвиги, происходящие в языковой структуре и формах ее реализации (ср. исторические варианты в чешск. типа posvet ? posvit, приводимые В. Матезиусом [53], или в нем. типа molk ? melkte, dem Tische ? Tisch.).

Вместе с тем для целого ряда литературных языков существенную роль играют и варианты, отражающие особенности различных диалектов или разных территориальных вариантов литературного языка. Гетерогенность исходного материала часто приводит к значительной вариантности в рамках литературной нормы. Подобное положение отмечается, например, С. А. Мироновым для нидерландского языка, ср. гетерогенные элементы, сосуществующие как бы в «снятом» виде в норме современного нидерландского языка: schoon (южн.) — mooi (сев.) 'красивый', sturen (сев.) — zeriden (южн.) 'посылать' (многочисленные примеры подобного рода см. в [55; 56]). Для немецкого литературного языка, тоже гетерогенного в своей основе, также могут быть названы вариантные<568> словоформы и лексемы, восходящие генетически к разным территориальным ареалам: derer ? deren 'тот', указ. мест. род. п. мн. ч., sandte sendete 'послал', fett ? feist 'толстый', Lippe ? Lefze 'губа' и т. д.

Диапазон и характер использования отдельных вариантных реализаций, входящих в литературную норму, может быть весьма различным. Наряду с некоторыми вариантами, свободно заменяющими друг друга (ср. русск. издалекб ? издалйка, молочный ? молошный, ноль ? нуль; нем. Werkanlage ? Werksanlage, jemand ? jemanden вин. п.) в пределах литературной нормы объединяются и неравноценные варианты, один из которых должен рассматриваться как основной, а другой — лишь как допустимая, но второстепенная, реже употребляемая форма (ср. русск. профессорб ? профйссоры, творуг ? твурог, запаснуй ? запбсный; нем. (er) backte ? buk 'пек', der Name ? Namen 'имя'). Источником подобных занимающих второстепенное положение реализаций являются устаревшие формы или инновации, а также явления, проникающие в литературный язык под влиянием различных типов разговорного языка и еще не вполне утвердившиеся в рамках литературной нормы.

Дифференцированность нормативных реализаций

По сравнению с нормами других языковых идиомов нормы литературного языка должны быть охарактеризованы не только как относительно стабильный, но и как значительно более сложный и сильнее дифференцированный комплекс языковых средств [77]. Данный признак литературных норм, определяющийся сложной функциональной структурой развитого литературного национального языка, разнообразием сфер и форм его использования, неоднократно подчеркивался как чешскими (см. [21, 340]), так и русскими лингвистами28.

Селективная сторона нормы, т. е. отбор и распределение различных языковых средств, предстает в литературном языке в весьма осложненном виде: норма определяет не только внешние границы литературного языка (т. е. отграничивает «правильные», литературные реализации от «неправильных», нелитературных), но и устанавливает разного рода градации внутри правильных нормативных реализаций.

Наряду с сосуществованием в литературной норме равнозначных вариантных лексем, словоформ и синтаксических конструкций, не несущих никакой дополнительной информации по отно<569>шению к их основному лингвистическому значению (ср. русск. сох ? сохнул, зубчбтый ? зэбчатый, самолет ? аэроплан; нем. Anschrift ? Adrease 'адрес', manche interessante ? interessanten Bьcher 'некоторые интересные книги'; ср. также чешские параллельные инфинитивные формы на -ti и -t, отмеченные Матезиусом [53, 400]), в любом литературном языке всегда имеется некоторое число вариантных словоформ, лексем и конструкций, которые обладают дополнительной информацией, связанной с известной спецификой их употребления29. Наиболее общим разграничением, связанным с нормой, является противопоставление нормативных и ненормативных реализаций (норма — не норма): ср., например, одел пальто вместо лит. надел пальто. Данное противопоставление реализуется не только тогда, когда соотносятся правильная и неправильная реализации, но и тогда, когда разграничение проходит между собственно литературной и просторечной (или диалектной) формой, ср. нем. лит. Gebirge ? сакс. прост. [gqbyrgq], русск. лит. троллейбус ? прост. [трЛлл'эбус].

При наличии близких норм (например, норм другого литературного варианта) возникает противопоставление одной нормы другой — равноценной или второстепенной — норме (одна норма — другая норма). Подобное положение характерно для современных литературных языков, обладающих не одним стандартом, а двумя более или менее стандартизованными вариантами, ср., например, языковую ситуацию в Норвегии, Индии или в Армении (см. подробнее гл. «Литературный язык»).

Для любого литературного национального языка существенно также противопоставление норм его устной и письменной разновидностей. На необходимость разграничивать эти два типа норм указывает, в частности, Й. Вахек, рассматривающий любой литературный язык как некую сумму двух норм, дополняющих друг друга и не сводимых к общей норме [11, 531]. Стоит, однако, подчеркнуть, что в «нормальном» случае, т. е. тогда, когда письменная и устная форма имеют одну и ту же исходную лингвистическую базу, представляется все же возможным свести их к некоему общему инварианту.

Соотношение устной и письменной разновидностей значительно различается в отдельных литературных идиомах. В частности, для некоторых европейских языков оно может быть охарактеризовано как соотношение двух нормированных разновидностей одного и того же стандартного идиома, ср., например, ситуацию в<570> современном русском языке в оценке Д. Брозовича [7]30. В иных ситуациях стандартной форме письменного языка противостоят в сфере устного общения «субстандартные» образования, представляющие собой постепенный переход от стандартной формы к диалектам. Таковы, видимо, ситуации в немецком, чешском и итальянском языках, где сфера употребления устной формы литературного языка до сих пор довольно ограничена и где преимущественно используются разные формы обиходно-разговорного языка (Umgangssprache — в Германии, obeenб иeљtina — в Чехии)31. Сложное соотношение различных типов и форм языка обусловливает весьма пеструю картину в распределении вариантных средств, используемых литературным языком в его письменной и устной разновидностях, ср. нем. лит. darum ? разг. drum, drei ? разг. dreie, Wie geht es? — разг. Wie geht's?, Was gibl es (Neues)? ? ðàçã. Was gibt's?

Вариантные реализации дифференцируются также по территориальным и функционально-стилистическим признакам.

Следует обратить внимание на то, что территориальные дифференциации выполняют в языке различные функции. Во-первых, они отграничивают нормы литературного языка от явлений диалектных и просторечных. Во-вторых, они разграничивают отдельные территориальные или национальные разновидности в рамках самого литературного языка. Так, например, для немецкого языка могут быть отмечены территориальные дифференциации типа die Backe ? ю.-нем. der Backen 'щека', die Ecke ? ю.-нем. das Eck 'угол', der Schornstein ? вост.-ср.-нем. die Esse 'труба', связанные с известными разграничениями между отдельными ареалами в пределах литературного немецкого языка (юг — север, восток — запад)32. Вместе с тем в ряде случаев наблюдается еще более отчетливая поляризация вариантных явлений, обусловленная существованием немецкого, австрийского и швейцарского субстандартов, ср. нем. diesjдhrig ? австр. heuer 'в этом году', нем. die (das) Fahmis ? швейц. die Fahrhabe 'движимое имущество', нем. die Verladung ? швейц. der Verlad 'погрузка, перегрузка'. Подобная же территориальная поляризация ряда параллельных форм наблюдается и для британского и американского вариантов английского литературного языка, для разных вариантов испанского языка и т. д.<571> Более определенно связаны с варьированием в пределах одной литературной нормы функционально-стилистические разграничения: ср. русск. жена ? офиц. супруга, отец ? устар. батюшка, город ? поэт. град; нем. die Quelle ? поэт. der Quell 'источник'; die Reste ? торг. die Rester 'остатки' и т. д.

Разные типы вариантов и дифференциаций, по-видимому, определенным образом распределяются по разным уровням языковой системы. Так, например, территориальные разграничения вариантных средств языка связаны прежде всего с фонетическими, лексическими и морфологическими явлениями. Напротив, функционально-стилистические разграничения опираются в современных литературных языках главным образом на дифференциацию синтаксических и лексических явлений, на что уже обращал внимание Б. Гавранк [21, 347], а также некоторые другие исследователи (см., например, [84, 201]). Наименьшую дифференцированность обнаруживает обычно орфография современных литературных языков, поскольку здесь отчетливее всего проявляется тенденция к максимальному ограничению вариантности. Это обстоятельство отличает современные стандартизованные литературные языки от литературных языков донационального периода (ср. примеры подобных явлений в [17, 465], характеризующие определенный период в развитии русского литературного языка, типа сладкiй ? сладкой, добрый ? доброй). Между тем для других аспектов языка вариантность реализаций не только сохраняется и поддерживается, но и широко включается в литературную норму. Таким образом, устойчивость литературной нормы отнюдь не исключает  значительной вариантности используемых языковых средств и не служит абсолютным препятствием для исторических изменений литературного языка33. Учитывая это, чешские лиг висты ввели для характеристики норм развитого литературно языка национального периода понятие «гибкой» (или «эластичной») стабильности («pruћna stabilita»), которое действительно более точно передает их специфику (см., например, [53, 381] и др.). Напомним также аналогичное по смыслу замечание Л. В. Щербы о том, что нормы литературного языка находятся в состоянии «неустойчивого равновесия» [78]. Характерно, что Д. Брозович включает данный признак (степень «гибкой стабильности») в число типологических характеристик литературного языка. При этом он противопоставляет языки с высокой степенью стабильности — языкам с низкой степенью стабильности, а языки с сосуществующими дублетами (вариантами) в пределах нормы — языкам с поляризованными в территориальном плане дублетами. Оценивая с этих позиций различные современные славянские литературные языки, Д. Брозович относит большинство из них к типу языков<572> с сосуществующими вариантами в пределах нормы [7, 29]. Заметим в этой связи, что многие германские языки (немецкий, голландский, английский) объединяют оба признака, т. е. должны быть одновременно охарактеризованы и как языки с сосуществующими и как языки с поляризованными в территориальном отношении вариантами.

