У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

Спор об определении логики и существенном содержании ее учений 2

Работа добавлена на сайт samzan.net: 2016-03-05

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 5.3.2025

Эдмунд ГУССЕРЛЬ
ЛОГИЧЕСКИЕ ИСЛЕДОВАНИЯ
КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Содержание

Предисловие
 :

ЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

Предисловие редактора русского издания

Предисловие автора

Введение

§ 1. Спор об определении логики и существенном содержании ее учений

§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов

§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Логика как нормативная и, в частности, как практическая дисциплина

§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук

§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением

§ 6. Возможность и правомерность логики как наукоучения

§ 7. Продолжение. Три важнейшие особенности обоснований

§ 8. Отношение этих особенностей к возможности науки и наукоучения

§ 9. Методические приемы наук представляют собой отчасти обоснования, отчасти вспомогательные средства для обоснования

§ 10. Идеи теории и науки как проблемы наукоучения

§ 11. Логика или наукоучение как нормативная дисциплина и как техническое учение

§ 12. Соответствующее определение логики

ГЛАВА ВТОРАЯ. Теоретические дисциплины как основы нормативных

§ 13. Спор о практическом характере логики

§ 14. Понятие нормативной науки. Основное мерило, или принцип, ее единства

§ 15. Нормативная дисциплина и техническое учение

§ 16. Теоретические дисциплины как основы нормативных

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Психологизм, его аргументы и его позиция в отношении к обычным возражениям

§ 17. Спорный вопрос, относятся ли существенные теоретические основы логики к психологии

§ 18. Аргументация психологистов

§ 19. Обычные аргументы противников и их психологистическое опровержение

§ 20. Пробел в аргументации психологистов

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Эмпиристические следствия психологизма

§ 21. Два эмпиристических следствия, вытекающих из психологистической точки зрения, и их опровержение

§ 22. Законы мышления как предполагаемые естественные законы, которые, действуя изолированно, являются причиной разумного мышления

§ 23. Третье следствие психологизма и его опровержение

§ 24. Продолжение

ГЛАВА ПЯТАЯ. Психологистические толкования логических принципов

§ 25. Закон противоречия в психологистическом толковании Милля и Спенсера

§ 26. Психологическое толкование принципа у Милля устанавливает не закон, а совершенно неопределенное и научно не проверенное опытное положение

§ 27. Аналогичные возражения против остальных психологических истолкований логического принципа. Смешение понятий, как источник заблуждений

§ 28. Мнимая двусторонность принципа противоречия, в силу которой его надо понимать, как естественный закон мышления и как нормативный закон его логического упорядочения

§ 29. Продолжение. - Учение Зигварта

ГЛАВА ШЕСТАЯ. Силлогистика в психологическом освещении. Формулы умозаключения и химические формулы

§ 30. Попытки психологического истолкования силлогистических положений

§ 31. Формулы умозаключения и химические формулы

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Психологизм, как скептический релятивизм

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание скептицизма

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

§ 39.Антропологизм в логике Зигварта

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдмана

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Психологистические предрассудки

§ 41. Первый предрассудок

§ 42. Пояснительные соображения

§ 43. Идеалистические аргументы против психологизма. Их недостатки и верный смысл

§ 44. Второй предрассудок

§ 45. Опровержение: чистая математика тоже стала ветвью психологии

§ 4б. Область исследования чистой логики, подобно области чистой математики, идеальна

§ 47. Основные логические понятия и смыслы логических положений подтверждают наши указания

§ 48. Решающие различия

§ 49. Третий предрассудок. Логика как теория очевидности

§ 50. Превращение логических положений в равнозначные положения об идеальных условиях очевидности суждения. Получающиеся положения не являются психологическими

§51. Решающие пункты в этом споре

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Принцип экономии мышления и логика

§ 52. Введение

§ 53.Телеологический характер принципа Маха-Авенариуса и научное значение экономики мышления

§ 54. Более подробное изложение правомерных целей экономики мышления, главным образом, в сфере чисто дедуктивной методики. Отношение их к логическому техническому учению

§ 55. Экономика мышления не имеет значения для чистой логики и учения о познании. Ее отношение к психологии

§ 56. Продолжение Ύστερον πρότερον обоснования чисто логического через экономику мышления

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Заключение критических исследований

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших логических идей

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде всего с Кантом

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Приложение

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Идея чистой логики

§ 62. Единство науки. Связь вещей и связь истин

§ 63. Продолжение. Единство теорий

§ 64. Существенные и внесущественные принципы, дающие науке единство. Абстрактные, конкретные и нормативные науки

§ 65. Вопрос об идеальных условиях возможности науки или теории вообще

§ 66. Б. Тот же вопрос в отношении содержания познания

§ 67. Задачи чистой логики. Во-первых: фиксация чистых категорий значения, чистых предметных теорий и их закономерных осложнений

§ 68. Во-вторых: законы и теории, коренящиеся в этих категориях

§ 69. В-третьих: теория возможных форм теорий, или чистое учение о многообразии

§ 70. Пояснения к идее чистого учения о многообразии

§ 71. Разделение труда. Работа математиков и работа философов

§ 72. Расширение идеи чистой логики. Чистое учение о вероятности как, чистая теория опытного познания
 

КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Эдмунд Гуссерль и его «Картезианские размышления»

Введение

§ 1. Декартовы «Размышления» как прообраз философского самоосмысления

§ 2. Необходимость радикального возвращения к началу философии

РАЗМЫШЛЕНИЕ I. Путь к трансцендентальному ego

§ 3. Картезианский переворот и ведущая финальная идея обоснования науки

§ 4. Раскрытие финального смысла науки посредством погружения (einleben) в нее как в ноэматический феномен

§ 5. Очевидность и идея подлинной науки

§ 6. Различия в очевидности. Философское требование аподиктической и самой по себе первой очевидности

§ 7. Очевидность бытия (Dasein) мира неаподиктична; его вовлеченность в картезианское ниспровержение

§ 8. Ego cogito как трансцендентальная субъективность

§ 9. Область действия аподиктической очевидности «Я есмь»

§ 10. Отступление. Трансцендентальный поворот как упущение Декарта

§ 11. Психологическое и трансцендентальное Я. Трансцендентность мира

РАЗМЫШЛЕНИЕ II. Раскрытие поля трансцендентального опыта согласно его универсальным структурам

§ 12. Идея трансцендентального обоснования познания

§ 13. Необходимость предварительного исключения проблем, связанных с областью трансцендентального познания

§ 14. Поток cogitationes. Cogito и cogitatum

§ 15. Естественная и трансцендентальная рефлексия

§ 16. Отступление. Ego cogito - необходимое начало как трансцендентальной, так и «чисто психологической» рефлексии

§ 17. Две стороны исследования сознания и его коррелятивная проблематика. Направления описания. Синтез как изначальная форма сознания

§ 18. Отождествление как основная форма синтеза. Универсальный синтез трансцендентального времени

§ 19. Актуальность и потенциальность интенциональной жизни

§ 20. Своеобразие интенционального анализа

§ 21. Интенциональный предмет как «путеводная нить» трансцендентального исследования

§ 22. Идея универсального единства всех предметов и задача их конститутивного исследования

РАЗМЫШЛЕНИЕ III. Конститутивная проблематика. Истина и действительность

§ 23. Уточнение понятия трансцендентальной конституции с различением «разумного» и «неразумного»

§ 24. Очевидность как самоданность предмета и ее разновидности

§ 25. Действительность и квазидействительность

§ 26. Действительность как коррелят очевидного подтверждения

§ 27. Хабитуальная и потенциальная очевидности, выполняющие конститутивную функцию по отношению к смыслу понятия «сущий предмет»

§ 28. Презумптивная очевидность опыта мира. Мир как идея, коррелятивная совершенной очевидности опыта

§ 29. Материально - и формально-онтологические регионы как индексы трансцендентальных систем очевидностей

РАЗМЫШЛЕНИЕ IV. Развертывание конститутивной проблематики самого трансцендентального ego

§ 30. Трансцендентальное ego неотделимо от своих переживаний

§ 31. Я как тождественный полюс переживаний

§ 32. Я как субстрат хабитуальностей

§ 33. Полная конкретность Я как монады и проблема его самоконституции

§ 34. Принципиальное развитие феноменологического метода. Трансцендентальный анализ как анализ эйдетический

§ 35. Экскурс в эйдетическую внутреннюю психологию

§ 36. Трансцендентальное ego как универсум возможных форм переживания. Сущностные законы, управляющие совместимостью переживаний как протекающих одновременно и последовательно

§ 37. Время как универсальная форма всякого эгологического генезиса

§ 38. Активный и пассивный синтез

§ 39. Ассоциация как принцип пассивного генезиса

§ 40. Переход к проблеме трансцендентального идеализма

§ 41. Подлинное феноменологическое самоистолкование ego cogito как «трансцендентальный идеализм»

РАЗМЫШЛЕНИЕ V. Раскрытие сферы трансцендентального бытия как монадологической интерсубъективности

§ 42. Изложение проблемы опытного познания другого ego как ответ на обвинение в солипсизме

§ 43. Ноэмато-онтический способ данности другого ego как трансцендентальная путеводная нить конститутивной теории опыта «другого»

§ 44. Редукция трансцендентального опыта к собственной сфере

§ 45. Трансцендентальное ego и редуцированное к собственной сфере восприятие себя самого как психофизического человека

§ 46. Собственная сфера как сфера актуальностей и потенциальностей потока переживаний

§ 47. Полная монадическая конкретность собственной сферы включает в себя интенциональный предмет. Имманентная трансцендентность и первопорядковый мир

§ 48. Трансцендентность объективного мира как относящаяся к более высокому уровню, чем первопорядковая трансцендентность

§ 49. Набросок хода интенционального истолкования опыта «другого»

§ 50. Опосредованная интенциональность опыта «другого» как «аппрезентация» (аналогическая апперцепция)

§ 51. Удвоение как ассоциативно конституирующий компонент опыта «другого»

§ 52. Аппрезентация как вид опыта, обладающий своим собственным стилем подтверждения

§ 53. Потенциальности первопорядковой сферы и их конститутивная функция в апперцепции другого

§ 54. Разъяснение смысла аппрезентации, в которой осуществляется опытное познание «другого»

§ 55. Установление сообщества монад и первая форма объективности: интерсубъективная природа

§ 56. Конституция более высоких уровней интермонадического сообщества

§ 57. Разъяснение параллели между внутренне-психическим и эгологически-трансцендентальным истолкованием

§ 58. Дифференциация проблем в интенциональной аналитике интерсубъективных сообществ более высокого уровня. Я и окружающий мир

§ 59. Онтологическая экспликация и ее место в строении конститутивной трансцендентальной феноменологии в целом

§ 60. Метафизические результаты нашего истолкования опыта «другого»

§ 61. Традиционные проблемы «психологического генезиса» и их прояснение в феноменологии

§ 62. Обзорная характеристика интенционального истолкования опыта «другого»

Заключение

§ 63 Задача критики трансцендентального опыта и познания

§ 64. Заключительное слово

Приложение

Р. Ингарден. Примечания к французскому переводу «Картезианских размышлений»
 

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКИХ НАУК И ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ ФЕНОМЕНОЛОГИЯ

I. Кризис наук как выражение радикального жизненного кризиса европейского человечества

§ 1. Действительно ли существует кризис наук при всех их постоянных достижениях?

§ 2. Позитивистская редукция идеи науки лишь к науке о фактах. «Кризис» науки как утрата ею своей жизненной значимости

§ 3. Обоснование автономии европейского человечества вместе с новым пониманием идеи философии, возникшего в эпоху Ренессанса

§ 4. Несостоятельность вначале успешной науки нового времени и непроясненностъ ее мотивов

§ 5. Идеал универсальной философии и процесс его внутреннего разложения

§ 6. История философии нового времени как борьба за человеческий смысл

§ 7. Исследовательский замысел этой рукописи

II. Объяснение генезиса. Противоречия между физикалистским объективизмом и трансцендентальным субъективизмом, возникшего в новое время

§ 8. Генезис новой идеи универсальности науки в ходе преобразования математики

§ 9. Математизация природы Галилеем

§ 10. Генезис дуализма господствующей парадигмы (Vorbildichkeit) естествознания. Рациональность мира «more geometrico»

§ 11. Дуализм как основа непостижимости проблем разума, как предпосылка специализации наук, как основание натуралистической психологии

§ 12. Общая характеристика физикалистского рационализма нового времени
 

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА И ФИЛОСОФИЯ
 

ФИЛОСОФИЯ КАК СТРОГАЯ НАУКА

Натуралистическая философия

Историцизм и миросозерцательная философия

Предисловие

 

Эдмунд Гуссерль (1859-1938) является одним из выдающихся мыслителей XX века, основателем феноменологии. Э. Гуссерль - ученый, заложивший теоретические основы современного западного мышления и определивший проблематику практически всех направлений западной философии (экзистенциализма, культурной антропологии, герменевтики, структурализма, деконструктивизма).

Эдмунд Гуссерль родился в 1859 году в Австрии. В двадцать два года он закончил математический факультет Лейпцигского университета. Его пригласили работать ассистентом у известного математика К. Вейерштрасса в Берлинском университете. Именно в это время Гуссерль стал интересоваться философией и философскими вопросами в математических науках.

В течение почти трех лет - с 1884 по 1886 год - Гуссерль получал философское образование в Венском университете под руководством очень знаменитого тогда профессора философии Франца Брентано (1838-1917). В 1887 году Гуссерль защитил свою докторскую диссертацию в Галльском университете. Многие годы он преподавал в нескольких учебных заведениях в Геттингенском, Фрейбургском и Галльском университетах. В 1891 году появилось его первое большое произведение - «Философия арифметики» - в котором он пытался подвести эмпирическую основу под все математические науки.

Начало нового этапа в творчестве Эдмунда Гуссерля было ознаменовано появлением «Логических исследований», опубликованных в 1900-1901 годах. «Логические исследования... вызваны были неустранимыми проблемами, на которые я постоянно наталкивался в моей долголетней работе над философским уяснением чистой математики и которые, в конце концов, Прервали ее... Чем глубже я анализировал, тем сильнее сознавал, что логика нашего времени не доросла до современной науки, которую она все же признана разъяснять», - писал Гуссерль в своем сочинении. Эта работа принесла автору широкую известность: через несколько лет благодаря ей возникло так называемое «феноменологическое движение», просуществовавшее до начала 30-х годов.

Третий - «трансцендентальный» - этап в формировании философии Э. Гуссерля связывают с вышедшей в 1913 году его работой «Идеи чистой феноменологии», в которой он обозначает сферу исследования собственно феноменологии как философской науки. Автор поставил перед собой задачу найти единственно верную основу философии, наук и любого знания вообще. В изданных в 1932 году «Картезианских размышлениях» Гуссерль пытается дать окончательное и по возможности полное определение трансцендентальной философии. «Можно, пожалуй, сказать, что наши размышления, в сущности, достигли своей цели, а именно, привели к конкретной возможности раскрыть картезианскую идею философии как универсальной науки с абсолютным основанием. Показать эту конкретную возможность... значит указать необходимое и несомненное начало и столь же необходимый метод, к которому всегда можно обратиться и которым одновременно очерчивается систематика всех осмысленных проблем вообще», - писал Эдмунд Гуссерль в заключении к своим «Картезианским размышлениям».

Последняя книга Гуссерля - «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» - была практически полностью подготовлена к печати им самим еще в 1938 году, но вышла только после его смерти, в 1954. В этой работе он пытается исследовать причины и истоки упадка западно-европейской культуры и всего западного общества в целом, он обращается к неисследованным к тому времени проблемам социальности и обыденности сознания.

Эдмунд Гуссерль умер в 1938 году, оставив после себя богатое творческое наследие. Его идеи были восприняты многими школами философии, психологии и социологии.

ЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

 

Предисловие редактора русского издания

«Логические исследования» проф. Э. Гуссерля - первая часть которых, посвященная уяснению понятия и основ науки логики, предлагается теперь вниманию русских читателей -представляют, по согласному мнению специалистов, одно из самых выдающихся произведений логической литературы последних лет. Бесспорная заслуга Гуссерля - все равно, разделяем ли мы его собственную точку зрения или нет - состоит в том, что он вносит подлинную ясность в основные логические понятия и тем содействует разрешению споров, которые грозят затянуться до бесконечности в силу двусмысленности и неопределенности понятий и терминов. Таковы споры о «нормативном» или «естественном» характере логических законов, об объективности и субъективности познания, об отношении между логикой и психологией и т. п.

Сам Гуссерль стоит на точке зрения, которую можно было бы назвать идеалистическим объективизмом. Он проводит резкую и ясную границу между объективным идеально-логическим содержанием мышления и субъективным, реально-психологическим процессом мышления; на почве этого разграничения он решительно отвергает все попытки перенести на содержание мышления или познания субъективистические или психологистические категории, применимые к процессу мышления и заимствованные из рассмотрения последнего. Эта позиция находится в двойственном отношении к идеям Канта и к современным философским учениям, отразившим влияние Канта. С одной стороны, никто глубже, чем Кант, не подметил основного различия между психологическим происхождением и логическим (или гносеологическим) значением наших идей, между генетическим (каузальным) объяснением познания в психологии и критическим уяснением его в гносеологии; достаточно указать, что именно это различение положило конец многовековому спору между эмпиризмом и рационализмом путем выяснения, что познание психологически проистекает из опыта, но логически не может быть целиком обосновано на опытных данных. С другой стороны, однако, можно также сказать, что никто не содействовал распространению психологизма и субъективизма в философии более, чем Кант, который заставил весь объективный мир «вращаться» вокруг человеческого сознания. Правда, понятия «сознания», «разума» и т. п. употребляются Кантом в столь многозначном и мало выясненном смысле, что, как известно, весьма трудно уловить подлинное значение соответствующих утверждений Канта. Однако невозможно отрицать наличность прямых противоречий в его анализе познания, и бесспорно, что оба эти мотива - и психологистический, и антипсихологистический - присутствуют и даже резко выражены в его философии. Этим было создано, по справедливому замечанию Гуссерля, «невыносимое смешение отчасти правильных, отчасти ложных утверждений». В какой мере это смешение царит еще и в современной гносеологии, находящейся под сильнейшим влиянием Канта и разных форм кантианства, - это показывает представленный Гуссерлем поучительный разбор логических работ Зигварта, Эрдмана, Ланге и др. Гуссерль, по меньшей мере, вносит полную ясность в положение дела, решительно примыкая к антипсихологистической тенденции Канта и столь же решительно отвергая противоположную, психологистическую тенденцию.

Еще большее значение имеет труд Гуссерля, если противопоставить его тем уже явно психологистическим и релятивистическим идеям, которые приобрели большую популярность в последнее время. Мы разумеем не только логические воззрения Милля, но и главным образом «эмпириокритицизм», а также самоновейшую форму скептического релятивизма - так называемый «прагматизм». Эмпириокритицизм, который пользуется исключительным признанием среди некоторой части нашей интеллигенции, подвергнут сжатой, но меткой и мастерской критике в особой (IX) главе этой книги. Признание плодотворности и законности «принципа экономии мышления» как телеологической точки зрения в психологии познания сочетается у Гуссерля с убедительным уяснением несостоятельности этой философской концепции, поскольку она притязает заменить собою подлинный гносеологический анализ. О «прагматизме» Гуссерль еще не упоминает, так как появление его книги (в 1900 г.) предшествует расцвету этого движения, но читателю нетрудно будет отнести общие аргументы Гуссерля и к этой, самой резкой форме критикуемого им субъективизма. Принципиальный объективизм Гуссерля приобретает, таким образом, и широкий культурно-философский смысл, как одинокий, но сильный протест как бы самого научного духа против распространяющихся влияний скептического и субъективистического умонастроения, грозящих пошатнуть доверие к научной истине и поколебать ее самодовлеющее значение.

Перевод предлагаемой первой части работы Гуссерля не представлял особых терминологических затруднений, так как большинство сложных и трудно передаваемых новых логических терминов, введенных Гуссерлем и в изобилии употребляемых им во второй (специальной) части его исследования, либо вообще не упоминаются в первой части, либо же встречаются в ней только спорадически и без твердо установленного технического значения, так что их можно было передавать описательно и в зависимости от общего контекста. Некоторое сомнение вызывала только передача термина «Wissenschaftslehre». Слово «наукоучение», на котором я остановился при его переводе, отчасти неудобно тем, что оно исторически ассоциировалось с системой Фихте, к которой идеи Гуссерля не стоят ни в каком близком отношении. Однако заменить его удобным в иных отношениях термином «теория науки» (не говоря уже о менее точных передачах) оказалось невозможным, так как именно теоретический характер этой дисциплины является в работе Гуссерля спорным вопросом, подлежащим разрешению. С другой стороны, если сам автор пользуется термином «Wissenschaftslehre» - который по-немецки тоже ведь непосредственно наводит на мысль о системе Фихте - в новом значении, примыкая не к учению Фихте, а к одноименному учению Больцано, то не было основания не делать того же и в русском переводе.

С. Франк.

Спб., октябрь, 1909 г.

Предисловие автора

Логические исследования, опубликование которых я начинаю с этих пролегомен, вызваны были неустранимыми проблемами, на которые я постоянно наталкивался в моей долголетней работе над философским уяснением чистой математики и которые, в конце концов, прервали ее. В частности, наряду с вопросами о происхождении основных понятий и основоположений математики эта работа касалась также трудных вопросов ее метода и теории. То, что в изложении традиционной или всякого рода новой логики должно было бы казаться легко понятным и до прозрачности ясным, а именно рациональная сущность дедуктивной науки с ее формальным единством и символической методикой, представлялось мне при изучении действительной природы дедуктивных наук сложным и проблематичным. Чем глубже я анализировал, тем сильнее сознавал, что логика нашего времени не доросла до современной науки, которую она все же призвана разъяснять.

Особенные затруднения испытал я, занимаясь логическим исследованием формальной арифметики и учения о многообразиях (Mannigfaltigkeitslehre) - дисциплины и метода, выходящих за пределы всех специальных числовых и геометрических форм. Это исследование привело меня к соображениям весьма общего характера, возвышавшимся над сферой математики в узком смысле и тяготевшим к общей теории формальных дедуктивных систем. Из множества наметившихся при этом проблем я упомяну здесь лишь об одной группе.

Явная возможность обобщений или видоизменений формальной арифметики, путем которых она без существенного нарушения ее теоретического характера и счислительной методики может быть перенесена за пределы количественной области, должна была привести к мысли, что количественное вовсе не относится к универсальной сущности математического или «формального» познания и вытекающего из него счислительного метода. Когда я затем в лице «математизирующей логики» познакомился с действительно неколичественной математикой, с неоспоримой дисциплиной, обладающей математическою формой и методом и исследующей отчасти старые силлогизмы, отчасти новые, не известные традиционной логике формы умозаключения, тогда предо мною стали важные проблемы об общей сущности математического познания вообще, о естественных связях или возможных границах между системами количественной и неколичественной математики и в особенности, например, об отношении между формальным элементом в арифметике и формальным элементом в логике. Отсюда я, разумеется, должен был прийти к дальнейшим, более основным вопросам о сущности формы познания в отличие от содержания познания и о смысле различия между формальными (чистыми) и материальными определениями, истинами и законами.

Но еще и в совершенно ином направлении я был втянут в проблемы общей логики и теории познания. Я исходил из господствующего убеждения, что как логика вообще, так и логика дедуктивных наук могут ждать философского уяснения только от психологии. Соответственно этому психологические исследования занимают очень много места в первом (и единственном, вышедшем в свет) томе моей «Философии арифметики». Это психологическое обоснование в известных отношениях никогда не удовлетворяло меня вполне. Где дело касалось происхождения математических представлений или развития практических методов, действительно определяемого психологическими условиями, там результат психологического анализа представлялся мне ясным и поучительным. Но как только я переходил от психологических связей мышления к логическому единству его содержания (единству теории), мне не удавалось добиться подлинной связности и ясности. Поэтому мною все более овладевало принципиальное сомнение, как совместима объективность математики и всей науки вообще с психологическим обоснованием логики. Таким образом, весь мой метод, основанный на убеждениях господствующей логики и сводившийся к логическому уяснению данной науки путем психологического анализа, пошатнулся, и меня все более влекло к общим критическим размышлениям о сущности логики и, в частности, об отношении между субъективностью познавания и объективностью содержания познавания. Не найдя ответа в логике на вопросы, уяснения которых я от нее ждал, я в конце концов был вынужден совершенно отложить в сторону мои философско-математические исследования, пока мне не удастся достичь бесспорной ясности в основных вопросах теории познания и в критическом понимании логики как науки.

Выступая теперь с этой попыткой нового обоснования чистой логики и теории познания, явившейся результатом многолетнего труда, я надеюсь, что самостоятельность, с которой я отграничиваю свой путь от путей господствующего логического направления, ввиду серьезности руководивших мною мотивов не будет ложно истолкована. Ход моего развития привел к тому, что в основных логических взглядах я далеко отошел от произведений и мыслителей, которым я больше всего обязан в своем научном образовании, и что, с другой стороны, я значительно приблизился к ряду исследователей, произведения которых я раньше не сумел оценить во всем их значении и которыми поэтому слишком мало пользовался в своих работах. Я должен, к сожалению, отказаться от дополнительного внесения обширных литературных и критических указаний на родственные исследования. Что же касается моего дерзновенного критического отношения к психологической логике и теории познания, то я напомню слова Гете: «Ни к чему не относишься так строго, как к недавно оставленным заблуждениям».

Галле, 21 мая 1900г.

 

ВВЕДЕНИЕ

 

§ I. Спор об определении логики и существенном содержании ее учений

«Авторы сочинений по логике сильно расходятся между собой как в определении этой науки, так и в изложении ее деталей. Этого заранее можно было ожидать в таком предмете, в котором писатели одни и те же слова употребляли для выражения совершенно различных понятий»1. С тех пор как Дж. С. Милль этими словами начал свою столь ценную обработку логики, прошло уже не одно десятилетие, выдающиеся мыслители по обе стороны Ламаншского пролива посвятили свои лучшие силы логике и обогатили ее литературу новыми изложениями, но все же и теперь эти слова являются верным отражением состояния науки логики. Еще и теперь мы весьма далеки от единодушия в определении логики и в содержании важнейших ее учений. Нельзя сказать, чтобы современная логика представляла ту же картину, что и в середине XIX столетия. Под влиянием указанного замечательного мыслителя из трех главных направлений, которые мы находим в логике, - психологического, формального и метафизического - первое получает значительный перевес по числу и значению своих представителей. Но оба других направления все же продолжают существовать, спорные принципиальные вопросы, отражающиеся в различных определениях логики, остались спорными, а что касается содержания учений, развиваемых в систематических изложениях логики, то еще теперь и, пожалуй, в большей мере, чем прежде, можно сказать, что различные авторы пользуются одинаковыми словами, чтобы выразить разные мысли. И это относится не только к изложениям, исходящим из разных лагерей. В том направлении, в котором царит наибольшее оживление, - в психологической логике мы встречаем единство взглядов лишь в отношении отграничения дисциплины, ее основных целей и методов; но вряд ли нас можно будет обвинить в преувеличении, если к развиваемым учениям и тем более к противоречивым толкованиям традиционных формул и теорий мы применим слова: bellum omnium contra omnes. Тщетна была бы попытка выделить совокупность положений или теорий, в которых мы могли бы видеть незыблемое достояние логики нашего времени и наследие, оставляемое ею будущему.

 

§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов

При таком состоянии науки, когда нельзя отделить индивидуальные убеждения от общеобязательной истины, приходится постоянно сызнова возвращаться к рассмотрению принципиальных вопросов. В особенности это применимо, по-видимому, к проблемам, которые имеют определяющее значение в борьбе направлений и тем самым также и в споре о правильном отграничении логики. Правда, именно к этим вопросам явно остыл интерес в последние десятилетия. После блестящих нападок Милля на логику Гамильтона, после не менее прославленных, хоть и не столь плодотворных логических исследований Тренделенбурга эти вопросы, казалось, были совершенно исчерпаны. Поэтому, когда вместе с могущественным развитием психологических изысканий и в логике получило перевес психологическое направление, вся работа сосредоточилась лишь на всесторонней разработке дисциплины в согласии с исповедуемыми принципами. Однако именно то обстоятельство, что многократные попытки выдающихся мыслителей вывести логику на верный путь науки не имели решающего успеха, позволяет предполагать, что преследуемые цели еще не выяснены с той отчетливостью, какая требуется для плодотворности работы.

Но понимание целей науки находит себе выражение в ее определении. Мы, разумеется, не полагаем, что успешной разработке какой-либо дисциплины должно предшествовать адекватное логическое определение ее сферы. В определениях науки отражаются этапы ее развития; вместе с наукой и следуя за ней, развивается познание ее своеобразного объекта, положения и границ ее области. Однако степень адекватности определения и выраженного в нем понимания предмета науки со своей стороны оказывает обратное действие на ход самой науки; это действие в зависимости от направления, в каком определения отклоняются от истины, может оказывать то небольшое, то весьма значительное влияние на развитие науки. Область какой-либо науки есть объективное замкнутое единое целое, и мы не можем произвольно разграничивать области различных истин. Царство истины объективно делится на области, и исследования должны вестись и группироваться в науке сообразно этим объективным единствам. Есть наука о числах, наука о пространственных данных, наука о животных организмах и т. д., но нет особых наук о неделимых числах, трапециях, львах, а тем паче обо всем этом, вместе взятом. Где группа познаний и проблем представляется нам как некоторое целое и ведет к образованию особой науки, там отграничение может оказаться неудачным лишь в том смысле, что область, в которой объединяются данные явления, сначала определяется слишком узко, и что сцепления взаимозависимостей выходят за намеченные пределы и только в более обширной области могут быть связаны в систематически замкнутое целое. Такая ограниченность горизонта может не оказывать вредного влияния на успех науки. Возможно, что теоретический интерес находит удовлетворение сначала в более узком кругу, что работа, которая может быть здесь совершена, не принимая во внимание более широких и глубоких разветвлений, и есть именно то, что необходимо прежде всего.

Неизмеримо опаснее другое несовершенство в отграничении области, а именно их смешение - соединение разнородного в одно мнимое целое, в особенности если оно исходит из совершенно ложного истолкования объектов, исследование которых является основной целью предполагаемой науки. Подобная незамеченная μετάβασιξ είξ άλλο γένοξ (переход в другой род) может повлечь за собой самые вредные последствия: установление неподходящих целей, употребление принципиально неверных методов, не соответствующих действительным объектам науки, смещение логических отделов, в результате которого подлинно основные положения и теории вплетаются, часто в странной и замаскированной форме, в совершенно чуждые им ряды мыслей в качестве мнимо второстепенных моментов или побочных следствий, и т. п. Эти опасности особенно значительны именно в философских науках; поэтому вопрос об объеме и границах имеет для плодотворного развития этих наук неизмеримо большее значение, нежели в науках о внешней природе, где опыт дает нам разграниченные области, внутри которых возможен, по крайней мере, временно, успешный ход исследований. Специально к логике относятся слова Канта, к которым мы вполне присоединяемся: «Науки не умножаются, а искажаются, если дать сплестись их границам». Мы надеемся в этом исследовании выяснить, что почти вся логика, какой она была до сих пор, и, в частности, современная логика, основывающаяся на психологии, подвергалась отмеченным опасностям, и что прогресс логического познания существенно задерживался ложным пониманием теоретических основ логики и возникшим на этой почве смешением областей.

 

§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования

Традиционные спорные вопросы, связанные с отграничением логики, таковы:

1. Представляет ли собой логика теоретическую или практическую дисциплину («техническое учение»)?

2. Является ли она наукой, независимой от других наук, в частности от психологии или метафизики?

3. Есть ли она формальная дисциплина, или, как принято выражаться, имеет ли она дело «только с формой познания» или же должна считаться также с его «содержанием»?

4. Имеет ли она характер априорной и демонстративной дисциплины или же дисциплины эмпирической и индуктивной?

Все эти спорные вопросы так тесно связаны между собой, что позиция, занятая в одном из них, обусловливает, по крайней мере до известной степени, позицию в других вопросах или фактически влияет на нее. Направлений тут, собственно говоря, всего два. Логика есть теоретическая, независимая от психологии, вместе с тем формальная и демонстративная дисциплина, говорят одни. Другие считают ее техническим учением, зависящим от психологии, чем естественно исключается понимание ее как формальной и демонстративной дисциплины в смысле арифметики, которая имеет образцовое значение для противоположного направления.

Наша задача - не столько разбираться в этих традиционных разногласиях, сколько выяснить отражающиеся в них принципиальные несогласия и, в конечном счете, определить существенные цели чистой логики. Поэтому мы будем придерживаться следующего пути: мы возьмем исходной точкой почти общепринятое в настоящее время определение логики как технического учения и выясним его смысл и правомерность. Сюда примыкает, естественно, вопрос о теоретических основах этой дисциплины и в особенности об отношении ее к психологии. По существу этот вопрос совпадает, если не целиком, то в главной своей части, с кардинальным вопросом теории познания, касающимся объективности познания, Результатом нашего исследования является выделение новой и чисто теоретической науки, которая образует важнейшую основу всякого технического учения о научном познании и носит характер априорной и чисто демонстративной науки. Это и есть та наука, которую имели в виду Кант и другие представители «формальной», или «чистой», логики, но которую они неправильно понимали и определяли со стороны ее содержания и объема. Конечным итогом этих размышлений служит ясно намеченная идея о существенном содержании спорной дисциплины, чем непосредственно определяется ясная позиция в отношении поставленных здесь спорных вопросов.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

ЛОГИКА КАК НОРМАТИВНАЯ И, В ЧАСТНОСТИ, КАК ПРАКТИЧЕСКАЯ ДИСЦИПЛИНА

 

§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук

Из повседневного опыта мы знаем, что художник, искусно обрабатывая свой материал или высказывая решительные и зачастую верные суждения о ценности произведений своего искусства, лишь в исключительных случаях исходит из теоретического знания законов, руководящих направлением и порядком хода практической работы и вместе с тем определяющих мерила ценности, согласно которым испытывается совершенство или несовершенство законченного произведения. Художник-творец по большей части не способен дать нам надлежащие сведения о принципах своего искусства. Он творит не на основании принципов, не по ним он и оценивает. В своем творчестве художник следует внутреннему побуждению своих гармонически развитых сил, в суждении - своему тонко развитому художественному чутью и такту. Но так обстоит дело не только в изящных искусствах, мысль о которых напрашивается здесь прежде всего, но и в искусствах вообще, в самом обширном значении этого слова. Это применимо, следовательно, также к научному творчеству и к теоретической оценке его результатов - научного обоснования фактов, законов, теорий. Математик, физик, астроном для выполнения даже наиболее значительных своих научных работ также не нуждается в постижении последних основ своей деятельности. И хотя полученные результаты обладают для него и других значением разумного убеждения, он все же не может утверждать, что всюду выяснил последние предпосылки своих умозаключений и исследовал принципы, на которых основывается правильность его методов. Но с этим связано несовершенное состояние всех наук. Мы говорим здесь не о простой неполноте научного познания истин данной области, а о недостатке внутренней ясности и рациональности - качеств, которых мы вправе требовать независимо от степени развития науки. В этом отношении и математика, обогнавшая все науки, не может притязать на исключительное положение. Нередко она считается идеалом науки вообще; но насколько ее действительное состояние не соответствует этому мнению, показывают старые и все еще нерешенные споры об основах геометрии и правомерных основаниях метода мнимых величин. Те самые исследователи, которые с неподражаемым мастерством применяют замечательные методы математики и изобретают новые методы, часто оказываются совершенно не в состоянии дать удовлетворительный ответ о логической правильности этих методов и о пределах их правомерного применения. Но хотя науки развились, несмотря на эти недостатки, и дали нам такое господство над природой, о котором прежде нельзя было и мечтать, все же они не могут удовлетворить нас в теоретическом отношении. Это не кристально ясные теории, в которых были бы вполне ясны функции всех понятий и утверждений, все посылки - точно анализированы и где, следовательно, общий результат стоял бы вне всяких теоретических сомнений.

 

§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением

Чтобы достичь этой теоретической цели, необходимо прежде всего, как это признано почти всеми, заняться рядом исследований, относящихся к области метафизики. Задача последней состоит в фиксировании и изучении неисследованных, зачастую даже незамеченных и все же весьма существенных предпосылок метафизического характера, лежащих в основе всех наук или, по крайней мере, тех, которые имеют дело с реальной действительностью. К таким предпосылкам принадлежит, например, утверждение, что существует внешний мир, расположенный в пространстве и во времени, причем пространство носит математический характер эвклидовского многообразия трех измерений, а время - характер ортоидного2 многообразия одного измерения; такова предпосылка о том, что всякое становление (Werden) подлежит закону причинности и т. д. В наше время эти предпосылки, безусловно относящиеся к области первой философии Аристотеля, принято называть весьма неподходящим именем гносеологических.

Но этого метафизического основоположения недостаточно, чтобы достичь желанного теоретического завершения отдельных наук; кроме того, оно относится только к наукам, имеющим дело с реальной действительностью; а ведь не все науки имеют эту задачу, и уж, наверное, не таковы чисто математические дисциплины, предметы которых - числа, многообразия и т. п.- мыслятся нами независимо от реального бытия или небытия как носители чисто идеальных определений. Иначе обстоит дело со вторым рядом исследований, теоретическое завершение которых тоже есть необходимый постулат нашего стремления к знанию. Они касаются в одинаковой мере всех наук, ибо, коротко говоря, относятся к тому, что делает науки науками. Но этим обозначается область новой и, как мы вскоре увидим, сложной дисциплины, особенность которой - быть наукой о всех науках и самым выразительным названием для которой мог бы поэтому служить термин «наукоучение» (Wissenschaftslehre).

 

§ 6. Возможность и правомерность логики как наукоучения

Возможность и правомерность такой нормативной и практической дисциплины, имеющей дело с идеей науки, может быть обоснована следующим соображением.

Наука направлена на знание. Это не значит, однако, что она сама есть сумма или сплетение актов знания. Наука обладает объективным содержанием только в своей литературе, только в виде письменных произведений ведет она самостоятельное существование, хотя и связанное многочисленными нитями с человеком и его интеллектуальной деятельностью; в этой форме она живет тысячелетиями и переживает личности, поколения и нации. Она представляет собой, таким образом, некоторую внешнюю организацию, которая, возникнув из актов знания многих индивидов, может быть вновь превращена в такие же акты бесчисленных индивидов способом легко понятным, точное описание которого может быть опущено. Здесь нам достаточно знать, что наука дает или должна давать ближайшие условия для создания актов знания, реальные возможности знания, осуществление которых «нормальный» или «обладающий соответственными способностями» человек может рассматривать как достижимую цель своего хотения. В этом смысле, стало быть, наука направлена на знание.

Но в знании мы обладаем истиной. В актуальном знании, к которому в конечном счете должно быть сведено знание, мы обладаем истиной как объектом правильного суждения. Но одного этого недостаточно, ибо не каждое правильное суждение, не каждое согласное с истиной утверждение или отрицание фактического отношения есть знание о бытии или небытии этого отношения. Напротив, если речь идет о знании в самом тесном и строгом смысле, то для него нужна очевидность, ясная уверенность, что то, что мы признали, есть на самом деле, и что того, что мы отвергли, - нет. Эту уверенность, как известно, - следует отличать от слепой веры, от смутного, хотя бы и самого решительного мнения; иначе мы рискуем разбиться о скалы крайнего скептицизма. Но обычное словоупотребление не придерживается этого строгого понятия знания. Мы говорим, например, об акте знания и в тех случаях, когда одновременно с высказанным суждением возникает ясное воспоминание о том, что мы уже некогда высказали тождественного содержания суждение, сопровождавшееся сознанием очевидности; в особенности это имеет место, когда воспоминание касается также хода доказательства, из которого произросла эта очевидность, и у нас есть уверенность, что мы в состоянии воспроизвести одновременно и то, и другое («Я знаю Пифагорову теорему - я могу ее доказать»; вместо последнего утверждения можно, впрочем, услышать также: «но я забыл доказательство»).

Таким образом, мы вообще придаем понятию знания более широкий, хотя и не совсем расплывчатый смысл; мы отличаем его от мнения, лишенного оснований, и при этом опираемся на те или иные «отличительные признаки» истинности утверждаемого фактического отношения, т. е. правильности высказанного суждения. Самым совершенным признаком истинности служит очевидность: она есть для нас как бы непосредственное овладение самой истиной. В огромном большинстве случаев мы лишены такого абсолютного познания истины; заменой ему служит (стоит только вспомнить о функции памяти в вышеприведенных примерах) очевидность той большей или меньшей вероятности фактического отношения, с которой-при соответственно значительных степенях вероятности - обычно связывается твердое и решительное суждение. Очевидность вероятности фактического отношения А., правда, не гарантирует очевидности его истинности, но она обосновывает сравнительные и очевидные оценки, с помощью которых мы, смотря по положительным или отрицательным величинам вероятности (Wahrscheinlichkeitswerte), можем отличить разумные предположения, мнения, догадки от неразумных или более основательные от менее основательных. Следовательно, в конечном счете всякое подлинное знание и в особенности всякое научное знание покоится на очевидности, и предел очевидности есть также предел понятия знания.

Тем не менее в понятии знания (или - что является для нас равнозначащим - познания) остается некоторая двойственность. Знание в узком смысле - это очевидность того, что известное фактическое отношение есть или не есть, например, что S есть или не есть Р. Таким образом, очевидность того, что известное фактическое отношение обладает той или иной степенью вероятности, представляет собой тоже знание в узком смысле слова в отношении действительной наличности данной степени вероятности. Что же касается бытия самого этого фактического отношения (а не вероятности его), то мы имеем здесь, наоборот, знание в более обширном, видоизмененном смысле.

В таком-то смысле, соответственно степеням вероятности, говорят о большей и меньшей мере знания; знание в более точном смысле, т. е. очевидность, что S есть Р, есть абсолютный, идеальный предел, к которому ассимптотически приближается по мере возрастания своих степеней вероятное знание о том, что S есть Р.

Но к понятию науки и ее задачи принадлежит не одно только знание. Когда мы переживаем отдельные внутренние восприятия или их группы и признаем их существующими, то имеем знания, но еще далеко не науку. То же надо сказать и вообще о бессвязных комплексах актов знания. Наука, правда, имеет целью дать нам многообразие знания, но не одно только многообразие.

Реальное сродство также еще не порождает специфического единства в многообразии знания. Группа разобщенных химических знаний, разумеется, не давала бы права говорить о науке химии. Ясно, что требуется нечто большее, а именно систематическая связь в теоретическом смысле, и под этим разумеется обоснование знания и надлежащий порядок и связность в ходе обоснования.

К сущности науки принадлежит, таким образом, единство связи обоснований, систематическое единство, в которое сведены не только отдельные знания, но и сами обоснования, а с ними и высшие комплексы обоснований, называемые теориями. Цель науки не есть знание вообще, а знание в том объеме и той форме, которые наиболее полно соответствуют нашим высшим теоретическим задачам.

Если систематическая форма кажется нам наиболее чистым воплощением идеи знания и мы на практике стремимся к ней, то в этом сказывается не только эстетическая черта нашей природы. Наука не хочет и не должна быть ареной архитектонической игры. Систематика, присущая науке, - конечно, настоящей, подлинной науке - есть не наше изобретение; она коренится в самих вещах, и мы ее просто находим и открываем.

Наука хочет быть орудием завоевания царства истины для нашего знания, и притом возможно большей части этого царства. Но в царстве истины господствует не хаотический беспорядок, а единство закономерности; поэтому исследование и изложение истин тоже должно быть систематическим, оно должно отражать в себе их систематические связи и вместе с тем пользоваться последними как ступенями дальнейшего движения, чтобы, исходя из данного нам или уже приобретенного знания, иметь возможность постепенно подниматься к все более высоким сферам царства истины.

Наука не может обойтись без этих вспомогательных ступеней. Очевидность, на которой в конечном счете покоится всякое знание, не является в виде естественного придатка, возникающего вместе с представлением фактического отношения, без каких бы то ни было искусственных и методических приемов. В противном случае людям никогда не пришло бы в голову создавать науки.

Методическая обстоятельность теряет свой смысл там, где вместе с замыслом дан уже и его результат. К чему исследовать соотношения обоснований и строить доказательства, если можешь приобщиться к истине путем непосредственного овладения ею? На самом же деле очевидность, устанавливающая, что данное фактическое отношение есть истина или же нелепость, характеризующая его как ложь, - и сходным образом обстоит дело с вероятностью и невероятностью - проявляется непосредственно только в весьма ограниченной группе примитивных фактических отношений. Бесчисленные истинные положения познаются нами как истины лишь тогда, когда мы их методически «обосновали», т. е. если у нас в этих случаях и намечается при первом знакомстве с таким положением решение, имеющее форму суждения, то все же не очевидность. С другой стороны, при нормальных условиях мы можем получить одновременно и то, и другое, когда мы будем исходить из известных познаний и направимся к искомому положению путем известного ряда мыслей. Для одного и того же положения возможны разные способы обоснования; одни исходят из одних познаний, другие - из других; но характерно и существенно то обстоятельство, что имеется бесконечное множество истин, которые без подобных методических процедур никоим образом не могут превратиться в знание.

И что дело обстоит именно так, что нам необходимы обоснования для того, чтобы в нашем познании или знании мы могли выйти за пределы непосредственно очевидного и потому тривиального, это именно и делает необходимыми и возможными не только науки, но вместе с ними также и наукоучение, логику. Если все науки действуют методически в своем стремлении к истине, если все они употребляют более или менее искусственные вспомогательные приемы, чтобы добиться познания скрытых истин или вероятностей и чтобы использовать само очевидное или уже установленное, как рычаг для достижения более отдаленного и только косвенно достижимого, то сравнительное изучение этих методических средств, в которых отразились познания и опыт бесчисленных поколений исследователей, и может помочь нам установить общие нормы для подобных приемов, а также и правила для их изобретения и построения сообразно различным классам случаев.

 

§ 7. Продолжение. Три важнейшие особенности обоснований

Чтобы несколько глубже проникнуть в дело, обсудим важнейшие особенности замечательных процессов мысли, называемые обоснованиями.

Мы отмечаем, во-первых, что в отношении своего содержания они обладают прочной структурой. Если только мы хотим действительно показать очевидность обосновываемых положений, т. е. если обоснование должно быть подлинным обоснованием, то мы не можем, желая достигнуть какого-либо познания, например, познания Пифагоровой теоремы, произвольно брать за исходные точки любые из непосредственно данных нам познаний или в дальнейшем ходе включать и выключать какие угодно члены ряда мыслей.

Нетрудно заметить и второе. Само по себе, т. е. до сравнительного обозрения многочисленных примеров обоснований, на которые мы повсюду наталкиваемся, было бы мыслимо, что каждое обоснование по своей форме и содержанию совершенно своеобразно. Природа могла бы по своему капризу - мысль для нас возможная - так причудливо сорганизовать наш ум, что столь привычное теперь представление многообразных форм обоснования лишено было бы всякого смысла, и что при сравнении между собой каких-либо обоснований единственным общим элементом их можно было бы признать лишь то, что суждение G, само по себе не обладающее очевидностью, получает характер очевидности, когда выступает в связи с известными, раз навсегда помимо какого бы то ни было рационального закона приуроченными к нему познаниями р12... На самом деле это не так. Не слепой произвол нагромоздил кучу, истин Р1, Р2… S и создал человеческий ум так, чтобы он неизбежно (или при «нормальных» условиях) связывал познание Р1, Р2 с познанием S. Никогда так не бывает. Не произвол и не случайность господствуют в обосновывающих связях, а разум и порядок, т. е. нормирующий закон. Вряд ли нужен здесь пример для пояснения. Когда в математической задаче, касающейся некоторого треугольника АВС, мы применяем положение: «равносторонние треугольники равноугольны», то мы даем обоснование, которое в пространном виде гласит: «Все равносторонние треугольники равноугольны, треугольник АВС - равносторонен, следовательно, он и равноуголен». Сопоставим это с арифметическим обоснованием: «Каждое десятичное число, оканчивающееся четной цифрой, есть четное число; З64 - десятичное число, оканчивающееся четной цифрой, следовательно, оно - четное число». Мы сразу замечаем, что эти два обоснования имеют нечто общее, одинаковое внутреннее строение, которое мы разумно выражаем в форме «умозаключения»: всякое А есть В, Х есть Л, следовательно, Х есть В. Но не только эти два обоснования имеют эту одинаковую форму, а еще и бесчисленное множество других. Более того, форма умозаключения представляет собой классовое понятие, объемлющее бесконечное многообразие связей предложений того же рельефно выраженного в нем строения. Но в то же время имеется априорный закон, гласящий, что всякое предлагаемое обоснование, протекающее по этой схеме, действительно верно, поскольку оно вообще исходит из верных предпосылок

И это имеет всеобщее значение. Всюду, где мы путем обоснования восходим от данных познаний к новым, ходу обоснования присуща известная форма, общая для него и бесчисленных других обоснований. Эта форма находится в известном отношении к общему закону, который дает возможность сразу оправдать все отдельные обоснования. Ни одно обоснование - и это в высшей степени замечательный факт - не стоит изолированно. Ни одно не связывает познаний с познаниями без того, чтобы либо во внешнем способе связывания, либо в нем и вместе с тем во внутреннем строении отдельных положений не выражался определенный тип. Облеченный в форму общих понятий тип этот приводит к общему закону, который относится к бесконечному числу возможных обоснований.

Отметим, наконец, еще третью достопримечательность. A priori, т. е. до сравнения обоснований различных наук, представлялось бы допустимым, что формы обоснования связаны каждая со своей областью знания. Правда, обоснования не меняются вообще вместе с соответствующими классами объектов, но все же могло бы быть так, что обоснования резко подразделяются сообразно с некоторыми весьма общими классовыми понятиями, например, теми, которые разграничивают области знания. Значит, нет формы обоснования, общей для двух наук, например, математики и химии? Ясно, между тем, что это не так; это видно уже из вышеприведенного примера. Нет науки, в которой не встречалось бы неоднократно перенесения общего закона на частные случаи, т. е. формы умозаключения, взятой нами выше в виде примера. То же относится и ко многим другим видам умозаключения. Более того, мы сможем сказать, что все другие формы умозаключения могут быть так обобщены и поняты в своем «чистом» виде, что освобождаются от всякой существенной связи с конкретно ограниченной областью познания.

 

§ 8. Отношение этих особенностей к возможности науки и наукоучения

Эти особенности обоснований, своеобразия которых мы не замечаем потому только, что мы слишком мало склонны искать проблем в повседневном, явно связаны с возможностью науки, а затем и наукоучения.

В этом отношении недостаточно того, что обоснования просто существуют. Если бы они были бесформенными и незакономерными, если бы не существовала основная истина, которая гласит, что всем обоснованиям присуща известная «форма», свойственная не только данному hic et nunc умозаключению, но типичная для целого класса умозаключений, и что верность умозаключений всего этого класса гарантируется их формой, - если бы все это обстояло иначе, тогда не было бы науки. Тогда не имело бы никакого смысла говорить о методе, о систематически закономерном переходе от познания к познанию; и всякий прогресс знания был бы случайностью. Если бы случайно в нашем уме встретились суждения Р1, Р2, способные удостоверить очевидность суждения S, то нас осенило бы сознание этой очевидности. Было бы невозможно использовать существующие обоснования для будущего, для новых обоснований нового содержания. Ибо ни одно обоснование не могло бы быть образцом для другого, ни одно не воплощало бы в себе типа, и, таким образом, никакая группа суждений, мыслимая как система предпосылок, не имела бы в себе ничего типичного, что (без логического опознания, без ссылки на разъясненную «форму умозаключения») могло бы навязываться сознанию в ином случае в связи с совершенно иным «содержанием» и по законам ассоциации идей облегчало бы приобретение нового познания. Искать доказательств какого-либо данного предложения не имело бы смысла. И как бы мы стали это делать? Должны ли мы перебрать все возможные группы положений и посмотреть, годятся ли они в предпосылки данному? Самый умный человек не имел бы в этом отношении никаких преимуществ перед самым глупым, да и вообще сомнительно, в чем состояло бы его преимущество. Богатая фантазия, обширная память, способность к напряженному вниманию и т. п. - вещи все прекрасные, но интеллектуальное значение они имеют только для мыслящего существа, у которого обоснование и изобретение подчинены закономерным формам.

Ведь бесспорно, что в любом психическом комплексе не только элементы, но и связывающие формы действуют путем ассоциации и воспроизведения. В силу этого и может оказаться полезной форма наших теоретических мыслей и связей их. Подобно тому как, например, форма известных посылок с особенной легкостью вызывает соответственный вывод в силу того, что сделанные раньше умозаключения той же формы оказались удачными, так и форма доказываемого положения может напомнить нам известные формы обоснования, которые когда-то дали умозаключения подобной же формы. Если это и не есть ясное и подлинное воспоминание, то все же нечто ему аналогичное, некоторого рода скрытое воспоминание, «бессознательное возбуждение» (в том смысле, о каком говорит Б. Эрдман); во всяком случае, это есть нечто, сильнейшим образом способствующее более легкому и удачному построению доказательства (и не только в тех областях, где господствуют argumenta in forma, как в математике). Почему опытный мыслитель легче находит доказательства, чем неопытный? Потому, что типы доказательств вследствие многократного повторения запечатлелись глубже и, следовательно, гораздо легче пробуждаются к деятельности и определяют направление мыслей. Всякое научное мышление в известной степени дает навык к научному мышлению вообще; наряду с этим, однако, надлежит признать, что математическое мышление особенно предрасполагает специально к математическому, физическое - к физическому и т. д. Первое основано на существовании типических форм, общих для всех наук, второе- на существовании других форм, которые имеют свое особое отношение к особенностям отдельных наук (и могут оказаться определенными комбинациями первых форм). С этим связаны своеобразия научного такта, предвосхищающей интуиции и догадки. Мы говорим о такте и взоре филолога, математика и т. д. Кто же обладает им? Прошедший школу долголетнего опыта филолог, математик и т. д. Известные формы связей содержания вытекают из общей природы предметов каждой данной области, и они в свою очередь определяют типичные особенности форм обоснования, преобладающих именно в этой области. Это и есть базис для предвосхищающих научных догадок. Всякое исследование, изобретение, открытие покоится, таким образом, на закономерностях формы.

Если, согласно сказанному, упорядоченная форма создает возможность существования наук, то, с другой стороны, значительная независимость формы от области знания делает возможным наукоучение. Если бы этой независимости не было, существовали бы только соподчиненные и соответствующие отдельным наукам отдельные логики, но не общая логика. В действительности же нам необходимо и то и другое: исследования по теории науки, в одинаковой степени касающиеся всех наук, и как дополнение к ним особые исследования, относящиеся к теории и методу отдельных наук и направленные на изучение особенности последних.

Таким образом, уяснение этих своеобразных черт путем сравнительного рассмотрения обоснований можно признать небесполезным; оно проливает некоторый свет на саму нашу дисциплину, на логику в смысле наукоучения.

 

§ 9. Методические приемы наук представляют собой отчасти обоснования,

отчасти вспомогательные средства для обоснования

Необходимы, однако, еще некоторые дополнения, прежде всего относительно того, что мы ограничиваемся обоснованиями, между тем как ими еще не исчерпывается понятие методического приема. Но обоснования имеют первенствующее значение, которое может оправдать это предварительное ограничение нашей задачи.

А именно можно сказать, что все научные методы, которые сами не имеют характера настоящих обоснований (будь то простых или сколь угодно сложных), либо являются сберегающими мышление сокращениями и суррогатами обоснований, которые, получив сами раз навсегда смысл и ценность путем обоснования, при практическом применении действуют как обоснования, но лишены яркого идейного содержания обоснований; либо же эти научные методы представляют более или менее сложные вспомогательные приемы, которые подготовляют, облегчают, удостоверяют или делают возможными будущие обоснования и, следовательно, опять-таки не могут претендовать на самостоятельное значение, равноценное значению этих основных процессов науки.

Так, например, - чтобы остановиться на второй упомянутой нами группе методов, - важным предварительным требованием для упрочения обоснований вообще является соответственное выражение мыслей посредством ясно различимых и недвусмысленных знаков. Язык предоставляет мыслителю широко применимую систему знаков для выражения его мыслей; но хотя никто не может обойтись без нее, она есть в высшей степени несовершенное вспомогательное средство для точного исследования. Всем известно вредное влияние эквивокаций (двусмысленностей) на правильность умозаключений. Осторожный исследователь может пользоваться языком, лишь искусно обезопасив его; он должен определять употребляемые им термины, поскольку они лишены однозначного и точного смысла. Таким образом, в номинальном определении мы видим методический вспомогательный прием для упрочения обоснований этих первичных и собственно теоретических операций.

То же можно сказать и о номенклатуре. Краткие и характерные обозначения важнейших и часто встречающихся понятий безусловно необходимы - чтобы упомянуть лишь об одной стороне - повсюду, где определения этих понятий через первоначальный запас выражений, уже получивших определение, заняли бы слишком много места. Ибо пространные выражения, снабженные множеством пояснительных предложений, затрудняют операции обоснований или даже делают их невыполнимыми.

С подобной же точки зрения можно рассматривать и метод классификации и т. д.

Примерами первой группы методов могут служить столь плодотворные алгорифмические методы, своеобразная функция которых состоит в том, чтобы посредством искусственного порядка механических операций с чувственными знаками сберегать нам возможно больше чисто дедуктивной умственной работы. Как ни поразительны результаты этих методов, все же смысл и оправдание их вытекают лишь из сущности обосновывающего мышления. Сюда относятся также и механические в буквальном смысле методы (вспомним аппараты для механической интеграции, счетные машины и т. п.), затем методические приемы для установления объективно верных опытных суждений, как, например, разнообразные методы, необходимые для определения положения звезды, электрического сопротивления, инертной массы, показателя преломления, постоянной силы тяжести и т. д. Каждый такой метод представляет совокупность приемов, выбор и порядок которых определяется связью обоснования, которая показывает раз навсегда, что такого рода приемы, хотя бы и слепо выполняемые, необходимо дают объективно верное суждение.

Но довольно примеров. Ясно, что каждый действительный успех познания совершается в обосновании; к последнему примыкают, следовательно, все те методические действия и искусственные приемы, о которых наряду с обоснованиями говорит логика. В силу этого отношения они и приобретают типический характер, который составляет существенный признак идеи метода. Их типичность, кстати сказать, дала и нам возможность отнести их к содержанию предыдущего параграфа.

 

§ 10. Идеи теории и науки, как проблемы наукоучения

Но необходимо еще одно дополнение. Наукоучение занимается, разумеется, не только исследованием форм и закономерностей отдельных обоснований (и относящихся к ним вспомогательных приемов). Отдельные обоснования мы находим ведь и вне науки, и поэтому ясно, что отдельные обоснования - как и беспорядочные груды обоснований - еще не составляют науки. Для этого необходимо, как мы выразились выше, известное единство обосновывающей связи, известное единство в последовательности ступеней обоснований. Эта форма единства имеет сама большое телеологическое значение для достижения высшей цели познания, к которой стремятся все науки,- именно содействовать постижению истины, но не отдельных истин, а царства истины или его естественных подразделений.

Задачей наукоучения будет, следовательно, изучить науки, как того или иного рода систематические единства, другими словами, исследовать, что придает им характерную форму наук, что определяет их взаимное разграничение, их внутреннее расчленение на области и на относительно замкнутые теории, каковы их существенные виды и формы и т. п.

Эти систематические сплетения обоснований можно тоже подчинить понятию метода и тем указать наукоучению наряду с задачей исследования методов знания, действующих в науках, также и задачу рассмотрения тех методов, которые сами носят название наук Ему предстоит различать не только годные и негодные обоснования, но также годные и негодные теории и науки. Задачу, которая, таким образом, выпадает на его долю, несомненно нельзя считать независимой от первой, предварительное разрешение которой она в значительной мере предполагает. Ибо исследование наук как систематических единств немыслимо без предварительного исследования обоснований. Во всяком случае обе содержатся в понятии науки о науке как таковой.

 

§ 11. Логика, или наукоучение, как нормативная дисциплина и как техническое учение

Из всего вышесказанного вытекает, что логика в интересующем нас здесь смысле наукоучения есть нормативная дисциплина. Науки представляют собой творения ума, направленные к известной цели, и подлежат оценке сообразно с этой целью. То же применимо к теориям, обоснованиям и ко всему вообще, что мы называем методом. Является ли наука действительно наукой, и метод методом, это зависит от того, соответствуют ли они той цели, к которой стремятся. Логика исследует, что относится к истинной, правильной науке как таковой, другими словами, что конституирует идею науки, чтобы, приложив полученную мерку, можно было решить, отвечают ли эмпирические данные науки своей идее, или в какой мере они к ней приближаются и в чем от нее уклоняются. В этом логика проявляет свой характер нормативной науки и отстраняет из себя сравнительный способ рассмотрения, свойственный исторической науке, которая стремится постигнуть науки как конкретные продукты культур данных эпох в их типических особенностях и общих чертах и объяснить их из условий времени. Сущность нормативной науки именно в том и состоит, что она обосновывает общие положения, в которых в связи с нормирующей основной мерой, например, идеей или высшей целью, указываются определенные признаки, обладание которыми гарантирует соответствие с мерой или же создает необходимое условие этого соответствия. Нормативная наука дает и родственные положения, в которых учитывается случай несоответствия или высказывается несуществование таких соотношений вещей. Это не значит, что она должна давать общие признаки, которые устанавливали бы, каким должен быть объект, чтобы соответствовать основной норме. Никакая нормативная дисциплина не дает универсальных критериев, подобно тому, как терапия не отмечает универсальных симптомов. В частности, наукоучение дает нам только специальные критерии, и это - единственное, что оно может дать. Когда оно устанавливает, что, исходя из высшей цели наук и фактического строения человеческого ума и всего прочего, что нужно здесь принять во внимание, следует руководствоваться такими-то методами, например, М1 М2.., то высказывает положение следующей формы: каждая группа умственных операций α β..., протекающих в форме комплекса М (или M2…) представляет случай правильного метода; или, что то же: каждый методический прием формы М1 (или М2...) правилен. Если бы действительно удалось установить все возможные и правильные сами по себе положения этого и подобного рода, тогда, конечно, нормативная дисциплина имела бы правило оценки для каждого данного метода вообще, но и тогда - только в форме специальных критериев.

Где основная норма есть цель или может стать целью, там из нормативной дисциплины путем легко понятного расширения ее задачи образуется техническое учение. Так и здесь. Когда наукоучение ставит себе более широкую задачу исследовать находящиеся в нашей власти условия, от которых зависит реализация правильных методов, и установить, с помощью каких методических ухищрений мы можем добиваться истины, как мы можем верно разграничивать и строить науки, как, в частности, мы должны изобретать или применять многочисленные полезные для науки методы и как во всех этих случаях можем уберечь себя от ошибок, тогда оно становится техническим учением о науке. Это последнее явно включает в себя все нормативное наукоучение, и так как ценность его бесспорна, то мы имеем полное основание соответственно расширить понятие логики и определить ее как такое техническое учение.

 

§ 12. Соответствующее определение логики

Определение логики как технического учения издавна пользуется популярностью, но дополнительные признаки этого определения обыкновенно оставляют желать многого. Неясны и во всяком случае слишком узки такие определения, как техническое учение о суждении, об умозаключении, о познании, о мышлении (1'art de penser). Если, например, в последнем употребительном определении мы ограничим термин «мышление», имеющий неопределенное значение, понятием правильного суждения, то определение гласит: техническое учение о правильном суждении. Но из этого определения нельзя вывести цели научного познания; ясно, следовательно, что оно слишком узко. Если сказать, что цель мышления всецело осуществляется только в науке, то это несомненно верно; но этим самым признается, что собственно не мышление или познание есть цель данного технического учения, а то, для чего само мышление является лишь средством.

Подобные же сомнения вызывают и остальные определения. К ним применимо и то, недавно вновь выдвинутое Бергманом, возражение, что от технического учения о какой-либо деятельности - например, живописи, пении, верховой езде - мы прежде всего должны ожидать, что оно указывает, как поступать для правильного выполнения соответствующей деятельности, например, как живописцу держать кисть и водить ею, как певцу действовать грудью, горлом и ртом, как всаднику натягивать и отпускать повода и нажимать ногами. В таком случае в область логики вошли бы совершенно чуждые ей учения3.

Несомненно ближе к истине Шлейермахерово определение логики как технического учения о научном познании. Ибо, само собой разумеется, в ограниченной таким образом дисциплине нам пришлось бы считаться лишь с особенностями научного познания и исследовать то, что может ему способствовать, тогда как более отдаленные предварительные условия, которые вообще благоприятствуют осуществлению познания, предоставляются педагогике, гигиене и т. д. Но в определении Шлейермахера не совсем ясно выражено, что этому техническому учению надлежит также устанавливать правила, сообразно которым строятся и отграничиваются науки, тогда как, наоборот, эта цель объемлет и цель научного познания. Превосходные мысли по вопросу об отграничении нашей дисциплины имеются в «Wissenschaftslehre» Больцано, но больше в предварительных критических соображениях, чем в определении, которому он сам отдает предпочтение. Определение его гласит довольно странно: наукоучение (или логика) «есть та наука, которая указывает нам, как целесообразно излагать науки в учебниках»4.

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ДИСЦИПЛИНЫ КАК ОСНОВЫ НОРМАТИВНЫХ

 

§ 13. Спор о практическом характере логики

Из наших последних рассуждении настолько естественно вытекала правомерность логики как технического учения, что может показаться странным, как относительно этого пункта мог когда-либо возникнуть спор. Направленная на практические цели логика есть неустранимое требование всех наук, и этому соответствует также, что логика исторически выросла из практических мотивов научной работы. Это произошло, как известно, в те достопамятные времена, когда зарождающейся греческой науке грозила опасность погибнуть от нападок скептиков и субъективистов, и все дальнейшее существование науки зависело от того, будут ли найдены объективные критерии истины, которые были бы в состоянии разрушить обманчивую видимость софистической диалектики.

Если тем не менее, в особенности в новейшее время под влиянием Канта, неоднократно отрицали за логикой характер технического учения, тогда как другое направление продолжало придавать особый вес этой характеристике, то, очевидно, спор касался не просто вопроса о том, возможно ли ставить логике практические цели и сообразно с этим понимать ее как техническое учение. Ведь сам Кант говорил о прикладной логике, которой надлежит регулировать работу ума «при случайных субъективных условиях, мешающих или способствующих ей»5, и из которой мы можем узнать «что способствует правильному употреблению рассудка, каковы вспомогательные средства для этого или средства излечения от логических ошибок и заблуждений»6. Если он и не согласен считать ее наукой, подобно чистой логике7, если он даже думает, что она «собственно не должна была бы называться логикой»8, то ведь всякий волен так расширить цель логики, чтобы она охватила и прикладную, т. е. практическую ее часть9. Во всяком случае можно спорить, да не мало уже и спорили о том, много ли выиграет развитие человеческого знания от применения к нему логики в качестве практического учения о науке; действительно ли следует ожидать от дополнения старой логики, которая служит лишь для проверки уже данных знаний, «логикой открытий», ars inventiva, таких великих переворотов и такого прогресса, на какие рассчитывал, как известно, Лейбниц, и т. д. Но этот спор не затрагивает принципиально важных пунктов и разрешается ясным принципом, что даже умеренная вероятность дальнейшего развития науки должна оправдывать разработку направленной на эту цель нормативной дисциплины, не говоря уже о том, что выведенные правила сами по себе являются ценным вкладом в познание.

Действительно спорный и принципиально важный вопрос, который, к сожалению, не был ясно намечен ни одной стороной, лежит совсем в другом направлении; он заключается в том, выражает ли определение логики как технического учения ее существенный характер. Другими словами, спрашивается, основывается ли право логики на звание истинно научной дисциплины только на практической точке зрения, тогда как с теоретической точки зрения все познания, собираемые логикой, состоят, с одной стороны, из чисто теоретических положений, подлинная родина которых есть другие известные нам теоретические науки, главным образом психология, с другой же стороны - из правил, опирающихся на эти теоретические изложения.

И действительно, в воззрении Канта существенно не то, что он оспаривает практический характер логики, а то, что он считает возможным и в гносеологическом отношении существенным известное ограничение или сужение логики. Таким образом, она, по Канту, является наукой совершенно независимой, новой по сравнению с другими известными нам науками и притом чисто теоретической. Для нее, подобно математике, всякая мысль о возможном приложении является внешней, причем сходство ее с математикой сказывается еще и в том, что она есть априорная и чисто демонстративная дисциплина.

Согласно господствующей форме противоположного учения, ограничение логики теоретическим содержанием ее знаний приводит ее к психологическим, иногда грамматическим и иным положениям, т. е. к небольшим отрезкам из иначе отграниченных и к тому же эмпирических наук. По Канту же, мы встречаемся здесь с замкнутой в себе, самостоятельной и априорной областью теоретической истины - с чистой логикой.

Ясно, что в этих учениях играют роль еще другие существенные разногласия, а именно, есть ли логика априорная или эмпирическая наука, независимая или зависимая, демонстративная или недемонстративная. Если мы отстраним эти вопросы, как выходящие за пределы нашего ближайшего интереса, то останется вышеупомянутый спорный пункт: одна сторона будет утверждать, что в основе каждой логики, понимаемой как техническое учение, лежит ее собственная теоретическая наука, «чистая» логика; по мнению же другой стороны, все теоретические учения, которые встречаются в техническом учении логики, умещаются в пределах других известных нам теоретических наук

Последнюю точку зрения горячо защищал уже Бенеке10; ясно изложил ее Дж. С. Милль, логика которого и в этом отношении имела большое влияние11. На той же почве стоит и руководящее произведение новейшего логического направления в Германии, логика Зигварта. В ней ясно и решительно сказано, что высшая задача логики, составляющая ее действительную сущность, - это быть техническим учением.

На другой точке зрения, наряду с Кантом, стоит Гербарт и многие из их учеников.

Впрочем, на примере логики Бэна можно видеть, как легко в этом отношении самый крайний эмпиризм уживается со взглядами Канта. Бэн построил свою логику по типу технического учения, но признает также существование логики как собственно теоретической и абстрактной науки, подобной математике, и считает, что она входит в его логику. Правда, по Бэну эта теоретическая дисциплина основывается на психологии, она, значит, не предшествует, как полагает Кант, всем другим наукам как абсолютно независимая наука; но все-таки она особая наука, а не, как думает Милль, только собрание разных глав из психологии, определяемое намерением практически регулировать наши познания12.

Ни в одной из многочисленных обработок логики почти не был ясно поставлен и тщательно разобран обсуждаемый пункт разногласия. Ввиду того, что практическое изложение логики легко согласуется с обеими точками зрения и обычно признавалось полезным обеими сторонами, многие считали весь спор о практическом или теоретическом (по существу) характере логики лишенным всякого значения. Это происходило потому, что оставалось невыясненным различие между той и другой точкой зрения.

Для наших целей нет надобности входить в критический разбор споров прежних логиков о том, наука ли логика или искусство, или и то и другое, или ни то ни другое, и представляет ли она во втором случае практическую или умозрительную науку или же одновременно и то и другое. Сэр Вильям Гамильтон высказывается по этим вопросам и оценивает их значение следующим образом. «Спор этот, говорит он, быть может, один из самых пустых споров в истории умозрения. Для логики решение этого вопроса совершенно несущественно. Если философы спорили о том, каким именем назвать это учение, то это не потому, что существовало разномыслие в отношении его задачи и природы. В действительности спор шел исключительно о том, что, собственно, есть искусство и что - наука. И смотря по тому, какое значение придавали этим терминам, логику объявляли то наукой, то искусством, то тем и другим вместе, то ни тем ни другим». Надо заметить, однако, что сам Гамильтон не очень глубоко исследовал содержание и ценность упомянутых различий и разногласий. Если бы существовало надлежащее единогласие о способе изложения логики и содержании относимых к ней учений, тогда вопрос о том, входят ли в ее определение понятия «art» и «science» и каким образом они входят, имел бы гораздо меньшее значение, хотя все же не был бы только вопросом о ярлыке. Но (как мы уже говорили) спор об определениях есть спор о самой науке, именно не об уже законченной, а о развивающейся и лишь намечающейся науке, в которой проблемы, методы, учения, словом, решительно все находится еще под сомнением. Уже во времена Гамильтона и еще задолго до него различия во взглядах относительно существенного содержания логики, ее объема и способа изложения были весьма значительны. Достаточно сравнить произведения Гамильтона, Больцано, Милля и Бенеке. И как разрослись с тех пор эти разногласия! Сопоставим Эрдмана и Дробиша, Вундта и Бергмана, Шуппе и Брентано, Зигварта и Ибервега, - есть ли это единая наука, а не только единое название? Если бы всюду не встречались обширные группы общих тем, то можно было бы почти утверждать последнее; ведь среди всех этих логиков мы не найдем двух, которые могли бы столковаться насчет содержания учения и даже постановки вопросов! Во введении мы уже указали, что в определениях сказывается лишь различное понимание существенных задач и методологического характера логики, и что соответственные предрассудки и заблуждения в такой отсталой науке, как логика, могут с самого начала направить исследование по ложному пути. Кто согласен с этим, тот не скажет вместе с Гамильтоном: «Решение этого вопроса не имеет ни малейшего значения» (the decision ot the question is not of the very smallest import).

Путанице не мало содействовало то обстоятельство, что даже некоторые выдающиеся сторонники чистой логики как особой науки, например, Дробиш и Бергман, считали нормативный характер этой дисциплины существенной принадлежностью ее понятия. Противники же видели в этом явную непоследовательность и даже противоречие. Разве в понятии нормирования не содержится указание на руководящую цель и соответствующую ей деятельность? И не означает ли, следовательно, нормативная наука совершенно то же, что техническое учение?

Постановка и понимание Дробишем своих определений могут служить лишь к подтверждению этого. В его все еще ценном руководстве по логике мы читаем, что мышление в двух отношениях может стать предметом научного исследования: во-первых, как деятельность духа, условия и законы которой подлежат изучению, во-вторых, как орудие для добывания посредственного знания; тут возможно и верное, и ошибочное применение, и соответственно этому верные и неверные результаты. Поэтому существуют естественные законы мышления, и или предписания, которыми оно должно руководиться, чтобы вести к верным результатам. Исследование естественных законов мышления является задачей психологии, а установление норм его - задачей логики». В пояснении говорится еще, что нормирующие законы всегда регулируют ту или иную деятельность сообразно с определенной целью.

Противная сторона скажет, что здесь нет ни одного слова, которого не согласились бы подписать и использовать для себя Бенеке или Милль. Но если признать тождественность понятий «нормативная дисциплина» и «техническое учение», то само собой понятно: здесь, как и во всяком техническом учении, связью, объединяющей логические истины в одну дисциплину, является не родство содержания, а руководящая цель. Но тогда явно несообразно ставить логике такие узкие границы, какие ей ставит традиционная аристотелевская логика, дальше которой ведь «чистая» логика не идет. Бессмысленно ставить логике известную цель и вместе с тем исключать из нее классы норм и нормативных исследований, связанных с этой целью. Но представители чистой логики находятся еще под обаянием традиции; на них еще действует то странное волшебное влияние, которым в течение тысячелетий пользовалась состряпанная из бессодержательных формул схоластическая логика.

Такова цепь ближайших возражений, вполне способных ослабить современный интерес к более точному исследованию реальных мотивов, которые заставляли великих и самостоятельных мыслителей считать чистую логику особой наукой и которые и теперь еще заслуживают серьезной оценки. Превосходный мыслитель Дробиш, быть может, дал неудачное определение; но это не доказывает, что его позиция, как и позиция его учителя Гербарта, а также первого представителя этого учения - Канта13 по существу неверна. Ведь возможно, что за несовершенным определением кроется ценная мысль, которая лишь не получила логически ясного выражения. Обратим внимание на излюбленное у представителей чистой логики сопоставление логики с чистой математикой. Математические дисциплины тоже обосновывают технические учения, арифметика - практическое искусство счисления, геометрия - землемерное искусство. И к отвлеченным теоретическим естественным наукам, хоть и в несколько ином виде, но тоже примыкают технические учения: к физике - физическая технология, к химии - химическая. В связи с этим можно предположить, что и намечаемая чистая логика имеет значение абстрактной теоретической дисциплины, которая подобным же образом обосновывает особую технологию, а именно - логику в обычном практическом смысле слова. И так как технические учения вообще пользуются как фундаментом для возведения своих норм иногда преимущественно одной теоретической дисциплиной, иногда несколькими, то и чистая логика могла бы составлять только часть, хотя, быть может, и самую важную часть, фундамента логики в смысле технического учения. Если бы к тому же оказалось, что собственно логические законы и формы образуют замкнутую область отвлеченной теоретической истины, которую никоим образом нельзя уместить в рамки уже разграниченных теоретических дисциплин и на которую, следовательно, и должна распространяться компетенция чистой логики, то явилось бы дальнейшее предположение - именно, что несовершенство определения понятия этой дисциплины и неумение представить ее во всей ее чистоте и выяснить ее отношение к логике как техническому учению способствует смешению ее с этим техническим учением и порождает спор о том, следует ли по существу отграничивать логику как теоретическую или как практическую дисциплину. В то время как одна сторона имела в виду чисто теоретические и в узком смысле слова логические положения, другая обращала внимание на спорные определения намечаемой теоретической науки и на ее фактическое осуществление.

Нас не должно здесь тревожить возможное возражение, что речь идет о восстановлении схоластически-аристотелевской логики, уже осужденной историей. Быть может, еще окажется, что эта дисциплина имеет далеко не столь малый объем и не так бедна глубокими проблемами, как подразумевает этот упрек. Быть может, старая логика была только весьма несовершенным и смутным осуществлением идеи чистой логики, хотя, как почин и первый шаг, она имеет свою ценность и достойна внимания. Это презрение к традиционной логике следует, быть может, считать неправомерным отзвуком чуждых нам теперь настроений эпохи Возрождения. Исторически справедливая, но по существу зачастую неосмысленная борьба против схоластической науки естественно направлялась прежде всего против логики как принадлежащего к схоластике учения о методах. Но характер неправильной методики, свойственный формальной логике у схоластиков (в особенности в период вырождения), указывает, быть может, лишь на отсутствие настоящего философского понимания логической теории (поскольку она уже существовала тогда). Поэтому практическое использование ее пошло по ложному пути, от логики требовалась такая методическая деятельность, до какой она еще не доросла. Ведь и мистика чисел не есть аргумент против арифметики. Известно, что логическая полемика эпохи Возрождения по существу была бессодержательна и безрезультатна; в ней говорила страсть, а не теоретическое убеждение. Зачем же нам руководствоваться ее презрительными суждениями? Теоретический творческий ум Лейбница, соединявший в себе пылкое стремление к преобразованиям, свойственное эпохе Возрождения, с научной трезвостью нового времени, не хотел ничего знать об этом антисхоластическом колдовстве. Он заступился теплым словом за поносимую аристотелевскую логику, хотя и считал, что ее необходимо расширить и исправить. Во всяком случае, мы можем не считаться с упреком, что чистая логика сводится к обновлению «бессодержательной схоластической стряпни формул», до тех пор, пока не выясним смысла и содержания сложной дисциплины и правомерности открывшихся нам предположений.

Мы не станем для исследования этих предположений собирать все аргументы за то или другое понимание логики в их исторической последовательности и подвергать их критическому анализу. Не этим путем можно обновить интерес к старому спору; но принципиальные разногласия, которые не выявились до конца в этом споре, имеют свой особый интерес, возвышающийся над эмпирической обусловленностью спорящих, и на них-то мы и остановимся.

 

§ 14. Понятие нормативной науки. Основное мерило, иди принцип, ее единства

Прежде всего установим положение, имеющее решающее значение для всего нашего дальнейшего исследования: каждая нормативная, а также и каждая практическая дисциплина опирается на одну или несколько теоретических дисциплин, поскольку норма ее должна обладать теоретическим содержанием, отделимым от идеи нормирования (долженствования), и научное исследование этого содержания является задачей соответствующих теоретических дисциплин.

Чтобы выяснить это, исследуем понятие нормативной дисциплины в его отношении к понятию теоретической дисциплины. Законы первой говорят, как обычно полагают, о том, что должно быть, хотя может и не быть, а при известных условиях даже не может быть; законы последней, наоборот, говорят исключительно о том, что есть. Спрашивается, что разумеется под этим «должно быть» по сравнению с простым бытием.

Очевидно, первоначальный смысл долженствования, связанный с известным желанием или хотением, с требованием или приказанием, например: «ты должен слушаться меня», «пусть придет ко мне X», - слишком узок. Подобно тому, как иногда мы говорим о требовании в более широком смысле, причем нет никого, кто бы требовал, а иногда и никого, от кого бы требовалось, так часто мы говорим и о долженствовании независимо от чьего-либо желания или хотения. Когда мы говорим: «Воин должен быть храбрым», то это не значит, что мы или кто-либо другой желаем или хотим, повелеваем или требуем это; такого рода мнение скорее можно понимать так, что вообще, т. е. по отношению к каждому воину правомерно соответствующее желание или требование;

правда, и это не совсем верно, так как в сущности нет необходимости, чтобы здесь действительно была налицо такая оценка какого-либо желания или требования. «Воин должен быть храбрым» означает только, что храбрый воин есть «хороший» воин, и при этом - так как предикаты «хороший» и «дурной» распределяют между собой объем понятия воин - подразумевается, что не храбрый воин есть «дурной» воин. Так как это оценивающее суждение верно, то прав всякий, кто требует от воина храбрости; на том же основании желательно, похвально и т. д. воину быть храбрым. То же мы имеем и в других примерах. «Человек должен любить своего ближнего» означает: кто не любит своего ближнего, тот «нехороший» и, следовательно, ео ipso (в этом отношении) «дурной» человек. «Драма не должна распадаться на эпизоды»- иначе она «нехорошая» драма, «ненастоящее» художественное произведение. Во всех этих случаях мы ставим положительную оценку, признание позитивного предиката ценности в зависимость от известного условия, неисполнение которого влечет за собой соответствующий отрицательный предикат. Вообще мы можем считать тождественными или по меньшей мере равнозначными формы: «А должно быть В» и «А, которое не есть В, есть дурное А» или «только А, которое есть В, есть хорошее А».

Термином «хороший» мы пользуемся здесь, разумеется, в самом широком смысле для обозначения всего ценного в каком бы то ни было отношении; в конкретных, подходящих под нашу формулу, предложениях его надо каждый раз понимать сообразно тому роду ценности, который лежит в их основе, например, как полезное, прекрасное, нравственное и т. д. Существует столько же многообразных смыслов речи о долженствовании, сколько различных видов оценки, т. е., сколько действительных и предполагаемых ценностей.

Отрицательные выражения долженствования не следует понимать как отрицания соответствующих положительных; как и в обычном смысле отрицание требования не имеет значения запрещения. «Воин не должен быть трусливым» не означает неверности утверждения, что воин должен быть труслив, а означает, что трусливый воин есть плохой воин. Следовательно, равнозначны следующие формы: «А не должно быть В» и «А, которое есть В, есть всегда плохое А» или «только А, которое не есть В, есть хорошее А».

Что долженствование и недолженствование исключают друг друга - это есть формально-логическое следствие приведенных суждений; то же применимо и к положению, что суждение о долженствовании не заключает в себе утверждения о соответствующем бытии.

Очевидно, что нормативными суждениями будут признаны не одни лишь уясненные нами суждения нормативной формы, а и другие, хотя бы в них и отсутствовало слово «должно». Несущественно, что вместо «А должно (или не должно) быть В» мы можем также сказать: «А обязано (или не имеет права) быть В». Важнее указание на обе новые формы: «А не обязано быть В» и «А имеет право быть В», которые стоят в отношении контрадикторной противоположности к двум первым формам. Следовательно, «не обязано» есть отрицание «должно» или, что то же, отрицание «не имеет права»; «имеет право» есть отрицание «не должно» или, что то же, «не имеет права»; это легко видно из пояснительных оценивающих суждений: «А не обязано быть В» = «А, которое не есть В, еще не есть в силу этого дурное А»; «А имеет право быть В» = «А, которое есть В, еще не есть в силу этого дурное А».

Но сюда следует присоединить еще другие суждения. Например: «чтобы А было хорошим, достаточно (или недостаточно), чтобы оно было В». В то время как прежние суждения выражают те или иные необходимые условия признания или непризнания положительных или отрицательных предикатов ценности, в рассматриваемых суждениях высказываются лишь достаточные условия. В иных суждениях, наконец, одновременно обозначаются и необходимые, и достаточные условия.

Этим исчерпываются существенно важные формы всеобщих нормативных суждений; им соответствуют, разумеется, также формы частных и единичных оценивающих суждений, не представляющие ничего существенного для анализа; из них последние для наших целей вообще не имеют значения; они стоят всегда в более или менее близком отношении к известным общим нормативным положениям и могут выступать в отвлеченных нормативных дисциплинах лишь в качестве примеров для регулирующих их общих положений. Такие дисциплины стоят вообще вне какого бы то ни было индивидуального бытия, их общие положения имеют «чисто отвлеченную» природу и носят характер законов в подлинном смысле слова.

Мы видим из этого анализа, что каждое нормативное суждение предполагает известного рода оценку (одобрение, признание), из которой вытекает понятие «хорошего» (ценного) в известном смысле или же «дурного» (лишенного ценности) в отношении известного класса объектов; сообразно с этим такие объекты распадаются на хорошие и дурные. Чтобы иметь возможность высказать нормативное суждение «воин должен быть храбрым», я должен иметь некоторое понятие о «хорошем» воине, и это понятие не может основываться на произвольном номинальном определении, а должно исходить из общей оценки, которая давала бы возможность признавать воинов - сообразно с теми или иными их свойствами - хорошими или дурными. Здесь, при простом установлении смысла суждений долженствования, нас не касается вопрос, имеет ли эта оценка в каком-либо смысле «объективное значение» или нет, следует ли вообще делать различие между субъективно и объективно «хорошим». Достаточно отметить, что нечто считается ценным, как будто оно на самом деле было ценностью и благом.

И наоборот, если на основании известной общей оценки установлена пара предикатов ценности для соответствующего класса, то этим дана возможность нормативных суждений; все формы нормативных суждений получают свой определенный смысл. Каждый конститутивный признак В «хорошего» А дает, например, суждение такой формы: «А должно быть В»; несоединимый с В признак В1 - суждение: «А не имеет права (не должно) быть В1» и т. д.

Что касается, наконец, понятия нормативного суждения, то после произведенного нами анализа мы можем описать его следующим образом. В связи с основным оценивающим положением и определяемым им содержанием соответствующей пары предикатов ценности называется нормативным каждое суждение. в котором выражены какие-нибудь необходимые или достаточные условия (или необходимые и достаточные) для обладания подобным предикатом.

Найдя в процессе оценки различие между «хорошим» и «дурным» в определенном смысле, стало быть, и в определенной сфере, мы, естественно, заинтересованы в установлении тех обстоятельств и внешних или внутренних свойств, которые обеспечивают применение предикатов «хороший» или «дурной»; нам надо также знать, какие свойства не могут отсутствовать для того, чтобы объекту данной сферы можно было еще приписать ценность «хорошего» и т. д.

Говоря о хорошем и дурном, мы вместе с тем в процессе сравнительной оценки устанавливаем также различие лучшего и наилучшего, худшего и наихудшего. Если удовольствие есть благо, то из двух удовольствий более интенсивное и продолжительное есть лучшее. Если познание представляется нам чем-то хорошим, то все же не всякое познание «одинаково хорошо». Познание законов мы оцениваем выше, чем познание единичных фактов; познание более общих законов-например, что каждое уравнение п-ной степени имеет п корней - выше, чем познание подчиненных им частных законов - например, что каждое уравнение 4-й степени имеет 4 корня. Таким образом, об относительных предикатах ценности возникают такие же нормативные вопросы, как и об абсолютных. Если установлено конститутивное содержание хорошего или дурного по нашей оценке, то спрашивается, что следует считать при сравнительной оценке конститутивно лучшим или худшим; далее, каковы связанные с этими предикатами ближайшие и дальнейшие, необходимые и достаточные условия, конститутивно определяющие содержание «лучшего» - или же «худшего» - и, наконец, «относительно наилучшего». Конститутивные содержания положительных и относительных предикатов ценности являются, так сказать, единицами измерения, которые мы прилагаем к объектам соответствующей сферы.

Совокупность этих норм, очевидно, образует замкнутую в себе группу, определяемую основным оценивающим положением. Нормативное суждение, которое выставляет по отношению к объектам сферы общее требование, чтобы они в возможно большей степени соответствовали конститутивным признакам положительных предикатов ценности, занимает в каждой группе сопринадлежащих норм особое положение и может быть названо основной нормой. Такую роль играет, например, категорический императив в группе нормативных суждений, составляющих этику Канта; таков же принцип «возможно большего счастья возможно большего числа людей» в этике утилитаристов.

Основная норма есть коррелят определения «хорошего» или «лучшего» в соответственном смысле; она указывает, согласно какой основной мере (основной ценности) должно происходить нормирование. Она, таким образом, не представляет в собственном смысле слова нормативного суждения. Отношение основной нормы к собственно нормирующим суждениям аналогично отношению между так называемыми определениями ряда чисел и постоянно с ними сообразующимися теоремами о числовых отношениях в арифметике. И здесь основную норму можно было бы обозначить, как «определение» понятия, которое служит мерой хорошего, - например, хорошего в нравственном смысле; хотя обычное логическое понятие определения было бы этим нарушено.

Если же мы ставим себе цель в связи с такого рода «определением», стало быть, в связи с одной общей основной мерой, научно исследовать совокупность сопринадлежащих нормативных суждений, то является идея нормативной дисциплины. Каждая подобная дисциплина, следовательно, характеризуется однозначно своею основной нормой или определением того, что в ней должно признаваться «хорошим». Если, например, мы признаем хорошим создание и продолжение, умножение и повышение удовольствия, то мы спросим, какие объекты доставляют удовольствие и при каких субъективных и объективных обстоятельствах; и вообще, каковы необходимые и достаточные условия для наступления удовольствия, его продления, умножения и т. д. Эти вопросы, рассматриваемые как цели научной дисциплины, образуют гедонику; это есть нормативная этика в духе гедонического учения. Оценка с точки зрения возбуждаемого удовольствия есть основная норма, определяющая единство данной дисциплины и отличающая ее от каждой другой нормативной дисциплины. Так и каждая нормативная дисциплина имеет свою собственную основную норму, которая в каждом данном случае является объединяющим принципом ее. В теоретических же дисциплинах, наоборот, отсутствует эта центральная связь всех исследований с основной мерой ценности как источником преобладающего интереса нормирования. Единство их исследований и порядок их познаний определяются исключительно теоретическим интересом, направленным на исследование того, что связано по существу (т. е. теоретически, в силу внутренней закономерности вещей) и что поэтому должно быть исследуемо совместно.

 

§ 15. Нормативная дисциплина и техническое учение

Нормативный интерес преобладает у нас, разумеется в отношении к реальным объектам как объектам практических оценок; отсюда явная склонность отождествлять понятие нормативной дисциплины с понятием практической дисциплины, технического учения. Но легко понять, что это отождествление не выдерживает критики. Для Шопенгауэра, который, исходя из своего учения о прирожденном характере, коренным образом отвергает всякое практическое моральное воздействие, не существует этики в смысле технического учения, но несомненно существует этика как нормативная наука, им же самим разработанная. Ибо он никоим образом не отвергает различении моральной ценности. Техническое учение представляет тот особый случай нормативной дисциплины, когда основная норма заключается в достижении общей практической цели. Ясно, что каждое техническое учение целиком включает в себя нормативную, но саму по себе не практическую дисциплину. Ибо задача технического учения предполагает решение более узкой задачи, состоящей в том, чтобы вне всякого отношения к практическому достижению установить нормы, сообразно с которыми определяется, соответствует ли реализуемая цель общему понятию, обладает ли она характеризующими данный класс действий признаками. Наоборот, каждая нормативная дисциплина, в которой основная оценка превращается в соответствующее установление цели, расширяется до технического учения.