Впрочем, степень стабильности норм литературного языка — это величина все же достаточно неопределенная. В связи с разнообразием тех исторических ситуаций, в которых формируются и функционируют различные литературные языки, а также в зависимости от разнообразия структурных типов языка, создающих определенные общие предпосылки для реализации этой структуры, нормы разных национальных литературных языков не могут быть, видимо, представлены в виде совокупности вполне определенных, ясно очерченных признаков. Скорее эти признаки должны быть представлены в виде некоторых общих для большинства литературных национальных языков тенденций, к числу которых относятся тенденция к стабильности и известному ограничению вариантных реализаций и тенденция к значительной дифференциации вариантных реализаций в функционально-стилистическом, а отчасти и в территориальном планах. Следует отметить, что оценка степени стабильности литературных норм у разных исследователей довольно сильно расходится. «Система норм не задает точных констант, — пишут по этому поводу А. А. Леонтьев и В. Г. Костомаров, — а лишь предельные границы, внутри которых речевая реализация колеблется от случая к случаю, от «человека к человеку» [41, 11]. Иное мнение высказывается И. Н. Головиным, который утверждает, что норма — это «жесткое предписание выбора из нескольких вариантов одного, предписание,  даваемое свойствами самого языка и литературными традициями его социального применения» [24, 41].

Сознательная кодификация литературных норм

Помимо внутренних признаков, носящих преимущественно потенциальный характер, литературная норма характеризуется и со стороны ее внешних, социальных свойств.

Обязательность и осознанность являются важными и вместе с тем исторически обусловленными признаками языковой нормы, а степень выраженности данных признаков различна для разных языковых идиомов. Наиболее отчетливо внешняя (социальная) сторона нормы проявляется в факте сознательной нормализации, который рассматривается многими лингвистами как специфический признак литературной нормы, отличающий ее от норм других «форм существования» языка [83; 92]. Принимая данный тезис, нужно иметь, однако, в виду два момента: 1) наличие<573> более или менее осознанного отбора и регламентации отличает нормы литературного языка от норм других форм существования языка (диалект, обиходно-разговорный язык); 2) усиление процессов сознательного отбора, находящее выражение в кодификации норм и других организованных и целенаправленных формах воздействия общества на язык (деятельность различных языковых обществ, издание специальной литературы по «культуре речи»), является специфическим признаком литературного языка национального периода (см. его характеристику на стр. 520).

Нормализационные процессы представляют собою единство стихийного отбора и сознательной кодификации явлений, включаемых в норму (подробнее см. [27, ч. II, 172]). Именно это сочетание спонтанных и регулируемых процессов обеспечивает выделение на определенном этапе развития языка некой совокупности «образцовых» реализаций языковой системы, т. е. ведет в конечном итоге к установлению литературной нормы. По мере развития литературного языка роль целенаправленного отбора, видимо, возрастает, а формы сознательного воздействия постепенно становятся все более разнообразными и научно обоснованными [28].

Однако сознательной оценке и закреплению норм в большинстве случаев, по-видимому, предшествуют спонтанные процессы отбора языковых явлений, включаемых в литературную норму. Так, по мнению Б. Гавранка, процессы кодификации лишь подкрепляют извне стабильность норм, достигаемую в самом функционировании языка [91, 85—86]. Той же точки зрения придерживается и Г. В. Степанов: определяя общее содержание нормализационных процессов как «выбор одной из возможностей реализаций, предоставляемых системой языка», он утверждает, что «объективная норма... всегда предшествует элементу оценки, т. е. аксиологической норме» [67, 234], см. также [27, ч. II, 172].

Рассматривая нормализацию литературного языка как сочетание стихийного и сознательного отбора и постулируя первичность спонтанного отбора «нормативных» реализаций, следует отметить вместе с тем избирательное отношение нормализационных процессов в целом к узусу34. Если для нестандартных естественных («органических») идиомов норма практически опирается на некоторый «усредненный» коллективный узус, то для формирующегося национального литературного языка расхождение нормы и узуса — особенно на ранних этапах развития — может оказаться весьма значительным. Литературная норма обычно опирается в период своего формирования лишь на некоторую часть узуса, ограниченного определенными территориальными, социальными и функциональными рамками. Это значит, что в качестве основы<574> литературных норм выступает язык какой-то определенной территории страны, язык определенных слоев общества и определенных видов и форм общения (подробнее об этом см. далее, стр. 582). Однако это избирательное отношение нормы литературного языка к узусу проявляется не только в ее опоре лишь на некоторую часть узуса. В конечном итоге норма представляет собою сложную совокупность языковых средств, объединенных в литературном языке в результате разнообразных процессов отбора, и в этом смысле она всегда — в большей или меньшей степени — отклоняется от исходного узуса.

Оценивая сравнительную роль стихийного и сознательного отбора, совершающегося в процессе нормализации отдельных литературных языков, можно утверждать, что сознательные усилия общества тем активнее, чем сложнее исторические условия формирования литературных норм. Так, например, сознательный отбор усиливается в тех случаях, когда в норме литературного языка объединяются черты различных диалектов или разных литературных вариантов. Подобная ситуация наблюдается в литературных языках с исходной гетерогенной основой, а также в языках, где первичная гомогенная основа подвергается в процессе развития литературного языка известным преобразованиям, также ведущим к объединению в литературной норме разнодиалектных по происхождению явлений (см. об этом стр. 581).

Не менее сложной для процессов нормализации является и ситуация, когда литературный язык выступает в виде двух (или более) нормированных вариантов, между которыми могут наблюдаться большие или меньшие расхождения (ср., например, ситуацию в Албании [29]). В этих случаях усилия общества могут быть направлены на сближение двух норм путем различных языковых реформ, хотя успех их относителен и не приводит обычно к полной и быстрой ликвидации существующих различий.

Целенаправленность и сознательность нормализации весьма отчетливы и в тех случаях, когда наблюдаются значительные расхождения между нормами письменного и устного языка (ср. ситуации в Италии или Чехии) и существует необходимость их двухстороннего сближения.

Весьма значительна также роль сознательной нормализации языка при складывании норм литературных языков тех наций, которые оформляются при социализме. В этих условиях кодификация норм совершается на самой широкой социальной основе и при активном и сознательном участии носителей языка.

Можно упомянуть, наконец, и еще об одной ситуации, при которой сознательная сторона нормализационных процессов также усиливается. Подобная ситуация наблюдалась, например, в Германии, где вплоть до конца XIX в. отсутствовала сложившаяся естественным путем единая произносительная норма. Это привело<575> к созданию специального нормативного орфоэпического руководства Т. Зибса, выработанного в результате сознательной договоренности ученых, писателей и актеров. Основа кодификации и сфера применения выработанного таким путем литературного произношения была первоначально чрезвычайно узкой, она ограничивалась театральной сценой, в связи с чем литературное произношение и обозначалось здесь долгое время как Bьhnenaussprache, т. е. «сценическое» произношение.

Явления, связанные с сознательной нормализацией языка, часто объединяются под общим понятием кодификации литературных норм. Подобное широкое понимание кодификации свойственно, например, лингвистам пражской школы [94].

Не имея возможности остановиться подробно на разнообразных сторонах кодификации, попытаемся охарактеризовать хотя бы основное содержание, а также некоторые формы кодификационных процессов.

Наиболее общим содержанием кодификации можно, видимо, считать отбор и закрепление инвентаря формальных языковых средств различного плана (орфографических, фонетических, грамматических, лексических), а также эксплицитное уточнение условий их употребления. Важным моментом кодификационных процессов является вместе с тем фиксация распределения и использования в языке разного рода вариантных реализаций35.

В процессе сознательной кодификации норм можно выделить три тесно взаимосвязанные стороны — это оценка, отбор и закрепление реализаций, включаемых в норму. К основным видам оценки языковых явлений относится: разграничение правильных и неправильных (с точки зрения литературной нормы) реализаций36; указание на более или менее употребительную форму (лексему, конструкцию) из числа вариантных реализаций; указание на различную сферу употребления языковых явлений, относящихся к норме, или на различные условия их употребления.

Точность кодификации, ее соответствие объективной норме в значительной степени зависят от языкового чутья нормализаторов, отражаясь вместе с тем в системе помет, используемых для характеристики соответствующих явлений в нормативных словарях и грамматиках37.

Весьма существенным для оценки сознательной нормализации языка представляется нам то обстоятельство, что объект коди<576>фикации практически никогда не совпадает полностью с общим объемом языковых явлений, входящих в литературную норму.