 

§ 16. Теоретические дисциплины как основы нормативных

Теперь легко понять, что каждая нормативная, а тем более каждая практическая дисциплина предполагает в качестве основ одну или несколько теоретических дисциплин, именно в том смысле, что она должна обладать отделимым от всякого нормирования теоретическим содержанием, естественное место которого, как такового - в каких-нибудь уже отграниченных или еще имеющих конституироваться науках.

Основная норма (или же основная ценность, последняя цель) определяет, как мы видели, единство дисциплины; она же вносит во все нормативные суждения дисциплины идею нормирования. Но наряду с общей идеей измерения по основной норме эти суждения обладают еще особым, отличающим их друг от друга теоретическим содержанием. Каждое выражает мысль об измеряющем соотношении между нормой и нормируемым; но само это соотношение - если отвлечься от интереса оценки - объективно носит характер соотношения между условием и обусловливаемым, причем соответствующее нормативное суждение признает это соотношение существующим или несуществующим. Так, например, каждое нормативное суждение формы: «А должно быть В» включает в себя теоретическое суждение: «только А, которое есть В, имеет свойства б», причем С обозначает конститутивное содержание руководящего предиката «хороший» (например, удовольствие, познание - словом, то, что сообразно основной мере ценности в данном кругу отмечается как хорошее). Новое суждение есть чисто теоретическое и уже не содержит идеи нормирования. И наоборот: если утверждается какое-либо суждение теоретической формы, а затем появляется как нечто новое, оценка какого-либо С как такового и становится желательной нормирующая связь с ним, то теоретическое суждение принимает нормативную форму: только А, которое есть В, есть хорошее, т. е. А должно быть В. Поэтому даже в теоретических связях мыслей могут встречаться нормативные суждения; в этих связях теоретический интерес приписывает ценность существованию соотношения вещей вида М (например, существованию разносторонности искомого треугольника) и измеряет им другие соотношения вещей (например, равноугольность: если треугольник должен быть равносторонним, то он должен быть и равноугольным). Но в теоретических науках этот оборот имеет преходящее, второстепенное значение, так как конечное намерение мысли направлено на познание теоретической связи вещей; поэтому окончательные результаты облекаются не в нормативную форму, а в форму объективной связи, в данном случае в форму всеобщего суждения.

Теперь ясно, что теоретические соотношения, которые, согласно вышеизложенному, содержатся в положении нормативных наук, должны иметь свое логическое место в известных теоретических науках. Нормативная наука, заслуживающая этого названия, способная научно наследовать подлежащие нормированию соотношения вещей в их отношении к основной норме, должна изучить теоретическое содержание этих отношений и ради этого вступить в сферы соответствующих теоретических наук. Другими словами: каждая нормативная дисциплина требует познания известных ненормативных истин, которые она заимствует у известных теоретических наук или же получает посредством применения взятых из них положений к комбинациям, которые определяются нормативным интересом. Это, разумеется, относится и к более специальному случаю технического учения и притом, очевидно, в большей мере. Сюда присоединяются еще теоретические познания, которые должны давать основу для плодотворного осуществления целей и средств.

В интересах дальнейшего изложения отметим еще одно. Разумеется, эти теоретические науки могут в различной мере принимать участие в научном обосновании и построении данной нормативной дисциплины; и значение их для нее может быть большим или меньшим. Может оказаться, что для удовлетворения интересов нормативной дисциплины познание известных классов теоретических связей стоит на первом плане, так что развитие и привлечение теоретической области знания, к которой они относятся, имеет решающее значение для существования нормативной дисциплины. Но возможно также, что известные классы теоретических знаний хотя и полезны и, может быть, весьма важны для построения данной дисциплины, но все же имеют лишь второстепенное значение, ибо их отсутствие только ограничило бы область этой дисциплины, но не уничтожило бы ее. Вспомним, например, об отношении между чисто нормативной и практической этикой14. Все те положения, которые относятся к практическому осуществлению, не входят в круг чистых норм этической оценки. Не будь этих норм или лежащих в основе их теоретических познаний, не было бы этики вообще; отсутствие же первого рода положений лишает нас только возможности применять этику к жизни, т. е. устраняет возможность технического учения о нравственном поведении.

Только в таком смысле, в связи с такими различиями мы будем говорить о существенных теоретических основах нормативной науки. Мы разумеем под ними безусловно существенные для ее построения теоретические науки, но наряду с ними и соответственные группы теоретических суждений, которые имеют решающее значение для осуществления нормативной дисциплины.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ, ЕГО АРГУМЕНТЫ И ЕГО ПОЗИЦИЯ В ОТНОШЕНИИ К ОБЫЧНЫМ ВОЗРАЖЕНИЯМ

 

§ 17. Спорный вопрос, относятся ли существенные теоретические основы логики к психологии

Если мы применим общие положения, установленные в предыдущей главе, к логике как нормативной дисциплине, то первым важнейшим вопросом явится: из каких теоретических наук черпает свои существенные основы наукоучение? К нему тотчас же присоединяется следующий вопрос: верно ли, что теоретические истины, которые обсуждаются в пределах традиционной и новейшей логики и прежде всего те, которые составляют ее существенную основу, теоретически умещаются в пределах уже разграниченных и самостоятельно развивающихся наук?

Тут мы наталкиваемся на спорный вопрос о соотношении между психологией и логикой. Одно господствующее в наше время направление имеет готовый ответ на эти вопросы: существенные теоретические основы логики находятся в психологии; к ее области относятся по своему теоретическому содержанию те положения, которые придают логике ее характерные черты. Логика относится к психологии, как какая-либо отрасль химической технологии к химии, как землемерное искусство к геометрии и т. д. Это направление не видит повода к отграничению новой теоретической науки, в особенности такой, которая заслуживала бы названия логики в более узком и рельефном смысле. Нередко подразумевают даже, будто психология составляет единственную и совершенно достаточную теоретическую основу для технического учения логики. Так Милль в полемике с Гамильтоном отмечает: «Логика - не обособленная от психологии и соподчиненная ей наука. Поскольку она вообще наука, она есть часть или ветвь психологии, отличаясь от нее как часть от целого и, с другой стороны, как искусство от науки. Своими теоретическими основами она целиком обязана психологии и включает в себя столько из этой науки, сколько необходимо для обоснования правил искусства»15. По Липпсу, логику следует даже считать составной частью психологии. Он говорит: «То, что логика является частной психологической дисциплиной, достаточно ясно отделяет ее от психологии»16.

 

§ 18. Аргументация психологистов17

Если мы зададим вопрос о правомерности подобных воззрений, то нам представится в высшей степени внушительная аргументация, которая, по-видимому, сразу пресекает всякую возможность спора. Как бы ни определять логическое техническое учение - как техническое учение о мышлении, о суждении, об умозаключении, о познании, о доказательстве, о знании, о направлении разума в искании истины или при оценке доказательств и т. д. - всюду объектами практического регулирования признается психическая деятельность или ее продукты. И если вообще искусственная обработка материала предполагает знание его свойств, то, следовательно, это имеет место и здесь, где речь идет специально о психологическом материале. Научное исследование правил, по которым его следует обрабатывать, приведет нас, разумеется, к научному исследованию этих свойств: теоретическая основа для построения логического технического учения есть, следовательно, психология, в частности, психология познания18.

Взглянув на содержание логической литературы, мы найдем подтверждение этому. О чем здесь всегда идет речь? О понятиях, суждениях, умозаключениях, дедукции, индукции, определениях, классификациях и т. д. - все это относится к психологии, но выбрано и распределено согласно нормативным и практическим точкам зрения. Какие бы узкие рамки ни ставить чистой логике, из нее нельзя устранить психического элемента. Он кроется уже в понятиях, которые являются конститутивными для логических законов, например, в понятиях истины и заблуждения, утверждения и отрицания, общего и частного, основания и следствия и т. п.

 

§ 19. Обычные аргументы противников и их психологистическое опровержение

Как это ни странно, но противная сторона пытается обосновать строгую раздельность обеих дисциплин, исходя именно из нормативного характера логики. Психология, говорит она, рассматривает мышление как оно есть, логика же - как оно должно быть. Первая рассматривает естественные законы мышления, последняя - его нормативные законы. Так, Еше в своей обработке лекций Канта по логике говорит, что некоторые логики предполагают в логике психологические принципы. Но вносить подобные принципы в логику так же нелепо, как выводить мораль из жизни. Если бы мы брали основные принципы из психологии, т. е. из наблюдений над нашим разумом, то мы только усматривали бы, как протекает мышление и каким оно бывает при тех или иных субъективных условиях или препятствиях; но это привело бы лишь к познанию случайных законов. В логике же дело идет не о случайных, а о необходимых правилах, не о том, как мы мыслим, а о том, как мы должны мыслить. Поэтому правила логики должны быть выводимы не из случайной деятельности разума, а из необходимой, которую каждый найдет в себе помимо всякой психологии. В логике мы хотим знать не каков разум и не как он мыслит и как доселе осуществлял мышление, а лишь, как он должен мыслить. Она должна нас научить правильному, т. е. согласующемуся с самим собой пользованию разумом. Сходную позицию занимает и Гербарт, который, возражая против логики своего времени и мнимо психологических рассказов об уме и разуме, с которых она начинается, говорит, что это столь же грубая ошибка, как если бы этика начиналась с естественной истории человеческих склонностей, влечений и слабостей; логика, как и этика, говорит он, носит нормативный характер.

Подобная аргументация ничуть не смущает психологистов. Необходимое употребление разума, отвечают они, есть все же употребление разума и вместе с самим разумом относится к области психологии. Мышление, каким оно должно быть, есть только особый случай мышления как оно есть. Конечно, психология должна исследовать естественные законы мышления, стало быть, законы всех суждений, вообще правильных и неправильных; но странно было бы толковать это положение так, что к психологии относятся только широчайшие всеобщие законы, охватывающие все суждения вообще, между тем как специальные законы суждения, а именно законы о правильном суждении, должны быть исключены из нее. Или это не так? Хотят ли этим сказать, что законы, нормирующие мышление, не носят характера таких специальных психологических законов? Но и это не есть возражение. Законы, нормирующие мышление - так говорят, обыкновенно - только указывают, как надлежит поступать, если предполагается желание мыслить правильно. «Мы мыслим правильно в материальном смысле, когда мы мыслим вещи, какими они являются. Но вещи имеют такие или иные свойства, действительны и несомненны, - это означает на нашем языке, что мы согласно природе нашего ума не можем их мыслить иначе, как только таким образом. Уже достаточно часто говорилось, и нет надобности повторять, что, разумеется, ни одна вещь не может ни мыслиться нами, ни быть предметом нашего познания, как она есть, независимо от способа, каким мы вынуждены ее мыслить. Следовательно, кто сравнивает свои мысли о вещах с самими вещами, тот на самом деле только соизмеряет свое случайное, зависящее от привычки, традиций, симпатий и антипатий мышление с тем мышлением, которое, будучи свободно от всяких влияний, повинуется только собственной закономерности».

«Но тогда те правила, которым надо следовать, чтобы мыслить правильно, представляют собой не что иное как правила, следуя которым, мы мыслим так, как этого требует своеобразие мышления, его особая закономерность; короче говоря, они совпадают с естественными законами самого мышления. Логика есть физика мышления, или же логика вообще не существует» (Липпс).

Однако противники психологизма, быть может, скажут, что различные виды представлений, суждений, умозаключений и т. д., как психические явления и тенденции, относятся также и к психологии; но психология имеет в отношении к ним иную задачу, чем логика. Обе исследуют законы этих явлений, но для каждой из них слово «закон» означает нечто совершенно различное. Задача психологии есть закономерное исследование реальной связи процессов сознания между собой, а также с родственными психическими тенденциями и соответствующими процессами в физическом организме. Закон здесь означает объединяющую формулу для необходимой и не терпящей исключений связи явлений в их сосуществовании и последовательности. Связь тут - причинная. Совершенно иного характера - задача логики. Логика исследует не причины и следствия интеллектуальных действий, а содержащуюся в них истину; она спрашивает, каковы должны быть свойства этих действий и как они должны протекать, чтобы достигаемые ими суждения были истинны. Верные и ложные суждения, разумные и слепые являются и исчезают согласно естественным законам, они, как все психические явления, имеют свои причины и следствия. Но не эти естественные связи интересуют логика, он ищет идеальных связей, которые не всегда, а, наоборот, лишь в исключительных случаях, фактически осуществляются в процессе мышления. Его целью является не физика, а этика мышления. Справедливо, поэтому, подчеркивает Зигварт, что для психологического исследования мышления противоположность истинного и ложного имеет также мало значения.., как мало противоположность доброго и злого в человеческих поступках носит характер психологический19.

Такая половинчатость, скажут психологисты, нас удовлетворить не может. Логика, конечно, ставит себе совершенно иную задачу, чем психология; кто же это станет отрицать? Она именно есть технология познания; но как она может в этом случае не затрагивать вопроса о причинных связях, как она может искать идеальные связи, не исследуя естественных? «Как будто всякое долженствование не основывается на бытии, как будто всякая этика не должна одновременно проявлять себя, как физика»; «Вопрос о том, что должно делать, можно свести к вопросу о том, что нужно делать для достижения определенной цели; а этот вопрос в свою очередь равнозначен вопросу о том, как эта цель фактически, достигается» (Липпс). Если для психологии, в отличие от логики, противоположность истинного и ложного не имеет значения, «то это не может означать, что психология считает эти два различных психических состояния одинаковыми, а лишь то, что она объясняет одинаково и то, и другое» (Липпс). В теоретическом смысле логика, следовательно, относится к психологии, как часть к целому. Ее главная цель - составлять положения следующей формы: именно так, а не иначе следует - вообще или при определенно охарактеризованных обстоятельствах - формировать, распределять и соединять интеллектуальные действия, чтобы вытекающие из них суждения достигали характера очевидности, или познания в точном смысле слова. Причинная зависимость здесь ясна до осязательности. Психологический характер очевидности есть причинное следствие известных предшествующих условий. Каких именно? Это и составляет задачу исследования20.

Так же мало колеблет позицию психологистов и следующий, часто повторяемый аргумент. Логика, говорят, не может основываться ни на психологии, ни на какой-либо другой науке; ибо каждая наука только тогда есть наука, когда она согласуется с правилами логики, каждая из них уже предполагает признание этих правил. Таким образом, основывать логику еще на психологии значит впадать в круг (Лотце, Наторп, Эрдман)21.

На это сторонники психологизма отвечают, что неверность этой аргументации ясна, ибо из нее вытекает невозможность логики вообще. Так как логика в качестве науки сама должна быть логична, то она ведь падает в тот же круг; она должна была бы обосновывать верность правил, которые сама предполагает.

Но присмотримся поближе, в чем собственно состоит этот подозреваемый круг. В том, что психология предполагает признание логических законов? Обратим внимание на некоторую двусмысленность в понятии предположения. Когда говорят: наука предполагает обязательность известных правил, это может означать, что они являются посылками ее обоснований; но это может также означать, что это правила, которым должна следовать наука, чтобы вообще быть наукой. Рассматриваемый аргумент смешивает то и другое: умозаключать согласно правилам логики означает для него то же, что умозаключать из правил логики; ибо круг получился бы лишь в том случае, если бы умозаключали из них. Но подобно тому, как иной художник творит прекрасные произведения, не имея ни малейшего понятия об эстетике, так и исследователь может строить доказательства, не обращаясь никогда к логике; стало быть, логические законы не могли быть их посылками. И что справедливо для отдельных доказательств, то справедливо и для целых наук.

 

§ 20. Пробел в аргументации психологистов

Нельзя не признать, что антипсихологисты, выдвигая эти и сходные аргументы, оказываются в невыгодном положении. Многим спор представляется уже решенным, и возражения психологистов - безусловно неопровержимыми. Но одно тут способно вызвать философское удивление, а именно то обстоятельство, что вообще возник и продолжается спор, что одни и те же аргументации постоянно снова выставляются и что их опровержения до сих пор не получили полного признания. Если бы в действительности все обстояло так ясно и просто, как уверяют нас психологисты, то такое состояние вопроса было бы непонятно, тем более, что и в рядах противников числятся серьезные, проницательные и добросовестные мыслители. Не лежит ли и здесь истина в середине, не приходится ли здесь за каждой из сторон признать добрую долю истины и вместе с тем неспособность логически точно отграничить ее и постигнуть, что она есть именно лишь часть истины? Не остается ли в аргументах антипсихологистов, несмотря на некоторые неверности в частностях, несомненно вскрытые возражениями, все же некоторый нерастворенный остаток, не присуща ли им все же действительная сила, ясно обнаруживающаяся при беспристрастном их рассмотрении? Я со своей стороны склонен дать утвердительный ответ на этот вопрос. Мне кажется даже, что более существенная доля истины на стороне антипсихологистов; у них лишь недостаточно разработаны, а также затуманены некоторыми неправильностями мысли, имеющие решающее значение.

Вернемся к поставленному выше вопросу о существенных теоретических основах нормативной логики. В самом деле, исчерпан ли он аргументацией психологистов? Тут мы сразу замечаем один слабый пункт. Доказано только одно: именно, что психология принимает участие в построении основ логики, но не доказано, что участвует она одна или она по преимуществу, не доказано, что она составляет логике существенную основу в определенном нами (§ 1б) смысле. Остается открытой возможность, что другая наука и, быть может, еще в несравненно более значительной степени содействует обоснованию логики. И здесь, быть может, место для. той «чистой логики», которая, по мнению противников психологизма, должна существовать независимо от какой бы то ни было психологии в качестве естественно отграниченной, замкнутой в себе науки. Мы охотно признаем, что «чистая логика» кантианцев и гербартианцев отличается не вполне тем характером, каким она должна бы обладать согласно этому допущению. Ведь они всюду говорят лишь о нормативных законах мышления, в частности, образования понятий, суждений и т. д.; уже это одно доказывает, можно было бы сказать, что содержание логики - не теоретическое и не чуждое психологии. Но это соображение потеряло бы силу, если бы при ближайшем исследовании подтвердилось вышеприведенное (§ 13) предположение, что хотя эти две школы не имели полной удачи в своем определении и построении задуманной дисциплины, но приблизились к ней в том отношении, что заметили в традиционной логике множество связанных между собой теоретических истин, которые не умещаются ни в психологии, ни в других отдельных науках, и потому заставляют предполагать свою собственную область истины. Это были именно те истины, на которые в конечном счете опирается всякое логическое регулирование и которые преимущественно имелись в виду, где речь шла о логических истинах. Поэтому-то легко было прийти к заключению, что в них кроется суть всей логики, и дать их теоретическому единству название «чистой логики». Я надеюсь в действительности доказать, что это совпадает с истинным положением вещей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

ЭМПИРИСТИЧЕСКИЕ СЛЕДСТВИЯ ПСИХОЛОГИЗМА

 

§ 21. Два эмпиристических следствия, вытекающих из психологистической точки зрения, и их опровержение

Станем на мгновение на почву психологистической логики и предположим, что важнейшие теоретические основы логических предписаний кроются в психологии. Как бы ни определять эту дисциплину - как науку о психических явлениях, или как науку о фактах сознания, или о фактах внутреннего опыта, о переживаниях в их зависимости от переживающих личностей, или как-либо иначе, - все согласны в том, что психология есть наука о фактах и тем самым опытная наука. Мы не встретим также возражения, если прибавим, что психология до сих пор еще лишена настоящих и точных законов и что положения, которые она сама удостаивает названия законов, являются хотя и весьма ценными, но все же лишь приблизительными22 обобщениями опыта, высказывания о приблизительных правильностях сосуществования или последовательности. Эти положения совсем и не претендуют устанавливать с непогрешимой и однозначной определенностью, что должно совместно существовать или совершаться при известных, точно описанных условиях. Возьмем, например, законы ассоциации идей, которым ассоциационная психология приписывает значение основных психологических законов. Как только постараешься надлежащим образом формулировать их эмпирически правомерный смысл, они тотчас же теряют предполагаемый характер закона. Исходя из этого, мы получаем довольно рискованные для психологистов следствия:

Во-первых. На приблизительные теоретические основы могут опираться лишь приблизительные правила. Если в психологических законах отсутствует точность, то то же распространяется и на предписания логики. Нет сомнения, что некоторым из этих предписаний действительно присуща эмпирическая приблизительность. Но именно так называемые логические законы в истинном смысле, о которых мы выше узнали, что они в качестве законов обоснований составляют собственно ядро всей логики - каковы логические «принципы», законы силлогистики, законы многих иных видов умозаключения, например, умозаключение о равенстве, умозаключение Бернулли от п к п+1, принцип умозаключений вероятности и т. д. - абсолютно точны; всякое толкование, которое подставляло бы вместо них эмпирические неопределенности, ставило бы их значение в зависимость от приблизительных «обстоятельств» и искажало бы коренным образом их истинный смысл. Это, очевидно, настоящие законы, а не «только эмпирические», т. е. приблизительные, правила.

Если математика, как думал Лотце, есть лишь самостоятельно развившаяся ветвь логики, то и чисто математические законы во всем их неисчерпаемом изобилии относятся к намеченной только что сфере точных логических законов. И во всех дальнейших возражениях следует иметь в виду наряду с этой сферой и сферу чистой математики.

Во-вторых. Если бы кто-нибудь, чтобы избежать первого возражения, стал отрицать свойственную всем психологическим законам неточность и пожелал основывать нормы только что обозначенного нами класса на будто бы точных естественных законах мышления, то выигрыш был бы еще не велик.

Ни один естественный закон не познаваем a priori, т. е. с сознанием его очевидности. Единственный путь для обоснования и оправдания подобных законов есть индукция из единичных фактов опыта. Но индукция обосновывает не истинность закона, а лишь большую или меньшую степень вероятности ее; с очевидностью сознается вероятность, а не сам закон. Поэтому и логические законы, и притом все без исключения, должны были бы обладать лишь вероятностью. Напротив, совершенно ясно, что все «чисто логические» законы истинны a priori. Они обосновываются и оправдываются не через индукцию, а через аподиктическую очевидность. С внутренней убедительностью оправдывается не только вероятность их значения, но и само их значение или истинность.

Закон противоречия не утверждает, что из двух противоречащих суждений должно предполагать одно истинным, а другое ложным. Модус Barbara не говорит, что если положения формы: «Все А суть В» и «Все В суть С» истинны, то надо предполагать истинным соответствующее положение формы «Все А суть С». И так всюду, также и в области чисто математических положений. В противном случае оставалась бы открытой возможность, что при расширении нашего всегда ограниченного круга опыта предположение не оправдается. Тогда возможно, что наши логические законы представляют собой лишь «приближения» к подлинно истинным, но недостижимым для нас законам мышления. Такие возможности серьезно и по праву принимаются в соображение, когда речь идет о законах природы. Хотя закон тяготения уже неоднократно подтверждался самыми широкими индукциями и проверками, но в наше время ни один естествоиспытатель не считает его абсолютно истинным законом. Иногда делаются попытки установить новые формулы тяготения; было, например, показано, что основной закон электрических явлений, установленный Вебером, вполне мог бы функционировать и в качестве основного закона тяжести. Фактор, по которому различается та и другая формула, обусловливает различия в вычисляемых величинах, не выходящие за пределы неизбежных ошибок наблюдения. Но таких факторов - можно мыслить бесконечное множество; поэтому мы a priori знаем, что бесконечное множество законов могут и должны давать то же самое, что дает закон тяготения Ньютона (выгодный только своей чрезвычайной простотой). Мы знаем, что даже само искание единственно истинного закона при везде и всегда неустранимой неточности наблюдений было бы бессмысленно. Таково положение дел в точных науках о фактах. Однако, отнюдь не в логике. То, что там является вполне оправдываемой возможностью, здесь есть явная нелепость. Ведь нам убедительно ясна не простая вероятность, а истина логических законов. Мы усматриваем основные принципы силлогистики, индукции Бернулли, умозаключения вероятности, общей арифметики и т. п., значит мы постигаем в них саму истину; таким образом, теряют всякий смысл слова о сферах неточности, об одних лишь приближениях и т. д. Но если нелепо то, что вытекает как следствие из психологического обоснования логики, то и само это обоснование нелепо.

Против самой истины, воспринимаемой нами с внутренней убедительностью, бессильна и самая сильная психологистическая аргументация; вероятность не может спорить против истины, предположение - против очевидности. Пусть тот, кто остается в сфере общих соображений, поддается обманчивой убедительности психологических аргументов - достаточно бросить взгляд на какой-либо из законов логики, обратить внимание на настоящий его смысл и на внутреннюю убедительность, с которой воспринимается его истинность, чтобы положить конец этому заблуждению.

Как внушительно звучит то, что хочет нам навязать обычная психологическая рефлексия: логические законы представляют собой законы для обоснований; а что такое обоснования, как не своеобразные сплетения мыслей человека, конечными звеньями которых при известных нормальных условиях являются суждения, носящие характер необходимых следствий? Но и этот характер - тоже психический, это - только известного рода настроения, и больше ничего. И все эти психические явления, разумеется, не стоят изолированными, а представляют собой отдельные нити той переплетающейся ткани психических явлений, психических тенденций и органических процессов, которую мы называем человеческой жизнью. Может ли при таких условиях получиться что-нибудь другое, кроме эмпирических общих положений? Да и как может психология дать что-либо большее?

Мы отвечаем: конечно, психология не дает ничего большего. Поэтому-то она и не может дать тех аподиктически очевидных и тем самым сверхэмпирических и абсолютно точных законов, которые составляют ядро всякой логики.

 

§ 22. Законы мышления как предполагаемые естественные законы,

которые, действуя изолированно, являются причиной разумного мышления

Здесь уместно дать оценку одного весьма распространенного понимания логических законов, которое определяет правильность мышления, как соответствие некоторым законам мышления (как бы они ни формулировались), но вместе с тем склонно придавать этому соответствию следующее психологистическое толкование: законы мышления представляют собой естественные законы, характеризующие своеобразие нашего духа как мыслящего начала; поэтому сущность соответствия, определяющего правильное мышление, состоит в чистом, не осложненном никакими другими психическими влияниями (как, например, привычка, склонность, традиция) действии этих законов23.

Приведем здесь одно из рискованных следствий этого учения. Законы мышления, как каузальные законы, согласно которым развиваются познания, могут быть даны только в форме вероятностей. Таким образом, ни одно утверждение не может определенно считаться правильным; ибо если основной мерой всякой правильности является вероятность, то она накладывает печать простой вероятности на всякое познание. Мы стояли бы в этом случае перед самым крайним пробабилизмом. Утверждение, что всякое знание лишь вероятно, было бы и само только вероятно; равным образом и это новое утверждение, и т. д. до бесконечности. Так как каждая следующая ступень вероятности несколько понижает меру вероятности ближайшей предыдущей, то мы должны были бы серьезно опасаться за ценность всякого познания. Мы можем лишь надеяться, что к нашей удаче степень вероятности этих бесконечных рядов будет всегда носить характер «фундаментальных рядов» Кантора и притом так, что конечная предельная ценность вероятности оцениваемого познания есть реальное абсолютное число > 0. Эти неудобства, разумеется, устраняются, если считать законы мышления внутренне очевидными. Но как можем мы усматривать очевидность причинных законов?

Но допустим, что это затруднение не существует; тогда мы все же можем спросить: да где же доказано, что из чистого действия этих законов (или каких бы то ни было законов) получаются правильные акты мышления? Где те генетические анализы, которые давали бы нам право объяснять явления мышления из двух классов естественных законов, причем одни из них исключительно определяют ход таких причинении, из которых проистекает логическое мышление, тогда как алогическое мышление соопределяется также и другими? Разве соответствие мышления с логическими законами равняется доказательству его каузального происхождения согласно этим именно законам как естественным?

По-видимому, некоторые естественные смешения понятий содействовали здесь психологистическим заблуждениям. Прежде всего, смешивают логические законы с суждениями (актами суждения), в которых они могут быть познаны, т. е. законы как «содержания суждении» - с самими суждениями. Последние представляют собой реальные процессы, имеющие свои причины и действия. Особенно часто суждения, содержанием которых является закон, действуют в качестве мотивов мышления, определяющих ход наших интеллектуальных переживаний в том направлении, которое предписывается именно этим содержанием, т. е. законами мышления. В таких случаях реальный порядок следования и соединения наших интеллектуальных переживаний адекватен тому, что в общей форме мыслится в руководящем познании закона; этот порядок есть конкретный единичный случай по отношению к общему утверждению закона. Но если закон смешивается с суждением, познанием закона, идеальное с реальным, то закон представляется определяющей силой процесса нашего мышления. Нетрудно понять, что с этим связано еще и второе смешение, а именно, смешение закона как звена причинения с законом, как правилом причинения. Ведь и в других случаях приходится встречаться с мифическими представлениями о законах природы как о силах, властвующих над процессами природы, - как будто правила причинных связей могут сами разумно функционировать как причины, т. е. как члены этих же связей. Серьезное смешение столь различных по существу вещей в нашем случае явно поощряется совершенным раньше смешением закона с познанием закона. Ведь логические законы казались уже двигательными силами в процессе мышления. Предполагалось, что они причинно управляют процессом мышления; стало быть, они представляют собой каузальные законы мышления, в них выражено, как мы должны мыслить, следуя природе нашего ума, они характеризуют человеческий ум как мыслящий (в собственном смысле). Если мы при случае мыслим не так, как требуют эти законы, то мы, собственно говоря, вообще не «мыслим», мы судим в этом случае не так, как предписывают естественные законы мышления или как этого требует своеобразие нашего ума как мыслящего; наше мышление в таких случаях определяется, и опять-таки причинно, иными законами, мы следуем смутным влияниям привычки, страсти и т. п.

Конечно, такой взгляд мог возникнуть и из-за других мотивов. Из опыта известно, что люди, нормально предрасположенные в известной сфере мышления, например, каждый ученый в своей области обыкновенно судит логически правильно. Этот факт естественно ведет за собой следующее объяснение: логические законы, по которым измеряется правильность мышления, вместе с тем в форме каузальных законов определяют ход каждого данного мышления; отдельные же отклонения от нормы легко относятся за счет смутных влияний, исходящих из других психологических источников.

Чтобы опровергнуть это, достаточным является следующее соображение. Мы создаем фикцию идеального человека, у которого все мышление происходит так, как этого требуют логические законы. Разумеется, факт, что оно так происходит, имеет свое объясняющее основание в известных психологических законах, которые известным образом регулируют процесс психических переживаний этого существа, начиная с первых «коллокаций». И вот я спрашиваю: тождественны ли при этом допущении эти естественные законы с логическими законами? Ответ, очевидно, должен быть отрицательным. Каузальные законы, по которым мышление должно протекать так, как этого требовали бы идеальные нормы логики, и сами эти нормы - это ведь совсем не одно и то же. Если какое-нибудь существо обладает такой организаций, что не может в едином ходе мысли высказывать противоречащие суждения или совершать умозаключения, несогласные с силлогистическими модусами, то из этого не следует, что закон противоречия, модус Barbara и т. п. представляют собой естественные законы, которые могут объяснить такую организацию. Это различие легко уяснить на примере счетной машины. Порядок и связь выскакивающих цифр закономерно урегулированы так, как этого требует значение арифметических положений. Но чтобы объяснить физически ход машины, никто не станет обращаться к арифметическим законам вместо механических. Машина, правда, не мыслит, не понимает ни саму себя, ни значения своей работы. Но разве наша мыслительная машина не может работать таким же образом, с тем только различием, что реальный ход одного мышления всегда должен был бы признаваться правильным в силу проявляющегося в другом мышлении сознания логической правомерности. Это другое мышление могло бы быть результатом работы той же или других мыслительных машин, но идеальная оценка и причинное объяснение все же оставались бы разнородными. Не надо также забывать «первых коллокаций», которые безусловно необходимы для причинного объяснения, но для идеальной оценки бессмысленны.

Психологические логики не замечают глубоко существенных и навеки неизгладимых различий между идеальным и реальным законом, между нормирующим и причинным регулированием, между логической и реальной необходимостью, между логическим и реальным основанием. Никакая мыслимая градация не может составить переход между идеальным и реальным. Характерно для низкого уровня чисто логических убеждений нашего времени, что такой исследователь, как Зигварт, говоря о вышеупомянутой фикции идеального в интеллектуальном отношении существа, считает возможным предположить, что для такового логическая необходимость была бы вместе с тем реальной, ведущей к действительному мышлению; и что тот же Зигварт для объяснения понятия логического основания пользуется понятием «принуждения к мышлению» (Denkzwang). To же относится и к Вундту, который видит в законе достаточного основания основной закон зависимости наших актов мышления друг от друга и т. д. В течение дальнейшего исследования мы надеемся с полной достоверностью показать даже предубежденным, что здесь речь идет действительно об основных логических заблуждениях.

 

§ 23. Третье следствие психологизма и его опровержение

В-третьих24. Если бы источником сознания логических законов были психологические факты, например, если бы логические законы, как учит обыкновенно противоположное направление, были нормативными формулировками психологических фактов, то они сами должны были бы обладать психологическим содержанием и именно в двояком смысле: они должны были бы быть законами для психического и вместе с тем предполагать существование психического или же заключать его в себе. Можно доказать, что ни того, ни другого нет. Ни один логический закон не предполагает непременно какого-либо «matter of fact», в том числе и существования представлений или суждений или иных явлений познавания. Ни один логический закон - в подлинном своем смысле - не есть закон для фактов психической жизни, стало быть, ни для представления (т. е. переживаний представления), ни для суждений (т. е. переживаний суждения), ни для прочих психических переживаний.

Большинство психологистов настолько подчинены влиянию общего своего предрассудка, что не помышляют о его проверке на имеющихся определенных законах логики. Раз эти законы по общим основаниям должны быть психологическими, то зачем доказывать о каждом в отдельности, что он действительно таков? Не обращают внимания на то, что последовательный психологизм приводит к таким толкованиям логических законов, которые в корне чужды их истинному смыслу. Забывают, что при естественном понимании эти законы ни по своему обоснованию, ни по своему содержанию не предполагают ничего психологического, т. е. фактов душевной жизни, или предполагают их, во всяком случае, не более, чем законы чистой математики.

Если бы психологизм стоял на правильном пути, то в учении об умозаключениях мы могли бы ожидать только правил следующего вида: опыт показывает, что умозаключение формы S, отличающееся характером аподиктически необходимого следствия, при условиях U связано с предпосылками формы Р. Стало быть, чтобы «правильно» умозаключать, т. е. получать в умозаключении суждения этого отличительного характера, надо поступать сообразно этому и позаботиться об осуществлении условия U и соответствующих предпосылок. Тут объектом регулирования были бы психические факты, и вместе с тем их существование предполагалось бы в обосновании правил и заключалось бы в их содержании. Но ни один закон умозаключения не соответствует этому типу. Что, например, говорит модус Barbara? He что иное как следующее: общеобязательно для каких угодно классовых терминов А, Б, С, что если все А представляют собой В и все В представляют собой С, то все A представляют собой С. «Modus ponens» в полном виде гласит опять-таки: «Ко всякого рода суждениям A, В применим закон, что если A - действительно и сверх того известно, что при действительности A действительно В, - то и В действительно». Эти и подобные законы, не будучи эмпирическими, не представляют собой и психологические законы. Правда, традиционная логика выдвигает их с целью нормирования деятельности суждения. Но разве в них самих подразумевается существование хотя бы единого осуществленного суждения или иного психического явления? Кто так думает, должен представить доказательства своего мнения. Что утверждается в каком-либо положении, то должно быть выводимо из него каким-нибудь общеобязательным способом умозаключения. Но где же те формы умозаключения, которые давали бы возможность выводить из чистого закона факт?

Вряд ли будут возражать, что если бы мы никогда актуально не переживали представлений и суждений и не извлекли бы из них соответствующих логических понятий, то никогда не могли бы возникнуть логические законы; или что каждое понимание и утверждение закона включает в себя существование представлений и суждений, которое, таким образом, может быть выведено из него; ибо едва ли есть надобность упоминать, что здесь следствие выводится не из закона, а из его понимания и утверждения, что то же самое следствие можно было бы вывести из любого утверждения, и что психологические предпосылки, или ингредиенты, утверждения какого-либо закона не должны быть смешиваемы с логическими моментами его содержания.

«Эмпирические законы» ео ipso имеют фактическое содержание. В качестве ненастоящих законов они, грубо говоря, утверждают лишь, что, согласно опыту, при известных условиях либо наступают, либо могут быть ожидаемы, смотря по обстоятельствам, с большей или меньшей вероятностью известные сосуществования или последовательности. Этим сказано, что такие обстоятельства, такие сосуществования или следования фактически имеют место. Но и строгие законы опытных наук не лишены фактического содержания. Они - не только законы о фактах, но вместе с тем в своем содержании подразумевают существование фактов.

Впрочем, здесь необходима большая точность. Точные законы в своей нормальной формулировке, конечно, носят характер чистых законов, не заключая в себе никаких утверждений существования. Но если мы вспомним об основаниях, из которых они черпают свое научное оправдание, то сразу станет ясно, что они не могут быть оправданы как чистые законы нормальной формулировки. Действительно обоснован не закон тяготения, как его выражает астрономия, а положение следующей формы: согласно имеющимся уже знаниям, следует признать теоретически обоснованной вероятностью высочайшей степени, что в пределах опыта, доступного нам при современных технических средствах, действителен закон Ньютона или вообще один из бесконечного множества математически мыслимых законов, различия которых от закона Ньютона не могут выходить за пределы неизбежных ошибок наблюдения. Эта истина сильно обременена фактическим содержанием и, следовательно, отнюдь не есть закон в подлинном смысле слова. Она, очевидно, включает в себя также несколько понятий лишь приблизительной определенности.

Таким образом, все законы точных наук о фактах хотя и представляют собой настоящие законы, но, рассматриваемые с точки зрения теории познания, они только идеализирующие фикции (впрочем, фикции cum fundament in re). Они выполняют задачу осуществления теоретических наук как идеалов наибольшего приближения к действительности, т. е. осуществляют высшую теоретическую цель всякого научного исследования фактов, идеал объяснительной теории, единства из закономерности, поскольку это возможно в пределах человеческого познания, за которые мы не можем выйти. На место недоступного нам абсолютного познания мы вырабатываем путем умозрительного мышления из области эмпирических частностей и всеобщностей прежде всего те, так сказать, аподиктические вероятности, в которых заключено все достижимое знание о действительности. Эти вероятности мы сводим затем к известным точным суждениям, носящим характер настоящих законов, и, таким образом, нам удается построить формально совершенные системы объяснительных теорий. Но эти системы (как например, теоретическая механика, теоретическая акустика, теоретическая оптика, теоретическая астрономия и т. п.) по существу должны быть признаны лишь идеальными возможностями cum fundament in re, которые не исключают бесконечного множества других возможностей, но зато ставят им определенные границы. Это, однако, нас здесь уже не интересует, равно как и изложение практических познавательных функций этих идеальных теорий, а именно, их значения для успешного предсказания будущих фактов и воссоздания фактов прошлого, а также их технического значения для практического господства над природой. Мы возвращаемся, следовательно, к нашему случаю.

Если истинная закономерность, как только что было показано, есть лишь идеал в области познания фактов, то, наоборот, она осуществлена в области «чисто логического» познания. К этой сфере принадлежат наши чисто логические законы, как и законы Mathesis pura. Они ведут свое «происхождение» (точнее выражаясь, заимствуют оправдывающее их обоснование) не из индукции; поэтому и не имеют экзистенционального содержания, присущего всем вероятностям как таковым, даже наивысшим и ценнейшим. То, что они утверждают, всецело и всемерно истинно, они сами с очевидностью обоснованы во всей своей абсолютной точности, а не заменяющие их какие-либо утверждения вероятности с явно неопределенными составными частями. Тот или иной закон не является одной из бесчисленных теоретических возможностей известной, хотя бы реально отграниченной сферы. Это есть одна и единственная истина, исключающая всякую возможность иного рода; в качестве умозрительно познанной закономерности она пребывает чистой от каких бы то ни было фактов как в своем содержании, так и в своем обосновании.

Из этих соображений видно, как тесно связаны между собой обе половины психологистического следствия-именно, что логические законы не только содержат в себе утверждения о существовании психических фактов, но и должны быть законами для подобных фактов. Опровержение первой половины мы уже дали. В нем уже заключено и опровержение второй на основании следующего аргумента. Как всякий закон, основанный на опыте и индукции из единичных фактов, есть закон, относящийся к фактам, так и наоборот: каждый закон, относящийся к фактам, есть закон, основанный на опыте и индукции; и, следовательно, как показано выше, от него не отделимы утверждения экзистенциального содержания.

Разумеется, мы здесь не должны подводить под законы о фактах те общие высказывания, которые переносят на факты чисто отвлеченные суждения, т. е. суждения, выражающие общеобязательные отношения на основе чистых понятий. Если 3 > 2, то и 3 книги с того стола больше 2 книг из этого шкафа. И так вообще, по отношению к любым вещам. Но чистый числовой закон говорит не о вещах, а о числах - число 3 больше числа 2 - и он может быть применен не только к индивидуальным, но и к «общим» предметам, например, к видам звуков, цветов, геометрических фигур и т. п.

Если признать все это, то, разумеется, невозможно, чтобы логические законы (по существу) были законами психической деятельности или ее продуктов.

§ 24. Продолжение

Быть может, кто-либо попытается избегнуть нашего вывода следующим возражением: не всякий закон, относящийся к фактам, возникает из опыта и индукции. Наоборот, здесь необходимо делать различие: каждое познание закона покоится на опыте, но не каждое возникает из него через индукцию, т. е. через тот хорошо известный логический процесс, который от единичных фактов и эмпирических общностей низших ступеней ведет к общностям, основанным на законе. Так, в частности, логические законы, хотя и возникают из опыта, но не суть индуктивные законы. В психологическом опыте мы абстрагируем логические основные понятия и данные в них чисто отвлеченные отношения. То, что мы находим в отдельном случае, мы сразу признаем общеобязательным, ибо оно коренится в абстрагированном содержании. Таким образом, опыт дает нам непосредственное сознание закономерности нашего ума. И так как мы здесь не нуждаемся в индукции, то и вывод лишен ее несовершенств, носит характер не просто вероятности, а аподиктической достоверности, отграничен не приблизительно, а точно, и не содержит в себе никаких утверждений экзистенциального содержания.

Однако приведенные возражения неубедительны. Никто не станет сомневаться, что познание логических законов как психический акт предполагает единичный опыт, что оно имеет своей основой конкретное наглядное представление. Но не надо смешивать психологические «условия» и «основы» познания закона с логическими условиями, основаниями и посылками закона, а также психологическую зависимость (например, в возникновении) с логическим обоснованием и оправданием. Последнее в умозрении следует объективному отношению основания к следствию, между тем как психологическая зависимость относится к психическим связям в сосуществовании и последовательности. Никто не может серьезно утверждать, что находящиеся перед нами отдельные конкретные случаи, на «основании» которых мы приходим к познанию закона, выполняют функцию логических оснований, посылок, как будто из наличности единичного можно вывести как следствие всеобщность закона. Интуитивное опознание закона психологически, быть может, требует двух моментов: рассмотрения единичных элементов, данных в наглядном представлении, и внутреннего уяснения относящегося к ним закона. Но логически дано лишь одно. Содержание умозрения не есть вывод из единичного случая.

Всякое познание «начинает с опыта», но из этого не следует, что оно «возникает» из опыта. Мы утверждаем только то, что каждый фактический закон возникает из опыта, и потому-то его и можно обосновать только посредством индукции из отдельных данных опыта. Если существуют законы, познаваемые с очевидностью, то они (непосредственно) не могут быть законами для фактов. Я не хочу сказать, что нелепо считать закон для фактов постигаемым с непосредственной очевидностью, но я отрицаю, чтобы это когда-либо имело место. До сих пор там, где делалось такое предположение, оказывалось, что либо смешивали подлинные фактические законы, т. е. законы сосуществования и последовательности, с идеальными законами, которым самим по себе чужда связь с тем, что определяется во времени, либо же смешивали живое чувство убежденности, внушаемое близко знакомыми нам эмпирическими обобщениями, с тем сознанием очевидности, которое мы испытываем только в области чисто отвлеченного.

Если такого рода аргумент и не может иметь решающего значения, то он все же может увеличить силу других аргументов. Мы присоединяем здесь еще один.

Вряд ли кто будет отрицать, что все чисто логические законы носят один и тот же характер; если мы покажем относительно некоторых из них, что их невозможно считать законами о фактах, то это будет верно по отношению ко всем. Однако мы находим среди них законы, касающиеся истин вообще, т. е. законы, в которых регулируемыми «предметами» являются истины. Например, в отношении каждой истины А обязательно, что ее контрадикторная противоположность не есть истина. Если мы имеем пару истин А, В, то и их конъюнктивные и дизъюнктивные сочетания25 представляют собой тоже истины. Если три истины А, В, С находятся в таком отношении, что А есть основание В, В - основание С, то и А есть основание С, и т. п. Но нелепо называть законами для фактов законы, применимые к истинам как таковым. Никакая истина не есть факт, т. е. нечто, определенное во времени. Истина, правда, может иметь значение, что вещь существует, состояние имеется налицо, изменение совершается и т. п. Но сама истина выше всего временного, т. е. не имеет смысла приписывать ей временное бытие, возникновение или уничтожение. Яснее всего эта нелепость проявляется на самих законах истины. В качестве реальных законов они были бы правилами сосуществования и последовательности фактов, в частности, истин, и сами они, будучи истинами, должны были бы относиться к регулируемым ими фактам. Тут закон предписывал бы фактам, называемым истинами, возникновение и исчезновение, и среди этих фактов, в числе многих других, находился бы сам закон. Закон возникал и исчезал бы согласно закону - явная бессмыслица. То же имело бы место, если бы мы захотели толковать закон истины, как закон сосуществования, как единичное во времени и все же как обязательное в качестве общего правила для всего существующего во времени. Подобного рода нелепости26 неизбежны, если упустить из виду или неправильно уяснить себе основное различие между идеальными и реальными объектами и соответственное различие между идеальными и реальными законами. Еще не раз мы увидим, что это различие является решающим для спора между психологистической и чистой логикой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ТОЛКОВАНИЯ ЛОГИЧЕСКИХ ПРИНЦИПОВ

 

§ 25. Закон противоречия в психологистическом толковании Милля и Спенсера

Выше мы заметили, что последовательно проведенное понимание логических законов как законов о психических фактах должно было бы привести к существенному их искажению. Но в этом, как и в других пунктах, господствующая логика обычно пугалась последовательности. Я был бы готов сказать, что психологизм живет только непоследовательностью, что тот, кто его последовательно продумает до конца, тем самым уже отрекся от него, - если бы крайний эмпиризм не давал разительного примера, насколько укоренившиеся предрассудки могут быть сильнее самых ясных свидетельств очевидности. С бесстрашной последовательностью эмпирист выводит самые тяжкие следствия, принимает ответственность за них и пытается связать их в теорию, разумеется, полную противоречий. Выше мы установили, что для обсуждаемой логической позиции логические истины должны быть не a priori обеспеченными и абсолютно точными законами чисто отвлеченного порядка, а напротив, основанными на опыте и индукции более или менее неопределенными вероятностями, относящимися к известным фактам душевной жизни человека. В этом именно и состоит (за исключением разве только указания на неопределенность) учение эмпиристов. В нашу задачу не входит подвергнуть исчерпывающей критике это гносеологическое направление. Но для нас представляют особый интерес психологические толкования логических законов, выставленные эмпиристами. Их ослепительный внешний блеск распространяется далеко за пределы этой школы27.

Как известно, Дж. С. Милль28 учит, что principium contradictionis есть одно из наиболее ранних и ближайших наших обобщений из опыта. Первоначальную основу этого закона он видит в том, что вера и неверие представляют собой два различных состояния духа, исключающие друг друга. Это мы познаем, продолжает он, - буквально из простейших наблюдений над нашей собственной душевной жизнью. И если мы обращаемся к внешнему миру, то и тут находим, что свет и тьма, звук и тишина, равенство и неравенство, предыдущее и последующее, последовательность и одновременность, словом, каждое положительное явление и его отрицание (negative) являются отличные друг от друга явлениями, находящимися в отношении резкой противоположности, так что всюду, где присутствует одно, отсутствует другое. Я рассматриваю, - говорит он, - обсуждаемую аксиому как обобщение из всех этих фактов.

Где речь идет о принципиальных основах его эмпиристических предрассудков, столь проницательный в других случаях Милль как бы покинут всеми богами. Непонятно только одно: как такое учение могло кого-либо убедить? Прежде всего бросается в глаза явная неточность утверждения, что принцип, по которому два контрадикторных суждения одновременно не могут быть истинны и в этом смысле исключают друг друга, есть обобщение из приведенных фактов относительно света и тьмы, звука и тишины и т. п.; ведь эти факты во всяком случае не представляют собой контрадикторные суждения. Вообще не совсем понятно, каким образом Милль хочет установить связь между этими фактами опыта и логическим законом. Напрасно ждешь разъяснении от параллельных рассуждении Милля в его полемике против Гамильтона. Тут он с одобрением цитирует «абсолютно постоянный закон», который единомыслящий Спенсер подставляет на место логического принципа, а именно, что никакое положительное состояние сознания не может появиться, не исключив соответствующего отрицательного и, наоборот, никакое отрицательное состояние не может появиться, не исключив соответствующего положительного»29. Но кто не видит, что это положение представляет чистейшую тавтологию, так как взаимное исключение принадлежит к определению соотносительных терминов «положительное» и «отрицательное явление». Напротив, закон противоречия во всяком случае не есть тавтология. В определение противоречащих суждений не входит взаимное исключение, и если это происходит в силу названного принципа, то не обязательно обратное: не каждая пара исключающих друг друга суждений есть пара противоречащих суждений - достаточное доказательство, что наш принцип нельзя смешивать с вышеупомянутой тавтологией. Да и Милль не считает этот принцип тавтологией, так как, по его мнению, он возникает через индукции из опыта.

Другие суждения Милля могут нам во всяком случае скорее помочь понять эмпирический смысл этого принципа, чем ссылки на несуществование во внешнем опыте, - в особенности те места, где обсуждается вопрос, могут ли три основных логических принципа считаться «неотъемлемыми необходимостями мышления», «первичной составной частью нашей духовной организации» или «законами нашего мышления в силу прирожденного устройства нашего ума», «или же они являются законами мышления только «потому что мы воспринимаем их всеобщую истинность в наблюдаемых явлениях», что Милль, впрочем, не желает решать в положительном смысле. Вот что мы читаем у него относительно этих законов: «Доступны ли они изменению через опыт или нет, но условия нашего существования не дают нам того опыта, который способен был бы произвести такого рода изменение. Поэтому утверждение, не согласное с каким-либо из этих законов, например, какое-нибудь суждение, утверждающее противоречие, хотя бы оно касалось предмета очень далекого от сферы нашего опыта, не внушает нам доверия. Вера в такое суждение при настоящем устройстве нашей природы невозможна как психический факт» (ср.: «Это есть обобщение психического факта, который встречается постоянно и без которого невозможно обойтись в рассуждении»).

Отсюда мы узнаем, что несовместимость, выраженная в законе противоречия, а именно, невозможность истинности двух противоречащих суждений, толкуется Миллем как несовместимость подобных суждений в нашем веровании. Другими словами: на место немыслимости истинности двух противоречащих суждений подставляется реальная несовместимость соответствующих актов суждения. Это гармонирует также с многократным утверждением Милля, что акты веры представляют собой единственные объекты, которые в собственном смысле можно обозначать как истинные или ложные. Два контрадикторно противоположных акта верования не могут сосуществовать - так следовало бы понимать этот принцип.

 

§ 26. Психологическое толкование принципа у Милля устанавливает не закон, а совершенно неопределенное и научно не проверенное опытное положение

Здесь возникают разнообразные сомнения. Прежде всего бесспорно несовершенна формулировка принципа. При каких же условиях, спросим мы, не могут сосуществовать противоположные акты верования? У различных личностей, как это хорошо известно, вполне возможно сосуществование противоположных суждений. Таким образом, приходится, уясняя вместе с тем смысл реального сосуществования, сказать точнее: у одной и той же личности или, вернее, в одном и том же сознании не могут длиться, хотя бы в течение самого небольшого промежутка времени, противоречащие акты верования. Но есть ли это действительно закон? Можем ли мы ему приписать неограниченную всеобщность? Где психологические индукции, оправдывающие его принятие? Неужели никогда не было и не будет таких людей, которые иногда, например, обманутые софизмами, одновременно считали истинным противоположное? Исследованы ли наукой в этом направлении суждения сумасшедших? Не происходит ли нечто подобное в случае явных противоречий? А как обстоит дело с состояниями гипноза, горячки и т. д.? Обязателен ли этот закон и для животных?

Быть может, эмпирист, чтобы избегнуть всех этих вопросов, ограничит свой «закон» соответствующими добавлениями, например, скажет, что закон действителен только для нормальных индивидов вида homo, находящихся в нормальном умственном состоянии. Но достаточно поставить коварный вопрос о более точном определении понятий «нормального индивида» и «нормального умственного состояния», и мы поймем, как сложно и неточно содержание того закона, с которым нам здесь приходится иметь дело.

Нет надобности продолжать эти размышления (хотя стоило бы поговорить, например, о выступающем в этом законе отношении во времени); ведь сказанного более, чем достаточно, чтобы обосновать изумительный вывод, а именно, что хорошо знакомое нам principium contradictionis, которое всегда признавалось очевидным, абсолютно точным и повсеместно действительным законом, на самом деле оказывается образцом грубо-неточного и ненаучного положения; и только после ряда поправок, которые превращают его кажущееся точное содержание в довольно неопределенное, можно приписать ему значение правдоподобного допущения. И действительно, так оно и должно быть, если эмпиризм прав, если несовместимость, о которой говорится в принципе противоречия, надлежит толковать как реальное несосуществование противоречивых актов суждения, и самый принцип - как эмпирически-психологическую всеобщность. А эмпиристы миллевского направления даже не заботятся о том, чтобы научно ограничить и обосновать то грубо неточное положение, к которому они приходят на основании психологического толкования; они берут его таким, как оно получается, таким неточным, каким только и могло быть «одно из наиболее ранних и ближайших наших обобщений из опыта», т. е. грубое обобщение донаучного опыта. Именно там, где речь идет о последних основах всей науки, нас вынуждают остановиться на этом наивном опыте с его слепым механизмом ассоциаций. Убеждения, которые помимо всякого внутреннего уяснения возникают из психологических механизмов, которые не имеют лучшего оправдания, чем общераспространенные предрассудки, которые лишены в силу своего происхождения сколько-нибудь стойкого или прочного ограничения, - убеждения, которые, если их брать, так сказать, дословно, содержат в себе явно ложное - вот что, по мнению эмпиристов, представляют собой последние основы оправдания всего в строжайшем смысле слова научного познания.

Впрочем, дальнейшее развитие этих соображений нас здесь не интересует. Но важно вернуться к основному заблуждению противного учения, чтобы спросить, действительно ли указанное эмпирическое положение об актах верования - как бы его ни формулировать, - есть закон противоречия, употребляемый в логике. Оно гласит: при известных субъективных (к сожалению, не исследованных точнее, и потому не могущих быть указанными полностью) условиях Х в одном и том же сознании два противоположных суждения формы «да» и «нет» не могут существовать совместно. Разве это подразумевают логики, когда говорят: «Два противоречащих суждения не могут быть оба истинными»? Достаточно взглянуть на случаи, в которых мы пользуемся этим законом для регулирования актов суждения, чтобы понять, что смысл его совсем иной. В своей нормативной формулировке он явно и ясно утверждает одно: какие бы пары противоположных актов верования ни были взяты, - принадлежащие одной личности или разным, сосуществующие в одно и то же время или разделенные во времени, - ко всем без исключения и во всей своей абсолютной строгости применимо положение, в силу которого члены каждой пары оба вместе не могут быть верны, т. е. соответствовать истине. Я думаю, что в правильности этой нормы не усомнятся даже эмпиристы. Во всяком случае логика, там, где она говорит о законах мышления, имеет дело только с этим логическим законом, а не с вышеизложенным неопределенным, совершенно отличным по содержанию и до сих пор еще даже не сформулированным «законом» психологии.

 

Приложение к двум последним параграфам

О некоторых принципиальных

погрешностях эмпиризма

При том близком родстве, которое существует между эмпиризмом и психологизмом, позволительно сделать небольшое отступление, чтобы изобличить основные заблуждения эмпиризма. Крайний эмпиризм как теория познания не менее нелеп, чем крайний скептицизм. Он уничтожает возможность разумного оправдания посредственного познания и тем самым уничтожает возможность себя самого как научно обоснованной теории30. Он допускает, что существуют посредственные познания, вырастающие из связей обоснования, и не отвергает также принципов обоснования. Он не только признает возможность логики, но и сам строит ее. Но если каждое обоснование опирается на принципы, согласно которым оно совершается, и если высшее оправдание его возможно лишь через апелляцию к этим принципам, то - когда принципы обоснования сами в свою очередь нуждаются в обосновании - это ведет либо к кругу, либо к бесконечному регрессу. Круг получается, когда принципы обоснования, участвующее в оправдании принципов обоснования, совпадают с ними; регресс - когда те и другие всегда различны. Итак, очевидно, что требование принципиального оправдания для каждого посредственного познания только в том случае может иметь реализуемый смысл, когда мы способны непосредственно и с внутренней убедительностью познавать некоторые первичные принципы, на которых в последнем счете покоится всякое обоснование. Сообразно с этим все оправдывающие принципы возможных обоснований должны быть дедуктивно сводимы к известным первичным, непосредственно очевидным принципам, и притом так, чтобы все принципы этой дедукции сами принадлежали к числу этих принципов.

Но крайний эмпиризм, доверяя вполне, в сущности, только единичным эмпирическим суждениям (и доверяя совершенно некритически, так как он не обращает внимания на трудности, которые особенно велики именно в отношении этих единичных суждений), тем самым отказывается от возможности разумного оправдания посредственного знания. Вместо того чтобы признать первичные принципы, от которых зависит оправдание посредственного знания, непосредственными очевидностями и, следовательно, данными истинами, эмпиризм полагает, что достигает большего, выводя их из опыта и индукции, т. е. оправдывая посредственно. Если спросить, каким принципам подчинено это выведение, чем оно оправдывается, то эмпиризм, так как ему закрыт путь к указаниям на непосредственно очевидные общие принципы, ссылается только на некритический наивный повседневный опыт. Последнему же он надеется придать большую ценность тем, что, по образцу Юма, психологически объясняет его. Он упускает, следовательно, из виду, что если вообще не существует внутренне убедительного оправдания посредственных допущений, т. е. оправдания согласно непосредственно очевидным общим принципам, по которым протекают соответствующие обоснования, то и вся психологическая теория, все учение эмпиризма, покоящееся само на посредственном познании, лишены какого бы то ни было разумного оправдания и представляют собой произвольные допущения, не лучше любого предрассудка.

Странно, что эмпиризм больше доверяет теории, изобилующей такими нелепостями, чем простейшим основным истинам логики и арифметики. В качестве настоящего психологизма он всюду обнаруживает склонность смешивать - вероятно, в силу кажущейся «естественности» - психологическое возникновение известных общих суждений из опыта с их оправданием.

Любопытно, что не лучше обстоит дело и с умеренным эмпиризмом Юма, который пытается удержать за сферой чистой логики и математики (при всем их затемнении психологизмом) априорное оправдание, эмпиристически же обосновывает только науки о фактах. И эта гносеологическая точка зрения оказывается несостоятельной и даже противоречивой; это показывает возражение, сходное с тем, которое мы выше высказали против крайнего эмпиризма. Посредственные суждения о фактах - так мы можем вкратце выразить теорию Юма - допускают неразумное оправдание, а только психологическое объяснение, и вообще и всегда. Достаточно поставить вопрос о разумном оправдании психологических суждений (о привычке, ассоциации идей и т. п.), служащих опорой для самой этой теории, и об оправдании употребляемых ею умозаключений о фактах,- и нам уясняется очевидное противоречие между смыслом суждения, которое эта теория хочет доказать, и смыслом обоснований, к которым она прибегает. Психологические предпосылки теории сами представляют собой посредственные суждения о фактах и, стало быть, по смыслу доказываемого тезиса лишены какого бы то ни было разумного оправдания. Другими словами: правильность теории предполагает неразумность ее посылок, правильность посылок - неразумность теории (или же тезиса). (Таким образом и учение Юма надо считать скептическим, согласно точному смыслу этого термина, который будет установлен нами в гл. VII.)

 

§ 27. Аналогичные возражения против остальных психологических истолкований логического принципа. Смешение понятии как источник заблуждений

Легко понять, что возражения, аналогичные тем, которые приведены нами в предыдущем параграфе, относятся ко всякому психологическому искажающему толкованию так называемых законов мышления и всех зависящих от них законов.

На наше требование ограничения и обоснования нельзя ответить ссылкой на «доверие разума к самому себе» и на очевидность, присущую этим законам в логическом мышлении. Внутренняя убедительность логических законов твердо установлена. Но если считать их содержание психологическим, то первоначальный их смысл, с которым связана их убедительность, совершенно меняется. Как мы уже видели, из точных законов получаются неопределенные эмпирические обобщения, которые, при соответствующем сознании их неопределенности, могут притязать на признание, но далеки от какой бы то ни было очевидности. Следуя природной черте своего мышления, но не отдавая себе в этом ясного отчета, и психологические гносеологи, без сомнения, понимают все относящиеся сюда законы первоначально - до того, как начинает действовать их искусство философского толкования - в объективном смысле. Но затем они впадают в ошибку, перенося очевидность, которая связана с этим подлинным смыслом и обеспечивает абсолютную достоверность законов, на существенно видоизмененные толкования, вводимые ими в дальнейшем анализе. Если где-либо имеет смысл говорить о непосредственно самоочевидном восприятии истины, то это в утверждении, что два противоречащих суждения не могут быть оба истинны. И наоборот: если где нельзя говорить о самоочевидности, то это-при всяком психологизирующем истолковании того же утверждения (или эквивалентных ему, например, что «утверждение и отрицание в мышлении исключают друг друга», или что «признанные противоречащими суждения не могут существовать одновременно в одном сознании»31, или что «для нас невозможно верить в обнаруженное противоречие»32, что «никто не может считать ничто сущим и несущим одновременно» и т. д.).

Чтобы не оставлять ничего в неясности, остановимся на разборе этих колеблющихся формул. При более близком рассмотрении можно сразу заметить искажающее влияние сопутствующих эквивокаций, из-за которых подлинный закон или эквивалентные ему нормативные формулы смешиваются с психологическими утверждениями. Возьмем первую формулировку: «В мышлении утверждение и отрицание исключают друг друга». Термин мышление, в более широком смысле означающий всю деятельность интеллекта, в словоупотреблении многих логиков часто относится к разумному, «логическому» мышлению, т. е. к правильному составлению суждений. Что в правильном суждении «да» и «нет» взаимно исключают друг друга - это очевидно, но этим высказывается равнозначное логическому закону отнюдь не психологическое утверждение. Оно говорит, что суждение, в котором одно и то же соотношение вещей одновременно утверждается и отрицается, не может быть правильным; но оно ничего не говорит о том, могут ли противоречащие акты суждения реально сосуществовать или нет - будь то в одном сознании или в нескольких33.

Этим самым исключена и вторая формулировка, гласящая, что суждения, признанные противоречащими, не могут сосуществовать, хотя бы «сознание» или «сознание вообще» и толковалось как надвременное нормальное сознание. Первичный логический принцип, разумеется, не может исходить из предположения понятия «нормального», которое немыслимо вне связи с этим же принципом. Впрочем, ясно, что при таком понимании это утверждение, если воздержаться от какого бы то ни было метафизического гипостазирования, представляет эквивалентное описание логического закона и не имеет ничего общего с психологией.

В третьей и четвертой формулировке участвует аналогичная эквивокация. Никто не может верить в противоречивое, никто не может предположить, что одно и то же есть и не есть, никто, т. е. само собой понятно, ни один разумный человек. Эта невозможность существует лишь для того, кто хочет правильно судить и ни для кого другого. Тут, следовательно, выражено не какое-либо психологическое принуждение, а лишь убеждение, что противоположные соотношения вещей не могут быть совместно истинны и что, следовательно, если кто желает судить правильно, т. е. признавать истинное истинным и ложное ложным, то должен судить согласно предписанию этого закона. Фактически суждения могут происходить иначе; нет такого психологического закона, который подчинял бы судящего игу логических законов. Опять-таки мы имеем дело с эквивалентной формулировкой логического закона, которой чужда мысль о психологической, т. е. каузальной закономерности явлений суждения. Однако именно эта мысль составляет существенное содержание психологического толкования. Последнее получается в том случае, когда невозможность формулируется именно как невозможность сосуществования актов суждения, а не как несовместимость соответствующих суждений (как закономерная невозможность их совместной истинности).

Положение: «ни один «разумный» человек или даже только «вменяемый» человек не может верить в противоречивое» допускает еще одно толкование. Мы называем разумным того, кому приписываем привычную склонность «при нормальном состоянии ума» «в своем кругу» составлять правильные суждения. Кто обладает привычной способностью при нормальном состоянии ума по меньшей мере уразумевать «самоочевидное», «несомненное», тот в интересующем нас здесь смысле считается «вменяемым». Разумеется, уклонение от явных противоречий мы причисляем к весьма, впрочем, неопределенной области самоочевидного. Когда эта подстановка произведена, то положение: «ни один вменяемый или разумный человек не может считать противоречия истинными» оказывается тривиальным перенесением общего на единичный случай. Мы, конечно, не назовем вменяемым того, кто обнаружил бы иное отношение. Здесь, следовательно, о психологическом законе опять не может быть и речи.

Но мы еще не исчерпали всех возможных толкований. Грубая двусмысленность слова невозможность, которое не только означает объективную закономерную несовместимость, но и субъективную неспособность осуществить соединение, немало помогла успеху психологистических тенденций. Я не могу верить в сосуществование противоречивого - как бы я ни старался, мои попытки всегда натолкнутся на ощутимое и непреодолимое противодействие. Эта невозможность верить - можно было бы сказать, - есть самоочевидное переживание; я вижу, что вера в противоречивое для меня и для каждого существа, которое я мыслю аналогичным себе, невозможна; этим самым я постигаю очевидность психологической закономерности, выраженной в принципе противоречия.

На это новое заблуждение в аргументации мы отвечаем следующее. Известно из опыта, что, когда мы остановились на определенном суждении, нам не удается попытка вытеснить уверенность, которой мы только что исполнились, и предположить противоположное соотношение вещей; разве только если вступят новые мотивы мышления, позднейшие сомнения или прежние, несовместимые с теперешними взгляды или даже только смутное «ощущение» враждебно поднимающихся масс мыслей. Тщетная попытка, ощутимое противодействие и т. п. - это индивидуальные переживания, ограниченные в лице и во времени, связанные с известными, не поддающимися более точному определению обстоятельствами. Как же могут они обосновывать очевидность общего закона, возвышающегося над лицами и временем? Не надо смешивать ассерторической очевидности наличности единичного переживания с аподиктической очевидностью существования общего закона. Разве очевидность наличности того ощущения, которое мы толкуем как неспособность, может вселить в нас убеждение, что фактически невозможное для нас в данный момент навсегда и закономерно нам недоступно? Обратим внимание на неопределимость существенных условий такого переживания. Фактически мы в этом отношении часто заблуждаемся, хотя, будучи твердо убеждены в каком-либо соотношении А, очень легко позволяем себе высказываться: немыслимо, чтобы кто-либо произнес суждение поп А. В таком же смысле мы можем теперь сказать: немыслимо, чтобы кто-либо не признавал закона противоречия, в котором мы совершенно твердо убеждены. Или же: никто не в состоянии считать истинными одновременно два противоречащих соотношения вещей. Может быть, в пользу этого говорит опытное суждение, выросшее из многократных испытаний на примерах и иногда имеющее характер весьма твердого убеждения; но у нас нет очевидности, что так дело обстоит всегда и обязательно.

Истинное положение дела мы можем описать так: аподиктически очевидной, т. е. в истинном смысле слова внутренне убедительной для нас является лишь невозможность одновременной истинности противоречащих положений. Закон этой несовместимости и есть подлинный принцип противоречия. Аподиктическая очевидность распространяется затем также на психологическое применение; мы убеждены также, что два суждения с противоречивым содержанием не могут сосуществовать в том смысле, чтобы они оба только выражали в форме суждения то, что действительно дано в обосновывающих их наглядных представлениях. И вообще у нас есть убеждение, что не только ассерторически, но и аподиктически очевидные суждения с противоречивым содержанием не могут сосуществовать ни в одном сознании, ни в распределении по разным сознаниям. Ведь всем этим сказано только, что соотношения вещей, которые объективно несовместимы как противоречивые, фактически никто не может найти одновременно существующими в области наглядного представления или умозрения. Но этим никоим образом не исключено, что их могут считать сосуществующими; напротив, мы лишены аподиктической очевидности по отношению к противоречивым суждениям вообще; только по отношению к практически известным и достаточно разграниченным для практических целей классам случаев мы обладаем опытным знанием, что в этих случаях противоречивые акты суждения фактически исключают друг друга.

 

§ 28. Мнимая двусторонность принципа противоречия, в силу которой его надо понимать как естественный закон мышления и как нормативный закон его логического упорядочения

В наше время, когда так возрос интерес к психологии, лишь немногие логики сумели удержаться от психологических искажений основных логических принципов. Между прочим, этой ошибки не избегали и другие логики, которые сами восстают против психологического обоснования логики, и такие, которые по другим основаниям решительно отвергли бы упрек в психологизме. Если принять во внимание, что все непсихологическое не может быть объяснено психологией, что, стало быть, каждая попытка осветить сущность «законов мышления» посредством психологических исследований, предпринятая хотя бы и с самыми лучшими намерениями, уже предполагает их психологическую переработку, то придется причислить к психологистам и всех немецких логиков направления Зигварта, несмотря на то, что эти логики далеки от ясного формулирования или обозначения логических законов как психологических и даже противопоставляют их прочим законам психологии. Если в избранных ими формулах закона и не отражается эта логическая подстановка, то тем вернее она сказывается в сопровождающих объяснениях или в связи соответствующего изложения.

В особенности замечательными кажутся попытки создать для принципа противоречия двойственное положение, в силу чего он, с одной стороны, как естественный закон должен быть силой, фактически определяющей наши суждения, и, с другой стороны, как нормативный закон, - составлять основу всех логических правил. Особенно ярко представлена эта точка зрения у Ф. А. Ланге в его талантливом труде «Logische Studien», который, впрочем, стремится не развивать психологическую логику в духе Милля, а дать «новое обоснование формальной логики». Конечно, если присмотреться поближе к этому новому обоснованию и узнать из него, что истины логики, как и математики, выводятся из созерцания пространства, что простейшие основы этих наук, «гарантируя строгую правильность всякого знания вообще», «являются основами нашей интеллектуальной организации» и что, стало быть, «закономерность, которой мы восторгаемся в них, исходит из нас самих..., из нашей собственной бессознательной основы» - если присмотреться ко всему этому, то позицию Ланге придется охарактеризовать только как психологическую; мы относим ее к особому роду психологизма, к которому как вид принадлежит также формальный идеализм Канта - в смысле господствующего его толкования - и прочие виды учений о прирожденных способностях познания или «источниках познания»34.

Соответственные рассуждения Ланге гласят: «Принцип противоречия есть пункт, в котором естественные законы соприкасаются с нормативными законами. Те психологические условия образования наших представлений, которые, непрестанно действуя в природном, не руководимом никакими правилами мышлении, создают вечно бурлящий поток истин и заблуждений, дополняются, ограничиваются и направляются к одной определенной цели тем фактом, что мы в нашем мышлении не можем соединять противоположное, поскольку оно, так сказать, накладывается на противоположное. Человеческий ум может вмещать величайшие противоречия до тех пор, пока он в состоянии распределять их по различным течениям мыслей, держать их вдали друг от друга; но если одно и то же высказывание непосредственно вместе со всей противоположностью относится к одному и тому же предмету, то эта способность к соединению прекращается; возникает либо совершенная неуверенность, либо же одно из утверждений должно уступить место другому. Психологически такое уничтожение противоречивого, разумеется, может быть преходящим, поскольку преходяще непосредственное совпадение противоречий. То, что глубоко укоренилось в различных областях мысли, не может быть разрушено одним лишь умозаключающим доказательством его противоречивости. В том пункте, где следствия из одного и другого положения непосредственно встречаются, рассуждение, правда, производит действие, но последнее не всегда доходит через целый ряд следствий до самого корня первоначальных противоречий. Сомнения в правильности ряда умозаключений, в тождественности предмета умозаключений зачастую сохраняют заблуждение; но даже если оно на мгновение разрушается, оно потом образуется вновь из привычного круга связей представлений и утверждается, если его не изгнать окончательно путем повторных нападений.

Несмотря на это упорство заблуждений, все же психологический закон несоединимости непосредственных противоречий в мышлении с течением времени должен обнаружить сильное действие. Это - острый клинок, который в процессе опыта постепенно уничтожает несостоятельные связи представлений, между тем, как более устойчивые сохраняются. Это - уничтожающий принцип в естественном прогрессе человеческого мышления, который, как и прогресс организмов, основывается на том, что непрестанно создаются новые связи представлений, причем большая масса их погибает, а наилучшие выживают и продолжают действовать.

Этот психологический закон противоречия... непосредственно дан в нашей организации и ранее всякого опыта действует как условие всякого опыта. Его действие объективно, и он не должен быть сознаваем для того, чтобы проявлять себя.

Но даже если захотеть этот же закон принять за основу логики, признать его нормативным законом всякого мышления, подобно тому, как в качестве естественного закона он действует и без нашего признания, то нам и здесь, как и по отношению ко всем другим аксиомам, необходимо типичное наглядное представление, чтобы убедиться в этом законе.

«Но если мы устраним все психологические примеси, то что тут останется существенного для логики? Только факт постоянного устранения противоречивого. На почве наглядного представления есть просто плеоназм говорить, что противоречие не может существовать; как будто за необходимым кроется еще новая необходимость. Факт тот, что оно не существует, что каждое суждение, переходящее границу понятия, тотчас же устраняется противоположным и тверже обоснованным суждением. Но для логики это фактическое устранение есть первичное основание всех ее правил. С психологической точки зрения, его можно назвать необходимым, рассматривая его как особый случай более общего закона природы; но до этого нет никакого дела логике, которая вместе со своим основным законом противоречия только здесь и берет свое начало» (Logische Studien).

Эти учения Ф.А. Ланге оказали несомненное влияние, в особенности на Кромана и Гейманса. Последнему мы обязаны систематической попыткой провести с возможно большей последовательностью теорию познания, основанную на психологии. Мы особенно должны ее приветствовать как почти чистый мыслительный эксперимент, и мы вскоре будем иметь случай ближе рассмотреть это учение. Сходные взгляды мы находим у Либмана и, к нашему удивлению, посреди рассуждения, в котором он безусловно правильно приписывает логической необходимости «абсолютную обязательность для всякого разумно мыслящего существа», «все равно, согласуется ли все его прочее устройство с нашим или нет».

Из вышесказанного ясно, что мы имеем возразить против этих учений. Мы не отрицаем психологических фактов, о которых так вразумительно говорит Ланге. Но мы не находим ничего, что позволяло бы говорить о естественном законе. Если сопоставить различные формулировки этого мнимого закона с фактами, то они окажутся только очень небрежными выражениями последних. Если бы Ланге сделал попытку описать и разграничить в точных понятиях хорошо знакомые нам опытные факты, он не мог бы не заметить, что их никоим образом нельзя считать единичными случаями закона в том точном смысле, который требуется основными логическими законами. На деле то, что нам представляют в виде «естественного закона противоречия», сводится к грубому эмпирическому обобщению, которому присуща неопределенность, не поддающаяся точной фиксации. Кроме того, оно относится только к психически нормальным индивидам; ибо повседневный опыт нормального человека, являющийся здесь единственным источником, ничего не может сказать о психически ненормальном, Словом, мы тут не видим строго научного приема, безусловно необходимого при всяком употреблении для научных целей ненаучных опытных суждений.

Мы решительнейшим образом протестуем против смешения неопределенного эмпирического обобщения с абсолютно точным и чисто отвлеченным за коном, который один лишь употребляется в логике. Мы считаем просто нелепым отождествлять их или выводить один из другого, или спаивать то и другое в мнимо двусторонний закон противоречия. Только невнимательное отношение к простому содержанию значения логического закона позволило упустить из виду, что он ни малейшим образом не связан ни прямо, ни косвенно с фактическим устранением противоречивого в мышлении. Это фактическое устранение явно относится лишь к переживаниям суждения у одного и того же индивида в одно и то же время в одном и том же акте. Оно не касается утверждения и отрицания, распределенных между различными индивидами или по различным временам и актам. Для фактов, о которых здесь идет речь, такого рода различия должны быть по преимуществу приняты во внимание, для логического закона они вообще не имеют значения. Он именно и говорит не о борьбе противоречащих суждений, этих временных, реально таким-то и таким-то образом определяемых актов, а о закономерной несовместимости вневременных, идеальных единств, которые мы называем противоречащими суждениями. Истина, что в паре таких суждений оба не могут быть истинными, не заключает в себе и тени эмпирического утверждения о каком-либо сознании и его актах суждения. Думается, что достаточно хоть однажды серьезно выяснить себе это, чтобы уразуметь неверность критикуемого нами взгляда.

 

§ 29. Продолжение. Учение Зигварта

Еще до Ланге мы находим выдающихся мыслителей, стоящих на стороне оспариваемого нами учения о двойственном характере принципов логики. Таков, как видно из одного случайного замечания, Бергман, вообще не склонный к уступкам в пользу психологизма; но прежде всего Зигварт, широкое влияние которого на новейшую логику заставляет нас поближе присмотреться к соответственным его рассуждениям.

Этот выдающийся логик полагает, что принцип противоречия выступает как нормативный закон в том же самом смысле, в каком он был естественным законом и просто устанавливал значение отрицания. В качестве естественного закона он утверждает, что в один и тот же момент невозможно сознательно сказать: А есть В и А не есть В; в качестве же нормативного закона он применяется ко всему кругу определенных (constante) понятий, на который вообще простирается единство сознания; при этом допущении он обосновывает так называемый Principium contradictionis, который, однако, теперь уже не составляет коррелята к закону тождества (в смысле формулы А есть А), а предполагает его, т. е. предполагает установленным абсолютное постоянство понятий.

Точно так же Зигварт высказывается в параллельном рассуждении в отношении закона тождества (толкуемого как принцип согласования). Различие, в силу которого принцип согласования рассматривается как естественный закон или нормативный, говорит он, коренится не в собственной его природе, а в допущениях, к которым он применяется; в первом случае он прилагается к тому, что в данный момент находится в сознании, во втором - к идеальному, эмпирически никогда полностью не осуществимому состоянию сплошного неизменного присутствия совокупного упорядоченного содержания представлений сознания.

А теперь выскажем наши сомнения. Как может положение, которое (в качестве закона противоречия) «устанавливает значение отрицания», носить характер естественного закона? Разумеется, Зигварт не думает, что это положение в качестве номинального определения устанавливает смысл слова «отрицание».

Зигварт может иметь в виду только то, что оно исходит из смысла отрицания, что оно вскрывает то, что оно относится к значению понятия отрицания, другими словами, он хочет сказать только то, что, отказавшись от этого положения, мы отказываемся и от смысла слова «отрицание». Но именно это никоим образом не может составлять содержания естественного закона, в том числе и того закона, который тут же формулирует Зигварт. Невозможно, гласит этот закон, сознательно высказать сразу: А есть в и А не есть в. Положения, основанные на понятиях (а также и то, что, основываясь на понятиях, просто перенесено на факты), не могут ничего говорить о том, что мы можем сознательно совершать или не совершать в один и тот же момент. Если они, как говорит Зигварт в других местах, сверхвременны, то они не могут иметь никакого существенного содержания, которое относилось бы к временному, т. е. фактическому. Всякое внесение фактов в такого рода суждения неизбежно уничтожает их подлинный смысл. Ясно, таким образом, что каждый естественный закон, говорящий о временном, и нормативный закон (подлинный принцип противоречия), говорящий о сверхвременном, безусловно разнородны. Следовательно, речь не может идти об одном законе, выступающем в одном и том же смысле, но с различными функциями или в разных сферах применения.

Впрочем, если бы противное воззрение было правильно, то было бы возможно дать формулу, которая обнимала бы и закон о фактах, и закон об идеальных объектах. Кто утверждает, что здесь один закон, тот должен обладать одной логически определенной его формулировкой. Понятно, однако, что вопрос о такой единой формулировке остается тщетным.

Еще одно сомнение есть у меня. Нормативный закон должен предполагать осуществленным абсолютное постоянство понятий? Тогда закон был бы обязателен только при предпосылке, что выражения всегда употребляются в одинаковом значении, и в противном случае терял бы силу. Но это не может быть серьезным убеждением выдающегося логика Зигварта. Разумеется, эмпирическое применение закона предполагает, что понятия или суждения, функционирующие как значения наших высказываний, действительно тождественны, подобно тому, как идеальный объем закона распространяется на все возможные пары суждений противоположного качества, но тождественного содержания. Но, разумеется, это не есть предпосылка его обязательности, как будто последняя имеет гипотетический характер, а лишь предпосылка его возможного применения к тем или иным единичным случаям. Как применение числового закона предполагает в каждом данном случае наличность чисел, и такие именно числа, свойства которых ясно определены законом, так и условием применения логического закона является наличность суждений, и притом требуются именно суждения тождественного содержания.

Но и указание на идеальное сознание вообще я не нахожу особенно продуктивным. В идеальном мышлении все понятия (точнее, все выражения) употреблялись бы в абсолютно тождественном значении, не было бы текучих значений, эквивокаций и учетверений терминов. Но сами по себе логические законы не имеют существенного отношения к этому идеалу, который, напротив, мы только и создаем из-за них. Постоянная ссылка на идеальное сознание создает жуткое чувство, как будто логические законы во всей строгости обязательны только для этих фиктивных идеальных случаев, а не для отдельных эмпирических случаев. В каком смысле чисто логические законы «предполагают» тождественные понятия, мы только что изложили. Если мыслимые представления текучи, т. е. если при возвращении «того же» выражения изменяется логическое содержание представления, то в логическом смысле мы имеем уже не то же самое, а другое понятие, и так при каждом дальнейшем изменении. Но каждое понятие в отдельности само по себе есть надэмпирическое единство и подпадает соответствующим каждой данной его форме логическим истинам. Как поток эмпирических содержаний цветов и несовершенство качественного отождествления не соприкасается с различиями цветов как качественных видов; как один вид есть нечто идеально тождественное по отношению к многообразию возможных единичных случаев (которые сами представляют собой не цвета, а именно, случаи одного цвета), - так обстоит дело и с тождественными значениями или понятиями в их отношении к мыслимым представлениям, «содержанием» которых они являются. Способность идеально овладевать общим в единичном, понятием в эмпирическом представлении, и при повторном представлении убеждаться в тождественности логического идеала есть условие возможности познания, мышления. И как в акте отвлечения мы воспринимаем понятие в качестве единого вида - единство которого в противоположность многообразию фактических или представляемых фактическими отдельных случаев мы уразумеваем с внутренней убедительностью, - так же мы можем воспринять очевидность логических законов, которые относятся к этим так или иначе оформленным понятиям. К «понятиям» в смысле идеальных единств относятся также и «суждения», о которых говорит Principium contradictionis, a также и вообще значения буквенных знаков, употребляемых в формулах логических положений. Всюду, где мы совершаем акты представления понятий, мы тем самым имеем уже понятия; представления имеют свои «содержания», свои идеальные значения, которыми мы можем овладеть путем отвлечения в идеирующей абстракции; этим самым нам всюду дана возможность применения логических законов. Но обязательность этих законов безусловно неограниченна, она не зависит от того, можем ли мы или кто бы то ни было фактически осуществлять представления как символы понятий и удерживать или воспроизводить их с сознанием тождественности их смысла.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

СИЛЛОГИСТИКА В ПСИХОЛОГИЧЕСКОМ ОСВЕЩЕНИИ. ФОРМУЛЫ УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ И ХИМИЧЕСКИЕ ФОРМУЛЫ

 

§ 30. Попытки психологического истолкования силлогистических положений

В предыдущей главе мы брали за основу наших рассуждений, главным образом, принцип противоречия, ибо именно в отношении его, да и вообще в отношении основных принципов, искушение психологического понимания очень велико. Мотивы, влекущие к такому пониманию, действительно в значительной мере кажутся чем-то самоочевидным. Кроме того, специальное применение эмпирической доктрины к законам умозаключения встречается реже; так как их можно свести к основным принципам, то обыкновенно полагают, что на них не стоит затрачивать особых усилий. Если эти аксиомы представляют собой психологические законы, а силлогистические законы являются чисто дедуктивными следствиями из аксиом, то и силлогистические законы представляют собой законы психологические. И вот, следовало бы думать, что каждое ошибочное умозаключение является решительным опровержением этого взгляда и что из этой дедукции скорее можно извлечь аргумент против возможности какого бы то ни было психологистического толкования аксиом. Следовало бы, далее, думать, что, соблюдая необходимую тщательность в логическом и словесном фиксировании предполагаемого психологического содержания аксиом, эмпиристы убедятся, что при таком истолковании аксиомы ни малейшим образом не способствуют доказательству формул умозаключения и что, где такое доказательство имеется, там исходные и конечные пункты его носят характер законов, toto coelo различающихся от того, что называется законом в психологии. Но даже самые ясные опровержения бессильны перед убежденностью психологистов. Г. Гейманс, недавно вновь подробно развивший это учение, так мало смущается существованием ошибочных умозаключений, что в возможности обнаружить ошибочное умозаключение видит даже подтверждение психологического взгляда; ибо это обнаружение, думает он, состоит не в том, чтобы исправлять того, кто еще не мыслит согласно принципу противоречия, а в том, чтобы раскрыть противоречие, незаметно вкравшееся в ошибочное умозаключение. Хотелось бы спросить: да разве незамеченные противоречия не являются также противоречиями, и разве логический принцип говорит только о несовместимости замеченных противоречий, а относительно незамеченных допускает, что они могут быть совместно истинны? Ясно опять-таки - вспомним лишь о различии между психологической и логической несовместимостью, - что мы вращаемся в мутной области вышеизложенных смешений понятий.

Если нам еще скажут, что речь о «незамеченных» противоречиях, содержащихся в ошибочном умозаключении, надо понять в переносном смысле, - что только в процессе опровергающего рассуждения противоречие выступает как нечто новое, как следствие ошибочного способа умозаключения, и что с этим в качестве дальнейшего результата связано (также в психологическом смысле) то, что мы вынуждены отвергнуть этот способ умозаключения как ошибочный, - то и это нам многого не даст. Одно течение мыслей порождает один результат, другое - другой. Никакой психологический закон не соединяет «опровержения» с ошибочным умозаключением. Последнее в бесчисленном количестве случаев встречается без первого и переходит в убеждение. Но какое же право имеет одно течение мыслей, связывающееся только при известных психических условиях с ложным умозаключением, просто приписывать ему противоречие и оспаривать его «обязательность» не только при этих условиях, но и объективную, абсолютную обязательность его? Совершенно так же дело обстоит, разумеется, и с «правильными» формами умозаключения в отношении их обоснования логическими аксиомами. Как может обосновывающее течение мысли, наступающее только при известных психических условиях, претендовать на то, что соответствующая форма умозаключения безусловно обязательна? На такие вопросы психологистическое учение не дает приемлемого ответа; тут, как и всюду, оно лишено возможности выяснить объективное значение логических истин и вместе с тем функцию их в качестве абсолютных норм правильного и неправильного суждения. Уже не раз приводилось это возражение, уже не раз замечали, что отождествление логического и психологического закона стирает всякое различие между правильным и ошибочным мышлением, ибо ошибочные способы суждения, так же, как и правильные, протекают согласно психологическим законам. Или мы должны по произвольному соглашению именовать результаты одних закономерностей правильными, а других - ошибочными? Что же отвечает на эти возражения эмпирист? «Конечно, говорит Гейманс, мышление, имеющее своей целью открытие истины, стремится создать непротиворечивые связи мыслей; но ценность этих непротиворечивых связей кроется опять-таки в том обстоятельстве, что фактически может быть утверждаемо лишь непротиворечивое, т. е. в том, что принцип противоречия есть естественный закон мышления»35. Что за странное стремление, можно ответить на это, приписывается здесь мышлению, стремление к непротиворечивым связям мыслей, между тем как иных связей вообще нет и не может быть - по крайней мере, если на самом деле действует тот «естественный закон», о котором идет речь. Вряд ли лучше и следующий аргумент: «у нас нет никакой иной причины считать «неправильной» связь двух противоречащих друг другу суждений, кроме того, что мы инстинктивно и непосредственно чувствуем невозможность одновременно утверждать оба суждения, Попробуем независимо от этого факта доказать, что мы имеем право утверждать только непротиворечивое; чтобы быть в состоянии это доказать, придется все время предполагать то, что требуется доказать» (Гейманс). Мы сразу замечаем, что тут действуют анализированные нами выше смешения понятий. Внутренняя убедительность логического закона, не допускающего одновременной истинности противоречащих суждений, отождествляется с инстинктивным и будто бы непосредственным «ощущением» психологической невозможности совершать одновременно противоречивые акты суждений. Очевидность и слепая уверенность, точная и эмпирическая всеобщность, логическая несовместимость соотношений вещей и психологическая несовместимость актов веры, стало быть, невозможность совместной истинности и невозможность одновременной веры - сливаются воедино.

 

§ 31. формулы умозаключения и химические формулы

Гейманс попытался уяснить учение, что формулы умозаключения выражают «эмпирические законы мышления» путем сравнения их с химическими формулами. «Точно так же, говорит он, как в химической формуле 2H2+O2=2H2О проявляется только тот общий факт, что два объема водорода и один объем кислорода при соответствующих условиях соединяется в два объема воды, так и логическая формула:

 

MaX+MaY= YiX+ XiY

 

высказывает лишь, что два общеутвердительных суждения с одинаковым субъектом при соответствующих условиях создают в сознании два новых частно утвердительных суждения, в которых предикаты первоначальных суждений выступают в качестве субъекта и предиката. Почему в этом случае возникают новые суждения, при комбинации же: MeX+MeY таковых не получается, этого мы доселе еще совершенно не знаем. Но путем повторения... экспериментов мы можем убедиться, продолжает он, что в этих отношениях господствует непоколебимая необходимость, которая при данных предпосылках заставляет нас считать истинным и умозаключение». Эти опыты, разумеется, должны производиться «с исключением всех препятствующих влияний» и состоят в том, <<что возможно яснее представляют себе соответствующие суждения, служащие предпосылками, затем пускают в ход механизм мышления и ждут, получится или не получится новое суждение». Если же действительно получается новое суждение, тогда надо внимательно всмотреться, не вступили ли в сознание, кроме начального и конечного пункта, еще какие-либо отдельные промежуточные стадии и возможно точнее и полнее отметить их.