Относительно узкая сфера языковых признаков, являющихся объектом кодификации, выступает особенно отчетливо, если принимать во внимание и историческую расчлененность, неодновременность кодификации явлений, относящихся к разным аспектам языка. Сравнительно поздно по времени и не всегда отчетливо кодифицируется, например, большинство синтаксических явлений, а также распределение вариантных реализаций, связанное с функционально-стилистическими разграничениями литературного языка. К числу некодифицируемых или слабо кодифицируемых явлений относится и частотность употребления отдельных словоформ лексем и синтаксических конструкций. Лишь в некоторых случаях в нормативных пособиях и словарях приводятся частотные характеристики, как правило, они сводятся к общим и довольно неточным указаниям типа «продуктивно», «непродуктивно», «чаще», «реже» и т. д. Данное обстоятельство следует отнести как за счет сложности точных характеристик нормативных явлений, так и за счет несовершенства и приблизительности некоторых форм кодификации, что приводит в ряде случаев к неправильной или неточной фиксации нормативных явлений.

Причиной «ложной» кодификации может служить субъективизм оценок, недостаточность или неточность статистических данных, стремление нормализаторов к искусственному выравниванию форм «по аналогии», узкое понимание социальной, территориальной и функциональной основы норм, а также неверная оценка исторических тенденций развития языка.

Факты подобного рода наблюдаются в истории различных литературных языков. Так, например, в Германии в первой половине XVIII столетия И. Готтшед ратует за сохранение трех форм zwenzwozwei, отражающих родовую дифференциацию соответствующего числительного, уже исчезавшую из употребления (заметим, что данные формы были в системе немецкого языка изолированными, так как для других числительных подобной дифференциации не существовало). Закрепление этих форм в грамматиках на некоторое время задержало их исчезновение38, хотя на конечный результат процесса это обстоятельство существенного влияния не оказывает. Впрочем, в некоторых условиях консервация архаических форм в процессе кодификации литературной нормы может надолго задержать их исчезновение, ср., например, длительное сохранение системы трех родов в письменной форме нидерландского языка [55].<577>

Искусственное поддержание архаических форм иногда имеет своей причиной и стремление к парадигматическому единообразию форм, в ряде случаев противоречащее реальному историческому развитию языка (ср., например, для немецкого языка встречающуюся еще в XVIII в. глагольную форму 2 л. ед. ч. kцmmt по аналогии с stцЯt, или такие формы, как gehet, stehet, которые долгое время поддерживались нормализаторами, несмотря на явную тенденцию к сокращению их употребления, наблюдавшуюся уже в XVIII столетии).

Другая сторона данного явления связана с неверной оценкой новых, развивающихся в языке явлений и также со слишком узким пониманием отдельными нормализаторами территориальной, социальной или функциональной основы литературной нормы. Такова, например, борьба с так называемым «именным стилем» немецкого языка, основанная отчасти на игнорировании тех тенденций развития, которые наблюдаются в деловом языке и языке науки. Заметим, что тенденция к широкому распространению именных конструкций (например, типа русск, заявить протест; нем. Abschied nehmen 'попрощаться') характерна не только для немецкого языка, но и для ряда других европейских языков. Так, для чешского языка ее в свое время отметил В. Матезиус, подчеркнувший вместе с тем преимущественное употребление именных конструкций в определенных сферах письменного общения [59, 389]. Кодификация литературных норм, безусловно должна опираться на изучение языка разных функциональных разновидностей и учитывать существующие различия в употреблении отдельных языковых явлений, входящих в литературную норму. В последнее время вопрос этот, активно разрабатывающийся в отечественной лингвистике, ставится на материале «культуры речи» разных языков [85; 96].

Успех сознательной нормализации языка зависит таким образом от соблюдения целого ряда условий, сформулированных наиболее отчетливо пражцами [10, 136]. К их числу относятся следующие моменты: 1) нормализация должна способствовать стабилизации литературного языка, не нарушая его структурных особенностей; 2) нормализации не следует углублять различий между устным и письменнным языком; 3) нормализация должна сохранять варианты и не должна устранять функциональных и стилистических различий.

К этой характеристике можно, по-видимому, добавить лишь одно: в процессе сознательной нормализации (т. е. кодификации норм) литературного языка должны приниматься во внимание особенности нормализации явлений, относящихся к разным подсистемам языка.

Определяя роль кодификационных процессов для разных сторон системы литературного языка, В. Матезиус писал: «Лингвистическая теория вмешивается прежде всего в норму правописания,<578> в меньшей мере... в его фонетику, морфологию, синтаксис и меньше всего в его структуру и в лексику» [54]39. Вместе с тем с его точки зрения, для всех уровней языковой реализации сохраняет свое значение борьба с архаизмами, а также поддержание вариантов, выражающих функциональные различия. Особенно важен этот последний аспект для синтаксических и лексических явлений, где число параллельных конструкций и лексем, закрепляемых нормой литературного языка, обычно особенно значительно. Для орфографии, которая является продуктом «чистой условности» [53, 389], кодификационные процессы играют наибольшую роль. Они в значительной мере формируют саму орфографическую систему, приводя ее в соответствие с фонологической и фонетической системами. Впрочем, момент стихийности все же имеет место и при нормализации орфографии: он может быть отнесен за счет исторической традиции, известным образом затрудняющей и замедляющей действие кодификации. Из-за необходимости сохранять преемственность письменной традиции полная «оптимализация» орфографических правил оказывается практически не всегда возможной, чем и объясняется существование ряда исключений, а также сохранение некоторого числа вариантных написаний, нарушающих регулярность и простоту орфографической системы.

НОРМА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА КАК ИСТОРИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЯ

Определяя специфику литературной нормы на основе более широкого и общего понятия языковой нормы, следует еще раз подчеркнуть, что для национального литературного языка характерно усиление устойчивости, стабильности норм40, а также увеличение их избирательности и дифференцированности (нормы устной и письменной форм литературного языка, нормы разных функциональных разновидностей литературного языка).

Названные выше специфические признаки литературной нормы появляются, однако, не сразу, а складываются постепенно по мере формирования литературного языка. Поэтому необходи<579>мыми аспектами изучения литературной нормы является ее историческое рассмотрение. Важность данного аспекта исследования была настоятельно подчеркнута В. В. Виноградовым [15, 6—9], заметившим, вместе с тем, что «динамическая» характеристика нормы имеет весьма существенное значение и для общего понимания генезиса и развития литературного языка [14, 7—8 и 26].

Согласно нашему пониманию языковой нормы, ее характер обусловливается, с одной стороны, структурной организацией данного языка, а с другой — исторической традицией, определяющей привычные, устойчивые формы реализации этой структуры. Взятая с этой точки зрения история литературной нормы — это история языковой традиции, действующей в рамках структурных возможностей языковой системы и опирающейся, вместе с тем, на процессы сознательного регулирования отдельных способов и форм традиционной реализации языка.

Определяя литературную норму как историческую категорию, следует с самого начала настоятельно подчеркнуть неразрывность ее статических (выделение и изучение признаков нормы) и динамических (рассмотрение становления и изменения этих признаков) характеристик. Непосредственная связь этих двух сторон выступает весьма определенно, например, при изучении нормализационных процессов. Выше мы определили нормализацию как совокупность сознательных и стихийных процессов отбора нормативных реализаций (см. стр. 574). Вместе с тем нормализация может и Должна рассматриваться и как непрерывный исторический процесс, приводящий к оформлению и изменению литературных норм (см. также [5]). Тесная связь исторического аспекта рассмотрения нормы с ее статическими характеристиками проявляется и в том, что последние в значительной мере зависят от тех исторических условий, в которых формируется определенная литературная норма. Так, например, степень вариантности норм литературного языка может в некоторой степени зависеть от того, насколько однородной (или разнородной) является генетическая основа данного литературного языка и в какой мере влияли на него в процессе формирования различные языковые системы, контактировавшие с ним. Правда, такая связь далеко не во всех случаях отчетливо выражена (ср., например, данные, приведенные Д. Брозовичем для типологической характеристики славянских языков [7, 29]), так как степень вариантности нормативных реализаций определяется и многими другими причинами: степенью развития общественных функций литературного языка, историческими условиями его нормализации и т. д.

Исторический аспект характеристики литературных норм разработан для разных языков еще весьма мало. Представляется, однако, возможным выделить и кратко охарактеризовать некоторые существенные, с нашей точки зрения, моменты, связанные с процессами формирования и изменения норм.<580>

Историческая основа литературных норм

Формирующиеся литературные нормы обычно имеют некоторую территориальную основу, а также известную социальную и функциональную базу (язык определенных видов письменности или сфер устного общения, носителями которого являются те или иные общественные слои). Однако, как уже отмечалось выше, литературная норма редко полностью совпадает с каким-либо территориальным или социальным узусом.

В территориальном плане ведущую роль для формирующейся литературной нормы обычно играют центральные районы страны, группирующиеся вокруг столицы (ср. роль языка Москвы, Парижа, Лондона, Праги, Пекина, Ташкента и т. д. для соответствующих литературных языков).

Вместе с тем территориальная основа литературной нормы может быть охарактеризована и с точки зрения ее большей или меньшей однородности. Часто наблюдающаяся гетерогенность системы литературного языка вызывается различными историческими причинами. К наиболее вероятным из этих причин обычно относят неоднородность диалектной базы литературного языка, а также сдвиги диалектной основы или историческую смену одной основы — другой. Так, большинство славянских языков отличается исходной гомогенностью [7, 23 и след.]. Исключение в этом плане составляет словенский язык, а отчасти также хорватский (в его обеих разновидностях) и чешский языки. Однако по второму признаку (обновление исходной структуры) гетерогенные черты имеют украинский, польский, словенский, болгарский и отчасти сербохорватский, т. е. довольно значительное число славянских языков. Большинство германских языков — немецкий, нидерландский, английский, норвежский — также отличаются гетерогенностью, связанной с разными историческими причинами.

Неоднородность литературной нормы нидерландского языка определяется фактом исторического взаимодействия фламандско-брабантской и голландской диалектных областей, наблюдавшегося в XVIXVII вв. в связи с передвижением политического и экономического центра страны на север и упадком ее южных провинций [32; 55; 56]. Происшедшая при этом смена диалектной базы явилась результатом сложного взаимодействия южной литературной традиции И разговорного языка северных голландских провинций.

Соответствующая характеристика литературной нормы немецкого языка определяется смешанным характером восточносредненемецких диалектов, легших в его основу, а также интенсивным взаимодействием локальных литературных традиций, опиравшихся на разные диалектные группы [26; 27].<581>

Гетерогенность литературной нормы английского языка была связана со смещением его диалектной базы и проникновением в лондонский диалект восточно-центральных элементов, что сопровождалось вытеснением из языка Лондона ряда исконных южных; черт (см. подробнее [80; 81; 82])41. Кроме того, для всех рассмотренных выше германских языков были характерны также разнообразные иноязычные влияния, в разной степени отразившиеся в их современных литературных нормах.

Определенная территориальная ориентировка литературных, норм, наиболее ясно ощущающаяся на ранних этапах формирования  национальных литературных языков, сочетается с некоторыми социальными и функциональными ограничениями исходного узуса.

В социальном аспекте носителями формирующихся литературных норм могут быть — в зависимости от конкретных исторических условий — более или менее широкие социальные группировки, причастные к культуре и образованию. Так, в качестве основы произношения чешского литературного языка называют не просто произношение жителей столицы, но — прежде всего — произношение образованных слоев населения Праги. Подобную же роль сыграло для нормализации русского литературного языка произношение московской интеллигенции.

Отмечая опору нормализационных процессов на язык определенных сфер и форм общения, следует прежде всего выделить роль письменного языка: его относительная статичность, фиксированность и широкая сфера его использования приводят к тому, что письменный язык оказывается удобной основой нормализационных процессов. Что касается тех видов письменности, которые можно считать наиболее существенными для становления литературной нормы, то многие исследователи подчеркивают ведущую роль художественной литературы в этом процессе [25; 54; 82]. Однако в зависимости от исторических условий для разных языков и различных периодов их развития важную роль играют и другие виды письменности: деловая проза, язык науки и т. д. Поэтому несмотря на то, что художественная литература весьма существенна для становления литературных норм, она, как справедливо замечает Р. А. Будагов [8, 33], не может рассматриваться как их единственная опора. Вполне возможно предположить, что роль отдельных видов письменности была различной для истории разных литературных идиомов. Укажем, например, на значи<582>тельное, место деловой письменности в истории немецкого литературного языка, или на роль делового, «приказного» языка для определенных периодов истории русского языка XVIXVII вв. [18, 111]. Отметим также все возрастающее значение языка науки для современных литературных норм.

Наиболее общей для разных литературных языков исторической тенденцией является расширение социальной и функциональной основы норм, а также постепенная демократизация норм, связанная с расширением социальных функций литературного языка и ростом его функционально-стилистического многообразия. Поэтому наблюдающаяся обычно в начальный период становления литературных норм более тесная их связь с определенным узусом в дальнейшем обычно ослабевает. Происходит так называемая «либерализация» норм, которая определяется значительным влиянием на литературную речь различных форм обиходно-разговорного языка, что прослеживается на самом разнообразном материале. Следует сопоставить соответствующие выводы В. Г. Костомарова [40] и Т. Г. Винокур [20] в отношении русского языка, наблюдения В. Н. Ярцевой, связанные с английским литературным языком [81], а также соответствующие положения в работах М. М. Гухман, высказанные ею на основе обобщения разнообразного языкового материала [25, 305] (см. также [96]).

Историческая непрерывность и неравномерность нормализационных процессов

Важным моментом для общей оценки исторической стороны нормы является положение о непрерывности нормализационных процессов [21; 40], которое опирается на идею непрерывности развития языка в структурном плане (изменения в его строевой организации), а также в нормативном (изменения в традиционных формах реализации этой структуры) и функциональном (изменения в общественных функциях литературного языка) аспектах. Вместе с тем необходимо отметить различную интенсивность нормализации в разных сферах использования языка, что находит свое отражение в неравномерном выявлении соответствующих процессов в языке отдельных видов и жанров письменности. «Интенсивность и строгость нормализации неоднородны в разных типах или стилях литературного языка»,— пишет В. В. Виноградов, характеризуя положение, наблюдающееся на материале славянских литературных языков [13, 57] (ср. также на немецком материале [64; 65]).

Неравномерность нормализационных процессов прослеживается и по отношению к явлениям, соотнесенным с разными сторонами языковой системы. Вопрос этот мало изучен и критерии сложившейся нормы пока остаются для разных сторон языка недо<583>статочно ясными. Особенно неопределенны признаки сложившейся лексической нормы. С точки зрения В. Н. Ярцевой, ее становление тождественно оформлению нейтрального в стилистическом отношении «ядра» нормы. Однако, можно понимать лексическую норму развитого литературного языка и как сложную совокупность «иерархически организованных лексических слоев» (Э. А. Макаев). Последнее предполагает выделение в процессе ее формирования второго — практически бесконечного — этапа, ведущего к постепенному функциональному и стилистическому усложнению лексической нормы.

Принято считать, что орфографическая и морфологическая нормы складываются значительно раньше синтаксической и лексической. Так, характеризуя последовательность формирования литературных норм немецкого языка, М. М. Гухман пишет: «Не только орфоэпическая, но и грамматическая, а тем более лексическая норма, еще не сложились в XVII веке» [27, ч. II, 170]. Однако пока еще неясно, насколько универсальной можно считать подобную последовательность складывания норм для разных литературных языков. Высказанное в общей форме, это утверждение основывается на интуитивном ощущении специфики синтаксической и — особенно — лексической норм специфики, заключающейся в многообразии их инвентаря и широких возможностях варьирования и дифференциации нормативных реализаций. Существенным, хотя и косвенным доказательством неодновременности нормализации разных сторон литературного языка, является соответствующая историческая разобщенность кодификации разных типов литературных норм (см. ниже, стр. 589).

Типы нормативных изменений

Опираясь на положение о непрерывности нормализационных процессов, можно вместе с тем указать на отдельные формы нормативных изменений, к числу которых относятся: изменения в характере и степени стабильности нормативных реализаций; изменения в соотношении разных видов норм в рамках литературного языка; изменения в задачах и формах кодификации норм. Рассмотрим в первую очередь изменения в характере нормативных реализаций. Считая вариантность одним из основных признаков нормы (см. выше, стр. 567), можно использовать данный признак для характеристики процессов исторического изменения норм (см. также [37]). Чтобы отчетливее охарактеризовать специфику вариантности в тот или иной период развития определенного литературного языка, целесообразно, видимо, использовать понятие «диапазона варьирования», включающее представление о сфере, объеме и специфических условиях<584> употребления имеющихся вариантов42. Применяя данное понятие, можно попытаться представить сам процесс изменения литературных норм как ряд последовательных преобразований, ведущих к постепенному изменению характера и диапазона варьирования.

Для ранних этапов развития национального литературного языка характерно отсутствие устойчивости в функционировании языковой системы, что проявляется, в частности, в существовании многочисленных колебаний и вариантов. Значительная вариантность литературного языка на ранних этапах его развития отмечена на материале разных языков многими исследователями (см., например, [17; 27; 64; 71; 80; 81; 82; 88]). С установлением литературной нормы неустойчивость и вариантность существенно ограничиваются. Это ограничение происходит за счет различных процессов. Наблюдается, например, исчезновение некоторых типов варьирования. Так, исключается, как правило, свободное варьирование графем в составе слова, широко представленное на ранних этапах существования литературных языков национального  и донационального периода (ср. [17; 64] и др.)43. Ряд вариантов оттесняется за рамки литературного языка или совершенно исчезает из употребления, ср., например, русск. надёжа ? надежда, ветхой ? ветхий, глубокий ? глубокий, намедни ? на-днях; нем. seind ? sind, sahe ? sah, fleugt ? fliegt.

Наблюдаются также существенные изменения в диапазоне и характере варьирования. При этом следует отметить:

а) Тенденцию к укорачиванию вариантного ряда за счет сокращения числа единиц, находящихся в отношениях варьирования. ср. русск. высуня ? высунув ? высунувши; нем. Konti ? Kontos ? Konten.

б) Тенденцию к уменьшению диапазона варьирования в результате лексемных, парадигматических и позиционных ограничений в использовании отдельных вариантов. Крайним звеном ограничений данного типа является изоляция отдельных вариантов в составе устойчивых словосочетаний типа русск. (бежать) высуня язык, (носить, ходить) на босу ногу, нем. auf Erden 'на земле' Auf gut Glьck! 'Счастливо!'.

в) Тенденцию к переходу полных вариантов в группу вариантов неполных, связанную с появлением у них некоторых дополни<585>тельных разграничений различного плана, ср. русск. копает ? каплет, брызгает ? брызжет, коклюш ? мед. куклюш; нем. wurde ? поэт. ward, die Lager ? торг. die Lдger. Процесс исчезновения «полной» синонимии и замену ее синонимией стилистической отмечает также на материале истории итальянского литературного языка Т. Б. Алисова [2].