Поражает нас в этом учении утверждение, что при исключенных логиками комбинациях не имеет место создание новых суждений. А между тем и по отношению к каждому ошибочному умозаключению, например, такой формы:

 

XeM+MeY=XeY

 

придется сказать, что вообще два суждения форм ХеМ и MeY «при соответствующих условиях» дают в сознании новое суждение. Аналогия с химическими формулами в этом случае подходит так же хорошо или худо, как и в других случаях. Разумеется, тут недопустимо возражение, что «обстоятельства» в том и другом случае неодинаковы. Психологически они все одинаково интересны, и соответствующие эмпирические суждения имеют одинаковую ценность. Отчего же мы делаем это коренное различие между обоими классами формул? Если бы нам предложили этот вопрос, мы, разумеется, ответили бы: потому что по отношению к одним мы познали с внутренней убедительностью, что они выражают истинное, а по отношению к другим, - что они выражают ложное. Но эмпирист этого ответа дать не может. Исходя из принятых им толкований, приходится признать, что эмпирические суждения, соответствующие ошибочным умозаключениям, имеют такое же значение, как и суждения, соответствующие другим умозаключениям.

Эмпирист ссылается на известную из опыта «непоколебимую необходимость», которая «при данных предпосылках принуждает нас считать умозаключение истинным». Но все умозаключения, оправдываются ли они логикой или нет, совершаются с психологической необходимостью, и ощутимое, правда, лишь при некоторых условиях, принуждение всюду одинаково. Тот, кто, несмотря ни на какие критические доводы, все же остается при своем ошибочном умозаключении, ощущает «непоколебимую необходимость», принудительную невозможность иного совершенно так же, как тот, кто умозаключает правильно и остается при познанной им правильности. Ни суждение, ни умозаключение не зависят от произвола. Эта ощущаемая непоколебимость совсем не свидетельствует об истинной непоколебимости, ибо она сама при новых мотивах суждения может исчезнуть даже по отношению к правильным и признанным правильными умозаключениям. Не надо, следовательно, смешивать ее с настоящей логической необходимостью, присущей каждому правильному умозаключению, которая говорит и может говорить только о познаваемой с очевидностью (хотя и не всяким судящим действительно познанной) идеально-закономерной обязательности умозаключения. Закономерность значения как таковая, правда, выступает только в самоочевидном уразумении закона умозаключения; в сравнении с ним очевидность hic et nunc выполненного умозаключения представляется лишь уяснением необходимого значения отдельного случая, т. е. значения его на основании закона.

Эмпирист полагает, что мы «доселе еще ничего» не знаем о том, почему отвергнутые логикой комбинации предпосылок «не дают результата». Стало быть, от будущих успехов знания он ждет нового поучения? Можно бы думать, что именно здесь мы знаем все, что вообще можем знать; ведь мы с самоочевидностью убеждаемся, что каждая возможная вообще (т. е. умещающаяся в пределы силлогистических комбинаций) форма умозаключений в связи с указанными комбинациями предпосылок даст ложный закон умозаключения; можно бы думать, что в этих случаях большее знание безусловно невозможно даже для бесконечно совершенного интеллекта.

К этому и сходным возражениям можно присоединить еще одно, хотя и не менее убедительное, но менее существенное для наших целей. А именно, несомненно, что аналогия с химическими формулами не идет далеко, я хочу сказать, идет не настолько далеко, чтобы мы имели основание относиться особенно серьезно наряду с логическими законами к смешиваемым с ними психологическим законом. В химии мы знаем «обстоятельства», при которых происходят выраженные в формулах синтезы; они в значительной мере допускают точное определение, и именно поэтому мы причисляем химические формулы к наиболее ценным естественнонаучным индукциям. В психологии же, наоборот, достижимое для нас знание обстоятельств так ничтожно, что в конце концов мы можем только сказать: чаще всего случается, что люди умозаключают сообразно логическим законам, причем известные, не допускающие точного отграничения обстоятельства, известное «напряжение внимания», известная «свежесть ума», известная «подготовка» и т. п. представляют собой благоприятные условия для осуществления акта логического умозаключения. Обстоятельства или условия в строгом смысле, при которых с необходимостью происходит заключающий акт суждения, остаются совершенно скрытыми для нас. При таком положении дел легко понять, почему до сих пор ни одному психологу не пришло в голову разобрать в психологии обобщения, относящиеся к многообразным формулам умозаключения и характеризуемые вышеупомянутыми неясными обстоятельствами, и почтить их названием «законов мышления».

После всего сказанного мы можем считать безнадежной в кантовском смысле слова интересную (и поучительную в отношении многих незатронутых здесь частностей) попытку Гейманса создать «теорию познания, которую можно было бы также назвать химией суждений» и которая есть «не что иное как психология мышления». Во всяком случае, наше отклонение психологистических толкований остается непоколебленным. Формулы умозаключения не имеют вкладываемого в них эмпирического содержания; их истинное значение яснее всего выступает, когда мы высказываем их в виде эквивалентных идеальных несовместимостей. Например: общеобязательно, что два положения формы: «все М являются X» и «ни одно Р не есть М» не могут быть истинны без того, чтобы не было истинно положение формы «некоторые Х не являются Р». И то же применимо ко всем другим случаям. Здесь нет и речи о сознании, актах суждения, условиях суждения и т. п. Если помнить истинное содержание законов умозаключения, тогда исчезает ошибочная видимость, будто экспериментальное воспроизведение самоочевидности суждения, в котором мы познаем закон умозаключения, означает экспериментальное обоснование самого закона умозаключения или вводит в это обоснование.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ КАК СКЕПТИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ

 

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание скептицизма

Самый тяжелый упрек, который можно высказать какой-либо теории, в особенности теории логики, состоит в том, что она противоречит очевидным условиям возможности теории вообще. Выставить теорию и в ее содержании явно или скрыто противоречить положениям, обосновывающим смысл и оправдание всякой теории вообще, - это не только неправильно, но и в основе нелепо.

В двояком смысле мы можем здесь говорить об очевидных «условиях возможности» всякой теории вообще. Во-первых, в субъективном смысле. Тут речь идет об априорных условиях, от которых зависит возможность непосредственного и посредственного познания36 и тем самым возможность разумного оправдания всякой теории. Теория как обоснование познания сама есть познание, и ее возможность зависит от известных условий, которые вытекают из самого понятия познания и его отношения к познающему субъекту. Например: в понятии познания в строгом смысле содержится то, что оно есть суждение, не только притязающее на истинность, но и уверенное в правомерности этого своего притязания и действительно обладающее этой правомерностью. Но если бы высказывающий суждение никогда и нигде не был в состоянии переживать в себе и воспринимать, как таковое, то отличие, которое составляет оправдание суждения, если бы все суждения были для него лишены очевидности, отличающей их от слепых предвзятых мнений и дающей ему ясную уверенность, что он не только считает нечто за истину, но и воспринимает саму истину, - то не могло бы быть и речи о разумном возникновении и оправдании сознания, о теории, о науке. Итак, теория противоречит субъективным условиям ее возможности как теории вообще, если она согласно этому примеру отрицает всякое преимущество очевидного перед слепым предубеждением; она тем самым уничтожает то, что отличает ее саму от произвольного, ничем не оправдываемого утверждения.

Мы видим, что под субъективными условиями возможности здесь разумеются отнюдь не реальные условия, коренящиеся в единичном судящем субъекте или в изменчивом виде существ, образующих суждения (например, человеческих), а идеальные условия, вытекающие из формы субъективности вообще и из ее отношения к познанию. Для отличия назовем их поэтическими условиями.

В объективном смысле, говоря об условиях возможности всякой теории, мы говорим о ней не как о субъективном единстве познаний, а как об объективном, связанном отношениями основания и следствия, единстве истин или положений. Условиями здесь являются все те законы, которые вытекают из самого понятия теории, - иначе говоря, вытекают из самих понятий истины, положения, предмета, свойства, отношения и т. п., словом, из понятий, по существу конституирующих понятие теоретического единства. Отрицание этих законов, стало быть, равносильно утверждению, что все упомянутые термины: теория, истина, предмет, свойство и т. д. лишены содержательного (consistent) смысла. Теория в этом объективно-логическом смысле уничтожается, если она в своем содержании нарушает законы, без которых теория вообще не имела бы никакого «разумного» (содержательного) смысла.

Логические погрешности ее могут скрываться в предпосылках, в формах теоретической связи и, наконец, также в самом доказанном тезисе. Грубее всего нарушение логических условий проявляется там, где по самому смыслу теоретического тезиса отвергаются законы, от которых вообще зависит разумная возможность каждого тезиса и каждого обоснования тезиса. То же относится и к поэтическим условиям и к нарушающим их теориям. Мы различаем, таким образом (конечно, не с целью классификации), ложные, нелепые, логически и ноэтически нелепые и, наконец, скептические теории, последние объемлют все теории, в тезисах которых либо явно сказано, либо аналитически содержится, что логические и поэтические условия возможности теории вообще ложны.

Этим приобретается точное понятие термина скептицизм и вместе с тем ясное подразделение его на логический и поэтический скептицизм. Этому понятию соответствуют, например, античные формы скептицизма с тезисами вроде следующих: истина не существует, нет ни познания, ни обоснования его и т. п. И эмпиризм, как умеренный, так и крайний, как видно из наших прежних рассуждений37, представляет собой пример, соответствующий нашему точному понятию. Из определения само собой ясно, что к понятию скептической теории принадлежит признак противоречивости.

 

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

Обыкновенно термин «скептицизм» употребляется в несколько неопределенном смысле. Оставляя в стороне популярное понимание его, скептической называют всякую философскую теорию, которая, исходя из принципиальных соображений, значительно ограничивает человеческое познание, в особенности же, если она исключает из области возможного познания обширные сферы реального бытия или особенно почитаемые науки (например, метафизику, естествознание, этику как рациональные дисциплины).

Среди этих ненастоящих форм скептицизма главным образом одну часто смешивают с настоящим гносеологическим скептицизмом, определенным нами выше. Эта форма ограничивает познание психическим бытием и отрицает бытие или познаваемость «вещей в себе». Подобного рода теории являются явно метафизическими; они сами по себе не имеют ничего общего с настоящим скептицизмом, их тезис свободен от всякого логического и ноэтического противоречия, их право на существование есть лишь вопрос аргументов и доказательств. Смешения и чисто скептические наслоения выросли лишь под паралогическим влиянием эквивокаций или создавшихся иным путем скептических убеждений. Если, например, метафизический скептик выражает свой взгляд в следующей форме: «Нет объективного познания» (т. е. познания вещей в себе) или «всякое познание субъективно (т. е. всякое познание фактов есть только познание фактов сознания), то велико искушение поддаться двусмысленности выражений «субъективно» и «объективно» и на место первоначального, соответствующего данной точке зрения смысла подставить ноэтически-скептический. Вместо суждения: «всякое познание субъективно» получается теперь совершенно новое утверждение: «Всякое познание как явление сознания подчинено законам сознания; то, что, мы называем формами и законами познания, есть не что иное как «функциональные формы сознания» или закономерности этих функциональных форм - психологические законы». И если метафизический субъективизм (этим неправомерным путем) поощряет гносеологический субъективизм, то и, наоборот, последний (где он считается самоочевидным) представляет, по-видимому, сильный аргумент в пользу первого. «Логические законы - умозаключают при этом, - в качестве законов для наших познавательных функций лишены «реального значения»; во всяком случае, мы никогда и нигде не можем знать, гармонируют ли они с какими-либо вещами в себе, и допущение «системы предустановленной формы» было бы совершенно произвольно. Если понятием вещи в себе исключается даже всякое сравнение единичного познания с его предметом (для констатирования adaequatio rei et intellectus), то тем более исключается сравнение субъективных закономерностей функций нашего сознания с объективным бытием вещей и их законов. Стало быть, если вещи в себе существуют, то мы абсолютно ничего не можем знать о них».

Метафизические вопросы нас здесь не касаются, мы упомянули о них только затем, чтобы с самого начала предупредить смешение метафизического скептицизма с логически-ноэтическим.

 

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

Для целей критики психологизма мы должны еще уяснить (выступающее также в упомянутой метафизической теории) понятие субъективизма или релятивизма. Первоначальное понятие его очерчено формулой Протагора: «человек есть мера всех вещей», поскольку мы толкуем ее в следующем смысле: мера всякой истины есть индивидуальный человек. Истинно для всякого то, что ему кажется истинным, для одного - одно, для другого - противоположное, если оно ему представляется именно таковым. Мы можем здесь, следовательно, выбрать и такую формулу. Всякая истина (и познание) относительна в зависимости от высказывающего суждение субъекта. Но если вместо субъекта мы возьмем центральным пунктом отношения случайный вид существ, высказывающих суждение, то возникнет новая форма релятивизма. Мерой всякой человеческой истины является здесь человек, как таковой. Каждое суждение, которое коренится в специфических свойствах человека, в конституирующих эти свойства законах - для нас, людей, истинно. Поскольку эти суждения относятся к форме общечеловеческой субъективности (человеческого «сознания вообще»), здесь также говорят о субъективизме (о субъекте как первичном источнике знания и т. п.). Лучше воспользоваться термином релятивизм и различать индивидуальный и специфический релятивизм; ограничивающая связь с видом homo определяет последний как антропологизм. Мы обращаемся теперь к критике, которую в наших интересах должны развить самым тщательным образом.

 

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

Индивидуальный релятивизм есть такой явный, я готов почти сказать - наглый, скептицизм, что если его вообще когда-либо и выдвигали серьезно, то во всяком случае не в новое время. Стоит только выставить это учение, как оно тотчас уже опровергнуто, - впрочем, лишь для того, кто понимает объективность всего логического. Субъективиста, как и всякого открытого скептика вообще, нельзя убедить (раз у него нет расположения к тому), что такие положения, как принцип противоречия, коренятся в самом смысле истины, и что сообразно с этим должна быть признана именно противоречивой речь о субъективной истине, которая для одних - одна, для других - другая. Его нельзя убедить и обычным воображением, что он, выдвигая свою теории, желает убедить других, стало быть, предполагает объективность истины, которой не признает в тезисе. Он, разумеется, ответит: в своей теории я высказываю свою точку зрения, которая истинна для меня и не должна быть истинна для кого-либо другого. Даже самый факт своего субъективного мнения он будет утверждать как истинный только для его собственного я, но не сам по себе38. Но дело не в возможности убедить и привести к сознанию своего заблуждения того или другого субъективиста, а в том, чтобы объективно опровергнуть его. Опровержение же предполагает как опору известные самоочевидные и тем самым общеобязательные убеждения. Нам, нормально предрасположенным людям, таковыми служат те тривиальные самоочевидности, о которые разбивается всякий скептицизм, так как через них мы познаем, что скептические учения в собственном и строгом смысле противоречивы: в содержании их утверждений отрицается то, что вообще принадлежит к смыслу или содержанию каждого утверждения и, следовательно, не может, не приводя к бессмыслице, быть отделено ни от какого утверждения.

 

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

Если относительно субъективизма мы сомневаемся, был ли он когда-нибудь серьезно представлен в науке, то к специфическому релятивизму и, в частности, к антропологизму до такой степени склоняется вся новая и новейшая философия, что мы только в виде исключения можем встретить мыслителя совершенно свободного от заблуждений этой теории. А все же и последнюю следует считать в вышеустановленном смысле слова скептической теорией, и следовательно и она полна величайших мыслимых вообще в теории нелепостей; здесь мы также находим, только слегка прикрытым, очевидное противоречие между смыслом ее тезиса вообще и тем, что осмысленно не отделимо ни от одного тезиса, как такового. Нетрудно обнаружить это в частностях.

1. Специфический релятивизм утверждает: для каждого вида судящих существ истинно то, что должно быть истинно сообразно их организации, согласно законам их мышления. Это учение противоречиво. Ибо из него следует, что одно и то же содержание суждения (положение) для одного, а именно для субъекта вида homo истинно, для другого же, а именно для субъекта иначе устроенного вида, может быть ложным. Но одно и то же суждение не может быть тем и другим - и истинным, и ложным. Это ясно из самого смысла слов «истинно» и «ложно». Если релятивист употребляет эти слова в соответствующем им значении, то его тезис утверждает то, что противоречит собственному смыслу этого тезиса.

Ссылка на то, что словесное выражение принципа противоречия, раскрывающего нам смысл слов «истинно» и «ложно», несовершенно и что в нем речь идет о человечески истинном и человечески ложном, явно лишена значения. Подобным же образом и простой субъективизм мог бы утверждать, что неточно говорить об истинном и ложном и что при этом подразумевается «истинное или ложное для такого-то субъекта». На это, конечно, субъективизму ответят: в очевидно обязательном законе не может подразумеваться нечто явно противоречивое, а ведь действительно противоречиво говорить об истине для того или другого, оставлять открытой возможность, чтоб одно и то же содержание суждения (обыкновенно мы говорим с рискованной неточностью: одно и то же суждение) было и истинным, и ложным, смотря по тому, кто его высказывает. Но соответственно можно ответить и специфическому релятивизму: «Истина для того или другого вида», например, для вида homo, есть - в том смысле, в каком это понимается здесь - нелепость. Можно, правда, употреблять это выражение и в правильном смысле, но тогда оно имеет совершенно иное значение, а именно, под ним разумеется круг истин, доступных познанию человека, как такового. Что истинно, то абсолютно, истинно «само по себе»; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чудовища, ангелы или боги. Об этой истине говорят логические законы, и мы все, поскольку мы не ослеплены релятивизмом, говорим об истине в смысле идеального единства в противовес реальному многообразию рас, индивидов и переживаний.

2. Принимая во внимание, что содержание принципов противоречия и исключенного третьего принадлежит к смыслу слов «истинный» и «ложный», мы можем формулировать это возражение также следующим образом: если релятивист говорит, что могут быть и такие существа, которых не связывают эти принципы (а это утверждение, как легко показать, равнозначно формулированному выше утверждению релятивистов), то он либо думает, что в суждениях этих существ могут выступать положения и истины, несогласные с этими принципами, либо же полагает, что у них процесс суждения психологически не регулируется этими принципами. Что касается последнего, то мы не находим в этом ничего особенного, ибо мы сами - такие существа. (Вспомним наши возражения против психологистических толкований логических законов.) Но что касается первого, то мы просто ответили бы так: эти существа либо понимают слова «ложный» и «истинный» в нашем смысле, тогда не может быть речи о необязательности принципов: ведь они относятся к самому смыслу этих слов и именно к тому смыслу, в котором мы его понимаем. Мы никоим образом не могли бы назвать истинным или ложным то, что противоречит принципам. Либо же они употребляют слова «истинный» и сложный» в другом смысле, и тогда весь спор есть спор о словах. Если, например, они называют деревьями то, что мы называем суждениями, то те высказывания, в которых мы формулируем основные принципы, для них, разумеется, не имеют значения, но ведь тогда эти высказывания не имеют того смысла, в котором мы их употребляем. Таким образом, релятивизм сводится к тому, что смысл слова «истина» совершенно изменяется, но сохраняется притязание говорить об истине в том смысле, который установлен логическими принципами и предполагается всеми нами всюду, где речь идет об истине. В едином смысле существует только единая истина, а в многозначном смысле, конечно, столько истин, сколько угодно будет создать эквивокаций.

3. Организация вида есть факт; из фактов можно выводить опять-таки только факты. Основывать истину, как это делают релятивисты, на организации вида, значит придавать ей характер факта. Но это противоречиво. Каждый факт индивидуален, стало быть, определен во времени. В отношении же истины упоминание об определенности во времени имеет смысл лишь в связи с установленным ею фактом (именно, если это фактическая истина), но не в связи с ней самой. Мыслить истины, как причины или действия - нелепо. Мы уже говорили об этом. Но если нам скажут, что истинное суждение, как и всякое другое, возникает из организации судящего существа на основании соответственных естественных законов, то мы возразим: не следует смешивать суждение, как содержание суждения, т. е., как идеальное единство, с единичным реальным актом суждения. Первое предполагается там, где мы говорим о суждении 2х2=4, которое всегда тождественно, кто бы его ни высказывал. Не следует также смешивать истинное суждение как правильный, согласный с истиной акт суждения с истиной этого суждения или с истинным содержанием суждения. Мое суждение, что 2х2=4, несомненно каузально определено, но не сама истина: 2х2=4.

4. Если всякая истина (как предполагает антропологизм) имеет своим единственным источником общечеловеческую организацию, то ясно, что если бы такой организации не существовало, не было бы никакой истины. Тезис этого гипотетического утверждения противоречив; ибо суждение: «истина не существует» по смыслу своему равноценно суждению: «существует истина, что истины нет». Противоречивость тезиса влечет за собой противоречивость гипотезы. Но в качестве отрицания истинного суждения с фактическим содержанием она может быть ложной, но никогда не может быть противоречивой. И действительно, никому еще не приходило в голову отвергнуть, в качестве нелепостей, известные геологические и физические теории, которые устанавливают начало и конец существования человеческого рода. Следовательно, упрек в противоречивости касается всего гипотетического утверждения, так как оно связывает осмысленную («логически возможную») предпосылку с противоречивым («логически невозможным») следствием. Этот же упрек применим к антропологизму и mutatis mutandis к более общей форме релятивизма.

5. Согласно релятивизму, в силу организации какого-либо вида могла бы получиться обязательная для этого вида «истина», что такая организация совсем не существует. Должны ли мы тогда сказать, что она в действительности не существует или что она существует, но только для нас, людей? А если бы вдруг погибли все люди и все виды мыслящих существ, за исключением одного этого вида? Мы вращаемся в кругу явных противоречий. Мысль, что несуществование специфической организации имеет свое основание в самой этой организации, есть явное противоречие. Обосновывающая истину, стало быть, существующая организация наряду с другими истинами должна обосновывать истину ее собственного небытия. Нелепость становится не многим меньшей, если заменить несуществование существованием и соответственно этому на место указанного вымышленного, но с релятивистической точки зрения возможного вида взять за основание вид homo. Правда, исчезает вышеупомянутое противоречие, но не остальная связанная с ним нелепость. Из относительности истины следует, что то, что мы называем истиной, зависит от организации вида homo и управляющих ею законов. Зависимость должна и может быть понята лишь как каузальная. Таким образом, истина, что эта организация и эти законы существуют, должна черпать свое реальное объяснение из того, что они существуют, причем принципы, согласно которым протекает объяснение, тождественны с этими же законами - сплошная бессмыслица. Организация была бы causa sui на основе законов, которые причинно вытекают из самих себя и т. д.

6. Относительность истины влечет за собой относительность существования мира. Ибо мир есть не что иное как совокупное предметное единство, соответствующее идеальной системе всей фактической истины и неотделимое от нее. Нельзя субъективировать истину и признать ее предметом, существующим абсолютно (в себе), ибо этот предмет существует только в истине и в силу истины. Стало быть, не было бы мира в себе, а только мир для нас или для каких-либо других видов существ. Кое-кому это может показаться вполне подходящим; но ему придется призадуматься, когда мы обратим его внимание на то, что и его «я», и содержание его сознания тоже представляют собой часть мира. И «я есмь» и «я переживаю то и то» могло бы оказаться ложным, например, если допустить, что я так устроен, что в силу специфических особенностей моей организации должен отрицать эти суждения. Да и не только для того или другого вида, но и вообще мир не существовал бы, если бы ни один вид мыслящих существ не был так счастливо организован, чтобы признавать мир (а в нем и самого себя). Если держаться только фактически известных нам видов, т. е. животных, то каждое изменение их организации обусловливало бы изменение мира, причем, разумеется, согласно общепринятым учениям, сами животные виды должны быть продуктами развития мира. И вот у нас идет веселая игра: из мира развивается человек, а из человека - мир; Бог создает человека, а человек - Бога.

Сущность этого возражения состоит в том, что и релятивизм находится в очевидном противоречии с очевидностью непосредственно наглядно данного бытия, т. е. с очевидностью «внутреннего восприятия» в правомерном, а стало быть и неизбежно необходимом смысле. Очевидность суждений, основанных на наглядном представлении, справедливо оспаривается, поскольку они по своему замыслу выходят за пределы содержания фактических данных сознания. Но они действительно очевидны там, где их замысел направлен на само это содержание и в нем, как оно есть, находит свое осуществление. Этому не противоречит неопределенность всех этих суждений (вспомним хотя бы неустранимую ни для какого суждения, основанного на наглядном представлении, неточность в определении времени, а в иных случаях и места).

 

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

Обе формы релятивизма представляют собой подразделения релятивизма в более широком смысле, как учения, которое каким-либо способом выводит чисто логические принципы из фактов. Факты «случайны», они могли бы так же хорошо не быть или быть иными. Другие факты - другие логические законы, значит, и последние были бы случайны, они существовали бы лишь относительно, в зависимости от обосновывающих их фактов. В ответ на это я укажу не только на аподиктическую очевидность логических законов и на все остальное, установленное нами в предыдущих главах, но и на другой пункт, имеющий здесь более существенное значение39. Как это ясно из всего вышесказанного, я понимаю под чисто логическими законами все те идеальные законы, которые коренятся исключительно в смысле (в «сущности», «содержании») понятий истины, положения, предмета, свойства, отношения, связи, закона, факта и т. д. Выражаясь в более общей форме, они коренятся в смысле тех понятий, которые являются вечным достоянием всякой науки, ибо они представляют собой категории того строительного материала, из которого создается наука, как таковая, согласно своему понятию. Эти законы не должно нарушать ни одно теоретическое утверждение, обоснование или теория; не только потому, что такая теория была бы ложна - ибо ложной она могла быть и при противоречии любой истине - но и потому, что она была бы бессмысленна. Например, утверждение, содержание которого противоречит основным принципам, вытекающим из смысла истины, как таковой, «уничтожает само себя». Ибо утверждать значит высказывать, что то или иное содержание поистине существует. Обоснование, в содержании своем противоречащее принципам, коренящимся в смысле отношения основания к следствию, уничтожает само себя. Ибо обосновывать опять-таки означает высказывать, что то или иное отношение основания к следствию существует и т. д. Утверждение «уничтожает само себя», «логически противоречиво» - это значит, что его особое содержание (смысл, значение) противоречит тому, чего вообще требуют соответствующие ему категории значений, что вообще коренится в их общем значении. Теперь ясно, что в этом точном смысле логически противоречива каждая теория, выводящая логические принципы из каких-либо фактов. Подобные теории противоречат общему смыслу понятий «логический принцип» и «факт» или - чтобы сказать точнее и в более общей форме - смыслу понятий «истины, вытекающей из одного лишь содержания понятий» и «истины об индивидуальном бытии». Легко понять, что возражения против вышеприведенных релятивистических теорий по существу относятся и к релятивизму в самом общем смысле этого слова.

 

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

Борясь с релятивизмом, мы, конечно, имеем в виду психологизм. И действительно, психологизм во всех своих подвидах и индивидуальных проявлениях есть не что иное как релятивизм, но не всегда распознанный и открыто признанный. При этом безразлично, опирается ли он на «трансцендентальную психологию» и в качестве формального идеализма надеется спасти объективность познания, или опирается на эмпирическую психологию и принимает релятивизм как неизбежный роковой вывод.

Всякое учение, которое либо по образцу эмпиризма понимает чисто логические законы как эмпирически-психические законы, либо по образцу априоризма более или менее мифически сводит их к известным «первоначальным формам» или «функциональным свойствам» (человеческого) разума, к «сознанию вообще» как к (человеческому) «видовому разуму», к «психофизической организации» человека, к «intellectus ipse», который в качестве прирожденного (общечеловеческого) задатка предшествует фактическому мышлению и всякому опыту и т. п.,- всякое такое учение ео ipso релятивистично и именно принадлежит к виду специфического релятивизма. Все возражения, выдвинутые нами против него, касаются также и этих учений. Но само собой разумеется, что до известной степени неуловимые ходячие понятия априоризма, например, рассудок, разум, сознание, надо брать в том естественном смысле, который предполагает их существенную связь с видом. Проклятие таких теорий в том и состоит, что они придают этим понятиям то это реальное, то идеальное значение и, таким образом, создают невыносимое смешение отчасти правильных, отчасти же ложных утверждений. Во всяком случае, мы имеем право причислить к релятивизму априористические теории, поскольку в них имеют место релятивистические мотивы. Правда, когда некоторые кантианствующие исследователи выделяют и оставляют в стороне известные логические принципы как принципы «аналитических суждений», то их релятивизм ограничивается именно областью математики и естествознания; но этим они не устраняют нелепостей скептицизма. Ведь в более узкой сфере они все же выводят истину из общечеловеческого, стало быть, идеальное из реального, в частности - необходимость законов из случайности фактов.

Но нас здесь главным образом интересует более крайняя и последовательная форма психологизма, которая ничего не ведает о таком ограничении. К ним принадлежат главные представители английской эмпиристической, а также и новейшей немецкой логики, такие исследователи, как Милль, Бэн, Вундт Зигварт, Эрдманн и Липпс. Представить критический разбор всех относящихся сюда произведений и невозможно, и нежелательно. Но ввиду реформаторских целей этих пролегомен я не могу обойти молчанием руководящие произведения современной немецкой логики, и прежде всего значительный труд Зигварта; ведь этот труд более, чем какой-либо иной, направил логическое движение последних десятилетий на путь психологизма.

 

§ 39. Антропологизм в логике Зигварта

Единичные рассуждения психологистического оттенка и характера мы находим в качестве преходящих недоразумений и у таких мыслителей, которые в своих логических трудах сознательно стоят на антипсихологистической точке зрения. Не так обстоит дело у Зигварта. Его психологизм есть не несущественная и отделимая примесь, а систематическое и господствующее основное воззрение. В самом начале своей «Логики» он решительно отрицает, что нормы логики (нормы вообще, значит, не только технические правила методологии, но и чисто логические положения как принцип противоречия, достаточного основания и т. д.) могут быть познаваемы иначе, чем на основании изучения природных сил и функциональных форм, которые подлежат регулированию через эти нормы», и этому соответствует все его обсуждение логики. Согласно Зигварту, она распадается на аналитическую, законодательную и техническую части. Если оставить в стороне последнюю, нас здесь не интересующую, то аналитическая часть должна «наследовать сущность функции, для которой должны быть отысканы правила». На аналитической части строится законодательная, которая должна устанавливать «условия и законы нормального осуществления» функции. «Требование, чтобы наше мышление было необходимо и общеобязательно», будучи применено к «функции суждения, исследованной во всех ее условиях и фактах», дает «определенные нормы, которым должно удовлетворять всякое суждение». Эти нормы концентрируются в двух пунктах: «Во-первых, элементы суждения должны быть всецело определены, т. е. отвлеченно фиксированны; и во-вторых, самый акт суждения должен необходимо вытекать из своих предпосылок. Таким образом, к этой части относится учение о понятиях и умозаключениях как совокупности нормативных законов для образования совершенных суждений» («Логика»). Другими словами, к этой части относятся все чисто логические принципы и учения (поскольку они вообще входят в крут ведения традиционной, а также и зигвартовской логики), и сообразно с этим они для Зигварта действительно имеют психологическое основание.

С этим согласуется и обсуждение отдельных проблем. Нигде чисто логические положения и теории и объективные элементы, из которых они конституируются, не выделяются из круга познавательно-психологического и познавательно-практического исследования. О нашем мышлении и его функциях постоянно упоминается именно там, где, в противоположность психологическим случайностям, надлежит характеризовать логическую необходимость и ее идеальную закономерность. Чистые принципы, как принцип противоречия, достаточного основания, не раз называются «законами функционирования», или «основными формами движения нашего мышления» и т. п. Так, например, мы читаем: «Если несомненно, что отрицание коренится в движении мышления, выходящем за пределы бытия и соизмеряющем даже несоединимое, то несомненно также, что Аристотель в своем принципе мог иметь в виду лишь природу нашего мышления».

«Абсолютная обязательность закона противоречия и, в силу этого, положений, отрицающих contradiction in adjecto», покоится, - читаем мы в другом месте «Логики», - «на непосредственном сознании, что мы всегда совершаем и будем совершать одно и то же, когда отрицаем». То же, по Зигварту, относится к принципу тождества (как к «принципу согласия») и во всяком случае ко всем чисто отвлеченным и, в частности, чисто логическим положениям40. Мы встречаем у Зигварта также следующее замечание: «Если отрицать... возможность познания чего-либо, как оно есть само по себе, - если сущее есть лишь одна из созидаемых нами мыслей, то все же несомненно, что мы приписываем объективность тем именно представлениям, которые мы созидаем с сознанием необходимости, и что, признавая что либо сущим, мы тем самым утверждаем, что все другие, хотя бы только гипотетически предполагаемые мыслящие существа одинаковой с нами природы с такой же необходимостью должны создавать это представление».

Та же антропологическая тенденция проведена через все рассуждения, касающиеся основных логических понятий и, в частности, понятия истины. Например, Зигварт считает «фикцией..., будто суждение может быть истинно безотносительно к тому, будет ли его мыслить какой-нибудь разум или нет». Так говорить может только тот, кто дает истине ложное психологистическое толкование. По Зигварту, было бы, следовательно, также фикцией говорить об истинах, которые обязательно сами по себе, но никем не познаны, например, об истинах, выходящих за пределы человеческой способности к познанию. По крайней мере, атеист, не верящий в существование сверхчеловеческого разума, не мог 'бы этого говорить, а мы сами могли бы говорить о них лишь после того, как было бы доказано существование такого разума. Суждение, выражающее форму тяготения, до Ньютона не было истинно. И, следовательно, при ближайшем рассмотрении оно оказалось бы, собственно говоря, противоречивым и вообще ложным: ведь к смыслу его утверждения явно принадлежит безусловная истинность его для всякого времени.

Более подробный разбор многообразных рассуждении Зигварта о понятии истины требует большей обстоятельности, от которой мы здесь должны отказаться. Он во всяком случае подтвердил бы, что цитированное выше место действительно надо понимать в буквальном смысле. Для Зигварта истина сводится к переживаниям сознания, и, следовательно, несмотря на все разговоры об объективной истине, исчезает настоящая ее объективность, основанная на сверхэмпирической идеальности. Переживания представляют собой реальные единичности, определенные во времени, возникающие и преходящие. Истина же «вечна», или лучше: она есть идея и как таковая сверхвременна. Не имеет смысла указывать ей место во времени или же приписывать простирающуюся на все времена длительность. Правда, и об истине говорят, что она в том или ином случае «сознается» и, таким образом, «воспринимается», «переживается» нами. Но тут, в отношении этого идеального бытия, о восприятии, переживании и сознавании говорится в совершенно ином смысле, чем по отношению к эмпирическому, т. е. индивидуально единичному бытию. Истину мы «воспринимаем» не как эмпирическое содержание, всплывающее и вновь исчезающее в потоке психических переживаний; она не есть явление среди явлений, а переживание в том совершенно особом смысле, в каком общее, идея есть переживание. Мы сознаем ее так же, как сознаем вид, например, красное вообще.

Перед нашими глазами находится что-нибудь красное. Но это красное не есть красное как вид. Конкретное не имеет в себе также вида красного в качестве («психологической», «метафизической») составной части. Часть, этот лишенный самостоятельности момент красного, как и конкретное целое, индивидуальна, определена в месте и во времени, возникая и уходя с ним и в нем, одинакова во всех красных объектах, но не тождественна. Красное же вообще есть идеальное единство, по отношению к которому не имеет никакого смысла говорить о возникновении и исчезновении. Вышеупомянутая часть есть не красное вообще, а единичный случай красного. И как различны предметы, как общие предметы различаются от единичных, так и акты восприятия. В связи с чем-либо конкретным мыслить воспринятое красное, это единичное свойство, определенное в месте и во времени (например, в психологическом анализе), - или же мыслить вид красноту (например, в суждении: краснота есть цвет) - суть совершенно различные акты. И как мы при взгляде на конкретно-единичное мыслим не его, а общее, идею, так и в связи со многими актами такой идеации у нас создается очевидное познание тождественности этих идеальных, мыслимых в отдельных актах единств. И это есть тождество в подлинном и строжайшем смысле слова: это один и тот же вид, или это виды одного и того же рода и т. п.

Так и истина есть тоже идея, мы переживаем ее в акте идеации, основанной на наглядном представлении (это есть здесь, конечно, акт непосредственного усмотрения), и убеждаемся путем сравнения в очевидности ее тождественного единства, в противоположность рассеянному многообразию конкретных единичных случаев (т. е., в данном случае, очевидных актов суждения). И как бытие или значение всеобщностей имеют ценность идеальных возможностей - именно по отношению к возможному бытию эмпирических единичных случаев, подпадающих под эти всеобщности, - так и здесь мы видим то же самое: высказывания «истина существует» и «возможны мыслящие существа, которые постигают путем непосредственного усмотрения суждения соответствующего значения», равноценны. Если мыслящих существ нет, если устройство природы исключает их, и они, стало быть, реально невозможны - если для известных классов истин нет существ, которые были бы способны познать их, - тогда эти идеальные возможности лишены осуществляющей их действительности; в этом случае воспринимание, познавание, сознавание истины (или же известных классов истин) никогда и нигде не реализуется. Но каждая истина сама по себе остается такой, какова она есть, сохраняет свое идеальное бытие. Она не находится «где-то в пустом пространстве», а есть единство значения в надвременном царстве истины. Она принадлежит к области абсолютно обязательного, куда мы относим все, обязательность чего для нас достоверна или, по меньшей мере, представляет обоснованную догадку, а также и весь смутный для нашего представления круг косвенных и неопределенных догадок о существовании, стало быть, круг всего того, что обязательно, хотя мы этого еще не познали и, быть может, никогда не познаем.

В этом отношении Зигварт, как мне кажется, не достигает совершенной ясности. Он хотел бы спасти объективность истины и не дать ей потонуть в субъективистическом феноменализме. Но если мы спросим о пути, по которому психологическая теория познания Зигварта надеется дойти до объективности истины, то мы встречаемся со следующим выражением: «Уверенность, что суждение окончательно, что синтез непреложен, что я всегда буду говорить то же самое41, - эта уверенность может быть налицо лишь тогда, когда познано, что она покоится we мя мгновенных и меняющихся во времени психологических мотивах, а на чем-то, что всегда, когда я мыслю, является неизменно одним и тем же и что остается незатронутым никакими переменами. И это, с одной стороны, есть само мое самосознание, уверенность в том, что я есть и мыслю, что я есть я, тот же самый, который мыслит теперь и мыслил ранее, который мыслит и одно, и другое; и, с другой стороны, то, о чем я сужу, само мыслимое согласно своему неизменному, признанному мной во всем его тождестве содержанию, которое совершенно независимо от индивидуальных состояний мыслящего».

Последовательно релятивистический психологист тут, разумеется, ответит: «Не только меняющееся от индивида к индивиду, но и постоянное для всех, стало быть, остающееся всюду одинаковым содержание и господствующие над ним постоянные законы функционирования представляют собой психологические факты. Если существуют такие общие всем людям черты и законы, то они образуют специфический характер человеческой природы. Сообразно с этим всякая истина как общеобязательность связана с видом homo или, говоря вообще, с каждым данным видом мыслящих существ. Другие виды - другие законы мышления, другие истины».

Мы же со своей стороны сказали бы: «Общеодинаковость содержания и постоянных законов функционирования в качестве естественных законов, созидающих общеодинаковое содержание, не дает подлинной общеобязательности, которая основана именно на идеальности. Если все существа одного вида в силу своего устройства должны быть осуждены на одинаковые суждения, то они эмпирически согласуются друг с другом; но в идеальном смысле логики, возвышающейся над всем эмпирическим, они все же при этом могут мыслить не согласованно, а противоречиво. Определять истину через отношение к общности природы значит уничтожить ее понятие. Если бы истина имела существенное отношение к мыслящим умам, их духовным функциям и формам движения, то она возникала и погибала бы вместе с ними, и если не с отдельными личностями, то с видами. Не было бы ни настоящей объективности, ни истины, ни бытия, ни даже субъективного бытия или бытия субъектов. Что, если бы, например, все мыслящие существа были неспособны утверждать свое собственное бытие как истинно сущее? Тогда они и были бы вместе с тем не были бы. Истина и бытие представляют собой в одинаковом смысле «категории» и явно коррелятивны. Нельзя релятивировать истину и удержать объективность бытия. Релятивирование истины, впрочем, предполагает опять-таки объективное бытие как опорную точку отношения - в этом ведь и состоит противоречивость релятивизма».

С общим психологизмом Зигварта гармонирует, по нашему мнению, его учение об общем, которое относится сюда же, так как идеальность истины безусловно предполагает идеальность общего, отвлеченного. Зигварт шутит, что «общее пребывает у нас в голове», и серьезно говорит, что «представленное в понятии «есть» нечто чисто внутреннее и... зависит лишь от внутренней силы нашего мышления». Это несомненно можно сказать о нашем представлении понятий как о субъективном акте такого-то психологического содержания. Но «предмет» этого представления, понятие, ни в каком смысле не может быть понимаем как реальная составная часть психологического содержания, определенная по месту и времени, появляющаяся и исчезающая вместе с актом. Он может разуметься в процессе мышления, но не созидаться в нем.

Зигварт вполне последовательно релятивирует и тесно связанные с понятием истины понятия основания и необходимости. «Логическое основание, которого мы не знаем, строго говоря, есть противоречие: ибо оно становится логическим основанием лишь благодаря тому, что мы познаем его». Но тогда суждение, что математические теоремы имеют своим основанием математические аксиомы, «строго говоря», относилось бы к фактическому соотношению вещей, имеющему человеческо-психологическое содержание. Имели ли бы мы в таком случае право утверждать, что оно истинно, все равно, существует, ли, существовал ли и будет ли существовать вообще кто-либо, кто познает его? Точно так же теряет смысл обычное упоминание об открытии основания и следствия, придающее таким отношениям между ними характер объективности.

Как ни старается Зигварт обособить различные по существу понятия основания, и сколько проницательности он ни обнаруживает при этом (иного мы не могли бы и ожидать от такого выдающегося исследователя), все же психологистическое направление его мышления мешает ему произвести самое существенное разграничение, которое предполагает резкое отделение идеального от реального. Когда он противопоставляет «логическое основание» или «основание истины» «психологическому основанию достоверности», то он ведь находит его только в известной общеодинаковости представляемого, «ибо только оно, а не индивидуальное настроение и т. д. может быть одинаковым для всех»; в ответ на это мы не имеем нужды повторять уже высказанные нами сомнения.

Мы не находим у Зигварта основного отграничения основания истины, которое относится к чисто логическому, от основания суждения, которое относится к нормативно логическому. С одной стороны, истина (не суждение, а идеальное единство значения) обладает основанием, т. е. - пользуясь равнозначным выражением - теоретическим доказательством, которое сводит ее к ее (объективным, теоретическим) основаниям. Только и исключительно этот смысл имеет принцип достаточного основания. Это понятие основания совсем не предполагает, что каждое суждение имеет основание, в особенности же, что каждое суждение «implicite соутверждает» таковое. Каждый первичный принцип обоснования, значит, каждая подлинная аксиома в этом смысле лишена основания, так же, как каждое фактическое суждение лишено его в противоположном отношении. Обоснована может быть лишь вероятность факта, но не он сам, и не- фактическое суждение. С другой стороны, выражение «основание суждения» - поскольку мы отвлекаемся от психологических «оснований», т. е. от причин высказывания суждения и, в частности, и от его реальных мотивов42, - есть не что иное как логическое право суждения. В этом смысле каждое суждение, конечно, «притязает» на свое право (хотя было бы несколько рискованно сказать, что она «соутверждает его implicite»). Это значит: к каждому суждению надо предъявлять требование, чтобы оно утверждало как истинное то, что действительно истинно; и в качестве техников познания, в качестве логиков в обычном смысле мы должны, в связи также и с дальнейшим движением познания, предъявлять суждению некоторые требования. Если они не выполнены, то мы порицаем суждение как логически несовершенное, «необоснованное»; последнее, впрочем, содержит некоторую натяжку по сравнению с обычным смыслом слова.

Сходные сомнения вызывают у нас рассуждения Зигварта о необходимости. Мы читаем у него: «При всякой логической необходимости, если мы хотим говорить понятно, в конце концов должен все же предполагаться некоторый реальный мыслящий субъект, природа которого требует такого мышления». Или проследим рассуждения о различии между ассерторическими и аподиктическими суждениями, которое Зигварт считает несущественным, «поскольку в каждом с полным сознанием высказанном суждении соутверждается необходимость высказать его». Совершенно различные понятия необходимости у Зигварта взаимно не разграничены. Субъективная необходимость, т. е. субъективная власть убеждения, присущая каждому суждению (или, вернее, выступающая при каждом суждении, когда мы, еще будучи проникнуты им, пытаемся составить противоположное ему), не отделена ясно от совершенно иных понятий необходимости, в особенности от аподиктической необходимости как своеобразного сознания, в котором конституируется самоочевидное уразумение закона или закономерного. Последнее (собственно двойственное) понятие необходимости, в сущности, совершенно отсутствует у Зигварта. Вместе с тем он не замечает основной эквивокации, которая дает возможность называть необходимым не только аподиктическое сознание необходимости, но и его объективный коррелят - именно закон или закономерную обязательность, которую усматривает это сознание. Ведь именно в силу этого и становятся объективно равноценными выражения «имеется необходимость» и «имеется закон», и точно так же выражения «необходимо», чтобы S было Р, и «основано на законе», что S есть Р.

И, конечно, именно это последнее чисто объективное и идеальное понятие лежит в основе всех аподиктических суждений в объективном смысле чистой логики. Только оно и управляет всяким теоретическим единством и конституирует его, оно определяет значение гипотетической связи как объективно идеальной формы истинности суждений, оно связывает вывод как «необходимое» (идеально-закономерное) следствие с посылками.

Как мало Зигварт оценивает эти различия, как сильно ослеплен он психологизмом, показывают в особенности его рассуждения об основном подразделении истин у Лейбница на «vérités de raison et celles de fait». «Необходимость» обоих видов истины, думает Зигварт, есть «в конечном счете гипотетическая», ибо «из того, что противоположность фактической истины не невозможна а priori, не следует, чтобы для меня не было необходимым утверждать факт после того, как он случился, и чтобы противоположное утверждение было возможно для того, кто знает факт»; и далее: «С другой стороны, обладание общими понятиями, на которых покоятся тождественные положения, в конце концов, точно так же есть нечто фактическое, что должно быть дано прежде, чем к нему может быть применен закон тождества, чтобы создать необходимое суждение». Зигварт считает себя вправе сделать заключение, что различение Лейбница «в отношении характера необходимости исчезает». Доводы Зигварта сами по себе, разумеется, верны. Я необходимо утверждаю всякое суждение, когда я его высказываю, и не могу не отрицать противоположного ему, когда я еще убежден в нем. Но разве Лейбниц, оспаривая необходимость - рациональность - фактических истин, подразумевает эту психологическую необходимость? Несомненно, далее, что ни один закон не может быть познан без обладания теми общими понятиями, из которых он строится. Это обладание, как и все познание закона, разумеется, есть нечто фактическое. Но разве Лейбниц назвал необходимым познавание закона, а не, наоборот, познанную истину закона? Разве необходимость vérité de raison не согласуется прекрасно со случайностью акта суждения, в котором она может быть с очевидностью постигаема? Только благодаря смешению обоих по существу различных понятий необходимости, субъективной необходимости в смысле психологизма и объективной необходимости в смысле лейбницевского идеализма, в аргументации Зигварта получается вывод, что различение Лейбница «в отношении характера необходимости исчезает».

Основному объективно-идеальному различию между законом и фактом неизменно соответствует субъективное различие в способе переживания. Если бы мы никогда не переживали сознания рациональности, аподиктического в его характерном отличии от сознания фактичности, то мы совсем не имели бы понятия закона, мы были бы неспособны различать закон и факт, родовую (идеальную, закономерную) всеобщность - и универсальную (фактическую, случайную) всеобщность, необходимое (т. е. опять-таки закономерное, родовое) следствие и фактическое (случайное, универсальное) следствие; все это так, поскольку истинно, что понятия, которые не даны как комплексы знакомых понятий (и притом как комплексы известных форм комплексов), первоначально могут возникнуть лишь из переживания единичных случаев. Vérités de raison Лейбница представляют собой не что иное как законы, и притом в чистом и строгом смысле идеальных истин, которые коренятся «исключительно в самих понятиях», данных нам и познаваемых нами в аподиктически очевидных, чистых всеобщностях. Vérités de fait Лейбница представляют собой все остальные истины, это сфера суждений, высказывающих индивидуальное существование, хотя бы они для нас и имели форму «общих» положений, как, например, «все южане - народ горячий».

 

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдманна

Мы не находим у Зигварта ясного разбора релятивистических выводов, содержащихся повсюду в его изложении основных логических понятий и проблем. То же можно сказать и о Вундте. Несмотря на то, что логика Вундта предоставляет психологическим мотивам, поскольку это возможно, еще больше простора, чем логика Зигварта, и содержит обширные гносеологические главы, в ней почти не затронуты первичные принципиальные проблемы. Сходное применимо и к Липпсу, в логике которого, впрочем, психологизм представлен так оригинально и последовательно, так чужд всяких компромиссов, так глубоко проведен через все разветвления дисциплины, как мы этого не видели со времен Бенеке.

Иначе обстоит дело у Эрдманна. С поучительной последовательностью он решительно выступает в обстоятельном рассуждении в защиту релятивизма и считает необходимым указанием на возможность изменения законов мышления предупредить «дерзость, воображающую, что в этом пункте можно перескочить за пределы нашего мышления, что можно найти для нас точку опоры вне нас самих». Полезно поближе ознакомиться с его учением.

Эрдманн начинает с опровержения противной точки зрения. «Со времен Аристотеля, - говорит он в своей «Логике», - подавляющее большинство утверждает, что необходимость этих (логических) основоположений безусловна и значение их, стало быть, вечно...»

«Основного решающего доказательства в пользу этого ищут в невозможности мыслить противоречащие суждения. Между тем из нее следует только, что упомянутые основоположения отражают сущность нашего представления и мышления. Ибо, если они обнаруживают эту сущность, то противоречащие им суждения неосуществимы, потому что они стремятся уничтожить условия, которые связывают все наше представление и мышление, а стало быть, и всякое суждение».

Сначала несколько слов о смысле аргумента. В нем как будто умозаключается так: из неосуществимости отрицания основоположений следует, что они отражают сущность нашего представления и мышления, ибо если это так, то в качестве необходимого следствия получается опять же неисполнимость их отрицания. Это нельзя считать выводом. Что A следует из S, - это я не могу умозаключить из того, что В следует из А. Тут явно подразумевается, что невозможность отрицания основоположений находит себе объяснение в том, что они «отражают сущность нашего представления и мышления». Этим в свою очередь сказано, что они суть законы, устанавливающие то, что свойственно общечеловеческому представлению и мышлению, как таковому, «что они указывают условия, которые связывают все наше представление и мышление». И потому, что они таковы, противоречащие им, опровергающие их суждения - невыполнимы, как полагает Эрдманн.

Но я не могу согласиться ни с этим выводом, ни с утверждениями, из которых он образуется. Мне представляется вполне возможным, чтобы именно в силу законов, которым подчинено все мышление какого-либо существа (например, человека), in individuo появлялись суждения, отвергающие значение этих законов. Отрицание этих законов противоречит их утверждению, но отрицание как реальный акт может прекрасно совмещаться с объективным значением законов или с реальным действием условий, которым закон дает выражение. Если при противоречии речь идет об идеальном отношении содержаний суждений, то здесь имеется в виду реальное отношение между актом суждения и его закономерными условиями. Допустим, что законы ассоциации идей представляют собой основные законы человеческого представления и суждения, как учила ассоциационная психология; разве тогда следовало бы считать нелепостью и невозможностью, чтобы какое-либо суждение, отвергающее эти законы, было обязано своим существованием действию этих именно законов?

Но если бы даже заключение было правильно, оно не достигало бы своей цели. Ибо логический абсолютист (sit venia verbo) справедливо возразит: законы мышления, о которых говорит Эрдманн, либо не те же самые, о которых говорю я и весь мир, тогда он не затрагивает моего тезиса, либо же он придает им характер, безусловно противоречащий их ясному смыслу. Далее, он возразит: невозможность мыслить отрицание этих законов, которая получается из них, как следствие, есть либо та же самая, которую разумею под этим я и весь мир, тогда она говорит за мое понимание; либо же это-иная невозможность, тогда она опять-таки меня не касается.

Что касается первого, то основные логические основоположения выражают не что иное как известные истины, коренящиеся только в самом смысле (содержании) известных понятий, как то: понятие истины, ложности, суждения (положения) и т. п. По Эрдманну же, они суть «законы мышления», выражающие сущность нашего человеческого мышления, они указывают условия, с которыми связано всякое человеческое представление и мышление, они, как тут же expressis verbis говорит Эрдманн, меняются вместе с человеческой природой. Следовательно, по Эрдманну, они имеют реальное содержание. Но это противоречит характеру их как чисто отвлеченных положений. Никакое положение, коренящееся только в понятиях (в значениях in specie), устанавливающее только, что содержится в понятиях и дано с ними, не высказывает ничего реального. И достаточно лишь взглянуть на действительный смысл логических законов, чтобы увидеть, что этого и нет на деле. Даже там, где в них говорится о суждениях, подразумевается не то, что соединяется с этим словом в психологических законах, а именно, не суждения как реальные переживания, но суждения в смысле значений высказываний in specie, которые остаются тождественными себе, лежат ли они в основе действительных актов высказывания или нет и высказываются ли они кем-либо или нет. Понимание логических принципов как реальных законов, регулирующих на манер естественных законов наше реальное представление и суждение, совершенно искажает их смысл, - мы об этом подробно упоминали выше.

Мы видим, как опасно называть основные логические законы законами мышления. Как мы подробнее изложим это в следующей главе, они таковы только в смысле законов, призванных играть роль в нормировании мышления; способ выражения, уже намекающий, что здесь речь идет о практической функции, о способе использования, а не о чем-либо, заключающемся в самом содержании законов. Имело бы еще некоторый смысл в связи с их нормативной функцией говорить, что они выражают «сущность мышления», если бы осуществилось предположение, что в них даны необходимые и достаточные критерии, которыми измеряется правильность всякого суждения. Тогда, во всяком случае, можно было бы сказать, что в них выражается идеальная сущность всякого мышления, взятого в утрированном смысле правильного суждения. Так это охотно формулировал бы старый рационализм, который не уяснил себе, однако, что логические основоположения представляют собой не что иное как тривиальные всеобщности, против которых не может спорить никакое утверждение просто потому, что в этом случае оно было бы противоречиво, и что, наоборот, гармония мышления с этими нормами гарантирует не более, чем его формальную внутреннюю согласованность. Таким образом, было бы совершенно некстати и теперь еще говорить о «сущности мышления» в этом (идеальном) смысле и находить ее в тех законах43, которые, как мы знаем, могут только охранять нас от формального противоречия. Если вплоть до нашего времени вместо формальной согласованности говорили о формальной истине, то это есть пережиток рационалистического предрассудка - в высшей степени нежелательная, ибо вводящая в заблуждение, игра словом «истина».

Но перейдем ко второму пункту. Невозможность отрицания законов мышления Эрдманн понимает как неосуществимость такого отрицания. Оба эти понятия мы, абсолютисты, считаем столь мало тождественными, что вообще отрицаем неосуществимость и утверждаем невозможность. Не отрицание как акт невозможно (и, как относящееся к реальному, это значило бы здесь: реально невозможно), а образующее его содержание отрицательное положение; и оно невозможно именно как идеальное, в идеальном смысле, а это значит, что оно противоречиво и тем самым очевидно, ложно. Эта идеальная невозможность отрицательного положения совершенно не совпадает с реальной невозможностью отрицающего акта суждения. Стоит только устранить последние остатки двусмысленности выражений, стоит сказать, что положение противоречиво и что суждение каузально исключено, - и все становится совершенно ясным.

Разумеется, в фактическом мышлении нормального человека обычно не выступает актуальное отрицание какого-либо закона мышления; но после того, как великие философы вроде Эпикура и Гегеля отказывались признавать закон противоречия, вряд ли можно утверждать, что оно вообще не может выступать у человека. Быть может, гениальность и помешательство в этом отношении сродни, быть может, и среди сумасшедших тоже имеются противники законов мышления; а их ведь нельзя не считать людьми. Примем в соображение еще вот что: в том же смысле, в каком невозможно мыслить отрицание первоначальных основоположений, немыслимо и отрицание всех необходимых выводов из них. Но что можно ошибаться относительно сложных силлогистических или арифметических теорем, известно всем, и это может также служить непоколебимым аргументом. Впрочем, все это спорные вопросы, не касающиеся существа дела. Логическая невозможность как противоречивость идеального содержания суждения и психологическая невозможность как неосуществимость соответствующего акта суждения были бы разнородными понятиями и в том случае, если бы то и другое было дано как нечто общечеловеческое, т. е. если бы в силу естественных законов нельзя было считать истинным то, что противоречиво44.

Именно эту настоящую логическую невозможность противоречия законам мышления логический абсолютист и приводит как доказательство в пользу «вечности» этих законов. Что здесь разумеется под вечностью? Только то обстоятельство, что каждое суждение, независимо от времени и обстоятельств, от личностей и видов, «связано» чисто логическими законами; и связано, конечно, не в смысле психологического принуждения к мышлению, а в идеальном смысле нормы: именно, кто стал бы судить иначе, судил бы ложно, к какому бы виду психических существ он ни принадлежал. Отношение к психическому существу, очевидно, не означает ограничения всеобщности. Нормы для суждений «связывают» судящие существа, а не камни. Это сопряжено с их смыслом, и было бы смешно говорить о камнях и им подобных существах как об исключениях в этом отношении. Доказательство логических абсолютистов весьма просто. Они говорят: мне дана с самоочевидностью следующая связь. Такие-то положения обязательны, и притом таким образом, что они только раскрывают то, что коренится в содержании их понятий. Следовательно, каждое положение (т. е. каждое возможное содержание суждения в идеальном смысле) противоречиво, если оно непосредственно отрицает основные законы или же косвенно нарушает их. Последнее ведь говорит только, что чисто дедуктивная связь соединяет с истинностью таких содержаний суждений, как гипотезой, тезис неистинности основоположений. Если, таким образом, содержания суждений этого вида противоречивы и, следовательно, ложны, то и каждое актуальное суждение, содержаниями которого они являются, неправильно, ибо правильным суждение называется, когда «то, о чем оно судит», т. е. его содержание, истинно, и неправильным - когда оно ложно.

Я подчеркнул только что: каждое суждение, чтобы обратить внимание на то, что смысл этой строгой всеобщности ео ipso исключает всякое ограничение, хотя бы ограничение видом homo или иными видами судящих существ, Я никого не могу заставить с очевидностью усмотреть то, что усматриваю я. Но я сам не могу сомневаться, я ведь опять-таки с самоочевидностью сознаю, что всякое сомнение там, где у меня есть очевидность, т. е. где я непосредственно воспринимаю истину, было бы нелепо. Таким образом, я здесь вообще нахожусь у того пункта, который я либо признаю архимедовой точкой опоры, чтобы с ее помощью опрокинуть весь мир неразумия и сомнения, либо отказываюсь от него и с ним вместе от всякого разума и познания. Я усматриваю с очевидностью, что так именно обстоит дело и что в последнем случае - если тогда еще можно было бы говорить о разуме и неразумии - я должен был бы оставить всякое разумное стремление к истине, всякие попытки утверждать и обосновывать.

Во всем этом со мной, разумеется, не согласится наш выдающийся исследователь. Вот что он говорит далее: «Обоснованная таким путем необходимость формальных основоположений была бы безусловна... только в том случае, если бы наше познание их гарантировало, что сущность мышления, которую мы находим в себе и выражаем посредством них, является неизменной или даже единственной возможной сущностью мышления, что эти условия нашего мышления представляют собой вместе с тем условия каждого возможного мышления. Но мы знаем только о нашем мышлении. Мы не в состоянии конструировать мышление, отличное от нашего, стало быть, и мышление вообще как род различных видов мышления. Слова, как будто описывающие его, не имеют выполнимого для нас смысла, который удовлетворял бы запросам, пробуждаемым этой видимостью. Ибо каждая попытка выполнить то, что они описывают, связана с условиями нашего представления и мышления и движется в их кругу».

Если бы мы вообще допускали в чисто логических связях двусмысленную речь о «сущности нашего мышления», т. е. если бы, сообразно нашему анализу, мы понимали ее как совокупность идеальных законов, которые определяют формальную согласованность мышления, то мы, разумеется, претендовали бы на строгую доказанность того, что недоказуемо для Эрдманна: именно, что сущность мышления неизменна, что она есть даже единственно возможная и т. д. Ясно, однако, что Эрдманн, отрицая возможность доказательства, разумеет не этот единственно правомерный смысл данного выражения, ясно, что он, как это еще резче обнаруживают нижеследующие цитаты, понимает законы мышления как выражения реальной сущности нашего мышления, т. е. как реальные законы, как будто в них мы обладаем как бы непосредственно очевидным знанием общечеловеческого устройства с его познавательной стороны. К сожалению, это совсем не так. Да и как могут положения, которые ни малейшим образом не говорят о реальном, которые только выясняют то, что неразрывно связано с известными значениями слов или высказываний очень общего характера, давать столь важные познания реального рода о «сущности умственных процессов, словом, нашей души» (как мы читаем ниже)?

Однако, если бы мы обладали в этих или иных законах самоочевидным знанием реальной сущности мышления, то мы пришли бы к совершенно иным выводам, чем Эрдманн. «Мы знаем только о нашем мышлении», - говорит он. А точнее говоря, мы знаем не только о нашем индивидуально-собственном мышлении, но в качестве научных психологов и немножко об общечеловеческом мышлении, и еще гораздо меньше о мышлении животных. Во всяком случае, для нас отнюдь не представляется немыслимым иное в этом реальном смысле мышление и соответствующие ему виды мыслящих существ, они могли бы вполне хорошо и со смыслом быть описаны нами, точно так же, как это может быть сделано по отношению к фиктивным естественнонаучным видам. Бёклин рисует нам великолепнейших кентавров и нимф, как живых. И мы ему верим, - по крайней мере, эстетически верим. Разумеется, никто не решит, возможны ли они с точки зрения законов природы. Но если бы мы имели совершенное знание форм развития органических элементов, которые закономерно образуют живое единство организма, если бы мы имели законы, удерживающие порок этого развитая в типически сформированном русле, - то мы могли бы к действительным видам присоединять многообразные, объективно возможные, выраженные в точных научных понятиях виды, мы могли бы так же серьезно обсуждать эти возможности, как физики - свои воображаемые виды тяготений. Во всяком случае, логическая возможность таких фикций и в области естествознания, и в области психологии неоспорима. Лишь когда мы совершаем μετάβασις είς άλλο γενος, смешиваем область психологических законов мышления с областью чисто логических и затем искажаем последние в духе психологизма, - приобретает оттенок правомерности утверждение, что мы не в состоянии представить себе иного рода способы мышления и что слова, по-видимому, их описывающие, не имеют для нас осуществимого смысла. Быть может, мы и неспособны составить себе «надлежащее представление» о таких способах мышления; быть может, они в абсолютном смысле и неосуществимы для нас; но эта неосуществимость ни в коем случае не совпадает с невозможностью в смысле нелепости, противоречивости.

Быть может, разъяснению дела поможет следующее соображение. Теоремы из учения об трансцендентных функциях Абеля не имеют «осуществимого» смысла для грудного младенца, а также и для профана (математического младенца, как в шутку говорят математики). Это связано с индивидуальными условиями их представления и мышления. Как мы, зрелые люди, относимся к младенцу, как математики относятся к профану, так и высший вид мыслящих существ (скажем, ангелов) мог бы относиться к людям. Слова и понятия их не имели бы для нас осуществимого смысла; известные специфические особенности нашей психической организации не допускали бы этого. Нормальному человеку, чтобы понять теорию абелевских функций, надо употребить на это, скажем, пять лет. Можно себе представить, что для уразумения некоторых ангельских функций ему при его организации понадобилась бы тысяча лет, тогда как в самом благоприятном случае он может дожить только до ста. Но эта абсолютная неосуществимость, обусловленная закономерными пределами специфической организации, не совпадает, конечно, с той невозможностью, которой отличаются для нас нелепости, противоречивые положения. В первом случае речь идет о положениях, которых мы просто не можем понять, тогда как сами по себе они внутренне согласованы и даже обязательны. Во втором же случае, наоборот, мы очень хорошо понимаем положения; но они противоречивы, и потому «мы не можем верить в них», т. е. мы усматриваем, что их следует отвергнуть как противоречивые.

Рассмотрим также и крайние выводы, получаемые Эрдманном из его посылок. Опираясь на «пустой постулат наглядного мышления», мы должны, по его мнению, «допустить возможность, что бывает мышление, существенно отличное от нашего», и отсюда он заключает, что «логические основоположения обязательны только для области нашего мышления, причем мы не имеем никаких ручательств за то, что это мышление не может измениться в своих свойствах. Такое изменение возможно - коснется ли оно всех или только некоторых из этих основоположений, - так как их нельзя аналитически вывести все из одного. Не имеет значения, что эта возможность не находит себе опоры в высказываниях нашего самосознания о нашем мышлении - опоры, на основании которой можно было бы предусматривать ее осуществление. Она существует, несмотря на все это. Ибо наше мышление мы можем только брать таким, как оно есть. Мы не в состоянии посредством нынешних его свойств наложить оковы на будущие его свойства. В особенности же мы не можем формулировать сущность наших умственных процессов, словом, нашей души так, чтобы быть в состоянии вывести из нее неизменность данного нам мышления»45.

Итак, согласно Эрдманну, «мы не можем не признать, что все те положения, контрадикторная противоположность которых для нас неосуществима, необходимы только при предположении определенно переживаемых нами, как таковых, свойств нашего мышления, но не абсолютно, при всяком возможном условии. Наши логические основоположения, следовательно, остаются по-прежнему необходимыми для мышления; но необходимость эта рассматривается не как абсолютная, а как гипотетическая (по нашей терминологии: относительная). Мы неизбежно вынуждены соглашаться с ними - такова природа нашего представления и мышления. Они общеобязательны при допущении, что наше мышление остается самим собой. Они необходимы, потому что до тех пор, пока они выражают сущность нашего мышления, мы можем мыслить только исходя из них».

После всего вышесказанного мне нет надобности говорить, что, по моему мнению, эти следствия не выдерживают критики. Сохраняется, конечно, та возможность, что имеется в мире какая-либо душевная жизнь, по существу отличная от нашей. Конечно, мы можем только брать наше мышление таким, как оно есть; и, конечно, была бы нелепа всякая попытка выводить из «сущности наших умственных процессов, словом, нашей души», что она неизменна. Но из этого вряд ли следует та toto coelo отличная возможность, чтобы изменения нашей специфической организации касались всех или некоторых основоположений и, чтобы тем самым необходимость для мышления этих положений была лишь гипотетической. Наоборот, все это нелепо в том точном смысле, в каком мы тут всюду употребляли это слово (разумеется, без всякой окраски, как чисто научный термин). Проклятие нашей многозначной логической терминологии в том и состоит, что такого рода учения могут еще появляться и вводить в заблуждение даже серьезных исследователей. Если бы произведены были первоначальные разграничения понятий элементарной логики и на основе этих различении была бы выяснена терминология, мы не стали бы возиться с теми жалкими эквивокациями, которые присущи всем логическим терминам, как то: закон мышления, форма мышления, реальная и формальная истина, представление, суждение, положение, понятие, признак, свойство, основание, необходимость и т. д. Без этих эквивокаций разве могло бы возникнуть столько нелепых учений, в том числе релятивизм, в логике и теории познания, разве могли бы они иметь вместо себя на самом деле некоторую видимость, которая обманывает даже выдающихся мыслителей?

Не лишена смысла возможность изменчивых «законов мышления» как психологических законов представления и суждения, которые во многих отношениях различны для различных видов психических существ и даже для одного и того же вида от времени до времени меняются. Ибо под психологическими «законами» мы обыкновенно разумеем «эмпирические законы», приблизительные обобщения сосуществования и последовательности, относящиеся к фактам, которые в одном случае могут быть такими, в другом - иными. Мы охотно признаем также возможность изменчивых законов мышления как нормативных законов представления и суждения; конечно, нормативные законы могут быть приспособлены к специфической организации судящих существ и поэтому могут изменяться вместе с последними. Очевидно, это касается правил практической логики как учения о методах, а также методических предписаний отдельных наук. Математизирующие ангелы могут иметь не те методы счисления, что мы, но имеют ли они также другие основоположения и теоремы? Этот вопрос ведет нас дальше: противоречиво говорить об изменчивых законах мышления лишь тогда, когда мы подразумеваем под этим чисто логические законы (к которым мы можем причислить также чистые законы учения о количествах, порядковых числах, чистого учения о множественности и т. д.). Неопределенное выражение «нормативные законы мышления», которым обозначают также и эти законы, ведет вообще к тому, что их смешивают с вышеупомянутыми психологически обусловленными правилами мышления. Но они представляют собой чисто теоретические истины идеального вида, коренящиеся исключительно в содержании своего значения и никогда не выходящие за его пределы. Их, стало быть, не может коснуться никакое действительное или фиктивное изменение в мире matter of fact.

В сущности, мы должны были бы принять здесь во внимание троякую противоположность: не только между практическим правилом и теоретическим законом, и затем между идеальным и реальным законом, но и между точным законом и «эмпирическим законом» (т. е. обобщением как установлением средней величины, о которой говорится: «нет правила без исключений»). Если бы мы могли с самоочевидностью усматривать точные законы психических процессов, тогда и они были бы вечны и неизменны, подобно основным законам теоретического естествознания; они были бы, следовательно, обязательны, даже если бы не существовало никаких психических процессов. Если бы исчезли все тяготеющие друг к другу массы, то этим не был бы уничтожен закон тяготения, он остался бы только без возможности фактического применения. Он ведь ничего и не говорит о существовании тяготеющих масс, а только о том, что присуще тяготеющим массам, как таковым. (Конечно, в основе установления точных законов природы, как мы уже видели выше (гл. IV, § 23), лежит идеализирующая фикция, от которой мы здесь отвлекаемся, ограничиваясь самим логическим замыслом этих законов.) Но раз признано, что законы логики являют собой точные законы и самоочевидны именно как точные законы, то тем самым уже исключена возможность их изменения в силу изменений в коллокациях фактического бытия и вызываемых ими преобразований естественноисторических и духовных видов, т. е. тем самым обеспечена «вечная» обязательность этих законов.

С психологистической точки зрения кто-нибудь мог бы возразить против нашей позиции, что как всякая истина, так и истина логических законов лежит в самом познании, а познание как психическое переживание, само собой разумеется, подчинено психологическим законам. Но, не входя здесь в исчерпывающий разбор вопроса, в каком смысле истина содержится в познании, я укажу на то, что никакое изменение психологических фактов не может сделать из познания заблуждение и из заблуждения - познание. Возникновение и исчезновение познаний как явлений зависит, конечно, от психологических условий, как и возникновение и исчезновение других психических явлений, например, чувственных. Но никакой психический процесс не может привести к тому, чтобы красное, на которое я сейчас смотрю, вместо цвета было тоном, или чтобы более низкий из двух тонов был более высоким; или, говоря вообще, все, что содержится или коренится в моменте общего в каждом данном переживании, стоит выше всякого возможного изменения, ибо всякое изменение касается индивидуальной единичности, но неприменимо к понятиям; и все это относится также к «содержаниям» актов познания. Само понятие познания требует, чтобы содержание его носило характер истины. Этот характер присущ не преходящему явлению познания, а тождественному содержанию его, тому идеальному или общему, которое мы все имеем в виду, когда говорим: я признаю, что а+b=b+а, и бесчисленное множество других людей признают то же самое. Разумеется, может случиться, что из познаний разовьются заблуждения, например, в ложном умозаключении, но из-за этого познание, как таковое, еще не становится заблуждением; тут первое лишь каузально связано с последним. Может случиться также, что в каком-нибудь виде способных к суждению существ совсем не развиваются познания, что все, принимаемое ими за истину, ложно, и все, принимаемое ими за ложное, истинно. Но истинность и ложность сами по себе остаются неизменными; они по существу являются свойствами соответствующих содержаний суждений, а не актов суждения; они им присущи, хотя бы их никто и не признавал: совершенно так же, как цвета, тона, треугольники и т. д. всегда обладают существенными свойствами, присущими им, как цветам, тонам, треугольникам, все равно, признает ли это когда-нибудь кто-либо или нет.

Итак, возможность, которую пытается обосновать Эрдманн, а именно, что другие существа могут иметь совершенно иные основоположения, не может быть признана. Противоречивая возможность и есть именно невозможность. Попытаемся продумать до конца, что содержится в его учении. Согласно ему, были бы возможны существа особого вида, так сказать, логические сверхчеловеки, для которых наши основоположения не обязательны, а обязательны совсем иные, и то, что истинно для нас, было бы ложно для них. Для них истинно, что они не переживают тех психических явлений, которые они переживают. Для нас может быть истиной, что мы и они существуем, а для них это ложно и т. д. Конечно, мы, обыденные логические люди, скажем: такие существа лишены рассудка, они говорят об истине и уничтожают ее законы, утверждают, что имеют свои собственные законы мышления и отрицают те, от которых зависит возможность законов вообще. Они утверждают и вместе с тем допускают отрицание утверждаемого. Да и нет, истина и заблуждение, существование и несуществование теряют в их мышлении всякое взаимное отличие. Они только не замечают своих противоречий, тогда как мы их замечаем и познаем в ярком свете самоочевидности. Кто признает подобного рода возможности, тот отделен лишь оттенком от самого крайнего скептицизма; субъективность истины он относит только не к отдельной личности, а к целому виду. Он - специфический релятивист в определенном нами выше смысле, и к нему применимы приведенные возражения, которых мы здесь не станем повторять. А затем, я не вижу, зачем нам останавливаться у пограничной черты вымышленных расовых различий. Почему не признать равноправными действительные расовые различия, различия между разумом и безумием и, наконец, индивидуальные различия?

Быть может, релятивист на нашу апелляцию к очевидности или к очевидной противоречивости предлагаемой нам возможности ответит цитированным выше суждением: «не имеет значения то, что эта возможность не находит себе опоры в высказываниях нашего самосознания», ибо само собой разумеется, что мы не можем мыслить вопреки нашим формам мышления. Однако, оставляя в стороне эту психологическую интерпретацию форм мышления, которую мы уже опровергли, отмечаем, что такой ответ равнозначен абсолютному скептицизму. Если бы мы уже не имели права доверять очевидности, то как могли бы мы выставлять и разумно поддерживать разные утверждения? Разве только в расчете на то, что другие люди организованы так же, как мы и, стало быть, в силу одинаковых законов мышления, склонны к сходным суждениям? Но как мы можем это знать, когда мы вообще ничего не можем знать? Без самоочевидности нет знания.

Довольно странно, что доверие оказывается таким сомнительным утверждениям, как утверждение об общечеловеческой природе, но не чистейшим тривиальностям, которые, правда, очень бедны содержанием, но обеспечивают нам ясную очевидность того немногого, что они дают; и в этом их содержании, во всяком случае, не имеется никакого упоминания о мыслящих существах и их специфических особенностях.

Релятивист не может хотя бы временно улучшить свою позицию тем, что скажет: «Ты смотришь на меня, как на крайнего релятивиста, но я таков только по отношению к основоположениям логики; все же остальные истины могут остаться неприкосновенными». Этим он во всяком случае не устраняет общих возражений против специфического релятивизма. Кто релятивирует основные логические истины, релятивирует и всякую истину вообще. Достаточно указать на содержание принципа противоречия и сделать отсюда естественные выводы.

Сам Эрдманн, безусловно, далек от такой половинчатости: он действительно положил в основу своей логики релятивистическое понятие истины, которого требует его учение. Определение гласит, что истинность суждения заключается в том, что логическая имманентность его предмета субъективно, в частности, объективно достоверна, и что предикативное выражение этой имманентности необходимо для мышления. Тут мы, конечно, не выходим за пределы психологического. Ибо предмет для Эрдманна есть представляемое, а это последнее, в свою очередь, категорически отождествляется с представлением. Точно так же «объективная или всеобщая достоверность» только с виду есть нечто объективное, ибо она «основывается на общем согласии высказывающих суждения». Мы, правда, находим у Эрдманна выражение «объективная истина», но он отождествляет ее с «общеобязательностью», т. е. обязательностью для всех. Последняя же распадается на достоверность для всех и, если я верно понял, на всеобщую необходимость мышления. Это именно и разумеет вышеприведенное определение. Возникает сомнение, каким же образом в каждом отдельном случае мы приходим к правомерному утверждению объективной истины в этом смысле, и как мы можем избежать бесконечного регресса, требуемого определением и не оставшегося незамеченным для нашего выдающегося исследователя. К сожалению, его ответ недостаточен. Достоверны, говорит он, суждения, в которых мы утверждаем согласие с другими, но не само это согласие; но как это помогает нам, и что дает нам та субъективная уверенность, которую мы при этом испытываем? Ведь наше утверждение было бы правомерным лишь в том смысле, если бы мы знали об этом согласии, а это ведь значит - если бы мы убедились в его истинности. Хочется еще спросить: как можем мы прийти хотя бы только к субъективной уверенности в согласии всех? И наконец, не говоря уже об этом затруднении, правомерно ли вообще требование всеобщей уверенности, как будто истиной обладают все, а не немногие избранные?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ПРЕДРАССУДКИ

 

До сих пор мы боролись с психологизмом, главным образом на почве его выводов. Теперь мы обращаемся к самим его аргументам и пытаемся показать, что все мнимые самоочевидности, на которые он опирается, представляют собой обманчивые предрассудки.

 

§ 41. Первый предрассудок

Первый предрассудок гласит: «Предписания, регулирующие психическое, само собой разумеется, имеют психологическое основание. Отсюда ясно, что нормативные законы познания должны основываться на психологии познания».

Обман исчезает, как только мы вместо общей аргументации обратимся к существу дела.

Прежде всего необходимо положить конец одному неверному взгляду обеих сторон. Именно, мы обращаем внимание на то, что логические законы, рассматриваемые сами по себе, никоим образом не являются нормативными положениями в смысле предписаний, т. е. положений, к содержанию которых относится высказывание о том, как следует судить. Надо безусловно различать: законы, служащие для нормирования деятельности познания, и правила, содержащие мысль самого этого нормирования и высказывающие ее как общеобязательную.

Рассмотрим для примера хотя бы известный принцип силлогистики, искони формулируемый так: признак признака есть признак и самой вещи. Краткость этой формулировки была бы похвальна, если бы только сама мысль не была выражена в ней в виде явно ложного положения46. Чтобы выразить ее правильно, придется примириться с большим количеством слов. «К каждой паре признаков АВ применимо положение: если каждый предмет, имеющий признак Д имеет также признак В, и какой-нибудь определенный предмет S имеет признак А, то он имеет признак В». Мы решительно оспариваем, чтобы это положение содержало хотя бы малейшую нормативную мысль. Мы можем, конечно, пользоваться им для нормировки, но оно само из-за этого не становится нормой. Мы можем также обосновать на нем явное предписание, например: «кто бы ни судил, что каждое А есть В и что некоторое S есть А, тот должен судить, что это S есть В». Но каждый видит, что это уже не первоначальное логическое положение, а новое, выросшее из него путем внесения нормативной мысли.

То же применимо, очевидно, ко всем силлогистическим законам, как и вообще ко всем «чисто логическим» положениям47. Но не только к ним одним. Способностью к превращению в нормы обладают точно так же и истины других теоретических дисциплин, в особенности чисто математические, обыкновенно отделяемые от логики48. Так, например, известное положение: (а + + b) (а - b) = а2 - b2 высказывает, что произведение суммы и разности любых двух чисел равно разности их квадратов. Тут нет и речи о процессе нашего суждения и способе, каким оно должно протекать; перед нами теоретический закон, а не практическое правило. Но если мы рассмотрим соответствующее положение: «чтобы определить произведение суммы и разности двух чисел, следует составить разность их квадратов», то мы будем иметь, наоборот, практическое правило, а не теоретический закон. И здесь закон лишь посредством введения нормативной мысли превращается в правило, которое есть его аподиктическое и самодостоверное следствие, но по содержанию своей мысли отличается от самого закона.

Мы можем идти еще дальше. Ведь ясно, что таким же образом каждая общая истина, к какой бы теоретической области она ни принадлежала, может служить к обоснованию общей нормы правильного суждения. Логические законы в этом отношении совсем не отличаются от других. По природе своей они не нормативные, а теоретические истины и в качестве таковых так же, как истины каких-нибудь других дисциплин, могут служить для нормирования суждения.

Однако нельзя не признать и следующего: общее убеждение, которое усматривает в логических положениях нормы мышления, не может быть совершенно неосновательно, его кажущаяся убедительность не может быть чистейшим обманом. Известное внутреннее преимущество в деле регулирования мышления должно отличать эти положения от других. Не должна ли поэтому идея регулирования (долженствования) заключаться в самом содержании логических положений? Разве она не может с очевидностью проистекать из этого содержания? Другими словами: не могут ли логические и чисто математические законы иметь особое значение, которое делает урегулирование мышления их естественным призванием?

Из этого простого соображения ясно, что, действительно, здесь не правы обе стороны.

Антипсихологисты заблуждались в том, что изображали регулирование познания, так сказать, как самую сущность логических законов. Поэтому не получил надлежащего признания чисто теоретический характер формальной логики и вытекающее отсюда как дальнейшее следствие уравнение ее с формальной математикой. Было правильно замечено, что разбираемая в традиционной силлогистике группа положений чужда психологии. Точно так же было постигнуто их естественное призвание к нормированию познания, в силу чего они необходимо образуют ядро всякой практической логики. Но было упущено из виду различие между собственным содержанием положений и их функцией, их практическим применением. Было упущено из виду, что так называемые основные положения логики сами по себе не представляют собой нормы, а именно только действуют как нормы. В связи с их нормирующей функцией все привыкли называть их законами мышления, и, таким образом, казалось, будто и эти законы имеют психологическое содержание, и будто различие их от общепринятых психологических законов только в том и состоит, что они нормируют, а остальные психологические законы этого не делают.

Однако психологисты заблуждались в признании своей мнимой аксиомы, несостоятельность которой мы можем теперь уяснить в нескольких словах: если обнаруживается с полной очевидностью, что каждая общая истина, все равно, относится ли она к психологии или нет, обосновывает правило верного суждения, то этим обеспечена не только разумная возможность, но и даже наличность правил суждения, не вытекающих из психологии.

Конечно, не все подобного рода правила суждения, хотя они и нормируют правильность суждения, суть в силу одного этого логические правила; но легко увидеть, что из логических в собственном смысле слова правил, которые составляют исконную область технического учения о научном мышлении, лишь одна группа допускает психологическое обоснование и даже требует его специально приспособленные к человеческой природе технические предписания для создания научного познания и для критики таких продуктов познания. Наоборот, другая и гораздо более важная группа состоит из нормативных видоизменений законов, которые относятся к науке в ее объективном или идеальном содержании. Психологические логики, и среди них такие крупные ученые, как Милль и Зигварт, рассматривая науку больше с ее субъективной стороны (как методологическое единство специфически человеческого приобретения познания) и сообразно с этим односторонне подчеркивая методологические задачи логики, упускают из виду основное различие между чисто логическими нормами и техническими правилами специфически человеческого искусства мышления. Но то и другое по содержанию, происхождению и функции имеет совершенно различный характер. Чисто логические положения по своему первичному содержанию относятся только к области идеального, методологические же - к области реального. Первые возникают из непосредственно очевидных аксиом, последние - из эмпирических и, главным образом, психологических фактов. Установление первых имеет чисто теоретический интерес и лишь попутно также и практический, в отношении же последних применимо обратное утверждение: они имеют непосредственно практический интерес и только косвенно, поскольку целью их является методическое споспешествование научному познанию вообще, способствуют также и теоретическим интересам.

 

§ 42. Пояснительные соображения

Любое теоретическое положение, как мы видели выше, может быть обращено в норму. Но получающиеся таким путем правила, вообще говоря, не совпадают с теми, которые нужны для технического учения логики; только немногие из них обладают, так сказать, предназначением быть логическими нормами. Ибо, если это техническое учение должно существенно содействовать нашим научным стремлениям, то оно не может предполагать полноту познания законченных наук, которую мы именно и рассчитываем приобрести с его помощью. Нам не может принести пользы бесцельное превращение всех данных теоретических познаний в нормы, нам нужны общие и выходящие в своей всеобщности за пределы всех определенных наук нормы для оценивающей критики познаний и методов познаний вообще, а также содействующие достижению последних практические правила.

Именно это и стремится дать логическое техническое учение, и если оно хочет быть научной дисциплиной, то само должно предполагать известные теоретические познания. И тут уже заранее ясно, что для него должны иметь особую ценность те познания, которые вытекают из самих понятий истины, положения, субъекта, предиката, предмета, свойства, основания и следствия, связующего момента и связи и т. п. Ибо каждая наука строится, сообразно тому, чему она учит, стало быть (объективно, теоретически) из истин, всякая истина заключена в положения, всякие положения имеют субъекты и предикаты, через них относятся к предметам или свойствам; положения как таковые связаны между собой в смысле основания и следствия и т. д. Теперь ясно: истины, которые вытекают из этих существенных конститутивных частей всякой науки как объективного, теоретического единства, - истины, уничтожение которых, следовательно, немыслимо без того, чтобы не было уничтожено то, что дает смысл и опору всякой науке, - естественно являются основными мерилами, которые показывают, относится ли в каждом данном случае к науке то, что притязает быть наукой, основным положением или выводом, силлогизмом или индукцией, доказательством или теорией, соответствует ли оно своему замыслу или же, наоборот, вообще a priori противоречит идеальным условиям возможности теории и науки. Если затем с нами согласятся, что истины, вытекающие из самого содержания (смысла) понятий, конституирующих идею науки как объективного единства, не могут вместе с тем принадлежать к области какой-либо отдельной науки; в особенности, если признают, что такие истины как идеальные не могут иметь местом своего возникновения науку о matter of fact, стало быть, и психологию, - то вопрос решен. Тогда невозможно оспаривать и идеальное существование особой науки, чистой логики, которая, будучи абсолютно не зависимой от других научных дисциплин, разграничивает понятия, конституирующие идею систематического или теоретического единства, и в дальнейшем исследует теоретические связи, вытекающие из самих этих понятий. Эта наука будет иметь ту единственную в своем роде особенность, что она даже по своей «форме» подчинена содержанию своих законов, другими словами, что элементы и теоретические связи, из которых она сама состоит как систематическое единство истин, подчинены законам, входящим в состав ее содержания.

Что наука, которая касается всех наук со стороны их форм, ео ipso касается и самой себя, - это звучит парадоксально, но не содержит никакого противоречия. Простейший соответствующий пример пояснит это. Принцип противоречия регулирует всякую истину, а так как он сам есть истина, то и самого себя. Сообразим, что здесь означает это регулирование, формулируем примененный к самому себе принцип противоречия, и мы натолкнемся на некоторую ясную самоочевидность, т. е. на прямую противоположность всему странному и спорному. Так же обстоит дело и с саморегулированием чистой логики.

Эта чистая логика, следовательно, есть первая и самая существенная основа методологической логики. Но последняя, разумеется, имеет еще и совсем иные основы, которые она берет из психологии. Ибо каждая наука, как мы уже сказали, может быть рассматриваема в двояком смысле: в одном смысле она есть совокупность приемов, употребляемых человеком для достижения систематического разграничения и изложения познаний той или иной области истины. Эти приемы мы именуем методами; например, счет посредством письменных знаков на плоской поверхности доски, посредством той или иной счетной машины, посредством логарифмических таблиц или таблиц синусов и тангенсов и т. д.; далее, астрономические методы - посредством телескопа и перекрещивающихся нитей, физиологические методы микроскопической техники, методы окрашивания и т. д. Все эти методы, как и формы изложения, приспособлены к устройству человека в современном его нормальном виде, а отчасти даже к случайностям национального своеобразия. Они явно совершенно неприменимы к иначе организованным существам. Даже физиологическая организация играет здесь довольно существенную роль. Какая польза была бы, например, в прекраснейших оптических инструментах для существа, зрение которого связано с конечным органом, значительно отличающимся от нашего? И так во всем.

Но каждая наука может быть рассматриваема еще и в другом смысле, а именно: в отношении того, чему она учит, в отношении своего содержания. То, что - в идеальном случае - высказывает каждое отдельное положение, есть истина. Но ни одна истина в науке не изолирована, она вступает с другими истинами в теоретические связи, объединенные отношениями основания и следствия. Это объективное содержание науки, поскольку оно действительно удовлетворяет ее конечной цели, совершенно независимо от субъективности исследующего, от особенностей человеческой природы вообще, и оно именно и есть объективная истина.

На эту идеальную сторону и направлена чистая логика, а именно на ее форму. Это значит, что она не направлена ни на что, относящееся к особому содержанию определенных единичных наук, ни на какие особенности их истин и форм связывания, а на то, что относится к истинам и теоретическим связям истин вообще. Поэтому всякая наука со своей объективной теоретической стороны должна соответствовать ее законам, которые носят безусловно идеальный характер.

Но таким путем эти законы приобретают также и методологическое значение. Они обладают таковым и потому, что косвенная очевидность вырастает из связей обоснования, нормы которых представляют собой не что иное как нормативные видоизменения вышеупомянутых идеальных законов, основанных на самих логических категориях.

Все характерные особенности обоснований, подчеркнутые в I главе (§ 7), имеют здесь свой источник и находят себе полное объяснение в том, что самоочевидность в обосновании - в умозаключении, в связи аподиктического доказательства, в единстве даже самой обширной рациональной теории, а также и в единстве обоснования вероятности - есть не что иное как сознание идеальной закономерности.

Чисто логическое размышление, исторически впервые пробудившееся в гениальном уме Аристотеля, путем абстракции извлекает сам закон, лежащий в основе каждого данного случая, сводит многообразие приобретаемых таким образом и первоначально только единичных законов к первичным основным законам. Так создается научная система, которая дает возможность выводить чисто дедуктивным путем в известном порядке и последовательности все вообще возможные чисто логические законы - все возможные «формы» умозаключений, доказательств и т. д. Этим созданием пользуется практический логический интерес. Для него чисто логические формы обращаются в нормы, в правила о том, как надлежит обосновывать, и - в связи с возможными незакономерными основаниями - в правила, как нельзя обосновывать.

Сообразно этому нормы распадаются на два класса: одни, регулирующие a priori всякое обоснование, всякую аподиктическую связь, имеют чисто идеальную природу и связываются с человеческой наукой только через очевидное перенесение. Другие, которые мы можем характеризовать и как просто вспомогательные приемы или суррогаты обоснований (§ 9), эмпиричны, по существу относятся к специфически-человеческой стороне науки; они, следовательно, коренятся в общей организации человека и именно одной своей (более важной для технического учения) стороной в психической, а другой - даже в физической организации49.

 

§ 43. Идеалистические аргументы против психологизма. Их недостатки и верный смысл

В споре о психологическом или объективном обосновании логики я, стало быть, занимаю среднюю позицию. Антипсихологисты, главным образом, считались с идеальными законами, которые мы выше характеризовали как чисто логические законы; психологисты же обращали внимание на методологические правила, которые мы признали антропологическими. Поэтому обе стороны и не могли столковаться. Что психологисты обнаружили мало склонности оценить надлежащим образом действительно существенную часть аргументов своих противников, это легко понять, ибо в этих аргументах соучаствовали все те психологические мотивы и смешения, которых прежде всего следовало избегать. И фактическое содержание произведений, выдававших себя за изложения «формальной», или «чистой» логики, должно было лишь укрепить психологистов в их отрицательном отношении и создать у них впечатление, что в предлагаемой дисциплине речь идет только о стыдливой и произвольно ограниченной психологии познания или об основанном на ней регулировании познания. Антипсихологисты во всяком случае не должны были подчеркивать в своих аргументах50, что психология имеет дело с естественными законами, логика же - с нормативными законами. Противоположностью естественного закона как эмпирически обоснованного правила фактического бытия и процесса является не нормативный закон как предписание, а идеальный закон в смысле вытекающей исключительно из понятий (идей, чистых родовых понятий) и потому не эмпирической закономерности. Поскольку формалисты-логики, говоря о нормативных законах, имели в виду этот чисто логический и в этом смысле априорный характер, их аргументация содержала несомненно правильный элемент. Но они упустили из виду теоретический характер чисто логических положений, они не заметили различия между теоретическими законами, которые по своему содержанию предназначаются для регулирования познаний, и нормативными законами, которые сами и по существу носят характер предписаний.