Вариантность языковых средств, являющаяся избыточной с точки зрения структурной организации, составляет вместе с тем тот резерв языка, который обеспечивает гибкость и разнообразие форм выражения определенного содержания, а также составляет базу для выявления целого ряда значений функционально-стилистического и экспрессивно-стилистического плана, играющих в естественных языках столь существенную роль.

В некоторой степени вариантность может также рассматриваться как база для развития языка [30, 533; 35, 12], но преимущественно в весьма определенном плане, а именно как резерв для его функционально-стилистического обогащения и развития. Значительно реже наблюдается дифференциация вариантов по их основному значению, хотя отдельные случаи подобного рода можно отметить, видимо, для каждого языка (ср. приведенный Э. Косериу пример латинской сравнительной конструкции с magis [39, 229— 230]). Наиболее часто полная дифференциация первоначальных вариантов наблюдается в лексике, ср., например, русск. храм — хором(ы), диалектный — диалектический; нем. druckendrьcken 'печатать' — 'давить' и т. п.

Рассмотренные выше тенденции исторического преобразования вариантов реализуются на фоне общего перераспределения вариантных средств, совершающегося по мере оформления литературного языка как относительно стабильной и территориально единой, но вместе с тем полуфункциональной системы.

Поэтому для всесторонней характеристики изменения литературных норм необходимо учитывать и сдвиги в соотношении разных типов и разновидностей норм литературного языка, сопровождающиеся изменением в соотношении различных типов вариантов и дифференциаций. Хотя процессы эти достаточно индивидуальны для отдельных литературных языков, могут быть все же названы некоторые наиболее характерные для большинства из них моменты.

Существенными для перегруппировки вариантов являются, как уже отмечалось выше, процессы отграничения нормированного литературного языка от различных нелитературных форм речи. При этом происходит вытеснение ряда вариантов, не включенных в литературную норму. В качестве примера можно привести для русского языка оттеснение в сферу просторечия таких форм, как к ему, ребяты, три дни и т. д., принадлежавших литературной фор<586>ме речи еще в конце XVIII в. — начале XIX в. Сходные процессы наблюдаются и в немецком языке, где к концу XVIII в. окончательно выходят из литературного употребления и оттесняются в сферу Umgangssprache такие конструкции, как Dem Vater sein Hut 'шляпа отца', ср. лит. (Des) Vaters Hut ? Der Hut des Vaters. Некоторые исследователи характеризуют данный процесс, представленный в различных языках, как переход одного из вариантов на «субстандартный» уровень [7, 22]. Однако граница, устанавливающаяся методу литературным языком и различными типами обиходной речи, отнюдь не является устойчивой. Влияние нелитературной разговорной речи постепенно расшатывает литературный узус, создавая новые варианты, возникающие на пересечении этих двух форм языка (ср. совр. русск, шофйры ? шоферб, звонят ? звунят, красъвее ? красивее и т. д.). Определенная часть вариантов подобного типа со временем закрепляется в норме литературного языка. Заметим в этой связи, что влияние обиходно-разговорного языка служит одним из важных стимулов нормативных изменений (ср. также [48]).

Взаимодействие литературной и обиходно-разговорной речи перекрещивается в известной степени с взаимным влиянием норм письменной и устной разновидностей литературного языка. В тех случаях, когда расхождение их достаточно велико, это сближение осуществляется под сильным воздействием сознательной кодификации (ср. сближение нормы письменного нидерландского языка с нормами устного разговорного языка в результате ряда реформ, или движение за единство слова и письма в Японии в конце XIX в., а также сходное по своему содержанию движение, наблюдавшееся в начале XX века в Китае). Процесс взаимодействия письменной и устной форм языка также ведет к перегруппировке вариантных средств, используемых в обоих типах литературных норм. Так, нередко варианты, закрепленные в письменной речи, воспринимаются как нормативные и ведут к появлению соответствующих форм в разговорной речи. Напротив, существенным моментом для письменной формы литературного языка является вытеснение или ограничение употребления некоторых архаичных и чисто книжных элементов.

Наконец, целый ряд различных процессов перераспределения вариантов связан в литературном языке с изменением положения его отдельных территориальных разновидностей. Общей для большинства современных литературных языков является тенденция к нивелировке различий между разными территориальными вариантами стандартного языка [7, 16]. Параллельно значительно ограничивается и частично переосмысляется и территориальная вариантность в пределах литературной нормы: если некоторая часть вариантов окончательно оттесняется в сферу диалекта или обиходной речи, то другая часть закрепляется в литературном языке на правах дублетных или синонимичных форм или лексем<587> (ср. нем. Junge ? Bube 'мальчик'; австр. Hьgel ? Bьchel 'холм')44.

Однако если литературный язык развивается в многонациональной общности или в условиях территориального или государственного обособления его отдельных вариаций, то полного слияния территориальных разновидностей не наступает, и определенная часть вариантных форм остается территориально дифференцированной, ср., например: австр., швейц., ю.-нем. der Hochzeiter ? нем. der Brдutigam 'жених'; австр. das Hundertel ? швейц. der Hundertstel ? нем. das Hundertstel 'сотая часть'45.

Таким образом, исторические тенденции, связанные с перегруппировкой территориальных вариантов, реализуются весьма многообразно. В том случае, когда разные литературные разновидности языка обслуживают одну нацию, может наблюдаться тенденция к отчетливому сближению обеих типов норм, поддерживаемая кодификацией (ср., например, реформу орфографии, проведенную в 1940 г. в Армении и направленную на сближение западного и восточного вариантов армянского литературного языка). В том же случае, когда отдельные вариации литературного языка обособляются в связи с его территориальным и государственным разделением (ср. ситуацию с немецким, английским, нидерландским, португальским языками и др.), сближение обеих норм оказывается гораздо более трудно достижимым. Однако и в этих ситуациях может возникать задача частичного объединения разных типов норм на основе их сознательной унификации (ср. орфографические реформы, направленные на сближение португальского и бразильского литературных вариантов, проведенные в 1915, 1936 и 1943 гг. в Португалии и Бразилии).

Параллельно сдвигам в соотношении типов норм наблюдаются тоже изменения в задачах и способах кодификации норм.

Историческая непрерывность нормализационных процессов, на которую указывалось выше, вызывает необходимость в перио<588>дическом обновлении кодификации. Вместе с тем общее содержание нормализационных процессов исторически изменчиво. Так, для раннего этапа формирования национальных литературных языков существенным является отбор основных константных элементов орфографической, грамматической и лексической норм. Устраняется также избыточное варьирование в этих сферах языка, происходит определенное сужение диапазона использования отдельных вариантов, наблюдается начальная дифференциация некоторых вариантов и т. д. Для более позднего периода основным является поддержание функционально обусловленного варьирования, связанного с распределением отдельных вариантов по разным функциональным сферам языка и, напротив, устранение варьирования, не имеющего такой значимости.

Разное историческое содержание кодификационных процессов отражает различный характер нормализации на отдельных этапах развития литературного языка. К тому же в каждый исторический период кодифицируется лишь некоторая часть языковых явлений. Например, для немецкого языка XVIIIXIX вв. была характерна тенденция к кодификации орфографии и грамматики (преимущественно в ее морфологическом аспекте). Лексика активно кодифицируется здесь лишь начиная со второй половины XVIII в. (словари И. Аделунга и И. Кампе). Синтаксические явления нормализуются для немецкого языка, так же как и его лексика, в течение весьма длительного периода — с XVIII по XX в., а кодификация произношения относится в Германии, как уже отмечалось выше, лишь к концу XIX — началу XX столетия. Для русского литературного языка с XIX по XX в. происходит упрочение фонетических и грамматических норм, чему способствует, в частности, и издание нормативных грамматик Греча и Востокова. Орфография стабилизируется здесь относительно поздно, о чем свидетельствуют многочисленные колебания литературного узуса (еще у Пушкина и Грибоедова наблюдаются такие написания, как окуратный, прозьба, завяски, лезит, карман и др.).

Однако процесс кодификации норм не кончается с оформлением национального литературного языка. Изменения в его структуре, спонтанные сдвиги в характере ее реализации, постепенное расширение нормализационной базы46, неудовлетворительность и неточность некоторых видов кодификации — все эти причины приводят к тому, что задача кодификации периодически вновь и вновь возникает перед обществом.

Характерно, например, что в настоящий момент для целого ряда стандартных европейских литературных языков (русского, немецкого, нидерландского) снова ставится вопрос об упорядоче<589>нии орфографии. Основанием для повторной кодификации орфографических норм является потребность в усовершенствовании некоторых орфографических принципов, устранение избыточной вариантности, унификация написания иностранных слов и т. п. Подобное положение не ограничивается, впрочем, орфографией. Выше мы уже отмечали узость нормализационной базы немецкого литературного произношения (Bьhnendeutsch), кодифицированного на основе сценического произношения в конце XIX в. Современный этап кодификации произносительных норм немецкого литературного языка связан с фактическим расширением основы орфоэпических норм, для которых ориентиром становится произношение по радио и телевидению. Таким образом, расхождение между кодифицированной нормой и реальным литературным узусом вызывает необходимость в обновлении кодификации.

Констатируя периодическую необходимость в обновлении кодификационных процессов, следует наряду с этим отметить и историческую изменчивость способов и форм кодификации.

К наиболее распространенным формам сознательного и целенаправленного отбора, оценки и фиксации норм следует отнести: создание нормативных грамматик, словарей, руководств по стилистике и т. д. (т. е. кодификацию норм в узком смысле слова); деятельность различных языковых обществ и отдельных нормализаторов, направленную на поддержание «чистоты» языка (пуризм); научно обоснованную пропаганду форм употребления языка, объединяемых в понятии «языковой культуры». Все эти способы сознательного отбора и закрепления нормативных явлений определенным образом связаны между собою, представляя вместе с тем разные исторические формы кодификационных процессов.

Следует при этом отметить, что каждая из названных форм сознательной и целенаправленной нормализации языка имеет свои специфические задачи: в нормативных справочниках различного типа закрепляется определенный комплекс нормативных явлений; пуристические движения стремятся оградить литературную норму от слишком сильной ее «либерализации», связанной с влиянием разговорного языка, с одной стороны, а с другой — от сильных иноязычных влияний, угрожающих его национальной самобытности; наконец, движение за «культуру языка», объединяя все разрозненные ранее нормализационные усилия общества, направлено на реализацию теоретических основ сознательного регулирования литературных норм.

Возникающие на разных стадиях развития национального литературного языка пуристические движения (ср., например, деятельность Цезена и Кампе в Германии, или Шишкова и Даля в России) обычно отличаются категоричностью и даже известной «агрессивностью», что делает их заслуженным объектом насмешек современников: достаточно вспомнить пресловутого Шиш<590>кова с его мокроступами и шаропихами; столь же анекдотичными были некоторые замены иностранных слов, наблюдающиеся в истории немецкого языка, ср. Zitterweh вместо Fieber 'лихорадка' или Leichentopf вместо Urne 'урна' у Ф. Цезена47.

Однако в известных условиях пуризм, несмотря на свои наивные и частью антиисторические рекомендации, мог выступать как вполне прогрессивное явление. Такой, например, была в основном борьба против засилия иностранных слов в Германии XVIIXVIII вв., когда влияние латыни и французского языка являлось серьезной угрозой самостоятельности немецкого языка и мешало складыванию его литературных норм. Прогрессивная, положительная сторона пуризма связана со стремлением сохранить национальную самобытность культуры и языка, как это было в XIX в. в Чехии или Хорватии. Впрочем, борьба против иноязычных влияний не является единственным объектом пуристических движений. Пуризм выступает также в защиту «чистоты» исторической традиции, т. е. за сохранение архаических элементов языка (особенно в письменной его форме)48, а также против слишком сильного воздействия на литературный язык нелитературных сфер речи (диалектов и просторечия).

Преодолеть историческую ограниченность узко-нормализаторских  и пуристических движений, периодически возникавших и возникающих в разных странах, возможно лишь путем создания особой отрасли лингвистической науки, известной в настоящий момент под названием «культуры языка» или «культуры речи» (ср. чешск. jazykovб kultura или нем. Sprachpflege49).

Наиболее активно теоретические основы культуры языка разрабатываются в чешской [21; 54] и русской советской лингвистике [1; 15; 19; 34; 59]. Еще в 1932 году Б. Гавранек следующим образом определил сущность языковой культуры: «Под культурой литературного языка мы понимаем прежде всего сознательную теоретическую обработку литературного языка, т. е. усилия и заботы лингвистики, науки о языке, стремящейся к усовершенствованию и успешному развитию литературного языка» [21, 338].

Уточняя и конкретизируя задачи языковой культуры, В. Г. Костомаров, опиравшийся на работы В. В. Виноградова, Г. О. Винокура, С. И. Ожегова и других отечественных лингвистов, отмечает, что «главным объектом исследования культуры языка<591> должны явиться литературные языковые нормы, а главной задачей — установление этих норм в случаях колебаний, т. е. нормализация в широком смысле слова» [41, 42]. Намечаются и отдельные аспекты разработки вопросов культуры речи, а именно: понятие языковой правильности, понятие вариантности, изучение функционального распределения языковых средств, исследование возможностей колебания и нарушения норм и др.

Вместе с тем задачи культуры языка могут и должны пониматься и еще более широко: не только как сознательная и целенаправленная нормализация литературного языка, как его обработка и обогащение, но также и как воспитание языкового вкуса и поддержание общей лингвистической культуры нации всеми теми средствами, которые находятся в ее распоряжении [19]50.

Рассматривая разнообразные исторические процессы изменения норм, не следует, однако, забывать и о другой стороне литературной нормы, а именно о тенденции к ее стабильности и устойчивости. В подобной двойственности исторических характеристик нормы проявляются две противоборствующие тенденции, свойственные и литературному языку в целом, а именно — тенденция к его преобразованию и тенденция к его сохранению. В историческом плане стабильность, устойчивость норм поддерживается необходимостью в преемственности коммуникативных средств, обслуживающих общество.

К основным способам сохранения и передачи литературных норм относятся: различные виды письменности на литературном языке, устная традиция, отражающая литературный узус, разные нормативные пособия — словари, грамматики, руководства по стилистике и, наконец, школа. Следует иметь в виду, что роль всех этих средств в хранении и передаче нормы, видимо, неравноценна для разных периодов развития общества51. Так, например, на современном этапе его развития значительно возросла роль средств «массовой коммуникации» (радио, телевидение) в передаче нормы, тогда как роль приватных видов коммуникации (традиции «семейной» литературной речи) соответственно, пожалуй, несколько снизилась. Необходимо вместе с тем отметить, что автоматизация процессов письма и говорения у поколения, прошедшего определенное обучение в школе, препятствует безого<592>ворочному и полному принятию появляющихся новых норм. Пройдя через более или менее длительный период колебаний и вариантных форм, эти нормы обычно окончательно побеждают лишь в языке нового поколения.

БИБЛИОГРАФИЯ

Актуальные проблемы культуры речи. М., 1969.

Т. Б. Алисова. Становление норм итальянского языка в XVI веке. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков» («Труды Ин-та языкознания АН СССР», т. X). М., 1960.

Н. Д. Арутюнова. Очерки по словообразованию в современном испанском языке. М., 1961.

О. С. Ахманова, Ю. А. Бельчиков, В. В. Веселитский. К вопросу о правильности речи. — ВЯ, 1960, №2.

О. С. Ахманова. Словарь лингвистических терминов. М., 1966.

Ю. А. Бельчиков. О нормах литературной речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 6. М., 1965.

Д. Брозович. Славянские стандартные языки и сравнительный метод. — ВЯ, 1967, №1.

P. А. Будагов. Литературные языки и литературные стили. М., 1967.

Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.

И. Вaxeк. Лингвистический словарь пражской школы. М., 1964.

И. Вaxeк. К проблеме письменного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. В. Виноградов. Задачи советского языкознания. — ВЯ, 1958, №1.

В. В. Виноградов. Изучение русского литературного языка за последнее десятилетие в СССР. М., 1955.

В. В. Виноградов. Различия между закономерностями развития славянских литературных языков в донациональную и национальную эпохи. Доклад на V Международном съезде славистов. М., 1963.

В. В. Виноградов. Проблемы культуры речи и некоторые задачи русского языкознания. — ВЯ, 1964, №3.

Г. О. Винокур. О задачах истории языка. — В кн.: Г. О. Винокур. Избранные работы по русскому языку, М., 1959.

Г. О. Винокур. Орфография как проблема истории языка. Там же.

Г. О. Винокур. Русский язык. Там же.

Г. О. Винокур. Культура языка. Изд. 2. М., 1929.

Т. Г. Винокур. Стилистическое развитие современной русской разговорной речи. — В сб.: «Развитие функциональных стилей современного русского языка». М., 1968.

Б. Гавранк. Задачи литературного языка и его культура. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

В. Г. Гак. Проблемы лексико-грамматической организации предложения. (Автореф. докт. дисс.), М., 1968

P. P. Гельгардт. О языковой норме. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 3. М., 1961.

Б. Н. Головин. Как говорить правильно. Заметки о культуре речи. Горький, 1966.

М. М. Гухман. Некоторые общие закономерности формирования и развития национальных языков. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.<593>

М. М. Гухман. Становление литературной нормы немецкого языка. Там же.

М. М. Гухман. От языка немецкой народности к немецкому национальному языку, ч. I. М., 1955; ч. II, М., 1959.

М. М. Гухман, Н. Н. Семенюк. О социологическом аспекте литературного языка. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.

А. В. Десницкая. Из истории образования албанского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

А. Едличка. О пражской теории литературного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.

Л. Ельмслев. Язык и речь. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.

А. Л. Зеленецкий. Формирование глагольной системы нидерландского литературного языка. (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.

А. Иванов, Л. Якубинский. Очерки по языку. Л. — М., 1932.

Е. С. Истрина. Нормы русского литературного языка и его культура. М. — Л., 1948.

В. А. Ицкович. О языковой норме. «Русский язык в национальной школе», 1964, №3.

В. А. Ицкович. Языковая норма. М., 1968.

Д. А. Кожухарь. К вопросу о характере языковой нормы. — В сб.: «Тезисы докладов научно-методической конференции факультета иностранных языков». Одесса, 1964.

Н. Н. Коротков. Норма, система и структура языка как этапы анализа и описания языкового строя. — В сб.: «Спорные вопросы грамматики китайского языка». М., 1963.

Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.

В. Г. Костомаров. Культура языка и речи в свете языковой политики. — В сб.: «Язык и стиль». М., 1965.

В. Г. Костомаров, А. А. Леонтьев. Некоторые теоретические вопросы культуры речи. — ВЯ, 1966, №5.

Е. С. Кубрякова. О синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.

Е. Курилович. Аллофоны и алломорфы. — В кн.: Е. Курилович. Очерки по лингвистике. М., 1962.