Не совсем верно и то, что противоположность между истинным и ложным не имеет места в психологии51: она имеется в ней именно постольку, поскольку познание «овладевает» истиной, и идеальное таким путем достигает определенности реального переживания. Однако положения, относящиеся к этой определенности в ее отвлеченно чистом виде, не представляют собой законы реального психического бытия; в этом психологисты заблуждались, они не поняли ни сущности идеального вообще, ни, в частности, идеальности истины. Этот важный пункт будет еще рассмотрен нами подробнее.

Наконец, и в основе последнего аргумента антипсихологистов52 наряду с ошибочным элементом содержится и правильный. Так как никакая логика, ни формальная, ни методологическая, не в состоянии дать критерии, на основании которых могла бы быть познаваема каждая истина как таковая, то в психологическом обосновании логики, наверное, нет круга. Но одно дело - психологическое обоснование логики (в обычном смысле технического учения), и совсем другое - психологическое обоснование той теоретически замкнутой группы логических положений, которые мы назвали «чисто логическими». И в этом смысле представляется явной нелепостью (хотя лишь в известных случаях имеет характер круга) выводить положения, которые коренятся в существенных конститутивных частях всякого теоретического единства и, тем самым, в логической форме систематического содержания науки, как таковой, из случайного содержания какой-либо отдельной науки и даже еще фактической науки. Уясним себе эту мысль на примере принципа противоречия, представим себе, что этот принцип обоснован какой-нибудь единичной наукой; в таком случае истина, коренящаяся в самом смысле истины, как таковой, будет обоснована истинами о числах, расстояниях и т. п. или даже истинами о физических и психических фактах. Во всяком случае, эта несообразность сознавалась и представителями формальной логики, Только они опять-таки благодаря смешению чисто логических законов с нормативными законами или критериями, настолько затуманили верную мысль, что она должна была потерять свою убедительность.

Несообразность, если рассмотреть ее в корне, состоит в том, что положения, которые относятся только к форме (т. е. к логическим элементам научной теории, как таковой), выводятся будто бы из положений совершенно инородного содержания53. Теперь ясно, что несообразность эта в отношении первичных основоположений, как принцип противоречия, modus ponens и т. п. становится крутом, поскольку выведение этих положений в отдельных стадиях предполагает их же самих не в форме предпосылок, но в форме принципов выведения, вне истинности которых выведение теряет смысл и истинность. В этом отношении можно говорить о рефлективном круге в противоположность обычному или прямому circulus in demonstrando, где предпосылки и выводы смешаны между собой.

Из всех наук одна чистая логика избегает этих возражений, ибо ее предпосылки, со стороны того, к чему они предметно относятся, однородны с выводами, которые они обосновывают. Далее, она избегает круга еще и тем, что не доказывает положений, предполагаемых той или иной дедукцией в качестве основных принципов в этой же самой дедукции, и что она вообще не доказывает положений, предполагаемых всякой дедукцией, а ставит их во главе всех дедукций в качестве аксиом. Чрезвычайно трудная задача чистой логики должна, следовательно, состоять в том, чтобы, с одной стороны, аналитически возвыситься до аксиом, без которых как исходных пунктов нельзя обойтись и которых без прямого и рефлективного круга нельзя свести друг на друга; с другой стороны, чистая логика должна так формировать и сочетать дедукции для логических теорем (лишь небольшую часть которых составляют силлогистические положения), чтобы на каждом шагу не только предпосылки, но и основные принципы тех или иных частей дедукции принадлежали либо к аксиомам, либо к уже доказанным теоремам.

 

§ 44. Второй предрассудок

Чтобы подтвердить свой первый предрассудок, который считает чем-то само собой понятным, что правила познания должны опираться на психологию познания, психологист54 ссылается на фактическое содержание всякой логики. О чем идет в ней речь? Всюду ведь о представлениях и суждениях, умозаключениях и доказательствах, истине и вероятности, необходимости и возможности, основании и следствии и других близко связанных с ними и родственных понятиях. Но разве под этими названиями можно разуметь что-либо другое, кроме психических явлений и продуктов? В отношении представлений и суждений это ясно без дальнейших указаний. Умозаключения представляют собой обоснования суждений посредством суждений, обосновывание же есть психическая деятельность. Опять-таки, когда говорят об истине и вероятности, необходимости и возможности и т. д., то это сводится к суждениям; смысл их вскрывается, т. е. переживается только в суждениях. Не странно ли поэтому думать о том, чтобы исключить из психологии положения и теории, которые относятся к психическим явлениям? В этом отношении разграничение между чисто логическими и методологическими положениями бесцельно, возражение касается одинаково и тех, и других. Стало быть, всякую попытку отделить от психологии хотя бы часть логики в качестве будто бы «чистой логики» следует считать в корне несообразной.

 

§ 45. Опровержение: чистая математика тоже стала ветвью психологии

Сколь бы несомненным все это ни казалось, оно должно быть ошибочно. Это видно из нелепых следствий, которые, как мы знаем, неизбежны для психологизма. Но и другое соображение должно тут наводить на сомнения: именно, естественное родство между чисто логическими и арифметическими доктринами, которое не раз побуждало даже утверждать их теоретическое единство. Как мы уже упомянули мимоходом, и Лотце учил, что математика должна считаться «самостоятельно развивающейся ветвью общей логики». «Только практически обоснованное разграничение преподавания», полагает он, заставляет «упускать из виду полное право гражданства математики в общей области логики». А по Рилю, «можно даже сказать, что логика совпадает с общей частью чисто формальной математики (беря это понятие в смысле Hankel’я). Как бы то ни было, но аргумент, который был бы правилен в отношении логики, был бы применим и к арифметике. Она устанавливает законы для чисел, их отношений и связей. Но числа получаются от складывания и счета, а это есть психическая деятельность. Отношения вырастают из актов соотношения, связи - из актов связывания. Сложение и умножение, вычитание и деление представляют собой не что иное как психические процессы. Что они нуждаются в чувственной опоре, это не меняет дела; ведь так же обстоит дело со всяким мышлением. Этим самым суммы и произведения, разности и частные, и все, что регулируется арифметическими правилами, представляют собой только психические продукты и, следовательно, подлежат психической закономерности. Быть может, для современной психологии с ее серьезным стремлением к точности является в высшей степени желательным каждое обогащение математическими теориями; но вряд ли ей было бы особенно приятно, если бы саму математику причислили к ней как ее составную часть. Ведь разнообразность обеих наук не подлежит сомнению. Так и математик только улыбнулся бы, если бы ему стали навязывать изучение психологии ради будто бы лучшего и более глубокого обоснования его теоретических построений. Он справедливо сказал бы, что математическое и психическое представляют собой столь чуждые друг другу миры, что самая мысль о их объединении нелепа; здесь более, чем где-либо, было бы уместно упоминание о μετάβασιξ έιξ αλλο γένοξ55.

 

§ 46. Область исследования чистой логики, подобно области чистой математики, идеальна

Эти возражения, впрочем, снова привели нас к аргументации из выводов. Но если мы взглянем на их содержание, то найдем в них опорную точку для уяснения основных ошибок противного воззрения. Сравнение чистой логики с чистой математикой как зрелой родственной дисциплиной, которой уже нет надобности бороться за право самостоятельного существования, служит нам верной путеводной нитью. Итак, обратимся прежде всего к математике.

Никто не считает чисто математические теории и, в частности, чистое учение о количествах «частью или ветвью психологии», хотя без счисления мы не имели бы чисел, без сложения - сумм, без умножения - произведения и т. д. Все продукты арифметических операций указывают на известные психические акты арифметического оперирования; только в связи с последним может быть показано, что такое есть число, сумма, произведение и т. д. И несмотря на это «психологическое происхождение», каждый признает ошибочную μετάβασιξ, если сказать, что математические законы суть психологические. Как это объяснить? Тут может быть только один ответ. Счисление и арифметическое оперирование как факты, как протекающие во времени психические акты, разумеется, находятся в ведении психологии. Она ведь есть эмпирическая наука о психических фактах вообще. Совсем иное дело - арифметика. Область ее исследований известна, она вполне и непреложно определяется хорошо знакомым нам рядом идеальных видов 1, 2, З... Об индивидуальных фактах, об определенности во времени в этой сфере нет и речи. Числа, суммы и произведения чисел (и все остальное в этом роде) не представляют собой происходящие случайно то там, то здесь акты счисления, суммирования, умножения и т. д. Само собой разумеется, что они различаются и от представлении, в которых они всегда даны. Число пять не есть мое или чье-нибудь счисление пяти и не есть также мое или чье-нибудь представление пяти. В последнем смысле оно есть возможный предмет актов представления, в первом - идеальный вид, имеющий в известных актах счисления свои единичные случаи, подобно тому, например, как красное - как вид цвета - относится к актам восприятия красного. В том и другом случае оно без противоречия не может быть понято как часть или сторона психического переживания, т. е. как нечто реальное. В акте счисления мы, правда, находим индивидуально единичный коррелят вида как идеального единства. Но это единство не есть часть единичности. Если мы стараемся уяснить себе сполна и всецело, что такое собственно есть число пять, если пытаемся, следовательно, создать адекватное представление пяти, то мы прежде всего образуем расчлененный акт коллективного представления о каких-нибудь пяти объектах. В нем, как форма его расчленения наглядно дан единичный случай названного вида числа. В отношении этого наглядно единичного мы и совершаем «абстракцию», т. е. не только отвлекаем единичное, несамостоятельный момент коллективной формы, но и ухватываем в нем идею: число пять как вид вступает в мыслящее (meinende) сознание. То, что теперь мыслится, есть уже не этот единичный случай, не коллективное представление как целое и не присущая ему, хотя и неотделимая от него сама по себе форма; тут мыслится именно идеальный вид, который в смысле арифметики безусловно един, в каких бы актах он ни овеществлялся, и не имеет никакого касательства к индивидуальной единичности реального с его временной и преходящей природой. Акты счисления возникают и проходят; в отношении же чисел не имеет смысла говорить что-либо подобное.

Такого рода идеальные единичности (низшие виды в особом смысле, резко различающемся от эмпирических классов) и выражены в арифметических положениях как в цифровых (т. е. арифметически-сингулярных), так и в алгебраических (т. е. арифметически-родовых) положениях. О реальном они вообще ничего не высказывают - ни о том реальном, которое счисляется, ни о реальных актах, в которых производится счет или же конституируются те или иные косвенные числовые характеристики. Конкретные числа или числовые положения входят в научные области, к которым относятся соответствующие конкретные единства; положения же об арифметических процессах мышления, напротив, принадлежат к психологии. В строгом и собственном смысле арифметические положения поэтому ничего не говорят о том, «что кроется в самих наших представлениях о числах», ибо о наших представлениях они так же мало говорят, как о всяких других. Они всецело посвящены числам и связям чисел в их отвлеченной чистоте и идеальности. Положения arithmeticae universalis - арифметической номологии, как мы могли бы также сказать, - представляют собой законы, вытекающие только из идеальной сущности родового понятия совокупности. Первичные единичности, входящие в объем этих законов, идеальны, это - нумерически определенные числа, т. е. простейшие специфические различия рода совокупности. К ним поэтому относятся арифметически-сингулярные положения arithmeticae numerosae. Они получаются путем применения общеарифметических законов к нумерически данным числам, они выражают то, что заключено в чисто идеальной сущности этих данных чисел. Из всех этих положений ни одно не может быть сведено к эмпирически общему положению, хотя бы эта общность достигала высочайшей степени и означала эмпирическое отсутствие исключения во всей области реального мира.

То, что мы здесь вывели для чистой арифметики, безусловно, может быть перенесено на чистую логику. И в применении к ней мы, разумеется, допускаем факт, что логические понятия имеют психологическое происхождение, но мы и теперь отвергаем психологистический вывод, который основывают на этом. При том объеме, который мы признаем за логикой в смысле технического учения о научном познании, мы, разумеется, нисколько не сомневаемся, что она в значительной мере имеет дело с психическими переживаниями. Конечно, методология научного исследования и доказывания должна серьезно считаться с природой психических процессов, в которых оно протекает. Сообразно с этим и логические термины, как то: представление, понятие, суждение, умозаключение, доказательство, теория, необходимость, истина и т. п., могут и должны играть роль классовых названий для психических переживаний и форм склонностей. Но мы отрицаем, чтобы что-либо подобное могло относиться к чисто логическим частям нашего технического учения. Мы отрицаем, что чистая логика, которая должна быть выделена в самостоятельную теоретическую дисциплину, когда-либо имеет своим предметом психические факты и законы, характеризуемые как психологические. Мы ведь уже узнали, что чисто логические законы, например, первичные «законы мышления» или силлогистические формулы, совершенно теряют свой существенный смысл, как только пытаются истолковать их как психологические законы. Следовательно, уже заранее ясно, что понятия, на которых основаны эти исходные законы, не могут иметь эмпирического объема. Другими словами: они не могут носить характера только всеобщих понятий, объем которых заполняется фактическими единичностями, а должны быть настоящими родовыми понятиями, в объем которых входят исключительно идеальные единичности, настоящие виды. Далее ясно, что названные термины, как и вообще все термины, выступающие в чисто логических связях, двусмысленны в том отношении, что они, с одной стороны, означают классовые понятия для душевных продуктов, относящихся к психологии, а с другой - родовые понятия для идеальных единичностей, принадлежащих к сфере чистой закономерности.

 

§ 47. Основные логические понятия и смыслы логических положений подтверждают наши указания

Это подтверждается даже при беглом обзоре исторически сложившихся обработок логики, если обратить особое внимание на коренное различие между субъективно-антропологическим единством познания и объективно-идеальным единством содержания познания. Тогда эквивокации легко обнаруживаются, и ими объясняется обманчивая видимость, будто все то, о чем трактуется под традиционным заглавием «элементарное учение», внутренне однородно и имеет исключительно психологическое содержание.

Тут прежде всего говорится о представлениях и в значительной мере с психологической точки зрения; апперцептивные процессы, в которых вырастают представления, исследуются возможно более глубоко. Но как только дело доходит до различий естественных «форм» представлений, начинается уже разрыв в способе рассмотрения, который продолжается в учении о формах суждений и превращается в зияющую пропасть в учении о формах умозаключений и связанных с ними законах мышления. Термин «представление» внезапно теряет характер психологического классового понятия. Это становится очевидным, как только мы задаемся вопросом о свойствах того, что подводится под понятие представления. Когда логик устанавливает, например, различия между единичными и общими представлениями (Сократ - человек вообще; число четыре - число вообще), атрибутивными и не атрибутивными (Сократ, белое - человек, цвет) и т. п.; или когда он перечисляет многочисленные формы связывания представлений в новые представления, например, конъюнктивную, дизъюнктивную, детерминативную связь и т. п.; или когда он классифицирует существенные отношения представлений, как, например, отношения содержания и объема, - то ведь каждый видит, что здесь речь идет не о феноменальных, а о специфических единичностях. Допустим, что кто-нибудь в виде логического примера высказывает положение: представление треугольника содержит представление фигуры, и объем последнего заключает в себе объем первого. Разве здесь говорится о субъективных переживаниях какой-нибудь личности или о том, что одни реальные явления содержатся в других? Разве к объему того, что здесь и в сходных связях именуется представлением, принадлежат как различенные члены представление треугольника, имеющееся у меня сейчас, и представление, которое возникнет у меня через час? Не является ли, наоборот, представление «треугольник», как таковое, единственным членом, и не входят ли наряду с ним, опять-таки как единичности, представления «Сократ», «лев» и т. п.?

Во всякой логике много говорится о суждениях; но и тут имеются эквивокации. В психологических частях логического технического учения говорят о суждениях как о сознании истинности (Fürwahrhalten); т. е. говорят об определенно сложившихся переживаниях сознания. В чисто логических частях об этом уже нет речи. Суждение здесь означает положение и притом не в смысле грамматического предложения, а в смысле идеального единства значения. Таковы все те подразделения актов или форм суждения, которые представляют необходимую опору чисто логических законов. Категорическое, гипотетическое, дизъюнктивное, экзистенциальное суждение, как бы там они ни назывались в чистой логике, являются не названиями классов суждений, а наименованиями идеальных форм положений. То же относится и к формам умозаключения: к экзистенциальному, категорическому умозаключению и т. д. Соответствующие анализы представляют собой анализы значений стало быть, отнюдь не психологические анализы. Анализируются не индивидуальные явления, а формы задуманных единств, не переживания умозаключения, а сами умозаключения. Кто с логически-аналитической целью говорит: категорическое суждение «Бог справедлив» имеет субъектом представление «Бог», тот, наверное, не говорит о суждении, как психическом переживании своем или другой личности, а также не о психическом акте, который здесь предполагается и возбуждается словом «Бог»; он говорит о положении «Бог справедлив», как таковом - о положении, которое едино вопреки многообразию возможных переживаний, и о представлении «Бог», которое опять-таки едино, ибо иначе оно и не может быть отдельной частью единого целого. Сообразно с этим логика под выражением «каждое суждение» разумеет не «каждый акт суждения», а «каждое объективное положение». В объем логического понятия «суждение» не входят как равноправные члены суждение «2х2= 4», которое я сейчас переживаю, и суждение «2х2= 4», которое я вчера или еще когда-нибудь переживал, или которое переживалось другими лицами. Напротив, в данном объеме не фигурирует ни один из этих актов, а просто суждение «2х2= 4», как таковое, и наряду с ним, например, суждение «земля есть куб», Пифагорова теорема и т. п., и притом каждое как особый член. Совершенно так же дело обстоит, разумеется, когда говорят: «суждение S следует из суждения , и во всех подобных случаях.

Этим только и определяется истинный смысл логических основоположений, и этот смысл именно таков, как он указан нашим предыдущим анализом. Принцип противоречия есть, говорят нам, суждение о суждениях. Но поскольку под суждениями разумеют психические переживания, акты сознания, истинности, акты верования и т. д., это понимание несостоятельно. Кто высказывает принцип, тот судит; но ни принцип, ни то, о чем он судит, не представляют собой суждения. Кто говорит: из двух противоречащих суждений одно истинно, а другое ложно, разумеет, если только он сам себя понимает, не закон об актах суждения, а закон о содержаниях суждения, другими словами, закон об идеальных значениях, которые мы для краткости обыкновенно называем положениями. Итак, лучшее выражение гласит: из двух противоречащих положений одно истинно, а другое ложно56. Ясно также, что, желая понять принцип противоречия, мы не нуждаемся ни в чем ином, кроме уяснения смысла противоположных значений положения. Нам незачем думать о суждениях как реальных актах, и они ни в каком случае не были бы подходящими объектами. Достаточно только посмотреть, чтобы увидеть, что к объему этой логической закономерности относятся только суждения в идеальном смысле, так что суждение 2х2=5 может быть одним из них наряду с суждением: «драконы существуют», с положением о сумме углов и т. п.; и напротив, сюда не относится ни один из действительных или пред стреляемых актов суждения, которые в бесконечном многообразии соответствуют каждому из этих идеальных единств. Сходное применимо и для всех других чисто логических положений, например, силлогистических.

Отличие психологического способа рассмотрения, употребляющего термины как классовые термины для психических переживаний от объективного или идеального, в котором эти же самые термины представляют аристотелевские роды и виды, не второстепенно и чисто субъективно; оно определяет собой существенное отличие между двумя родами наук. Чистая логика и арифметика как науки об идеальных единичностях известных родов (или о том, что a priori коренится в идеальной сущности этих родов) отделяются от психологии как науки об индивидуальных единичностях известных эмпирических классов.

 

§ 48. Решающие различия

В заключение подчеркнем решающие различия, от признания или непризнания которых зависит все наше отношение к психологистической аргументации. Эти различия состоят в следующем.

1. Между идеальными и реальными науками имеется существенное, безусловно неизгладимое различие. Первые - априорны, вторые - эмпиричны. Первые развивают идеально-закономерные общие положения, которые с самоочевидной достоверностью основываются на истинно родовых понятиях, последние устанавливают с вероятностью реально-закономерные общие положения, относящиеся к сфере фактов. Объем общих понятий в первом случае есть объем низших видовых различий, в последнем случае - объем индивидуальных, определенных во времени единичностей; последние предметы, следовательно, там представляют собой виды, здесь - эмпирические факты. При этом, очевидно, уже допущены существенные различия между законом природы и идеальным законом, между всеобщими суждениями о фактах (которые иногда могут иметь видимость родовых суждений: все вороны черны - ворона черна) и настоящими родовыми суждениями (каковы общие положения чистой математики), между эмпирическим классовым понятием и идеальным родовым понятием и т. п. Правильная оценка этих различий безусловно связана с окончательным отказом от эмпиристической теории абстракции, господство которой в настоящее время преграждает путь к пониманию всего логического; подробнее об этом мы будем говорить далее.

2. Во всяком познании и, в частности, во всякой науке имеется коренное различие между тремя родами связей:

а) Связь переживаний познания, в которых субъективно реализуется наука, т. е. психологическая связь представлений, суждений, познаний, догадок, вопросов и т. д., в которых совершается процесс исследования или же усматривается достоверность прежде открытой теории.

б) Связь исследованных в науке и теоретически познанных вещей, которые, как таковые, образуют область этой науки. Связь исследования и познавания - явно иная, чем связь исследованного и познанного.

в) Логическая связь, т. е. специфическая связь теоретических идей, конституирующая единство истин научной дисциплины, в частности, научной теории, доказательства или умозаключения; а также единство понятий в истинном положении, простых истин в связях истин и т. п.

В случае физики, например, мы различаем связь психических переживаний существа мыслящего о физическом от физической природы, познаваемой им, и обе эти связи в свою очередь - от идеальной связи истин в физической теории, например, в единстве аналитической механики, теоретической оптики и т. п. И форма обоснования вероятности, господствующая над связью фактов и гипотез, относится к разряду логического. Логическая связь есть идеальная форма, во имя которой говорится in specie об одной и той же истине, об одном и том же умозаключении и доказательстве, об одной и той же теории и рациональной дисциплине, - о той же самой и единой, кто бы «ее» ни мыслил. Единство этой формы есть закономерное единство значения. Законы, которым оно, наряду со всем ему подобным, подчиняется, являются чисто логическими законами, тем самым объемлющие всякую науку, но не по психологическому или предметному содержанию ее, а по идеальному содержанию ее значения. Само собой разумеется, что определенные связи понятий, положений, истин, составляющие идеальное единство определенной науки, только постольку могут быть названы логическими, поскольку они в качестве единичных случаев подходят под понятие логического; но они сами не относятся к логике как составные части.

Три различенные нами связи, разумеется, касаются логики и арифметики совершенно так же, как и всех других наук; только у этих обеих наук исследуемые вещи представляют собой не реальные факты, как в физике, а идеальные виды. В логике благодаря особенностям последней получается то упомянутое уже своеобразное явление, что идеальные связи, составляющие ее теоретическое единство, подчиняются в качестве отдельных случаев законам, ею же устанавливаемым. Логические законы являются одновременно частями и правилами этих связей, они принадлежат одновременно и к теоретическому единству, и к области логической науки.

 

§ 49. Третий предрассудок. Логика как теория очевидности

Третий предрассудок57 мы формулируем следующим образом. Всякая истина содержится в суждении. Но суждение мы признаем истинным только в случае его очевидности. Этим словом мы обозначаем своеобразный и хорошо знакомый каждому из внутреннего опыта психический характер (который обыкновенно называется чувством), гарантирующий истинность суждения, с которым он связан. И вот если логика есть техническое учение, стремящееся помочь нам в познании истины, то логические законы, само собой разумеется, представляют собой положения психологии. А именно, это - положения, выясняющие условия, от которых зависит присутствие или отсутствие указанного чувства очевидности. К этим положениям естественно примыкают практические предписания, которые должны способствовать реализации суждений, обладающих таким отличительным характером. Во всяком случае, говоря о логических законах или нормах, следует подразумевать и эти, основанные на психологии, правила мышления.

К этому взгляду близок уже Милль, когда, желая отграничить логику от психологии, говорит: «Свойства мышления, которых касается логика, представляют собой некоторые из случайных его свойств - те именно, от присутствия которых зависит правильное мышление как отличное от неправильного». В дальнейшем он не раз называет логику (в психологическом смысл) «Theorie» или «Philosophy of Evidence», причем он не имел в виду непосредственно чисто логических положений. В Германии эта точка зрения проступает иногда у Зигварта. По его мнению, «всякая логика должна уяснить себе те условия, при которых появляется это субъективное чувство необходимости (в предыдущем абзаце: «внутреннее чувство очевидности»), она должна дать им общее выражение». К этому же направленно склоняются некоторые выражения Вундта. В его «Логике» мы, например, читаем: «Благодаря свойствам очевидности и общеобязательности, присущим определенным связям мышления,... из психологических законов рождаются логические законы мышления». Их «нормативный характер основывается только на том, что некоторые из психологических связей мышления фактически обладают очевидностью и общеобязательностью. Ибо только благодаря этому мы получаем возможность предъявить мышлению требование, чтобы оно удовлетворяло условиям очевидности и общеобязательности». «Сами эти условия, которым надо удовлетворять, чтобы создать очевидность и общеобязательность, мы называем логическими законами мышления...» Ясно подчеркивается, что «психологическое мышление всегда остается более широкой формой».

В логической литературе последнего десятилетия явно все более распространяется и резче обозначается толкование логики как практически применяемой психологии очевидности. Особого упоминания заслуживает здесь «Логика» Гефлера и Мейнонга, ибо она представляет первую обстоятельную попытку с возможной последовательностью изложить всю логику сточки зрения психологии очевидности. Основной задачей логики Гефлер считает исследование (главным образом психологических) законов, по которым возникновение очевидности зависит от определенных свойств наших представлений и суждений58. Из всех действительно происходящих или же представимых явлений мышления логика должна выделить те виды («формы») мыслей, которые либо непосредственно сопряжены с очевидностью, либо представляют необходимые условия для возникновения очевидности. В какой мере это понимается в психологическом смысле, показывает дальнейшее изложение. Так, например, метод логики, поскольку он касается теоретического основания учения о правильном мышлении, признается тем же самым методом, который психология применяет ко всем психическим явлениям; она должна описывать явления именно правильного мышления и затем по возможности сводить их к простым законам, т. е. объяснять более сложные законы посредством простых. Далее логическому учению об умозаключениях приписывается задача «установить законы, определяющие..., от каких признаков предпосылок зависит возможность вывести из них определенное суждение с очевидностью». И т. д.

 

§ 50. Превращение логических положений в равнозначные положения об идеальных условиях очевидности суждения. Получающиеся положения не являются психологическими

Теперь перейдем к критике. Мы, правда, далеки от того, чтобы признать бесспорность ставшего теперь общим местом положения, с которого начинается это доказательство - а именно, что всякая истина содержится в суждении; но мы, разумеется, не сомневаемся в том, что познание и правомерное утверждение истины предполагает сознание ее очевидности. Не сомневаемся мы и в том, что логическое техническое учение должно исследовать психические условия, при которых возникает для нас очевидность в процессе суждения. Мы делаем еще шаг навстречу оспариваемому нами воззрению. Хотя мы и здесь намерены подчеркнуть различие между чисто логическими и методологическими положениями, но в отношении первых мы открыто признаем, что они имеют известное отношение к психическому характеру очевидности и в известном смысле создают его психические условия.

Однако это отношение является для нас чисто идеальным и косвенным. Мы отрицаем, что чисто логические положения сами высказывают хоть что-либо об очевидности и ее условиях. Мы надеемся показать, что они доходят до этого отношения к переживаниям очевидности только путем применения или видоизменения; именно таким же образом, каким каждый «вытекающий исключительно из понятий» закон может быть перенесен на представленную в общем виде область эмпирических единичных случаев вышеупомянутых понятий. Получающиеся таким путем положения очевидности сохраняют по-прежнему свой априорный характер, и условия очевидности, ими высказываемые, отнюдь не представляют собой психические, т. е. каузальные, условия. Наоборот, чисто логические положения обращаются здесь, как и в каждом аналогичном случае, в высказывания об идеальных несовместимостях или возможностях.

Простое размышление уяснит все. Из каждого чисто логического закона можно путем a priori возможного (очевидного) видоизменения получить известные положения очевидности, если угодно, условия очевидности. Комбинированный принцип противоречия и исключительного третьего, бесспорно, равнозначен положению: очевидностью может отличаться одно, но и только одно из пары противоречащих суждений59. Modus Barbara также без сомнения равнозначен положению: очевидность необходимой истины положения формы «все А являются С» (точнее говоря: его истинности как необходимо вытекающей) может проявиться в факте умозаключения, предпосылки которого имеют формы «все А являются В» и «все В являются б». И то же применимо к каждому чисто логическому положению. Это вполне понятно, так как положения «Л истинно» и «возможно, что кто-нибудь с очевидностью судит, что А есть», - очевидно, вполне равнозначны. Итак, естественно, что положения, смысл которых состоит в высказывании того, что закономерно входит в понятие истины, и того, что истинность положений известных форм обусловливает истинность положений коррелятивных форм, - такие положения допускают равнозначные видоизменения, в которых устанавливается отношение между возможным появлением очевидности и формами суждений.

Но уяснение этой связи дает нам сразу средство для опровержения попытки растворить чистую логику в психологии очевидности. Само по себе ведь положение «Л истинно» не высказывает того же самого, что его эквивалент «возможно, что кто-либо судит, что есть А». Первое не говорит о суждениях кого-либо, хотя бы в самом общем смысле. Тут дело обстоит совершенно так же, как и в чисто математических положениях. Высказывание, что а + b == b + а, говорит, что числовое значение суммы двух чисел не зависит от их положения в соединении, но ничего не говорит о чьем-нибудь счете или суммировании. Последнего рода суждение получается только при очевидном и равнозначном видоизменении. In concrete, ведь нет (и это a priori достоверно) числа без счета, суммы - без суммирования.

Но даже если мы оставим первоначальные формы чисто логических положений и обратим их в соответствующие равнозначные положения очевидности, то из этого не возникает ничего, на что психология могла бы притязать как на свое достояние. Она есть эмпирическая наука, наука о психических фактах. Психологическая возможность, следовательно, есть случай реальной возможности. Но вышеупомянутые возможности очевидности идеальны. Что психологически невозможно, то вполне возможно в идеальном смысле. Разрешение обобщенной «проблемы п тел», скажем, «проблемы 3 тел», может превосходить всякую человеческую способность к познанию. Но проблема имеет решение, следовательно, возможна соответствующая очевидность. Существуют десятичные числа с триллионами знаков, и имеются соответствующие им истины. Но никто не может действительно представить такие числа и действительно произвести относящиеся к ним сложения, умножения и т. д. Очевидность здесь психологически невозможна, и все же она в идеале есть, несомненно, возможное психическое переживание.

Обращение понятия истины в понятие возможности очевидного суждения имеет аналогию в отношении понятия индивидуального бытия к понятию возможности восприятия. Равнозначность этих понятий, поскольку под восприятием разумеется только адекватное восприятие, неоспорима. Следовательно, возможно восприятие, которое в одном созерцании охватывало бы весь мир, всю беспредельную бесконечность тел со всеми их частями, молекулами, атомами, во всех их отношениях и определенностях. Разумеется, эта идеальная возможность не есть реальная возможность, которую можно было бы допустить для какого-либо эмпирического субъекта.

Подчеркивая идеальность возможностей, которые могут быть выведены в отношении очевидности суждения из логических законов и которые в аподиктических очевидностях являются нам a priori обязательными, мы никоим образом не думаем отрицать их психологическую применимость. Из закона, что из двух противоречащих положений одно истинно, а другое ложно, мы выводим, например, истину, что из пары возможных противоречащих суждений одно и только одно может носить характер очевидности. Этот вывод очевидно правомерен, если определять очевидность как переживание, в котором судящий сознает правильность своего суждения, т. е. его соответствие с истиной. В таком случае новое положение высказывает истину о совместимостях или несовместимостях известных психических переживаний. Но в этом смысле и каждое чисто математическое положение говорит нам о возможных или невозможных явлениях в области психического. Никакой эмпирический счет, никакой психический акт алгебраической трансформации или геометрической конструкции, который противоречил бы идеальным законам математики, невозможен. Таким образом, эти законы могут быть психологически использованы. Мы всегда можем выводить из них априорные возможности и невозможности, относящиеся к известным видам психических актов, актов счисления, связывания путем сложения, умножения и т. д. Но в силу этого сами эти законы еще не представляют собой психологические положения. Задачей психологии как естественной науки о психических переживаниях является исследование естественной обусловленности этих переживаний. К ее области относятся, стало быть, именно естественные (каузальные) отношения математических и логических действий. Но их идеальные отношения и законы образуют особую область. Область эта конституируется в последнем счете в виде чисто родовых положений, построенных из «понятий», которые являются не классовыми понятиями психических актов, а идеями, имеющими своей конкретной основой эти акты. Число три, истина, названная по имени Пифагора, и т. п. - все это, как мы указывали, представляют собой не эмпирические единичности или классы единичностей, это - идеальные предметы, которые мы путем идеации воспринимаем в акте счисления, очевидного суждения и т. п.

Итак, по отношению к очевидности единственной задачей психологии является изыскивать естественные условия охватываемых этим названием переживаний, т. е. исследовать реальные связи, в которых по указанию нашего опыта возникает и исчезает очевидность. В число этих естественных условий входит сосредоточение интереса, известная свежесть ума, упражнение и т. п. Исследование их дает не познания с точным содержанием, не самоочевидные общие положения с характером подлинных законов, а лишь неточные эмпирические общие положения. Но очевидность суждения зависит не только от психологических условий, которые мы можем также назвать внешними и эмпирическими, поскольку они основываются не исключительно на специфической форме и содержании суждения, а на его эмпирической связи в душевной жизни; эта очевидность зависит также от идеальных условий. Каждая истина представляет собой идеальное единство в отношении к бесконечному и неограниченному в своей возможности многообразию правильных высказываний той же самой формы и материи. Каждое актуальное суждение, принадлежащее к этому идеальному многообразию, выполняет хотя бы только в своей форме или в своем содержании идеальные условия возможности своей очевидности. Чисто логические законы представляют собой истины, вытекающие из самого понятия истины и родственных ему по существу понятий. В применении же к возможным актам суждения они, основываясь на одной только форме суждения, высказывают идеальные условия возможности или невозможности его очевидности. Из этих обоих видов условий очевидности одни связаны с особой организацией видов психических существ, охватываемых психологией, ибо психологическая индукция не идет дальше опыта; другие же как идеально закономерные обязательны для каждого возможного сознания вообще.

 

§ 51. Решающие пункты в этом споре

Таким образом, окончательное разъяснение и этого спора зависит прежде всего от правильного познания самого основного гносеологического различия, а именно различия между реальным и идеальным, или от познания всех тех различий, на которые оно распадается. Это - не раз подчеркнутые различия между реальными и идеальными истинами, законами, науками, между реальными и идеальными (индивидуальными и специфическими) всеобщностями и единичностями и т. д. Правда, в известной мере всякий знает эти различия, и даже такой крайний эмпирист, как Юм, проводит основное различение между «relation of ideas» и «matters of fact» - то самое различение, которому еще до него учил великий идеалист Лейбниц, отделяя vérités de raison от vérités de fait. Но провести гносеологически важное разделение еще не значит правильно понять его гносеологическую сущность. Надо ясно уразуметь, что же такое есть это идеальное само по себе и в его отношении к реальному, как может быть установлено соотношение между идеальным и реальным, как идеальное присуще реальному и познается в нем. Основной вопрос заключается в том, действительно ли идеальные объекты мышления, выражаясь по-современному, представляют собой лишь указания сокращенных ради «экономии мышления» способов выражения, которые, будучи сведены к собственному своему содержанию, распадаются на индивидуальные единичные переживания, на представления и суждения о единичных фактах; или же прав идеалист, когда говорит, что эмпиристическое учение, правда, можно высказать в виде туманного обобщения, но нельзя продумать до конца; что каждое высказывание, следовательно, и каждое высказывание, относящееся к самому этому учению, претендует на смысл и значение, и что каждая попытка свести эти идеальные единства к реальным единичностям приводит к безвыходным неясностям; что раздробление понятия на какой-нибудь объем единичностей без какого-либо понятия, которое придавало бы этому объему единство в мышлении, немыслимо и т. д.

Однако понимание нашего различения реальной и идеальной «теории очевидности» предполагает правильные понятия очевидности и истины. В психологистической литературе наших дней об очевидности говорят так, как будто она есть случайное чувство, появляющееся при известных суждениях, отсутствующее при других; в лучшем случае, что оно у людей вообще, - точнее говоря, у каждого нормального человека, находящегося при нормальных условиях суждения - связано с одними суждениями и не связано с другими. Каждый нормальный человек при известных нормальных обстоятельствах ощущает очевидность положения 2+1=1+2, как он ощущает боль, когда обожжется. Правда, тогда возникает вопрос, на чем же основывается авторитетность этого особого ощущения, каким образом последнее гарантирует истинность суждения, налагает на него «печать истины», «возвещает» его истинность, в каких бы образах ни выражалась эта мысль. Хочется также спросить, как можно точно определить туманные слова о нормальных способностях и нормальных обстоятельствах, и прежде всего указать на то, что даже при ссылке на нормальность объем очевидных суждений не совпадает с объемом суждений, соответствующих истине. Никто в конце концов не станет отрицать, что и для нормального человека, высказывающего суждение при нормальных обстоятельствах, огромное большинство возможных правильных суждений лишено очевидности. Но нельзя же понятие нормальности формулировать так, что ни один человек, действительно существующий и возможный среди данных ограниченных природных условий, не мог быть назван нормальным.

Если эмпиризм вообще не понимает отношения между идеальным и реальным в мышлении, то он не понимает и отношения между истиной и очевидностью. Очевидность не есть акцессорное чувство, случайно или с естественной закономерностью связанное с известными суждениями. Это вообще не есть психический характер такого вида, который можно было бы просто прикрепить к любому суждению известного класса (например, класса так называемых истинных суждений); как будто психологическое содержание соответствующего суждения, рассматриваемого само по себе, остается тождественным, все равно, носит ли оно этот характер или нет. Тут дело отнюдь не обстоит так, как мы обычно мыслим связь содержаний ощущений и относящихся к ним чувств: а именно, что два лица имеют одинаковые ощущения, но по-разному реагируют на них в чувстве. Очевидность же есть именно не что иное как «переживание» истины. Истина переживается, конечно, только в том смысле, в каком вообще может быть пережито идеальное в реальном акте. Другими словами: истина есть идея, единичный случай, который есть актуальное переживание в очевидном суждении. Отсюда сравнение со зрением, созерцанием, восприятием истины в очевидности. И как в области восприятия, невидимость чего-либо не означает его небытие, так и отсутствие очевидности не означает неистинности. Истина относится к очевидности аналогично тому, как бытие чего-либо индивидуального относится к его адекватному восприятию. Отношение же суждения к очевидному суждению аналогично отношению наглядного допущения (в качестве восприятия, воспоминания и т. п.) к адекватному восприятию. Наглядно представленное и принятое за сущее не только мыслится, но и присутствует в акте так, как оно в нем мыслится. Так и то, о чем судят как об очевидном, не только обсуждается (т. е. мыслится в суждении, высказывании, утверждении), но и присутствует в самом переживании суждения - присутствует в том смысле, в каком может «присутствовать» соотношение вещей того или иного значения, смотря по его характеру, в качестве единичного или общего, эмпирического или идеального и т. п. Переживание совпадения мыслимого с присутствующим, пережитым, которое мыслится, - между пережитым смыслом высказывания и пережитым соотношением вещей - есть очевидность, а идея этого совпадения - истина. Но идеальность истины образует ее объективность. Что известная мысль в данное время и в данном месте совпадает с пережитым соотношением вещей - есть не случайный факт. Отношение, наоборот, касается тождественного значения суждения и тождественного соотношения вещей. «Истинность», или «предметность» (или же «неистинность», «беспредметность») присущи не высказыванию как переживанию временному, а высказывание in specie (чистому и тождественному) высказыванию 2 х 2 = 4 и т. п.

Только при этом понимании можно признать, что усмотреть очевидность суждения U (т. е. суждение с содержанием, со значением U) и усмотреть, что U истинно, - есть одно и то же. Соответственно этому мы имеем также очевидность, что ничье очевидное постижение - поскольку оно действительно таково - не может спорить с нашим. Ибо это означает лишь, что то, что пережито нами как истинное, тем самым и есть истинно, не может быть ложно. Следовательно, только при нашем понимании исключено то сомнение, которого не может избежать понимание очевидности как случайно примешанного ощущения, и которое очевидно равняется полному скептицизму: именно, сомнение в том, не может ли в то время, как мы имеем очевидность бытия U, кто-либо другой иметь очевидность бытия чего-либо, очевидно несовместимого с U, и не могут ли вообще встречаться неустранимые коллизии между двумя сознаниями очевидности. Отсюда далее мы понимаем, почему «чувство» очевидности не может иметь никакого другого существенного предварительного условия, кроме истинности соответствующего содержания суждения. Ибо, как само собой понятно, что, где ничего нет, там и видеть нечего, так не менее понятно само собой, что там, где нет истины, не может быть и усмотрения истинного, другими словами, там нет и очевидности.

Однако довольно об этом. Что касается более подробного анализа этих отношений, то мы отсылаем к соответствующим специальным исследованиям в дальнейших частях этого труда.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

ПРИНЦИП ЭКОНОМИИ МЫШЛЕНИЯ И ЛОГИКА

 

§ 52. Введение

В близком родстве с психологизмом, опровержением которого мы занимались до сих пор, стоит другая форма эмпиристического обоснования логики и гносеологии, особенно сильно распространившаяся за последние годы; это - биологическое обоснование логики и гносеологии посредством принципа наименьшей затраты силы, как у Авенариуса, или принципа экономии мышления, как это называет Мах. Что это направление в конце концов впадает в психологизм, яснее всего видно из «Психологии» Корнелиуса. Тут вышеупомянутый принцип открыто излагается как «основной закон разума» и одновременно как «всеобщий психологический основной закон». Психология (и, в частности, психология процессов познания), построенная на этом основном законе, вместе с тем должна дать основу для философии вообще.

Мне кажется, что в этих теориях экономии мышления вполне правомерные и при соответствующем ограничении весьма плодотворные мысли получают такое применение, которое в случае всеобщего признания означало бы гибель всякой истинной логики и теории познания, с одной стороны, и психологии - с другой60.

Мы исследуем сначала характер принципа Маха-Авенариуса как принципа телеологического приспособления; затем мы определим ценное в его содержании и правомерные цели вытекающих отсюда исследований в области психической антропологии и практического учения о знании; в заключение мы докажем неспособность его оказать какую-либо помощь в деле обоснования психологии и прежде всего - чистой логики и теории познания.

 

§ 53. Телеологический характер принципа Маха-Авенариуса и научное значение экономики мышления61

Как бы ни формулировать этот принцип, он носит характер принципа развития или приспособления; наука понимается тут как наиболее целесообразное (экономическое, сберегающее силу) приспособление мыслей к различным областям явлений.

В предисловии к своему произведению, посвященному этому принципу, Авенариус излагает его следующим образом: «Изменение, которое вносит душа в свои представления, когда присоединяются новые впечатления, есть возможно меньшее». И далее: «Но поскольку душа подчинена условиям органического существования и вытекающим из них требованиям целесообразности, указанный принцип становится принципом развития: душа употребляет для апперцепции не более силы, чем надобно, и из множества возможных апперцепции отдает предпочтение той, которая производит ту же работу с меньшей затратой сил, или с той же затратой сил производит большую работу; при благоприятствующих условиях душа даже предпочитает меньшей в данный момент затрате сил, которая, однако, связана с меньшим размером действия или с меньшей длительностью действия, временно большее напряжение сил, обещающее гораздо большее или более длительное действие».

Большая отвлеченность, которая получается у Авенариуса из-за введения понятия апперцепции, ввиду обширности этого понятия и бедности его содержания куплена дорогой ценой. Мах справедливо ставит на первое место то, что у Авенариуса является результатом обстоятельных и в целом довольно сомнительных дедукций: а именно, что наука создает возможно более полную ориентировку в соответствующих областях опыта, возможно более экономное приспособление наших мыслей к ним. Впрочем, он не любит (и опять-таки совершенно справедливо) говорить о принципе, а предпочитает говорить просто об «экономической природе» научного исследования, об экономизирующем мышление действии» понятий, формул, теорий, методов и т. п.

Итак, в этом принципе речь идет не о принципе в смысле рациональной теории, не о точном законе, который был бы способен функционировать как основание рационального объяснения, но об одной из тех ценных телеологических точек зрения, которые в биологических науках вообще очень полезны и все примыкают к общей идее развития.

Отношение к самосохранению и сохранению рода тут ведь ясно видно. Действия животного определяются представлениями и суждениями. Если бы последние были недостаточно приспособлены к течению событий, то прошедший опыт не мог бы быть использован, новое не было бы предвидимо, средства и цели не находились бы в надлежащем соответствии; и если б так было (по меньшей мере, в среднем) в кругу жизни соответственных индивидов и по отношению к угрожающим им опасностям или благоприятным для них выгодам, то сохранение было бы невозможно. Существо человекоподобного вида, которое переживало бы содержания ощущений, но не совершало бы никаких ассоциаций, не приобретало бы привычек к представлениям, т. е. существо, которое было бы неспособно предметно толковать содержания, воспринимать внешние вещи и события, по привычке ожидать их или снова представлять их в воспоминании и которое во всех этих актах опыта не было бы уверено в приблизительном успехе, - как могло бы оно сохранить существование? Уже Юм в этом смысле говорил «о некоторого рода предопределенной гармонии между течением явлений природы и следованием наших идей», а современное учение о развитии склонно развивать далее эту точку зрения и изучить в деталях соответствующие телеологические черты духовной организации. Эта точка зрения несомненно столь же плодотворна для психической биологии, сколь плодотворной она уже давно оказалась для физической биологии.

Разумеется, ей подчинена область не только слепого, но и логического, научного мышления. Преимущество человека есть разум. Человек есть не только вообще существо, которое приспособляется к своим внешним условиям через посредство представлений и суждений; он также мыслит и преодолевает посредством понятия узкие пределы наглядного. В отвлеченном познании он доходит до строгих каузальных законов, которые позволяют ему в несравненно большем объеме и с несравненно большей уверенностью, чем это было бы возможно в ином случае, предвидеть ход будущих явлений, воссоздавать течение прошедших, вычислять наперед возможные действия окружающих вещей и подчинять их себе на практике. «Science d'ou prévoyance, prévoyance d’ou action» - метко говорит Конт. Сколько бы страданий ни причиняло, и далеко не редко, односторонне преувеличенное стремление к познанию отдельному исследователю, - в конце концов его плоды, сокровища науки, все же служат на пользу всего человечества.

В вышесказанном не было еще и речи об экономии мышления. Но эта мысль тотчас же напрашивается, как только мы точнее сообразим, чего требует идея приспособления. Какое-либо существо очевидно организовано тем более целесообразно, т. е. тем лучше приспособлено к условиям своей жизни, чем быстрее и с меньшей затратой сил оно может каждый раз выполнять действия, необходимые или благоприятные для его развития. В случае каких-либо (обыкновенно принадлежащих к известной сфере и выступающих только в известные промежутки времени) вредных или полезных явлений оно будет тем скорее готово к обороне или наступлению, будет иметь успех, и у него останется тем больше запасной силы, чтобы противостоять новым опасностям или реализовать новые выгоды. Разумеется, тут речь идет о неясных, только грубо согласованных между собой и оцениваемых нами отношениях, но все же это отношения, о которых можно с достаточной определенностью говорить и обсуждение которых (по крайней мере, в пределах известных областей) следует считать в общем весьма поучительными.

Это несомненно применимо к области умственной работы. Раз признано, что она способствует самосохранению, то ее можно рассматривать с экономической точки зрения и оценивать телеологически соответственные действия, фактически осуществляемые человеком. Можно, также, так сказать, a priori представить известные совершенства как соответствующие экономии мышления и затем показать, что они реализуются в формах и путях процесса нашего мышления -либо во всяком мышлении вообще, либо в более развитых умах и в методах научного исследования. Во всяком случае, здесь открывается область обширных, благодарных и поучительных исследований. Область психического есть ведь частичная область биологии, и, следовательно, в ней возможны не только абстрактно-психологические исследования, которые, наподобие физики, направлены на элементарную закономерность, но и конкретно-психологические и, в частности, телеологические исследования. Из последних составляется психическая антропология как необходимая спутница физической, она рассматривает человека в среде общей жизни человечества и далее в совокупности всей земной жизни.

 

§ 54. Более подробное изложение правомерных целей экономики мышления, главным образом, в сфере чисто дедуктивной методики. Отношение их к логическому техническому учению

Специально в применении к науке точка зрения экономии мышления может дать значительные результаты, она может бросить яркий свет на антропологические основания различных методов исследования. Более того, некоторые из самых плодотворных методов, характерных для наиболее передовых наук, могут быть удовлетворительно поняты только в связи с особенностями нашей психической организации. Очень хорошо по этому поводу говорит Мах: «Кто занимается математикой, не просветившись в означенном направлении, тот должен часто испытывать неприятное впечатление, будто карандаш и бумага умнее его самого»62.

Необходимо обратить здесь внимание на следующее. Если сообразить, как ограничены интеллектуальные силы человека и, далее, как узка та сфера, внутри которой находятся еще вполне доступные пониманию усложнения абстрактных понятий, и, как трудно даже одно только понимание таких своеобразно сочетающихся усложнений; если далее рассудить, как мы подобным же образом ограничены в самом уразумении смысла умеренно сложных связей между положениями и еще более - в действительном и самоочевидном осуществлении даже умеренно сложных дедукций; наконец, если принять во внимание, как ничтожна a fortiori сфера, в которой первоначально может вращаться активное, вполне ясное, повсюду борющееся с самой мыслью исследование, - если сообразить все это, то надо изумляться, как вообще могли создаться более обширные рациональные теории и науки. Так, например, серьезная проблема состоит в том, как возможны математические дисциплины, в которых с величайшей свободой движутся не относительно простые мысли, а целые груды мыслей и тысячекратно переплетенные друг с другом связи мыслей, и где исследование создает все усложняющиеся сочетания их.

Это делает искусство и метод. Они преодолевают несовершенства нашей духовной организации и позволяют нам косвенно посредством символических процессов при отсутствии наглядности, прямого уразумения и очевидности выводить результаты, которые вполне верны, ибо раз навсегда гарантированы общим обоснованием правильности метода. Все относящиеся сюда искусственные приемы (которые имеются в виду, когда речь идет о методе вообще) носят характер приемов экономии мышления. Они исторически и индивидуально вырастают из неизвестных естественных процессов экономии мышления, причем исследователь в практически-логическом мышлении уясняет их преимущества, вполне сознательно совершенствует их, искусственно связывает и создает аналогичные, более усложненные, но несравненно более действенные механизмы мышления. Следовательно, путем очевидного уяснения, постоянно сообразуясь с особенностями нашей духовной организации63, люди, прокладывающие пути в науке, изыскивают методы, общую правомерность которых они устанавливают раз навсегда. Раз это сделано, эти методы могут в каждом данном отдельном случае применяться и без сознания очевидности, так сказать, механически, объективная правильность результата обеспечена.

Это широкое сведение самоочевидных процессов мышления на механические, посредством коего огромные области неосуществимых прямым путем задач мышления преодолеваются косвенным путем, покоится на психологической природе значно-символического мышления. Оно играет неизмеримо большую роль не только для построения слепых механизмов - на манер арифметических предписаний для четырех действий и для высших операций с десятичными числами, где результат (иногда при помощи логарифмических таблиц, тригонометрических функций и т. п.) получается без всякого содействия уясняющего мышления - но и в связях уясняющего исследования и доказывания. Сюда относится, например, достопримечательное усвоение всех чисто математических понятий, в силу которого, особенно в арифметике, общие арифметические знаки сперва употребляются в смысле первоначального определения как знаки соответствующих числовых понятий, а затем функционируют уже как чисто операционные знаки, именно как знаки, значение которых определяется исключительно внешними формами операций; каждый из них получает значение просто чего-либо, чем в этих определенных формах можно пользоваться на бумаге известным способом64. Эти заменяющие операционные понятия, благодаря которым знаки превращаются в своего рода игральные марки, имеют решающее и исключительное значение на самых далеких этапах арифметического мышления и даже исследования. Они означают огромное облегчение его, они переносят его с тяжело доступных высот абстракции на удобный путь наглядного представления, где руководимое самоочевидностью воображение в пределах правил может действовать свободно и с относительно небольшими усилиями, приблизительно так, как в играх, основанных на правилах.

В связи с этим можно бы указать и на то, как в чисто математических дисциплинах экономизирующее мысли сведение настоящего мышления к замещающему его, значному, сначала совершенно незаметно дает повод к формальным обобщениям первоначальных рядов мыслей и даже наук, и как таким путем, почти без всякой специально на это направленной работы ума, вырастают дедуктивные дисциплины с бесконечно расширенным горизонтом. Из арифметики, которая первоначально была учением о совокупностях и величинах, возникает таким образом и в известном смысле сама собой обобщенная, формальная арифметика, в отношении которой совокупности и величины представляют собой только случайные объекты применения, а уже не основные понятия. И когда здесь вступает вполне сознательное размышление, вырастает в качестве дальнейшего расширения чистое учение о многообразии, которое по форме охватывает все возможные дедуктивные системы и для которого даже система форм формальной арифметики есть только единичный случай65.

Анализ этих и сходных типов методов и законченное выяснение того, что они могут дать, представляет собой, быть может, прекраснейшее и во всяком случае менее всего обработанное поле для теории науки, в особенности для столь важной и поучительной теории дедуктивной (в обширнейшем смысле математической) методики. Одними общими местами, одними лишь туманными словами о заместительной функции знаков, о сберегающих силу механизмах и т. п. дело, разумеется, не может кончиться; необходимы повсюду глубокие анализы, нужно действительно произвести исследование каждого типически различного метода и показать его экономическое действие наряду с точным уяснением этого действия.

Если понять ясно смысл поставленной здесь задачи, то и подлежащие решению проблемы экономии мышления в донаучном и вненаучном мышлении получают новое освещение и новую форму. Известного приспособления к внешней природе требует самосохранение; оно требует, сказали мы, способности в известной мере правильно судить о вещах, предвидеть течение событий, правильно расценивать причинные связи и т. п. Но действительное познание всего этого осуществляется только в науке, если вообще осуществляется. А как могли бы мы практически правильно судить и умозаключать без сознания очевидности, которое в целом может дать только наука, дар немногих? Ведь практическим потребностям донаучной жизни служат некоторые очень сложные и плодотворные методы - вспомним хотя бы о десятичной системе. Если они не открыты с сознанием их очевидности, а появились естественным путем, то возникает вопрос, как возможно нечто подобное, как слепо механические операции в конечном выводе могут совпадать с тем, чего требует сознание очевидности.

Соображения вроде намеченных выше укажут нам путь. Чтобы выяснить телеологию донаучных и вне-научных методов, необходимо прежде всего посредством точного анализа соответствующих связей представлений и суждений, как и действующих тенденций, установить фактическую сторону, психологический механизм соответствующего способа мышления. Действие последнего в направлении экономии мышления обнаруживается через доказательство, что этот способ может быть обоснован косвенно и логически с очевидностью, т. е. что его результаты - с необходимостью или с известной, не слишком малой вероятностью - должны совпадать с истиной. Наконец, чтобы не пришлось считать естественное возникновение экономизирующего мышление аппарата чудом (или, что то же, результатом творческого акта божественного разума), необходимо заняться тщательным анализом естественных и господствующих мотивов и условий представления у среднего человека (а также у дикаря, животного и т. д.) и на основе этого показать, как мог и должен был «сам собой» развиться из чисто природных оснований такого рода плодотворный способ66.

Этим уяснена вполне, по моему мнению, правомерная и плодотворная идея экономики мышления и обозначены в общих чертах проблемы, которые ей предстоит разрешить, и главные направления, по которым она должна идти. Ее отношение к логике в практическом смысле технического учения о научном познании понятно само собой. Очевидно, она представляет важную основу этого технического учения, ибо оказывает существенную помощь для создания идеи технических методов человеческого познания, для полезного специализирования таких методов, а также для выведения правил их оценки и открытия.

 

§ 55. Экономика мышления не имеет значения для чистой логики и учения о познании. Ее отношение к психологии

Поскольку эти мысли совпадают с учением Р. Авенариуса и Э. Маха, разногласия между нами нет, и я с радостью присоединяюсь к ним. Я, действительно, убежден, что в особенности трудам Э. Маха по истории методологии мы обязаны многим в смысле логического поучения даже и там, где не всецело можно (или совершенно нельзя) согласиться с его выводами. К сожалению, Мах не затронул именно тех, как бы мне казалось, наиболее плодотворных, проблем дедуктивной экономики мышления, которые я выше пытался формулировать хотя и кратко, но, надеюсь, достаточно определенно. И что он этого не сделал, это (по крайней мере, отчасти) объясняется гносеологическими искажениями, которые он счел возможным ввести в свои исследования. Но именно с этим и связано особенно сильное действие работ Маха. С этой стороны его идеи сходятся также с мыслями Авенариуса; и это же заставляет меня здесь выступить против него.

Учение Маха об экономии мышления, как и учение Авенариуса о наименьшей затрате сил, относится, как мы видели, к известным биологическим фактам и в конечном счете представляет отрасль учения о развитии. Отсюда само собой понятно, что упомянутые исследования могут, правда, пролить свет на практическое учение о познании, на методологию научного исследования, но отнюдь не на чистое учение о познании, в частности, не на идеальные законы чистой логики. Но сочинения школы Маха-Авенариуса, по-видимому, имеют в виду именно теорию познания с обоснованием в смысле экономии мышления. Против подобного понимания и употребления экономики мышления, разумеется, обращается весь этот арсенал возражений, которые приведены нами выше против психологизма и релятивизма. Обоснование учения о познании в смысле экономии мышления в конце концов, ведь, возвращает нас к психологическому обоснованию, так что нет надобности ни повторять, ни специально приспособлять к этому учению наши аргументы.

У Корнелиуса нагромождаются очевидные несовместимости в силу того, что он берется вывести из телеологического принципа психической антропологии элементарные факты психологии, которые в свою очередь являются предположением для выведения самого этого принципа, и что он далее стремится к гносеологическому обоснованию философии вообще посредством психологии. Я напоминаю, что этот так называемый принцип менее всего есть завершающий объяснение рациональный принцип: он есть просто обобщение комплекса фактов приспособления - комплекса, который в идеале требует окончательного сведения на элементарные факты и элементарные законы, все равно, сможем ли мы когда-либо достичь этого или нет.

Обоснование психологии на телеологических принципах, принимаемых за «основные законы», с целью объяснить посредством них различные психические функции, не может содействовать развитию психологии. Несомненно поучительно показать телеологическое значение психических функций и важнейших психических продуктов, т. е. показать в деталях, как и посредством чего фактически образующиеся комплексы психических элементов обладают тем свойством полезности для самосохранения, которого мы ожидаем a priori. Но выставлять первично данные элементы «необходимыми следствиями» этих принципов, притом так, что создается видимость действительного объяснения, и, сверх того делать это в связи научного изложения, посвященного, главным образом, уяснению последних основ психологии, это может привести только к путанице.

Психологический, или гносеологический закон, который говорит о стремлении произвести возможно большую работу в том или ином направлении, есть бессмыслица. В чистой сфере фактов не существует «возможно большего», в сфере закономерности не существует стремления. В психологическом смысле в каждом случае происходит нечто определенное, ровно столько-то и не больше.

Фактическая сторона принципа экономии сводится к тому, что существуют представления, суждения и иные переживания мышления, и в связи с ними также чувства, которые в форме удовольствия содействуют известным интеллектуальным тенденциям, в форме же неудовольствия отталкивают от них. Далее можно констатировать в общем, грубом и целом прогрессирующий процесс образования представлений и суждений, причем из элементов, первоначально лишенных значения, прежде всего образуются отдельные данные опыта, а затем эти данные сливаются в одно более или менее упорядоченное единство опыта. По психологическим законам на основе грубо согласующихся первых психических коллокаций возникает представление единого, общего для нас всех мира и слепая эмпирическая вера в его существование. Но нельзя упускать из виду, что этот мир не для каждого тот же самый, он таков только в общем и целом, лишь настолько, чтобы практически была в достаточной мере дана возможность общих представлений и действий. Мир не одинаков для простого человека и для научного исследователя; для первого мир есть связь приблизительной правильности, пронизанная тысячью случайностей, для второго мир есть природа, в которой всюду и везде господствует абсолютно строгая закономерность.

Несомненно имеет большое научное значение показать психологические пути и средства, с помощью которых развивается и устанавливается эта достаточная для потребностей практической жизни (потребностей самосохранения) идея мира как предмета опыта; далее, показать психологические пути и средства, с помощью которых в умах отдельных исследователей и целых поколений исследователей образуется объективно адекватная идея строго закономерного единства опыта с его непрестанно обогащающимся научным содержанием. Но с гносеологической точки зрения все это исследование не имеет значения. В лучшем случае она может оказаться полезной для теории познания косвенно, а именно, для целей критики гносеологических предрассудков, в которых ведь все сводится к психологическим мотивам. Вопрос не в том, как возникает опыт, наивный или научный, а в том, какое содержание он должен иметь, чтобы быть объективно правильным опытом; вопрос в том, каковы те идеальные элементы и законы, на которых основывается эта объективная обязательность реального познания (и в более общей форме, всякого познания вообще), и как, собственно, надо понимать это их действие. Другими словами: мы интересуемся не возникновением и изменением представления о мире, а объективным правом, с которым научное представление о мире противопоставляет себя всякому другому и в силу которого оно утверждает свой мир как объективно-истинный. Психология стремится уяснить образование представлений о мире; наука о мире (как совокупность различных реальных наук) стремится с очевидностью познать, что существует реально как истинный и действительный мир; теория же познания стремится с очевидностью постигнуть, что в объективно-идеальном смысле создает возможность достоверного познания реального и возможность науки и познания вообще.

 

§ 56. Продолжение. Ύστερον πρότερον Обоснования чисто логического через экономику мышления

Видимость, будто в лице принципа сбережения мы имеем дело с гносеологическим или психологическим принципом, обусловливается, главным образом, смешением фактически данного с логически идеальным, которое незаметно подставляется вместо него. Мы с очевидностью признаем высшей целью и идеально-правомерной тенденцией всякого объяснения, выходящего за пределы простого описания, чтобы оно подчинило «слепые» сами по себе факты возможно более общим законам и в этом смысле возможно более рационально объединяло их. Здесь вполне ясно, что означает это «возможно более» «объединяющее» действие: это есть идеал всеобъемлющей и всепостигающей рациональности. Если все фактическое подчинено законам, то должна иметься минимальная совокупность возможно более общих и дедуктивно независимых друг от друга законов, к которым чисто дедуктивным путем сводятся все остальные законы. Тогда эти «основные законы» представляют собой именно указанные возможно более объемлющие и плодотворные законы, их познание обеспечивает абсолютно наибольшее уразумение данной области и позволяет объяснять в ней все, что вообще поддается объяснению (причем, в идеале предполагается безграничная способность к дедукции и подчинению). Так, геометрические аксиомы объясняют или объемлют в качестве основных законов совокупность пространственных фактов, они с очевидностью сводят каждую общую пространственную истину (иными словами, каждую геометрическую истину) к ее последним основаниям.

Эту цель, или этот принцип, возможно большей рациональности, мы, следовательно, познаем с очевидностью как высшую цель рациональных наук. Ясно, что познание более общих законов есть действительно нечто лучшее, чем познание тех законов, которыми мы уже обладаем, ибо подводит нас к более глубоким и более объемлющим основаниям. Но это, очевидно, есть не биологический принцип и не принцип экономии мышления, а наоборот, чисто идеальный и вдобавок нормативный принцип. Он никоим образом не может быть сведен на факты психической жизни или общественной жизни человечества либо истолкован в смысле таких фактов. Отождествлять тенденцию возможно большей рациональности с биологической тенденцией к приспособлению или выводить первую из второй и затем еще возлагать на нее функцию основной психической силы - это есть такое скопление заблуждений, к которому приближаются только психологистические искажения логических законов и понимание их как естественных законов. Сказать, что наша психическая жизнь фактически управляется этим принципом - это и здесь противоречит явной истине; наше фактическое мышление именно не протекает согласно с идеалами - как будто идеалы вообще были чем-то вроде сил природы.

Идеальная тенденция логического мышления, как такового, направлена в сторону рациональности. Сторонник экономии мышления делает из нее всеобъемлющую реальную тенденцию человеческого мышления, обосновывает ее на неопределенном принципе сбережения сил и, в конечном счете, на приспособлении; и при этом он воображает, что уяснил норму, в силу которой мы должны рационально мыслить и вообще установить объективную ценность и смысл рациональной науки. Разумеется, можно с полным правом говорить об экономии в мышлении, о сберегающем мышление «включении» фактов в общие положения и низших обобщений - в высшие и т. п. Но это правомерно лишь при сравнении фактического мышления с уясненной идеальной нормой, которая, таким образом, есть πρότερον τή φύσετ. Идеальное значение нормы есть предпосылка всякой осмысленной речи об экономии мышления, следовательно, оно отнюдь не есть возможный результат, выведенный из учения об этой экономии. Мы измеряем эмпирическое мышление идеальным и констатируем, что первое в некотором объеме фактически протекает так, как будто оно ясно руководилось идеальными принципами. Соответственно этому, мы справедливо говорим о естественной телеологии нашей духовной организации, как о таком ее устройстве, в силу которого процесс нашего представления и суждения протекает в общем и целом (именно в размере, достаточном для среднего содействия жизни) так, как будто он регулируется логикой. Исключая немногие случаи действительно самодостоверного мышления, наше мышление не содержит в себе самом обеспечения своей логической правильности, оно само не обладает самоочевидностью и не упорядочено целесообразно косвенным путем - через предшествовавшую самоочевидность. Но фактически ему свойственна некоторая кажущаяся рациональность, оно таково, что мы, исходя из идеи экономии мышления и размышляя о путях эмпирического мышления, можем с очевидностью показать, что подобные пути мышления должны вообще давать результаты, совпадающие в грубом приближении со строго логическими выводами, о чем мы и говорили выше.

Ύστερον πρότερον здесь ясно. Еще до всякой экономики мышления мы должны знать идеал, мы должны знать, к чему в идеале стремится наука, чем являются и что дают в идеале закономерные связи, основные законы и производные законы, - и только тогда мы можем изложить и оценить сберегающую мышление функцию их познания. Правда, еще до научного исследования этих идей у нас есть некоторые смутные понятия о них, так что об экономии мышления может идти речь и до построения науки чистой логики. Но положение дел этим по существу не изменяется; сама по себе чистая логика предшествует всякой экономике мышления, и остается нелепостью основывать первую на последней.

Сюда присоединяется еще одно. Само собой разумеется, что и всякое научное объяснение и понимание протекает согласно психологическим законам и в направлении экономии мышления. Но ошибочно предполагать, что этим стирается различие между логическим и естественным мышлением и что научную деятельность ума можно представлять как простое «продолжение» слепой естественной деятельности. Конечно, можно, хотя и не совсем безопасно, говорить о «естественных», как и о логических, «теориях». Но тогда нельзя упускать из виду, что логическая теория в истинном смысле отнюдь не совершает того же, что естественная теория, только с несколько большей интенсивностью; у нее не та же цель, или, вернее: она имеет цель, в «естественную» же «теорию» мы только привносим цель. Как указано выше, мы измеряем известные естественные (и это означает здесь: не обладающие очевидностью) процессы мышления логическими теориями, которым одним лишь по праву принадлежит это название, и называем первые естественными теориями лишь потому, что они дают такие психологические результаты, которые таковы, как если бы они возникли из логически самоочевидного мышления и действительно были теориями. Но, называя их так, мы непроизвольно впадаем в ту ошибку, что приписываем этим «естественным» теориям существенные особенности действительных теорий и, так сказать, привносим в них подлинно теоретический элемент. Пусть эти подобия теорий в качестве психических процессов и обладают каким угодно сходством с действительными теориями, но все же они в корне отличны от них. Логическая теория есть теория в силу господствующей в ней идеальной связи необходимости, между тем как то, что здесь называется естественной теорией, есть поток случайных представлений или убеждений без самоочевидной связи, без связующей силы, но обладающий на практике средней полезностью, как будто в основе его лежит что-то вроде теории.

Заблуждения этого направления проистекают в конечном счете из того, что его представители - как и психологисты вообще - заинтересованы только познанием эмпирической стороны науки. Они до известной степени за деревьями не видят леса. Они трудятся над проблемой науки как биологического явления и не замечают, что она даже совсем и не затрагивает гносеологической проблемы науки как идеального единства объективной истины. Прежнюю теорию познания, которая еще видела в идеальном проблему, они считают заблуждением, которое лишь в одном смысле может быть достойным предметом научной работы: именно, для доказательства его функции относительного сбережения мышления низшей ступени развития философии. Но чем больше такая оценка основных гносеологических проблем и направлений грозит стать философской модой, тем сильнее должно восстать против нее трезвое исследование и тем более, вместе с тем, необходимо - посредством возможно более многостороннего обсуждения спорных принципиальных вопросов и в особенности посредством возможно более глубокого анализа принципиально различных направлений мышления в сферах реального и идеального - проложить путь тому самоочевидному уяснению, которое есть необходимое условие для окончательного обоснования философии. Предлагаемый труд рассчитывает хоть немного содействовать этому.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ КРИТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

 

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших логических идей

Наше исследование до сих пор носило, главным образом, критический характер. Мы полагаем, что показали несостоятельность всякой формы эмпирической или психологической логики. Наиболее существенные основы логики, в смысле научной методологии, лежат вне психологии. Идея «чистой логики» как теоретической науки, независимой от всякой эмпирии, следовательно, и от психологии,- науки, которая одна лишь и делает возможной технологию научного познавания (логику в обычном теоретически-практическом смысле), должна быть признана правомерной; и надлежит серьезно приняться за неустранимую задачу ее построения во всей ее самостоятельности. Должны ли мы удовольствоваться этими выводами, можем ли надеяться, что они будут признаны подлинными выводами? Итак, логика нашего времени, эта уверенная в своих успехах, обрабатываемая столь выдающимися исследователями и пользующаяся общераспространенным признанием наука, трудилась напрасно, пойдя по неверному пути?67. Вряд ли это будет допущено. Пусть идеалистическая критика и создает при разборе принципиальных вопросов некоторое жуткое чувство; но большинству достаточно будет только бросить взгляд на гордый ряд выдающихся произведений от Милля до Эрдманна, чтобы колеблющееся доверие было опять восстановлено. Скажут себе: должны же быть средства как-нибудь справиться с аргументами и согласовать их с содержанием науки, находящейся в цветущем состоянии, а если нет, то тут все сводится, вероятно, лишь к гносеологической переоценке науки, - переоценке, которая, пожалуй, не лишена важности, но не может иметь революционного воздействия и уничтожить существенное содержание науки. В крайнем случае, придется кое-что формулировать точнее, соответствующим образом ограничить отдельные неосторожные рассуждения или видоизменить порядок исследований. Быть может, действительно, стоит тщательно составить несколько чисто логических рассуждении логического технического учения. Такого рода мыслями мог бы удовлетвориться тот, кто ощущает силу идеалистической аргументации, но не обладает необходимым мужеством последовательности.

Впрочем, радикальное преобразование, которому обязательно должна подвергнуться логика при нашем понимании, еще и потому будет встречено антипатией и недоверием, что оно легко, особенно при поверхностном рассмотрении, может показаться чистой реакцией. При более внимательном рассмотрении содержания наших анализов должно стать ясным, что ничего подобного не имелось в виду, что мы примыкаем к правомерным тенденциям прежней философии не для того, чтобы восстановить традиционную логику; но вряд ли мы можем надеяться такими указаниями преодолеть все недоверие и предупредить искажение наших намерений.

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде всего с Кантом

При господствующих предрассудках не может послужить нам опорой и то, что мы можем сослаться на авторитет великих мыслителей, как Кант, Гербарт и Лотце и еще до них Лейбниц. Скорее это может даже еще усилить недоверие к нам.

Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую и прикладную. Мы действительно можем согласиться с наиболее яркими его суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному разграничению Кант, - я имею в виду понятия рассудка (Verstand) и разума (Vernunft) - и не признаем в них душевных способностей в подлинном смысле. Рассудок или разум как способности к известному нормальному мышлению предполагают в своем понятии чистую логику, - которая ведь и определяет нормальное, - так что, серьезно ссылаясь на них, мы получили бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели объяснить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е. способности искусно танцевать), искусство живописи посредством способности к живописи и т. д. Термины «рассудок» и «разум» мы берем, наоборот, просто как указания на направление в сторону «формы мышления» и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в противоположность эмпирической психологии познания. Итак, с такими ограничениями, толкованиями, более точными определениями мы и чувствуем себя близкими к учению Канта.

Но не должно ли это самое согласие компрометировать наше понимание логики? Чистая логика (которая одна только собственно и есть наука), по Канту, должна быть краткой и сухой, как этого требует школьное изложение элементарного учения о рассудке68. Всякий знает изданные Еше (Jäsche) лекции Канта и знает, в какой опасной мере они соответствуют этому характерному требованию. Значит, эта несказанно тощая логика может стать образцом. к которому мы должны стремиться? Никто не захочет утруждать себя разбором мысли о сведении науки на положение аристотелевско-схоластической логики. А к этому, по-видимому, клонится дело, ибо сам Кант учит, что логика со времен Аристотеля носит характер законченной науки. Схоластическое плетение силлогистики, предшествуемое несколькими торжественно изложенными определениями понятий, есть не особенно заманчивая перспектива.

Мы, конечно, могли бы ответить: мы чувствуем себя ближе к Кантову пониманию логики, чем к пониманию Милля или Зигварта, но это не означает, что мы одобряем все содержание его логики и ту определенную форму, в которой Кант развил свою идею чистой логики. Мы согласны с Кантом в главной тенденции, но мы не думаем, что он ясно прозрел сущность задуманной дисциплины и сумел в ее изложении учесть ее надлежащее содержание.

 

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

Впрочем, ближе, чем Кант, к нам стоит Гербарт, и главным образом потому, что у него резче подчеркнут и привлечен к различению чисто логического от психологического кардинальный пункт, который в этом отношении действительно играет решающую роль, а именно: объективность «понятия», т.е. представления в чисто логическом смысле.

«Всякое мыслимое, - говорит он в «Психологии как науке», своем главном психологическом произведении, рассматриваемое исключительно со стороны его качества, в логическом смысле есть понятие». При этом «ничто не приходится на долю мыслящего субъекта, таковому только в психологическом смысле можно приписывать понятия, тогда как вне этого смысла понятие человека, треугольника и т. д. не принадлежит никому в отдельности. Вообще в логическом значении каждое понятие дано только в единственном числе, что не могло бы быть, если бы число понятий увеличивалось вместе с числом представляющих их субъектов или даже с числом различных актов мышления, в которых с психологической точки зрения созидается и проявляется понятие». «Entia прежней философии даже еще у Вольфа, - читаем мы (в том же параграфе), - представляют собой не что иное как понятия в логическом смысле... Сюда же относится и старое положение: essentiae rerum sunt immutabiles. Оно означает не что иное как то, что понятия представляют собой нечто совершенно вневременное; это истинно для них во всех их логических отношениях; поэтому также истинны и остаются истинными и составленные из них научные положения и умозаключения; они истинны для древних и для нас, на земле и в небесах. Но понятия в этом смысле, образуя общее значение для всех людей и времен, не являются чем-либо психологическим... В психологическом смысле понятие есть то представление, которое имеет своим представляемым понятие в логическом значении или посредством которого последнее (имеющее быть представленным) действительно представляется. В этом смысле каждый имеет свои понятия для себя; Архимед исследовал свое собственное понятие о круге, Ньютон - тоже свое; это были в психологическом смысле два понятия, между тем, как в логическом смысле для всех математиков существует только одно».

Сходные рассуждения мы находим во 2-м отделе учебника «Введение в философию». Первое же положение гласит: «Все наши мысли могут быть рассматриваемы с двух сторон; отчасти как деятельность нашего духа, отчасти в отношении того, что мыслится посредством них. В последнем отношении их называют понятиями, и это слово, означая понятое, велит нам отвлечься от способа, которым мы воспринимаем, производим или воспроизводим мысль». Гербарт отрицает, что два понятия могут быть совершенно одинаковы; ибо они «не различались бы в отношении того, что мыслится посредством них, они, следовательно, вообще не различались бы как понятия. Зато мышление одного и того же понятия может быть много раз повторено, воспроизведено и вызвано при весьма различных случаях без того, чтобы понятие из-за этого стало многократным». В примечании он предлагает хорошо запомнить, что понятия не представляют собой ни реальные предметы, ни действительные акты мышления. Последнее заблуждение действует еще теперь; поэтому многие считают логику естественной историей рассудка и предполагают, что познают в ней его прирожденные законы и формы мышления, вследствие чего искажается психология».

«Можно, - говорится в «Психологии как науке», - если это представляется необходимым, доказать посредством полной индукции, что ни одно из всех неоспоримо принадлежащих к чистой логике учений, от противопоставления и подчинения понятий до цепей умозаключений, не предполагает ничего психологического. Вся чистая логика имеет дело с отношениями мыслимого, с содержанием наших представлений (хотя и не специально с самим этим содержанием); но нигде с деятельностью мышления, нигде с психологической, следовательно, метафизической возможностью последнего. Только прикладная логика, как и прикладная этика, нуждается в психологических знаниях; именно поскольку должен быть обсужден со стороны своих свойств материал, который хотят формировать согласно данным предписаниям».

В этом направлении мы находим немало поучительных и важных рассуждении, которые современная логика скорее отодвинула в сторону, чем серьезно обсудила. Но и эта наша близость к Гербарту не должна быть ложно истолкована. Меньше всего под ней подразумевается возврат к идее и способу изложения логики, представлявшимся Гербарту и столь выдающимся образом осуществленным его почтенным учеником Дробишем.

Конечно, Гербарт имеет большие заслуги, особенно в вышеприведенном пункте - в указании на идеальность понятия. Уже сама выработка им своего понятия о понятии составляет немалую заслугу, все равно, согласимся ли мы с его терминологией или нет. Однако Гербарт, как мне кажется, не пошел дальше единичных и не совсем продуманных намеков и некоторыми неверными и, к сожалению, весьма влиятельными своими идеями совершенно испортил свои лучшие намерения.

Вредно было уже то, что Гербарт не заметил основных эквивокаций в таких словах, как содержание, представляемое, мыслимое, в силу чего они, с одной стороны, означают идеальное, тождественное содержание значения соответствующих выражений, а с другой - представляемый в каждом данном случае предмет. Единственного уясняющего слова в определении понятия о понятии Гербарт, насколько я вижу, не сказал, а именно, что понятие или представление в логическом смысле есть не что иное как тождественное значение соответствующих выражений.

Но важнее иное, основное упущение Гербарта. Он видит сущность идеальности логического понятия в его нормативности. Этим у него искажается смысл истинной и настоящей идеальности, единства значения в рассеянном многообразии переживаний. Теряется именно основной смысл идеальности, который создает непреодолимую пропасть между идеальным и реальным, и подставляемый вместо него смысл нормативности запутывает основные логические воззрения. В ближайшей связи с этим стоит вера Гербарта в спасительность установленной им формулы, противопоставляющей логику как мораль мышления - психологии как естественной истории разума69. О чистой, теоретической науке, которая кроется за этой моралью (как и за моралью в обычном смысле), он не имеет представления, и еще менее - об объеме и естественных границах этой науки и о тесном единстве ее с чистой математикой. И в этом отношении справедлив упрек, делаемый логике Гербарта, именно, что она бедна совершенно так же, как логика Канта и аристотелевская схоластическая логика, хотя она и превосходит их в другом отношении в силу той привычки к самодеятельному и точному исследованию, которую она усвоила себе в своем узком кругу. И, наконец, также в связи с вышеупомянутым основным упущением стоит заблуждение гербартовой теории познания, которая оказывается совершенно неспособной решить столь глубокомысленную с виду проблему гармонии между субъективным процессом логического мышления и реальным процессом внешней действительности и увидеть в ней то, что она есть и в качестве чего мы ее покажем позднее, именно - возникшую из неясности мысли мнимую проблему.

Все это относится также к логикам Гербартовой школы, в частности, и к Лотце, который воспринял некоторые мысли Гербарта, с большой проницательностью продумал и оригинально продолжил их. Мы обязаны ему многим; но, к сожалению, его прекрасные намерения уничтожаются гербартовским смешением, так сказать, платоновской и нормативной идеальности. Его крупный логический труд, как ни богат он в высшей степени замечательными идеями, достойными этого глубокого мыслителя, становится в силу этого дисгармонической помесью психологистической и чистой логики70.

 

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

Среди великих философов прошлого, с которыми нас сближает наше понимание логики, мы назвали выше также и Лейбница. К нему мы стоим сравнительно ближе всего. И к логическим убеждениям Гербарта мы лишь постольку ближе, чем к воззрениям Канта, поскольку он, в противоположность Канту, возобновил идеи Лейбница. Но, конечно, Гербарт оказался не в состоянии даже приблизительно исчерпать все то хорошее, что можно найти у Лейбница. Он остается далеко позади великих, объединявших математику и логику концепций могучего мыслителя. Скажем несколько слов об этих концепциях, которые особенно симпатичны и близки нам.

Движущий мотив при зарождении новой философии, идея усовершенствования и преобразования наук, заставляет и Лейбница неустанно работать над реформированием логики. Но он смотрит на схоластическую логику прозорливее, чем его предшественники, и вместо того, чтобы осудить ее как набор пустых формул, считает ее ценной ступенью к истинной логике, способною, несмотря на свое несовершенство, дать мышлению действительную помощь. Дальнейшее развитие ее в дисциплину с математической формой и точностью, в универсальную математику в высшем и всеобъемлющем смысле - вот цель, которой он постоянно посвящает свои усилия.

Я следую здесь указаниям Nouveaux Essais, L. IY, ch. XVII, Ср., например, § 4, Opp. phil. Erdm. 395a, где учение о силлогистических формах, расширенное до совершенно общего учения об «argumens en forme», обозначается как «род универсальной математики, важность которой недостаточно известна». «Под «аргументом формы», - говорится там, - я разумею не только схоластический способ аргументирования, который применяется в школах, но всякое рассуждение, умозаключающее на основании формы и не имеющее надобности в каких бы то ни было дополнениях. Таким образом, сорит или иное силлогистическое построение, избегающее повторения, даже хорошо составленный счет, алгебраическое вычисление, анализ бесконечно малых, представляются мне приблизительно аргументами формы, ибо форма рассуждения в них предсказана так, что мы уверены в безошибочности рассуждения». Сфера понимаемой здесь Mathématique universelle, следовательно, много обширнее сферы логического счисления, над конструкцией которой много трудился Лейбниц, так и не справившись с ней до конца. Собственно Лейбниц должен был бы разуметь под этой общей математикой всю Mathesis universalis в обычном количественном смысле (которая составляет, по Лейбницу, понятие Mathesis universalis в узком смысле), тем более, что он вообще часто обозначает математические аргументы как «argumenta in forma». Сюда же должна была бы относиться и «Теория соединений, или общее учение о видах, или абстрактная доктрина о формах», которая образует основную часть Mathesis universalis в более обширном, но не в вышеуказанном наиболее обширном смысле, между тем как эта последняя отличается от логики в качестве подчиненной области. Особенно интересную для нас «Ars combinatoria» Лейбниц формулирует как доктрину о формулах или общих выражениях порядка, сходства, отношениях и т. д.». Он противопоставляет ее как scientia generalis de qualitate (общее учение о качестве), общей математике в обычном смысле, scientia generalis de quantitate (общему учению о количестве). Ср. по этому поводу ценное место в соч. Лейбница (Gerhardt's Ausgabe Bd. VII. S. 297): «Теория соединений, по-моему, есть специально наука [ее можно назвать также вообще характеристикой или учением о видах (speciosa)], которая трактует о формах вещей или общих формулах (т. е. о качестве как о родовом или о подобном и неподобном, о том, например, как возникают все новые формулы из сочетания между собой а, b, с... (которые представляют собой количества или что-нибудь иное). Эта наука отличается от алгебры, которая занимается формулами, имеющими отношение к количеству или равному и неравному. Таким образом, алгебра подчинена теории соединений и непрестанно пользуется ее правилами, которые представляются гораздо более общими и находят себе применение не только в алгебре, но и в искусстве дешифрирования, в разного рода играх, в самой геометрии, трактуемой по старому обычаю как наука о линиях и, наконец, всюду, где имеет место отношение подобия».

Интуиции Лейбница, так далеко опережающие его время, представляются знатоку современной «формальной» математики и математической логики точно определенными и в высокой степени поразительными. Последнее относится, что я особенно подчеркиваю, также к отрывкам Лейбница о scientia generalis или calculus ratiocinator, в которых Тренделенбург со своей элегантной, но поверхностной критикой вычитал столь мало ценного (Historische Beiträge zur Philosophic, Bd. III).

Вместе с тем Лейбниц неоднократно ясно подчеркивает необходимость присоединить к логике математическую теорию вероятностей. Он требует от математиков анализа проблем, скрывающихся в азартных играх, и ждет от этого больших успехов для эмпирического мышления и логической критики последнего. Словом, Лейбниц в гениальной интуиции предвидел грандиозные приобретения, сделанные логикой со времен Аристотеля, - теорию вероятностей и созревший лишь во второй половине этого столетия математический анализ (силлогистических и несиллогистических) умозаключений. В своей «Ars Combinatoria» он является также духовным отцом чистого учения о многообразии, этой близко стоящей к чистой логике и даже связанной с ней дисциплины.

Во всем этом Лейбниц стоит на почве той идеи чистой логики, которую мы здесь защищаем. Далее всего он был от мысли, что существенные основы плодотворного искусства познания могут находиться в психологии. Они, по Лейбницу, совершенно априорны. Они конституируют дисциплину с математической формой, которая, совершенно наподобие, например, чистой арифметики, заключает сама в себе призвание к регулированию познания71.

 

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Однако авторитет Лейбница будет иметь еще меньше силы, чем авторитет Канта или Гербарта, тем более, что Лейбницу не удалось осуществить свои великие замыслы. Он принадлежит к прошедшей эпохе, относительно которой современная наука считает себя ушедшей далеко вперед. Авторитеты вообще не имеют большого веса, когда идут против широко развитой, мнимо плодотворной и укрепившейся науки. И действие их должно быть тем меньше, что у них нельзя найти точно выясненного и позитивно построенного понятия соответствующей дисциплины. Ясно, что, если мы не хотим остановиться на полпути и осудить наши критические размышления на бесплодность, то мы должны взять на себя задачу построить идею чистой логики на достаточно широком основании. Только если в содержательных детальных исследованиях мы дадим более точно очерченное представление о содержании и характере ее существенных проблем и более определенно выработаем ее понятие, нам удастся устранить предрассудок, будто логика имеет дело с ничтожной областью довольно тривиальных положений. Мы увидим, наоборот, что объем этой дисциплины довольно значителен, и притом не только в смысле ее богатства систематическими теориями, но и прежде всего в смысле необходимости трудных и важных исследований; для ее философского обоснования и оценки.

Впрочем, предполагаемая незначительность области чисто логической истины еще сама по себе не есть аргумент в пользу отношения к ней только как к вспомогательному средству для логического технического учения. Чисто теоретический интерес содержит постулат, что все, образующее теоретически замкнутое в себе единство, должно быть излагаемо в этой же теоретической замкнутости, а не как простое вспомогательное средство для посторонних целей. Впрочем, если наши предшествовавшие размышления, по меньшей мере, выяснили, что правильное понимание сущности чистой логики и ее единственного в своем роде положения в отношении других наук составляет один из важнейших, если не самый важный вопрос всей теории познания, то таким же жизненным интересом этой основной философской науки является и то, чтобы чистая логика была действительно изложена во всей ее чистоте и самостоятельности. Да и на каком основании вообще теория познания заслуживала бы названия полной науки, если бы нельзя было считать всю чистую логику ее составной частью или, наоборот, всю совокупность гносеологических исследований - философским дополнением к чистой логике. Разумеется, не следует только понимать теорию познания как дисциплину, следующую за метафизикой или даже совпадающую с ней, а надо видеть в ней дисциплину, предшествующую метафизике, как и психологии и всем другим наукам.

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

Указания на Ф.А. Ланге и Б. Больцано

Как ни велико расстояние, отделяющее мое понимание логики от взглядов Ф.А. Ланге, я согласен с ним и вижу его заслугу перед нашей дисциплиной в том, что он в эпоху господства пренебрежительного отношения к чистой логике решительно высказал убеждение, что «наука может ожидать существенных успехов от попытки самостоятельного обсуждения чисто формальных элементов логики» («Logische Studien» - «Логические этюды»). Согласие идет еще дальше, оно касается в самых общих чертах и идеи дисциплины, которую Ланге, впрочем, не сумел довести до полной ясности. Не без основания обособление чистой логики означает для него выделение тех учений, которые он характеризует как «аподиктическое в логике», именно «тех учений, которые, подобно теоремам математики, могут быть развиты в абсолютно принудительной форме»... И достойно одобрения то, что он затем прибавляет: «Уже один факт существования принудительных истин настолько важен, что необходимо тщательно изыскивать каждый след его. Пренебрежение этим исследованием из-за малой ценности формальной логики или из-за ее недостаточности как теории человеческого мышления с этой точки зрения недопустимо, прежде всего, как смешение теоретических и практических целей. На подобное возражение следовало бы смотреть так, как если бы химик отказался анализировать сложное тело, потому что в сложном состоянии оно очень ценно, между тем как отдельные составные части, вероятно, не имели бы никакой ценности». Столь же верно говорит он в другом месте: «Формальная логика как аподиктическая наука имеет ценность, совершенно независимую от ее полезности, так как каждая система a priori обязательных истин заслуживает величайшего внимания».

Столь горячо вступаясь за идею формальной логики, Ланге и не подозревал, что она уже давно осуществлена в довольно значительной мере. Я имею в виду, разумеется, не те многочисленные изложения формальной логики, которые выросли особенно в школах Канта и Гербарта и которые слишком мало удовлетворяли выставленным ими притязаниям; я говорю о «Наукоучении» Бернгарда Больцано, вышедшем в 1837 г. Это произведение в деле логического «элементарного учения» оставляет далеко за собой все имеющиеся в мировой литературе систематические изложения логики. Правда, Больцано не обсудил ясно и не защитил самостоятельного отграничения чистой логики в нашем смысле; но de facto он в первых двух томах своего произведения изложил ее именно в качестве фундамента для наукоучения в его смысле с такой чистой и научной строгостью и снабдил ее таким множеством оригинальных, научно доказанных и, во всяком случае, плодотворных мыслей, что уже в силу одного этого его придется признать одним из величайших логиков всех времен. По своей позиции он тесно примыкает к Лейбницу, с которым у него много общих мыслей и основных взглядов, и к которому он также философски близок в других отношениях. Правда, он тоже не вполне исчерпал богатства логических интуиции Лейбница, особенно в области математической силлогистики и mathesis universalis. Но в это время из посмертных сочинений Лейбница были известны лишь немногие, и недоставало «формальной» математики и учения о многообразии - этих ключей к пониманию идей Лейбница.

В каждой строке замечательного произведения Больцано сказывается его острый математический ум, вносящий в логику тот же дух научной строгости, который сам Больцано впервые внес в теоретическое обсуждение основных понятий и положений математического анализа, тем самым дав ей новые основания; эту славную заслугу не забыла отметить история математики. У Больцано, современника Гегеля, мы не находим и следа глубокомысленной многозначности философской системы, которая стремится скорее к богатому мыслями миросозерцанию и жизненной мудрости, чем к теоретически-анализирующему знанию мира; мы не находим у него и обычного злосчастного смешения этих двух, принципиально различных замыслов, которое так сильно задержало развитие научной философии. Его идейные конструкции математически просты и трезвы, но вместе с тем математически ясны и точны. Только более глубокое уяснение смысла и цели этих конструкций показывает, какая великая работа ума кроется в трезвых определениях и в сухих формулах. Философу, выросшему среди предрассудков, среди привычек речи и мысли идеалистических школ - а ведь все мы не вполне свободны от их действия - такого рода научная манера легко может показаться плоской безыдейностью или тугомыслием и педантизмом. Но на труде Больцано должна строиться логика как наука; у него она должна учиться тому, что ей необходимо: математической остроте различении, математической точности теорий. Тогда она приобретет и иную основу для оценки «математизирующих» теорий логики, которые с таким успехом строят математики, не заботясь о пренебрежительном отношении философов. Ибо они безусловно гармонируют с духом Больцано, хотя он сам и не предугадывал их. Во всяком случае будущий историк логики вряд ли совершит такое упущение, какое допустил столь основательный в других случаях Ибервег, поставив произведение столь высокого достоинства, как «Наукоучение», на одну ступень с «Логикой для женщин» Книгге72.

Как ни цельна работа Больцано, однако ее нельзя считать окончательно завершенной (в полном согласии с мнением самого этого глубоко честного мыслителя). Чтобы упомянуть здесь лишь об одном, укажем на особенно чувствительные недочеты в гносеологическом направлении. Отсутствуют (или совершенно недостаточны) исследования, касающиеся собственно философского выяснения функции логического элемента в мышлении и, тем самым, философской оценки самой логической дисциплины. От этих вопросов всегда может уклониться исследователь, который в точно отграниченной области, как в математике, строит теорию на теории и не обязан особенно заботиться о принципиальных вопросах; но не исследователь, который стоит перед задачей выяснить право на существование своей дисциплины, сущность ее предметов и задач и который обращается к тем, кто совсем не видит этой дисциплины, не придает ей значения или же смешивает ее задачи с задачами совсем иного рода. Вообще сравнение предлагаемых логических исследований с произведением Больцано покажет, что в них речь идет совсем не о простом комментировании или критически исправленном изложении идейных построений Больцано, хоть они и испытали на себе решающее влияние Больцано и наряду с ним влияние Лотце.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

ИДЕЯ ЧИСТОЙ ЛОГИКИ

 

Чтобы охарактеризовать, по крайней мере, предварительно, в нескольких существенных чертах ту цель, к которой стремятся изложенные во второй части детальные исследования, мы попытаемся дать логическую ясность идеи чистой логики, которая до некоторой степени уже подготовлена вышеприведенными критическими размышлениями.

§ 62. Единство науки. Связь вещей и связь истин

Наука есть прежде всего антропологическое единство, именно единство актов мышления, тенденций мышления наряду с известными, с относящимися сюда внешними организациями. Все, что определяет это единство как антропологическое и специально как психологическое, нас здесь не интересует. Мы интересуемся, наоборот, тем, что делает науку наукой, а это, во всяком случае, есть не психологическая и вообще не реальная связь, которой подчинены акты мышления, а объективная или идеальная связь, которая придает им однородное предметное отношение и в силу этой однородности создает и их идеальное значение.

Однако здесь необходима большая определенность и ясность.

Объективная связь, идеально пронизывающая все научное мышление, придавая ему и, тем самым, науке, как таковой, «единство», может быть понята двояко: как связь вещей, к которым в замысле (intentional) относятся переживания мышления (действительные или возможные), и как связь истин, в которой вещное единство приобретает объективную обязательность в качестве того, что оно есть. И то, и другое а priori даны совместно и нераздельно. Ничто не может быть, не будучи так или иначе определено, и то, что оно есть и так или иначе определено, именно и есть истина в себе, которая образует необходимый коррелят бытия в себе. То, что относится к единичным истинам и соотношениям вещей, очевидно, относится и к связям истин или соотношений вещей. Но эта очевидная неразлучность не есть тождественность. В соответствующих истинах или связях истин конституируется действительность вещей или вещных связей. Но связи истин иного рода, чем связи вещей, которые в них истинны (достоверны); это тотчас же сказывается в том, что истины, относящиеся к истинам, не совпадают с истинами, относящимися к вещам, которые установлены в истинах.

Чтобы предупредить недоразумение, я подчеркиваю, что слова предметность, предмет, вещь постоянно употребляются нами в самом обширном смысле, стало быть, в соответствии с предпочитаемым мной смыслом термина «познание». Предметом (познания) может одинаково быть реальное, как и идеальное, вещь или событие, как и долженствование. Это само собой переносится на такие выражения, как единство предметности, связь вещей и т. п.

Оба эти, только в абстракции мыслимые раздельно, единства - единство предметности, с одной стороны, и единство истины, с другой стороны - даны нам в суждении или, точнее, в познании. Это выражение достаточно обширно, чтобы охватить как простые акты познания, так и логически объединенные связи познания, сколь бы сложны они ни были: каждая связь как целое есть сама единый акт познания. Совершая акт познания или, как я предпочитаю выражаться, живя в нем, мы «заняты предметным», которое в нем, именно познавательным образом, мыслится и полагается; и если это есть познание в строжайшем смысле, т. е. если мы судим с очевидностью, то предметное дано. Соотношение вещей здесь уже не только предположительно, но и действительно находится перед нашими глазами, и в нем нам дан сам предмет как то, что он есть, т. е. именно так и не иначе, как он разумеется в этом познании: как носитель этих качеств, как член этих отношений и т. п. Он не предположительно, а действительно обладает такими-то свойствами, и в качестве действительно обладающего этими свойствами дан в нашем познании; это означает только, что он не просто вообще мыслится (обсуждается), а познается, как таковой; что он таков - это есть осуществленная истина, есть переживание в очевидном суждении. Когда мы размышляем об этом акте, то вместо прежнего предмета сама истина становится предметом, и она дана предметным образом. При этом мы воспринимаема истину - в идеирующей абстракции - как идеальный коррелят мимолетного субъективного акта познания, как единую, в противоположность неограниченному многообразию возможных актов познания и познающих индивидов.

Связи познаний в идеале соответствуют связям истин. Будучи надлежащим образом поняты, они представляют собой не только комплексы истин, но комплексные истины, которые, таким образом сами, и притом как целое подчинены понятию истины. Сюда же относятся и науки в объективном смысле слова, т. е. в смысле объединенной истины. В силу всеобщего соответствия между истиной и предметностью единству истины в одной и той же науке соответствует также единая предметность: это есть единство научной области. По отношению к ней все единичные истины одной и той же науки называются вещно связанными - выражение, которое, впрочем, здесь, как мы увидим дальше, употребляется в гораздо более широком смысле, чем это принято. (Ср. заключение § б4, с. 271.)

 

§ 63. Продолжение. Единство теорий

Теперь спрашивается, чем же определяется единство науки и тем самым единство области? Ибо не каждое соединение истин в группу, которое ведь может быть и чисто внешним, создает науку. К науке принадлежит, как мы сказали в первой главе73, известное единство связи обоснования. Но и этого еще не достаточно, так как это, правда, указывает на обоснование как на нечто, по существу принадлежащее к идее науки, но не говорит, какого рода единство обоснований составляет науку.

Чтобы достигнуть ясности, предпошлем несколько общих утверждений.

Научное познание, как таковое, есть познание из основания. Знать основание чего-либо значит усматривать необходимость, что дело обстоит так, а не иначе. Необходимость как объективный предикат истины (которая тогда называется необходимой истиной) означает именно закономерную обязательность соответствующего отношения вещей74. Стало быть, усмотреть соотношение вещей как закономерное или его истину как необходимую и обладать познанием основания соотношения вещей или его истины - представляют собой равнозначные выражения. Впрочем, в силу естественной эквивокации называют необходимой и каждую общую истину, которая сама высказывает закон. Соответственно первоначально определенному смыслу ее следовало бы скорее назвать объясняющим основанием закона, из которого вырастает класс необходимых истин.

Истины распадаются на индивидуальные и родовые. Первые (explicite или implicite) содержат утверждения о действительном существовании индивидуальных единичностей, тогда как последние совершенно свободны от этого и только дают возможность (исходя из одних понятий) заключать о возможном существовании индивидуального.

Индивидуальные истины, как таковые, случайны. Когда в отношении их говорят об объяснении из оснований, то речь идет о том, чтобы показать их необходимость при известных предполагаемых условиях. А именно, если связь одного факта с другими закономерна, то бытие этого факта определено как необходимое на основании законов, регулирующих связи соответственного вида, и при предположении соответствующих обстоятельств.

Если речь идет об обосновании не фактической, а родовой истины (которая в отношении возможного применения к подчиняющимся ей фактам сама в свою очередь носит характер закона), то мы обращаемся к известным родовым законам и путем специализации (а не индивидуализации) и дедуктивного вывода получаем из них обосновываемое положение. Обоснование родовых законов необходимо ведет к известным законам, которые по своему существу (стало быть «в себе», а не только субъективно или антропологически) не поддаются дальнейшему обоснованию. Они называются основными законами.

Систематическое единство идеально замкнутой совокупности законов, покоящейся на одной основной закономерности, как на своем первичном основании, и вытекающей из него путем систематической дедукции, есть единство систематически завершенной теории. Основная закономерность состоит при этом либо из одного основного закона, либо из соединения однородных основных законов.

Теориями в этом строгом смысле мы обладаем в лице общей арифметики, геометрии, аналитической механики, математической астрономии и т. д. Обыкновенно понятие теории считается относительным, а именно - зависимым от того многообразия единичностей, над которыми она господствует и которым поставляет объясняющие основания. Общая арифметика дает объясняющую теорию для нумерических и конкретных числовых положений; аналитическая механика - для механических фактов; математическая астрономия - для фактов тяготения и т.д. Но возможность взять на себя функцию объяснения есть само собой разумеющееся следствие из сущности теории в нашем абсолютном смысле. В более свободном смысле под теорией разумеют дедуктивную систему, в которой последние основания еще не представляют собой основные законы в строгом смысле слова, но в качестве подлинных оснований приближают нас к ним. В последовательности ступеней законченной теории - теория в этом свободном смысле образует одну ступень.

Мы обращаем внимание еще на следующее различие: каждая объясняющая связь дедуктивна, но не каждая дедуктивная связь имеет значение объяснения. Все основания представляют собой предпосылки, но не все предпосылки представляют собой основания. Правда, каждая дедукция есть необходимая дедукция, т. е. подчинена законам; но то, что заключения выводятся по законам (по законам умозаключения), еще не означает, что они вытекают из законов и в точном смысле слова «основаны» на них. Впрочем, каждую предпосылку, в особенности общую, принято называть «основанием» выводимого из нее «следствия» - на эту эквивокацию следует обратить внимание.

 

§ 64. Существенные и внесущественные принципы, дающие науке единство. Абстрактные, конкретные и нормативные науки

Теперь мы в состоянии ответить на поставленный выше вопрос, чем определяется связь между собой истин одной науки, что составляет ее «вещное» единство.

Объясняющий принцип может быть двоякого рода: существенный и внесущественный.

Существенно едины истины одной науки, если связь их покоится на том, что прежде всего делает науку наукой; а это, как мы знаем, есть познание из основания, следовательно, объяснение или обоснование (в подлинном смысле). Существенное единство истин какой-либо науки есть единство объяснения. Но каждое объяснение опирается на теории и заканчивается познанием основных законов, принципов объяснения. Единство объяснения означает, следовательно, теоретическое единство, т. е. согласно вышеприведенному, однородное единство обосновывающей закономерности, в конечном счете однородное единство объясняющих принципов.

Науки, в которых точка зрения теории, принципиального единства, определяет их области, и которые, таким образом, объемлют в идеальной замкнутости все возможные факты и родовые единичности, причем принципы их объяснения лежат в одной закономерности, - эти науки не совсем верно называют абстрактными науками. Лучше всего их характеризовало бы название теоретических наук. Однако это выражение употребляется для обозначения противоположности практическим и нормативным наукам, и мы также выше оставили за ним этот смысл. Следуя мысли фон Криса75, можно было бы почти столь же характерно назвать эти науки помологическими, поскольку закон для них есть объединяющий принцип и существенная цель исследования. Употребляемое иногда название объясняющих наук тоже подходит, если им подчеркивается единство объяснения, а не само объяснение. Ведь объяснение относится к сущности каждой науки, как таковой.

Кроме того, имеются еще внесущественные точки зрения для объединения истин в одну науку; укажем прежде всего на единство вещи в смысле, близком к буквальному, именно - соединять все те истины, которые по своему содержанию относятся к одной и той же индивидуальной предметности или к одному и тому же эмпирическому роду. Таковы конкретные или, употребляя термин фон Криса, онтологические науки, как география, история, астрономия, естественная история, анатомия и т. д. Истины географии объясняются своим отношением к земле, истины метеорологии касаются, еще более ограниченным образом, земных атмосферических явлений, и т. д.

Эти науки иногда называют также описательными, и это название можно принять в том отношении, что единство описания определяется эмпирическим единством предмета или класса, а в данных науках это описательное единство определяет единство науки. Но, разумеется, это название нельзя понимать так, будто описательные науки имеют в виду только описание, - это противоречит принципиальному понятию науки.

Так как возможно, что объяснение, руководимое эмпирическими единствами, ведет к далеким друг от друга или даже разнородным теориям и теоретическим наукам, то мы по праву называем единство конкретной науки внесущественным.

Во всяком случае ясно, что абстрактные, или номологические науки, представляют собой собственно основные науки, из теоретического состава которых конкретные науки должны черпать все, что делает их науками, а именно все теоретическое. Конкретные науки естественно ограничиваются тем, что устанавливают зависимость описываемой ими предметности от низших законов номологических наук, и в крайнем случае намечают еще главное направление дальнейшего объяснения. Ибо сведение к основным принципам и построение объясняющих теорий есть вообще своеобразная область номологических наук, и при достаточном развитии их можно найти в последних, в самой общей форме, уже готовыми. Разумеется, этим еще ничего не сказано об относительной ценности обоих видов наук. Теоретический интерес не есть единственный и не один определяет ценность познания. Эстетические, этические, в более широком смысле практические интересы могут соединиться с индивидуальным предметом и придавать его единичному описанию и объяснению высочайшую ценность. Но поскольку руководящим является чисто теоретический интерес, индивидуальные, единичные и эмпирические связи сами по себе не имеют значения или же играют роль лишь методологического этапа для построения общей теории. Теоретик-естествоиспытатель, т. е. естествоиспытатель, руководящийся связью чисто теоретического, математизирующего обсуждения, смотрит на землю и небесные светила совсем иными глазами, нежели географ или астроном; они сами по себе безразличны для него и имеют значение лишь как примеры тяготеющих масс вообще.

Наконец, мы должны упомянуть еще об ином, также внесущественном принципе научного единства; это принцип, который вырастает из однородного оценивающего интереса, следовательно, объективно определен однородной основной ценностью (или однородной основной нормой), как мы уже подробно говорили об этом в § 14 главы II. Именно это создает в нормативных дисциплинах реальную сопринадлежность истин, т. е. единство области. Правда, когда говорят о реальной сопринадлежности, под ней естественнее всего разуметь ту, которая коренится в самих вещах; тут, следовательно, имеется в виду лишь единство на основании теоретической закономерности или единство конкретной вещи. При этом понимании нормативное и реальное единство становятся противоположностями.

Согласно изложенному выше, нормативные науки зависят от теоретических, и прежде всего от теоретических наук в самом узком смысле - в смысле номологических наук; эта зависимость такова, что мы снова можем сказать: они берут из теоретических наук все, что есть в них научного, а именно: все теоретическое.

 

§ 65. Вопрос об идеальных условиях возможности науки или теории вообще

А. В отношении актуального познания.

Теперь мы поставим важный вопрос об «условиях возможности науки вообще». Так как существенная цель научного познания может быть достигнута лишь через посредство теории в строгом смысле номологических наук, то мы заменяем этот вопрос вопросом об условиях возможности теории вообще. Теория, как таковая, состоит из истин, и форма их соединения дедуктивна. Следовательно, ответ на наш вопрос включает в себя ответ на более общий вопрос, а именно на вопрос об условиях возможности истины вообще, а также дедуктивного единства вообще. Форма постановки вопроса, разумеется, обусловлена историческими отголосками. Мы имеем здесь дело, очевидно, с безусловно необходимым обобщением вопроса об «условиях возможности опыта». Ведь единство опыта есть для Канта единство предметной закономерности; следовательно, оно входит в понятие теоретического единства.

Однако смысл вопроса требует более точной формулировки. Непосредственно вопрос будет, вероятно, понят в субъективном смысле; в этом смысле его лучше было бы выразить в виде вопроса об условиях возможности теоретического познания вообще или, в более общей форме, - об умозаключении и познании вообще, и притом в его возможности для всякого человеческого существа вообще. Эти условия являются отчасти реальными, отчасти идеальными. Первых, психологических, условий мы здесь не будем касаться. Само собой разумеется, возможности познания в психологическом отношении составляют все те причинные условия, от которых зависит наше мышление. Идеальные условия возможности познания могут быть, как мы уже говорили76, двоякого рода. Они представляют собой либо ноэтические, т. е. вытекают из идеи познания, как таковой, и притом a priori, без всякого отношения к эмпирической особенности человеческого познавания в его психологической обусловленности; либо же чисто логические, т. е. коренятся только в «содержании» познания. Что касается первого, то a priori очевидно, что мыслящие субъекты вообще должны, например, обладать способностью совершать все виды актов, в которых осуществляется теоретическое познание. В частности, мы как мыслящие существа должны быть в состоянии с очевидностью усматривать суждения как истины, и истины как следствия других истин; и опять-таки усматривать законы, как таковые, законы, как разъясняющие основания, основные законы как первичные принципы и т. д. Но очевидно также, что сами истины и, в частности, законы, основания, принципы представляют собой то, что они представляют собой, независимо от того, усматриваем ли мы их или нет. Так как они имеют значение не поскольку мы их усматриваем, а, наоборот, так как мы усматриваем их, поскольку они имеют значение, то их надо считать объективными или идеальными условиями возможности их познания. Следовательно, априорные законы, принадлежащие к истине, как к таковой, к дедукции, как таковой, и к теории, как таковой, должны быть характеризованы как законы, выражающие идеальные условия возможности познания вообще или дедуктивного и теоретического познания вообще, и притом условия, которые коренятся в самом «содержании» познания.

Здесь речь идет, очевидно, об априорных условиях познания, которые могут быть рассмотрены и исследованы вне всякого отношения к мыслящему субъекту и к идее субъективности вообще. Ведь эти законы по содержанию своего значения совершенно свободны от такого отношения, они не говорят, хотя бы даже в идеальной форме, о познавании, о процессе суждения, умозаключения, представления, обоснования и т. п., а говорят об истине, понятии, положении, умозаключении, основании и следствии и т. д., как мы это подробно разъяснили выше77. Но само собой разумеется, что эти законы могут быть с очевидностью видоизменены так, что имеют прямое отношение к познанию и субъекту познания и тогда говорят даже о реальных возможностях познавания. Тут, как и в других случаях, априорные утверждения о реальных возможностях возникают путем перенесения идеальных (выраженных в чисто родовых положениях) отношений на отдельные эмпирические случаи78.

В сущности идеальные условия познания, которые мы отличаем в качестве поэтических от объективно-логических, суть не что иное как подобные видоизменения этих, принадлежащих к чистому содержанию познания, закономерных уразумений; благодаря таким видоизменениям эти знания становятся плодотворными для критики познания, а затем путем дальнейших видоизменений для практически-логического нормирования познания. (Ибо сюда примыкают и нормативные видоизменения чисто логических законов, о чем так много говорилось выше.)

 

§ 66. Б. Тот же вопрос в отношении содержания познания

Из этого анализа ясно, что вопрос об идеальных условиях возможности познания вообще и теоретического познания в частности в конечном счете приводит нас к известным законам, которые коренятся в самом содержании познания или в категориальных понятиях, его составляющих, и настолько отвлеченны, что не содержат в себе ничего относительно познания как акта познающего субъекта. Эти законы или составляющие их категориальные понятия и образуют то, что вообще в объективно-идеальном смысле может быть понимаемо под условиями возможности теории. Ибо не только в отношении теоретического познания, как мы это делаем до сих пор, но и в отношении его содержания, следовательно, непосредственно в отношении самой теории может быть поставлен вопрос об условиях возможности. Тогда под теорией - и это надо еще раз подчеркнуть - мы разумеем известное идеальное содержание возможного познания, совершенно так же, как под истиной, законом и т. п. Многообразию индивидуально единичных актов познания одного и того же содержания соответствует единая истина, именно в качестве этого идеально тождественного содержания. Равным образом, многообразию индивидуальных комплексов познания, в каждом из которых - теперь или прежде, в том или в другом субъекте, - познается одна и та же теория, соответствует именно эта теория как идеально тождественное содержание. Она тогда состоит не из актов, а из чисто идеальных элементов, из истин, и притом в чисто идеальных формах, в формах основания и следствия.

Если мы теперь отнесем вопрос об условиях возможности непосредственно к теории в этом объективном смысле и именно к теории вообще, то эта возможность может иметь только тот смысл, который вообще присущ чисто отвлеченно мыслимым объектам. От объектов мы переходим тут к понятиям, и «возможность» означает не что иное как «значение» или, вернее, действительность (Wesenhaftigkeit) соответствующего понятия. Это есть то, что нередко обозначается как «реальность» понятия в противоположность воображаемости или недействительности (Wesenlosigkeit) его79. В этом смысле говорят о реальных определениях, которые обеспечивают возможность, значение, реальность определенного понятия, а также о противоположности между реальными и мнимыми числами, геометрическими фигурами и т. д. Упоминание о возможности в применении к понятиям имеет, очевидно, переносное значение. В подлинном смысле возможно только существование предметов, соответствующих этим понятиям. Эта возможность a priori обеспечивается познанием отвлеченной сущности, которое открывается нам, например, на основе наглядного представления такого предмета. Путем перенесения сама действительность понятия тоже обозначается тут как возможность.

В связи с этим получает легко понятный смысл вопрос о возможности теории вообще и об условиях, от которых она зависит. Возможность или действительность теории вообще, разумеется, гарантируется самоочевидным познанием какой-либо определенной теории. Но тогда возникает дальнейший вопрос: что в идеально-закономерной всеобщности обусловливает эту возможность теории вообще, т. е. что составляет идеальную «сущность» теории, как таковой? Каковы первичные «возможности», из которых создается возможность «теории», другими словами, каковы первичные действительные понятия, из которых конституируется само действительное понятие теории?

И далее, каковы те чистые законы, которые, вытекая из этих понятий, дают единство всякой теории, как таковой; стало быть законы, которые относятся к форме всякой теории, как таковой, и a priori определяют ее возможные (существенные) разнообразия или виды?

Если эти идеальные понятия или законы ограничивают возможность теории вообще, другими словами, если они выражают то, что по существу принадлежит к идее теории, то отсюда непосредственно следует, что каждая замышленная теория только тогда есть теория, когда и поскольку она гармонирует с этими понятиями или законами. Логическое оправдание понятия, т. е. оправдание его идеальной возможности совершается посредством перехода к его наглядной или выводимой сущности. Следовательно, логическое оправдание данной теории, как таковой, (т. е. в ее чистой форме) требует перехода к сущности ее формы и тем самым перехода к понятиям и законам, которые образуют идеальные составные части теории вообще («условия ее возможности») и которые a priori и дедуктивно регулируют всякую специализацию идей теории на ее возможные виды. Тут дело обстоит так же, как и в более широкой области дедукции, например, в простых силлогизмах. Хотя они и сами по себе могут быть проникнуты очевидностью, все же получают свое самое последнее и самое глубокое оправдание только путем сведения их к формальному закону умозаключения, Таким образом, получается уразумение априорного основания силлогистической связи. То же относится ко всякой сколь угодно сложной дедукции и в особенности к теории. В самоочевидном теоретическом мышлении мы уразумеваем основание объясненных соотношений вещей. Более глубокое уразумение сущности самой теоретической связи, образующей теоретическое содержание этого мышления, а также уразумение априорных закономерных оснований его действия наступает лишь после сведения его к форме и закону, и к теоретическим связям той совершенно иной области познания, к которой принадлежат эти формы и законы.

Этим указанием на более глубокое уразумение и оправдание вскрывается несравненная ценность теоретических исследований, необходимых для разрешения намеченной проблемы: речь идет о систематических теориях, вытекающих из самого существа теории, или об априорной теоретической помологической науке, относящейся к идеальному существу науки, как таковой, т. е. к содержащимся в ней систематическим теориям, и с исключением ее эмпирической, антропологической стороны. Следовательно, речь идет, в широком смысле слова, о теории теорий, о науке наук. Однако значение для обогащения нашего познания надо, конечно, отличать от самих проблем и собственного содержания их решений.

 

§ 67. Задачи чистой логики. Во-первых: фиксация чистых категорий значения, чистых предметных теорий и их закономерных осложнений

Если на основании этого предварительного уяснения идеи априорной дисциплины, более глубокое понимание которой является целью нашей работы, мы захотим перечислить ее задачи, то нам придется различать три группы таковых.

Во-первых, потребуется установить или научно выяснить важнейшие понятия и прежде всего все первичные понятия, которые «делают возможной» связь познания в объективном отношении, и в особенности теоретическую связь. Другими словами, тут имеются в виду понятия, которые конституируют идею теоретического единства, а также и понятия, которые состоят в идеально-закономерной связи с ними. Вполне понятно, что здесь конститутивно образуются понятия второй степени, именно понятия о понятиях и прочих идеальных единствах. Данная теория есть известная дедуктивная связь данных положений, эти же последние представляют собой определенно сложившиеся связи данных понятий. Идея соответственной «формы» теории возникает путем подстановки неопределенного на место всего этого данного, и, таким образом, место простых понятий заступают понятия о понятиях и других идеях. Сюда относятся уже: понятие, положение, истина и т. д.

Конститутивны, разумеется, понятия элементарных форм соединения, в особенности те, которые совершенно общим образом конститутивны для дедуктивного единства положений, как, например, конъюнктивное, дизъюнктивное, гипотетическое соединение положений в новые положения. Конститутивны, далее, и формы соединения низших элементов значений в простые положения, а это в свою очередь ведет к различным формам субъекта, предиката и т. д. Точные законы регулируют постепенные усложнения, создающие из первоначальных форм бесконечное многообразие все новых форм. И эти законы усложнений, дающие возможность комбинирующего обзора понятий, выводимых на основе первоначальных понятий и форм, как и сам этот комбинирующий обзор, также принадлежат, разумеется, к обсуждаемому здесь кругу исследования.

В близкой, идеально закономерной связи с упомянутыми доселе понятиями, с категориями значения, находятся другие, коррелятивные им понятия, такие, как предмет, соотношение вещей, единство, множество, совокупность, отношение, соединение и т. д. Это чистьте, или формальные, предметные категории. Следовательно, и они должны быть приняты во внимание. В обоих отношениях речь идет всегда о понятиях, которые, как это явствует уже из их функции, независимы от особенности той или иной материи познания и которым должны быть подчинены все специально выступающие в мышлении понятия и предметы, положения и соотношения вещей и т. д.; поэтому эти понятия могут возникать только из размышления над различными «функциями мышления», т. е. могут иметь своей конкретной основой возможные акты мышления, как таковые.

Все эти понятия надлежит фиксировать и исследовать «происхождение» каждого из них в отдельности. Для нашей дисциплины психологический вопрос о возникновении соответствующих отвлеченных представлений или тенденций к представлениям не представляет ни малейшего интереса. Не об этом вопрос тут идет речь, а алогическом происхождении или - если мы предпочтем совершенно устранить неподходящее и возникшее лишь из неясности мышления слово «происхождение» - об уразумении сущности соответствующих понятий и, в методологическом отношении, о фиксации однозначных, резко различенных значений слов. Этой цели мы можем достичь лишь путем уяснения сущности или в отношении сложных понятий путем познания действительности заключающихся в них элементарных понятий и понятий форм их соединения.

Все это - лишь подготовительные и с виду ничтожные задачи. Они в значительной мере неизбежно принимают форму терминологических рассуждении и несведущим легко представляются мелочным и бесплодным словопрением. Но до тех пор, пока не различены и не выяснены понятия, всякая дальнейшая работа безнадежна. Ни в какой другой области познания эквивокация не имеет столь рокового значения, нигде путанность понятий не сдерживала до такой степени успехов познания, нигде она не тормозила так сильно даже само начало его - уразумение его истинных целей, как в логике. Критические анализы этих пролегомен показали это повсюду.

Значение проблем этой первой группы нельзя достаточно высоко оценить, и возможно, что именно в них заключаются величайшие трудности всей дисциплины.

 

§ 68. Во-вторых: законы и теории, коренящиеся в этих категориях

Во второй группе проблем отыскиваются законы, коренящиеся в этих категориальных понятиях и касающиеся не только их усложнения, но и объективного значения созидаемых из них теоретических единств. Эти законы сами в свою очередь конституируют теории. С одной стороны - теории умозаключений, например, силлогистику, которая, однако, лишь одна из таких теорий. С другой стороны, из понятия множества вытекает чистое учение о множестве; из понятия о совокупности - чистое учение о совокупностях и т. д., и каждое из них есть замкнутая в себе теория. Таким образом, все относящиеся сюда законы ведут к ограниченному числу первичных, или основных, законов, которые непосредственно коренятся в категориальных понятиях и (в силу своей однородности) должны обосновывать всеобъемлющую теорию, которая включает в себя в качестве относительно замкнутых составных частей вышеупомянутые единичные теории.

Здесь имеется в виду область законов, сообразно которым должно протекать каждое теоретическое исследование. Не то чтобы каждая отдельная теория предполагала в качестве основания своей возможности и обязательности какой-либо отдельный закон. Наоборот, вышеуказанные теории в своем идеальном совершенстве образуют всеобъемлющий фонд, из которого каждая определенная (т. е. действительная, обязательная) теория черпает идеальные основания своей действительности; это те законы, сообразно которым она протекает и исходя из которых она может быть оправдана до последнего основания, по своей «форме» как истинная теория. Поскольку теория есть всеобъемлющее единство, построенное из отдельных истин и связей, само собой понятно, что законы, относящиеся к понятию истины и к возможности отдельных связей той или иной формы, также заключены в отграниченной здесь области. Хотя понятие теории есть более узкое понятие - или, вернее, именно в силу этого - задача исследования условий его возможности более обширна, чем соответствующие задачи исследования истины вообще и первичных форм связей положений.

 

§ 69. В-третьих: теория возможных форм теорий, или чистое учение о многообразии

Если все эти исследования выполнены, то этого достаточно для осуществления идеи науки об условиях возможности теории. Но мы тотчас же видим, что эта наука указует на дальнейшую, дополнительную к ней науку, которая рассматривает a priori существенные виды (формы) теории и соответствующие законы отношений. Так возникает на основании последнего обобщения идея более обширной науки о теории вообще, которая в основной своей части исследует существенные понятия и законы, конститутивно принадлежащие к идее теории, и затем переходит к дифференцированию этой идеи и вместо исследования возможности теории, как таковой, исследует уже a priori возможные теории.

Именно на основе достаточного решения означенных задач становится возможным определенным образом развить из чисто категориальных понятий многообразные понятия возможных теорий, чистые «формы» теорий, действительность которых закономерно доказана. Но эти различные формы не лишены взаимной связи. Найдется известный порядок приемов, посредством которого мы будем в состоянии построить возможные формы, обозреть их закономерные связи, а следовательно, также переводить одни формы в другие путем варьирования определяющих их основных факторов и т. д. Нам откроются, если не вообще, то, по крайней мере, для форм теорий точно определенного рода, общие положения, которые в отграниченной области господствуют над развитием, связью и превращением форм.

Положения, которые надлежит здесь установить, должны, очевидно, обладать иным содержанием и характером, чем основные положения и теоремы теорий второй группы, например, силлогистические законы или арифметические и т. д. Однако само собой разумеется, что их дедукция (ибо подлинных основных законов здесь не может быть) должна исходить исключительно из теорий последнего рода.

Это есть последняя и высшая цель теоретической науки о теории вообще. Она и в познавательно-практическом отношении не лишена значения. Напротив, включение теории, по ее форме, в определенный класс может получить величайшее методологическое значение. Ибо с расширением дедуктивной и теоретической сферы растет свободная жизненность теоретического исследования, растет богатство и плодотворность методов. Таким образом, разрешение проблем, поставленных в пределах теоретической дисциплины или в пределах одной из ее теорий, иногда может получить весьма сильную методическую помощь от уяснения категориального типа или (что то же самое) формы теории, а иногда от перехода к более обширной форме или классу форм и их законам.

 

§ 70. Пояснения к идее чистого учения о многообразии

Эти намеки покажутся, быть может, несколько затемненными. Что дело идет тут не о смутных фантазиях, а о концепциях с прочным содержанием, показывает «формальная математика» в самом общем смысле, или учение о многообразии, этот плод высшего расцвета современной математики. И действительно, это учение есть не что иное как частичное осуществление только что намеченного идеала. Этим, разумеется, еще не сказано, что сами математики, руководимые первоначально интересами области чисел и величин и ограниченные этими интересами, правильно поняли идеальную сущность новой дисциплины и вообще возвысились до последней абстракции всеобъемлющего учения о теориях. Предметный коррелят понятия возможной, определенной только по своей форме теории есть понятие возможной области познания вообще, подчиненной теории такой формы. Но такую область математик (в своем кругу) называет многообразием. Это есть, стало быть, область, которая единственно и исключительно определяется тем, что она подчинена теории такой-то формы, т. е. что для ее объектов возможны известные связи, подчиненные известным основным законам данной определенной формы (здесь это есть единственно определяющее). По своему содержанию эти объекты остаются совершенно неопределенными - математик, чтобы указать на это, охотно говорит об «объектах мышления». Они не определены ни прямо, как индивидуальные или специфические циничности, ни косвенно своими внутренними видами или родами, а исключительно только формой признанных за ними связей. Эти последние по содержанию так же мало определены, как и их объекты; определена только их форма, и она определяется именно формой элементарных законов, действие которых усматривается в ней. И эти законы определяют как область, так и выстраиваемую теорию или, вернее, форму теории. В учении о многообразии, например, + есть не знак сложения чисел, а знак такого соединения вообще, к которому применимы законы формы а+b=b+а и т. д. Многообразие определено тем, что его объекты мышления допускают эти «операции», как и другие, о которых можно доказать, что они a priori совместимы с первыми.

Самая общая идея учения о многообразии состоит в том, чтобы быть наукой, которая определенным образом развивает существенные типы возможных теорий и исследует их закономерные взаимоотношения. Тогда все действительные теории являются специализациями и сингуляризациями соответствующих им форм теории, как и все теоретически обработанные области познания - отдельными многообразиями. Если в учении о многообразии действительно проведена соответствующая формальная теория, то этим исчерпана вся дедуктивная теоретическая работа построения всех действительных теорий той же формы.

Эта точка зрения имеет величайшее методологическое значение, без нее нельзя и говорить о понимании математических методов. Не менее важно связанное с переходом к чистой форме включение последней в более широкие формы и классы форм. Что именно в этом приеме заключается главный источник удивительного методологического искусства математики, показывает не только взгляд на учения о многообразии, которые выросли из обобщений геометрической теории и формы теории, но даже первый и самый простой случай этого рода, расширение реальной области чисел (или соответствующей формы теории, «формальной теории реальных чисел») и превращение ее в формальную, удвоенную область простых комплексных чисел. И действительно, в этом воззрении лежит ключ к единственно возможному разрешению все еще невыясненной проблемы, на каком основании, например, в области чисел с невозможными (недействительными) понятиями можно обращаться, как с реальными. Однако здесь не место подробно развивать это.

Говоря выше о теориях многообразии, возникших из обобщений геометрической теории, я разумел, конечно, учение о многообразиях п измерений - Эвклидовых и не-Эвклидовых, далее, учение Грассмана о протяжении и родственные, легко отделимые от всего геометрического, теории В. А. Гамильтона и др. Сюда же относится учение Lie о трансформационных группах, исследования G. Cantor'a о числах и многообразиях и многие другие.

Рассматривая способ, которым посредством варьирования меры кривизны совершается взаимный переход между различными видами пространственно-подобных многообразии, философ, изучивший начала теории Римана-Гельмгольца, может составить себе некоторое представление о том, как чистые формы теории определенно различного типа соединяются между собой закономерными связями. Было бы легко показать, что познание истинного замысла подобных теорий как чисто категориальных форм теорий изгоняет всякий метафизический туман и всякую мистику из соответственных математических исследований. Если мы назовем пространством некоторую известную нам форму порядка мира явлений, то, разумеется, противоречиво говорить о «пространствах», для которых не имеет значения аксиома о параллелях; противоречиво также говорить о различных геометриях, поскольку геометрия есть именно наука о пространстве мира явлений. Но если мы под пространством понимаем категориальную форму мирового пространства, и под геометрией - категориальную теоретическую форму геометрии в обычном смысле, тогда пространство входит в подлежащий закономерному отграничению вид категориально-определенных многообразии, в отношении которого естественно можно говорить о пространстве в более широком смысле. И геометрическая теория тоже входит в соответствующий вид теоретически связанных и чисто категориально определенных форм теории, которые тогда в соответственно расширенном смысле можно называть «геометриями» этих «пространственных» многообразии. Во всяком случае учение о «пространствах п измерений» осуществляет теоретически замкнутую часть учения о теориях в определенном выше смысле. Теория Эвклидова многообразия о трех измерениях есть последняя идеальная единичность в этом закономерно связанном ряду априорных и чисто категориальных форм теорий (формальных дедуктивных систем). Само это многообразие есть в отношении «нашего» пространства, т. е. пространства в обычном смысле, соответствующая ему чисто категориальная форма, стало быть, идеальный вид, по отношению к которому наше пространство составляет, так сказать, индивидуальную единичность, а не видовое различие. Другой грандиозный пример есть учение о комплексных системах чисел, в пределах которой теория «простых» комплексных чисел есть опять-таки сингулярная единичность, последнее видовое различие. В отношении соответствующих теорий арифметика совокупности, арифметика порядковых чисел, арифметика quantité dirigée и т. п. представляют собой все в известном смысле индивидуальные единичности. Каждой из них соответствует формальная видовая идея, в данном случае учение об абсолютных целых числах, о реальных числах, о простых комплексных числах и т. д., причем «число» следует понимать в обобщенно-формальном смысле.

 

§ 71. Разделение труда. Работа математиков и работа философов

Таковы, следовательно, проблемы, которые мы причисляем к области чистой, или формальной, логики в выше определенном смысле, причем мы придаем ее области наибольший объем, какой вообще совместим с очерченной идеей науки о теории. Значительная часть принадлежащих к ней теорий уже давно конституировалась в виде чистой (в особенности «формальной») математики и обрабатывается математиками наряду с другими, уже не «чистыми» в этом смысле дисциплинами, как геометрия (в качестве науки о «нашем» пространстве), аналитическая механика и т. д. И действительно, природа вещей тут безусловно требует разделения труда. Построение теорий, строгое и методическое разрешение всех формальных проблем навсегда останется специальной областью математика. При этом своеобразные методы и направления исследования предполагаются данными, и они у всех чистых теорий по существу одинаковы. С недавних пор даже усовершенствованием силлогистической теории, которая издавна причислялась к собственной сфере философии, овладели математики, и в их руках эта будто бы давно исчерпанная теория испытала небывалое развитие. Ими же были открыты и с чисто математической тонкостью развиты теории новых видов умозаключений, которых не знала или не понимала традиционная логика. Никто не может запретить математикам предъявлять притязания на все, к чему приложимы математическая форма и метод. Только тот, кто не знает современной, в особенности формальной, математики и судит о ней только по Эвклиду и Адаму Ризе, может сохранить общий предрассудок, будто сущность математического содержится в числе и количестве. Не математик, а философ выходит за естественную сферу своего права, когда борется против «математизирующих» теорий логики и не хочет вернуть своих временных питомцев их настоящим родителям. Пренебрежение, с которым философы-логики говорят о математических теориях умозаключений, нисколько не мешает математической форме их, как и всех строгоразвитых теорий (это слово надо, конечно, тоже брать в настоящем его смысле), быть единственно научной, единственной формой, дающей систематическую законченность и совершенство и позволяющей обозреть все мыслимые вопросы и возможные формы их разрешения.

Но если разработка всех подлинных теорий принадлежит к области математика, что же тогда останется философу? Здесь надо обратить внимание на то, что математик на самом деле не есть чистый теоретик, а лишь изобретательный техник, как бы конструктор, который, имеет в виду только формальные связи, строит теорию как произведение технического искусства. Как практический механик конструирует машины, не нуждаясь в законченно ясном знании сущности природы и ее закономерности, так и математик конструирует теории чисел, величин, умозаключений, многообразии, не нуждаясь для этого в окончательном уразумении сущности теорий вообще и сущности обусловливающих их понятий и законов. Подобно обстоит дело и во всех «специальных науках». Ведь, πρότερον τή φύσει (первое по природе) именно и не есть πρότερον πρός ημας (первое для нас). К счастью, не действительное уразумение, а научный инстинкт и метод делают возможной науку в обычном, практически столь плодотворном смысле. Именно поэтому наряду с изобретательской и методической работой отдельных наук, направленной больше на практическое выполнение и овладение, чем на действительное уразумение, необходима постоянная «познавательно-критическая», составляющая дело одного только философа, рефлексия, которая руководится одним только чисто теоретическим интересом и служит к осуществлению прав последнего. Философское исследование предполагает совершенно иные методы и тенденции и ставит себе совершенно иные цели. Оно не хочет вмешиваться в дело специалиста-исследователя, а стремится уразуметь смысл и сущность его действий в отношении метода и вещи. Философу недостаточно того, что мы ориентируемся в мире, что мы имеем законы как формулы, по которым можем предсказывать будущее течение вещей и восстанавливать прошедшее; он хочет привести в ясность, что такое есть по существу «вещи», «события», «законы природы» и т. п. И если наука строит теории для систематического осуществления своих проблем, то философ спрашивает, в чем сущность теории, что вообще делает возможной теорию и т. п. Лишь философское исследование дополняет научные работы естествоиспытателя и математика и завершает чистое и подлинное теоретическое познание. Ars inventiva специального исследователя и познавательная критика философа представляют собой взаимно дополняющие друг друга научные деятельности, и только через них обеих достигается полное и цельное теоретическое уразумение.

Впрочем, дальнейшие детальные исследования для подготовления нашей дисциплины с ее философской стороны покажут, чего не хочет и не может давать математик, и что тем не менее должно быть сделано.

 

§ 72. Расширение идеи чистой логики. Чистое учение о вероятности как чистая теория опытного познания

Понятие чистой логики, как мы его развивали до сих пор, объемлет теоретически замкнутый круг проблем, которые по существу относятся к идее теории. Поскольку ни одна наука не возможна без объяснения из оснований, стало быть, без теории, чистая логика самым общим образом объемлет идеальные условия возможности науки вообще. Но надо принять во внимание, что при таком понимании логика еще отнюдь не включает в себя, как особый случай, идеальных условий опытной науки вообще. Вопрос об этих условиях, правда, имеет более ограниченный объем; опытная наука есть тоже наука и, само собой разумеется, подчинена со стороны содержащихся в ней теорий законам отграниченной выше сферы. Но идеальные законы определяют единство опытных наук не только в форме законов дедуктивного единства, как и вообще опытные науки нельзя никогда свести к одним только их теориям. «Теоретическая оптика», т. е. математически я теория оптики, не исчерпывает науки оптики; математическая механика точно так же не исчерпывает всей механики и т. д. Но весь сложный аппарат процессов познания, в которых вырастают и многократно изменяются с прогрессом науки теории опытных наук, тоже подчиняется не только эмпирическим, но и идеальным законам.

В опытных науках всякая теория только предположительна. Она дает объяснение не из очевидно достоверных, а лишь из очевидно вероятных основных законов. Таким образом, сами теории обладают только уясненной вероятностью, они представляют собой только предварительные, а не окончательные теории. Сходное применимо в известном смысле и к фактам, подлежащим теоретическому объяснению. Мы, правда, исходим из них, они для нас имеют значение данных, и мы хотим только «объяснить» их. Но когда мы переходим к объясняющим гипотезам и путем дедукции и проверки - иногда после многократного видоизменения - принимаем их как вероятные законы, то сами факты не остаются неизменными, а эволюционируют с прогрессом познания. Посредством прироста познания в гипотезах, найденных пригодными, мы все глубже вникаем в «истинную сущность» реального бытия, все более совершенствуем наше понимание явлений, которое всегда в большей или меньшей степени исполнено противоречий. Дело в том, что факты первоначально «даны» нам только в смысле восприятия (и сходным образом в смысле воспоминания). В восприятии вещи и события как будто сами находятся перед нами, так сказать, без преград созерцаются и схватываются нами. И что мы здесь созерцаем, мы высказываем в суждениях восприятия: это представляют собой ближайшим образом «данные факты» науки. Но то «действительное» фактическое содержание, которое мы признаем за явлениями восприятия, эволюционирует с прогрессом познания. И для того чтобы в каждом случае определить, что в них истинного, другими словами, чтобы определить эмпирический предмет познания, нам необходимо в значительном (и постоянно расширяющемся) объеме научное познание законов.

Но во всем этом мы действуем, как подчеркнул Лейбниц, и притом впервые с полной отчетливостью, не слепо, не без идеального права. Мы утверждаем, что в каждом случае существует лишь один правомерный способ оценки объясняющих законов и определения действительных фактов, и притом для каждой достигнутой ступени науки. Когда вследствие притока новых эмпирических инстанций вероятная закономерность или теория оказывается несостоятельной, мы не заключаем из этого, что научное обоснование этой теории было ложным. В области прежнего опыта была «единственно правильной» прежняя теория, в области расширенного опыта таковой является вновь обосновываемая теория; она есть единственная, которая оправдывается при корректной оценке вероятности. Наоборот, мы иногда судим, что эмпирическая теория ложно обоснована, хотя, быть может, если развить ее иным объективно правомерным образом, она при данном состоянии науки оказывается единственно подходящей. Из этого следует, что и в области эмпирического мышления, в сфере вероятностей должны существовать идеальные элементы и законы, в которых вообще a priori коренится возможность эмпирической науки, познания вероятности реального. Эта сфера чистой закономерности, которая имеет отношение не к идее теории и, главным образом, к идее истины, а к идее эмпирического единства объяснения, или к идее вероятности, образует вторую великую основу логического технического учения и вместе с ним принадлежит к области чистой логики в соответственно более широком смысле.

В дальнейших специальных исследованиях мы ограничиваемся более узкой областью, которая, согласно существенному расположению материала, стоит на первом месте.

КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

 

ЭДМУНД ГУССЕРЛЬ И ЕГО «КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ»

Прошло 60 лет со дня смерти Э. Гуссерля (1859- 1938), и теперь нам понятно, что он является одним из наиболее выдающихся философов XX века, если не самым выдающимся. «Картезианские размышления» - это последняя из опубликованных при его жизни книг. В ней подводятся итоги его долгого и плодотворного философского пути. Она выросла из текста двух двухчасовых докладов, прочитанных им 23 и 25 февраля 1929 года в Париже под общим названием «Введение в трансцендентальную феноменологию». В несколько расширенном виде Гуссерль прочел эти доклады в Страсбурге в начале марта того же года, после чего получил от французов предложение их напечатать. Вернувшись в Германию, Гуссерль до середины мая 1929 года работал над текстом своих докладов. Результатом этой работы и явились «Картезианские размышления». Рукопись была отправлена во Францию, где была переведена на французский язык и опубликована одним из парижских издательств в 1931 году. На немецком языке «Картезианские размышления» при жизни автора по ряду причин напечатаны не были. Только в 1950 году они впервые вышли в свет в первом томе многотомного собрания сочинений Гуссерля, в которое входят как изданные, так и не изданные при жизни автора сочинения и которое до сих пор еще не завершено.

В переводе на русский язык «Картезианские размышления» полностью публикуются впервые. Это большой подарок русскоязычному читателю, которому с Гуссерлем, как говорится, не повезло. Из крупных, важных для развития феноменологии произведений Гуссерля целиком переведены только первый том «Логических исследований», «Лекции по феноменологии внутреннего сознания времени» и «Философия как строгая наука». Прочие переводы - это либо небольшие статьи и доклады, либо отдельные фрагменты крупных работ. На этом фоне выход в свет перевода «Картезианских размышлений», одного из основных произведений позднего периода эволюции гуссерлевской феноменологии, - явление в высшей степени отрадное.

***

Эдмунд Гуссерль родился в Австрии. В 1881 году он закончил Лейпцигский университет, получив математическое образование, так как с юных лет тяготел к точным наукам. До 1884 года он был ассистентом знаменитого математика К. Вейерштрасса в Берлинском университете. Работая под руководством Вейерштрасса, Гуссерль заинтересовался философскими основаниями математики и философией вообще. Он решил получить философское образование, что и сделал, став учеником очень известного в те времена философа Франца Брентано (1838-1917), который преподавал тогда в Венском университете. Ф. Брентано был не только известным философом и психологом, но и выдающимся педагогом; в подтверждение этому можно упомянуть о том, что, кроме Гуссерля, его учениками являлись: крупный немецкий специалист в области философии языка А. Марти, известный немецкий психолог, стоявший у истоков гештальт-психологии К. Штумпф, интереснейший австрийский философ, создатель оригинальной теории предметности А. Мейнонг, основатель Львовско-Варшавской философской школы К. Твардовский.

В Венском университете Гуссерль учился с 1884 по 1886 год. В 1887 году он защитил докторскую диссертацию в Галльском университете и состоял там на должности доцента до 1901 года. В 1901 году он стал экстраординарным профессором в Геттингене, где преподавал до 1916 года. В 1916 году Гуссерль возглавил кафедру философии во Фрейбургском университете. В 1928 году он вышел в отставку по возрасту, но продолжал активную творческую деятельность до самой смерти.

 

Структуры чистого сознания

Первым большим произведением Гуссерля была «Философия арифметики» (1891). В то время в университетах Европы господствовал крайний эмпиризм с субъективистским уклоном, претендовавший на роль философии науки. Ведущими философскими направлениями были позитивизм и неокантианство. Ф. Брентано тоже придерживался эмпиризма. Его главный труд назывался «Психология с эмпирической точки зрения» (1874). В духе концепции своего учителя молодой Гуссерль попытался в своей первой работе подвести эмпирическую основу под арифметику и тем самым под всю математику, поскольку арифметика является фундаментом всех остальных математических дисциплин.

Позже Гуссерль признал эту свою попытку неудачной. Более того, он признал невозможными все попытки редуцировать математическое знание к данным чувственного опыта, т. е. решительно отошел от крайнего эмпиризма. Возможно, что перелом во взглядах Гуссерля произошел под влиянием соответствующей критики, которой подверг «Философию арифметики» выдающийся немецкий математик, логик и философ Готтлоб Фреге, один из основоположников современной символической логики и один из немногих мыслителей, придерживавшихся в те времена антиэмпиристской точки зрения. Правда, Гуссерль, признавая справедливость критики Фреге, заявлял, что пришел к антиэмпиризму самостоятельно.

По своей натуре Гуссерль был бескомпромиссным искателем истины. От субъективистски окрашенного эмпиризма, который был присущ позитивизму того времени, Гуссерля оттолкнули следствия, из него вытекающие: глобальный релятивизм и безоговорочный скептицизм. Ведь согласно этому направлению мысли, не существует абсолютных и несомненных истин; всякая истина относительна, всякое утверждение может быть оспорено. Такая точка зрения не могла устроить Гуссерля. Отныне он поставил перед собой цель найти абсолютную аподиктическую основу как научного, так и вненаучного знания. Эту цель он неуклонно преследовал всю свою жизнь, но достиг ее отнюдь не сразу. Только в конце своей философской эволюции, на этапе трансцендентальной феноменологии, Гуссерль посчитал свою цель достигнутой.

Этапу трансцендентальной феноменологии в развитии гуссерлевской философии предшествовал этап «Логических исследований». Первый том «Логических исследований» был опубликован в 1900 году; второй, гораздо более обширный и состоящий из шести отдельных исследований, - в 1901 году. Это сочинение принесло Гуссерлю славу самостоятельного и первоклассного философа, хотя лишь немногие смогли с самого начала по достоинству оценить всю силу и глубину исследовательской мысли, нашедшей свое выражение в нем. Тем не менее вскоре после опубликования «Логических исследований» сложился круг учеников и последователей Гуссерля. Возникло так называемое «феноменологическое движение», которое просуществовало до начала 30-х годов нашего столетия и участниками которого были главным образом философы университетов Южной Германии. Люди переписывались друг с другом, общались на симпозиумах и вне таковых; было организовано периодическое издание под названием «Ежегодник философии и феноменологических исследований». Из рядов феноменологического движения вышло несколько вполне самостоятельных и даже знаменитых философов: Макс Шелер, Николай Гартман, Мартин Хайдеггер. Значительное влияние гуссерлевская феноменология оказала на таких сравнительно более молодых философов, как Жан-Поль Сартр и Роман Ингарден (как видим, ее воздействие постепенно распространилось и за пределы Германии).

Феноменология «Логических исследований» не была трансцендентальной. Сам Гуссерль позднее предпочитал именовать учение, изложенное им в «Логических исследованиях», либо интенциональной феноменологией, либо дескриптивной психологией. Первый том посвящен главным образом критике «психологизма». Так Гуссерль назвал упоминавшийся выше крайний эмпиризм, соединенный с субъективизмом, который тогда господствовал. Он назвал его так за то, что его сторонники сводили все виды знания к чувственным данным, как своему первоисточнику. Чувственные же данные трактовались как часть человеческой психики, и, таким образом, все науки и все вненаучное знание сводились, в конечном счете, к психологии, понимаемой при этом как наука чисто эмпирическая.

Критику психологизма Гуссерль начал с борьбы за освобождение из-под власти эмпирической психологии такой науки, как логика. Он выдвинул тезис о том, что последняя не является чисто нормативной наукой, что у нее имеется также и теоретическая часть, причем предмет теоретической логики отнюдь не представляет собой психику, редуцированную к набору комплексов ощущений. Предметом теоретической логики являются, по Гуссерлю, наиболее универсальные сущности, или эйдосы, как он их назвал, используя терминологию Платона.

Вслед за логикой из-под власти эмпирической психологии освобождаются Гуссерлем и другие науки. Дело в том, что область эйдосов не ограничивается теми из них, которые изучает логика. К числу чисто эйдетических наук относятся, кроме нее, также и математика, чистая механика и все другие подобные им науки, которые во времена Декарта и Лейбница объединялись под именем mathesis universalis. Да и ни одна из естественных наук, таких, как физика, химия, биология и т. п., не является чисто эмпирической. Каждая из них имеет свою эйдетическую часть. Не является чисто эмпирической наукой и психология. Разработка ее эйдетической части одна из основных задач из числа тех, которые поставил перед собой Гуссерль во втором томе «Логических исследований». Значительная часть этого объемистого сочинения посвящена выявлению и описанию универсальных структур человеческого сознания.

Еще Франц Брентано подчеркивал, что всякий акт человеческого сознания интенционален, т. е. направлен на что-нибудь. Хотя Гуссерль и отошел от эмпиризма своего учителя, но его положение об интенциональности сознания он принял на вооружение, по-своему интерпретировал и широко использовал в своей философии. Оно стало одним из основных принципов феноменологии. Принцип интенциональности сознания говорит о том, что всякий акт сознания направлен на какой-то объект; при этом важно то, что объект, на который направлен тот или иной акт сознания, сам является составной частью этого акта, не в качестве, конечно, физического, скажем, объекта, а в качестве объекта интенционального. Например, если я смотрю в окно и наблюдаю дерево, растущее во дворе, то составной частью этого акта сознания будет не только само наблюдение, но и содержание этого наблюдения, т. е. это дерево, как видимое мной. В этом качестве данное дерево будет не физическим, а лишь интенциональным объектом, лишь феноменом моего сознания. Таким образом, по Гуссерлю, наше сознание как бы двуслойно: один слой - это сама направленность его актов, их интенция, а другой - это содержание данной направленности: объекты, на которые направлены акты сознания, т. е. чисто интенциональные, - в гуссерлевской терминологии - объекты. В «Логических исследованиях» Гуссерль не рассматривает вопрос о метафизическом статусе интенциональных объектов, о том, соответствует ли им какая-либо трансцендентная по отношению к сознанию реальность; этот вопрос решается им позже, на этапе трансцендентальной феноменологии.

Еще одним фундаментальным феноменологическим принципом является положение о том, что в реальной жизни сознания все многообразие его актов упорядочивается во внутреннем времени субъекта. Каким образом происходит во внутреннем времени субъекта следование интенциональных актов друг за другом, изложено Гуссерлем в «Лекциях по феноменологии внутреннего сознания времени», которые он читал в 1905 и 1910 годах, а опубликовал в 1928 году. Что касается второго тома «Логических исследований», то в нем дается скрупулезно разработанная типология этих актов.

Гуссерль говорит о трех основных структурных характеристиках интенциональных актов: форме, качестве и материи. По форме он разделяет акты на чисто сигнитивные, чисто интуитивные и смешанные. Сигнитивные, или обозначающие, акты имеют логико-грамматический характер. Они бывают номинативными и пропозициональными. Первые дают имя объектам и понятие о них; вторые представляют собой предложения, выражающие те или иные суждения относительно тех или иных соотношений между объектами. Чисто сигнитивные акты только обозначают объекты, но непосредственно их не дают. Я могу знать наименование какого-нибудь объекта, иметь о нем понятие, но при этом сам он непосредственно может и не быть мне дан. Непосредственная данность объектов осуществляется при помощи интуитивных актов, к числу каковых Гуссерль, в первую очередь, относит чувственное восприятие и воображение. Термин «интуиция» обозначает здесь непосредственную данность и ничего более. Сигнитивные и интуитивные акты сознания могут взаимодействовать друг с другом. Чисто сигнитивные акты дают лишь пустые значения объектов, но интуитивные акты могут наполнять эти значения соответствующим содержанием. В результате возникают акты, которые Гуссерль назвал смешанными. Например, я знаю слово «Тегусигальпа», и мне известно, что так называется столица республики Гондурас. Для меня в данный момент произнесение этого слова есть чисто сигнитивный акт, поскольку обозначаемый им город интуитивно мне ни в каком отношении не дан. Этот акт наполнится для меня интуитивным содержанием в том случае, если я побываю в Тегусигальпе и чувственно восприму ее ландшафты. То же самое произойдет, если я прочту где-нибудь описание этого города и ознакомлюсь с его фотографиями, в результате чего смогу его вообразить.

Тут важно отметить следующее. Для Гуссерля чувственное восприятие и воображение представляют собой две равноправные разновидности интуиции. Воображение, понимаемое в самом широком смысле, включая сюда и воспоминание, дает, по его мнению, не образы объектов, а такие же объекты, какие дает чувственное восприятие. Он считает неприемлемой для феноменологии «образную» теорию сознания, которая утверждает, что объекты, даваемые чувственным восприятием, находятся вне сознания, а объекты, даваемые воображением, находятся в нем и представляют собой лишь «образы» объектов, находящихся вне его. Взятые в качестве интенциональных все объекты представляют собой части сознания, а интенциональная феноменология, или (что то же) дескриптивная психология, имеет дело только с такими объектами. С ее точки зрения, один и тот же объект может быть дан двумя путями: как при помощи чувственного восприятия, так и при помощи воображения. Допустим, что я стою на набережной Невы и смотрю на Исаакиевский собор, в это время я воспринимаю его чувственно. Но если я, по приходе домой, вспомню, что со мной было некоторое время тому назад, то я снова восприму тот же самый Исаакиевский собор, но уже путем воображения. И видимый, и воображаемый Исаакиевский собор есть один и тот же объект, а чувственное восприятие и воображение являются равноправными, хотя и различными способами его интуитивной данности мне. Ясно, впрочем, что не все объекты могут быть даны как тем, так и другим способом. По-видимому, все чувственно данные объекты могут быть репродуцированы путем воспоминания, но не все воображаемые объекты, такие, например, как русалки или кентавры, могут быть восприняты чувственно. Но это уже другой вопрос и вопрос не принципиальный. Тут дело просто в том, что область воображаемых объектов шире, чем область чувственно воспринимаемых.

Как уже говорилось, крайний эмпиризм старается редуцировать все знания об общем к чувственному опыту. Правда, это у него плохо получается. Известны те трудности, которые возникают у позитивистов при их попытках свести «теоретические предикаты» к чувственным данным. Гуссерль считает проблему сведения теоретического знания к чисто эмпирическому неразрешимой и вообще - псевдопроблемой. Для феноменологии она просто не существует. Гуссерль считает, что знание об общем принципиально несводимо к эмпирическому; оно имеет- независимый источник. Согласно Гуссерлю, наряду с чувственным восприятием и воображением существует независимая от них категориальная интуиция, которая непосредственно дает общие отношения между объектами, такие, как рядоположенность объектов, их следование друг за другом и друг из друга, отношения части и целого, принадлежности признака предмету, категории, действия, претерпевания и т. п. Возьмем простейший пример. Допустим, что я вижу красную розу. Знание о том, что эта роза красная, не может быть дано мне чисто чувственным путем. Эту розу и этот красный цвет я воспринимаю при помощи чувственной интуиции, но связь между ними не может быть дана никаким ощущением. Она дается только при помощи категориальной интуиции.

Согласно Гуссерлю, помимо категориальной интуиции существует также то, что он называет идеирующей абстракцией. Это - непосредственное нечувственное восприятие родов и видов, т. е. всего универсального, что наличествует в объектах. Я могу чувственным путем воспринять данное красное в данной розе и данное красное в данном флаге, но я не способен при помощи чувственной интуиции воспринять красное, как таковое, и тем более цвет, как таковой. Категориальная интуиция и идеирующая абстракция и являются источником эйдетического знания. Позже Гуссерль дал им общее наименование: «усмотрение сущности».

Гуссерлевское усмотрение сущности безусловно находится в родстве с картезианской интеллектуальной интуицией и аристотелевским нусом. Таким образом, феноменология возрождает традиционный рационализм. Но он возрождается не в прежнем своем качестве непримиримого борца с эмпиризмом. Надо иметь в виду, что Гуссерль никогда не выступал против эмпиризма, как такового; он боролся только с крайностями эмпиризма, с эмпиризмом в его «экстремистской» форме психологизма. Поэтому в феноменологической философии традиции рационализма и эмпиризма уживаются сравнительно мирно. Согласно Гуссерлю, чувственное восприятие, воображение и усмотрение сущности конструктивно сотрудничают в конституировании интенциональных объектов. Бывают чисто эйдетические объекты, такие, как треугольник, тысячеугольник, число я; теорема Пифагора и ее доказательство, цвет, как таковой, человек, как таковой, кентавр, как таковой, и т. п. Они даются одной лишь интеллектуальной интуицией. Но если мы имеем дело с индивидуальными объектами, такими, как данный треугольник, красный цвет этой розы, этот человек, этот кентавр и т. п., то в их формировании участвует и усмотрение сущности, и чувственное восприятие, и воображение, причем действуют они, находясь в полной гармонии друг с другом: усмотрение сущности обеспечивает эйдетическую часть объектов, а две другие - их индивидуальную, чисто эмпирическую компоненту. Таким образом, с точки зрения феноменологии, каждый индивидуальный объект двуедин: с одной стороны, он неповторим и существует здесь и теперь, а с другой, является экземплификатом разнообразных универсальных категорий и средоточием действия множества универсальных законов.

Впрочем, в некотором, чисто функциональном, отношении перечисленные интуиции неравноправны: для того, чтобы «заработало» воображение, необходимо, чтобы уже действовало чувственное восприятие, а для того, чтобы начало действовать усмотрение сущности, нужны результаты деятельности либо чувственного восприятия, либо воображения. Например, для того, чтобы усмотреть какую-либо универсалию, необходимо сначала чувственно воспринять или вообразить несколько объектов, которым она присуща. При этом нужно проварьировать именно несколько объектов; только в этом случае можно выявить то общее, что у них есть. Скажем, для того, чтобы усмотреть универсалию «человек», недостаточно наблюдать одного Иванова, необходимо видеть и Петрова, и Сидорова, и других. Чтобы понять, что такое красный цвет вообще, необходимо увидеть не только красную розу, но и красный флаг, красную кровь и т. д.

Как уже говорилось, у каждого акта, кроме формы, имеются, по Гуссерлю, качество и материя. Чувственное восприятие, воображение и усмотрение сущности представляют собой объективирующие, или дающие акты; действуя совокупно или по отдельности, они непосредственно дают объекты, как таковые. Качество - это оценочная компонента интенционального акта. Пусть при помощи упомянутых интуиции мне дан тот или иной отдельный интенциональный объект или то или иное отношение между несколькими объектами. Теперь я могу оценить то, что мне дано, с точки зрения его существования, с точки зрения его желательности или нежелательности для меня, с эстетической точки зрения, и т. п., а также принять решение, как поступить в связи с его появлением.

Гуссерль делит все интенциональные акты на полагающие и неполагающие. Если я интересуюсь только содержанием того, что мне дано, то мой акт сознания является неполагающим. Если же я интересуюсь и существованием того, что мне дано, то я должен оценить, каким образом оно существует; тогда мой акт будет полагающим. Я должен отдать себе отчет в том, является ли то, что мне дано, плодом чистой фантазии или оно существует в действительности, а также оценить модальность его существования, т. е. осознать, уверен я в его существовании или сомневаюсь в таковом, считаю я это существование стопроцентно достоверным или лишь возможным и только в той или иной степени вероятным. Затем передо мной открывается возможность выяснить, является для меня желательным, нежелательным или безразличным то, что мне дано. Например, если мне предлагают тарелку свежей ухи, то мне хочется ее отведать, но если эта уха становится демьяновой, то она становится отвратительной для меня. Я могу также дать эстетическую оценку того, что мне дано. Так, например, данная роза есть нечто прекрасное, вид на Монблан - нечто возвышенное, а вид помойки под моим окном - нечто безобразное. Возможны и другие оценочные суждения. Так, я оцениваю ситуацию дружеской беседы у себя дома как комфортную, а ситуацию, когда ко мне приближается разъяренный бык, как опасную. Наконец то, что мне дано, возбуждает во мне то или иное волевое усилие, побуждает к тому или иному действию. Если, скажем, дружественно настроенный ко мне человек протягивает мне руку, то я принимаю решение ее пожать, а если ко мне приближается взбешенный бык, то я решаю немедленно обратиться в бегство.

Что касается материи интенционального акта, то под ней Гуссерль понимает сам интенциональный объект, как он дан в этом акте. Если, например, я сейчас наблюдаю из окна дерево, растущее во дворе, то материей этого акта будет дерево с той стороны и в той перспективе, как оно видно из моего окна в данный момент времени. В материю интенционального акта включаются, по Гуссерлю, и оценочные моменты; пусть я смотрю на вазу для цветов: материей этого интенционального акта будет данная ваза, стоящая в данном магазине, на данной полке, видимая в данной пространственной перспективе, очень красивая, как раз такая, какую мне хотелось бы приобрести.

Не следует отождествлять материю интенционального акта с интенциональным объектом во всей его полноте. Ведь конкретные объекты в своем подавляющем большинстве многосторонни и многогранны; относящийся к их числу объект не может быть дан целиком при помощи одного-единственного акта. Например, то дерево во дворе, которое я сейчас наблюдаю, имеет противоположную сторону, которая не видна из моего окна; для того, чтобы ее увидеть, я должен выйти из дома и подойти к дереву с другой стороны. Вообще говоря, всестороннее представление о том или ином конкретном объекте (ситуации, положении дел) может быть получено лишь путем многократного обследования и изучения. Каждое новое обращение к интенциональному объекту может открыть в нем какую-нибудь новую черту. С каждым новым обращением к нему он становится все более богатым в отношении всевозможных своих свойств и качеств; происходит то, что Гуссерль позже называл конституированном интенционального объекта. По Гуссерлю, конституирование таких конкретных объектов, которые строятся по типу «вещей», может продолжаться сколь угодно долго; они, по его словам, имеют неограниченный, открытый горизонт конституирования.

Конституирование интенциональных объектов происходит во внутреннем времени субъекта. Последнее необратимо; акты сознания следуют в нем один за другим, и ни к какому из них нельзя вернуться. Но к конституируемым объектам вернуться можно: течение внутреннего времени субъекта не увлекает их за собой. Они пребывают в нем относительно стабильно и неизменно. Возвращение к интенциональному объекту оказывается возможным за счет особого рода способности, присущей сознанию. Это способность узнавания объектов, или их идентификации (если использовать гуссерлевскую терминологию). Как происходит узнавание, или идентификация, знает каждый. Допустим, я смотрю на дерево во дворе, потом отворачиваюсь, а затем снова выглядываю в окно и вижу дерево. При этом я совершенно уверен, что вижу то же самое дерево. Я узнаю его; я идентифицирую его с тем, которое видел до этого. Я включаю радиоприемник и слышу мелодию: она мне знакома; я встречаю на улице человека и узнаю в нем своего знакомого. И так далее. Не всегда идентификация происходит автоматически и безошибочно: я могу обознаться, идентификация преступника часто представляет собой сложную, а иногда и невыполнимую задачу для следственных органов. Для нас важно то обстоятельство, что идентификация лежит в основе конституирования интенциональных объектов, является его необходимым предварительным условием. В «Картезианских размышлениях» Гуссерль именует конституирование отдельных конкретных объектов «синтезом идентификации»; синтез такого рода является основанием других синтезов, таких, как объединение отдельных объектов в группы, установление принадлежности признака предмету или части - целому, различных отношений следования и т. п.

Через посредство формы, качества и материи Гуссерль описывает основные структуры сознания в «Логических исследованиях». В следующем большом по объему и очень важном по содержанию произведении «Идеи чистой феноменологии и феноменологической философии», вышедшем в свет в 1913 году, он описывает строение интенционального акта уже в других терминах. Используя греческое слово νους, которое переводится на русский язык как «ум», он именует направленность акта сознания на объект ноэзой, а сам объект в том его аспекте, в каком он дан в это акте, - ноэмой. Как ноэма, так и ноэза состоят из нескольких частей, причем между частями ноэмы и частями ноэзы имеется строгое соответствие. Центральной частью поэмы является ее ядро, которое есть не что иное как объект в той перспективе, в какой он взят в данном акте. Ядру ноэмы соответствуют в ноэзе те интуиции, при помощи которых объект дается, т. е. чувственное восприятие, воображение и усмотрение сущности. Ядро ноэмы окружено периферийными слоями; соответствующие слои имеются и в ноэзе. В последней - это, например, слой суждения, слой желания, слой воли и т. п. Интенциональный объект как объект суждения, как объект желания, как объект воли и т. п. - вот те слои ноэмы, которые соответствуют перечисленным интенциям сознания, входящим в ноэзу. В «Картезианских размышлениях» Гуссерль снова изменил терминологию при описании структуры интенционального акта. В этом произведении вместо слов «ноэза» и «ноэма» он употребляет их латинские эквиваленты: cogito и cogitatum.

 

Феноменологическая редукция

«Идеи чистой феноменологии и феноменологической философии» (1913) знаменуют собой начало нового этапа развития гуссерлевской философии, этапа трансцендентальной феноменологии. Как уже говорилось выше, Гуссерль поставил перед собой задачу найти аподиктическую, т. е. не могущую быть подвергнутой сомнению основу философии, всех наук и всего знания вообще. Вначале он, по-видимому, рассчитывал на то, что такой основой сможет послужить эйдетическое знание, взятое во всей его полноте. Такого же мнения, судя по всему, придерживались его последователи, участники феноменологического движения. Всем им импонировало то, что установление автономии эйдетического знания позволяло уйти из-под власти крайнего эмпиризма и субъективизма, положив в основу всякого строгого исследования чисто рациональное усмотрение сущности вещей. И Гуссерль, и его ученики надеялись, что в результате может быть ликвидирован всякого рода релятивизм и скептицизм, и знание станет в своей основе «объективным» и абсолютным. Особенно высоко некоторыми участниками феноменологического движения оценивались те возможности в деле построения такого рода знания, которые, как они считали, присущи выявленной Гуссерлем интуиции усмотрения сущности. Так, например, Макс Шелер полагал, что с ее помощью можно безошибочно узнать сущность всех вещей и отношений между ними; он даже высказывался в том духе, что с ее помощью можно определить сущность каждого индивидуального предмета, что является, со строго рациональной точки зрения, неприемлемой крайностью. В интерпретации Шелера чисто рациональная интуиция Гуссерля приобрела какие-то «мистические» черты и характер некоей панацеи в области познания.

По-видимому, Гуссерлю не понравилось то обстоятельство, что его учение об интеллектуальной интуиции может быть истолковано подобным образом. И вообще, через некоторое время после выхода в свет «Логических исследований», он пришел к тому убеждению, что отнюдь не всякое эйдетическое знание является аподиктическим, и что поэтому не могущую быть подвергнутой сомнению базу всех наук и философии нужно искать в другом месте. И он продолжил поиски; они .были для него трудными и закончились открытием трансцендентальной феноменологии. Почти никто из участников феноменологического движения не пошел вслед за Гуссерлем. Некоторые из них вообще не считали поиски аподиктических основ знания главной задачей феноменологии; другие, как мы видели, считали эйдетическое знание в полной мере аподиктичным; наконец, большинство было уверено в том, что Гуссерль избрал неверный путь и пришел к неправильным выводам, что в трансцендентализме нельзя найти аподиктического знания, способного стать основой объективной науки, Поворот Гуссерля к трансцендентализму квалифицировался как возвращение к субъективизму и психологизму. Гуссерль, разумеется, с такой квалификацией не соглашался, но факт остается фактом: подавляющее большинство его учеников осталось на старых позициях, на позициях интенциональной феноменологии в том ее виде, в каком она излагается в «Логических исследованиях».

Что касается Гуссерля, то он в «Идеях чистой феноменологии» предложил новый метод получения аподиктического знания: метод феноменологической редукции. Этот метод состоит в том, чтобы осуществить воздержание от суждения о существовании всего того, в чем можно усомниться. По-гречески воздержание от суждения - έποχή; этим термином Гуссерль иногда пользуется. Гуссерлевское έποχή состоит в том, чтобы поочередно «вынести за скобки» все классы предметов, существование которых может быть подвергнуто сомнению. Затем нужно посмотреть, не осталось ли чего-либо «в скобках», т. е. не обнаружилось ли чего-либо такого, в существовании чего усомниться невозможно.

Видим, что феноменологическая редукция напоминает метод сомнения Декарта. Гуссерль признает это; он считает Декарта своим предшественником. Правда, он подчеркивает, что его феноменологическая редукция не вполне адекватна декартовскому методическому сомнению. В чем состоит сходство его метода с декартовским, и где начинаются его расхождения с Декартом, в чем, по его мнению, заключаются недостатки и недоработки, допущенные последним, - все это подробно разъясняется Гуссерлем в «Картезианских размышлениях», а также в книге «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология», вышедшей в свет уже после смерти автора.

Гуссерль говорит, что осуществление феноменологической редукции означает переход от обычной, естественной, установки сознания к феноменологической. В «Идеях чистой феноменологии» он, в первую очередь, выносит за скобки данные чувственного порядка. Надо подчеркнуть, что существование того, что выносится за скобки не отрицается: происходит лишь констатация его сомнительности. Гуссерль не говорит, что всего того, что вынесено им за скобки, просто нет; он лишь утверждает, что существование всего этого не аподиктично, а проблематично. Таким образом, проблематичными становятся, в первую очередь, все эмпирические данные о природе, включая сюда психофизическую природу людей, их социум и историю. Так что, если я выполняю феноменологическую редукцию, то вместе со всем окружающим меня миром я должен вынести за скобки и мое эмпирическое ego как принадлежащее этому миру; я должен подвергнуть сомнению существование не только природных вещей и людей, не только моего тела, но и моей собственной психики в той мере, в какой она входит в состав моей природной психофизической структуры. Последнему обстоятельству, т. е. тому, что за скобки целиком и полностью выносится мой эмпирический субъект вместе со всей его психической жизнью, Гуссерль придает особенно большое значение.

Во вторую очередь Гуссерль выносит за скобки «трансценденцию Бога», а затем подвергает сомнению и все относящееся к природе эйдетическое знание. Проблематическим оказывается существование всех природных формально-эйдетических структур и законов, входящих в mathesis universalis, равно как и всех материально-эйдетических законов и соотношений, составляющих сущностное ядро конкретных эмпирических наук. Таким образом, отныне Гуссерль отказывается считать природную эйдетику источником аподиктического знания.

Феноменологическая редукция закончена. Осталось ли что-нибудь в скобках? Осталось ли что-либо такое, в чем невозможно усомниться, что существует аподиктически? Неподвластными сомнению остались только само осуществляемое мной сомнение и я сам, осуществляющий его. Итак, вот положительный результат феноменологической редукции: я, сомневающийся, несомненно существую. Но что представляет собой это мое несомненно существующее ego? Ясно, что это не мой природный психофизический субъект: ведь все природное осталось за скобками. Тут я сталкиваюсь с особого рода существованием самого себя, с таким моим существованием, о котором я и понятия не имел до того, как закончил феноменологическую редукцию: со своим существованием в качестве чистого, или трансцендентального ego. Таким образом, феноменологическая редукция оказывается трансцендентальной: она приводит к трансцендентальному субъекту. Итак, трансцендентальный субъект и только он один обладает аподиктическим существованием. На этом для Гуссерля заканчиваются поиски аподиктической базы для всех наук и философии. Она, наконец, найдена: это - трансцендентальный субъект.

Собственного говоря, все (или, по мнению Гуссерля, почти все) те шаги, которые необходимы для завершения феноменологической редукции, были уже пройдены Декартом при осуществлении им процедуры методического сомнения. Ясно, что он проник в область трансцендентального субъекта, когда заметил, что истина cogito ergo sum столь тверда и верна, что никакие доводы скептиков не способны ее поколебать, и решил принять ее за первый принцип всей философии. Правда, Гуссерль считает, что Декарт добрался только до порога трансцендентального ego, но не сделал последнего, самого важного шага для того, чтобы войти туда. По мнению Гуссерля, Декарт не смог уловить разницу между трансцендентальным и эмпирическим сознанием и вынес за скобки только свое тело, оставив внутри скобок свою эмпирическую психику. Он, таким образом, не осознал до конца, что между трансцендентальным ego и природой лежит непроходимая пропасть, и попытался выделить в самой природе маленькую аподиктическую область - собственную душу, понимаемую как cogito вообще без разделения в нем трансцендентальной и эмпирической частей. По моему мнению, Гуссерль тут не прав по отношению к Декарту. На мой взгляд, Декарт проник-таки за порог трансцендентального ego и достаточно прочно утвердился там. Верно, конечно, что Декарт явно нигде не говорит о разделении души на аподиктическую и эмпирическую части, однако внимательное чтение его текстов показывает, что он прекрасно видел ту пропасть, которая отделяет его несомненное cogito от подвергнутой сомнению природы, и хорошо отличал те части души, которые непосредственно связаны с телом и имеют такое же проблематическое существование, как и оно, от аподиктического cogito.

Попав в область трансцендентального ego, Декарт, правда, не проследовал в глубь этой области, т. е. не стал заниматься описанием трансцендентального субъекта, исследованием его деятельности и структур. Гуссерль считает это обстоятельство недостатком декартовской философии и констатирует то, что, начиная с этого пункта, его и Декарта пути расходятся радикально. В отличие от Декарта, описанию и анализу структур и функционирования трансцендентального сознания он уделил очень много места. Прежде всего, он ввел в рассмотрение положения об интенциональности сознания и о внутреннем времени субъекта. Если есть cogito, то есть и cogitatum; трансцендентальное сознание, как и всякое сознание, представляет собой поток сменяющих друг друга во внутреннем времени субъекта интенциональных актов, каждый из которых нацелен на какой-нибудь интенциональный объект. Отсюда следует, что если трансцендентальный субъект существует аподиктически, то столь же аподиктически существуют и интенциональные объекты, поскольку они входят в него как его составная часть. Таким образом, я оказываюсь перед лицом аподиктически данного мне мира интенциональных объектов. Все те объекты, в существовании которых я усомнился, которые вынес за скобки, возвращаются внутрь скобок, но уже не как объекты природы, а как объекты чисто интенциональные, как феномены. Нужно подчеркнуть: как природные, все эти объекты по-прежнему даны мне лишь проблематически, но в качестве феноменов я воспринимаю их абсолютно аподиктически. В самом деле, я вполне могу усомниться в реальном существовании листа белой бумаги, лежащего передо мной на столе: быть может, я сейчас не бодрствую, а сплю и вижу этот листок во сне. Или, может быть, этот листок мне просто померещился, а на самом деле никакой бумаги на моем столе нет. Но я абсолютно не могу усомниться в том, что в данный момент я так или иначе воспринимаю этот листок бумаги, усомниться в том, что он существует в моем восприятии, т. е. как трансцендентальный интенциональный объект. Трансцендентальное сознание находится как бы «по ту сторону» и бодрствующего, и спящего, и галлюцинирующего, и всех других возможных форм природного сознания. Оно «первичнее» их всех; оно является аподиктической основой их проблематического существования.

Итак, после проведения феноменостической редукции аподиктическим оказывается не только «тощее» декартовское cogito ergo sum, но и богатейший мир интенциональных объектов, феноменов. Оказывается возможной феноменология как в высшей степени содержательное наукоучение; его предмет - аподиктическое знание о мире феноменов. Основой этого наукоучения является чистая феноменология, разработанная Гуссерлем в «Идеях чистой феноменологии». Она содержит описание структур трансцендентального сознания, включая сюда учение о конституировании интенциональных объектов. Гуссерль развивает здесь уже упоминавшуюся выше ноэтико-ноэматическую концепцию сознания, являющуюся модификацией того учения о строении сознания, которое содержится в «Логических исследованиях». При этом не следует забывать о том, что если в «Логических исследованиях» шла речь о сознании вообще, и онтологический статус интенциональных объектов оставался неопределенным, то в «Идеях чистой феноменологии» Гуссерль говорит о сознании трансцендентальном и о том, что феномены и только они суть объекты, обладающие аподиктическим существованием.

Уже в «Идеях чистой феноменологии» Гуссерль выдвинул программу построения на базе чистой феноменологии системы аподиктически обоснованных наук. Прежде всего чистая эйдетика находит аподиктическое основание в трансцендентальном субъекте. Разработке укорененной в структурах трансцендентального субъекта логики Гуссерль посвятил самое большое из последних прижизненно опубликованных произведений: книгу «Формальная и трансцендентальная логика» (1929). Аподиктическая феноменологическая база может, по Гуссерлю, подобным же образом быть подведена и под математику, и под весь mathesis universalis. Точно так же и все естественные и социальные науки, в том числе и психология, согласно гуссерлевской программе, могут найти свое аподиктическое основание в трансцендентальном субъекте.

В конце «Идей чистой феноменологии» Гуссерль говорит о том, что не следует отождествлять аподиктическое и адекватное знание. В начале «Картезианских размышлений» он противопоставляет друг другу аподиктическую и адекватную очевидности, Знание является аподиктическим, когда оно несомненно; адекватность же знания связана с его полнотой, ясностью и отчетливостью. Никакое знание, полученное в естественной установке сознания, не является аподиктическим; оно целиком и полностью проблематично. В то же время, все знание, полученное в феноменологической установке сознания, аподиктично. Но даже будучи аподиктическим, не всякое знание адекватно. Так, например, познание объектов типа вещей никогда не бывает полным: по Гуссерлю, любая вещь имеет открытый горизонт конституирования. Непосредственное чувственное восприятие того или иного объекта может быть вполне ясным и отчетливым, но в воспоминании он, как правило, уже не представлен также ясно и отчетливо, как в восприятии.

 

Интерсубъективность

«Картезианские размышления» Гуссерля включают в свой состав пять размышлений. В первых трех размышлениях конспективно, с некоторыми изменениями и уточнениями, излагается содержание «Идей чистой феноменологии». Только в четвертом и пятом размышлениях содержится вполне новый материал. В «Картезианских размышлениях» гуссерлевская трансцендентальная феноменология предстает в полном и законченном виде. В таком же виде она изложена и в «Формальной и трансцендентальной логике», но самые фундаментальные положения заключительного этапа развития чистой феноменологии наиболее подробно и тщательно разработаны именно в «Картезианских размышлениях». В книге «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» (1954), которую Гуссерль почти подготовил к печати, но которая была напечатана лишь посмертно, после второй мировой войны, ее автор обратился к некоторым таким проблемам, которые ранее им не исследовались. Это, например, выявление истоков кризиса западной науки и всего западного общества, история противостояния в философии нового времени физикалистского объективизма и трансценденталистского субъективизма, описание двух новых путей в трансцендентальную философию. Однако никаких новых фундаментальных положений, касающихся чистой феноменологии, в «Кризисе европейских наук» нет; все поставленные в этом произведении проблемы Гуссерль решает на основании тех положений, которые выдвинуты еще в «Картезианских размышлениях».

После опубликования «Идей чистой феноменологии» Гуссерль подвергся критике с разных сторон, в том числе и со стороны своих соратников по феноменологическому движению. Изо всех критических замечаний Гуссерлю показались основательными следующие три. Во-первых, его упрекнули в том, что в его учении о трансцендентальном субъекте не разработана чисто субъектная сторона последнего. В «Идеях чистой феноменологии» много говорится об интенциональных объектах, но почти ничего не сказано о самом субъекте, которому они даны. Он выглядит слишком абстрактным, безличным, лишенным каких бы то ни было особенностей; он представляется не более чем точкой, из которой исходят интенциональные акты. Во-вторых, Гуссерлю поставили на вид, что его учение о трансцендентальном субъекте является не чем иным как солипсизмом. В самом деле, после проведения феноменологической редукции получается так, что аподиктическим оказывается исключительно знание о трансцендентальном субъекте; знание же об объективном мире, о том, что находится вне трансцендентального субъекта, является в лучшем случае проблематическим. Можно, конечно, отказаться от феноменологической установки и возвратиться к естественной установке сознания, но тогда все вообще станет снова сомнительным, и аподиктическое знание исчезнет без остатка. Возникает альтернатива: либо я принимаю феноменологическую установку и получаю аподиктическое знание об одном лишь трансцендентальном субъекте, либо я остаюсь на естественной точке зрения, и у меня вообще не будет аподиктического знания ни о чем. В «Идеях чистой феноменологии» не говорится о том, как получить аподиктическое знание об объективном мире и можно ли вообще такое знание получить. Наконец, в-третьих, Гуссерля обвинили в том, что его трансцендентальная феноменология вовсе не имеет философского статуса и представляет собой не более, чем разновидность интроспективной психологии.

Ответ на первое замечание Гуссерль дал в четвертом из числа «Картезианских размышлений». Он согласился с ним, признал свою недоработку и постарался усовершенствовать учение о трансцендентальном субъекте. Ответ на второе замечание он дал в пятом размышлении, а также в «Формальной и трансцендентальной логике». С ним он тоже согласился и постарался дать-таки ответ на вопрос о том, как получить аподиктическое знание о предметах трансцендентных по отношению к трансцендентальному субъекту. Что касается третьего замечания, то его он считал основанным на глобальном непонимании трансцендентально-феноменологического подхода к сознанию и старался разъяснить, в чем состоит разница между феноменологией и психологией почти во всех своих поздних работах, в том числе в «Картезианских размышлениях», в «Формальной и трансцендентальной логике» и в «Кризисе европейских наук».

В четвертом размышлении Гуссерль упоминает об объектном и субъектном полюсах трансцендентального субъекта. Субъектный полюс отнюдь не является абстрактной точкой исхождения интенций, он не является пустым. Он вполне конкретен и наполнен определенным содержанием, которое можно при желании наблюдать и изучать. Конкретность трансцендентального субъекта заключается хотя бы в том, что интенциональные объекты расположены в определенной перспективе по отношению к его субъектному полюсу. Так, конкретность моего трансцендентального ego сказывается, например, в том, что поскольку я обитаю в Санкт-Петербурге, постольку петербургские реалии более близки мне, чем, скажем, лондонские или нью-йоркские. Кроме того, можно заметить, что протекание внутреннего времени трансцендентального субъекта не безразлично для него самого. В течение времени я могу приобретать те или иные чисто личные особенности и характеристики или же лишаться их. Например, я могу совершить путешествие из Петербурга в Москву, и перспектива окружающих меня объектов изменится. Или я могу принять какое-либо важное для своей жизни решение (стать, например, пацифистом), и этот поступок изменит меня, придаст мне новую особенность: я буду ego, остающимся верным принятому решению. Через некоторое время я могу отменить принятое решение, и это снова изменит меня. Таким образом, во внутреннем времени трансцендентального субъекта происходит его чисто субъектный синтез, его постепенное формирование именно как субъекта. Гуссерль называет такой синтез эгологическим генезисом, а время - универсальной формой эгологического генезиса. Генезис бывает не только активным, т. е. связанным с моими решениями и поступками, но и пассивным: независимо от моей воли постоянно происходят различные события, налагающие на мое ego свою печать. Короче говоря, во внутреннем времени трансцендентального субъекта происходит его личная жизнь, жизнь конкретного ego, субстрата конкретных особенностей и характеристик, обладающего собственной биографией. По примеру Лейбница, Гуссерль предлагает называть такое, взятое во всей его конкретности, ego монадой.

Будучи полностью конкретным, трансцендентальное ego остается в некотором фундаментальном смысле единственным в своем роде. Гуссерль именует это единственное в своем роде ego изначальным и говорит, что феноменология есть не что иное как наука об этом ego, эгология. При том условии, что феноменология разработана во всей ее систематической конкретности, Гуссерль считает возможным назвать ее трансцендентальным идеализмом. Как подчеркивает Гуссерль, в его понимании трансцендентальный идеализм есть не что иное как последовательно выполненное самоистолкование трансцендентального субъекта в форме систематической эгологической науки.

Что касается солипсизма, то Гуссерль считает его необходимым, но не окончательным этапом развития трансцендентальной феноменологии. В пятом размышлении он дает описание чисто феноменологического способа преодоления трансцендентального солипсизма.