В. Д. Левин. Краткий очерк истории русского литературного языка. М., 1958.

А. А. Леонтьев. [Рец. на:] Е. Coseriu. Systema, norma у habla. Montevideo, 1952. — В сб.: «Структурно-типологические исследования». М., 1962.

А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.

А. А. Леонтьев, Л. А. Новиков. [Рец. на:] Ю. С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966. «Филол. науки», 1967, №5.

А. А. Леонтьев. Будущее языка как проблема культуры речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 3. М., 1967.

Лексика современного русского литературного языка. Социально-лингвистическое исследование. М., 1968.

Э. А. Макаев. Понятие системы языка. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. XI, 1957.

Э. А. Макаев. Принципы сопоставительного изучения современных германских литературных языков. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка»., М., 1969.

А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.

В. Матезиус. О необходимости стабильности литературного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок.» М., 1967.<594>

В. Матезиус. Общие принципы культуры языка. Там же.

С. А. Миронов. Диалектная основа литературной нормы нидерландского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

С. А. Миронов. О гетерогенном характере литературной нормы современного нидерландского языка. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.

О. И. Москальская. Вариантность и дифференциация в лексике литературного немецкого языка. Там же.

О. И. Москальская. Норма и варьирование в современном немецком литературном языке. «Иностранные языки в школе», 1967, №6.

С. И. Ожегов. Очередные вопросы культуры речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 1. М., 1955.

М. В. Панов. О развитии русского языка в советском обществе. — ВЯ, 1962, №3.

А. М. Пешковский. Объективная и нормативная точка зрения на язык. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.

Е. Д. Поливанов. Революция и литературные языки Союза ССР. — В сб.: «Статьи по общему языкознанию». М., 1968.

А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926). М., 1928.

Н. Н. Семенюк. Проблема формирования норм немецкого литературного языка XVIII столетия. М., 1967.

Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ 1965, №1.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

Г. В. Степанов. О двух аспектах понятия языковой нормы. — В сб.: «Методы сравнительно-сопоставительного изучения романских языков». М., 1966.

Г. В. Степанов. О национальном языке в странах Латинской Америки. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

Ю. С. Степанов. О предпосылках лингвистической теории значения. — ВЯ, 1964, №5.

Ю. С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966.

Н. И. Толстой. К вопросу о древнеславянском языке как общем литературном языке южных и восточных славян. — ВЯ, 1961, №1.

Н. И. Толстой. Взаимоотношение локальных типов древнеславянского  литературного языка позднего периода. «Доклады советской делегации. V Международный съезд славистов». М., 1963.

Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.

Ф. П. Филин. Несколько слов о языковой норме и культуре речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 7. М., 1966.

Ф. П. Филин. О нормах и стилях литературного языка. — «Проблема нормы и социальная дифференциация языка». Тезисы докладов. М., 1967.

Л. В. Щерба. О нормах образцового русского произношения — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по русскому языку. М., 1957.

Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIXXX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.

Л. В. Щерба. Очередные проблемы языковедения. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1945, т. IV, вып. 5.

Л. В. Щерба. Современный русский литературный язык. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по русскому языку. М., 1957.

В. Н. Ярцева. Об изменении диалектной базы английского нацио<595>нального литературного языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.

В. Н. Ярцева. О территориальной основе социальных диалектов. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.

В. Н. Ярцева. Развитие национального литературного английского языка. М., 1969.

E. Ahlmann. Das normative Moment im Bedeutungsbegriff. «Annales Academiae scientiarum fennicae». Helsinki, 1926, Ser. В, т. X.

H. Bach. Die Entstehung der deutschen Hochsprache im Frühneuhochdeutschen.  «Zeitschrift für Mundartforschung», 1955, H. 4.

E. Вeneš. Syntaktische Besonderheiten der deutschen wissenschaftlichen  Fachsprache. «Deutsch als Frerndsprache», 1966, H. 3.

P. Diderichsen. Probleme der altdänischen Orthographie. «Acta philologica skandinavica», 1938, Bd. 12, H. 1—2.

O. von Essen. Norm und Erscheinung im Leben der Sprache. «Zeitschrift für Phonetik und allgemeine Sprachwissenschaft», Berlin, 1956, H. 2.

W. Fleischer. Strukturelle Untersuchungen zur Geschichte des Neuhochdeutschen. Berlin, 1966.

J. Fourquet. Phonologie und Dialektologie. «Zeitschrift für Mundartforschung», 1958, Jg. XXVI, H. 3.

В. Havránek. Zum Problem der Norm in der heutigen Sprachwissenschaft und Sprachkultur. «Actes du Quatrieme Congrés international des linguistes». Copenhague, 1938.

В. Havránek. Studie о spisovném jazyce. Praha, 1963.

E. Haugen. Dialect, language, nation. «American Anthropologist», 1966, v. 68.

G. Ising. Zur Wortgeographie spätmittelalterlicher deutscher Schrifsprache. Berlin, 1968.

Jedlièka. On the problem of variability of literary norm. «VI Mežinarodní sjezd slavistù v Praze 1968». Resumé pøédnašek, pžispevkù a sdélení». Praha, 1968.

Jedlièka. K problemu normy a kodifikace spisovné èeštiny (oblastní varianty ve spisovné normì). SaS, 1963, Roè. 24, è. 1.

J. Juhsz. Zur sprachlichen Norm. «Muttersprache». 1967, H. 11.

E. Ñoseriu. Systema, norma у habla. Montevideo. Изд. 3. см. в кн.: Teoria del lenguaje у lingüistica general. Madrid, 1962.

D. Nerius. Untersuchungen zur Herausbildung einer nationalen Norm der deutschen Literatursprache im 18. Jahrhundert. Halle, 1967.

L. Weisgerber. Sprachpflege und leistungsbezogene Sprachbetrachtung. «Muttersprache», 1963, Jg. 73, H. 4.

E. Zwirner. Autgaben und Methoden der Sprachvergleichung durch Maß und Zahl. Phonometrie. «Zeitschrift für Mundartforschung», 1944, Jg. XII, H. 2.<596>

ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ В БИБЛИОГРАФИЧЕСКОМ ОПИСАНИИ

BSLP    — «Bulletin de la Société de Linguistique de Paris» (Париж, с. 1864 г.).

IJAL     — «International Journal of American Linguistics» (Нью-ЙоркБалтимор, с 1917 г.).

RiL      — «Readings in Lingustics». Ed. by E. P. Hamp, F. W. Householder, R. Austerlitz. Chicago-London, 1966.

SaS      — «Slovo a slovesnost» (Прага, с 1935 г.).

TCLC  — «Travaux du Cercle Linguistique de Copenhague» (Копенгаген  с 1945 г.).

TCLP   — «Travaux du Cercle Linguistique de Prague» 1—8 (Прага с 1929 по 1939).

TLP     — «Travaux du Cercle Linguistiques de Prague» (Прага, с 1964 г.).

TPS     — «Transactions of the Philological Society» (Лондон, с 1854 г.).

ВЯ       — «Вопросы языкознания» (Москва, с 1952 г.).