Предлагаемый Гуссерлем путь выхода из солипсизма, в свою очередь, состоит из нескольких стадий. Прежде всего необходимо до конца провести трансцендентальную редукцию и оказаться в аподиктически данной области изначального трансцендентального ego. Затем нужно обратиться к его объектному полюсу. Поначалу все интенциональные объекты предстают передо мной на едином изначальном уровне; в некотором фундаментальном отношении все они однородны: все они представляют собой аподиктически данные мне феномены. Гуссерль говорит, что всю область феноменов можно разделить на две части: можно выделить сферу собственно моего, за пределами которой останутся все остальные феномены. Границы выделенной сферы оказываются в достаточной степени размытыми, но ее ядром, включающим те феномены, которые в нее безусловно входят, является моя психофизическая структура: мое тело и моя психика, т. е. мое эмпирическое ego, взятое, конечно, в снятом виде, как феномен. Моя психофизическая структура берется во всей полноте своих физических, биологических, социальных, психологических характеристик. Каждая из ее сторон может стать предметом изучения соответствующей феноменологической науки, имеющей дело исключительно с аподиктическим материалом. В частности, психическую сторону психофизической структуры должна изучать феноменологическая психология, которая, по Гуссерлю, должна быть построена как дескриптивная, в том духе, в каком осуществлено описание сознания в «Логических исследованиях». Рассуждая таким образом, Гуссерль, между прочим, дает ответ на третье из вышеперечисленных замечаний в свой адрес. Теперь ясно, в чем он видит разницу между феноменологией и психологией: если чистая феноменология - это эгология, глобальное наукоучение обо всем трансцендентальном ego, то феноменологическая психология - это наука лишь о части этого ego, о психической стороне выделенной только что описанным способом психофизической структуры. Это обстоятельство не мешает, впрочем, тому, что между структурами, открытыми чистой феноменологией, и теми структурами, которые являются предметом изучения феноменологической психологии, существует известный изоморфизм - это Гуссерль признает.

Обследовав сферу собственно моего, я обращаюсь к феноменам, находящимся вне этой сферы. И тут происходит, по выражению Гуссерля, как бы «удвоение» моей психофизической структуры: я замечаю, что среди феноменов, пребывающих вне сферы собственно моего, встречаются другие психофизические структуры, в главных своих чертах подобные моей. Но если мою психофизическую структуру, мою психику и мое тело я воспринимаю непосредственно и как бы «изнутри», то любую другую психофизическую структуру я воспринимаю «снаружи», причем непосредственно мне дана только ее телесная сторона, психическую же ее сторону я могу знать лишь через посредство ее действий (поступков, слов). Здесь Гуссерль делает решительный шаг: по его мнению, при виде другой психофизической структуры я при помощи особого рода «аппрезентации» (аналогизирующей апперцепции) усматриваю, что за ней «стоит» трансцендентное по отношению к моему трансцендентальное ego. Если сделать такой шаг, то трансцендентальный солипсизм преодолен: я убеждаюсь, что наряду с моим трансцендентальным субъектом существуют другие трансцендентальные субъекты, причем их существование автономно: каждый из них существует самостоятельно, независимо от моего и других трансцендентальных субъектов. При этом трансцендентальные ego по-своему даны друг другу: «удвоение» происходит уже на уровне трансцендентальных субъектов. Когда я встречаюсь с другим трансцендентальным субъектом, он, как таковой, мне непосредственно не дан; я воспринимаю только его психофизическую структуру. Но при помощи аппрезентации мне становится ясно, что за ней «стоит» трансцендентное по отношению к моему трансцендентальное сознание, в мире которого я дан лишь как некая психофизическая структура, а о наличии моего трансцендентального субъекта оно может судить лишь аппрезентативно.

Таким образом, я как некое конкретное трансцендентальное ego оказываюсь уже не в единственном числе, а в сообществе других конкретных и своеобразных трансцендентальных ego. Возникает, по выражению Гуссерля, сообщество монад, членом которого являюсь и я в качестве отдельной монады. Гуссерль сразу же подчеркивает, что это сообщество имеет централизованное строение. Одна из монад (моя монада) является центральной; ее трансцендентальное ego дано ей непосредственно. Трансцендентальные субъекты всех других монад даны ей лишь опосредованно, через аппрезентацию; это - периферийные монады.

Гуссерлевские монады образуют подлинное сообщество, т. е. они могут общаться друг с другом при помощи слов и различных других средств, могут сообщать друг другу, что происходит в их трансцендентальных мирах. В результате из взаимной коммуникации возникает то, что Гуссерль называет их интерсубъективным миром. Это мир объектов, общих для всех входящих в сообщество монад, мир тех объектов, о которых они могут что-то сказать друг другу. Ясно, что через посредство сообщества монад Гуссерль интерпретирует, в первую очередь, наше человеческое сообщество, а под интерсубъективным миром понимает окружающий нас мир, включая сюда и природу, и социум. Самое важное тут то, что, с феноменологической точки зрения, и природа, и социум аподиктически существуют только в качестве некоей интерсубъективности. Объективный мир, понимаемый как мир объектов, существующих самостоятельно, независимо ни от какого субъекта, может, с этой точки зрения, существовать лишь проблематически. В частности, физикалистская концепция природы, постулирующая независимое существование всех природных объектов в объективном пространстве и объективном времени, является для феноменолога лишь предположением, гипотезой, если угодно - мифом, стоящим в одном ряду со многими другими мифами, созданными человечеством.

Зато на интерсубъективном уровне все добытые человечеством знания о природе и самом себе, все исторические и естественноисторические сведения и, в первую очередь, данные наук, входящих в mathesis universalis, оказываются покоящимися на твердой аподиктической основе. Эта основа - в аподиктически данном изначальном мире центральной монады, моего трансцендентального ego, а также в аподиктическом характере аппрезентации. Гуссерлевский интерсубъективный мир отличается oт объективного мира современной науки и в структурном отношении. Если современная наука учит, что мир не имеет никакой особой точки, никакого центра, то интерсубъективный мир, по Гуссерлю, строго центрирован: он располагается концентрическими кругами вокруг центральной монады, моего ego. Ближе всего ко мне мой жизненный мир. Гуссерль вводит понятие жизненного мира уже в «Картезианских размышлениях», хотя во всех подробностях концепция жизненного мира изложена только в «Кризисе европейских наук». Жизненный мир - это мир людей и предметов, непосредственно окружающих меня в течение всей моей жизни. Это моя семья, мой город с его ландшафтами и людьми, моя страна и т. д. Это мир моих личных убеждений, интересов, вкусов, дел и привычек. По Гуссерлю, мир большой науки, мир культуры, мир религии и т. п. - все они находятся на большем, чем жизненный мир, отдалении от меня, но все они имеют в нем свои корни, все они вырастают из него. Привлекает внимание сходство между структурой гуссерлевского интерсубъективного мира и устройством мира, окружающего Dasein, описанного в «Бытии и времени» и других произведениях Хайдеггера.

Введением в рассмотрение концепции интерсубъективного мира заканчивается построение чистой трансцендентальной феноменологии. Гуссерль считает все данные об интерсубъективном мире аподиктическими. Их аподиктичность, как уже говорилось, целиком и полностью зависит от того, какой характер имеет аппрезентация (аналогизирующая апперцепция): дает она аподиктическое знание или нет. Гуссерль уверен в том, что дает. Жан-Поль Сартр, хотя, в основном, и следует в своем «Бытии и ничто» построениям Гуссерля, но считает их слишком теоретичными и умозрительными. Он высказывает ту мысль, что существование других очевидно не только на умозрительном, но и на эмоциональном уровне. О том, что другие аподиктически существуют, свидетельствуют такие чувства, как стыд или смущение, которые могут возникнуть у меня только тогда, когда я чувствую на себе взгляд другого человека.

* * *

В заключение хочется отметить, что трансцендентальная феноменология Гуссерля представляет собой один из вариантов построения трансцендентальной философии вообще. Имеется несколько таких вариантов. К их числу относится не только гуссерлевская феноменология, но и учения Декарта и Канта, а также, в широком смысле слова, концепции Хайдеггера и Сартра. Сопоставление всех вариантов друг с другом позволяет сделать вывод о том, что они имеют один и тот же, состоящий из трех этапов, план построения. В одних вариантах все этапы построения выражены ясно и отчетливо, в других - не все. У Гуссерля и Декарта все три этапа просматриваются легко. Первый этап построения - критический. В гуссерлевской философии ему соответствует трансцендентальная редукция, в декартовской - процедура методического сомнения. Сомнение приводит к тому, в чем усомниться невозможно, к моему собственному существованию в виде трансцендентального ego. Второй этап построения состоит в освоении новооткрытой области трансцендентального сознания, в выявлении его структур. На втором этапе мое сознание остается наедине с самим собой; это этап трансцендентального солипсизма. У Гуссерля данный этап выражен ярко; у Декарта он несколько смазан: Декарт не занимался подробным исследованием структур cogito. Но самого этапа трансцендентального солипсизма он, как отмечалось выше, все-таки достиг.

Третий этап построения трансцендентальной философии - это этап преодоления трансцендентального солипсизма. Как предлагает его преодолеть Гуссерль, мы уже знаем. Что касается Декарта, то он находит свой путь выхода из солипсизма, и этот путь не такой, как у Гуссерля. Этот путь известен: в качестве такового Декарт предлагает онтологическое доказательство бытия Бога. Вместо того чтобы заняться рассмотрением структур cogito, Декарт с ходу высказывает мысль: если я сомневаюсь, то, значит, я - несовершенное существо. Но само понятие несовершенства предполагает понятие совершенства. Понятие же совершенства не может быть порождено самим моим несовершенным сознанием. Значит, существует всесовершенное Существо, Бог, которое вложило в мой ум это понятие. Но если Бог существует, то в силу своей всеблагости. Он не станет меня обманывать; поэтому все мои сомнения в существовании природы и общества теряют под собой почву: их существование перестает быть проблематическим и становится аподиктическим (несомненным).

Таков путь выхода из солипсизма, предлагаемый Декартом; он альтернативен по отношению к гуссерлевскому. Если для Гуссерля наиболее очевидным и непосредственно схватываемым явилось существование трансценденции человека (других ego, сообщества монад), то для Декарта таковым оказалось существование трансценденции Бога. Гуссерль не принял декартовского онтологического доказательства; оно не ведет, по его мнению, к аподиктическому знанию. Но имеется много людей, для которых онтологическое доказательство приемлемо. Насколько гуссерлевская аппрезентация аподиктичнее, чем оно? И как решаются все затронутые нами проблемы Кантом, Хайдеггером, Сартром и другими не чуждыми трансцендентальной философии мыслителями?

Позволительно надеяться, что интерес к подобным вопросам и желание найти ответы на них могут быть вызваны у русскоязычного читателя чтением первого полного перевода гуссерлевских «Картезианских размышлений», предлагаемого ему ныне.

Я. А Слинин

Введение

 

§1. Декартовы «Размышления» как прообраз философского самоосмысления

Возможность говорить о трансцендентальной феноменологии в этом достославном центре французской науки наполняет меня радостью по особым причинам. Ибо величайший мыслитель Франции Рене Декарт придал ей новые импульсы в своих «Размышлениях», а их изучение прямо повлияло на преобразование уже находившейся в процессе становления феноменологии в новую форму трансцендентальной философии. Ее можно было бы поэтому называть неокартезианством, сколь ни вынуждена она, и именно благодаря радикальному развитию картезианских мотивов, отказаться почти от всего общеизвестного содержания философского учения Декарта.

Исходя из этого, я, пожалуй, заранее смогу заручиться вашим расположением, если начну с тех мотивов Meditationes de Prima Philosophia, которые, как я думаю, имеют непреходящее значение, и вслед за этим обозначу те пре- и новообразования, из которых возникает трансцендентально-феноменологический метод и проблематика.

Каждому новичку в философии известен достопримечательный ход мысли в Meditationes. Вспомним ведущую их идею. Целью «Размышлений» является полная реформа философии, преобразующая ее в науку с абсолютным обоснованием. Для Декарта она заключает в себе соответствующую реформу всех наук. Ибо они, по его мнению, - лишь несамостоятельные члены одной универсальной науки, т. е. философии. Только в ее систематическом единстве они могут стать подлинными науками. В том же состоянии, которого они достигли исторически, им недостает этой подлинности, связанной с последовательным и последним обоснованием из абсолютных усмотрении, - усмотрении, дальше которых уже невозможно пойти. Поэтому требуется радикально новое построение, удовлетворяющее идее философии, как универсального единства наук в единстве упомянутого рационального обоснования80. Это требование воплощается у Декарта в субъективно обращенной философии. Обращение же к субъекту выполняется в две ступени. Во-первых, каждый, кто всерьез хочет стать философом, должен «раз в жизни» вернуться к самому себе и, ниспровергнув в себе все до сих пор имевшие для него значимость науки, постараться заново их построить. Философия - мудрость (sagesse) - есть всецело личное дело философствующего. Она должна состояться как его мудрость, как им самим добытое стремящееся к универсальности знание, за которое он от начала и в каждом продвижении мог бы быть ответственным на основании своих абсолютных усмотрении. Приняв решение направить свою жизнь к этой цели, т. е. то решение, которое единственно может способствовать моему философскому становлению, я тем самым сделал выбор в пользу первоначальной абсолютной нищеты познания. Очевидно здесь в первую очередь нужно осмыслить, как я могу найти метод дальнейшего продвижения, которое привело бы к подлинному знанию. Картезианские «Размышления» не следует поэтому рассматривать как сугубо частное занятие философа Декарта, и еще менее - как всего лишь эффектную литературную форму изложения первых философских обоснований. Скорее, в них намечен прообраз необходимых размышлений каждого начинающего философа, из которых только и может первоначально произрасти некая философия81.

Если мы обратимся к этому столь странному для нас, сегодняшних, содержанию «Размышлений», то обнаружим, что в них происходит возвращение к философствующему ego во втором и более глубоком смысле: к ego чистых cogitationes. Это возвращение размышляющий совершает, следуя известному и весьма примечательному методу сомнения. С радикальной последовательностью устремленный к цели абсолютного познания, он отказывается признавать в качестве сущего что бы то ни было, что не защищено от любой мыслимой возможности подпасть под сомнение. Поэтому он осуществляет методическую критику достоверностей жизни естественного опыта и мышления в отношении возможности в них усомниться и путем исключения всего, что допускает такую возможность, стремится обрести тот или иной состав абсолютных очевидностей. При следовании этому методу достоверность чувственного опыта, в которой мир дан в естественной жизни, не выдерживает критики, и потому бытие мира на этой начальной стадии должно оставаться лишенным значимости. Только себя самого, как чистое ego своих cogitationes, удерживает размышляющий как сущее абсолютно несомненно, как неустранимое, даже если бы не было этого мира. Редуцированное таким образом ego приступает теперь к своего рода солипсистскому философствованию. Оно ищет аподиктически достоверных путей, следуя которым в его чисто внутренней сфере можно раскрыть объективно внешнее. Как известно, это происходит таким образом, что сначала раскрывается существование Бога и его Veracitas, а затем, при их посредстве, - объективная природа, дуализм конечных субстанций, короче говоря, объективная почва метафизики и позитивных наук, а также и они сами. Все выводы делаются, как и подобает, по путеводной нити принципов, имманентных чистому ego, врожденных ему.

 

§ 2. Необходимость радикального возвращения к началу философии

Так у Декарта. Теперь мы спрашиваем, стоит ли, собственно говоря, отыскивать непреходящее значение этих мыслей, способны ли они еще придать нашему времени животворные силы?

Во всяком случае, в этом заставляет усомниться то обстоятельство, что позитивные науки, которые все же благодаря этим «Размышлениям» должны были получить абсолютно рациональное обоснование, так мало заботились о них. Конечно, в наше время, после блестящего трехвекового развития, они испытывают серьезные затруднения из-за неясностей в их основаниях. Однако в попытках заново сформировать свои основания они вовсе не намерены вернуться к Декартовым «Размышлениям». С другой стороны, важно все же, что «Размышления» в совершенно особом смысле составили эпоху в философии, и именно благодаря их возвращению к чистому ego cogito. Декарт действительно учреждает философию совершенно нового вида: меняя весь свой стиль, она предпринимает радикальный поворот от наивного объективизма к трансцендентальному субъективизму, который во все новых, но всегда недостаточных попытках словно стремится к некой необходимой окончательной форме. Не должна ли, таким образом, эта продолжающаяся тенденция нести в себе некий непреходящий смысл, а для нас - великую, самой историей возложенную на нас задачу, решать которую призваны все мы?

Раздробленность современной философии и ее бесплодные усилия заставляют нас задуматься. С середины прошлого столетия упадок западной философии, если рассматривать ее с точки зрения научного единства, по сравнению с предшествующими временами неоспорим. В постановке цели, в проблематике и методе это единство утрачено. Когда с началом Нового времени религиозная вера стала все более вырождаться в безжизненную условность, интеллектуальное человечество укрепилось в новой великой вере - вере в автономную философию и науку. Научные усмотрения должны были освещать и вести за собой всю человеческую культуру, придавая ей тем самым новую автономную форму.

Между тем, однако, и эта вера утратила свою подлинность и свежесть. И не без причин. Вместо единой живой философии мы имеем выходящий из берегов, но почти бессвязный поток философской литературы; вместо серьезной полемики противоборствующих теорий, которые и в споре обнаруживают свое внутреннее единство, свое согласие в основных убеждениях и непоколебимую веру в истинную философию, мы имеем лишь видимость научных выступлений и видимость критики, одну лишь видимость серьезного философского общения друг с другом и друг для друга. Это менее всего свидетельствует об исполненных сознания ответственности совместных научных занятиях в духе серьезного сотрудничества и нацеленности на объективно значимые результаты. Объективно значимые - т. е. именно очищенные во всесторонней критике и устоявшие перед всякой критикой результаты. Да и как были бы возможны подлинно научные занятия и действительное сотрудничество там, где так много философов и почти столько же различных философий. Хотя у нас проводятся еще философские конгрессы, на них, к сожалению, собираются философы, но не философии. Им недостает единого духовного пространства, в котором они могли бы сосуществовать, воздействовать друг на друга. Возможно, в рамках отдельных школ или направлений дела обстоят не столь плохо, однако при их обособленности, - а также и в отношении современной философии в целом, - наша характеристика, по существу, остается справедливой.

Не находимся ли мы с нашей злосчастной современностью в ситуации, подобной той, в которой оказался Декарт в годы своей молодости? Не пришло ли, таким образом, время возобновить радикализм его начинающего философа, а следовательно, подвергнуть картезианскому ниспровержению необозримую философскую литературу с ее путаницей из великих традиций, более или менее серьезных начинаний, модной писанины (рассчитанной на эффект, а не на вдумчивое изучение) и приступить к новым Meditationes de Prima Philosophia. He объясняется ли, в конечном счете, плачевное состояние нашей философии тем, что исходящие от прежних «Размышлений» движущие силы лишились своей первоначальной жизненности, и притом именно потому, что был утрачен дух радикальной философской ответственности перед самим собой? Не должна ли, напротив, эта якобы преувеличенная потребность в философии, нацеленной на окончательное избавление от каких бы то ни было предрассудков, в философии, действительно автономным образом формирующей себя из последних самопроизводных очевидностей и потому абсолютно ответственной перед самой собой, принадлежать к основному смыслу подлинной философии? Тоска по жизнеспособной философии приводила в новейшие времена к разнообразным ренессансам. Не будет ли единственно плодотворным только тот Ренессанс, который вновь пробудит картезианские «Размышления» - не для того, чтобы просто воспроизвести их, но чтобы прежде всего раскрыть глубочайший смысл их радикализма в возвращении к ego cogito, а затем и проистекающие отсюда непреходящие ценности?

Во всяком случае, таким образом обозначается путь, который привел к трансцендентальной феноменологии.

Этот путь мы хотим теперь пройти вместе. Подобно Декарту, мы намерены осуществлять размышления с радикализмом начинающих философов, хотя, конечно, соблюдая чрезвычайную критическую осторожность и в готовности к любому преобразованию прежних «Размышлений», которое окажется необходимым. При этом мы постараемся прояснить и обойти те соблазны и заблуждения, в которые впали Декарт и его последователи.

РАЗМЫШЛЕНИЕ I

 

ПУТЬ К ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОМУ EGO

 

§ 3. Картезианский переворот и ведущая финальная идея обоснования науки

Таким образом, мы, каждый для себя и в себе, начинаем с начала, с радикального решения начинающих философов вывести прежде всего из игры все до сих пор значимые для нас убеждения, а вместе с ними и все наши науки. Ведущей идеей наших размышлений будет, как и у Декарта, идея науки, которую следует обосновать в радикальной подлинности, и, в конечном итоге, идея универсальной науки. Но поскольку мы не располагаем никакой предданной наукой в качестве примера такого рода подлинной82 - ведь мы не придаем значимости ни одной из них, - то как обстоит дело с несомненностью самой этой идеи, идеи науки, подлежащей абсолютному обоснованию? Имеется ли здесь в виду некая правомерная финальная идея, возможная цель возможной практики? Очевидно мы не можем сделать и такого предположения, не говоря уже о том, чтобы считать заранее установленными какие-либо нормы таких возможностей или хотя бы некую будто бы само собой разумеющуюся форму стиля, подобающую подлинной науке, как таковой. Ибо, в конце концов, это означало бы принять в качестве предпосылки целую логику как теорию науки, в то время как и она должна быть вовлечена в ниспровержение всех наук. Декарт сам ориентировался на идеал определенной науки - геометрии, или математического естествознания. Как роковой предрассудок этот идеал тяготеет над столетиями, а также, не будучи критически взвешен, определяет и ход самих «Размышлений». Для Декарта само собой заранее разумелось, что универсальная наука имеет вид дедуктивной системы, все здание которой должно опираться на аксиоматический фундамент, служащий основанием дедукции. Роль, подобную той, что в геометрии отводилась геометрическим аксиомам, у Декарта применительно к универсальной науке играет аксиома абсолютной самодостоверности ego вместе с врожденными этому ego аксиоматическими принципами, - разница только в том, что этот аксиоматический фундамент лежит еще глубже геометрического и призван содействовать последнему обоснованию самой геометрии.

Все это нам следует оставить в стороне. Как начинающие философы, мы не признаем пока никакого нормативного идеала науки, и лишь в той мере, в какой мы создадим его себе заново, мы и сможем им располагать83.

Но от всеобщей цели абсолютного обоснования науки мы из-за этого не откажемся. Ведь, подобно тому, как дело обстояло с «Размышлениями» Декарта, она должна постоянно мотивировать ход наших размышлений и в них постепенно принять образ конкретной определенности. Нам следует только быть осторожными в выборе способа, которым мы устанавливаем ее как цель, - мы даже не можем предварительно судить о ее возможности. Но как же выяснить, в чем состоит этот способ целеполагания, и тем самым предохранить себя от ошибок?

Всеобщую идею науки мы получаем, конечно, от фактически данных наук. Если при нашей радикальной критической установке они будут считаться науками лишь предположительно, то в том же смысле всего лишь предположительной должна стать и их всеобщая финальная идея. Мы не знаем, таким образом, осуществима ли она вообще. И все же, в форме такого предполагания и в некой неопределенной, зыбкой всеобщности, мы ею обладаем; обладаем, следовательно, и идеей некой философии, а именно, такой философии, о которой неизвестно, осуществима ли она и каким образом. Мы принимаем ее как предварительную презумпцию, на которую пытаемся опереться, которой для пробы позволяем пока руководить нами в наших размышлениях. Тщательно обдумаем, как следовало бы нам представить ее в виде некоторой возможности, а затем и осуществить. Конечно, обстоятельства, в которых мы поначалу окажемся, будут непривычными, - но как же их избежать, если наш радикализм должен стать действительным, а не оставаться пустым жестом. Итак, набравшись терпения, двинемся дальше.

 

§ 4. Раскрытие финального смысла науки посредством погружения (einleben) в нее как в ноэматический феномен

Очевидно первое, что теперь будет нужно сделать, - это придать отчетливость ведущей идее, представшей перед нами сначала в неопределенной всеобщности. Конечно, речь идет не об образовании понятия науки путем сравнения и абстрагирования на основе фактически данных наук. Ведь по смыслу всех наших рассуждении науки как факты культуры и науки в истинном и подлинном смысле - не одно и то же, и первые, кроме своей фактичности, заключают в себе еще некое притязание, которое как раз в голой фактичности не удостоверяется как уже исполненное. Именно в этом притязании заключена (liegt) наука как идея - идея подлинной науки.

Как можно раскрыть и постичь эту идею? Пусть нам запрещено высказываться относительно значимости фактических наук (на нее претендующих) и, стало быть, судить о подлинности их теорий и, соответственно, о надежности их теоретического метода, - нет все же никаких препятствий для того, чтобы погрузиться (einleben) в характер стремления и способ действия наук и таким образом добиться ясности и отчетливости в том, на что они, собственно, нацелены. Если мы, постепенно углубляясь, станем вникать в интенцию того стремления, которое характерно для наук, то перед нами - и поначалу в первом различении - раскроются моменты, конститутивные для всеобщей финальной идеи подлинной науки.

Сюда относится прежде всего первое прояснение - касательно суждения как действия (des urteilenden Tuns) и самого суждения, с различением непосредственных и опосредованных суждений: в опосредованных суждениях заключена смысловая соотнесенность с другими суждениями, состоящая в том, что придающая им силу суждений уверенность (ihr urteilender Glaube) предполагает наличие таковой и в этих других суждениях - так верят чему-нибудь в силу того, что уже было принято на веру. Далее следует прояснение стремления к обоснованным суждениям, т. е. обоснования как действия (des begrürdenden Tuns), в котором должна быть указана правильность, истинность суждения или наоборот - его неправильность, ложность. Такое указание для опосредованных суждений само является опосредованным, оно основано на указании, содержащемся в непосредственных суждениях, которые включены в смысл данного суждения, в неразрывной связи с их обоснованием. К однажды проведенному обоснованию или к указанной в нем истине можно, когда понадобится, вернуться снова. Благодаря этой возможности ее свободного воспроизведения, истина, осознаваемая при этом как одна и та же, становится непреходящим приобретением и достоянием и в силу этого будет теперь называться «познанием».

Если мы и дальше следуем по этому пути (здесь, разумеется, только намеченному), то при более точном истолковании смысла некоторого обоснования или познания вскоре приходим к идее очевидности. При подлинном обосновании суждения оказываются правильными, согласованными, т. е. такое обоснование есть согласование суждения с самим выраженным в суждении положением дел (с вещами или положением вещей). Точнее говоря, вынесение суждения есть акт полагания и, как правило, лишь предположение, что дела обстоят так-то и так-то; суждение (то, о чем оно вынесено) есть в этом случае всего лишь предполагаемая вещь или положение вещей, иначе - вещь или положение вещей как они полагаются в суждении. Всему этому, однако, противостоит иногда некий особый способ полагания в суждении, осознания в нем того или иного положения вещей. Его называют очевидностью. В отличие от простого удаленного от вещей полагания в очевидности вещь предстает как она сама, положение вещей - как оно само, и потому выносящий суждение владеет самой вещью, самим положением вещей. Суждение, которое всего лишь предполагает, посредством осуществляемого в сознании перевода (Überführung) в соответствующую очевидность выверяется по самим вещам, по самим положениям вещей. Этот перевод характеризуется как наполнение (Erfüllung) пустого мнения, как некий согласующий синтез; в нем становится очевидной правильность того, что прежде было удалено от самих вещей и всего лишь предполагалось.

После этого сразу выделяются основные моменты финальной идеи, управляющей всяким научным действием. Ученый хочет, к примеру, не только выносить, но и обосновывать свои суждения. Точнее говоря, он не желает допускать, чтобы им самим или другими признавалось в качестве научного знания какое-либо суждение, которое не обосновано им в совершенстве, и которое он позднее, свободно возвращаясь к повторному обоснованию, не может полностью оправдать в любое время. De facto это может ограничиться одним лишь притязанием, но в любом случае в нем заключена идеальная цель.

В заключение следует еще подчеркнуть: суждение (в наиболее широком смысле, как полагание бытия) и очевидность мы должны отличать от допредикативного суждения и допредикативной очевидности. Предикативная очевидность включает в себя допредикативную. То, что полагается или усматривается с очевидностью, должно получить свое выражение, наука же вообще стремится выносить выразительные суждения и удерживать суждение, истину, в фиксированной выраженности. Но выражение, как таковое, само может быть с большим или меньшим успехом применимо к тому, что полагается или дано само по себе, и обладает, таким образом, своей собственной, включенной в высказывание очевидностью или неочевидностью. Следовательно, очевидность выражения тоже участвует в определении идеи научной истины в виде тех или иных особенностей высказывания, которые наконец получили или еще должны получить свое обоснование.

 

§ 5. Очевидность и идея подлинной науки

Продолжая размышлять в избранном направлении, мы, начинающие философы, узнаём, что картезианская идея науки и, в конечном счете, идея универсальной науки с абсолютным обоснованием и оправданностью есть именно та идея, которая постоянно руководит всеми науками в их стремлении к универсальности, как бы ни обстояло дело с ее фактическим осуществлением84.

Очевидность в наиболее широком смысле есть опыт сущего и притом сущего так, как оно есть, - так-сущего, - т. е. обращенность умственного взора к самому сущему. Положение, противоречащее тому, что показывает очевидность, опыт, составляет негатив очевидности (или негативную очевидность) с очевидной ложностью в качестве его содержания. Очевидность, в которую на самом деле входит всякий опыт в обычном, более узком смысле слова, может иметь большую или меньшую степень совершенства. Совершенная очевидность и ее коррелят, чистая и подлинная истина дана как идея, внутренне присущая стремлению к познанию, к наполнению полагающей интенции, откуда мы можем извлечь ее посредством погружения. Истина и ложь, критика и ее адекватность очевидным данностям являются привычной темой, играющей свою постоянную роль уже в донаучной жизни. Для этой обыденной жизни с ее изменчивыми и относительными целями довольно относительных очевидностей и истин. Наука же ищет такие истины, которые для каждого раз и навсегда становятся и остаются значимыми, и потому стремится подтверждать их все новыми способами и доводить такие подтверждения до конца. Если же (в чем она сама, наконец, убеждается) de facto ей не удается построить систему абсолютных истин и приходится постоянно модифицировать свои истины, то все же она следует идее абсолютной или в научном смысле подлинной истины и потому встраивается в бесконечный горизонт стремящихся к этой идее аппроксимаций. Она полагает, что сможет с их помощью in infinitum превосходить обыденное познание и саму себя; но также и благодаря своей нацеленности на систематическую универсальность по знания, будь то в отношении той или иной замкнутой научной области, будь то, - если речь заходит о возможности некоторой философии, - в отношении некоего предположительного всеобъемлющего единства сущего вообще. Сообразно с этой интенцией в идею науки и философии включается, следовательно, определенный порядок познания - от самих по себе предшествующих знаний - к знаниям, самим по себе последующим, и, таким образом, начало и порядок дальнейшего продвижения, не выбираемые произвольно, но имеющие основание в природе самих вещей.

Благодаря такому мысленному погружению во всеобщий характер научного стремления нам раскрываются основные компоненты финальной идеи подлинной науки, которая пока еще не вполне определенным образом управляет этим стремлением; причем ради этого мы не выносили заранее никакого суждения о ее возможности или о некоем будто бы само собой разумеющемся идеале науки.

Здесь неуместен вопрос о том, к чему утруждать себя подобными исследованиями и определениями. Они несомненно связаны со всеобщей теорией науки или логикой, которая, разумеется, будет использоваться и здесь, и в дальнейшем. Но именно этого «разумеется» нам и следует остерегаться. Повторим еще раз то, о чем мы уже говорили, возражая Декарту: как и все предданные науки, логика в результате всеобщего ниспровержения наук должна быть лишена своей значимости. Все, что развилось из начал философствования, мы еще должны добыть для себя сами. Предстанет ли перед нами позднее некая подлинная наука, подобная традиционной логике, - об этом мы сейчас ничего знать не можем.

В ходе этой предварительной работы, - скорее, лишь приблизительно намеченной, чем проведенной в развернутом виде, - мы приобрели достаточно ясности, чтобы сформулировать первый методический принцип всех наших дальнейших размышлений. Понятно, что я, как начинающий философ, следуя своему стремлению к презумптивной цели - подлинной науке, - не могу допустить или оставить в силе ни одного суждения, которое бы не было почерпнуто мной из очевидности, из опытов, в которых соответствующие вещи и положения вещей предстают передо мной как они сами. Конечно, мне и впредь придется постоянно мысленно возвращаться к этой очевидности, исследовать пределы ее действенности и добиваться для себя очевидности в том, насколько она сама, ее совершенство, способны передать действительную данность самих вещей. Там, где она еще отсутствует, я не могу претендовать на окончательность суждения и принимаю его в расчет в лучшем случае как промежуточную стадию на пути к ней.

Поскольку науки стремятся к высказываниям, полностью и с очевидной адекватностью выражающим усмотренное допредикативно, понятно, что следует позаботиться и об этой стороне научной очевидности. Учитывая подвижность, многозначность и - в отношении полноты выражения - чрезмерную нетребовательность обыденного языка, необходимо даже там, где используются его выразительные средства, заново провести обоснование их значений при изначальной ориентации на научные усмотрения и закрепить за ними эти значения. Это также вводится в нормативный методический принцип очевидности, которому мы следуем отныне.

Но в чем была бы польза от этого принципа и от всех предшествовавших размышлений, если бы они не предоставили нам возможности приступить к осуществлению идеи подлинной науки? Поскольку в этой идее заключена и форма систематической упорядоченности познания - подлинного познания, - постольку начальным вопросом оказывается вопрос о самих по себе первых знаниях, которые должны и могут нести на себе все ступенчатое строение универсального познания. Для нас, размышляющих в условиях абсолютной нищеты научного познания, должны поэтому, - если наша презумптивная цель практически достижима, - быть доступны очевидности, уже отмеченные печатью такого призвания, поскольку они могут быть познаны как предшествующие любым другим очевидностям. Более того, они должны отличаться определенным совершенством, абсолютной надежностью в отношении этой очевидности предшествования, если основанное на них построение и развитие науки, управляемое идеей окончательной системы познания, - учитывая и презумптивно сопринадлежащую этой идее бесконечность, - может иметь какой-либо смысл.

 

§ 6. Различия в очевидности. Философское требование аподиктической и самой по себе первой очевидности

 

Однако здесь, в этом важнейшем начальном пункте, необходимы более глубокие размышления. Слова об абсолютной надежности, или, что то же самое, абсолютной несомненности, нуждаются в пояснении. Они привлекают наше внимание к тому обстоятельству, что в идеально требуемом совершенстве очевидности при более точном истолковании обнаруживаются различия. На нынешней вводной ступени философского размышления мы имеем безбрежную бесконечность донаучных опытов, очевидностей - более или менее совершенных. Несовершенство означает при этом, как правило, неполноту, односторонность, относительную неясность, неотчетливость данности самих вещей или связанных с ним обстоятельств, означает, таким образом, обремененность опыта компонентами ненаполненных полаганий, предшествующих и сопутствующих. Совершенствование осуществляется тогда как синтетическое продвижение согласованных между собой опытов, в ходе которого эти сопутствующие полагания достигают действительного наполняющего их опыта. Совершенству же соответствовала бы идея адекватной очевидности, причем вопрос о том, не относится ли она принципиальным образом к области бесконечного, мог бы оставаться открытым.

Хотя эта идея постоянно руководит намерениями ученого, все же (как мы убедились посредством погружения в них) для него более высоким достоинством обладает очевидность, совершенство которой иного рода, - это совершенство аподиктичности; иногда им бывают отмечены и неадекватные очевидности. Речь идет об абсолютной несомненности в совершенно определенном и особом смысле, о несомненности которой ученый требует от всех принципов, и верховная ценность которой заявляет о себе в его стремлении вторично и на более высоком уровне, обращаясь к принципам, проводить сами по себе уже очевидные обоснования и таким образом придавать им высшее достоинство аподиктичности. Основные черты последней можно охарактеризовать следующим образом.

Любая очевидность есть схватывание самого сущего или так-сущего в модусе «оно само» при полной достоверности его бытия, исключающей, таким образом, всякое сомнение. Но этим еще не исключается возможность того, что очевидное станет сомнительным позднее, что бытие окажется видимостью, - и чувственный опыт поставляет нам такие примеры. Эта открытая возможность утраты несомненности или возможность небытия вопреки, очевидности всегда может быть заранее познана посредством критической рефлексии над тем, насколько успешно работает эта очевидность. Аподиктическая же очевидность обладает той замечательной особенностью, что она не только вообще удостоверяет бытие очевидных в ней вещей или связанных с ними обстоятельств, но одновременно посредством критической рефлексии раскрывается как простая немыслимость их небытия; что она, таким образом, заранее исключает, как беспредметное, любое сомнение, какое только может возникнуть. При этом очевидность такой критической рефлексии, как и очевидность упомянутой немыслимости небытия вещей, предлежащих с очевидной достоверностью, обладает достоинством аподиктичности, и так обстоит дело с любой критической рефлексией более высокой ступени.

Вспомним теперь о картезианском принципе абсолютной несомненности, согласно которому любое мыслимое сомнение, даже если оно de facto, не имеет под собой никакой почвы, должно быть исключено, как о принципе построения подлинной науки. Если в ходе наших размышлений он приобрел более ясную форму, то спрашивается, может ли он - и каким образом - привести нас теперь к действительному началу. В соответствии со сказанным прежде, первый определенный вопрос начинающей с начала философии формулируется, как вопрос о том, сможем ли мы найти для себя такие очевидности, которые, как теперь следует сказать, аподиктически приводят к усмотрению того, что они, как сами по себе первые, предшествуют всем другим мыслимым очевидностям, и в отношении которых может быть одновременно усмотрена их собственная аподиктичность; если они окажутся неадекватными, они должны, по крайней мере, обладать познаваемым аподиктическим содержанием, бытийным содержанием, которое в силу этой аподиктичности гарантировано раз и навсегда, то есть с абсолютной надежностью. Вопрос о том, можно ли, и каким образом, продолжить в дальнейшем аподиктически выверенное построение философии, останется пока без ответа как сига posterior.

 

§ 7. Очевидность бытия (Dasein) мира неаподиктична; его вовлеченность в картезианское ниспровержение

Казалось бы, ответ на вопрос о самих по себе первых очевидностях может быть получен без труда. Не представляется ли в качестве таковой хотя бы существование мира? С миром соотнесена повседневная деятельная жизнь, с ним же соотносятся все науки: науки о фактах - непосредственно, априорные - опосредованно, как инструменты метода. Бытие мира разумеется само собой прежде всего прочего - настолько, что никто даже не думает о том, чтобы эксплицитно выразить его в отдельном предложении. Ведь этот мир, как несомненно сущий, постоянно находится перед нами в нашем непрерывном опыте. Но хотя эта очевидность сама по себе предшествует всем очевидностям обращенной к миру жизни и наук о мире, - несущим основанием которых она всегда остается, - все же нам вскоре придется задуматься, насколько может она, исполняя эту функцию, претендовать на аподиктический характер. И если мы проследуем по пути этого сомнения, то окажется, что и она не может притязать на превосходство абсолютно первой очевидности. В этом отношении универсальный чувственный опыт, в очевидности которого мир всегда дан нам заранее, не может быть безоговорочно принят в качестве аподиктической очевидности, которая абсолютно исключала бы возможность усомниться в действительном существовании мира, т. е. возможность его небытия. Не только отдельное опытное познание может быть обесценено, как обман чувств; иногда и целостная, обозримая в единстве взаимосвязь опыта может оказаться видимостью, определяемой, например, как связный сон. Указание на такие возможные и порой действительно случающиеся перемены еще не следует считать достаточной критикой очевидности и рассматривать как удовлетворительное доказательство мыслимости не бытия мира вопреки его постоянному бытию в опыте. Мы удерживаем лишь то, что для целей радикального обоснования науки очевидность опыта мира в любом случае нуждалась бы сначала в критике ее значимости и действенности, и что мы, таким образом, не можем считать несомненной ее непосредственную аподиктичность. Поэтому недостаточно будет лишить значимости все предданные нам науки, трактовать их как неприемлемые для нас. Наивной значимости мы должны лишить также и их универсальную почву - почву опыта мира. Бытие мира, основанное на очевидности естественного опыта, не может более быть для нас само собой разумеющимся фактом, но лишь феноменом значимости.

Останется ли у нас, если мы остановимся на этом, вообще какая-либо бытийная почва для суждений, не говоря уже об очевидностях, чтобы на ней - и притом аподиктически - можно было обосновать универсальную философию? Разве словом «мир» не обозначается универсум сущего вообще? Не следует ли поэтому отказаться от пока еще только намеченной критики опыта мира и не приниматься за нее in extenso, как за первоочередную задачу? Разве не провалом обернулся бы результат всего нашего философствования, если бы подтвердились заранее угадываемые последствия этой критики? Но что если мир, в конечном итоге, оказался бы отнюдь не самой первой почвой суждений, и вместе с его существованием была бы уже предположена некая сама по себе предшествующая ему бытийная почва?

 

§ 8. Ego cogito как трансцендентальная субъективность

Здесь мы, следуя за Декартом, делаем великий поворот, который, будучи правильно осуществлен, ведет к трансцендентальной субъективности: поворот к ego cogito, как к аподиктически достоверной и последней почве суждений, на которой должна быть основана всякая радикальная философия.

Задумаемся: как радикально размышляющие философы, мы не имеем теперь ни значимой для нас науки, ни сущего для нас мира. Вместо того чтобы просто существовать, т. е. естественным образом обладать для нас значимостью в силу свойственной опыту мира уверенности в его бытии, он есть для нас лишь притязание на бытие. Это касается также и существования внутри мира всех других Я, так что мы, собственно, уже не вправе употреблять множественное число в коммуникативном смысле. Ведь другие люди и звери представляют собой для меня лишь данности опыта, полученные из чувственного опыта, в котором даны их физические тела, а на значимость этого опыта, также попавшую под вопрос, я не могу полагаться85. Вместе с другими ego я, конечно, теряю также и весь строй социальности и культуры. Короче говоря, не только телесная природа, но весь конкретный окружающий жизненный мир есть теперь для меня не сущий, но лишь феномен бытия. Но как бы ни обстояло дело с притязанием этого феномена на действительность, принимаю ли я критическое решение в пользу бытия или в пользу видимости, сам он, как мой феномен, все же не есть ничто, но именно то, что вообще делает для меня возможным такое критическое решение и, следовательно, делает также возможным, чтобы нечто обладало для меня смыслом и значимостью истинного бытия - принятого мной окончательно или еще предоставленного моему решению. И наоборот, если я воздерживаюсь, как мог бы свободно это сделать и сделал, от любого полагания бытия в силу свойственной опыту уверенности, так что бытие мира опыта остается для меня незначимым, то все же это мое воздержание остается тем, что оно есть, а есть оно вместе с целым потоком жизни опыта86. Жизнь эта постоянно есть (da ist) именно для меня, в своей изначальной оригинальности, как она сама, она постоянно дана сознанию в восприятии в некотором поле настоящего; то одни, то другие куски ее прошлого оказываются вновь даны сознанию в воспоминании, и притом, как фрагменты самого прошлого. Рефлектируя, я в каждый момент могу направлять к этой изначальной жизни особый внимательный взгляд, схватывать настоящее как настоящее, прошедшее как прошедшее, как оно есть само по себе. Таким образом, я поступаю теперь, как философствующее Я, упражняющееся в упомянутом воздержании.

Некоторым образом мир, познанный в опыте этой рефлектирующей жизни, сохраняется для меня и в дальнейшем и остается в опыте, как и прежде, со всем принадлежащим ему в тот или иной момент содержанием. Он и в дальнейшем является мне так, как являлся раньше, с той лишь разницей, что я, философски размышляя, не придаю более значимости естественной уверенности в бытии мира, свойственной опыту, не осуществляю полагания этого бытия, между тем, как оно все еще присутствует среди прочего и схватывается внимательным взглядом. Точно так же дело обстоит со всеми остальными полаганиями, которые помимо свойственных опыту принадлежат потоку моей жизни, с моими интуитивно не обоснованными представлениями, суждениями, оценками, решениями, целеполаганием и выбором средств и т. д., и в особенности с теми точками зрения, которые необходимым образом задействованы в них в естественной, неотрефлектированной, нефилософской жизненной установке, - поскольку именно эти точки зрения всюду предполагают существование мира, заключая в себе, таким образом, некую уверенность в его бытии. Воздержание, вывод этих точек зрения из обращения философски размышляющим Я и здесь не означает их исчезновения из поля его опыта; ведь соответствующие конкретные переживания, повторим снова, представляют собой то, на что направлен внимательный взгляд, с той разницей, что внимающее Я, как философствующее, практикует воздержание в отношении того, что созерцается. И все то, значимость чего полагалась сознанием в подобных переживаниях, - то или иное суждение, теория, те или иные ценности, цели и т. д., - все это целиком и полностью сохраняется, но, с модифицированной значимостью, только как феномен.

Это универсальное лишение значимости («сдерживание», «вывод из игры») всех точек зрения в отношении предданного объективного мира, и таким образом, в первую очередь, точек зрения в отношении бытия (соответственно, бытия, видимости, возможного, предполагаемого, вероятного бытия и т. п.) или, как обычно говорят, это феноменологическое έποχή, заключение в скобки объективного мира вовсе не оставляет нас, таким образом, ни с чем. Напротив, то, что мы приобретаем именно таким путем, или, точнее, что таким путем приобретаю я, размышляющий, есть моя чистая жизнь со всеми ее чистыми переживаниями и со всеми ее чистыми полаганиями, универсум феноменов в феноменологическом смысле. Можно также сказать, что έποχή представляет собой радикальный и универсальный метод, посредством которого я в чистоте схватываю себя как Я вместе с чистой жизнью собственного сознания, в которой и благодаря которой весь объективный мир есть для меня, и так, как он есть именно для меня. Все относящееся к миру, все пространственно-временное бытие есть для меня, значимо для меня, именно благодаря тому, что я познаю его в опыте, воспринимаю, вспоминаю его, сужу или как-либо думаю о нем, оцениваю его, желаю и т. п. Все это, как известно, Декарт называет cogito. Мир вообще есть для меня не что иное, как осознанный в таком cogito и значимый для меня мир. Весь свой универсальный и специальный смысл и свою бытийную значимость он получает исключительно из таких cogitationes87. В них протекает вся моя жизнь в мире, в том числе и моя жизнь, как ученого-исследователя и теоретика. Я не могу жить, мыслить и действовать в каком-либо другом мире, не могу познавать в опыте, оценивать такой мир, который не имеет смысла и значимости во мне самом и из меня самого88. Если я ставлю себя над всей этой жизнью и воздерживаюсь от какого-либо полагания бытия, прямо принимающего мир как сущий, если я направляю свой взгляд исключительно на саму эту жизнь как на осознание это-го мира, то я обретаю себя самого как чистое ego с чистым потоком моих cogitationes.

Таким образом, в действительности естественному бытию мира - того, о котором я только и веду и могу вести речь, - в качестве самого по себе более первичного бытия предшествует бытие чистого ego и его cogitationes. Естественная почва бытия по своей бытийной значимости вторична, она всегда предполагает трансцендентальную; и поскольку именно к ней приводит нас фундаментальный феноменологический метод трансцендентального έποχή, он носит название трансцендентально-феноменологической редукции89.

 

§ 9. Область действия аподиктической очевидности «Я есмь»

Следующий вопрос состоит в том, может ли эта редукция привести к аподиктической очевидности бытия трансцендентальной субъективности. Трансцендентальный опыт самопознания может служить основанием для аподиктических суждений только в том случае, если он аподиктичен, лишь тогда сохраняется перспектива философии, перспектива построения системы аподиктических познаний, проистекающих из самого по себе первого поля опыта и суждения. Что ego sum или sum cogitans должно высказываться аподиктически, и что мы таким образом обретаем первичную аподиктическую почву бытия, видел, как известно, уже Декарт, подчеркивавший несомненный характер этого утверждения и тот факт, что некоторое Я сомневаюсь само уже предполагало бы Я есмь. При этом речь у него идет о Я, сознающем само себя после того, как им был лишен значимости мир опыта, как подверженный возможному сомнению. После наших уточнений становится ясно, что смысл несомненности, с которой ego обретает данность в результате трансцендентальной редукции, действительно соответствует рассмотренному нами ранее понятию аподиктичности. Конечно, проблема аподиктичности, а с ней и проблема первого основания и почвы для философии этим еще не исчерпываются. Ведь сразу же возникают сомнения. Например, разве в любой момент времени трансцендентальной субъективности не принадлежит неотъемлемо ее прошлое, доступное посредством одного лишь воспоминания? Но может ли и оно притязать на аподиктическую очевидность? Конечно, было бы неправомерно отрицать аподиктичность утверждения Я есмь на том основании, что очевидность воспоминания неаподиктична; это возможно лишь в том случае, если о ней рассуждать поверхностно, т. е. проходить мимо нее. Напротив, теперь проблема широты действия аподиктической очевидности должна стать особенно актуальной.

Мы вспоминаем здесь одно сделанное ранее замечание, - о том, что адекватность и аподиктичность какой-либо очевидности не обязаны следовать рука об руку; быть может, это замечание относилось как раз к трансцендентальному опыту самопознания. В нем ego изначально доступно самому себе. Но каждый раз этот опыт предлагает лишь свое ядро в качестве того, что, собственно, было адекватно в нем познано, а именно, живое настоящее самого ego, выраженное грамматическим смыслом предложения ego cogito; вне же этого ядра простирается лишь неопределенно-всеобщий, презумптивный горизонт, объемлющий то, что, собственно, не познано в опыте, но сополагается в силу необходимости. Сюда относится прошлое самого ego, большей частью совершенно темное, а также имеющиеся у Я трансцендентальные способности и хабитуальные особенности. Внешнее восприятие (которое, конечно же, не аподиктично) также представляет собой опытное познание самой вещи - вот стоит она сама. - Но в этом самостоянии вещь обладает для познающего в опыте бесконечным, неопределенно-всеобщим горизонтом, заключающим в себе то, что само по себе, собственно, не воспринято, - горизонтом, предполагающим свое раскрытие в возможном опыте. Подобным же образом аподиктическая достоверность трансцендентального опыта относится и к моему трансцендентальному Я есмь со свойственной ему неопределенной всеобщностью открытого горизонта. Поэтому, хотя действительное бытие самой по себе первой почвы познания устанавливается абсолютно, этого еще нельзя сделать безоговорочно в отношении того, чем ее бытие определяется подробнее, и что наряду с живой очевидностью утверждения Я есмь само еще не дано, но только предполагается. Эта презумпция, имплицитно содержащаяся в аподиктической очевидности, подлежит, следовательно, критике в отношении возможностей ее наполнения и аподиктически определяемой области их действия. Насколько может трансцендентальное Я обмануться в себе самом и каких пределов достигает, вопреки возможному заблуждению, его абсолютно несомненный состав? Формируя статус трансцендентального ego, мы вообще находимся в опасном пункте, даже если оставляем пока без внимания трудные вопросы аподиктичности.

 

§ 10. Отступление. Трансцендентальный поворот как упущение Декарта

Кажется, так легко, следуя Декарту, постичь чистое Я и его cogitationes. И все же здесь мы стоим как бы над крутым горным склоном, и от того, сможем ли мы спокойно и уверенно двигаться дальше, зависят наши жизнь и смерть в философии. Декарт был всерьез настроен на радикальное избавление от предрассудков. Однако благодаря новым исследованиям, и в особенности благодаря прекрасным и основательным работам г-д Жильсона и Койре, мы знаем, в сколь значительной степени схоластика скрыто и как непроясненный предрассудок присутствует в декартовых «Размышлениях». Но дело не только в этом; прежде всего мы должны освободиться от уже упомянутого выше предрассудка, проистекающего из преклонения перед математическим естествознанием, - который, как давнее наследство, тяготеет и над нами самими, - будто бы в случае ego cogito речь идет об аподиктической аксиоме, которая в соединении с другими аксиомами и, возможно, индуктивно обоснованными гипотезами, которые надлежит указать, должна создать фундамент дедуктивно-объясняющей науки о мире, - номологической науки, науки ordine geometrico, подобной математическому естествознанию. В связи с. этим нельзя также считать чем-то само собой разумеющимся, что в нашем аподиктическом чистом ego мы спасли некий маленький уголок мира, как нечто единственно бесспорное для философствующего Я, и что задача теперь состоит в том, чтобы посредством правильно сделанных выводов в соответствии с врожденными ego принципами раскрыть постепенно и остальной мир.

К сожалению, именно так обстоит дело у Декарта, когда он совершает незаметный, но роковой поворот, превращающий ego в substantia cogitans, в отдельный человеческий mens sive animus и в исходное звено умозаключений по принципу каузальности, короче говоря, тот поворот, благодаря которому он стал отцом абсурдного трансцендентального реализма (хотя абсурдность эта отсюда еще не различима). Все это минует нас, если мы остаемся верны радикализму самоосмысления и, тем самым, принципу чистой интуиции или очевидности, т. е. не придаем здесь значимости ничему, что не дано нам действительно и, главное, совершенно непосредственно в открытом благодаря эпохе поле ego cogito, не высказываемся, следовательно, ни о чем, чего сами не видим. В этом Декарт ошибся, и получается, что подойдя к величайшему из всех открытий, некоторым образом уже совершив его, он все же не постиг его подлинного смысла, смысла трансцендентальной субъективности, и, таким образом, не переступил порог подлинной трансцендентальной философии.

 

§ 11. Психологическое и трансцендентальное Я. Трансцендентность мира

Поскольку я сохраняю в чистоте то, что благодаря свободному έποχή представляется моему взгляду, взгляду размышляющего, в отношении бытия данного в опыте мира, важное значение имеет тот факт, что я и моя жизнь остаемся незатронутыми в своей бытийной значимости, как бы ни обстояло дело с бытием или небытием мира, и какое бы решение я ни принял по этому поводу. Это Я, с необходимостью остающееся для меня в силу такого έποχή, и жизнь этого Я не являются частью мира, и если оно говорит: «Я есть, ego cogito», то это не означает более: Я, этот человек, есть. Я уже не являюсь тем человеком, который в естественном опыте самопознания преднаходит себя как человека, а при абстрактном ограничении чистыми компонентами внутреннего, чисто психологического опыта самопознания преднаходит свой собственный чистый mens sive animus sive intellectus, не являюсь душой, постигаемой сама по себе. Воспринятые таким естественным образом, я и все остальные люди суть темы объективных или позитивных наук в обычном смысле слова - биологии, антропологии, а среди них также и психологии. Ведь душевная жизнь, о которой говорит психология, всегда полагалась и до сих пор полагается как душевная жизнь в мире. Это относится, очевидно, и к собственной душевной жизни, которая схватывается и рассматривается в чисто внутреннем опыте. Но феноменологическое έποχή, которого требует от философствующего ход очищенных картезианских размышлений, сдерживает признание бытийной значимости объективного мира и тем самым целиком и полностью исключает его из поля суждения, а вместе с ним также и бытийную значимость как всех объективно воспринимаемых фактов, так и фактов внутреннего опыта. Для меня, для размышляющего Я, которое, пребывая в состоянии έποχή, исключительно себя полагает основанием значимости всех объективных значимостей и оснований, нет, таким образом, никакого психологического Я, никаких психических феноменов в смысле психологии, т. е. понимаемых как составляющие психофизического человека.

Посредством феноменологического έποχή редуцирую свое естественное человеческое Я и свою душевную жизнь - царство моего опыта психологического самопознания - к моему трансцендентально-феноменологическому Я, к царству опыта трансцендентально-феноменологического самопознания. Объективный мир, который есть для меня, который когда-либо для меня был и будет, сможет когда-либо быть, со всеми своими объектами, черпает, как уже было сказано, весь свой смысл и бытийную значимость, которой он для меня обладает, из меня самого, из меня, как трансцендентального Я, впервые выступающего с началом трансцендентально-феноменологического έποχή.

Это понятие трансцендентального и его коррелят, понятие трансцендентного, должны быть почерпнуты исключительно из ситуации наших философских размышлений. При этом следует иметь в виду: как редуцированное Я не является частью мира, так и, напротив, мир и любой объект мира не являются частью моего Я, не могут быть реально преднайдены в жизни моего сознания как ее реальная часть, как комплекс чувственных данных или актов. К собственному смыслу всего, что относится к миру, принадлежит его трансцендентность90, хотя это может получить и получает весь определяющий смысл, равно как и бытийную значимость, только из моего опыта, из тех или иных моих представлений, мыслей, оценок, действий, - а возможный смысл бытия, значимого с очевидностью - только из моих собственных очевидностей, из осуществляемых мной актов обоснования. Если к собственному смыслу мира принадлежит эта трансцендентность, состоящая в его ирреальной включенности в Я, то само Я, которое несет в себе мир как значимый смысл и, в свою очередь, с необходимостью этим смыслом предполагается, называется в феноменологии трансцендентальным, а произрастающие из этого соотношения философские проблемы - трансцендентально-философскими.

РАЗМЫШЛЕНИЕ II

 

РАСКРЫТИЕ ПОЛЯ ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОГО ОПЫТА СОГЛАСНО ЕГО УНИВЕРСАЛЬНЫМ СТРУКТУРАМ

 

§ 12. Идея трансцендентального обоснования познания

Наши размышления нуждаются теперь в дальнейшем развитии, при котором то, что было установлено ранее, только и может быть правильно использовано. Что я могу, размышляя по-картезиански, предпринять с помощью трансцендентального ego в отношении философии? Конечно, его бытие в познавательном отношении предшествует для меня всякому объективному бытию: в некотором смысле оно есть основание и почва, на которой развертывается всякое объективное познание. Но означает ли это предшествование, что трансцендентальное ego для всякого объективного познания есть познавательная основа в обычном смысле? Конечно, мы вовсе не намерены отказываться от великой мысли Декарта о том, что глубочайшее основание всех наук и бытия самого объективного мира следует искать в трансцендентальной субъективности. Иначе мы не шли бы путями его «Размышлений», хотя бы даже и критически их исправляя. Но, может быть, вместе с картезианским открытием трансцендентального ego раскрывается также и некая новая идея обоснования познания как именно трансцендентального обоснования. В самом деле, вместо того чтобы использовать ego cogito как аподиктически очевидную посылку умозаключений, якобы ведущих к трансцендентной субъективности, нам следовало бы обратить внимание на то, что феноменологическое έποχή раскрывает (для меня, размышляющего философа) новую бесконечную сферу бытия как сферу нового, трансцендентального опыта. Учитывая, что ко всякому виду действительного опыта с его всеобщими переменными модусами - восприятием, ретенцией, воспоминанием и т. д. - принадлежит также соответствующая чистая фантазия - опыт-как-бы - с параллельными модусами (восприятие-как-бы, ретенция-как-бы, воспоминание-как-бы и т.д.), мы ожидаем также, что существует некая априорная наука, пребывающая в царстве чистой возможности (чистой представимости, вообразимости), которая судит не о каких-либо действительностях трансцендентального бытия, а, скорее, о его априорных возможностях, и тем самым одновременно предписывает действительностям априорные правила.

Однако, столь спешно устремляясь в мыслях к концепции феноменологической науки, которая должна стать философией, мы, конечно, сразу же оказываемся перед уже упомянутыми ранее трудностями, связанными с основным методическим требованием аподиктической очевидности ego. Ибо, сколь ни абсолютна эта очевидность бытия ego для него самого, все же она непосредственно не совпадает с очевидностью бытия многообразных данностей трансцендентального опыта. Если же cogitationes, которые в установке трансцендентальной редукции даны как воспринятые, воспомненные и т. д., еще никоим образом нельзя принимать в качестве сущих, бывших и т. д. абсолютно несомненно, то, быть может, удастся все-таки показать, что абсолютная очевидность ego sum с необходимостью распространяется и на многообразия опыта самопознания трансцендентальной жизни и хабитуальностей ego, хотя и в известных пределах, ограничивающих широту действия таких очевидностей (очевидностей воспоминания, ретенции и т. д.). Выражаясь еще точнее, нужно, наверное, показать следующее: абсолютно несомненный состав трансцендентального опыта самопознания не ограничивается одной лишь тождественностью «Я есмь», но во всех особых данностях действительного и возможного опыта самопознания, - хотя в своих деталях они и не абсолютно несомненны, - проступает некая универсальная аподиктическая структура опыта Я (например, имманентная временная форма потока переживаний). С ней связано, в ней самой заключено то обстоятельство, что Я аподиктически предочерчено для самого себя, как конкретное, наполненное индивидуальным содержанием, включающим определенные переживания, способности, склонности; предочерчено в горизонте, как предмет, доступный возможному опыту самопознания, который следует по возможности обогащать и совершенствовать in infinitum.

 

§ 13. Необходимость предварительного исключения проблем, связанных с областью трансцендентального познания

Показать это на деле было бы великой задачей критики трансцендентального опыта самопознания как в отношении его отдельных, переплетающихся друг с другом форм, так и в отношении достигаемого благодаря их универсальному переплетению совокупного результата. Очевидно это была бы задача более высокого уровня, которая предполагала бы, что, поначалу следуя согласованному продвижению трансцендентального опыта и его в некотором отношении наивной очевидности, мы уже ознакомились с его данностями, описали их в их всеобщих чертах.

Только что проведенное расширение картезианских размышлений будет соответствующим образом мотивировать наши дальнейшие шаги в направлении искомой философии (в вышеописанном картезианском смысле). Научные исследования, для которых было предложено общее название трансцендентальной феноменологии, должны, как мы заранее видим, проходить в два этапа.

На первом из них нужно будет вдоль и поперек исходить бескрайнее, как сразу же выяснится, царство трансцендентального опыта самопознания, причем сначала просто полагаясь на присущую ему в его согласованном протекании очевидность и, следовательно, оставляя в стороне вопросы последней критики, пекущейся об аподиктических принципах области действия этой очевидности. На этом, еще не в полном смысле философском этапе, мы поступаем, таким образом, подобно естествоиспытателю, действующему полагаясь на очевидность естественного опыта, причем для него, как для естествоиспытателя, вопросы принципиальной критики опыта вообще остаются за пределами его темы.

Тогда вторым этапом феноменологического исследования будет как раз критика трансцендентального опыта, а затем и трансцендентального познания вообще91.

В поле нашего зрения вступает беспримерно своеобразная наука - наука о конкретной трансцендентальной субъективности, данной в действительном и возможном трансцендентальном опыте, наука, образующая крайнюю противоположность по отношению к наукам в прежнем смысле слова, к объективным наукам. Хотя среди последних также имеется наука о субъективности, но - об объективной, свойственной одушевленным существам, принадлежащей миру субъективности. Теперь же речь идет, можно сказать, об абсолютно субъективной науке, науке, предмет которой в своем бытии не зависит от решения вопроса о бытии или небытии мира. И более того, кажется, что как первым, так и единственным ее предметом будет, и только и может быть мое трансцендентальное ego, трансцендентальное ego философствующего. Бесспорно, смысл трансцендентальной редукции состоит и в том, что она не может полагать вначале как сущее ничего иного, кроме ego, и того, что заключено в нем самом, то есть вместе с ноэмато-ноэтическим содержанием. Бесспорно, она начинает, таким образом, как чистая эгология, как наука, приговаривающая нас, казалось бы, к солипсизму, пусть и трансцендентальному. Ведь пока еще совершенно невозможно предвидеть, каким образом в установке редукции другие ego - не просто как феномены мира, но как другие трансцендентальные ego - могут быть положены как сущие и благодаря этому стать столь же правомерными темами феноменологической эгологии.

Такие сомнения не должны отпугивать нас, начинающих философов. Быть может, неизбывность отличающего эту науку солипсизма, которую влечет за собой редукция к трансцендентальному ego, - всего лишь видимость, в то время как последовательное ее проведение в соответствии с ее собственным смыслом приводит к феноменологии трансцендентальной интерсубъективности и, развертываясь в рамках последней, - к трансцендентальной философии вообще. В действительности окажется, что трансцендентальный солипсизм есть лишь низшая ступень философии и как таковая должен быть методически ограничен для того, чтобы должным образом была введена в игру - как фундированная, а значит, стоящая на более высокой ступени, - проблематика трансцендентальной интерсубъективности. Однако на данном этапе наших размышлений об этом нельзя еще сказать ничего определенного, и вообще, все приведенные предварительные разъяснения смогут полностью выявить свое значение лишь в дальнейшем.

В любом случае здесь определено существенное отклонение от картезианского хода мысли, которое отныне станет решающим для всех наших дальнейших размышлений. В противоположность Декарту, мы углубимся в разрешение задачи по раскрытию бесконечного поля трансцендентального опыта. Декартова очевидность, очевидность положения «ego cogito, ego sum» не приносит плода, поскольку он пренебрег не только прояснением чистого методического смысла трансцендентального эпохе, но и вниманием к тому, что ego само может до бесконечности систематически истолковывать себя посредством трансцендентального опыта и, таким образом, простирается как поле, подготовленное к предстоящей работе, совершенно своеобразное и обособленное, поскольку оно хотя и соотносится со всем миром и всеми объективными науками, однако не предполагает их бытийной значимости, и поскольку оно тем самым отделено от всех этих наук и при этом никак с ними не граничит.

 

§ 14. Поток cogitationes. Cogito и cogitatum

Всю важность трансцендентальной очевидности ego cogito (понимаемого в самом широком картезианском смысле) мы переносим теперь (оставляя в стороне вопросы области действия ее аподиктичности) с тождественного себе ego на многообразные cogitationes, а следовательно, на поток жизни сознания, в котором живет мое тождественное себе Я, Я размышляющего, чем бы далее ни определялось это последнее выражение. На эту жизнь, к примеру, на свою чувственно воспринимающую и представляющую или на свою производящую высказывания, оценивающую, водящую жизнь оно может в любое время направить свой рефлектирующий взгляд, рассмотреть ее, а затем истолковать и описать ее содержания.

Нам могут возразить, что вести исследование в таком направлении - все равно что осуществлять психологическую дескрипцию на основе чисто внутреннего опыта, опыта жизни своего собственного сознания, причем для чистоты такого описания, естественно, требуется оставить без внимания всю сферу психофизического. Между тем, чисто дескриптивная психология сознания, хотя ее подлинный методический смысл раскрылся только в новой феноменологии, не есть сама трансцендентальная феноменология в том смысле, в каком мы определили ее как таковую посредством трансцендентально-феноменологической редукции. Хотя чистая психология сознания представляет собой точную параллель трансцендентальной феноменологии сознания, их нужно, тем не менее, строго отличать друг от друга; напротив, их смешение характерно для трансцендентального психологизма, лишающего нас возможности прийти к подлинной философии. Речь здесь идет об одном из тех будто бы незначительных нюансов, которые решающим образом определяют, правилен или ошибочен наш путь в философии. Следует постоянно иметь в виду, что все трансцендентально-феноменологическое исследование связано с неукоснительным соблюдением трансцендентальной редукции, которую нельзя путать с абстрактным ограничением антропологического исследования одной лишь душевной жизнью. Поэтому смысл психологического исследования сознания отделен глубокой пропастью от смысла исследования трансцендентально-феноменологического, хотя описываемые с той и с другой стороны содержания могут согласоваться друг с другом. В одном случае мы имеем данные о мире, существование которого предполагается, и понимаем их при этом как составляющие душевной жизни человека, в другом, при параллельных, содержательно идентичных данных, об этом речь не идет, так как при феноменологической установке мир вообще не имеет значимости как действительность, но лишь как феномен действительности.

Если удается избежать психологизма, ведущего к такому смешению, то решающую важность приобретает еще и другой момент, который, впрочем, сохраняет ее для подлинной психологии сознания и на естественной почве опыта, при соответствующем изменении установки. Нельзя упускать из виду, что έποχή в отношении всего, что существует в мире, ничего не меняет в том, что многообразные cogitationes, соотносящиеся с тем, что в нем существует, в самих себе содержат это отношение; что, к примеру, восприятие этого стола теперь, как и прежде, остается именно его восприятием. Так, вообще, каждое протекающее в сознании переживание есть в себе самом сознание о том-то и том-то, как бы ни обстояло дело с правомерностью наделения такого предмета действительной значимостью, и как бы ни воздерживался я, пребывая в трансцендентальной установке, от этой, как и от всякой другой из имеющих для меня силу естественных значимостей. Трансцендентальное ego cogito должно, следовательно, быть дополнено еще одним звеном: каждое cogito, или иначе, каждое протекающее в сознании переживание полагает некий предмет и, таким образом, несет в себе самом, как положенное, то или иное свое cogitatum, причем каждое cogito делает это по-своему. В восприятии дома полагается дом, точнее, этот индивидуальный дом, и полагается в модусе восприятия, в воспоминании дома он полагается в модусе воспоминания, в воображении дома - в модусе воображения; предикативное суждение о доме, который воспринимается, к примеру, как стоящий здесь, полагает его, соответственно, в модусе суждения, примешивающаяся сюда оценка - опять-таки в новом модусе и т. д. Осознаваемые переживания называются также интенциональными, причем слово «интенциональность» означает здесь не что иное как это всеобщее основное свойство сознания - быть сознанием о чем-то, в качестве cogito нести в себе свое cogitatum.

 

§ 15. Естественная и трансцендентальная рефлексия

В целях дальнейшего разъяснения следует добавить, что мы должны отличать прямые (geradehin vollzogene) акты схватывания в восприятии, в воспоминании, в высказывании, в оценке, в целеполагании и т. д. от рефлексивных, посредством которых как схватывающих актов новой ступени нам только и раскрываются сами прямые акты. В прямом восприятии мы схватываем, к примеру, дом, но не само восприятие. Только в рефлексии мы направляемся к нему и к его воспринимающей направленности на дом. В повседневной естественной рефлексии, а также в рефлексии, осуществляемой в психологической науке (и, следовательно, в психологическом опыте наших собственных психических переживаний), мы стоим на почве мира, предданного в качестве сущего; так, в повседневной жизни мы говорим: «Я вижу там дом» или «Я вспоминаю, что слышал эту мелодию» и т. д. В трансцендентально-феноменологической рефлексии мы покидаем эту почву благодаря универсальному έποχή в отношении бытия или небытия мира. Тогда можно сказать, что таким образом модифицированный, трансцендентальный опыт состоит в том, что мы рассматриваем и описываем некоторое трансцендентально-редуцированное cogito, но как рефлектирующие субъекты, не осуществляем при этом естественного полагания бытия, которое содержится в первоначальном прямом восприятии или в другом виде cogito и которое действительно осуществляло непосредственно погруженное в этот мир Я. Конечно, в результате этого на место первоначального переживания становится, по существу, другое, и потому следует сказать, что рефлексия изменяет первоначальное переживание. Но это справедливо для всякой, в том числе и для естественной рефлексии. Она существенно изменяет прежнее наивное переживание; ведь последнее утрачивает первоначальный модус прямого акта, и именно благодаря тому, что рефлексия делает предметом то, что прежде не было предметным, будучи переживанием. Однако задачей рефлексии является не повторение прежнего переживания, а его рассмотрение и истолкование того, что в нем может быть найдено. Переход к такому рассмотрению естественным образом дает новое интенциональное переживание, в интенциональном своеобразии которого осознается и, возможно, осознается с очевидностью соотнесенность с более ранним переживанием - именно с ним самим, а не с каким-либо другим. Как раз благодаря этому и становится возможным опытное знание, прежде всего дескриптивное, - то, которому мы обязаны всеми возможными знаниями и познаниями о нашей интенциональной жизни. Все это, следовательно, остается в силе и для трансцендентально-феноменологической рефлексии. То обстоятельство, что рефлектирующее Я не разделяет той точки зрения в отношении бытия, которая свойственна прямому восприятию дома, ничего не меняет в том, что осуществляемое им рефлексивное опытное познание есть именно опытное познание этого восприятия со всеми прежде ему принадлежавшими и вновь образующимися моментами. А к ним в нашем примере относятся моменты самого восприятия как текущего переживания и моменты воспринимаемого дома, чисто как такового. При этом в первом случае сохраняется свойственное (нормальному) восприятию полагание бытия (присущая восприятию уверенность в бытии воспринимаемого) в модусе достоверности, так же как в отношении предстающего в явлении дома сохраняется характер простого вот-бытия (Dasein). Отказ от этой точки зрения, воздержание феноменологически настроенного Я есть его дело, и оно не касается рассматриваемого им в рефлексии восприятия. Впрочем, оно само доступно соответствующей рефлексии, и только благодаря ей нам нечто о нем известно.

Сложившуюся ситуацию можно описать и так: если мы назовем Я, погруженное в мир при естественной установке, - в опытном познании или каким-либо иным образом, - заинтересованным в мире, то измененная и постоянно удерживаемая феноменологическая установка состоит в расщеплении Я, при котором над наивно заинтересованным Я утверждается феноменологическое, как незаинтересованный зритель. Само такое состояние дел доступно тогда благодаря новой рефлексии, которая, будучи трансцендентальной, снова требует занятия именно этой позиции незаинтересованного наблюдения - с единственным остающимся для него интересом: видеть и адекватно описывать.

Таким образом, все события обращенной к миру жизни вместе со всеми осуществляемыми в них простыми и фундированными полаганиями бытия и коррелятивными им бытийными модусами - такими как достоверное, возможное, вероятное бытие, а также бытие в модусе прекрасного или благого, полезного и т.д., - очищенные от всех привносимых наблюдателем сопутствующих и предшествующих полаганий, становятся доступными описанию. Ведь только в этой чистоте они могут быть тематизированы в той универсальной критике сознания, какой с необходимостью требует наше стремление к философии. Вспомним о радикализме картезианской идеи философии, как идеи универсальной, до конца аподиктически обоснованной науки. Как таковая, она требует абсолютной и универсальной критики, которая, со своей стороны, должна прежде всего создать универсум абсолютной беспредрассудочности посредством воздержания от всех точек зрения, в которых некое сущее оказывается заранее данным. Универсальность трансцендентального опыта и описания достигает этой цели, сдерживая действие неприметно пронизывающего всякую естественную установку универсального предрассудка, свойственного опытному познанию мира - повсюду сквозящую в нем уверенность в бытии мира, - и стремясь после этого к проведению универсальной дескрипции в абсолютной, ничем не замутненной эгологической сфере бытия, как сфере полаганий, редуцированных до полного избавления от предрассудков. Это описание призвано стать отныне основанием радикальной и универсальной критики. Дело, конечно, состоит в том, чтобы придерживаться абсолютной беспредрассудочности этого описания и соблюсти тем самым установленный выше принцип чистой очевидности. Это подразумевает привязку к чистым данностям трансцендентальной рефлексии, которые, следовательно, должны приниматься в точности такими, какими они чисто интуитивно даны в простой очевидности, и оставаться свободными от любых толкований, привносящих что-либо помимо усматриваемого в чистоте.

Если мы следуем этому методическому принципу в отношении пары cogito-cogitatum (qua cogitatum), то в первую очередь перед нами открываются всеобщие описания, по мере возможности относящиеся к отдельным таким cogitationes в коррелятивных направлениях. С одной стороны, это будут, следовательно, описания интенционального предмета, как такового в отношении полагаемых для него в соответствующих способах осознания определений - полагаемых в присущих им модусах, которые выступают под направленным на них взглядом (таких бытийных модусах, как достоверное бытие, возможное или предположительное бытие и т. д., или в субъективно-временных модусах: бытие в настоящем, в прошедшем, в будущем). Это направление описания называется ноэматическим. Противоположно ему - ноэтическое. Оно описывает модусы самого cogito, способы осознания, например, в восприятии, в воспоминании, в ретенции, - с присущими им модальными различиями, например, в ясности и отчетливости.

Понятно теперь, что, осуществив на деле универсальное έποχή в отношении бытия или небытия мира, мы не полностью утратили его для феноменологии; ведь мы сохраняем его qua cogitata. И не только в отношении тех или иных отдельных реальностей, которые определенным образом полагаются или, точнее говоря, избираются как положенные (herausgemeinte) в тех или иных особых актах сознания. Ибо их отделение друг от друга происходит внутри единого универсума, который всегда, даже когда мы стремимся схватить что-либо в отдельности, является нам в своем единстве. Другими словами, нечто отдельное постоянно осознается в единстве некого сознания, которое само может стать и довольно часто становится схватывающим сознанием. При этом мировое целое осознается в свойственной ему форме пространственно-временной бесконечности. Во всех превратностях сознания пребывает изменчивый в своих познанных в опыте или полагаемых как-либо иначе частностях, но при этом все же единый, единственный универсум, остающийся фоном всей естественной жизни. Таким образом, при последовательном осуществлении феноменологической редукции в ноэтическом направлении у нас остается открыто-бесконечная чистая жизнь сознания, а в коррелятивном ему ноэматическом - полагаемый мир чисто как таковой. Поэтому феноменологически размышляющее Я может не только в отношении частностей, но и в универсальном смысле стать непричастным зрителем, созерцающим самого себя и всякую заключенную в себе объективность, которая есть для него, и так, как она для него есть. Очевидно, можно сказать: как Я, находящееся в естественной установке, я есмь всегда также и трансцендентальное Я, но знаю я об этом только благодаря осуществлению феноменологической редукции92. Благодаря этой новой установке я впервые вижу, что вся Вселенная и, следовательно, все естественным образом сущее есть для меня лишь как для меня значимое, в том или ином своем смысле, как cogitatum моих меняющихся и в этом изменении связанных между собой cogitationes, и только как за таковым я сохраняю за всем этим значимость. Поэтому я, трансцендентальный феноменолог, в качестве темы своих универсальных дескриптивных определений обладаю предметами, данными как по отдельности, так и в их универсальных взаимосвязях, исключительно как интенциональными коррелятами способов их осознания.

 

§ 16. Отступление. Ego cogito - необходимое начало как трансцендентальной, так и «чисто психологической» рефлексии

Согласно вышеизложенному, во всеобщности своей жизни трансцендентальное ego cogito отмечает открыто-бесконечное многообразие отдельных конкретных переживаний, раскрыть и дескриптивно постичь которые в их меняющихся структурах составляет первую обширную область задач; с другой стороны, то же самое относится к способам их связывания в единство самого конкретного ego. Последнее, разумеется, конкретно лишь в открыто-бесконечной универсальности своей связно-единой интенциональной жизни и имплицитно содержащихся в ней как cogitata коррелятов, в свою очередь объединенных в целостные универсумы, в числе которых и явленный мир как таковой. Конкретное ego само есть универсальная тема описания. Точнее говоря, я, размышляющий феноменолог, ставлю перед собой универсальную задачу раскрытия самого себя как трансцендентального ego в его полной конкретности, т. е. со всеми заключенными в нем интенциональными коррелятами. Как уже отмечалось, параллелью этому трансцендентальному раскрытию самого себя является раскрытие психологическое, а именно, раскрытие моего чисто психического бытия в моей душевной жизни, которая при этом естественным образом воспринимается как составная часть моей психофизической реальности (с которой я имею дело, как одушевленное существо) и, тем самым, как составная часть мира, имеющего для меня естественную значимость.

Очевидно, ни трансцендентально-дескриптивная эгология, ни чистая психология внутреннего (которую необходимо развивать как фундаментальную психологическую дисциплину), почерпнутая с помощью описания из внутреннего опыта (и, в действительности, лишь из него одного), не могут иметь никакого другого начала, кроме ego cogito. Это замечание очень важно, если учесть неудачу всех предпринимавшихся в Новое время попыток установить различие между психологическим и философским учением о сознании. Начинать с учения об ощущении, следуя до сих пор господствующей повсюду традиции сенсуализма, - значит закрывать себе доступ к обеим этим наукам. При этом жизнь сознания заранее, будто это само собой разумеется, истолковывается, как совокупность данных внешней и, в лучшем случае, также внутренней чувственности, а о том, чтобы они оказались связанны в то или иное определенное целое, предоставлено заботиться гештальт-качествам. Чтобы избавиться от атомизма, прилагается еще учение, согласно которому гештальты имеют в этих данных свое необходимое основание, и поэтому целое здесь всегда предшествует своим частям. Но начинающееся с самого начала радикальное дескриптивное учение о сознании не обнаруживает перед собой ни таких чувственных данных, ни целостных образований, - разве что в виде предрассудков. Начало есть чистый и, так сказать, еще погруженный в немоту опыт, который теперь нужно еще заставить без искажений выразить в словах свой собственный смысл. Но действительно первое высказывание - это картезианское ego cogito, например: я воспринимаю - этот дом, я припоминаю - какое-то уличное происшествие и т.д.; и первым всеобщим моментом описания будет разделение cogito и cogitatum qua cogitatum. В каких же случаях и в каких различных значениях на чувственные данные можно будет в дальнейшем указать, как на составные части целого, - станет известно в результате предстоящей работы по раскрытию и описанию, от которой с вредом для себя полностью устранилось традиционное учение о сознании. Из-за отсутствия ясности в принципиальных вопросах метода им была утрачена вся бесконечная тематика описания cogitata qua cogitata, а также подлинный смысл и особые задачи, связанные с описанием самих cogitationes, как способов осознания.

 

§ 17. Две стороны исследования сознания и его коррелятивная проблематика. Направления описания. Синтез как изначальная форма сознания

Если же начало и то направление, в котором будут ставиться задачи, уже стали ясными для нас, то мы благодаря нашей трансцендентальной установке открываем для себя важные идеи, играющие главную роль в дальнейшей проблематике. Соотношение двух сторон изучения сознания (вопрос о тождественном Я мы пока оставим без внимания) следует дескриптивно охарактеризовать, как неразрывную взаимосвязь, а способ связывания, соединяющий одно сознание с другим, - как одному лишь сознанию свойственный синтез. Если я, к примеру, выбираю в качестве темы описания восприятие этой игральной кости, то в чистой рефлексии я вижу, что эта кость как предметное единство непрерывно дана в сложном и изменчивом многообразии способов явления, которые определенным образом принадлежат этому восприятию. Последние в своем протекании не представляют собой лишь бессвязную последовательность переживаний. Они протекают, скорее, в единстве некого синтеза, благодаря которому нечто тождественное осознается в них, как являющееся. Одна и та же игральная кость является то вблизи, то вдали, в модусах «тут» и «там», меняющихся по отношению к хотя и не принимаемому во внимание, но постоянно осознаваемому при этом абсолютному «здесь» (которое соотнесено с моим собственным, также выступающим в явлении телом). Однако каждый удерживаемый в одном из таких модусов способ явления, - например, кость, находящаяся здесь, в ближней сфере, - сам, в свою очередь, оказывается синтетическим единством многообразия тех способов явления, которые принадлежат этому модусу. А именно, в явлении одной и той же находящейся вблизи вещи выступает то одна, то другая ее сторона, меняются визуальные перспективы, а также, - что можно наблюдать при соответствующей направленности внимания, - тактильные, акустические и прочие способы явления. Если мы далее рассмотрим в отдельности какой-либо отличительный признак этой игральной кости, обнаруживаемый в ее восприятии, например, форму или расцветку кости, одну из ее граней саму по себе или квадратную форму той грани, ее цвет сам по себе и т. п., - то повторится то же самое. Соответствующий признак мы всегда находим, как единство текущих многообразии. При прямом рассмотрении мы имеем будто бы одну неизменную форму или цвет, в рефлективной же установке - свойственные им способы явления, непрерывно следующие друг за другом при изменении ориентации, перспективы и т. д. При этом каждый из таких способов сам по себе, например, сами по себе форма или цвет, скрытые тенью, есть представление этой формы, этого цвета и т. д. Таким образом, то или иное cogito осознает свое cogtatum не в лишенной различий пустоте, а в структуре подлежащих описанию многообразии, которой обладает вполне определенное ноэмато-ноэтическое строение, существенным образом принадлежащее именно этому тождественному себе cogitatum.

Параллельные и, как выясняется в ходе дела, чрезвычайно обширные описания мы можем провести не только для чувственного восприятия, но и для всех созерцаний, а следовательно, и для созерцаний, относящихся к другим модусам [к воспоминанию как созерцанию-после (nachveranschaulichenden) и к ожиданию как созерцанию-до (vorveranschaulichenden)]; ведь и в воспоминании вещь является с разных сторон, в меняющихся перспективах и т. д. Однако, чтобы соблюсти различия между модусами созерцания, учесть, например, то, чем данность в воспоминании отличается от данности в восприятии, потребовалось бы обсудить новые измерения описания. Общим же для всякого сознания вообще, как для сознания о чем-то, остается тот факт, что это «нечто», некий интенциональный предмет как таковой, осознается в нем, как тождественное единство меняющихся ноэтических и ноэматических способов осознания, как доступных созерцанию, так и недоступных ему.

Если мы принимаемся за выполнение феноменологической задачи по конкретному описанию сознания, то перед нами открывается поистине бескрайнее поле никогда еще, до появления феноменологии, не подвергавшихся исследованию фактов, которые можно также охарактеризовать как факты, образующие синтетическую структуру и придающие ноэто-ноэматическое единство отдельным cogitationes как конкретным синтетическим целостностям, а также связи их между собой. Только выяснив, в чем состоит своеобразие синтеза, можно ожидать плодов от определения cogito, интенционального переживания, как «сознания-о», а следовательно, и от выдающегося открытия Франца Брентано, согласно которому интенциональность является основной дескриптивной характеристикой психических феноменов, - и действительно открыть доступ к методу дескриптивного учения о сознании как трансцендентально-философского, так, разумеется, и психологического.

 

§ 18. Отождествление как основная форма синтеза. Универсальный синтез трансцендентального времени

Если мы рассматриваем основную форму синтеза, а именно, форму отождествления, то он прежде всего выступает перед нами, как всеобъемлющий пассивный синтез в форме непрерывного сознания внутреннего времени. Каждое переживание обладает своей собственной временностью. В случае осознанного переживания, в котором в качестве cogitatum явлен некий объект мира (как это происходит при восприятии игральной кости), мы должны объективную, выступающую в явлении временность, например, временность этой кости, отличать от внутренней временности явления, например, от временности восприятия кости. Последнее протекает в своих временных отрезках и фазах, которые, в свою очередь, представляют собой непрерывно изменяющиеся явления одной и той же кости. Их единство есть единство синтеза; это не просто непрерывная связанность cogitationes (в известной мере лишь их внешняя приклеенность друг к другу), но их связанность в одно сознание, в котором конституируется единство интенциональной предметности, как предметности многообразных способов явления. Существование мира, а вместе с ним и этой игральной кости, заключено в скобки в силу έποχή, но одна и та же выступающая в явлении кость непрерывно имманентна потоку сознания и может быть описана в нем, как может в нем быть описано и само это «одно и то же». Это «бытие-в-сознании» есть абсолютно своеобразное «бытие-в», а именно, «бытие-в» не в качестве реальной составной части, но как интенциональное, являющееся, и в этом смысле идеальное «бытие-в», или, что то же самое, «бытие-в», как имманентный сознанию предметный смысл. Предмет сознания, оставаясь тождественным самому себе в текущем переживании, не проникает в это сознание извне, но заключен в нем самом, как смысл, т. е. как интенциональный результат синтетической работы сознания.

В дальнейшем та же самая - осознаваемая как та же самая - игральная кость может быть одновременно или последовательно осознана особыми и весьма разнообразными способами, например, в отдельных восприятиях, воспоминаниях, ожиданиях, оценках и т.д. Сознание тождества, как единое, охватывающее все эти особые переживания сознание и, тем самым, всякое знание о тождестве и здесь возникает и становится возможным именно благодаря синтезу.

Но, в конце концов, и всякое сознание, в котором нечто нетождественное, например, нечто количественно преобладающее, с чем-либо соотнесенное и т.п. осознается как единое, есть в этом смысле синтез, в котором синтетически, или, как в этом случае говорится, синтактически конституируется его собственное cogitatum (преобладание, соотнесенность и т.п.), независимо от того, охарактеризуем мы эту синтактическую работу как чистую пассивность или как активность Я. Сами противоречия, несоответствия так же возникают в результате некоторого синтеза, хотя опять-таки иного вида.

Однако синтез не только осуществляется во всех отдельных протекающих в сознании переживаниях и не только случайным образом связывает их между собой; ведь и вся жизнь сознания, как мы уже говорили, образует синтетическое единство. Жизнь сознания есть, таким образом, универсальное cogito, синтетически объемлющее в себе все отдельные, попеременно выступающие на первый план переживания, обладающее своим универсальным cogitatum и фундированное на различных уровнях в многообразии особых cogitata. Это фундирование не следует, однако, понимать как некое осуществляемое во временной последовательности генетическое построение, поскольку каждое отдельное переживание возникает, скорее, лишь в результате его выделения внутри всеобъемлющего сознания, которое всегда уже предполагается как единое. Универсальное cogitatum есть сама универсальная жизнь в ее открыто-бесконечном единстве и целостности. Лишь потому, что в явлении она всегда уже выступает как всеобъемлющее единство, она и может быть рассмотрена тем особым способом, который характерен для актов внимания и схватывания, и стать темой универсального познания. Основной формой этого универсального синтеза, обусловливающего возможности всех прочих синтезов сознания, является всеобъемлющее внутреннее сознание времени. Коррелят его - сама имманентная временность, сообразно которой все в тот или иной момент обнаруживаемые посредством рефлексии переживания ego непременно предстают как упорядоченные во времени, как начинающиеся и заканчивающиеся во времени, как одновременные и последовательные - в постоянном бесконечном горизонте имманентного времени. Различие между сознанием времени и самим временем может быть также выражено как различие между протекающим во внутреннем времени переживанием или его временной формой, и темпоральными способами его явления, которые составляют соответствующие многообразия. Поскольку эти свойственные сознанию внутреннего времени способы явления сами представляют собой интенциональные переживания и, в свою очередь, непременно должны быть даны в рефлексии в форме тех или иных временностей, мы сталкиваемся с парадоксальной особенностью жизни сознания, будто бы вовлеченной таким образом в бесконечный регресс. Понимание и объяснение этого факта связано с чрезвычайными трудностями. Но как бы то ни было, он имеет место, причем даже с аподиктической очевидностью, и характеризует одну из сторон удивительного для-себя-самого-бытия ego, а именно, в первую очередь, бытия жизни его сознания в форме интенциональной соотнесенности с самим собой.

 

§ 19. Актуальность и потенциальность интенциональной жизни

Многообразие интенциональности, свойственной каждому соотнесенному с миром cogito уже благодаря тому, что оно осознает не только объекты мира, но и само как cogito осознается в сознании внутреннего времени, тематически не исчерпывается рассмотрением cogitata только как актуальных переживаний. Напротив, в каждой актуальности имплицитно содержатся ее потенциальности, которые представляют собой не пустые, но заранее очерченные в своем содержании возможности, а именно, возможности, интенционально намеченные в том или ином актуальном переживании, которые к тому же характеризуются тем, что осуществлять их может само Я. Тем самым указывается следующая основная черта интенциональности, Каждое переживание имеет горизонт, меняющийся вместе с изменением объемлющей это переживание взаимосвязи сознания и со сменой фаз его собственного протекания, - интенциональный горизонт, в котором осуществляются отсылки к открытым для самого переживания потенциальностям осознания. Например, каждому внешнему восприятию свойственна отсылка от собственно воспринятых сторон воспринимаемого предмета - к полагаемым наряду с ними сторонам, еще не воспринятым, но лишь антиципированным в ожидании и на первых порах в не допускающей никакого созерцания пустоте, - к сторонам, которым еще только предстоит войти в восприятие: некая постоянная протекция, приобретающая новый смысл в каждой новой фазе восприятия. Кроме того, у данного восприятия есть горизонты иных возможностей восприятия, как такового, коими мы могли бы обладать, если бы активно управляли ходом восприятия, например, посредством иного, чем прежде, движения глаз, продвигаясь вперед или отступая в сторону, и т. д. В соответствующем воспоминании то же самое повторяется в модифицированном виде, например, в осознании того, что в прошлом вместо сторон, оказавшихся фактически видимыми, я мог бы воспринять и другие, если бы, конечно, соответствующим образом скорректировал свою воспринимающую активность. Нельзя также упускать из виду, что каждому восприятию постоянно принадлежит горизонт прошлого как потенциальность воспоминаний, которые можно пробудить, а каждому воспоминанию принадлежит в качестве горизонта непрерывная посредующая интенциональность возможных воспоминаний (которые я могу активно осуществлять), вплоть до некого актуального в прошлом момента восприятия. Повсюду к этим возможностям примешивается некое Я могу и Я делаю или Я могу иначе, чем делаю, - несмотря на то, что эта свобода, как и любая другая, всегда может встретить препятствия. Горизонты представляют собой заранее очерченные потенциальности. Добавим также, что каждый горизонт можно расспросить в отношении того, что в нем расположено, истолковать его, раскрыть те или иные потенциальности жизни сознания. Именно так мы раскрываем предметный смысл, всегда лишь имплицитно намеченный в актуальном cogito. Смысл этот, cogitatum qua cogitatum, непредставим в качестве готовой данности; он проясняется лишь в результате истолкования данного, а также других, вновь и вновь пробуждаемых горизонтов. Хотя само предочерчивание всегда несовершенно, оно в своей неопределенности обладает, однако определенной структурой. Например, в отношении скрытых от взгляда сторон игральной кости еще многое остается неопределенным, и все же она уже заранее схвачена как игральная кость и далее, в частности, как имеющая цвет, шероховатую поверхность и т. д., причем каждое из этих определений всегда допускает появление новых частностей. Это допущение, предшествующее дальнейшим действительным определениям, которые могут никогда и не воспоследовать, заключено в самом сознании как его момент и есть именно то, благодаря чему и составляется горизонт. В процессе действительного восприятия - в отличие от всеобъемлющего объяснения посредством предвосхищающих представлений - осуществляется дальнейшее наполняющее определение (а возможно, и переопределение), которое, однако, в свою очередь оставляет открытые горизонты.

Таким образом, любое сознание как сознание о чем-то имеет существенную особенность: оно не просто вообще может переходить ко все новым способам осознания, оставаясь при этом сознанием об одном и том же предмете, который в единстве синтеза интенционально содержится в этих способах как тождественный предметный смысл, но переход этот может осуществляться в соответствии с вышеописанной горизонтной интенциональностъю, и только в соответствии с ней. Можно сказать, что предмет - это полюс тождественности, который постоянно осознается вместе с заранее полагаемым и подлежащим осуществлению смыслом; для каждого момента сознания он знаменует собой некую сообразующуюся с его смыслом поэтическую интенциональность, которая может быть исследована и истолкована. Все это допускает возможность конкретного изучения.

 

§ 20. Своеобразие интенционального анализа

Как выясняется далее, интенциональный анализ сознания представляет собой нечто совершенно иное, нежели анализ в обычном и естественном смысле слова. Жизнь сознания, как мы уже однажды отметили, не есть просто некое целое, составленное из данных сознания и потому доступное анализу в наиболее широком смысле, т. е. она не просто делима на свои самостоятельные и несамостоятельные элементы, при том, что формы, которые обеспечивают единство (гештальт-качества), должны быть в дальнейшем причислены к несамостоятельным. Конечно, при рассмотрении некоторых тем интенциональный анализ также приводит к разделениям, и потому здесь можно еще употреблять это слово, однако собственным его достижением повсюду оказывается раскрытие потенциальностей, имплицитно содержащихся в актуальных переживаниях, благодаря чему в ноэматическом отношении истолковывается, становится отчетливым и, возможно, проясняется полагаемый в сознании предметный смысл. Интенциональный анализ руководствуется знанием того фундаментального обстоятельства, что каждое cogito как сознание, хотя и есть в самом широком смысле полагание того, что полагается в нем, однако это полагаемое всегда полагается в большем объеме и всякий раз больше того, что в тот или иной момент дано, как полагаемое, эксплицитно. В нашем примере каждая фаза восприятия была лишь одной стороной предмета, полагаемого в восприятии. Это содержащееся во всяком сознании «сверх-себя-полагание» должно быть рассмотрено как его существенный момент. А то, что оно называется и должно называться избыточным полаганием одного и того же, становится очевидным только благодаря возможности сделать его отчетливым и раскрыть, наконец, для созерцания в форме дальнейшего действительного и возможного восприятия или в форме возможного воспоминания, которое мне предстоит осуществить. Но феноменолог не ограничивается, с наивной увлеченностью, интенциональным предметом чисто как таковым, не подвергает его только прямому рассмотрению, не занимается истолкованием полагаемых признаков, частей и свойств этого предмета. Иначе интенциональность, составляющая основу интуитивного или неинтуитивного осознания, а также рассмотрения и истолкования, осталась бы анонимной. Другими словами, остались бы скрытыми заключенные в сознании поэтические многообразия и их синтетическое единство, благодаря которому, - в результате достигнутого сообразно с его сущностью единства, - мы вообще имеем один непрерывно полагаемый интенциональный предмет, и притом каждый раз этот определенный предмет, словно держим его перед собой, как полагаемый так-то и так-то; а также скрытые конститутивные акты, в результате которых мы (если от рассмотрения сразу переходим к истолкованию) непосредственно находим в качестве экспликатов полагаемого или полагаем имплицитно и можем затем показать в созерцании какой-либо признак, свойство или часть. Исследуя любую предметность и все, что может быть найдено в ней, исключительно как коррелят сознания, феноменолог рассматривает и описывает ее не только непосредственно и не только в соотнесенности с соответствующим Я, с ego cogito, cogitatum которого составляет эта предметность; скорее, он проникает своим рефлектирующим взглядом в анонимную мыслящую жизнь, обнаруживает определенные для каждого из многообразных способов осознания синтетические процессы и лежащие еще дальше модусы действий Я, которые делают доступным пониманию то бытие, которое для Я просто полагается, - данное в созерцании или недоступное ему бытие предметного: помогают понять, как сознание в себе самом и благодаря той или иной своей интенциональной структуре делает возможным и необходимым тот факт, что в нем осознается и выступает в качестве некого смысла подобный объект, - сущий, и сущий именно так, как он есть. Так, например, в случае восприятия вещей в пространстве (абстрагируясь сначала от всех приписываемых им значений и ограничиваясь одной лишь res extensa) он исследует сменяющие друг друга зримые и другие чувственные вещи, поскольку они сами по себе характеризуются как явления этой самой res extensa. Для каждой из ее меняющихся перспектив и далее в отношении способов ее временной данности он исследует степени ее сохранения в сознании при ослабевании ретенции, в отношении Я - модусы внимания и т. д. При этом следует иметь в виду, что феноменологическое истолкование воспринятого, как такового, не связано с проводимой в процессе восприятия и в соответствии с ним экспликацией воспринятого сообразно его признакам, но посредством актуализации потенциальных восприятии, которые могли бы сделать невидимое видимым, проясняет то, что заключено в смысле cogitatum, и то, что лишь соположено как недоступное созерцанию (например, тыльная сторона). Это справедливо для всякого интенционального анализа вообще. Как таковой он выходит за пределы отдельных анализируемых переживаний: истолковывая их коррелятивные горизонты, он помещает самые разнообразные анонимные переживания в тематическое поле таких переживаний, которые выполняют конститутивную функцию в отношении предметного смысла соответствующего cogitatum; т. е. не только актуальные, но и потенциальные переживания, которые, как таковые, заранее имплицитно очерчены в смыслообразующей интенциональности актуальных переживаний и по мере их выявления с очевидностью характеризуются как переживания, в которых истолковывается имплицитный смысл. Только таким путем феноменолог может понять, как и при помощи каких способов осознания в имманентной жизни сознания, в его непрерывном потоке, могут осознаваться устойчивые и неизменные предметные единства, и, в особенности, как происходит это удивительное конституирование тождественных предметов для каждой предметной категории, т. е. как выглядит конституирующая жизнь сознания и как она должна выглядеть для каждой из них сообразно коррелятивным поэтическим и ноэматическим модификациям одного и того же предмета. Горизонтная структура всякой интенциональности предписывает, таким образом, феноменологическому анализу и описанию совершенно новую методику - методику, которая вводится в действие всюду, где сознание и предмет, полагание и смысл, реальная и идеальная действительность, возможность, необходимость, видимость, истина, а также опыт, суждение, очевидность и т д. выступают как трансцендентальные проблемы (параллельные чисто психологическим) и должны быть разработаны как подлинные проблемы субъективного «праначала»93.

Конечно, поначалу возможность чистой феноменологии сознания кажется довольно проблематичной, особенно, если учесть тот факт, что царство феноменов сознания столь сходно с гераклитовой рекой. На деле было бы безнадежно пытаться применить здесь методику образования понятий и суждений, которой руководствуются объективные науки. Попытка определить осознанное переживание как тождественный себе предмет на основании опыта по аналогии с естественным объектом, что в конечном итоге подразумевает идеальную возможность его разложения на тождественные и удерживаемые в строгих понятиях элементы, конечно, была бы совершенным безумием. Не только в силу несовершенства нашей познавательной способности в применении к такого рода предметам, но и a priori осознанные переживания не содержат никаких последних элементов и отношений, которые подчинялись бы идее строгой понятийной определимости и в отношении которых, таким образом, разумно было бы поставить задачу все более близкого определения при помощи фиксированных понятий. Но потому-то и правомерна идея интенционального анализа. Ибо в потоке интенционального синтеза, который образует единство всякого сознания и конституирует единство предметного смысла в поэтическом и ноэматическом отношении, господствует существенная и постижимая в строгих понятиях типика.

 

§ 21. Интенциональный предмет как «путеводная нить» трансцендентального исследования

Наиболее всеобщая типика, в которой, как в некой форме, заключено все особенное, характеризуется нашей всеобщей схемой ego-cogito-cogitatum. В соответствии с ней строятся наиболее всеобщие описания, которые мы попытались выполнить в отношении интенциональности, интенционального синтеза и т.д. При рассмотрении особенностей этой типики и ее описания находящийся в части cogitatum интенциональный предмет по легко понятным причинам играет роль путеводной нити трансцендентального исследования в целях раскрытия многообразия типов cogitationes, которые в возможном синтезе несут его в себе как один и тот же полагаемый в сознании предмет. Ведь исходным пунктом каждый раз с необходимостью оказывается непосредственно данный предмет, от которого рефлексия возвращается к соответствующему способу осознания и к потенциальным способам осознания, заключенным в нем в плане горизонта, а затем к тем способам, в которых он, как тот же самый, мог бы быть осознан иначе, в единстве некой возможной жизни сознания. Если мы удерживаемся в рамках формальной всеобщности и мыслим некий предмет вообще в содержательно неопределенной произвольности как cogitatum, принимая его в этой всеобщности в качестве путеводной нити, то многообразие возможных способов осознания того же самого предмета - Общий формальный тип - подразделяется на несколько различающихся между собой ноэто-ноэматических особых типов. К таким типам интенциональности, свойственным всякому мыслимому предмету, относятся, например, возможное восприятие, ретенция, воспоминание, ожидание, означивание, созерцание по аналогии, равно как и типы их синтетического взаимосплетения. Все эти типы подразделяются далее в своем совокупном ноэто-ноэматическом строении, как только мы переходим к выделению особенностей в прежде пустой всеобщности интенционального предмета. Подразделения могут быть, во-первых, формально-логическими (формально-онтологическими); таковы модусы «нечто» вообще, например, нечто отдельное и, в пределе, индивидуальное, нечто всеобщее, нечто большее, целое, некое положение дел, некое отношение и т.д. Здесь проявляется также коренное различие между реальными предметностями (в широком смысле слова) и предметностями категориальными, причем источником последних признается последовательная конструктивно-производительная активность Я, выполняемые им операции, а источником первых - работа чисто пассивного синтеза94. С другой стороны мы имеем материально-онтологические подразделения, связанные с понятием реального индивида, который распределяется по своим реальным регионам, - например, как (всего лишь) пространственная вещь, одушевленное существо и т. д., - и влечет за собой соответствующие подразделения упомянутых формально-логических модификаций (реальное свойство, реальное преобладание, реальное отношение и т. д.).

Каждый тип, который мы обнаруживаем следуя этой путеводной нити, должен быть изучен в своей ноэто-ноэматической структуре, систематически истолкован и обоснован в том, что касается способов его интенционального протекания, а также в отношении его типических горизонтов, их имплицитного содержания и т. д. Если мы фиксируем произвольный предмет в его форме или категории и при изменении способов его осознания удерживаем в очевидности его тождественность, то замечаем, что как бы ни были они неустойчивы и как бы ни были неуловимы их последние элементы, они все же никоим образом не произвольны. Они всегда связаны некой структурной типикой, которая остается нерушимой до тех пор, пока предметность осознается, как именно эта и именно таким образом устроенная предметность, и пока она при изменении способов осознания пребывает в очевидной тождественности.

Систематическое истолкование именно этой структурной типики и составляет задачу трансцендентальной теории, которая, если она придерживается предметной всеобщности как путеводной нити, называется теорией трансцендентальной конституции некого предмета вообще, как предмета соответствующей формы или категории, в предельном случае - региона. Таким образом, сначала отдельно друг от друга возникают различные трансцендентальные теории: теория восприятия и других типов созерцания, теория означивания, теория суждения, теория волевого акта и т. п. Они образуют, однако, единство, поскольку включены во всеобъемлющие синтетические взаимосвязи, и функционально сопринадлежат формально-всеобщей конститутивной теории предмета вообще, т. е. теории открытого горизонта возможных предметов вообще как предметов возможного сознания.

В дальнейшем возникают конститутивные трансцендентальные теории, которые теперь уже не как формальные соотносятся, например, с пространственными вещами вообще, взятыми по отдельности или в их универсальной природной взаимосвязи, с психофизическими существами, с человеком, с социальными общностями, с культурными объектами, наконец, с объективным миром вообще - чисто как с миром возможного сознания и, в трансцендентальном смысле, как с миром, конституированным свойственным сознанию способом чисто в трансцендентальном ego. И все это, разумеется, при последовательном осуществлении трансцендентального έποχή. Однако мы не должны упускать из виду, что путеводными нитями конститутивных исследований могут быть не только типы реальных и идеальных предметов, осознаваемых как объективные, - когда ставится вопрос об универсальной типике возможных модусов их осознания, - но и типы только субъективных предметов, каковыми являются сами по себе все имманентные переживания, поскольку они по отдельности или в универсальной связи конституируются как предметы внутреннего сознания времени. В любом случае можно выделить проблемы рассматриваемых по отдельности предметных видов и универсальные проблемы. Последние касаются ego в универсальности его бытия и жизни, а также связаны с коррелятивной универсальностью его предметных коррелятов. Если мы принимаем в качестве трансцендентальной путеводной нити единый объективный мир, то она снова приводит нас к охватывающему единство всей жизни синтезу объективных восприятии и других объективных созерцаний, благодаря которому этот мир всегда осознается как единство и может быть тематизирован. Таким образом, мир представляет собой универсальную проблему эгологии, и такова же при чисто имманентной направленности взгляда вся жизнь сознания в ее имманентной временности.

 

§ 22. Идея универсального единства всех предметов и задача их конститутивного исследования

В качестве путеводных нитей тематически взаимосвязанных трансцендентальных исследований мы выявили предметные типы, понимаемые благодаря феноменологической редукции чисто как cogitata и избавленные от предрассудков какой-либо заранее значимой научной понятийности. Ведь конститутивные многообразия сознания, в действительности приводимые или в возможности допускающие приведение к единству отождествляющего синтеза, не случайны, но существенно взаимосвязаны в отношении возможности такого синтеза. Они, следовательно, подчиняются принципам, в силу которых феноменологические исследования не теряются в бессвязных описаниях, но существенным образом организованы. Каждый объект, каждый предмет вообще (в том числе и каждый имманентный предмет), отсылает к некой регулятивной структуре трансцендентального ego. Как представленный, тем или иным способом осознанный им предмет, он сразу указывает на универсальное правило, которому подчинено другое возможное осознание того же самого предмета, притом возможное в рамках некой заранее очерченной в своем существе типики; и это естественно для любого предмета, какой только можно помыслить в представлении. Трансцендентальная субъективность - это не хаос интенциональных переживаний, но также и не хаос конститутивных типов, каждый из которых внутренне организован через соотнесение с некоторым видом или формой интенциональных предметов. Другими словами, совокупность предметов и предметных типов, мыслимых для меня, и, в трансцендентальном смысле, для меня, как трансцендентального ego, не хаотична; и, в коррелятивном отношении, не хаотична также совокупность соответствующих предметным типам типов бесконечных многообразии, которые, если учитывать возможность их синтеза, всегда ноэтически и ноэматически взаимосвязаны.

Здесь уже содержится предварительное указание на некий универсальный конститутивный синтез, в котором в определенном порядке задействованы все синтезы, и который, следовательно, охватывает все действительные и возможные для трансцендентального ego предметности, как таковые, и, в коррелятивном отношении, все действительные и возможные способы их осознания. Мы могли бы сказать, что здесь намечена грандиозная задача, задача всей трансцендентальной феноменологии, заключающаяся в том, чтобы в единстве систематического и всеобъемлющего порядка, придерживаясь подвижной путеводной нити, разрабатываемой на следующих друг за другом уровнях системы всех предметов возможного сознания, включающей в себя систему их формальных и материальных категорий, провести все феноменологические исследования как исследования конститутивные, т. е. в строгой систематичности надстраивая их друг над другом, связывая между собой.

Но правильнее будет сказать, что речь здесь идет о некой бесконечной регулятивной идее. Система возможных предметов как предметов возможного сознания, с очевидностью наличествующая в антиципации, сама есть некая идея (но не выдумка, не некое «как бы») и позволяет на практике пользоваться принципом, благодаря которому всякая более или менее завершенная конститутивная теория может быть связана с любой другой путем последовательного раскрытия не только внутренне присущих предметам сознания горизонтов, но и горизонтов, указывающих вовне на существенные формы взаимосвязей. Разумеется, даже если мы ограничиваемся путеводной нитью отдельных предметных типов, возникающие перед нами задачи оказываются в высшей степени сложными и при более глубоком рассмотрении всюду приводят к формированию обширных дисциплин, как дело обстоит, например, с теориями трансцендентальной конституции пространственного предмета или природы в целом, одушевленного или человеческого существа, как такового, культуры, как таковой.

РАЗМЫШЛЕНИЕ III

 

КОНСТИТУТИВНАЯ ПРОБЛЕМАТИКА. ИСТИНА И ДЕЙСТВИТЕАЬНОСТЬ

 

§23. Уточнение понятия трансцендентальной конституции с различением «разумного» и «неразумного»

Феноменологическая конституция до сих пор была для нас конституцией интенционального предмета вообще. Она во всей широте охватывала проблематику cogito-cogitatum. Теперь мы приступаем к структурной дифференциации этого соотношения и к выработке более точного понятия конституции. До сих пор было безразлично, шла ли речь о действительно сущих или о не-сущих, возможных или невозможных предметах. Но это различие отнюдь не упускается из виду при воздержании от принятия решения о бытии или небытии мира (а затем и остальных заранее данных предметностей). Напротив, при различении разумного и неразумного, понимаемых в широком смысле как коррелятивные наименования бытия и небытия, оно становится универсальной темой феноменологии. Посредством έποχή мы осуществляем редукцию к чистому полаганию (cogito) и к полагаемому чисто как полагаемому. Последнему, - т. е. не самим предметам, а предметному смыслу, - приписываются предикаты бытия и небытия и их модальные разновидности; первому, - т. е. тому или иному полаганию, - предикаты истинности (правильности) и ложности, хотя и в наиболее широком смысле. Эти предикаты не даны как феноменологические данные непосредственно в содержащих полагание переживаниях и, соответственно, в полагаемых предметах, как таковых, и все же они имеют свое феноменологическое начало. Многообразия синтетически взаимосвязанных способов осознания каждого полагаемого предмета какой-либо категории, феноменологическая типика которых доступна исследованию, включают также те синтезы, для которых в отношении некого исходного полагания типичен стиль подтверждения и, в частности, подтверждения в силу очевидности, или же, напротив, стиль опровержения, в частности, также в силу очевидности. При этом полагаемый в качестве коррелята предмет с очевидностью характеризуется как сущий, или, соответственно, несущий (предмет, бытие которого опровергнуто, зачеркнуто). Такого рода синтезы представляют собой интенциональности более высокого уровня, в исключающей дизъюнкции принадлежащие всем предметным смыслам как акты и корреляты «разума», по существу относящиеся к трансцендентальному ego. Разумность не есть некая случайная фактическая способность, это имя следует дать не каким-либо возможным, случайным фактам, но, скорее, универсальной сущностной форме структуры трансцендентальной субъективности вообще.

Разумность отсылает к возможностям подтверждения, а эти последние, в конце концов, - к достижению очевидности чего-либо и к обладанию чем-либо как очевидным.

Это нужно было бы обсудить уже в начале наших размышлений, когда мы еще только искали с наивностью новичков основные направления метода и, следовательно, не ступили еще на почву феноменологии. Теперь же это становится темой нашего феноменологического исследования.

§ 24. Очевидность как самоданность предмета и ее разновидности

Очевидностью в самом широком смысле слова называется всеобщий прафеномен интенциональной жизни; в противоположность другим способам осознания, которые могут быть a priori пустыми, предположительными, непрямыми, неподлинными, это совершенно особый способ, при котором некая вещь, положение вещей, некая всеобщность, ценность и т. д. выступают в явлении, в представлении, в данности сами по себе, в конечном модусе самой вещи, данной в этом непосредственном созерцании, originaliter. Для Я это означает: иметь о чем-либо не путанное, пустое, предположительное мнение, но пребывать при нем самом, созерцать, видеть, усматривать саму вещь. Опыт в обычном смысле слова есть некая особая очевидность, и мы можем сказать, что очевидность вообще есть опыт в самом широком и все же существенно едином смысле. Хотя в отношении некоторых предметов очевидность бывает лишь случайным событием в жизни сознания, это все же говорит о том, что она как цель, к осуществлению которой стремится некая интенция, возможна для всякого полагаемого или уже некоторым образом положенного предмета и указывает, тем самым, на основную черту интенциональной жизни вообще. Всякое сознание вообще либо само уже имеет характер очевидности, т. е. и его интенциональный предмет дан в нем сам по себе, либо существенно тяготеет к переводу в модусы данности самого предмета, т. е. к подтверждающим синтезам, которые по своему существу относятся к сфере Я могу. Любое смутное сознание в установке трансцендентальной редукции может быть расспрошено о том, соответствует ли ему и насколько может ему соответствовать сохраняющий свою тождественность полагаемый в модусе «он сам» предмет или, другими словами, как он, этот предполагаемый предмет, выглядел бы сам по себе, причем то, что раньше было лишь смутно антиципировано, получило бы более точное определение. В процессе подтверждения само оно может обратиться в свое отрицание; вместо самого полагаемого может появиться нечто другое, причем именно в модусе «оно само», вследствие чего позитивность полагаемого разрушается, и оно, в свою очередь, обращается в ничто.

Небытие есть лишь одна из модальностей бытия вообще, бытийной достоверности, которой по известным причинам было отдано предпочтение в логике. Но очевидность в наиболее широком смысле представляет собой понятие, коррелятивное не только понятиям бытия и небытия. Его модусы меняются в коррелятивном соотношении с модальными разновидностями бытия вообще, такими, как возможное, вероятное, сомнительное бытие, а также в соотношении с разновидностями, не относящимися к этому ряду, но берущими свое начало в духовной и волевой сфере, такими, например, как ценностное и нравственно благое бытие.

 

§ 25. Действительность и квазидействительность

Кроме того, все эти различия образуют параллельные ряды в соответствии с проходящим через всю сферу сознания и, коррелятивно, через все бытийные модальности различением действительности и фантазии (действительности «как бы»). С последней связано возникающее здесь новое всеобщее понятие возможности, которое в модифицированном виде дублирует все бытийные модусы, начиная с простой достоверности бытия, как всего лишь вообразимые (существующие в воображении). Это совершается в модусах недействительности, производимых чисто фантазией в противоположность модусам действительности (действительное бытие, действительно вероятное, действительно сомнительное бытие, или действительное небытие и т.д.). Модусы сознания коррелятивно разделяются, таким образом, на модусы положительности и модусы квазиположительности (модусы сознания «как бы»; фантазирование - это, конечно, слишком неопределенное выражение), а их особым модусам соответствуют, как собственные модусы очевидности полагаемых в них предметов, - в их бытийных модусах, - так и потенциальные возможности достижения очевидности. Сюда относится то, что мы часто называем объяснением, достижением ясности и под чем всегда подразумевается некий модус достижения очевидности, некий путь, пролагаемый синтезом от неясного полагания к соответствующему дообразнаму созерцанию, а именно, к созерцанию, имплицитно содержащему в себе тот смысл, что если бы оно состоялось как прямое, и в нем был бы дан сам предмет, оно наполнило бы это полагание, подтвердив последнее в его бытийном смысле. Дообразное созерцание, содержащее такое подтверждающее наполнение, производит такую очевидность, в которой становится действительным если не бытие, то, по крайней мере, бытийная возможность того или иного содержания.

 

§26. Действительность как коррелят очевидного подтверждения

В этих кратких замечаниях указаны, прежде всего, формально-всеобщие проблемы интенционального анализа и намечены соответствующие, уже весьма обширные и трудоемкие исследования, касающиеся феноменологического истока основных формально-логических понятий и принципов. Но одним лишь этим они не исчерпываются; в этих исследованиях нам открывается тот знаменательный факт, что в своей формально-онтологической всеобщности эти понятия указывают на универсальную структурную закономерность жизни сознания вообще, благодаря которой истина и действительность только и имеют и могут иметь для нас смысл. В самом деле, если предметы в самом широком понимании (реальные вещи, переживания, числа, положения вещей, законы, теории и т. п.) существуют для меня, то это, конечно, еще ничего не говорит об очевидности, но лишь о том, что эти предметы значимы для меня, другими словами, что они существуют для меня в сознании как cogitata, осознаваемые в положительном модусе некоторой уверенности. Однако мы знаем также, что нам пришлось бы тотчас же отвергнуть эту значимость, если бы синтетический процесс очевидного отождествления привел к противоречию с очевидной данностью, и что мы можем убедиться в действительном бытии только благодаря синтезу очевидного подтверждения, в котором была бы дана сама подлинная или истинная действительность. Ясно, что истина или истинная действительность предметов может быть почерпнута только из очевидности, и что только благодаря ей действительно сущий, истинный, обладающий правомерной значимостью предмет - какого угодно вида или формы - имеет смысл для нас со всеми своими определениями, которые имеют место при его истинном так-бытии. Отсюда, из самой нашей трансцендентальной субъективности, происходит всякая правомерность; всякая мыслимая адекватность возникает как выполняемое нами подтверждение, как осуществляемый нами синтез и обретает в нас свое последнее трансцендентальное основание.

 

§ 27. Хабитуальная и потенциальная очевидности, выполняющие конститутивную функцию по отношению к смыслу понятия «сущий предмет»

Понятно, что как тождественность предмета вообще, полагаемого как такового, так и тождественность истинно сущего предмета и далее тождественность адекватного соотношения между этим полагаемым предметом как таковым и предметом, истинно сущим, не есть реальный момент текущего переживания, в котором осознаются очевидность и подтверждение. Речь здесь идет, однако, о некой идеальной имманентности, отсылающей нас к дальнейшим существенным взаимосвязям возможных синтезов. Каждая очевидность учреждает в моем обладании некое непреходящее знание. В ряду последующих новых очевидностей, в которых происходит восстановление первой, я могу вновь и вновь возвращаться к действительности, увиденной самой по себе; так, например, в отношении очевидности имманентных данностей я могу вернуться к ним как к последовательности наглядных воспоминаний, которая, будучи открыто-бесконечной, создает в качестве потенциального горизонта это «Я могу вновь и вновь». Не будь у нас возможности такого рода, мы не располагали бы никаким устойчивым и неизменным бытием, никаким реальным и идеальным миром. И тот и другой существуют для нас в силу очевидности или в силу предполагаемой возможности ее достижения, а также возможности воспроизведения уже обретенной очевидности.

Из одного этого следует, что отдельная очевидность еще не создает для нас некое непреходящее бытие. Всякое сущее, в наиболее широком смысле, есть «в себе» и противостоит случайному характеру осуществляемых «для меня» отдельных актов; точно также всякая истина, в этом наиболее широком смысле, есть «истина в себе». Этот широчайший смысл в-себе-бытия отсылает, таким образом, к очевидности, но не как к факту переживания; он отсылает нас к определенным потенциальностям, имеющим свое основание в трансцендентальном Я и в его жизни и, прежде всего, к потенциальной бесконечности синтетически связанных с каким-либо тождественным предметом полаганий, а затем и к их потенциальному подтверждению и, следовательно, к потенциальным очевидностям, которые как факты переживания могут повторяться до бесконечности.

 

§ 28. Презумптивная очевидность опыта мира. Мир как идея, коррелятивная совершенной очевидности опыта

Очевидности отсылают нас к бесконечному числу потенциальных очевидностей в отношении одного и того же предмета (а именно, во всех тех случаях, когда их предмет сам по себе дан в них в некой существенной односторонности) еще и другим, гораздо более сложным способом. Это относится по крайней мере ко всем тем очевидностям, благодаря которым для нас непосредственно существует в созерцании некий реальный объективный мир как целое или в каких-либо отдельных своих объектах. Очевидность, свойственная этим отдельным объектам, представляет собой внешний опыт, и в том, что для такого рода предметов немыслим никакой другой способ данности их самих по себе, можно усмотреть существенную необходимость. С другой стороны, следует также учитывать, что этому виду очевидности существенным образом принадлежит односторонность в более точном смысле слова, многообразный горизонт ненаполненных, но требующих наполнения антиципации, т. е. всего лишь полагаемые содержания, которые отсылают нас к соответствующим потенциальным очевидностям. Эта несовершенная очевидность совершенствуется при создающих действительное восприятие синтетических переходах от одной очевидности к другой, но так, что никакой из возможных синтезов такого рода не завершается адекватной очевидностью, а напротив, приносит с собой все новые и новые ненаполненные полагания - предварительные и сопутствующие. При этом всегда остается открытой возможность для того, чтобы проникающая в антиципацию уверенность в бытии оказалась ненаполненной, и чтобы предмет, являющийся в модусе «он сам», тем не менее, не существовал или существовал бы иным образом. И все же внешний опыт выступает, по существу, как единственная подтверждающая сила, хотя, конечно, лишь до тех пор, пока пассивное или активное течение опыта заключено в форму согласующего синтеза. То обстоятельство, что бытие мира (даже когда он сам по себе дан в очевидности) трансцендентно сознанию и с необходимостью остается трансцендентным ему, ничего не меняет в том, что только в жизни сознания, как неотделимая от нее, конституируется всякая трансцендентность, и что только эта жизнь, в частности, как сознание о мире, несет в себе неотделимый от нее смысл, заключенный в слове «мир», а также в выражении «этот действительно сущий мир». В конечном счете, только раскрытие горизонтов опыта проясняет действительное существование мира и его трансцендентность и показывает затем, что он неотделим от трансцендентальной субъективности, конституирующей смысл и действительность бытия. От каждого опыта мира, где действительно сущий объект может иметь смысл только как единство, которое полагается и должно полагаться во взаимосвязи сознания, и которое было бы дано в совершенной очевидности опыта как оно само, производится отсылка к согласованной бесконечности дальнейшего возможного опыта, и это явно свидетельствует о том, что действительный объект некого мира, и тем более сам этот мир, есть бесконечная идея, относимая к продолжающимся до бесконечности, согласуемым в их единстве опытам - идея, коррелятивная идее совершенной очевидности опыта, полного синтеза возможных опытов.

 

§ 29. Материально - и формально-онтологические регионы как индексы трансцендентальных систем очевидностей

Теперь стала понятной обширность задач трансцендентального самоистолкования ego, задач истолкования жизни его сознания, возникающих при рассмотрении предметностей, которые положены или должны быть положены в нем самом. Словами «истинное бытие» и «истина» (во всех модальностях) для каждого из предметов, которые положены или когда-либо могут быть положены для меня, как трансцендентального ego, обозначается некое структурное разделение, проводимое внутри бесконечных многообразии действительных и возможных cogitationes, которые связаны с этим предметом и, таким образом, вообще могут составлять единство некого отождествляющего синтеза. Действительный сущий предмет выделяет внутри этого многообразия некую особую систему соотнесенных с ним очевидностей, которые синтетически связаны друг с другом настолько, что включаются в одну, хотя, быть может, и бесконечную, тотальную очевидность. Таковой была бы абсолютно совершенная очевидность, в которой, наконец, был бы дан сам предмет, как он есть, очевидность, в синтезе которой получило бы адекватное наполнение все, что в фундирующих ее отдельных очевидностях представляет собой еще не наполненную предварительную интенцию. Не получить такую очевидность в действительности, - для любого из всех объективно-реальных предметов, - эта цель была бы лишена смысла, поскольку, как уже говорилось, абсолютная очевидность есть для них некая идея, - но выяснить, какова ее сущностная структура, какова в отношении всех внутренних структур сущностная структура тех бесконечных измерений, в которых систематически развертывается ее идеальный бесконечный синтез, - составляет совершенно определенную, обширную задачу - задачу трансцендентальной конституции предметности сущего в точном смысле слова. Наряду с формально-всеобщими исследованиями, а именно, с исследованиями, придерживающимися формально-логического (формально-онтологического) понятия предмета вообще и, таким образом, нечувствительными к материальным особенностям различных особых категорий предметов, мы также имеем дело с неменее обширной проблематикой, которая связана с конституированном по отдельности каждой из высших, уже не формально-логических, предметных категорий (регионов): например, регионов, объединяемых выражением «объективный мир». Возникает потребность в создании конститутивной теории физической природы, которая дана как всегда существующая (и потому всегда предполагается), а также конститутивных теорий человека, человеческого общества, культуры и т. д. Каждым из этих выражений обозначается некая обширная дисциплина с различными направлениями исследования, соответствующими наивно-онтологическим частным понятиям (таким, как реальное пространство, реальное время, реальная причинность, реальная вещь, реальное свойство и т. п.). Конечно, речь всюду идет о раскрытии интенциональности, имплицитно содержащейся в самом опыте, как в трансцендентальном переживании, о систематическом истолковании предварительных горизонтов посредством перевода в возможную наполняющую очевидность и о дальнейшем непрерывном истолковании столь же непрерывно раскрывающихся в них, сообразно определенному стилю, новых горизонтов; при этом необходимо постоянное исследование интенциональных коррелятов. В высшей степени сложным интенциональное строение конститутивных очевидностей в их синтетическом единстве оказывается, например, при постепенном фундировании необъективных (только субъективных) предметов, надстраиваемых над находящейся в самом низу предметной основой. Функцию такой основы постоянно выполняет имманентная временность, в себе и для себя текущая, и в этом потоке сама себя конституирующая жизнь, и конститутивное прояснение этой жизни тематизируется в теории изначального сознания времени, конституирующего в себе временные данные.

РАЗМЫШЛЕНИЕ IV

 

РАЗВЕРТЫВАНИЕ КОНСТИТУТИВНОЙ ПРОБЛЕМАТИКИ САМОГО ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОГО EGO

 

§ 30. Трансцендентальное ego неотделимо от своих переживаний

Предметы существуют для меня и есть для меня то, что они есть только как предметы действительного и возможного осознания. Чтобы это утверждение не было голословным и не становилось темой бесплодных спекуляций, требуется показать, в чем конкретно состоит это для-меня-бытие и так-бытие, и, соответственно, о каком, так или иначе структурированном, действительном и возможном сознании идет речь, что при этом следует понимать под возможностью и т.д. Этого можно достичь только благодаря исследованию конституции, - прежде всего, в широком смысле слова, который был определен вначале, и далее в более узком, только что описанном смысле, руководствуясь единственно возможным методом который следует из существа интенциональности и ее горизонтов. Уже в результате предварительного анализа, ведущего к пониманию смысла нашей задачи, становится ясно, что трансцендентальное ego (в параллельном психологическом исследовании - душа) есть то, что оно есть, только в своей связи с интенциональными предметностями. Но к ним принадлежат также предметы, с необходимостью сущие для ego, и, поскольку оно соотнесено с миром, не только предметы, находящиеся в его имманентной временной сфере, в которой возможно адекватное подтверждение, но и объекты мира, которые представлены в качестве сущих лишь в неадекватном, лишь презумптивном внешнем опыте при его согласованном протекании. Таким образом, одна из существенных особенностей ego состоит в том, что оно всегда обладает системами интенциональности, в том числе и согласованными, которые частично заключены в нем, частично же, как определенные потенциальности, могут быть раскрыты благодаря горизонтному предочерчиванию. Каждый из предметов, которые ego полагает, мыслит, оценивает, обдумывает, а также воображает или может вообразить себе в тот или иной момент, указывает в качестве коррелята свою систему и существует только как ее коррелят.

 

§ 31. Я как тождественный полюс переживаний

Теперь нам, однако, следует обратить внимание на один большой пробел в нашем изложении. Ego само есть сущее для самого себя в непрерывной очевидности и, следовательно, непрерывно конституирующее себя в себе самом как сущее. Мы до сих пор касались лишь одной стороны этой самоконституции, принимали во внимание только текущее cogito. Ego схватывает себя не просто как текущую жизнь, но как Я, как мое я, которое переживает то или иное содержание, которое, оставаясь одним и тем же, проживает то или иное cogito. Занятые до сих пор интенциональным соотношением сознания и предмета, cogito и cogitatum, мы обращали внимание только на тот синтез, который поляризует многообразия действительного и возможного сознания в направлении тождественных себе предметов, т. е. соотносит его с предметами как с полюсами, как с синтетическими единствами. Теперь же мы сталкиваемся с другой поляризацией, со второй разновидностью синтеза, охватывающей в совокупности все особые многообразия cogitationes своим собственным способом, а именно, охватывает их как принадлежащие тождественному Я, которое, как действующее и как претерпевающее воздействия, живет во всех осознаваемых переживаниях и посредством их соотносится со всеми предметными полюсами.

 

§ 32. Я как субстрат хабитуальностей

Но теперь следует заметить, что это Я, помещаемое в центре, представляет собой не пустой полюс тождественности (не в меньшей степени, чем какой-либо предмет), но в силу некоторой закономерности трансцендентального генезиса с каждым исходящим от него и имеющим новый предметный смысл актом приобретает новую особенность, которая сохраняется в дальнейшем. Если, к примеру, в некотором акте суждения я впервые высказываюсь в пользу бытия и так-бытия чего-либо, то, хотя этот преходящий акт быстротечен, я становлюсь и остаюсь отныне тем Я, которое приняло такое решение, придерживаясь соответствующего убеждения. Но это не значит, что я просто вспоминаю или могу впоследствии вспомнить этот акт. Это я могу сделать и в том случае, если уже отказался от своего убеждения. После такого отказа оно больше не является моим убеждением, но всегда было таковым вплоть до этого момента. Пока оно значимо для меня, я могу вновь к нему вернуться и всегда нахожу его как мое, хабитуально свойственное мне убеждение, и, соответственно, - себя как Я, которое в чем-то убеждено, т. е. благодаря этому неизменному хабитусу определено, как сохраняющее свою самотождественность Я; то же самое относится и к любым другим решениям, в частности, к оценочным и волевым. Я принимаю некое решение; при этом актуальное переживание должно иссякнуть, но решение остается, и, независимо от того, погружаюсь я, становясь при этом пассивным, в глубокий сон или проживаю какие-либо другие акты, значимость его сохраняется; соответственно я семь отныне тот, кто принял такое решение, и остаюсь таковым до тех пор, пока не откажусь от него. Если решение направлено к какому-нибудь завершающему поступку, то в результате своего выполнения оно вовсе не отменяется, но в модусе выполненности сохраняет свою значимость: я и в дальнейшем отвечаю за свой поступок. Когда я перечеркиваю, отменяю свои решения и поступки, изменяюсь я сам, сохраняя свое постоянство лишь в случае неизменности своего волевого акта95. Устойчивость, неизменность во времени таких определений Я, а также свойственная им изменчивость, не означают, очевидно, что заполнение имманентного времени такими переживаниями происходит непрерывно, равно как и само неизменное Я, как полюс неизменных определений, не есть ни переживание, ни непрерывная последовательность переживаний, хотя посредством упомянутых хабитуальных определений оно существенным образом связывается с потоком переживаний. Учредив себя в качестве тождественного субстрата неизменных особенностей Я на основании собственного активного генезиса, Я в дальнейшем конституирует себя также как устойчивое и неизменное личное Я - в самом широком смысле, который позволяет говорить и о личностях более низкого уровня, чем человеческие. Хотя для убеждений вообще характерна лишь относительная устойчивость, и они обладают способностью изменяться (благодаря изменению модуса активности, в том числе и посредством перечеркивания или отрицания, уничтожения их значимости), Я во всех этих изменениях демонстрирует некий неизменный, основанный на тождественном единстве стиль, некий личностный характер.

 

§ 33. Полная конкретность Я как монады и проблема его самоконституции

От Я, как тождественного полюса и субстрата хабитуальных особенностей, мы будем отличать ego, взятое в полной конкретности (это ego мы будем называть «монадой», заимствуя это выражение у Лейбница), принимая во внимание то, без чего Я прежде всего не может быть конкретным, а оно может быть таковым только в текущем многообразии своей интенциональной жизни и полагаемых в ней предметов, которые иногда могут конституироваться как сущие для Я. Очевидно, неизменный характер бытия и так-бытия является для этих предметов коррелятом хабитуальной особенности, которая конституируется в полюсе самого Я и характеризует выбранную им точку зрения.

Это нужно понимать следующим образом. Как ego, я обладаю непрерывно сущым-для-меня окружающим миром, и в нем - предметами, как сущими для меня, и уже с постоянным различием между знакомыми мне предметами и предметами, которые даны лишь в антиципации как допускающие ознакомление с ними. Первые, т. е. сущие для меня в первом смысле, обретены мной как таковые изначально, т. е. при изначальном ознакомлении, при экспликации в особых созерцаниях того, что прежде никогда не было усмотрено. Благодаря этому в активно осуществляемом мной синтезе предмет конституируется в эксплицитной смысловой форме как тождественный в своих многообразных свойствах, т. е. как нечто тождественное самому себе, определяющее себя в своих многообразных свойствах. Эта активность, осуществляемая мной в полагании и истолковании бытия, учреждает ту хабитуальность моего Я, сообразно которой мной усваивается теперь этот неизменный предмет, обладающий своими определениями. Такие непреходящие приобретения конституируют тот или иной знакомый мне мир, окруженный горизонтом незнакомых предметов, которые еще предстоит обрести, но которые в антиципации уже обладают этой формальной предметной структурой.

Я существую для самого себя и в очевидности опыта постоянно дан себе как я сам. Это справедливо для трансцендентального ego (а в параллельном исследовании - для психологически чистого ego), в каком бы смысле ни употреблялось это слово. Поскольку конкретное монадическое ego охватывает всю действительную и потенциальную жизнь сознания, ясно, что проблема феноменологического истолкования этого монадического ego (проблема его самоконституции) должна заключать в себе вообще все конститутивные проблемы. В дальнейшем выяснится, что феноменология в целом совпадает с феноменологией этой самоконституции ego.

 

§ 34. Принципиальное развитие феноменологического метода. Трансцендентальный анализ как анализ эйдетический

В учении о Я, как полюсе своих актов и субстрате хабитуальностей, мы уже затронули, и притом в важном пункте, проблематику феноменологического генезиса и, таким образом, достигли уровня генетической феноменологии. Прежде чем мы проясним ее более точный смысл, нужно возобновить осмысление феноменологического метода. Пора наконец придать значимость тому фундаментальному методическому усмотрению, которое, будучи достигнуто однажды, пронизывает всю методику трансцендентальной феноменологии (а на естественной почве и методику подлинной и чистой психологии внутреннего). Мы обращаемся к нему так поздно лишь для того, чтобы облегчить введение в феноменологию. Необычайное многообразие новых открытий и проблем должно было поначалу выступить в более скромном облачении, как всего лишь эмпирическая дескрипция, хотя и протекающая только в сфере трансцендентального опыта. Напротив, метод эйдетической дескрипции знаменует перевод всех таких дескрипций в новое, фундаментальное измерение, которое умножило бы трудности понимания, если бы мы заговорили о нем в самом начале, тогда как после проведения многочисленных эмпирических дескрипций понять его будет легко.

Каждый из нас, как размышляющий по-картезиански, благодаря методу феноменологической редукции был возвращен к своему трансцендентальному ego и притом как к этому фактическому, одному и единственному абсолютному ego в естественной связи с тем или иным его конкретно-монадическим содержанием. Продолжая размышления, я, как это ego, нахожу подлежащие дескрипции и интенциональному развертыванию типы и мог бы шаг за шагом продолжать интенциональное раскрытие своей монады в открывающихся основных направлениях. Не случайно в наших описаниях часто встречались такие обороты, как «сущностная необходимость», «сущностный», в которых находит свое выражение четкое, впервые проясненное и определенное феноменологией понятие априорности.

О чем здесь идет речь, сразу станет понятно на примерах. Выберем какой-нибудь тип интенциональных переживаний - восприятия, ретенции, воспоминания, высказывания, склонности, стремления к чему-либо - и помыслим его, как эксплицированный и описанный в отношении характера, совершаемой им интенциональной работы, а следовательно, в ноэтическом и ноэматическом отношении. Это может означать, как мы до сих пор и считали, что речь идет о типах фактических событий фактического трансцендентального ego и, таким образом, трансцендентальные дескрипции должны иметь эмпирическое значение. Но наше описание сохраняет тем не менее такую всеобщность, что это не сказывается на результатах, как бы ни обстояло дело с эмпирическими фактами жизни трансцендентального ego.

Поясним сказанное и сделаем для себя методические выводы. Исходя из отдельного восприятия этого стола, мы варьируем предмет восприятия - стол - совершенно произвольно, но все же так, чтобы удержать восприятие как восприятие некоего - какого угодно - предмета, начиная, к примеру, с того, что совершенно произвольно воображаем его форму, цвет и т. д., сохраняя тождественным лишь воспринимаемое явление. Другими словами, воздерживаясь от полагания бытийной значимости факта этого восприятия, мы превращаем его в чистую возможность, наряду с другими совершенно произвольными чистыми возможностями, - но чистыми возможностями восприятия. Мы словно перемещаем действительное восприятие в царство недействительностей, царство «как бы», из которого мы получаем чистые возможности, - очищенные от всего, что привязывает нас к этому факту или к любому факту вообще. Что касается последнего замечания, то эти возможности не связаны и с сополагаемым фактическим ego, но сохраняются для нас именно как совершенно свободная деятельность фантазии - так, что мы с самого начала могли бы взять в качестве исходного примера вторжение фантазии в восприятие, вне всякой связи с остальными фактами нашей жизни. Полученный таким образом всеобщий тип «восприятие» висит, так сказать, в воздухе - в воздухе абсолютно чистых возможностей воображения. Освобожденный от всякой фактичности, он стал эйдосом восприятия, идеальный объем которого составляют все idealiter возможные восприятия как чистые возможности воображения. Анализ восприятия становится тогда сущностным анализом; все, что было сказано о синтезах, принадлежащих к типу восприятия, о горизонтах потенциальности и т. д., как легко заметить, имеет сущностное значение для всего, что может быть образовано в этом свободном варьировании, т. е. для всех мыслимых восприятии вообще, другими словами, с абсолютной сущностной всеобщностью и сущностной необходимостью справедливо для каждого по отдельности выбранного случая, а значит и для каждого фактического восприятия, поскольку каждый факт следует мыслить всего лишь как пример некой чистой возможности.

Поскольку варьирование понимается как очевидное, т. е. как дающее в чистой интуиции сами возможности как возможности, ее коррелят представляет собой интуитивное и аподиктическое сознание всеобщности. Эйдос сам есть данное в созерцании или доступное созерцанию всеобщее - чистое, безусловное, а именно, сообразно собственному интуитивному смыслу, всеобщее, не обусловленное никаким фактом. Он предшествует всем понятиям, понимаемым как значения слов; напротив, как чистые понятия они сами должны формулироваться в соответствии с эйдосом.

Если каждый по отдельности выбранный тип возводится из окружающей его сферы эмпирически-фактического трансцендентального ego в сферу чистых сущностей, то внешние интенциональные горизонты, указывающие на его допускающую раскрытие связность внутри ego, не исчезают; разница лишь в том, что эти горизонты связности сами становятся эйдетическими. Другими словами, размышляя о каждом эйдетически чистом типе, мы находимся хотя и не в сфере фактического ego, но в эйдосе ego; любое конституирование действительно чистой возможности среди чистых возможностей имплицитно приносит с собой, как свой внешний горизонт, некое в чистом смысле возможное ego, одну из чистых возможностей моего фактического ego. Мы с самого начала могли бы мыслить это ego, как свободно варьируемое, и ставить задачу сущностного исследования эксплицитной конституции трансцендентального ego вообще. Так и поступала с самого начала новая феноменология, и потому все ранее обсужденные нами дескрипции и все, что говорилось о разграничении проблем, на самом деле представляет собой обратный перевод из первоначальной эйдетической формы в форму эмпирической типики. Если мы, таким образом, полагаем, что феноменология как интуитивно-априорная наука развивалась по чисто эйдетическому методу, то все ее сущностью исследования являются не чем иным, как раскрытием универсального эйдоса «трансцендентального ego вообще», который содержит в себе все варианты чистых возможностей моего фактического ego и само это ego как возможность. Эйдетическая феноменология исследует, таким образом, универсальное априори, без которого я немыслим, немыслимо трансцендентальное Я вообще, иными словами, поскольку любая сущностная всеобщность имеет ценность нерушимой закономерности, она исследует универсальные сущностью законы, предписывающие каждому фактическому высказыванию о трансцендентальном его возможный смысл (в противоположность бессмыслице).

Как для ego, размышляющего по-картезиански, ведомого идеей философии как универсальной науки с абсолютно строгим обоснованием, возможность которой я предположил, для меня в результате последних соображений становится очевидным, что прежде всего я должен разработать чисто эйдетическую феноменологию, и что только в ее рамках происходит и может произойти первое претворение в действительность философской науки - «первой философии». Даже если мой собственный интерес после осуществления трансцендентальной редукции направлен на мое чистое ego, на раскрытие этого фактического ego, это раскрытие может стать подлинно научным только при возвращении к принадлежащим ему, как некоему ego вообще, аподиктическим принципам, к сущностным всеобщностям и необходимостям, посредством которых восстанавливается связь факта с его рациональными основаниями, с основаниями его чистой возможности, и он благодаря этому становится научным (логическим) фактом. Следует обратить внимание и на то, что при переходе от моего ego к ego вообще не предполагается ни действительность, ни возможность существования каких-либо других ego. Объем эйдоса ego определяется здесь самопроизвольным варьированием моего ego. Когда я представляю себя другим, я воображаю только себя, но не других. Таким образом, «сама по себе» наука о чистых возможностях предшествует науке о действительностях и вообще только и делает ее возможной как науку. Так мы достигаем методического усмотрения, согласно которому наряду с феноменологической редукцией эйдетическая интуиция является основной формой всех особых трансцендентальных методов, и что вместе они полностью определяют подлинный смысл трансцендентальной феноменологии.

 

§ 35. Экскурс в эйдетическую внутреннюю психологию

Мы выйдем за пределы замкнутого в себе круга наших размышлений, удерживающего нас в сфере трансцендентальной феноменологии, если и здесь не удержимся от замечания, что все содержание этого только что проведенного фундаментального методического наблюдения с небольшими видоизменениями, которые, правда, лишают его трансцендентального смысла, сохраняется для нас, если мы на почве естественного мировосприятия стремимся к созданию некой психологии как позитивной науки и при этом прежде всего к созданию необходимой для нее и предшествующей ей чисто интенциональной психологии, черпающей чисто из внутреннего опыта. Конкретному трансцендентальному ego в этом случае соответствует человеческое Я, конкретная душа, взятая чисто в себе и для себя, психически поляризованная, причем Я представляет собой полюс моих хабитуальностей, особенностей моего характера. Место эйдетической трансцендентальной феноменологии заступает тогда чистое эйдетическое учение о душе, соотнесенное с эйдосом «душа», эйдетический горизонт которого остается, конечно же, неисследованным. Но если его подвергнуть исследованию, то откроется путь к преодолению этой позитивности, т. е. переход к абсолютной феноменологии, феноменологии трансцендентального ego, которое как раз не имеет уже никакого горизонта, способного вывести это ego за пределы сферы его трансцендентального бытия и таким образом его релятивизировать.

 

§ 36. Трансцендентальное ego как универсум возможных форм переживания. Сущностные законы, управляющие совместимостью переживаний как протекающих одновременно и последовательно

Если мы, после того как на путях эйдетического метода была достигнута существенно новая формулировка идеи трансцендентальной феноменологии, возвратимся к раскрытию феноменологической проблематики, то, естественно, будем держаться отныне в рамках чисто эйдетической феноменологии, где фактичность трансцендентального ego и особых данностей его трансцендентальной эмпирии имеет лишь значение примеров чистых возможностей. Проблемы, поставленные ранее, мы также будем понимать как эйдетические, поскольку мыслим повсюду осуществленной показанную на примере возможность их эйдетического очищения. Следовать идеальной задаче действительно систематического раскрытия конкретного ego, как такового, в его сущностных составляющих и, следовательно, вводить в игру действительно систематическую проблематику и систематический порядок исследования чрезвычайно сложно, и прежде всего потому, что мы должны найти новые подступы к специфическим универсальным проблемам конституции трансцендентального ego. Универсальное априори, принадлежащее трансцендентальному ego, как таковому, есть сущностная форма, заключающая в себе бесконечное число форм, априорных типов возможных актуальностей и потенциальностей жизни вместе с предметами, которые конституируются в нем как действительно сущие. Однако в возможном единстве ego совместимы не все отдельные возможные типы, не в любом порядке и не в любой точке его собственной временности. Если я создаю некую научную теорию, то эта сложная активность разума и то, что признается в ней разумом как сущее, принадлежит тому сущностному типу, который возможен не для всякого возможного ego, но лишь для разумного ego в этом особом смысле, т. е. в том самом смысле, который при погружении ego в мир представлен сущностной формой «человек» (animal rationale)..При эйдетической типизации своего фактического теоретизирования, независимо от того, осознаю я это или нет, я изменяю и самого себя, но не вполне произвольно, а в рамках коррелятивного сущностного типа «разумное существо». Очевидно, я не могу также полагать, что осуществленное и осуществимое мной сейчас теоретизирование может быть произвольно перемещено внутри единства моей жизни, и это тоже относится к сфере эйдетического. Эйдетическое понимание детских лет моей жизни и их конститутивных возможностей создает такой тип, при дальнейшем развитии которого, но не в собственной его взаимосвязи, может возникнуть тип «научное теоретизирование». Такая связь имеет свои основания в априорной универсальной структуре, в универсальных сущностных законах сосуществования и последовательности в эгологическом времени. Ибо что бы ни происходило в моем ego и, в эйдетическом отношении, в некоем ego вообще - в виде интенциональных переживаний, конституированных единств, хабитуальностей ego - все это обладает своей временностью и в этом отношении включено в формальную систему универсальной временности, благодаря которой каждое мыслимое ego конституирует себя для себя самого.

 

§ 37. Время как универсальная форма всякого эгологического генезиса

Сущностные законы совместимости (правила одновременного и последовательного фактического существования и возможности такого существования) являются в наиболее широком смысле законами каузальности - законами «если - то». Однако здесь лучше отказаться от обремененного предрассудками выражения «каузальность» и применительно к трансцендентальной сфере (равно как и к сфере чистой психологии) говорить о мотивации. Универсум переживаний, составляющих реальное бытийное содержание трансцендентального ego, вмещает все эти переживания лишь в универсальной форме единого потока, которому как вливающиеся в него подчинены все отдельные переживания. Таким образом, уже эта форма, наиболее всеобщая для всех особых форм конкретных переживаний и конституированных в их потоке образований, есть форма всесвязующей и управляющей каждым отдельным переживанием мотивации, которую мы тоже можем рассматривать как формальную закономерность универсального генезиса, благодаря которой в определенной ноэто-ноэматической формальной структуре текущих способов данности прошлое, настоящее и будущее снова и снова конституируются в своем единстве. Но внутри этой формы жизнь протекает как мотивированный ход особых конститутивных свершений, имеющих многочисленные особые мотивации и системы мотиваций-свершений, которые в силу всеобщих закономерностей генезиса образуют единство универсального генезиса ego. Ego конституирует себя для себя самого, так сказать, в единстве некой истории, и если мы говорили, что в конституции ego заключены конституции всех сущих для него предметностей, как имманентных, так и трансцендентных, как идеальных, так и реальных, то теперь следует добавить, что конститутивные системы, благодаря которым те или иные предметы и предметные категории существуют для ego, сами возможны лишь в рамках законосообразного генезиса. В то же время они связаны при этом универсальной генетической формой, которая делает конкретное ego (монаду) возможным в качестве единства, в качестве ego, обладающего особыми совместимыми составляющими своего бытийного содержания. Тот факт, что для меня существует природа, мир культуры, человеческий мир с его социальными формами и т. д., свидетельствует о том, что для меня существуют возможности соответствующего опыта, - как возможности, которые я в любое время могу ввести в игру и свободно продолжить, соблюдая определенный синтетический стиль, независимо от того, действительно я познаю в опыте именно такие предметы или нет; он также свидетельствует о том, что соответствующие им другие способы осознания - смутное полагание и т. п. - существуют для меня как возможности, и что для них также существуют возможности наполнить или опровергнуть эти полагания в результате опытов, организованных в соответствии с заранее очерченной типикой. В этом заключена устойчивая хабитуальность, полученная и развитая в результате определенного генезиса, подчиненного сущностным законам.

Здесь вспоминаются знакомые нам с давних пор проблемы психологического происхождения пространственных и временных представлений, представлений о вещи, числе и т. п. В феноменологии они выступают как трансцендентальные и, естественно, как интенциональные проблемы, подчиненные при этом проблемам универсального генезиса.

Очень трудны подступы к предельно всеобщим проблемам эйдетической феноменологии и, таким образом, к последнему синтезу. Начинающий феноменолог поневоле связан тем, что в качестве примера ему приходится исходить из самого себя. Он находит себя как ego в трансцендентальном смысле и далее как некое ego вообще, которое в своем сознании уже обладает миром, - миром, относящимся ко всем нам известному онтологическому типу, с его природой, культурой (науками, искусством, техникой и т. п.), с личностными образованиями высшего порядка (государство, церковь) и т. д. В начале своего развития феноменология еще статична, ее дескрипции строятся по аналогии с естественноисторическими, в которых рассматриваются и в лучшем случае систематически упорядочиваются отдельные типы. Проблемы универсального генезиса и генетическая структура ego в его универсальности, не ограничивающаяся временной формой, пока еще остаются вдалеке, поскольку они и в самом деле относятся к более высокой ступени. Но даже когда они оказываются затронуты, это происходит с некоторым ограничением. Ибо вначале сущностное рассмотрение тоже будет придерживаться ego, как такового, в связи с тем, что для него уже существует некий конституированный мир. Это также необходимая ступень; только после раскрытия закономерных форм протекающего на этой ступени генезиса можно увидеть возможности для создания максимально всеобщей эйдетической феноменологии. В ней ego варьирует себя столь свободно, что не придерживается даже идеальной ограничительной предпосылки, согласно которой для него существенным образом конституирован мир, обладающий само собой для нас разумеющейся онтологической структурой.

 

§ 38. Активный и пассивный синтез

Если теперь мы, как возможные, связанные с миром субъекты зададим себе вопрос об имеющих универсальное значение принципах конститутивного генезиса, то последние разделятся на две основные формы как принципы активного и пассивного генезиса. В первом случае Я функционирует как продуктивно конституирующее посредством выполняемых им специфических актов. Сюда относятся все достижения практического разума, понимаемого в самом широком смысле. В этом смысле практическим оказывается даже логический разум. Характерная особенность состоит в том, что акты Я, обобщенные и связанные в социальности (трансцендентальный смысл которой еще только предстоит выявить), связываются в разнообразных, специфически активных синтезах и на основе уже данных предметов - данных в способах осознания, обеспечивающих предварительную данность, - изначально конституируют новые предметы. Последние выступают потом как продукты сознания. Так в объединении конституируется множество, в счете - число, в разделении - часть, в высказывании - сказуемое или сказываемое обстояние дел, в умозаключении - вывод и т. д. Изначальное сознание всеобщности также представляет собой активность, в которой всеобщность конституирует себя предметно. Как следствие этого, в коррелятивном Я конституируется хабитуальность непрерывной значимости, которая теперь сопринадлежит конституции предметов просто как сущих для Я и которой, следовательно, всегда можно снова воспользоваться, будь то в воспроизведении, когда синтетически осознается та же самая предметность как данная вновь в категориальном созерцании, будь то в участвующем в этом синтезе смутном сознании. Трансцендентальному конституированию предметов такого рода, соотнесенных с различными видами интерсубъективной активности (например, предметов культуры), должно предшествовать конституирование некой трансцендентальной интерсубъективности, о которой мы будем говорить несколько позже.

Высшие формы подобной активности разума в специфическом смысле слова и продуктов этой активности как ее коррелятов, которые в совокупности характеризуются как ирреальные (идеальные предметы)96, мы не можем, как уже было сказано, безоговорочно считать принадлежащими каждому конкретному ego, как таковому (что уже показало воспоминание о нашем детстве). Однако с низшими уровнями, такими, как опытное познание, истолкование познанного в его особых моментах, обобщение, установление связей и пр., дело будет обстоять уже иным образом.

В любом случае все, что создано активностью, с необходимостью предполагает в качестве своего низшего уровня пассивность, в которой нечто дано нам заранее, и на этом пути мы сталкиваемся с проблемой конституции посредством пассивного генезиса. Все то, что встречается нам в жизни, так сказать, в готовом виде, просто как некая существующая вещь (лишенная какого бы то ни было духовного или культурного характера, который делает ее узнаваемой в качестве, например, молотка, стола, произведения искусства), в своей изначальности, как юно само» дано в синтезе пассивного опыта и дано как таковое прежде, чем с началом активного постижения вступят в игру духовные активности.

В то время как эти активности выполняют свою синтетическую работу, поставляющий им всю их материю пассивный синтез не прекращается. Вещь, данная сначала в пассивном созерцании, является затем в едином созерцании, и сколь бы многое ни изменялось в ней при активном истолковании, постижении отдельных ее частей и признаков, в этой активности и во время ее работы, она остается заранее данной; продолжается течение многообразных способов явления, единых визуальных или тактильных образов восприятия, в очевидном пассивном синтезе которых является эта вещь, эта ее форма и т. п. Однако именно этот синтез, как синтез этой формы, обладает своей, в нем самом выраженной историей. Именно благодаря сущностному генезису я, как ego, могу узнать в опыте некую вещь, и притом с первого взгляда. Впрочем, это верно как для феноменологического, так и, в обычном смысле, для психологического генезиса. Недаром говорится, что в детстве мы сначала вообще должны научиться видеть вещи, и что это видение должно генетически предшествовать всем другим способам осознания вещей. Таким образом, в раннем детстве поле восприятия заранее данного не содержит еще ничего, что при простом взгляде могло бы быть эксплицировано как вещь. Однако, не возвращаясь на почву пассивности и даже не прибегая к психологии с ее внешней, психофизической точкой зрения, мы, как размышляющие одр, можем путем проникновения в интенциональное содержание самих феноменов опыта - феноменов опытного постижения вещей и всех остальных феноменов - найти интенциональные отсылки, которые ведут к некой истории и таким образом дают возможность распознать эти феномены как формы, следующие за другими, сущностно предшествующими им формами (хотя последние могут и не относиться в точности к тому же самому конституированному предмету). Но при этом мы вскоре столкнемся с сущностными закономерностями пассивного образования все новых и новых синтезов, которое отчасти предшествует всякой активности, отчасти вновь объемлет ее саму, с пассивным генезисом многообразных апперцепции в качестве относящихся к некоторой хабитуальности образований, которые являются как заранее данные предметы, сформированные для пребывающего в центре Я, и, актуализируясь, воздействуют на Я и мотивируют его действия. Благодаря этому пассивному синтезу (включающему, таким образом, и результаты активного) Я постоянно окружено предметами. Об этом говорит уже то обстоятельство, что все воздействующее на меня, как на развитое ego, воспринимается как предмет, как субстрат предикатов, с которыми я могу ознакомиться. Ибо такова заранее известная возможная форма, к которой стремятся возможные экспликации как такие экспликации, в которых происходит ознакомление, которые могли бы конституировать предмет как непреходящее достояние, как нечто всякий раз вновь доступное; и эту предельную форму можно заранее понять как продукт генезиса. Генезис сам указывает на изначальность этой формы. Все известное нам предполагает некое изначальное знакомство; то, что мы называем неизвестным, тем не менее известным образом структурно организовано: имеет форму предмета, в частности, форму пространственной вещи, культурного объекта, орудия и т. д.

 

§ 39. Ассоциация как принцип пассивного генезиса

Универсальный принцип пассивного генезиса для конституции всех тех предметов, которые в конечном итоге предшествуют активным образованиям, есть принцип ассоциации. Ассоциация безусловно принадлежит к интенциональным проблемам, что можно дескриптивно продемонстрировать в отношении ее первичных форм, и в своих интенциональных функциях подчинена сущностным законам, исходя из которых должна быть понята всякая пассивная конституция - и конституция переживаний как предметов имманентного времени, и конституция всех реальных природных предметов, принадлежащих объективному пространственно-временному миру. Ассоциация есть фундаментальное понятие трансцендентальной феноменологии (как в психологической параллели оно является фундаментальным для чисто интенциональной психологии). Старое понятие ассоциации и ассоциативных законов, хотя оно со времен Юма применялось, как правило, для описания взаимосвязей чисто психической жизни, представляет собой лишь натуралистическое искажение подлинно интенционального понятия. В феноменологии, очень поздно нашедшей подступы к исследованию ассоциации, это понятие получает совершенно новый облик и по-новому определяется в отношении своих основных форм, к которым относится, например, чувственная конфигурация в совместном или последовательном существовании. Приверженцу традиционных взглядов это покажется странным, хотя с феноменологической точки зрения очевидно, что ассоциация это не просто знак подчиненности комплексных психических данных эмпирическим законам, - если прибегнуть к старому сравнению, что-то вроде внутрипсихической гравитации, - но в высшей степени объемлющий термин, указывающий на подчиненность конституции чистого ego интенциональным сущностным законам, царство врожденного априори, без которого не мыслимо, следовательно, никакое ego как таковое. Только благодаря генетической феноменологии ego может быть понято как бесконечная, скрепленная в единстве универсального генезиса взаимосвязь сопринадлежащих ему продуктов синтеза, - на различных уровнях, которые должны полностью соответствовать неизменной универсальной форме временности, поскольку она сама основывается на постоянно текущем пассивном и всеобъемлющем универсальном синтезе, который с необходимостью вбирает в себя все новое. Эта многоуровневая структура сохраняется в развитом ego как неизменная формальная система апперцепции и, тем самым, как система конституированных предметностей, в том числе и объективного универсума, обладающего устойчивой онтологической структурой, причем это ее сохранение есть лишь одна из форм генезиса. С учетом всего этого, отдельный факт всегда иррационален и возможен лишь благодаря принадлежащей ему, как эгологическому факту, формальной системе априорности. При этом не следует, однако, упускать из виду, что факт с его иррациональностью сам является структурным понятием в системе конкретного априори.

 

§ 40. Переход к проблеме трансцендентального идеализма

После сведения феноменологической проблематики к общей проблеме единой статической и генетической конституции предметностей возможного сознания кажется, что феноменология может быть по праву охарактеризована и как трансцендентальная теория познания. Сопоставим в этом отношении трансцендентальную теорию познания с традиционной.

В последней основной проблемой является проблема трансцендентности. Традиционная теория познания, даже если она, как в эмпиризме, опирается на обычную психологию, не желает быть всего лишь психологией познания, но стремится прояснить его принципиальную возможность. Ее проблема возникает перед ней в естественной установке и в этой же установке рассматривается в дальнейшем. Я нахожу себя как человека в мире, и притом как познающего этот мир, включающий и меня самого, в опыте и в науке. Теперь я говорю себе: все, что есть для меня, есть, как таковое, благодаря моему познающему сознанию, есть для меня познанное в моем опыте, помысленное в моем мышлении, теоретически развитое в моей теории, усмотренное в моем усмотрении. Признавая интенциональность вслед за Брентано, можно сказать: интенциональность как фундаментальное свойство моей психической жизни есть реальное, принадлежащее мне как человеку, равно как и любому другому человеку в отношении его чисто психической внутренней жизни, свойство, которое уже сам Брентано поместил в центр эмпирической психологии человека. Речь от первого лица, которая ведется в начале, остается естественной речью от первого лица; она удерживает себя и все дальнейшее рассмотрение проблемы на почве данности мира. И теперь становится совершенно ясно: все, что существует и имеет значимость для меня, для человека, существует и имеет значимость в собственной жизни сознания, пребывающего у себя самого во всяком осознании мира и во всяком научном познании. Все различия, которые я устанавливаю между подлинным и ошибочным опытом, а в самом опыте - между бытием и видимостью, имеют место в пределах сферы моего сознания, как и в том случае, когда я на более высоком уровне провожу различия между основанным и не основанным на усмотрениях мышлением, а также между априорной необходимостью и противоречивостью, между эмпирически истинным и эмпирически ложным. Действительный с очевидностью, мыслимый с необходимостью, противоречивый, мыслимый в возможности, вероятный и т. д. - все это характеристики того или иного интенционального предмета, возникающие в собственной сфере моего сознания. Любое обоснование, любое удостоверение истины и бытия осуществляется целиком и полностью во мне, и его результатом становится та или иная характеристика, принадлежащая cogitatum моего cogito.

В этом видится теперь важная проблема. Понятно, что в сфере своего сознания благодаря взаимосвязанной мотивации, определяющей мою жизнь, я нахожу те или иные достоверности и даже очевидности, которые невозможно обойти. Но каким образом вся эта игра, происходящая в имманентной жизни сознания, может получить объективное значение? Как может очевидность (clara et distincta perceptio) претендовать на нечто большее, нежели быть одной из принадлежащих моему сознанию характеристик? Если оставить в стороне, быть может, вовсе не столь уж безразличное воздержание от признания бытийной значимости мира, то перед нами встает декартова проблема, решить которую должна была божественная veracitas.

 

§ 41. Подлинное феноменологическое самоистолкование ego cogito как «трансцендентальный идеализм»

Что может сказать по этому поводу трансцендентальное феноменологическое самоосмысление? Ничего, кроме того, что эта проблема бессмысленна, и жертвой этой бессмыслицы не мог не стать сам Декарт, поскольку он не уловил подлинного смысла своего трансцендентального έποχή и редукции к чистому ego. Но еще более грубой ошибкой, ввиду полного пренебрежения картезианским έποχή, является обычная точка зрения последователей Декарта. Мы спрашиваем, что же представляет собой это Я, которое имеет право задавать такие трансцендентальные вопросы? Могу ли я ставить их как естественный человек и, как таковой, всерьез, а именно, в трансцендентальном смысле спрашивать, как мне покинуть остров моего сознания и каким образом то, что переживается в моем сознании как некая очевидность, может получить объективное значение? Ведь если воспринимаю себя как естественного человека, значит, я уже до того воспринял пространственный мир и себя как находящегося в пространстве, в котором, следовательно, находится и нечто внешнее по отношению ко мне. Не предполагается ли, таким образом, значимость восприятия мира уже при постановке вопроса, не содержится ли она в его смысле, в то время как только ответ на этот вопрос должен вообще дать право на то, чтобы считать что-либо объективно значимым. Очевидно, для того, чтобы обрести такую жизнь сознания и такое Я, которое может ставить трансцендентальные вопросы как вопросы о возможности трансцендентного познания, требуется сознательное проведение феноменологической редукции. Но поскольку мы не ограничиваемся лишь поверхностным выполнением феноменологического έποχή, а скорее намереваемся раскрыть в систематическом самоосмыслении все поле сознания чистого ego, мы осознаем, что все то, что существует для ego, конституируется в нем самом, и далее, что всякий вид бытия, в том числе и всякий вид, который в том или ином смысле характеризуется как трансцендентный, имеет свою особую конституцию. Трансцендентность в любой своей форме есть имманентная, конституирующаяся внутри ego бытийная характеристика. Любой возможный смысл, любое мыслимое бытие, называть ли его имманентным или трансцендентным, попадает в сферу трансцендентальной субъективности как субъективности, в которой конституируются смысл и бытие. Бессмысленна попытка постичь универсум истинного бытия как нечто находящееся вне универсума возможного сознания, возможного познания, возможной очевидности, соединяя друг с другом эти два универсума лишь внешним образом, с помощью жесткого закона. Оба они сущностно связаны друг с другом, а то, что сущностно взаимосвязано, представляет собой конкретное единство и, следовательно, они едины в единственной абсолютной конкретности, характеризующей трансцендентальную субъективность. Если последняя образует универсум возможного смысла, то любая внеположность по отношению к ней оказывается бессмысленной. Но даже бессмыслица является одним из модусов смысла, и бессмысленность ее может быть усмотрена. Однако это касается не только фактического ego и того, что фактически доступно ему как сущее для него, в том числе и открытой возможности существования множества других ego, как сущих для него, а также результатов их конститутивной работы. Говоря точнее: если во мне, в трансцендентальном ego (как фактически и обстоит дело), трансцендентально конституированы другие ego и общий для всех ego объективный мир как, в свою очередь, конституированный трансцендентальной интерсубъективностью, возникшей для меня в ходе конституции других ego, то все прежде сказанное касается не только моего фактического ego и тех фактических интерсубъективности и мира, которые получают из моего ego свой смысл и бытийную значимость. Совершающееся в моем ego феноменологическое истолкование его самого, всех его конститутивных актов и сущих для него предметностей с необходимостью осуществляется в методической форме априорного истолкования, упорядочивающего факты в соответствующем универсуме чистых (эйдетических) возможностей. Таким образом, оно касается моего фактического ego лишь в той мере, в какой последнее представляет собой одну из чистых возможностей, которые могут быть извлечены из него в ходе свободного варьирования, «воображения» его самого; как эйдетическое, это истолкование относится также к универсуму этих моих возможностей, как возможностей ego вообще, возможностей моей произвольной инаковости, а потому и ко Всякой возможной интерсубъективности, соотносимой при соответствующей модификации с этими моими возможностями и, далее, к миру, мыслимому как интерсубъективно конституированный в ней. Поэтому подлинная теория познания имеет смысл только как трансцендентально-феноменологическая, занятая не бессмысленными заключениями от некой мнимой имманентности к столь же мнимой трансцендентности, будто бы присущей неким принципиально непознаваемым «вещам в себе», а исключительно систематическим прояснением результатов познания, в ходе которого они должны быть поняты как результаты интенциональной работы. Благодаря этому каждый вид сущего самого по себе, реального и идеального, станет понятен как конституированный именно в этих результатах продукт трансцендентальной субъективности. Этот вид понимания является высшей из возможных форм рациональности. Все превратные интерпретации бытия коренятся в наивной слепоте по отношению к участвующим в определении бытийного смысла горизонтам и к возникающим в этой связи задачам раскрытия имплицитной интенциональности. Если увидеть и охватить исследованием эти горизонты, то в результате возникнет универсальная феноменология как проведенное с соблюдением неизменной очевидности, и притом конкретное самоистолкование еgо. Точнее говоря, она возникнет, во-первых, как самоистолкование в точном смысле слова, в котором систематически показывается, каким образом ego конституирует себя как обладающее собственной сущностью и сущее в себе и для себя (in sich und flür sich Seiendes eines eigenen Wesens), а во-вторых, как самоистолкование в более широком смысле, которое показывает далее, каким образом ego в силу этой собственной сущности (dieses Eigenwesens) конституирует в себе и нечто другое, объективное и, следовательно, вообще все, что каким-либо образом имеет для него в Я бытийную значимость в качестве не-Я.

Выдержанная в такой систематической конкретности феноменология есть ео ipso трансцендентальный идеализм, хотя и в существенно новом фундаментальном смысле, - не в смысле психологического идеализма и не в смысле идеализма, предлагаемого сенсуалистическим психологизмом того идеализма, который, основываясь на лишенных смысла чувственных данных, хочет возвести некий осмысленный мир. Это и не кантианский идеализм, полагающий, что возможность мира вещей в себе можно оставить открытой хотя бы как предельное понятие. Напротив, этот идеализм есть не более чем последовательно проведенное в форме систематической эгологической науки самоистолкование моего ego как субъекта любого возможного познания, т. е. проведенное в отношении смысла каждого сущего, обладая которым оно только и может иметь смысл для меня, для ego. Этот идеализм нельзя основать на легковесных аргументах и добыть в качестве приза за победу в диалектическом споре с различными реализмами. Он требует приняться за работу всерьез и представляет собой истолкование смысла, проводимое в отношении каждого так или иначе мыслимого для меня, для ego, типа сущего и, в частности, в отношении уже действительно данной мне в опыте трансцендентности природы, культуры, мира вообще. Но это означает систематическое раскрытие самой конституирующей интенциональности. Подлинность этого идеализма подтверждается, таким образом, самой феноменологией. Только тот, кто заблуждается относительно наиболее фундаментального смысла интенционального метода, трансцендентальной редукции или того и другого вместе, может отделять друг от друга феноменологию и трансцендентальный идеализм; кто совершает первую ошибку, тот не понял даже своеобразия подлинной интенциональной психологии (и содержащегося в ней интенционально-психологического учения о познании), как и того, что она призвана стать основанием и ядром истинно научной психологии. Тот же, кто не осознает смысла трансцендентально-феноменологической редукции и того, чего удается достичь с ее помощью, тот все еще находится в плену трансцендентального психологизма; он смешивает друг с другом интенциональную психологию и трансцендентальную феноменологию, которые возникают параллельно благодаря возможности коренного изменения установки, и становится жертвой абсурда, пытаясь основать трансцендентальную философию на естественной почве.

Наши размышления продвинулись столь далеко, что уже стал очевидным необходимый для философии стиль, а именно, стиль трансцендентально-феноменологической философии, и, в коррелятивном отношении, - для универсума сущего, которое действительно существует или может существовать для нас, - стиль единственно возможной интерпретации его смысла, а именно, стиль трансцендентально-феноменологического идеализма. При этом столь же очевидно, что та бесконечная работа, которая была намечена нами в самых общих чертах, т. е. самоистолкование моего ego, ego феноменолога, в отношении того, что касается конституции и ее результатов, как цепь отдельных размышлений ограничена универсальными рамками одного всеобъемлющего размышления, которое всегда может быть синтетически продолжено.

Можем ли мы остановиться на этом и предоставить все дальнейшее частным исследованиям? Достаточно ли уже приобретенной очевидности с ее предположительным целевым смыслом и достаточно ли далеко зашло наше предварительное рассмотрение, чтобы мы исполнились той великой веры в философию, возникающую в этих размышлениях из метода самоистолкования ego, чтобы мы могли принять эту философию в качестве цели наших жизненных стремлений и со счастливой уверенностью приступить к работе? Разумеется, даже при поверхностном взгляде на то, что конституируется в нас, в данном случае, во мне, размышляющем ego, как мир, как универсум бытия вообще, мы не могли не задуматься о других ego и об осуществляемых ими конститутивных актах. Посредством этих конституированных в моем собственном ego чужих конститутивных актов для меня (как уже было сказано) конституируется мир, общий для всех нас. Сюда же относится и конституция некой философии, общей для всех нас, поскольку мы размышляем вместе, сообразной идее единственной Philosophia perennis. Но насколько устойчивой окажется добытая нами очевидность, - очевидность феноменологической философии и феноменологического идеализма как нашей единственной возможности, очевидность, которая оставалась для нас совершенно ясной и надежной, пока мы, отдавшись потоку наполнявших наши размышления интуиции, говорили о проявляющихся в них существенных необходимостях? Не пошатнется ли она в силу того, что наше предварительное методическое рассмотрение не было доведено до того пункта, в котором проясняется в своей сущностей всеобщности весьма загадочная возможность бытия для нас других ego и уточняется способ этого бытия, а затем истолковывается соответствующая проблематика? Чтобы наши «Картезианские размышления» стали для нас, как начинающих философов, подлинным введением в философию и тем началом, которое в качестве необходимой практической идеи служит основанием ее действительного осуществления (началом, заключающим в себе, следовательно, и очевидность того пути, по которому будут двигаться наши бесконечные исследования и который конституируется как идеальная необходимость), наши собственные размышления должны быть проведены в таком объеме, чтобы в указанном смысле не осталось никаких неясностей в отношении нашего пути и его цели. В них должны быть полностью раскрыты и до конца прояснены универсальные проблемы, связанные с финальной идеей философии (что соответствует и замыслу прежних, декартовых «Размышлений»), т. е., в нашем понимании, универсальные проблемы конституции; а это значит, что в них в наиболее емкой, но тем не менее строго определенной всеобщности уже должен быть выявлен истинный универсальный смысл сущего как такового и его универсальных структур - во всеобщности, благодаря которой впервые становится возможной разработка онтологических проблем в форме связной и конкретной феноменологической философии, а в дальнейшем и философская наука о фактическом, поскольку сущее для философии и, соответственно, для коррелятивного феноменологического исследования есть некая практическая идея, идея бесконечной разработки теоретических определений.

РАЗМЫШЛЕНИЕ V (1)

 

РАСКРЫТИЕ СФЕРЫ ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОГО БЫТИЯ КАК МОНАДОЛОГИЧЕСКОЙ ИНТЕРСУБЪЕКТИВНОСТИ

 

§ 42. Изложение проблемы опытного познания другого ego как ответ на обвинение в солипсизме

Начнем наши дальнейшие размышления с рассмотрения одного, как может показаться, весьма весомого возражения. Оно касается, ни много ни мало, притязания трансцендентальной феноменологии на право быть уже самой трансцендентальной философией и, следовательно, на способность разрешить связанные с объективным миром трансцендентальные проблемы посредством разработки конститутивной проблематики и теории в рамках трансцендентально редуцированного ego. Если я, как размышляющее Я, редуцирую себя посредством феноменологического έποχή к своему абсолютному трансцендентальному ego, то не становлюсь ли я после этого неким solus ipse и не остаюсь ли таковым до тех пор, пока под знаком феноменологии занимаюсь последовательным самоистолкованием? И не следует ли в таком случае объявить феноменологию, вознамерившуюся решить проблемы объективного бытия и выступить уже в качестве философии, трансцендентальным солипсизмом?

Рассмотрим этот вопрос ближе. В результате трансцендентальной редукции я оказываюсь привязан к протекающим в моем сознании чистым переживаниям и конституированным в силу их актуальностей или потенциальностей единствам. В самом деле, кажется само собой разумеющимся, что такие единства неотделимы от моего ego и потому принадлежат конкретно ему самому.

Но как в таком случае обстоит дело с другими ego, ведь они не просто представлены мной, не являются лишь находящимся во мне представлением, синтетическими единствами, находящими во мне свое возможное подтверждение, но представляют собой, по своему смыслу, именно «другие». Не поступили ли мы, таким образом, несправедливо в отношении трансцендентального реализма? Пусть ему недостает феноменологического обоснования, но в принципе он все же прав, поскольку стремится найти путь от имманентности ego к трансцендентности «другого». Можем ли мы, как феноменологи, не согласиться с этим и потому не сказать, что за имманентно конституированными в ego природой и миром вообще находится прежде всего мир, сущий сам по себе, к которому как раз и нужно еще найти дорогу; не сказать тем самым, что в чисто феноменологическом смысле не может быть задан даже вопрос о возможности действительно трансцендентного познания, и прежде всего о том, как я из моего абсолютного ego могу выйти к другим ego, которые не существуют во мне как действительные «другие», но как таковые лишь интенционально осознаются во мне? Разве изначально не разумеется само собой, что поле моего трансцендентального познания не выходит за пределы сферы моего трансцендентального опыта и того, что синтетически заключено в нем; разве не само собой разумеется, что все это полностью определяется и исчерпывается моим собственным трансцендентальным ego?

Между тем может все же оказаться, что эти мысли не совсем справедливы. Прежде чем согласиться с ними и с тем «само собой разумеющимся», из чего они проистекают, и после прибегнуть к диалектическим аргументам и гипотезам, которые именуют себя «метафизическими» и предполагаемая возможность которых может обернуться совершенной бессмыслицей, было бы уместнее предпринять и систематически провести конкретную работу по феноменологическому истолкованию проблемы, возникающей здесь в связи с alter ego. Нам следует все же познакомиться с эксплицитной и имплицитной интенциональностью, в которой alter ego проявляет и подтверждает себя на почве нашего трансцендентального ego, понять, как, в каких интенциональностях, в каких синтезах, в каких мотивациях смысл «другое ego» формируется во мне и в согласованном опыте познания «другого» подтверждается как сущий и даже, особым образом, как сущий сам по себе. Ведь эти переживания и их результаты суть трансцендентальные факты внутри моей феноменологической сферы - каким же иным способом, не прибегая к их исследованию, я могу всесторонне истолковать смысл других ego как существующих?

 

§ 43. Ноэмато-онтический способ данности другого ego как трансцендентальная путеводная нить конститутивной теории опыта «другого»

Моей трансцендентальной путеводной нитью становится, прежде всего, опытное познание «другого», как он дан мне непосредственно и, глубже, в его ноэмато-онтическом содержании (чисто как коррелят моего cogito, более подробную структуру которого еще предстоит раскрыть). В примечательных особенностях и разнообразии этого содержания уже заявляет о себе многогранность и сложность феноменологической задачи. К примеру, в опыте я познаю «других», как действительно сущих, в изменчивых непротиворечивых многообразиях опыта и познаю их, с одной стороны, как объекты мира. При этом они выступают не только как природные физические вещи, хотя, в некотором отношении, и как таковые тоже. Ведь они познаются в опыте и как управляющие при посредстве психики подчиненными им природными телами. В таком своеобразном виде живых организмов, как психофизические объекты, они существуют в мире. С другой стороны, я в то же время познаю их в опыте как соотнесенные с этим миром субъекты, как субъекты, познающие в опыте этот мир, причем тот самый мир, который познаю я сам, и познающие при этом также меня, как познающего этот мир и сущих в нем «других». Продолжая двигаться в этом направлении, я еще многое могу истолковать ноэматически.

Таким образом, в себе, в рамках трансцендентально редуцированной чистой жизни моего сознания я познаю в опыте мир вместе с сущими в нем «другими» и, сообразно смыслу этого опыта, не в качестве, так сказать, своего собственного синтетического продукта, но как чужой по отношению ко мне, интерсубъективный мир, существующий для каждого и доступный для каждого в своих объектах. И все же каждый обладает своим опытом, своими явлениями и их единствами, своим феноменом мира, в то время как познанный в опыте мир существует сам по себе, в противоположность всем познающим субъектам с их феноменами мира.

Как нам объяснить все это? Я должен неукоснительно придерживаться того факта, что всякий смысл, которым обладает и может обладать для меня какое-либо сущее, как в отношении своей «чтойности», так и в отношении своего «существования или существования в действительности», есть некий смысл внутри моей интенциональной жизни и происходит из нее, из ее конститутивных синтезов, проясняясь и раскрываясь для меня в системах согласованного подтверждения. Таким образом, для того чтобы создать почву для ответа на все возможные вопросы, которые вообще могут быть заданы осмысленно, чтобы последовательно ставить и решать сами эти вопросы, следует начать с систематического развертывания открытой и имплицитной интенциональности, благодаря которой бытие «других» для меня создается и истолковывается сообразно своему правомерному, т. е. наполненному, содержанию.

Проблема ставится, таким образом, прежде всего в специальном аспекте, а именно, как проблема существования «других» для меня и, следовательно, как тема трансцендентальной теории опыта «другого», так называемого вчувствования. Однако сразу же выясняется, что область действия этой теории гораздо шире, чем кажется поначалу, что на ней основывается и трансцендентальная теория объективного мира, взятого целиком и полностью, что, в особенности, относится к объективной природе. Ведь к бытийному смыслу мира и, в частности, природы, как объективной природы, принадлежит, как мы уже говорили раньше, существование для каждого, что предполагается нами всегда, когда мы говорим об объективной действительности. Кроме этого, миру опыта принадлежат объекты с духовными предикатами, которые сообразно своему происхождению и смыслу отсылают нас к субъектам, и чаще всего к «другим» субъектам и к их активно конституирующей интенциональности: таковы все объекты культуры (книги, всевозможные орудия и механизмы и т. д.), которые вместе с тем, однако, несут в себе смысл опыта этого существования для каждого (т. е. для каждого члена соответствующей культурной общности, например, европейской или не столь широкой французской и т. д.).

 

§ 44. Редукция трансцендентального опыта к собственной сфере

Коль скоро речь заходит о трансцендентальной конституции и тем самым о трансцендентальном смысле «других» субъектов, и следовательно, об универсальном смысловом пласте, который продуцируется «другими» и которым только и обеспечивается возможность существования для меня объективного мира, то нужно сказать, что этим субъектам пока еще не может быть приписан смысл объективных существующих в мире «других». Первое методическое требование для правильного дальнейшего движения состоит здесь в том, чтобы прежде всего осуществить внутри универсальной трансцендентальной сферы своеобразное тематическое έποχή. Все, о чем шла речь в настоящий момент, мы исключаем пока из тематического поля, т. е. мы отвлекаемся от всех результатов конститутивной работы интенциональности, непосредственно или опосредованно связанной с «другими» субъектами, и прежде всего выделяем всю полноту взаимосвязей той актуальной и потенциальной интенциональности, в которой ego конституируется в собственном своеобразии и конституирует неотделимые от него синтетические единства, которые, следовательно, тоже следует причислить к этому своеобразию ego.

Редукция к моей трансцендентальной собственной сфере или к моему конкретному трансцендентальному «Я сам» путем абстрагирования от всего, что в результате трансцендентальной конституции возникает как другое по отношению ко мне, обладает необычным смыслом. В естественной, связанной с миром установке я нахожу «других» отличными от меня и противопоставленными мне. Если я абстрагируюсь от «других» в обычном смысле слова, то остаюсь один. Но такая абстракция не радикальна, такое одиночество еще ничего не меняет в естественном смысле мира, доступного для каждого в опыте, - в смысле, который в естественной установке свойствен и для Я и который не исчез бы, даже если бы какая-нибудь вселенская чума оставила меня в полном одиночестве. В трансцендентальной же установке, которая сопровождается охарактеризованной выше конститутивной абстракцией, мое ego, ego размышляющего, в своем трансцендентальном своеобразии не есть всего лишь редуцированное к коррелятивному феномену обычное человеческое Я в рамках совокупного феномена мира. Скорее, речь идет о сущностной структуре универсальной конституции, в которой трансцендентальное ego живет как конституирующее некий объективный мир.

То, что специфически свойственно мне как ego, мое конкретное монадическое бытие чисто во мне самом и для меня самого в замкнутой сфере своеобразия, охватывает всякую интенциональность, в том числе и направленную на нечто «другое» по отношению ко мне; однако, по методическим соображениям, ее синтетический результат (возникающую для меня действительность «другого») следует на первых порах исключить из нашей тематики. В этой особой интенциональности конституируется новый бытийный смысл, выходящий за пределы моего монадического ego в его самостном своеобразии; при этом конституируется некое ego не как «Я сам», но как ego, отражающееся в моем собственном Я, в моей монаде. Однако это второе ego не просто наличествует, данное для нас как оно само, - оно конституировано как alter ego, причем упомянутым в этом выражении ego являюсь Я сам в своей собственной сфере. В соответствии со своим конститутивным смыслом «другой» указывает на меня самого; «другой» есть мое собственное отражение, и в то же время не является таковым, это - мой собственный аналог, и, опять-таки, аналог не в обычном смысле слова. Если, таким образом, ego сначала было ограничено в своей собственной сфере, а его содержание исследовано и надлежащим образом определено не только в отношении переживаний, но и в отношении конкретных, неотделимых от ego значимостей, то теперь следует поставить вопрос о том, как мое ego внутри своей собственной сферы может под рубрикой «опытное познание другого» конституировать именно нечто «другое», - нечто, обладающее тем смыслом, который исключает продукты конституции из конкретного содержания конституирующего смыслы конкретного «Я сам», как некий аналог последнего. В первую очередь это касается любых alter ego, a затем и всего того, что получает из них смысловые определения, короче говоря, объективного мира в его собственном и полном значении.