НАЗВАНИЯ ЯЗЫКОВ И ДИАЛЕКТОВ

авест. — авестийский

австр. — австрийский вариант немецкого литературного языка

алб. — албанский

англ. — английский

арм. — армянский

азерб. — азербайджанский

башк. — башкирский

болг. — болгарский

брет. — бретонский

валлийск. — валлийский

венг. — венгерский

верх. чув. — верховой диалект чувашского языка

вост.-ср.-нем. — восточносредненемецкий

вост.-хант. — восточнохантийский

гегск. — гегский диалект албанского языка

голл. — голландский

готск. — готский<597>

греч. — греческий

груз. — грузинский

датск. — датский

др.-англ. — древнеанглийский

др.-в.-нем. — древневерхненемецкий

др.-греч. — древнегреческий

др.-инд. — древнеиндийский

др.-перс. — древнеперсидский

др.-прусск. — древнепрусский

и.-е. индоевропейские праформы

исл. — исландский

ирл. — ирландский

исп. — испанский

ит. — итальянский

каз. — казахский

каст. — кастильский диалект испанского языка

коми-зыр. — коми-зырянский

дат. — латинский

лит. — литовский

манс. — мансийский

мар. — марийский

мокша-морд. — мокша-мордовский

монск. — монский диалект испанского языка

морд. — мордовский

нан. — нанайский

нар. лат. — народная латынь

нем. — немецкий

нен. — ненецкий

нижненем. — нижненемецкий

низ. чув. — низовой диалект чувашского языка

н.-греч. — новогреческий

ногайск. — ногайский

норв. — норвежский

норв. саамск. — норвежский саамский диалект

осет. — осетинский язык

оскск. — оскский

перс. — персидский

польск. — польский

порт. — португальский

русск. — русский

рум. — румынский

сев. саамск. — северный саамский

серб. — сербский

сербо-хорв. — сербо-хорватский

ст.-фр. — старофранцузский

ст.-слав. — старославянский

таджикск. — таджикский<598>

тат. — татарский

тур. турецкий

тоскск. — тоскский диалект албанского языка

удм. — удмуртский

умбрск. — умбрский

финск. — финский

фр. — французский

чешск. — чешский

шв. — шведский

швабск. — швабский диалект немецкого языка

швейц. — швейцарский вариант немецкого литературного языка

цыг. — цыганский

эвенк. — эвенкийский

эрзя.-морд. — эрзя-мордовский

эст. — эстонский

ю.-нем. — южнонемецкий

ПОМЕТЫ

букв. — буквально

варш. — варшавский

крак. — краковский

ленингр. — ленинградский

лит. — литературный

мед. — медицинский

моск. — московский

офиц. — официальный

позн. — познанский

поэт. — поэтический

прост. — просторечный

проф. — профессиональный

разг. — разговорный

ряз. — рязанский

сев. — северный

симб. — симбирский

совр. — современный

таб. — тамбовский

торг. — торговый

устар. — устарелый

эушт. — говор деревни Эушта

южн. — южное

ПРОЧИЕ СОКРАЩЕНИЯ

МП — машинный перевод

НС — непосредственно составляющие

ТГ — трансформационная грамматика<599>


ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие

5

Глава первая

К ПРОБЛЕМЕ СУЩНОСТИ ЯЗЫКА

Общие предпосылки возникновения человеческой речи

11

Способность отражения действительности

13

Способность к анализу и синтезу

17

Возникновение инвариантного обобщенного образа предмета

21

Проблема доязыкового мышления

30

Возникновение звуковой коммуникативной системы

40

Природа слова

46

Специфические особенности коммуникативной звуковой системы

56

Процессы, происходящие в сфере языка

67

Язык и речь

85

Общая характеристика круговорота речи

91

Библиография

93

Глава вторая

ЗНАКОВАЯ ПРИРОДА ЯЗЫКА

Понятие языкового знака

96

К разработке проблем знаковости языка

96

Знак и сущность знаковой репрезентации

106

Природа языкового знака и его онтологические свойства

111

Специфика означаемого языкового знака

121

Особенности словесного знака

128

Библиография

136

Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов

140

Физическая природа сигналов

141

Функциональный классификации знаков

145

Типы отношения между материальной формой знака и обозначаемым объектом

148

Признаки, относящиеся к структурной организации кода

152

Многоуровневая организация и принцип экономии

156

Библиография

168

Специфика языкового знака (в связи с закономерностями развития языка)

170

Наличие в языке промежуточных образований

171

Необязательность соответствия формально-грамматической структуры единиц языка их функциональному типу


173

Отсутствие постоянного соответствия между типом означающего и типом означаемого

176

Автономность развития плана содержания и плана выражения. Знак и функциональные единицы языка

179

Асимметрия сегментного состава языковых планов

184

Тенденция к нарушению тождества единиц языка

186

Недостаточность знаковой сигнализации. Включение смыслового и ситуативного контекста в дистинктивный аппарат языка


189

Излишняя сигнализация. Отсутствие прямой связи между единицами языковых планов

191

Тенденция групп знаков к идиоматизации. Многоплановость означаемых

193

Библиография

196

Глава третья

ЯЗЫК КАК ИСТОРИЧЕСКИ РАЗВИВАЮЩЕЕСЯ ЯВЛЕНИЕ

Место вопроса о языковых изменениях в современной лигвистике

197

О формах движения в языке и определении понятия языковых изменений

206

О некоторых особенностях развития языка в свете его определения как сложнодинамической системы

211

Роль внутренних и внешних факторов языкового развития и вопрос об их классификации

217

Внешние причины языковых изменений

221

Внутренние причины языковых изменений

234

Приспособление языкового механизма к физиологическим особенностям человеческого организма

235

Необходимость улучшения языкового механизма

250

Необходимость сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности

254

Внутренние языковые изменения и процессы, не связанные с действием определенных тенденций

256

Внутренние противоречия и их характер

262

Случаи полезного взаимодействия процессов

264

Возможность возникновения изменений в результате совокупного действия внешних и внутренних факторов


264

К вопросу о системном характере языковых изменений

266

Проблема системности языковых изменений в фонологии

270

Тенденция к созданию симметричной системы фонем

274

Проблема системности языковых изменений в морфологии

278

Проблема системности языковых изменений в лексике

279

Пути образования языковых единств (языков и диалектов)

283

Языковые контакты

285

Темпы языковых изменений. Проблема скачка

298

Проблема прогресса в развитии языков

302

Библиография

307

Глава четвертая

ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ

Языковая способность человека и ее изучение в современной науке

314

Физиологические механизмы речи. Патология речи

320

Речевая деятельность и ее особенности

324

Уровни языковой способности и психолингвистические единицы

328

Внутренняя речь

335

Семантический аспект порождения речи

338

Психологическая сторона проблемы актуального членения предложения

346

Грамматический аспект порождения речи

349

Фонетический аспект порождения речи

353

Общие сведения о психофизиологической организации речи

360

Библиография

365

Глава пятая

ПРОБЛЕМЫ ВЗАИМОСВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ

Аспекты изучения проблемы

376

Многокомпонентность мышления и многофункциональность языка

379

Некоторые особые вопросы связи языка и мышления

387

Взаимосвязь языка и мышления в системе языковых значений

397

Проблема соотношения языка и логики

407

Библиография

413

Глава шестая

ЯЗЫК КАК ОБЩЕСТВЕННОЕ ЯВЛЕНИЕ

Специфика обслуживания языком общества

419

Выражение языком общественного сознания

419

Зависимость развития языка от состояния общества

431

Отражение в языке особенностей социальной организации общества

431

Отражение в языке социальной дифференциации общества

433

Отражение в языке демографических изменений

434

Отражение языком различий в уровнях экономического развития

437

Влияние на язык явлений надстроечного порядка

438

Отражение в языке развития культуры общества

439

Роль общества в создании и формировании языка

441

Библиография

449

Глава седьмая

ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ И СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА

Территориальная дифференциация языка

452

Смешение диалектов и образование диалектов переходного типа

456

Характер языковых процессов, протекающих в зонах диалектного смешения

458

Причины легкой проницаемости диалектных систем

468

Нечеткость диалектных границ. Понятие изоглоссы. Разбросанность изоглоссных явлений

469

Возможность консолидации и обособления диалектных черт

472

Общие принципы выделения отличительных диалектных черт

474

Социальная дифференциация языка

478

Профессиональные лексические системы

479

Групповые, или корпоративные, жаргоны

482

Жаргоны деклассированных

484

Условные языки ремесленников-отходников, торговцев и близких к ним социальных групп

486

Источники жаргонной лексики

487

Некоторые общие особенности социальных разновидностей речи

491

Проницаемость лексических систем социальных вариантов речи и их взаимовлияние. Связь жаргонной лексики с просторечием. Образование интержаргона


494

О стилистических функциях социальных вариантов речи

496

Библиография

498

Глава восьмая

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК

Понятие «литературный язык»

502

Место литературного языка среди других форм существования языка

508

Литературный язык и диалект

508

Литературный язык и разновидности обиходно-разговорных форм существования языка (городские

и областные койнэ, разные типы интердиалектов)


525

Литературный язык и национальный язык

530

Процесс становления национального литературного языка и возможные разновидности статуса литературного языка этого периода

534

Пути становления национальных литературных языков и проблема преемственности

543

Типы литературных языков

544

Библиография

546

Глава девятая

НОРМА

Норма как лингвистическое понятие

549

Из истории понятия языковой нормы

550

О соотношении понятий «структура» — «норма» — «узус»

555

Признаки языковой нормы и некоторые аспекты ее изучения

559

Норма как собственно языковой феномен

560

Языковая норма как социально-историческая категория

563

Норма литературного языка

565

Общая характеристика

565

Стабильность и вариантность нормативных реализаций

567

Дифференцированность нормативных реализаций

569

Сознательная кодификация литературных норм

573

Норма литературного языка как историческая категория

579

Историческая основа литературных норм

581

Историческая непрерывность и неравномерность нормализационных  процессов

583

Типы нормативных изменений

584

Библиография

593

Принятые сокращения

597




1. Груша и ее переработка
2. задрожит луна; Но против времени закона Его наука не сильна
3. СибАК приглашает Вас принять участие в XVI СТУДЕНЧЕСКОЙ МЕЖДУНАРОДНОЙ НАУЧНОПРАКТИЧЕСКОЙ КОНФЕРЕНЦИИ
4. Необходимые правила для купцов, банкиров, комиссионеров и каждого, занимающегося каким-либо делом
5. Размер состав и заряд атомного ядра
6. а матрицы совпадают то её определитель равен нулю
7. 10 В соответствии со статьей 218 Трудового кодекса в организациях по инициативе работодателя и
8. Тема 1- ПОНЯТТЯ ФАБРИК ДУМКИ ЇХ РОЛЬ І МІСЦЕ В СУЧАСНОМУ СУСПІЛЬНОПОЛІТИЧНОМУ ЖИТТІ 1
9. Финансово-кредитная реформа ЕФ Канкрина
10. Реферат- Монгольское завоевание Средней Азии
11. Реферат - Эффективность демографической политики в Росси
12. ЛАБОРАТОРНАЯ РАБОТА N 14 Создание гипертекста Цель работы- изучить методику создания HTMLгипертекс
13. Тема- Расчёт и проектирование тягового электромагнита Вариант 10 Студент Зайцев Р
14. а могила На территории Никопольского района находится самый высокий в степной полосе Евразии скифский кур
15. Классный журнал Открыть программу Microsoft ccess из состава Microsoft Office
16. Старый моряк- Изза чего товарищи морехода становятся соучастниками его преступления
17. Мир Элли Паркер содрогнулся когда ее брата обвинили в страшном преступлении
18. тематичних наук Ужгород 1999 Дисертацією є рукопис
19. Музеи и зрители Проблемы восприятия
20. Бушко 5 5 99