Эта проблематика станет более понятной, если мы приступим к характеристике собственной сферы ego и, соответственно, к развернутому проведению абстрагирующего έποχή, в результате которого эта сфера выявляется. Тематическое исключение конститутивных результатов, достигнутых в опыте «другого», и вместе с ним всех связанных с «другим» способов осознания выступает теперь не просто как феноменологическое έποχή в отношении наивной бытийной значимости «другого» и в отношении всех сущих для нас в наивной непосредственности объектов. Ведь всегда остается в силе и предполагается трансцендентальная установка, сообразно которой все, что прежде существовало для нас непосредственно, берется исключительно как феномен, как полагаемый и подтверждающий себя смысл, чисто в том виде, в каком он обрел или обретает для нас бытийную значимость как коррелят подлежащих раскрытию конститутивных систем. Именно это раскрытие и прояснение смысла мы и подготавливаем теперь посредством нового έποχή нижеследующим способом.

Как пребывающий в трансцендентальной установке, я в первую очередь пытаюсь установить границы «моего собственного» внутри горизонта моего трансцендентального опыта. Прежде всего я говорю, что это нечто «не-другое» по отношению ко мне. Я начинаю с того, что посредством абстрагирования освобождаю горизонт этого опыта от всего «другого» вообще. Особенностью трансцендентального феномена мира является его непосредственная данность в согласованном опыте, и потому, рассматривая этот мир, следует обратить внимание на то, как «другое» участвует в определении смысла, и путем абстракции исключить его в той мере, в какой оно задействовано в этом определении. Таким путем мы абстрагируемся в первую очередь от того, что придает людям и зверям их специфический смысл в качестве, так сказать, эгоподобных живых существ и, в дальнейшем, от всех определений феноменального мира, которые в своем смысле отсылают нас к «другим» как к субъектам Я и, следовательно, предполагают наличие последних. Таковы, например, все культурные предикаты. Можно также сказать, что мы абстрагируемся от всего «духовно-другого» по отношению к нам, что позволяет рассматриваемому здесь «другому» обрести свой специфический смысл. Следует также учесть и исключить путем абстрагирования свойственный всем объектам феноменального мира и определяющий их как «другие» характер явной для каждого принадлежности к окружающему миру, их наличие и доступность для каждого, их способность заинтересовать или оставить равнодушным каждого в его жизненных стремлениях.

Мы констатируем при этом одно важное обстоятельство. После того как мы осуществили такую абстракцию нам постоянно дан в своем связном единстве один слой феномена мира, как трансцендентального коррелята непрерывно текущего согласованного опыта мира. Несмотря на нашу абстракцию мы можем непрерывно продолжать наше опытное созерцание, оставаясь исключительно в пределах этого слоя. Этот единый слой замечателен далее тем, что он является сущностно фундирующим слоем, т. е. я, очевидно, не могу обладать «другим» как опытом и, стало быть, не могу обладать смыслом «объективного мира» как данным в опыте, не обладая этим слоем в своем актуальном опыте, тогда как обратное может иметь место.

Рассмотрим ближе результат нашей абстракции, т. е. то, что остается для нас после ее осуществления. В феномене мира, в явлении мира в его объективном смысле выделяется некий нижний слой как природа в моей собственной сфере, которую следует четко отличать от просто природы, т. е. той природы, которая становится темой естествоиспытателя. Правда, последняя тоже вырастает в результате абстрагирования, а именно, абстрагирования от всего психического и от тех предикатов объективного мира, происхождение которых личностно обусловлено. Но то, что получает в своей абстракции естествоиспытатель, представляет собой некий принадлежащий самому объективному миру (а в трансцендентальной установке - предметному смыслу «объективный мир») и, таким образом, тоже объективный слой, как объективно, в свою очередь, и то, от чего он абстрагируется (объективное психическое, объективные культурные предикаты и т. д.). В нашей же абстракции целиком и полностью исчезает сам смысл «объективного», принадлежащий всему сущему в мире как интерсубъективно конституированному, как доступному для каждого в опыте и т. д. Так к моей собственной сфере, очищенной от всех смыслов «другой» субъективности, принадлежит смысл «просто природы», который тоже утратил это уточнение «для каждого», и который, следовательно, ни в коем случае нельзя принимать за некий абстрагированный слой самого мира или его смысла. Тогда среди тел, охваченных этой природой в моей собственной сфере, я нахожу мое живое тело, выделенное в своей уникальности, как то единственное среди них, которое есть не просто тело, но именно мое живое тело, единственный объект в пределах абстрагированного мной мирового слоя, которому я, сообразуясь с опытом, приписываю поля ощущения, хотя они и по-разному связаны с ним (поле тактильного ощущения, поле ощущения теплого и холодного и т. д.), единственный объект, в котором я непосредственно преобладаю и господствую, как, в частности, и в каждом из его органов. Благодаря осязательному кинестезису я получаю и в любой момент могу получить восприятие с помощью рук, благодаря зрительному - с помощью глаз и т. д., причем всякий такой органический кинестезис протекает в модусе «Я делаю» и подчинен моему «Я могу»; далее, вводя в игру эти кинестезисы, я могу что-нибудь толкать, передвигать и т. д., и тем самым сперва непосредственно, а затем опосредованно действовать как живое тело. Осуществляя восприятие, я познаю или могу познать в опыте все, что принадлежит к природе, в том числе и собственную живую телесность, которая, следовательно, рефлексивно соотнесена при этом с самой собой. Это становится возможным потому, что я в тот или иной момент могу с помощью одной руки воспринимать другую, воспринимать глаз с помощью руки и т. д.; при этом действующий орган должен стать объектом, а объект - действующим органом. То же самое относится и вообще ко всякому возможному способу изначального рассмотрения природы и живой телесности при помощи этой последней, которая, следовательно, и в практическом отношении соотнесена сама с собой.

Выявление моего редуцированного к собственной сфере живого тела уже отчасти знаменует собой выявление собственной сущности объективного феномена «Я как этот человек». Если я редуцирую других людей к моей собственной сфере, я получаю заключенные в ее пределах тела, если я редуцирую себя как человека, я получаю свое живое тело и свою душу, иди себя как психофизическое единство и в нем - свое личное Я, которое действует в этом живом теле, а также при его посредстве действует во внешнем мире или претерпевает его воздействие, и которое, таким образом, благодаря постоянному присутствию в опыте таких уникальных способов соотнесенности с Я и с его жизнью, вообще конституировано в психофизическом единстве с одушевленным телесным организмом. Если в моей собственной сфере произведено такое очищение внешнего мира, живого тела и психофизического целого, то я утрачиваю свой естественный смысл в качестве некого Я, - поскольку исключено всякое смысловое соотношение с каким бы то ни было «Мы» или «Нам», - а также всякую соотнесенность с миром в естественном смысле слова. Но в своем духовном своеобразии я остаюсь тождественным Я как полюсом своих многообразных чистых переживаний, протекающих в моей пассивной и активной интенциональности, а также всех хабитуальностей, учрежденных или еще только подлежащих учреждению в этих переживаниях.

Благодаря этой своеобразной абстракции, в результате которой был устранен смысл «другого», мы сохранили некий мир, некую редуцированную к собственной сфере природу, которая при посредстве телесного организма вмещает в себя психофизическое Я, обладающее телом, душой и личностным Я, как абсолютно уникальными образованиями в этом редуцированном мире. Очевидно, в нем встречаются и предикаты, получающие свое значение из этого Я, например, «ценностные и деятельностные предикаты». Все это не имеет, таким образом, абсолютно никакого отношения к миру в естественном смысле (и поэтому здесь постоянно используются кавычки), но есть лишь то, что принадлежит мне одному в моем опыте мира, что всюду пронизывает его и пребывает в нем в связном единстве, доступном моему созерцанию. Следовательно, все то, что мы различаем при членении этого феномена мира в собственной сфере, образует конкретное единство, о чем свидетельствует и то обстоятельство, что пространственно-временная форма, - соответственным образом редуцированная к собственной сфере, - также включена в этот редуцированный феномен мира; поэтому и редуцированные «объекты», «вещи», «психофизическое Я» существуют как внешние по отношению друг к другу. Но здесь наше внимание обращает на себя одно примечательное обстоятельство: некая череда очевидностей, которые, однако, в своем чередовании кажутся парадоксальными. При оттеснении «другого» на задний план не затрагивается совокупная психическая жизнь моего Я, этого психофизического Я, включая и жизнь, в которой совершается мое опытное познание мира, т. е. не затрагивается мой действительный или возможный опыт «другого». Значит, мое душевное бытие включает в себя совокупную конституцию сущего для меня мира, в дальнейшем подразделяемую на конститутивные системы, в которых конституируется мое собственное, и конститутивные системы, в которых конституируется «другое». Я, редуцированное человеческое (психофизическое) ego», конституирован, таким образом, как звено мира, вмещающего многообразные объекты, находящиеся вне меня, но я сам конституирую все это в своей душе и ношу в себе, в интенциональном смысле. Если бы и могло оказаться, что все конституированное в пределах моей собственной сферы, а значит, и редуцированный мир, принадлежит конкретному существу субъекта конституции как неотъемлемое внутреннее определение, то собственный мир Я оказался бы в его саморазвертывании внутренним, а, с другой стороны, Я, непосредственно развертывающееся в этом мире, само обнаружилось бы в качестве одного из его внешних моментов и отличало бы себя от внешнего мира.

§ 45. Трансцендентальное ego и редуцированное к собственной сфере восприятие себя самого как психофизического человека

Наши последние размышления, как и все предыдущие, мы осуществляли в установке трансцендентальной редукции, т. е. я, размышляющий, осуществлял их как трансцендентальное ego. Теперь вопрос заключается в том, как соотносятся друг с другом Я как редуцированное к чистой собственной сфере человеческое Я внутри редуцированного таким же образом феномена мира, и Я как трансцендентальное ego. Последнее возникло в результате заключения в скобки всего объективного мира и всех прочих (в том числе и идеальных) объективностей. Благодаря этому заключению в скобки я осознал себя как трансцендентальное ego, которое в своей конститутивной жизни конституирует все, что когда-либо оказывается для меня объективным, - как Я, которому принадлежат все конституции, которое существует в своих актуальных и потенциальных переживаниях и в свойственных ему хабитуальностях и которое конституирует в них не только всякую объективность, но и само себя как тождественное ego. Теперь мы можем сказать: в той мере, в какой я, как это ego, конституировал и продолжаю конституировать сущий для меня мир (как коррелят), я под рубрикой «Я в обычном смысле», в смысле личного человеческого Я, осуществил внутри конституированного в своей целостности мира некое восприятие себя самого как погруженного в мир и сохраняю это восприятие в его постоянной значимости и дальнейшем развертывании. Все, что свойственно мне в трансцендентальном отношении как этому последнему ego, благодаря погружению в мир входит в мою душу в качестве психического. Обнаружив эту погружающую в мир апперцепцию, я могу теперь вернуться от души как феномена, составляющего часть феномена человека, к себе как к универсальному, абсолютному, трансцендентальному ego. Если, таким образом, я, как это ego, редуцирую мой феномен объективного мира к собственной сфере и затем добавляю к ней все, что каким-либо иным способом нахожу как свое собственное (что после выполнения редукции уже не может содержать ничего «другого» по отношению ко мне), то всю эту собственную сферу моего ego можно снова найти в редуцированном феномене мира как собственную сферу моей души, с той лишь разницей, что здесь это содержание, в качестве составляющей моего восприятия мира, будет в трансцендентальном смысле вторичным. Если мы остановимся на последнем трансцендентальном ego и на универсуме всего, что конституировано в нем, то можем констатировать, что непосредственно ему присуще разделение поля его совокупного трансцендентального опыта, а именно, разделение на его собственную сферу - с соответствующим слоем его опыта мира, в котором оттеснено на задний план все «другое», - и сферу «другого». Однако всякий модус осознания «другого», всякий способ его явления относится при этом к первой сфере. Все, что трансцендентальное ego конституирует в том первом слое как «не-другое», как собственное, на самом деле принадлежит ему как составляющая его конкретной собственной сущности (что еще должно быть показано); все это неотделимо от его конкретного бытия. Но в пределах этого «собственного» и посредством него трансцендентальное ego конституирует объективный мир как универсум «другого» бытия и, прежде всего, на первом уровне, конституирует «другое» в модусе alter ego.

 

§ 46. Собственная сфера как сфера актуальностей и потенциальностей потока переживаний

До сих пор мы лишь косвенным образом характеризовали фундаментальное понятие «моего собственного» как «не-другого» по отношению ко мне, которое, в свою очередь, было основано на понятии «другого», и следовательно, предполагало последнее. Но для прояснения смысла «собственного» важно разработать теперь и его положительную характеристику, т. е. положительно охарактеризовать ego в моей собственной сфере. Эта характеристика была только намечена в последних строках предыдущего параграфа. Начнем с чего-нибудь более общего. Если в опыте перед нами предстает некий конкретный предмет, и, чтобы схватить его, мы обращаем на него наше внимание, то в этом простом схватывании он усваивается в моей собственной сфере как всего лишь неопределенный предмет эмпирического созерцания. Он становится определенным и определяется далее, если наш опыт продолжается как определяющий и, прежде всего, как из себя самого истолковывающий сам этот предмет, т. е. как чистая экспликация. В своем артикулированном синтетическом продвижении, на основе предмета, данного как тождественный самому себе в непрерывном, наглядном синтезе отождествления, эта экспликация развертывает в цепи отдельных созерцаний свойственные самому этому предмету внутренние определения. Последние изначально возникают как такие определения, в которых он, тождественный себе самому, есть то, что он есть, и притом есть в себе самом, сам по себе, и в которых его тождественное бытие истолковывается в его отдельных собственных составляющих, в отношении того, что он есть, в частности. Это собственно-сущностное содержание было уже в общих чертах и в плане горизонта предполагается заранее, а затем конституируется originaliter (как наделенное смыслом внутреннего, собственно-сущностного признака, специфической части или свойства) только посредством экспликации.

Применим сказанное к нашему случаю. Рефлексивно размышляя о себе, как трансцендентальном ego, в установке трансцендентальной редукции, я дан для себя как это ego в восприятии, и именно в схватывающем восприятии. Я также осознаю, что и прежде, хотя и не будучи схвачен в восприятии, всегда уже существовал, заранее был дан себе, как предмет первоначального созерцания (в широком смысле этого слова). Однако в любом случае, я при этом обладаю открытым бесконечным горизонтом своих собственных, еще не раскрытых внутренних свойств. Мое собственное содержание также раскрывается благодаря экспликации и черпает свой изначальный смысл из ее результатов. Оно изначально открывается в опыте и в экспликации, когда мой взгляд направлен на меня самого, на мое данное в восприятии, и даже аподиктически данное «Я есмь» и его постоянную тождественность с самим собой в едином непрерывном синтезе изначального опытного самопознания. Все, что составляет собственную сущность этого тождества, характеризуется как его действительный или возможный экспликат, как направление, в котором я единственно развертываю свое собственное тождественное бытие как то, чем оно, сохраняя свою тождественность, является в особенности, в себе самом.

Здесь следует учитывать следующее: хотя я имею право говорить о своем самовосприятии, причем именно в отношении моего конкретного ego, это не означает, что я, как при истолковании некой вещи, данной в модусе зрительного восприятия, все время вращаюсь в круге собственных отдельных восприятии и потому имею дело только с экспликатами восприятия и не с какими другими. Ведь при экспликации бытийного горизонта моей собственной сущности я первым делом наталкиваюсь на мою имманентную временность и тем самым на мое бытие в форме открытой бесконечности потока переживаний и в форме всех как-либо включенных в этот поток собственных моих определений, к которым относится и моя экспликативная деятельность. Протекая в живом настоящем, она может в модусе восприятия как такового найти только то, что протекает в живом настоящем. Мое собственное прошлое раскрывается в ней наиболее изначальным из всех мыслимых способов: посредством воспоминаний. Хотя я, таким образом, постоянно дан самому себе originaliter и могу шаг за шагом эксплицировать то, что принадлежит к моей собственной сущности, эта экспликация в значительной степени осуществляется в таких актах сознания, которые не являются восприятиями по отношению к соответствующим моментам, принадлежащих к моей собственной сущности. Только так мне может стать доступен поток моих переживаний, как поток, в котором я живу как тождественное Я; и доступен, прежде всего, в своих актуальностях, а затем и в потенциальностях, которые, очевидно, тоже принадлежат моей собственной сущности. Все возможности, относящиеся к виду «Я могу или мог бы пустить в ход те или иные ряды переживаний», в том числе, «могу посмотреть вперед или назад», «могу раскрыть горизонт моего временного бытия и проникнуть сквозь него», - все эти возможности, очевидно, в отношении собственной сущности принадлежат мне самому.

Во всяком случае, однако, истолкование изначально, когда оно развертывает то, что познано в самом опыте, именно на почве оригинального опыта самопознания и создает ту его самоданность, которая при этом наиболее изначальна из всех мыслимых данностей. На это истолкование распространяется аподиктическая очевидность трансцендентального самовосприятия (аподиктическая очевидность «Я есмь»), хотя и ограниченная в вышеуказанном отношении. В неограниченно аподиктической очевидности самоистолкование выявляет только универсальные структурные формы, в которых я существую как ego, т. е. существую в сущностной универсальности и только в ней. Сюда относится (хотя и не он один) способ бытия в форме некой универсальной жизни вообще, в форме постоянного самоконституирования ее собственных переживаний как временных внутри некого универсального времени и т. д. К этому универсальному аподиктическому априори, которое обладает неопределенной всеобщностью, но, с другой стороны, и возможностью быть определенным, причастно, далее всякое истолкование единичных эгологических данных, например, в качестве определенной, хотя и несовершенной очевидности воспоминания о своем собственном прошлом. Причастность к аподиктичности обнаруживается в формальном законе (который сам, в свою очередь, аподиктичен): сколько видимости - столько и бытия, которое лишь скрыто, искажено видимостью и о котором поэтому можно спрашивать, которое можно искать и найти, следуя неким заранее очерченным путем, - хотя и всего лишь в некотором приближении к его полностью определенному содержанию. Само это содержание, как, по своему смыслу, нечто твердо идентифицируемое всякий раз и в отношении всех своих частей и моментов, есть некая идея, имеющая априорную значимость.

 

§ 47. Полная монадическая конкретность собственной сферы включает в себя интенциональный предмет. Имманентная трансцендентность и первопорядковый мир

По-видимому, - и это имеет особое значение, - собственно существенное для меня как для ego распространяется не только на актуальности и потенциальности потока переживаний, но и на конститутивные системы и на конституированные единства, - последнее, однако, с некоторым ограничением. Именно: там и в той степени, в какой конституированное единство неотделимо от самой изначальной конституции в модусе непосредственного конкретного единства, там конкретной собственной сфере моей самости принадлежит как конституирующее восприятие, так и воспринятое сущее.

Это касается не только чувственных данных, которые берутся лишь в качестве данных ощущения и конституируются как мои собственные данные, как имманентные временности в рамках моего ego; это относится и ко всем моим хабитуальностям, которые тоже входят в мою собственную сферу и на основе моих собственных институциональных актов конституируются в качестве постоянных убеждений, в силу каковых я сам становлюсь постоянно убежденным в том-то и том-то и посредством чего я (как Я в особом смысле, просто как полюс Я) приобретаю свои специфические определения. С другой стороны, сюда же относятся и «трансцендентные» предметы, например, предметы внешней чувственности, единства, принадлежащие многообразиям чувственных способов явлений, - если при этом я, как ego, принимаю во внимание именно то, что, как являющаяся пространственная предметность, действительно originaliter конституируется при посредстве моей собственной чувственности, моих собственных восприятии, как нечто образующее с ними единую конкретность, нечто неотделимое от них. Мы сразу же видим, что в эту сферу полностью входит тот мир, который мы ранее редуцировали посредством исключения смысловых компонентов «другого», и что его, тем самым, по праву следует причислить к позитивно определенному конкретному составу ego как нечто собственное для него. Поскольку мы оставляем в стороне результаты интенциональной работы вчувствования, результаты опыта «другого», мы получаем природу (и живую телесность), которая хотя и конституируется как пространственно-предметное и по отношению к потоку переживаний трансцендентное единство, но лишь как многообразие предметностей возможного опыта, причем этот опыт есть чисто моя собственная жизнь, а то, что в нем познано, - не более чем синтетическое единство, неотделимое от этой жизни и ее потенциальностей.

Таким образом, становится ясно, что ego, взятое в своей конкретности, обладает неким универсумом того, что является собственным для него, универсумом, который подлежит раскрытию путем аподиктического (или, по крайней мере, предписывающего некую аподиктическую форму) исходного истолкования его аподиктического ego sum. Внутри этой исходной сферы (исходного самоистолкования) мы находим и трансцендентный мир, вырастающий на основе объективного мира как интенционального феномена благодаря редукции к своему собственному ego (в позитивном смысле, которому мы теперь отдали предпочтение). Однако и все соответствующие, представляющиеся нам трансцендентными видимости, фантазии, чистые возможности, эйдетические предметности, если только мы подвергли их редукции к собственной сфере ego, также включаются в эту область - область сущностно-собственного мне самому, того, что я в своей полной конкретности есмь в себе самом, или, как мы еще можем сказать, в качестве своей монады.

 

§ 48. Трансцендентность объективного мира как относящаяся к более высокому уровню, чем первопорядковая трансцендентность

То обстоятельство, что эта собственная моя сущность вообще может быть для меня сопоставлена с чем-то другим, или что я, как то, что я есмь, могу осознавать нечто другое по отношению ко мне, что не есть я, предполагает, таким образом, что не все собственные для меня способы осознания относятся к кругу тех, которые представляют собой модусы моего самосознания. Так как действительное бытие изначально конституируется благодаря согласованности опыта, то в моей собственной сфере, кроме опыта моего самопознания и системы его согласованности, - т. е. системы самоистолкования в отношении составляющих моей собственной сферы, - должны содержаться еще и другие опыты, объединенные в согласованные системы, и проблема теперь состоит в том, как следует понимать то обстоятельство, что ego имеет в себе и может всегда заново формировать такие новые интенциональности, обладающие бытийным смыслом, благодаря которому оно полностью трансцендирует свое собственное бытие. Как может нечто, действительно сущее для меня, и, как таковое, не только каким-то образом полагаемое, но находящее во мне свое согласованное подтверждение, быть чем-либо иным, нежели, так сказать, точкой сечения моего конститутивного синтеза? Образуя конкретное единство с моим синтезом и будучи неотделимо от него, есть ли оно тем самым нечто для меня собственное? Но проблематична уже возможность самого смутного, самого пустого полагания чего-либо «другого» по отношению ко мне, если истинно, что, в сущности, каждый такой способ осознания имеет свои возможности раскрытия, возможности своего перехода в опытное познание полагаемого, в котором последнее наполняется или опровергается, а также указывает в генезисе сознания на такое опытное познание того же самого полагаемого или подобного ему.

Фактически опытное знание «другого» по отношению ко мне (не-Я) наличествует как опыт некого объективного мира и других ego внутри него (не-Я в форме другого Я), и одним из важных результатов редукции к собственной сфере, проведенной в отношении этого опыта, было то, что она выделила его интенциональную основу - тот слой, в котором редуцированный мир обнаруживается как имманентная трансцендентность. В порядке конституции некого чуждого для моего Я мира, внешнего по отношению к моему конкретному собственному Я (однако внешнего отнюдь не в природно-пространственном смысле), этот редуцированный мир есть сама по себе первая, первопорядковая трансцендентность (или мир), которая, несмотря на ее идеальность в качестве синтетического единства бесконечной системы моих потенциальностей, составляет все же определяющую часть моего собственного конкретного бытия, присущего мне как ego.

Теперь следует прояснить, как на более высоком, фундированном уровне осуществляется осмысление собственной, в конститутивном отношении вторичной, объективной трансцендентности, и притом осуществляется как опыт. Речь здесь идет не о раскрытии текущего во времени генезиса, а о статическом анализе. Объективный мир всегда существует для меня в уже завершенном виде, есть данность моего живого и непрерывного объективного опыта и сохраняет свою хабитуальную значимость даже в отношении того, что больше уже не воспринимается в опыте. Речь идет о том, чтобы изучить сам этот опыт и интенционально раскрыть способ, каким он обретает смысл, тот способ, благодаря которому он может выступать в качестве опыта и подтверждаться как очевидность в отношении действительно сущего, обладающего собственной эксплицируемой сущностью, каковая не есть моя собственная сущность и не подчинена последней в качестве ее составной части, хотя свой смысл и подтверждение она может получить только в ней.

 

§ 49. Набросок хода интенционального истолкования опыта «другого»

Конституция бытийного смысла «объективного мира» на основе моего первопорядкового мира имеет несколько уровней. В качестве первого следует выделить уровень конституции «другого ego» или «других вообще», т. е. уровень ego, исключенных из моего конкретного собственного бытия (из меня как ego первого порядка). Сообразно с этим, а точнее, получая отсюда свою мотивацию, осуществляется универсальная смысловая надстройка над моим первопорядковым миром, благодаря чему последний становится явлением некого определенного объективного мира, в качестве одного и того же мира для каждого из нас, включая и меня самого. Таким образом, само по себе первое «другое» (первое не-Я) есть «другое Я». И это «другое Я» делает в конститутивном отношении возможной новую бесконечную область «другого», объективную природу и объективный мир вообще, которому принадлежат все «другие ego» и я сам. Это конституирование, начинающееся на основе чистых «других ego» (которые пока еще не наделены мирообразующим смыслом), по своему существу таково, что «другие» по отношению ко мне не остаются изолированными друг от друга, что, напротив, - естественно, в моей собственной сфере - конституируется некое, включающее и меня самого, сообщество Я как сообщество сущих друг подле друга и друг для друга Я, конституируется, в конечном счете, некое сообщество монад, а именно, как такое сообщество, которое (посредством своей сообща-конституирующей интенциональности) конституирует один и тот же мир. В этом мире все Я возникают вновь, но теперь они в объективирующей апперцепции наделены смыслом «люди», т. е. психофизические люди как объекты мира.

Трансцендентальная интерсубъективность обладает благодаря учреждению этого сообщества некой интерсубъективной собственной сферой, в которой она интерсубъективно конституирует объективный мир и, таким образом, как трансцендентальное «Мы» становится субъективностью для этого мира, а также для мира людей, в форме которого она объективно осуществила сама себя. Если же здесь снова проводится различие между интерсубъективной собственной сферой и объективным миром, то все же мне, поскольку я как ego становлюсь на почву интерсубъективности, конституированной из моих собственных сущностных источников, доступно познание того, что объективный мир уже не трансцендирует в собственном смысле слова эту сферу и ее собственную интерсубъективную сущность, но принадлежит ей как имманентная трансцендентность. Точнее говоря, объективный мир как идея, как идеальный коррелят интерсубъективного, т.е. интерсубъективно обобщенного опыта, который идеально может быть осуществлен и осуществляется в непрерывной согласованности, сущностно связан с интерсубъективностью, которая сама конституирована в идеальной бесконечной открытости и отдельные субъекты которой наделены взаимно соответствующими и согласующимися конститутивными системами. Поэтому конституция объективного мира существенным образом заключает в себе гармонию монад - именно эту гармоническую конституцию, по отдельности совершающуюся в отдельных монадах, и в соответствии с этим заключает в себе также гармонически протекающий в отдельных монадах генезис. Эту монадическую гармонию не следует, однако, понимать как некую метафизически сконструированную гипотезу, равно как и сами монады не являются метафизическими измышлениями или гипотезами. Напротив, все это относится к истолкованию интенциональных составляющих, которые заключены в фактическом мире, присутствующем для нас в опыте. При этом снова следует иметь в виду то, что уже неоднократно подчеркивалось, а именно, что рассмотренные идеи не являются некими фантазиями или модусами некого «как бы», но конституируются в единстве со всем объективным опытом и обладают своими способами обретения правомерности и своими путями развития в процессе научной деятельности.

Итак, мы изложили предварительный обзор того пути интенционального истолкования, который нам предстоит пройти ступень за ступенью, если мы намереваемся разрешить трансцендентальную проблему в единственно возможном смысле и осуществить на деле свойственный феноменологии трансцендентальный идеализм.

 

§ 50. Опосредованная интенциональность опыта «другого» как «аппрезентация» (аналогическая апперцепция)

После того как очень важная в трансцендентальном отношении предварительная ступень, на которой осуществляется дефиниция и подразделение первопорядковой сферы, уже рассмотрена нами, подлинные и весьма немалые трудности представляет для нас первый из намеченных выше шагов к конституированию объективного мира, шаг, ведущий к «другому ego». Эти трудности касаются, таким образом, трансцендентального прояснения опыта «другого» в том смысле, в котором «другой» еще не осмыслен как «человек».

Опыт есть изначальный способ осознания, и в действительности, применительно к опыту, в котором нам дан некий человек, мы вообще говорим, что этот другой человек сам «вживе» стоит перед нами. С другой стороны, эта живая воплощенность другого не мешает нам незамедлительно признать, что ни само другое Я, ни сами его переживания, его проявления, ни что-либо из того, что принадлежит его собственной сущности не становится для нас при этом изначальной данностью. В противном случае, если бы то, что принадлежит собственной сущности другого, было доступно непосредственно, оно оказалось бы всего лишь моментом моей собственной сущности, и, в конечном счете, он сам был бы отождествлен со мной самим. Подобным же образом дело обстояло бы с его живым телом, если бы оно было всего лишь телом, которое конституируется как единство чисто в моих действительных и возможных опытах и принадлежит моей первопорядковой сфере как мое и только мое чувственное образование. Здесь интенциональности должна быть присуща некоторая опосредованность, возникающая на основе первопорядкового мира как субстрата, который в любом случае образует непременный базис, и дающая возможность представить соприсутствие чего-либо, что тем не менее само не присутствует и никогда не может достичь самоприсутствия. Речь, следовательно, идет о своего рода приведении-в-соприсутствие, (Mit-gegewärtig-machens), о некой аппрезентации.

Такая аппрезентация имеет место уже во внешнем опыте, поскольку передняя сторона некой вещи, собственно увиденная нами, постоянно и с необходимостью аппрезентирует ее тыльную сторону и заранее очерчивает более или менее определенное содержание последней. С другой стороны, опытное восприятие «другого» не может быть соотнесено именно с этим видом аппрезентации, уже участвующей в конституции первопорядковой природы, поскольку такая аппрезентация содержит возможность подтверждения посредством соответствующей наполняющей презентации (когда тыльная сторона становится передней), в то время как последнее должно быть априори исключено для той аппрезентации, которая должна ввести нас в изначально «другую» сферу. Как аппрезентация изначальной сферы «другого», и тем самым смысл «другого», могут быть мотивированы в моей изначальной сфере, и притом мотивированы как опыт, на что указывает уже само слово «аппрезентация» (как осознание чего-либо в соприсутствии)? Не всякий вид приведения к присутствию может дать такую мотивацию. Она доступна ему лишь в сочетании с неким присутствием, с некой собственной самоданностью; и только как обусловленное ими оно может быть охарактеризовано как аппрезентация, подобно тому как, применительно к опытному восприятию вещи, то, что присутствует в восприятии, мотивирует что-либо соприсутствующее.

Фундамент восприятия в собственном смысле слова мы можем видеть в ограниченном универсальными рамками постоянного самовосприятия ego, непрерывно текущем восприятии редуцированного первопорядкового мира с его описанными нами выше подразделениями. Вопрос теперь в том, на что здесь, в частности, нужно обратить внимание, как осуществляется мотивация, как раскрываются результаты весьма сложной интенциональной работы аппрезентации, когда она фактически имеет место.

Сначала мы можем руководствоваться смыслом слова «другой» - «другое Я»: alter означает alter ego, и ego, которое здесь имплицитно содержится, это я сам, конституированный внутри моей собственной сферы первого порядка, и притом конституированный в своей единичности как психофизическое единство (первопорядковый человек) - как личное Я, непосредственно властвующее в моем (единственном) живом теле и также непосредственно воздействующее на окружающий первопорядковый мир; а, кроме того, как субъект конкретной интенциональной жизни, психической сферы, которая соотнесена и с самой собой, и с миром. Все это находится в нашем распоряжении, будучи к тому же подчинено возникающей в жизни опытного познания типикой и знакомыми нам формами протекания и комбинирования. Вопрос о том, посредством каких интенциональностей, также в высшей степени сложных, была осуществлена соответствующая конституция, мы, разумеется, не рассматривали: она образует особый пласт обширных исследований, к которым мы не приступали и не могли приступить.

Если мы теперь допустим, что в область нашего восприятия вступает другой человек, то в первопорядковой редукции это означает, что в области восприятия моей первопорядковой природы появляется некое тело, которое, как тело первого порядка, естественно, составляет лишь определенную часть меня самого (имманентную трансцендентность). Поскольку в этой природе и в этом мире мое живое тело является единственным телом, которое конституировано и может быть конституировано изначально как живое тело (функционирующий орган), тело, находящееся там, которое тем не менее воспринимается как живое, должно получить этот смысл от моего живого тела в результате апперцептивного перенесения и притом таким способом, который исключает действительно прямой и, следовательно, первопорядковый показ предикатов, специфически принадлежащих живой телесности, осуществляемый посредством обычного восприятия. С самого начала ясно, что только подобие, благодаря которому внутри моей первопорядковой сферы тело, находящееся там, связывается с моим телом, может служить основанием для мотивации восприятия по аналогии, при котором это тело воспринимается как живое тело «другого».

Таким образом, мы имели бы дело с некого рода уподобляющей апперцепцией, но ни в коем случае не с выводом по аналогии. Апперцепция не есть вывод, не есть мыслительный акт. Каждая апперцепция, в которой мы с одного взгляда воспринимаем и, фиксируя свое внимание, схватываем заранее данные предметы (к примеру, заранее данный повседневный мир), каждая апперцепция в которой мы сразу же понимаем их смысл вместе с его горизонтами, интенционально отсылает нас к некому первичному учредительному акту, когда был впервые конституирован предмет, обладающий подобным смыслом. Даже неизвестные нам вещи этого мира, вообще говоря, известны в том, что касается их типа. Мы уже видели прежде нечто подобное, хотя и не именно эту, находящуюся здесь вещь. Таким образом, любой повседневный опыт скрывает в своем антиципирующем восприятии предмета, как обладающего подобным смыслом, основанный на аналогии перенос изначально учрежденного предметного смысла на новый случай. В какой мере наличествует предданность, в такой осуществляется и перенос, причем впоследствии тот компонент смысла, действительная новизна которого будет удостоверена в дальнейшем опыте, вновь может исполнять учредительную функцию и фундировать некую предданность, обладающую более богатым смыслом. К примеру, ребенок, который уже видит вещи, однажды понимает, в чем состоит смысловое предназначение ножниц, и с этих пор он тотчас же, с первого взгляда видит ножницы как таковые; но это, конечно же, не сопровождается развернутыми воспроизведением, сравнением и логическим выводом. Однако апперцепции возникают и, в дальнейшем, сообразно своему смыслу и смысловому горизонту интенционально отсылают к своему генезису весьма различным способом. Различным уровням предметных смыслов соответствуют различные уровни апперцепции. В конце концов, мы всегда возвращаемся к радикальному разделению апперцепции на те, которые по своему генезису принадлежат чисто первопорядковой сфере, и те, которые возникают как наделенные смыслом alter ego и благодаря генезису более высокой ступени надстраивают над этим смыслом новый смысловой уровень.

 

§ 51. Удвоение как ассоциативно конституирующий компонент опыта «другого»

Если мы попытаемся теперь охарактеризовать своеобразие того аналогизирующего восприятия, посредством которого некое тело воспринимается в пределах моей первопорядковой сферы как живое, подобное моему собственному живому телу, то столкнемся, во-первых, с тем, что источник первичного учредительного акта всегда сохраняет здесь свое живое присутствие, а сам этот акт продолжается и оказывает живое воздействие; а, во-вторых, с той уже известной нам в своей необходимости особенностью, что предмет аппрезентации, полученной посредством такого аналогизирования, никогда не сможет достичь действительного присутствия и, следовательно, стать предметом восприятия как такового. С первой из упомянутых особенностей тесно связано то обстоятельство, что ego и alter ego всегда и с необходимостью даны в изначальном удвоении.

Удвоение, т. е. конфигурирование в виде пары и, в дальнейшем, в виде группы, множества, есть универсальный феномен трансцендентальной сферы (а также, параллельно, сферы интенциональной психологии); и, можно сразу добавить, насколько актуально такое удвоение, настолько простирается тот достопримечательный вид изначального учредительного акта аналогизирующего восприятия, сохраняющего свою живую постоянную актуальность, который мы выделили как первую, но не исключительную особенность опыта «другого».

Разъясним, прежде всего, существенные моменты удвоения (и, соответственно, множественности) вообще. Удвоение есть изначальная форма того пассивного синтеза, который мы, в противоположность пассивному синтезу идентификации, называем ассоциацией. Характерная особенность удваивающей ассоциации в наиболее простом случае состоит в том, что два предмета даются интенционально как выделенные в единстве некого сознания, и на этом основании, по существу уже чисто пассивно, т. е. независимо от того, обращено на них наше внимание или нет, они как отличающиеся друг от друга в явлении образуют в феноменологическом отношении некое единство подобия и, таким образом, всегда оказываются конституированы именно как пара. Если предметов больше, чем два, то конституируется фундированная в отдельных парных образованиях и образующая единый феномен группа или множество. При более точном анализе мы находим сущностно необходимую здесь интенциональную избыточность, генетически (и притом с сущностной необходимостью) возникающую сразу, как только образующие пару предметы осознаются вместе и в своей выделенности; а также в более подробном рассмотрении находим взаимное пробуждение к жизни, взаимное покрытие накладывающимися друг на друга предметными смыслами. Это покрытие может быть полным или частичным, оно каждый раз имеет свою градацию, предельным случаем которой является полное сходство. Как результат покрытия, в образовавшейся паре осуществляется взаимное перенесение смысла, т. е. апперцепция одного предмета сообразно смыслу другого, в той мере, в какой смысловые аспекты, актуализованные в том, что познается в опыте, не упраздняют это перенесение в сознании инаковости.

В особо интересующем нас случае ассоциации и апперцепции alter ego посредством ego удвоение имеет место только тогда, когда «другой» вступает в поле моего восприятия. Как первопорядковое, психофизическое Я, я постоянно выделен в первопорядковом поле моего восприятия, независимо от того, обращаю я на себя свое внимание, подвергаю себя какому-либо воздействию или нет. В частности, мое тело (как живое тело) присутствует постоянно и выделено в чувственном восприятии, но при этом оно также в первопорядковой изначальности наделено специфическим смыслом живой телесности. Если теперь в моей первопорядковой сфере появляется некое выделенное тело, подобное моему, т. е. устроенное так, что оно должно в явлении образовать пару с моим телом, то кажется без дальнейших разъяснении ясным, что при смысловом перенесении оно должно сразу же перенять смысл «живого тела» от моего. Но действительно ли эта апперцепция столь прозрачна и представляет собой простую апперцепцию, осуществленную путем перенесения подобную любой другой? Благодаря чему живое тело становится телом «другого», а не вторым моим собственным? Очевидно здесь, как на вторую из основных характерных черт рассматриваемой апперцепции, следует обратить внимание на то, что ничто из перенятого смысла специфической живой телесности не может быть изначально осуществлено в моей первопорядковой сфере.

 

§ 52. Аппрезентация как вид опыта, обладающий своим собственным стилем подтверждения

Но теперь перед нами возникает трудноразрешимая проблема, состоящая в том, чтобы объяснить, как возможна такая апперцепция и почему нельзя сразу обойтись без нее. Каким образом перенесенный смысл, как учат нас факты, воспринимается в своей бытийной значимости как присущий находящемуся там телу набор психических определений, хотя в изначальной области первопорядковой сферы (только и находящейся в моем распоряжении) они никогда не могут обнаружиться сами по себе.

Рассмотрим подробнее интенциональную ситуацию. Аппрезентация, в которой дан недоступный originaliter компонент «другого», сопряжена с некой изначальной презентацией (презентацией его тела как части природы, данной в моей собственной сфере). Но в этом сопряжении живое тело «другого» и управляющее этим телом «другое Я» даны тем способом, который характерен для единого трансцендирующего опыта. Всякий опыт предполагает последующие опыты, которые могли бы наполнить и подтвердить аппрезентированные горизонты; эти опыты заключают в себе потенциально допускающие подтверждение синтезы согласованного дальнейшего опыта в форме лишенной наглядности антиципации. В отношении опыта «другого» ясно, что его наполняющее и подтверждающее продвижение может происходить только посредством протекающих в синтетической согласованности новых аппрезентаций и только тем способом, при котором последние обязаны своей бытийной значимостью мотивационной связи с постоянно принадлежащими им, но меняющимися презентациями внутри моей собственной сферы.

В качестве предварительного руководства для необходимого здесь разъяснения вполне может послужить следующий тезис: познанное в опыте живое тело «другого» в дальнейшем проявляется действительно как живое тело только в своем меняющемся, но всегда согласованном поведении. Это гармоническое поведение, имеющее свою физическую сторону, аппрезентативно указывающую на психическое, теперь должно появиться в изначальном опыте как наполняющее его. При этом поведение постоянно изменяется от одной фазы к другой. Если в поведении живого тела нет согласованности, то в опыте оно познается как видимость тела.

На этом виде доступности изначально недоступного, которая может быть подтверждена, основан характер сущего «другого». Все, что может быть когда-либо изначально представлено и удостоверено, есть я сам или принадлежит мне самому как мое собственное. Все, что посредством этого познано в опыте тем фундированным способом, который характерен для опыта, не допускающего возможности первопорядкового наполнения, для опыта, в котором нет изначальной самоданности предмета, но который последовательно подтверждает нечто указанное, - есть «другое». Оно мыслимо, таким образом, только как аналог моего собственного. В силу своей смысловой конституции оно с необходимостью выступает как интенциональная модификация моего объективированного Я, моего первопорядкового мира: «другой» в феноменологическом смысле, как модификация моей самости (которая, в свою очередь, начинает характеризоваться как «моя» в силу возникающей теперь контрастной парности). Ясно, что тем самым в аналогизирующей модификации аппрезентировано все то, что принадлежит к конкретности другого Я сначала как его первопорядковый мир, а затем как полностью конкретное ego. Другими словами, посредством аппрезентаций в моей монаде конституируется другая.

Подобным образом - такое поучительное сравнение можно извлечь отсюда - внутри моей собственной сферы, а именно, сферы собственного живого присутствия, мое прошлое дано только посредством воспоминания и характеризуется в нем как мое прошедшее, как прошедшее присутствие, т. е. как некоторая интенциональная модификация. Его опытное подтверждение в качестве модификации с необходимостью осуществляется далее в согласованных синтезах воспоминания; только так прошлое подтверждает себя как таковое. Подобно тому, как мое данное в воспоминании прошлое трансцендирует мое живое присутствие в настоящем в качестве его модификации, аппрезентированное бытие «другого» трансцендирует мое собственное бытие (в чистом и наиболее фундаментальном смысле: как то, что относится к первопорядковой собственной сфере). Модификация в обоих случаях присуща самому смыслу в качестве смыслового момента, она представляет собой коррелят конституирующей ее интенциональности. Как мое прошлое конституируется в моем живом присутствии в настоящем, в области внутреннего восприятия посредством возникающих в этом настоящем согласованных воспоминаний, так другое ego может конституироваться в моем ego, в моей первопорядковой сфере, посредством возникающих в ней и мотивированных ее содержанием аппрезентаций, т. е. благодаря опосредованным презентациям нового типа, которые в качестве своего коррелята имеют модификат нового вида. Конечно, пока я рассматриваю приводящие к присутствию презентации внутри моей собственной сферы, соответствующее, образующее их центр Я есть само мое тождественное Я. Всему же тому, что является «другим» по отношению ко мне, пока оно остается в пределах необходимо сопринадлежащего ему аппрезентированного горизонта конкретного, принадлежит некое аппрезентированное Я, которое есть не я сам, но другое Я как мой модификат.

Действительно удовлетворительное истолкование ноэматических взаимосвязей опытного познания «другого», которые совершенно необходимы для полного прояснения его конститутивной работы, которая осуществляется посредством конститутивной ассоциации, еще не заканчивается вышеприведенными указаниями. Оно нуждается в завершении, чтобы достичь того пункта, откуда нам на основании приобретенных познаний сможет стать очевидна возможность и действенность трансцендентальной конституции объективного мира и тем самым сможет стать полностью ясен смысл трансцендентально-феноменологического идеализма.

РАЗМЫШЛЕНИЕ V (2)

 

РАСКРЫТИЕ СФЕРЫ ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОГО БЫТИЯ КАК МОНАДОЛОГИЧЕСКОЙ ИНТЕРСУБЪЕКТИВНОСТИ

 

§ 53. Потенциальности первопорядковой сферы и их конститутивная функция в апперцепции другого

Мое живое тело, как соотнесенное с самим собой, обладает способом своей данности в качестве центрального «здесь»; всякое другое тело и, таким образом, тело «другого» обладает модусом «там». Эта ориентация «там» может быть свободно изменена благодаря моим кинестезисам. При этом в моей первопорядковой сфере благодаря изменению ориентации конституирована одна пространственная природа, и притом конституирована в интенциональной соотнесенности с моей живой телесностью, которая выполняет функцию восприятия. Далее, то обстоятельство, что мое живое тело схватывается и воспринимается как некое природное тело, которое, как и любое другое, существует и может передвигаться в пространстве, очевидно, связано с возможностью, выражаемой следующим образом: посредством свободного варьирования своих кинестезисов и, в частности, посредством передвижения я могу изменять свое положение таким образом, чтобы всякое «там» превратить в «здесь», т. е. могу занять своим телом всякое место в пространстве. Это означает, что при восприятии «оттуда» я увидел бы те же самые вещи, только в соответствующим образом отличающихся способах явления, - тех, которые принадлежат модусу моего пребывания «там», - или что каждой вещи в конститутивном отношении принадлежат не только системы явления, связанные с моим актуальным восприятием «отсюда», но и системы, вполне определенно связанные с тем изменением моего положения, которое перемещает меня «туда». И так дело обстоит со всяким «там».

Не будет ли весьма существенным в целях прояснения ассоциативные результаты опыта «другого» принять во внимание эти взаимосвязи или, скорее, эти взаимосоответствия первопорядковой конституции моей природы, которые сами характеризуются как ассоциативные? Ведь в апперцепции я воспринимаю «другого» не просто как дубликат самого себя, т. е. как обладающего моей - ничем не отличающейся от моей - изначальной сферой и в том числе способами явления в пространстве, которые свойственны мне в моем «здесь», но, при более тщательном рассмотрении, как обладающего такими способами, какими в точности обладал бы я сам, если бы переместился «туда» и пребывал «там». Далее, «другой» аппрезентативно воспринимается как Я, принадлежащее некому первопорядковому миру, некой монаде, в которой его живое тело изначально конституируется и познается в опыте в модусе абсолютного «здесь», именно как центр, из которого оно осуществляет свою управляющую функцию. Таким образом, тело в модусе «там», возникающее в моей монадической сфере, которое апперципировано как чужое тело, как живое тело «другого Я», указывает при этой аппрезентации на то же самое тело в модусе «здесь», которое познает в опыте «другой» в своей монадической сфере, и указывает на него в конкретной связи с совокупной конститутивной интенциональностью, которую производит в нем этот способ данности в опыте «другого».

 

§ 54. Разъяснение смысла аппрезентации, в которой осуществляется опытное познание «другого»

Только что приведенные замечания с очевидностью указывают ход ассоциации, посредством которой конституируется модус «другого». Эта ассоциация не является непосредственной. Тело, принадлежащее моему первопорядковому окружающему миру (впоследствии - тело «другого»), есть для меня тело в модусе «там». Его способ явления не образует посредством прямой ассоциации пару со способом явления, которым в то или иное время действительно обладает (в модусе «здесь») мое живое тело, но репродуктивно вызывает еще одно подобное явление, принадлежащее конститутивной системе моего живого тела, как тела в пространстве. Он дает понять то, как выглядело бы мое тело, если бы я находился там. Хотя вызванное явление не становится созерцанием в модусе воспоминания, в этом случае также происходит образование пары. В нем участвует не только вызванный прежде других способ явления моего тела, но и оно само как синтетическое единство этого способа со многими другими привычными для него способами явления. Так становится возможной и обоснованной уподобляющая апперцепция, благодаря которой внешнее тело, находящееся «там», по аналогии получает смысл живого тела от моего собственного и, следовательно, - смысл живого тела, принадлежащего другому миру, аналогичного моему первопорядковому миру.

Всеобщий стиль этой, как и всякой другой апперцепции, возникающей благодаря ассоциации, можно поэтому описать следующим образом: при ассоциативном наложении тех данностей, на которых фундирована апперцепция, возникает ассоциация более высокой ступени. Если одна данность представляет собой один из способов явления некого интенционального предмета, указывающего на некую ассоциативно вызванную систему разнообразных явлений, как таких явлений, при помощи которых он мог бы показать себя, то другая данность также дополняется и становится явлением чего-либо, а именно, явлением аналогичного предмета. Однако дело обстоит не так, будто перенесенное на эту данность единство и многообразие лишь дополняет ее другими способами явления, напротив, воспринимаемый по аналогии предмет и, соответственно, система явлений, на которую он указывает, также по аналогии привязаны к аналогичному явлению, которое вызвало всю эту систему явлений. Всякое перенесение, возникающее в процессе ассоциативного образования пары, есть в то же время слияние в этой паре и (пока этому не мешают какие-либо несоответствия) уподобление, приспособление смысла одного компонента к смыслу другого.

Если мы вернемся теперь к рассматриваемому нами случаю апперцепции alter ego, то окажется само собой разумеющимся, что то, что при этом аппрезентировано в моем первопорядковом окружающем мире благодаря телу, находящемуся «там», не содержится в сфере моей психики, вообще не содержится в моей собственной сфере. Я нахожусь «здесь» в своей живой телесности и представляю собой центр ориентированного вокруг меня первопорядкового мира. При этом вся моя первопорядковая собственная сфера, принадлежащая мне как монаде, обладает содержанием этого «здесь», а не того или иного также определенного «там», которое видоизменяется при вступлении в силу того или иного «Я могу» и «Я делаю». То и другое содержание взаимно исключают друг друга, не могут иметь место одновременно. Но поскольку иное по отношению ко мне тело, находящееся «там», благодаря ассоциации образует пару с моим телом, находящимся «здесь», и как данное в восприятии становится ядром аппрезентации, ядром восприятия мной некого соприсутствующего ego, постольку последнее в полном соответствии со смыслообразующим ходом ассоциации с необходимостью должно быть аппрезентировано, как соприсутствующее в настоящий момент ego в модусе «там» (как если бы я был там). Но мое собственное ego, данное в постоянном самовосприятии, сейчас актуально обладает содержанием своего «здесь». Таким образом, некое ego оказывается аппрезентировано как другое по отношению ко мне. То, что несовместимо в первопорядковом отношении, становится совместимым в сосуществовании благодаря тому, что мое первопорядковое ego конституирует другое ego посредством аппрезентативной апперцепции, которая в силу собственного своеобразия никогда не требует наполнения и не может быть наполнена в результате презентации.

Легко понятно также, каким образом при непрерывном развертывании продуктивной ассоциации такая аппрезентация «другого» поставляет все новые аппрезентативные содержания, т. е. приводит к определенному знанию о меняющихся содержательных компонентах другого ego; а, с другой стороны, каким образом благодаря сопряжению с непрерывной презентацией и с адресованными ей в плане ожидания ассоциативными требованиями становится возможным их последовательное согласование. Первым определенным содержанием должно, очевидно, стать понимание живой телесности другого и его специфически телесного поведения как живого тела: понимание членов этого тела как ощупывающих или же отталкивающих рук, как передвигающихся при ходьбе ног, как движущихся при рассматривании глаз и т. д., причем Я вначале определено лишь как управляющее таким телесным поведением и в известном смысле постоянно утверждает себя в качестве такового, поскольку совокупная стилевая форма его чувственных процессов, которые доступны моему зрению в первопорядковом плане, должна постоянно соответствовать той форме, которая по своему типу известна мне из опыта моего собственного управления своим живым телом. Понятно, что в дальнейшем речь заходит о некоем «вчувствовании» в определенные содержания, принадлежащие более высокой психической сфере. Они также могут быть указаны посредством живой телесности и ее поведения во внешнем мире, например, внешнего поведения человека, охваченного гневом, радостью и т. д., которое хорошо понятно мне по моему собственному поведению в подобных обстоятельствах. Высшие психические явления, во всем своем разнообразии и по мере моего знакомства с ними, обладают опять-таки своим стилем синтетических связей и формами протекания этих синтезов, которые могут быть понятны мне ассоциативно на основании эмпирического знакомства с моим собственным жизненным стилем в его нестрого определенной типике. При этом каждый раз, когда удается понять, что происходит в других, это понимание открывает новые ассоциации и новые возможности понимания; и наоборот, поскольку всякая удваивающая ассоциация обратима, любое такое понимание раскрывает мою собственную душевную жизнь со всеми ее общими и отличительными признаками и благодаря выявлению тех или иных новых черт делает ее плодородной в отношении новых ассоциаций.

 

§ 55. Установление сообщества монад и первая форма объективности: интерсубъективная природа

Однако более важно прояснить то развивающееся на различных уровнях сообщество, которое благодаря опыту иного по отношению ко мне тотчас же устанавливается между мной, первопорядковым психофизическим Я, которое правит в моем первопорядковом живом теле (и посредством его) - и «другим», данным в опыте благодаря аппрезентации, а затем, при более конкретном и радикальном рассмотрении, - между моим и его монадическим ego. Первая вещь, конституированная в форме сообщества и образующая фундамент всех других в интерсубъективном смысле общих вещей, есть общность природы вместе с общностью иного по отношению ко мне живого тела и иного психофизического Я, образующего пару с моим собственным психофизическим Я. Так как благодаря аппрезентации, имеющей место внутри замкнутой сущностей сферы моей собственной субъективности, другая субъективность вырастает как наделенная смыслом и значимостью другой субъективности, обладающей своей собственной сущностью, в первый момент может показаться неясным, каким образом устанавливается сообщество и притом уже самое первое: сообщество в форме общего для всех мира. Иное по отношению ко мне живое тело, поскольку оно появляется в моей первопорядковой сфере, есть прежде всего тело в рамках моей первопорядковой природы, которая принадлежит мне как синтетическое единство и, таким образом, неотделима от меня самого как часть определения моей собственной сущности. Если это тело выполняет аппрезентативную функцию, то вместе с ним мной осознается другое ego, и прежде всего другое ego со своим телом, как данным ему в модусе явления, принадлежащем его абсолютному «здесь». Но как я вообще могу как об одном и том же говорить о теле, которое в моей первопорядковой сфере является в модусе «там», а для него и в его первопорядковой сфере - в модусе «здесъ»? Не разделены ли обе эти первопорядковые сферы - моя, изначальная для меня как ego, и его, данная мне в аппрезентации, - не разделены ли они некой пропастью, через которую я действительно не могу перебраться, поскольку в противном случае это означало бы, что я достиг изначального, а не опосредованного аппрезентацией опытного знания о «другом»? Если мы придерживаемся фактического опытного познания «другого», т. е. такого опытного познания, которое имеет место во всякий момент, то находим, что и в самом деле тело, увиденное с помощью органов чувств, сразу же опознается в опыте как тело «другого», а не только как некое указание на «другого». Разве не загадочен этот факт?

Как происходит, как вообще может произойти отождествление тела, принадлежащего моей изначальной сфере, и тела, совершенно отдельным образом конституированного в другом ego, которые мы после этого отождествления называем одним и тем же живым телом «другого»? Между тем, эта загадка возникает лишь после того, как уже были различены обе изначальные сферы, - а это различение предполагает, что опытное познание «другого» уже достигнуто. Поскольку здесь рассматривается не временной генезис этого вида опыта, основанного на предшествующем во времени опыте самопознания, очевидно, что разгадка может быть получена только в результате точного истолкования той интенциональности, которую действительно можно обнаружить в опытном познании «другого», и раскрытия мотиваций, которые существенным образом имплицитно содержатся в ней. Как мы уже говорили, аппрезентация, как таковая, предполагает некое ядро презентации. Она представляет собой приведение к присутствию, посредством ассоциаций связанное с презентацией, т. е. с собственно восприятием, но притом такое, которое сливается с последним в особой функции «совосприятия». Другими словами, презентация и аппрезентация переплетены настолько, что образуют функциональную общность одного восприятия, в котором одновременно осуществляется и та и другая, и которое тем не менее обеспечивает для совокупного предмета осознание присутствия его самого. Следовательно, в ноэматическом отношении в предмете такого презентативно-аппрезентативного восприятия, выступающем в модусе присутствия его самого, нужно проводить различие между тем, что собственно воспринято в нем, и тем остатком, который не был собственно воспринят, но тем не менее также присутствует. Таким образом, каждое восприятие этого типа является трансцендирующим; оно полагает в модусе самоприсутствия нечто большее, чем то, что когда-либо становится в нем действительно присутствующим. Это относится к любому внешнему восприятию, например, к восприятию дома (его передней и тыльной стороны); но в принципе так в наиболее общих чертах описывается вообще всякое восприятие и даже всякая очевидность, если только понимать присутствие в более широком смысле.

Если мы применим это всеобщее знание к случаю восприятия «другого», то и здесь следует обратить внимание на то, что это восприятие может что-либо аппрезентировать лишь поскольку оно может что-либо презентировать, что аппрезентация и в этом случае может иметь место лишь в указанной функциональной общности с презентацией. Но из этого следует, что то, что презентировано в нем, с самого начала должно принадлежать единству того же самого предмета, который в нем аппрезентирован. Другими словами, дело не обстоит и не может обстоять так, чтобы принадлежащее моей первопорядковой сфере тело, которое указывает мне на другое Я (и, тем самым, на совсем другую первопорядковую сферу или на другое конкретное ego), могло, таким образом, аппрезентировать свое присутствие и соприсутствие, и чтобы это первопорядковое тело не приобрело при этом смысл «тела, сопринадлежащего другому ego», и, в соответствии с совокупным результатом работы ассоциации и апперцепции, смысл «другого живого тела», как такового. Дело обстоит, следовательно, не так, как если бы принадлежащее моей первопорядковой сфере тело, находящееся «там», оставалось отделенным от живого тела «другого», как если бы оно было чем-то вроде сигнала, обозначающего его аналог (в силу мотивации, немыслимость которой очевидна), и, далее, как если бы при развертывании ассоциации и аппрезентации моя первопорядковая природа оставалась отделенной от аппрезентированной первопорядковой природы «другого», а мое конкретное ego - от конкретного ego другого. Напротив, это находящееся «там» и принадлежащее моей сфере природное тело благодаря ассоциации, образующей пару с моим живым телом и психофизически правящим в нем Я, аппрезентирует в конституированной мной первопорядковой природе другое Я. При этом оно аппрезентирует прежде всего его управление этим, находящимся «там», телом и через его посредство - являющейся ему в модусе восприятия природой - той самой природой, которой принадлежит это находящееся «там» тело, т. е. моей первопорядковой природой. Это та же самая природа, но только в модусе явления «как если бы я находился там, на месте другого живого тела». Тело остается тем же самым, данным мне как находящееся «там», ему - как находящееся «здесь», как центральное тело. Далее вся «моя» природа - та же самая, что и природа «другого»; она конституирована в моей первопорядковой сфере, как тождественное единство моих многообразных способов данности - как единство, сохраняющее свою тождественность в меняющихся ориентациях моего живого тела в качестве нулевого тела, находящегося в абсолютном «здесь», как тождественное единство еще более богатых многообразии, которые в качестве меняющихся способов явления различных «смыслов» или изменчивых «перспектив» принадлежат каждому отдельному случаю ориентации «здесь» или «там» и совершенно особым способом принадлежат моему живому телу, привязанному к абсолютному «здесь». Все это обладает для меня изначальным характером как включенное в мою собственную сферу и непосредственно доступное благодаря изначальному истолкованию меня самого. В аппрезентации «другого» синтетические системы остаются теми же самыми, со всеми их способами явления и, следовательно, со всеми возможными восприятиями и ноэматическими содержаниями последних; разница лишь в том, что действительные восприятия и осуществленные в них способы данности, а отчасти и действительно воспринятые в них предметы представляют собой не те же самые, но, скорее, те предметы, которые могут быть восприняты «оттуда», причем восприняты именно так, как они могут быть «оттуда» восприняты. Нечто подобное справедливо и в отношении всего собственного для меня и другого по отношению ко мне, даже в том случае, когда изначальное истолкование протекает не в восприятиях. Дело обстоит не так, будто я обладаю некой данной в аппрезентации второй изначальной сферой, включающей в себя вторую «природу» и, в рамках последней, - второе живое тело (принадлежащее самому «другому ego»), и спрашиваю затем, как мне удается постичь ту и другую в качестве способов явления одной и той же объективной природы. Напротив, смысл тождественности моей первопорядковой природы и другой природы, данной в аппрезентации, уже с необходимостью установлен благодаря самой аппрезентации и ее необходимому единству с сопровождающей ее презентацией (в силу которой некто «другой» и, следовательно, его конкретное ego вообще существует для меня). Поэтому мы вполне можем говорить о восприятии «другого», а затем - о восприятии объективного мира, о восприятии того, что «другой» смотрит на тот же самый мир, что и я, и т. д., хотя это восприятие разыгрывается исключительно внутри сферы моих собственных характеристик. Это вовсе не исключает того, что интенциональность этой сферы трансцендирует мою собственную сферу, что мое ego может, таким образом, конституировать в себе другое ego, и притом именно как сущее. То, что я действительно вижу, есть не знак и не простой аналог, некое отображение, понимаемое в том или ином естественном смысле, но сам «другой»; и то, что схватывается при этом в действительной изначальности, эта находящаяся «там» телесность (и даже лишь одна из сторон ее поверхности) есть тело самого «другого ego», но только увиденное с моего места и лишь с этой стороны; а сообразно смысловой конституции, заключенной в восприятии «другого», то, что схватывается изначально, есть живое тело, принадлежащее принципиально недоступной мне в своей изначальности душе, причем эти душа и тело пребывают в единстве некой психофизической реальности.

Но, с другой стороны, в интенциональной сущности этого восприятия «другого» - сущего отныне, как и я сам, внутри мира, который теперь является объективным, - заключено то, что я, как воспринимающий, могу обнаружить упомянутое различие между моей первопорядковой сферой и первопорядковой сферой «другого», данной лишь благодаря презентации, и могу, таким образом, проследить за своеобразным раздвоением ноэматического слоя и истолковать взаимосвязи ассоциативной интенциональности. Как феномен опыта, объективная природа помимо слоя, образованного первопорядковой конституцией, имеет второй слой, аппрезентированный на основе опытного познания «другого», и прежде всего это касается живого тела «другого», которое представляет собой, так сказать, сам по себе первый объект, подобно тому, как другой человек есть в конститутивном отношении сам по себе первый человек. Нам уже ясно, как обстоит дело с этими прафеноменами объективности: если я оставляю в стороне свое опытное познание «другого», то располагаю лишь однослойной, презентативной конституцией тела «другого» внутри моей первопорядковой сферы, т. е. конституцией самого нижнего уровня; если же я обращаюсь к этому опыту, то благодаря аппрезентации и ее синтетическому слиянию с презентативным слоем я располагаю тем же самым живым телом так, как оно дано самому «другому», а также прочими способами данности, возможными для него в дальнейшем.

Легко понять, что каждый природный объект, познанный мною в опыте или доступный такому познанию в нижнем слое, получает отсюда свой аппрезентативный слой (который, впрочем, ни коим образом не доступен созерцанию в развернутом виде), образующий тождественное синтетическое единство с тем слоем, который дан мне в своей первопорядковой изначальности: один и тот же природный объект в возможных для него способах данности «другому ego». Mutatis mutandis это повторяется в отношении конституируемых впоследствии и принадлежащих к более высоким уровням объектов конкретного объективного мира, каким он всегда существует для нас, а именно, в качестве мира людей и культуры.

При этом следует иметь в виду, что смысл успешно осуществленной апперцепции «других ego» состоит и в том, что их мир, мир, принадлежащий их системам явления, должен быть сразу же воспринят в опыте как мир, принадлежащий моим системам явления, а это подразумевает тождественность этих систем. Далее нам хорошо известно, что существуют некоторые отклонения от нормы (существуют слепые или глухие, например), и что, следовательно, системы явлений отнюдь не всегда абсолютно тождественны, и что некоторые слои (хотя и не все) могут полностью отличаться друг от друга. Однако отклонение само должно сперва конституироваться, как таковое, и может конституироваться лишь на основе самой по себе предшествующей нормальности. А это, в свою очередь, открывает новые задачи для относящегося уже к более высокому уровню феноменологического анализа конститутивного происхождения объективного мира, как мира, который существует для нас, - причем только на основании наших собственных смысловых источников, - и который не может иметь для нас ни смысла, ни существования каким-либо иным образом. Существованием он обладает в силу согласованного подтверждения однажды успешно осуществленной апперцептивной конституции, которое в процессе дальнейшей жизни опыта осуществляется благодаря последовательной согласованности, постоянно восстанавливающейся, несмотря на всевозможные поправки. Согласованность сохраняется также благодаря преобразованию апперцепции путем различения между нормой и аномалиями (как интенциональными модификациями нормы) или благодаря конституции новых единств в процессе изменения этих аномалий. К проблематике аномалий относится и проблема животного состояния с его иерархией высших и низших животных. В том что касается конституции, человек по отношению к зверю представляет собой нормальный случай, подобно тому как я сам в конститутивном отношении являюсь изначальной нормой для всех людей; звери по существу конституируются для меня как аномальные модификации моего человеческого состояния, даже если потом и в их среде можно обнаружить различие между нормой и аномалией. Речь снова и снова возвращается к интенциональным модификациям в самой смысловой структуре, проявляющимся как таковые. Хотя все это и нуждается в гораздо более глубоком феноменологическом истолковании, но для наших целей можно ограничиться этой общей характеристикой.

После этих разъяснении уже больше не представляется загадкой, как я могу конституировать в себе другое Я и, в более радикальном смысле, как я могу в своей монаде конституировать другую монаду и тем не менее воспринимать в опыте то, что конституировано во мне, именно как «другое»; а также, - поскольку одно неотделимо от другого, - как я могу отождествить конституированную во мне природу с природой, конституированной «другим» (или, если стремиться к необходимой точности, - с природой, конституированной во мне в качестве природы, конституированной «другим»). Это синтетическое отождествление не более загадочно, чем любое другое, а следовательно, и чем любое отождествление, ограниченное рамками моей собственной изначальной сферы, в силу которого всякое предметное единство обретает для меня смысл и бытие благодаря презентациям. Рассмотрим следующий поучительный пример и используем его вместе с тем для развития той мысли, которая поведет нас дальше, а именно, понятия о связи, конституирующейся через посредство презентации. Как собственное мое переживание обретает для меня смысл и значимость сущего переживания, наличествующего в своей тождественной временной форме и со своим тождественным временным содержанием? Его источник прекратил свое существование, но я возвращаюсь к нему в последующих презентациях, сопровождающихся очевидностью того обстоятельства, что я всегда могу сделать это снова. Однако очевидно, что эти повторные презентации сами представляют собой некую последовательность, что они отделены друг от друга. Несмотря на это в синтезе отождествления они связываются в очевидном сознании одного и того же, в чем заключена одна и та же уникальная временная форма, наполненная одним и тем же содержанием. Таким образом, здесь, как и повсюду, это «одно и то же» означает тождественный интенциональный предмет разделенных между собой переживаний, который, следовательно, имманентен последним только как нечто ирреальное. Другой, сам по себе очень важный случай представляет собой конституция идеальных предметов в точном смысле слова, например, всех логически идеальных предметов. В живом, состоящем из многих звеньев мыслительном акте я создаю некую структуру, формулирую некую теорему, произвожу некое числовое построение. В другой раз я повторяю этот процесс, вспоминая осуществленный ранее. Здесь сразу же с необходимостью вступает в действие отождествляющий синтез и далее новый синтез при каждом очередном повторении, которое осознается как возможное: это положение, это числовое построение тождественно самому себе, только произведено вторично или, иными словами, вторично приведено к очевидности. Таким образом, синтез, осуществляемый через посредство презентаций в воспоминании, распространяется внутри всегда уже конституированного потока моих переживаний от живого присутствия в настоящем к тем или иным моментам моего прошлого и тем самым устанавливает связь между ними. Тем самым разрешается, между прочим, сама по себе в высшей степени важная трансцендентальная проблема идеальных предметностей, называемых так в специфическом смысле. Их надвременной характер оказывается «всевременным», - коррелятом произвольной возможности произвести или воспроизвести какое бы то ни было переживание в любой момент времени. По завершении конституции объективного мира с его объективным временем и объективно существующими людьми как возможными мыслящими субъектами это очевидным образом переносится и на идеальные образования, которые, в свою очередь, тоже объективируются, равно как и на их объективную «всевременность»; при этом становится понятным противопоставление их объективным реальностям, как имеющим индивидуальное положение в пространстве и времени.

Если мы теперь снова вернемся к рассматриваемому нами опытному познанию «другого», то увидим, что в сложном строении этого опыта возникает подобная презентативно опосредованная связь между непрерывно развертывающимся живым опытом самопознания конкретного ego (как его чисто пассивным изначальным самопроявлением) и, следовательно, его первопорядковой сферы, - и презентированной в ней «другой» сферой. Этот опыт порождает такую связь в результате отождествляющего синтеза живого тела «другого», данного как первопорядковое, и того же самого тела, только аппрезентированного в другом модусе явления, а также, исходя из этого, в результате отождествляющего синтеза одной и той же природы, которая дана и подтверждена одновременно и в первопорядковом отношении (в чистой чувственной изначальности), и аппрезентативно. Тем самым оказывается изначально учреждено сосуществование моего Я (и моего конкретного ego вообще) и «другого» Я, моей и его интенциональной жизни, моих и его реальностей, короче говоря, изначально учрежденной оказывается некая общая временная форма, причем каждая первопорядковая временность автоматически приобретает значение изначального способа явления объективной временности для отдельного субъекта. При этом мы видим, что временное сообщество монад, конститутивно соотнесенных друг с другом, нерушимо, поскольку оно существенным образом связано с конституцией мира и временем этого мира.

 

§ 56. Конституция более высоких уровней интермонадического сообщества

Таким образом, выше был прояснен первый, низший уровень, на котором устанавливается взаимосвязь между мной, первопорядковой для меня монадой, и монадой, конституированной во мне как «другая» и вместе с тем как сущая для себя, мне же доступная лишь благодаря апрезентации. Единственно возможный способ, в соответствии с которым «другие» могут обладать для меня смыслом и значимостью как сущие, и притом сущие таким-то образом, состоит в том, что они конституируются во мне как «другие»; если они получают этот смысл и значимость из источников, допускающих непрерывное подтверждение, то мне в самом деле приходится говорить, что они существуют, однако лишь в том смысле, в котором они конституированы: как монады, существующие для самих себя точно так же, как я существую для себя; существующие при этом в сообществе, т. е. (я намеренно повторяю уже употреблявшееся ранее выражение) в связи со мной как конкретным ego, монадой. Конечно, в реальности они отделены от моей монады, поскольку никакая реальная связь не соединяет их переживания с моими, и вообще, что-либо принадлежащее их собственной сущности - с тем, что принадлежит моей. Такому разделению соответствует и реальное, наблюдаемое в мире разделение между моим психофизическим существованием и таким же существованием другого, разделение, которое развертывается в пространстве в силу того, что, как объекты, живые тела обладают пространственными характеристиками. С другой стороны, это изначальное сообщество все же имеет определенную значимость. Если реально каждая монада представляет собой некое абсолютно замкнутое единство, то ирреальное интенциональное проникновение «других» ego в мою первопорядковую сферу все же не ирреально, если его рассматривать как нечто приснившееся во сне или просто как то, что можно себе представить. Сущее вступает в интенциональное сообщество с другим сущим. Это вид связи, обладающий принципиальным своеобразием, подлинное сообщество, которое делает в трансцендентальном смысле возможным бытие мира, мира людей и вещей.

Когда достигнута ясность в отношении первого уровня, на котором организуется сообщество, и, что почти одно и то же, в отношении первой конституции объективного мира, исходящей из мира первопорядкового, с более высокими уровнями возникают уже относительно меньшие затруднения. Хотя в целях всестороннего истолкования они требуют обширных исследований со все более дифференцированной проблематикой, пока мы можем удовлетвориться грубыми и на уже заложенном фундаменте легко понятными основными чертами. Из себя, т. е. в конститутивном отношении, из прамонады, я получаю другие сущие для меня монады и, соответственно, «других» как психофизических субъектов. Это подразумевает, что я обретаю их не просто как противополагаемых мне телесно и как посредством образования ассоциативной пары соотнесенных с моим психофизическим существованием, ведь последнее всегда является центральным, и легко понять, что и в мире, относящемся к данной ступени сообщества, оно остается центральным звеном в силу необходимым образом ориентированного способа данности этого мира. Напротив, в самом смысле человеческого сообщества и человека, который даже как единичный человек несет в себе смысл члена некого сообщества (что распространяется и на сообщества зверей), заключено некое взаимное бытие друг для друга, которое приводит к объективации и уравниванию моего существования и существования всех других; таким образом, я подобно всякому другому существую как человек среди других людей. Если, пытаясь понять другого человека, я глубже проникну в горизонт его собственной сферы, то вскоре столкнусь с тем фактом, что как его тело находится в моем, так и мое живое тело находится в его поле восприятия, и что вообще он сразу же воспринимает меня в опыте как другого по отношению к нему, подобно тому как я воспринимаю его в качестве своего другого. Я также обнаружу, что если существует несколько «других», то они и друг друга воспринимают в опыте как «других»; и далее, что я могу воспринимать в опыте того или иного «другого» не просто как «другого», но как соотнесенного, в свою очередь, со своими «другими», а, может быть, - при допускающем повторение опосредовании, - соотнесенного в то же время и со мной самим. Ясно также, что люди могут быть восприняты в апперцепции только как снова и снова обретающие «других», не только в действительности, но и в возможности, по своему собственному желанию. Сама открыто-бесконечная природа становится тогда такой природой, которая включает в себя, как субъектов возможного взаимодействия, неизвестно каким образом распределенных в бесконечном пространстве людей и вообще всех животных в их открытом многообразии. Конечно, в трансцендентальной конкретности этому сообществу соответствует такое же открытое сообщество монад, которое мы обозначаем как трансцендентальную интерсубъективность. Вряд ли нужно говорить, что она конституирована для меня чисто во мне, в размышляющем ego, и только из источников, принадлежащих моей интенциональности, но конституирована как такое сообщество, которое конституировано и в каждой другой монаде (которая, в свою очередь, конституирована в модифицированном виде как «другой») как то же самое сообщество, только в другом субъективном модусе явления, и притом конституировано как необходимо несущее в себе тот же самый объективный мир. Очевидно к сущности трансцендентально конституированного во мне (и, подобным образом, во всяком мыслимом для меня сообществе монад) мира принадлежит то, что он в силу сущностной необходимости становится миром людей, что для каждого отдельного человека он с большим или меньшим совершенством конституируется во внутренней психической сфере - в интенциональных переживаниях и потенциальных системах интенциональности, которые, как составляющие душевной жизни, в свою очередь, уже конституированы как сущие в мире. Под психической конституцией объективного мира можно понимать, например, мое действительное и возможное опытное познание мира, принадлежащее моему Я, которое само себя воспринимает в опыте как человека. Этот опыт может быть более или менее совершенным, он всегда имеет открыто-неопределенный горизонт. В этом горизонте для каждого человека заключен каждый другой - в физическом, психофизическом. внутренне-психическом смысле - как царство открыто-бесконечных возможностей подступа к нему, которые по большей части остаются нереализованными.

 

§ 57. Разъяснение параллели между внутренне-психическим и эгологически-трансцендентальным истолкованием

Исходя из этого, нетрудно объяснить необходимую параллель между внутренне-психическим и эгологически-трансцендентальным истолкованием, или тот факт, что чистая психика, как уже было сказано раньше, есть самообъективация монады, происходящая в ней самой, - самообъективация, которая в силу сущностной необходимости должна обладать различными уровнями, если для монады вообще могут существовать «другие».

С этим связано то обстоятельство, что каждый трансцендентально-феноменологический анализ или теорию - в том числе и только что намеченную в основных чертах теорию трансцендентальной конституции объективного мира - a priori можно осуществить и на естественной почве, отказавшись от трансцендентальной установки. Будучи, таким образом, перемещена в область трансцендентальной наивности, эта теория становится принадлежностью внутренней психологии. Чистой психологии, т. е. той, которая истолковывает исключительно собственную интенциональную сущность души, конкретного человеческого Я, и в эйдетическом, и в эмпирическом смысле соответствует трансцендентальная феноменология, и наоборот. Но такое положение дел предстоит еще прояснить в трансцендентальном отношении.

 

§ 58. Дифференциация проблем в интенциональной аналитике интерсубъективных сообществ более высокого уровня. Я и окружающий мир

Конституция человечества, или того сообщества, которое полностью обладает сущностью последнего, еще не завершается тем, что было описано выше. Однако, само собой разумеется, очень легко, отталкиваясь от сообщества в последнем полученном нами смысле, прояснить возможность таких актов Я, которые через посредство аппрезентативного опыта «другого» достигают другого Я, и даже возможность особого рода личных актов Я, характеризующихся как социальные акты, благодаря которым устанавливается многообразная личностная коммуникация между людьми. Тщательно изучить эти акты в различных их формах и на основе полученных результатов прояснить в трансцендентальном смысле сущность всякой социальности - представляет собой важную задачу. При образовании человеческого сообщества в собственном смысле слова, т. е. глобального социального сообщества, в рамках объективного мира конституируются в качестве своеобразных духовных объективностей различные типы социальных сообществ со своей возможной иерархией, и в том числе особо отличные типы, которые характеризуются как личности более высокого порядка.

Далее следовало бы рассмотреть неотделимую от намеченной проблематики и в некотором смысле коррелятивную ей проблему конституции для каждого человека и каждого человеческого сообщества специфически человеческого окружающего мира, а именно, мира культуры и той объективности, которая, хотя и в ограниченном виде, принадлежит этому миру. Эта объективность ограничена, хотя для меня и для каждого человека мир конкретно дан только как мир культуры и как наделенный смыслом доступности для каждого. Но именно эта доступность, как сразу же выясняется при точном истолковании ее смысла, по существенным конститутивным причинам не безусловна. Этим она, очевидно, отличается от абсолютно безусловной доступности для каждого, которая в силу сущностной необходимости принадлежит конститутивному смыслу природы, живой телесности и, тем самым, психофизического человека, если последнего понимать в общем виде. Конечно, как коррелят сущностной формы конституции мира, в сферу безусловной всеобщности входит еще и тот факт, что каждый, и притом a priori, живет в одной и той же природе, а именно, в такой природе, которой он, с необходимостью соединяя свою жизнь с жизнью других в индивидуальной и общественной жизнедеятельности, придает форму мира культуры, мира, наделенного человеческими значимостями, на какой бы примитивной ступени этот мир ни находился. Однако это ни в априорном, ни в фактическом смысле не исключает такого положения дел, когда принадлежащие одному и тому же миру люди живут, имея очень слабые культурные связи друг с другом или не имея вовсе никаких, и вследствие этого конституируют различные окружающие их культурные миры как конкретные жизненные миры, в которых, претерпевая и действуя, живут относительно или абсолютно обособленные друг от друга сообщества. Каждый человек понимает прежде всего свой конкретный окружающий мир с его центром и нераскрытым горизонтом, т. е. свою культуру, - как человек, принадлежащий тому сообществу, которое исторически формирует эту культуру. Более глубокое понимание, открывающее горизонт прошлого, от которого зависит и понимание самого настоящего, принципиально возможно для каждого члена этого сообщества в некой только для него возможной изначальности, которая закрыта перед вступающим в отношение с этим сообществом и принадлежащим другому сообществу человеком. Прежде всего, он по необходимости понимает людей чуждого ему мира как людей вообще и как людей, принадлежащих определенному культурному миру; ему еще только предстоит, исходя из этого, шаг за шагом создавать для себя возможности дальнейшего понимания. Основываясь на том, что понято в наиболее всеобщем смысле, он должен сперва открыть для себя доступ к последующему пониманию все более обширных слоев настоящего и далее исторического прошлого, которое затем, в свою очередь, послужит ему для еще более широкого раскрытия настоящего.

Конституирование миров какого бы то ни было вида, начиная с потока собственных переживаний с его открыто-бесконечными многообразиями, и вплоть до объективного мира с его различными уровнями объективации, подчинено закономерностям ориентированной конституции. Мы видим, таким образом, что мир культуры также дан как ориентированный по отношению к некому нулевому звену, т. е. к некой личности. Здесь Я и моя культура являются первопорядковыми по отношению к любой другой культуре. Последняя доступна для меня и для моих собратьев по культуре лишь посредством своеобразного опыта «другого», своего рода вчувствования в чуждое для меня культурное человеческое сообщество и в его культуру, и это вчувствование тоже требует интенционального исследования конституции, которая на различных уровнях, но в пределах одного, наиболее широкого понимания предполагает, что что-то конституируется первопорядковым, а что-то вторичным образом. При этом первопорядковое всегда привносит во вторично конституированный мир новый смысловой слой таким образом, что становится центральным звеном для ориентированных способов данности. В качестве мира вторично конституированное необходимо дано как бытийный горизонт, который доступен и может быть постепенно раскрыт на основании того, что конституировано первопорядковым образом. Так дело обстоит уже в случае первого, имманентного мира, который мы называем потоком переживаний. Как система внеположных по отношению друг к другу частей он дан в ориентации вокруг конституирующегося первопорядковым образом живого присутствия в настоящем, из которого доступно все, что находится вне его, но что принадлежит имманентной временности. Внутри первопорядковой (в нашем специфическом смысле) сферы мое живое тело вновь оказывается центральным звеном природы, как мира, который конституируется благодаря управлению, осуществляемому этим телом. Точно так же мое психофизическое живое тело является первопорядковым для конституции мира внеположных по отношению друг к другу объектов и входит в ориентированные способы данности этого мира как его центральное звено. Если же первопорядковый мир (в нашем особом смысле) не становится центром объективного мира, то это происходит потому, что весь этот первопорядковый мир в целом объективируется таким образом, что не создает никакой новой внеположности. Напротив, многообразие мира «других» дано как ориентированное вокруг моего мира и, таким образом, представляет собой некий мир, поскольку оно конституируется как обладающее имманентным ему общим объективным миром, пространственно-временная форма которого функционирует в то же время как форма, открывающая доступ к нему.

Если мы вернемся к рассматриваемому нами случаю культурного мира, то и он, как мир различных культур, дан как ориентированный на основе общей для всех природы и открывающей к ней доступ пространственно-временной формы, которая также должна быть задействована для открытия доступа к многообразиям культурных образований и культур.

Нам приходится отказаться от более точного исследования смыслового слоя, который придает человеческому и культурному миру, как таковому, его специфический смысл и, следовательно, наделяет его специфически духовными предикатами. В проведенных нами конститутивных истолкованиях были указаны связанные между собой интенциональные мотивации, благодаря которым в конститутивном отношении возник единый фундаментальный слой конкретного в своей полноте мира, который сохраняется для нас, если мы абстрагируемся от всех предикатов объективного духа. Мы удерживаем уже конституированную в себе как конкретное единство природу в целом, вместе с заключенными в ней живыми телами людей и зверей, однако душевная жизнь не сохраняется для нас более в своей конкретной полноте, поскольку человеческое бытие, как таковое, соотнесено в сознании с сущим практическим миром как окружающим миром, который всегда уже наделен предикатами, обладающими значимостью для человека, и эта соотнесенность предполагает психологическую конституцию таких предикатов.

Тот факт, что каждый такой предикат мира возникает в результате временного генезиса, а именно, такого генезиса, который укоренен в человеческом претерпевании и действии, не нуждается в доказательстве. Поэтому предпосылка для зарождения таких предикатов в отдельных субъектах и для возникновения их интерсубъективной значимости как неотъемлемых предикатов общего жизненного мира, состоит в том, что человеческое сообщество, как и каждый отдельный человек, живет погруженным в конкретный окружающий мир, соотнесено с ним в претерпевании и в действии, - что все это уже конституировано. В этом постоянно меняющемся человеческом жизненном мире меняются, очевидно, и сами люди как личности, поскольку им соответственно приходится принимать все новые хабитуальные черты. Здесь становится весьма ощутимой обширная проблематика статической и генетической конституции, последняя из которых представляет собой частную проблему универсального генезиса, скрывающего в себе еще много загадок. Например, в отношении личности это не только проблема статической конституции единства личностного характера в противоположность многообразию устанавливающихся и вновь исчезающих хабитуальностей, но и генетическая проблема, вновь приводящая нас к загадке врожденности характера.

Пока будет достаточно того, что мы в качестве конститутивной наметили проблематику более высокого уровня и тем самым выяснили, что при систематическом развертывании трансцендентально-феноменологического истолкования аподиктического ego нам должен наконец раскрыться трансцендентальный смысл мира, причем раскрыться в его полной конкретности, благодаря которой последний представляет собой постоянно существующий для всех нас жизненный мир. Это относится и ко всем особым формам окружающего мира, в которых он предстает перед нами в зависимости от нашего личного воспитания и развития или от нашей принадлежности той или иной нации, тому или иному культурному кругу. Все эти предметы подчинены сущностным необходимостям, в них господствует некий сущностный стиль, необходимость которого проистекает из трансцендентального ego и далее из раскрывающейся в этом ego трансцендентальной интерсубъективности, а следовательно, из сущностных форм трансцендентальной мотивации и трансцендентальной конституции. Если нам удастся раскрыть эти формы, то этот априорный стиль получит рациональное объяснение, обладающее высшим достоинством, т. е. отличающееся предельной, трансцендентальной ясностью.

 

§ 59. Онтологическая экспликация и ее место в строении конститутивной трансцендентальной феноменологии в целом

В ходе разделенного на взаимосвязанные отрезки анализа и отчасти благодаря идущему рука об руку с ним предварительному очерчиванию неизбежно возникающих на этом пути новых проблем и необходимой формы их упорядочения мы приобрели основополагающие для философии интуитивные познания. Исходя из предданного нам в качестве сущего мира опыта и перейдя к эйдетической установке, из предданного в качестве сущего мира опыта вообще, мы осуществили трансцендентальную редукцию, т. е. возвратились к конституирующему в себе эту предданность и все модусы последующей данности трансцендентальному ego, или в эйдетической модификации, к некому трансцендентальному ego вообще.

Тем самым трансцендентальное ego было воспринято как ego, обладающее опытом мира в себе самом, указывающее на гармоническую согласованность мира. Сообразуясь с сущностью такой конституции и с ее эгологическими уровнями, мы выявили априорность нового вида, а именно, конститутивную априорность. Мы научились отделять самоконституирование ego для себя самого, в сфере его первопорядковой собственной сущности, от конституирования всех относящихся к различным уровням «других» по отношению к ego сущностей на основе этой собственной сущности ego. В результате мы получили универсальное единство осуществляющейся в моем собственном ego совокупной конституции в ее сущностной форме, в качестве коррелята которой для меня и для всякого ego вообще всегда заранее дан и продолжает формироваться в смысловых слоях объективно существующий мир отличающийся соответствующим априорным формальным стилем. И эта конституция сама является априорной. В этих в высшей степени радикальных и последовательных разъяснениях того, что интенционально заключено и интенционально мотивировано в моем ego и в моих сущностных модификациях, выясняется, что всеобщая фактическая структура данного объективного мира, - как просто природы, как психофизического существа, как человечества, социальности с ее различными уровнями, и культуры - представляет собой сущностную необходимость в весьма широкой мере и, возможно, в гораздо более широкой, чем мы можем себе представить в настоящий момент. Отсюда, как само собой разумеющееся и необходимое следствие, вытекает, что задача, которую призвана решить априорная онтология реального мира и которая состоит именно в обнаружении включенной в его универсальность априорности, хотя и возникает неизбежно, однако, с другой стороны, является односторонней и, в конечном смысле, не философской задачей. Ибо такого рода онтологическая априорность (например: априорность, имеющая место в природе, в психофизическом существе, в социальности и в культуре) хотя и придает оптическому факту, фактическому миру с его случайными чертами относительную понятность, свойственную очевидным образом усматриваемой на основании сущностных законов необходимости именно такого положения дел, - однако не философскую, т. е. не трансцендентальную понятность. Ведь философия требует объяснения, основанного на последних и наиболее конкретных сущностных необходимостях, а таковыми являются те, которые удовлетворяют сущностной укорененности любого объективного мира в трансцендентальной субъективности, т. е. позволяют понять мир конкретно как конституированный смысл. И только после этого открываются высшие и последние вопросы, которые еще могут быть заданы понятому таким образом миру.

Одним из успехов начинающей феноменологии было то, что примененный ею метод чистой, но в то же время эйдетической интуиции привел к попыткам создания новой онтологии, которая принципиально отличалась от онтологии XVIII века, логически оперировавшей далекими от созерцания понятиями, или, иначе, к попыткам основанного на непосредственном конкретном созерцании построения априорных частных наук (чистой грамматики, чистой логики, чистого учения о праве, эйдетического учения о сущности познанной в интуитивном опыте природы и т. д.) и объемлющей их всеобщей онтологии объективного мира. В этом отношении ничто не препятствует в первую очередь начать совершенно конкретно с окружающего нас, людей, жизненного мира и с самого человека, как существенно с этим окружающим миром связанного, и вообще чисто интуитивно исследовать чрезвычайно обширную и до сих пор не выявленную априорность такого окружающего мира, принять его в качестве исходного пункта для систематического истолкования сущностных структур человеческого существования и раскрывающихся в нем в коррелятивном отношении слоев мира. Однако то, что мы непосредственно обретаем при этом, хотя и представляет собой априорную систему, впервые становится в философском отношении понятной - в соответствии с прежде сказанным - и соотнесенной с последними источниками понимания априорностью только в том случае, если конститутивная проблематика раскрывается как относящаяся к специфически философскому уровню и если естественная почва познания заменяется при этом трансцендентальной. Это означает, что все естественное, непосредственно предданное, заново выстраивается в новой изначальности и не должно некритически интерпретироваться как нечто окончательное. Тот факт, что основанный на эйдетической интуиции метод вообще называется феноменологическим и претендует на философское значение, правомерен единственно потому, что в конститутивной взаимосвязи каждая подлинная интуиция имеет свое место. Поэтому всякое интуитивное установление сферы эйдетически необходимых (аксиоматических) основоположений, проведенное в модусе позитивности, служит априорно необходимой предварительной работой, результат которой должен теперь стать трансцендентальной путеводной нитью для достижения полной интуитивной конкретности как в ее поэтическом, так и в ноэматическом аспекте. Как при возвращении в конститутивную сферу раскрываются важные и полностью новые моменты, - если отвлечься от происходящего одновременно раскрытия скрытых смысловых горизонтов в оптической области, невнимание к которой существенно ограничивает ценность априорных установлений и делает ненадежным их применение, - показывают монадологические результаты нашего исследования.

 

§ 60. Метафизические результаты нашего истолкования опыта «другого»

Эти результаты будут метафизическими, если верно, что так следует называть последние результаты познания бытия. Однако здесь речь менее всего идет о метафизике в обычном смысле, об исторически выродившейся метафизике, ни коим образом не соответствующей тому смыслу, в котором метафизика была изначально учреждена как первая философия. Чисто интуитивный, конкретный и притом аподиктический способ доказательства, используемый в феноменологии, исключает любые метафизические авантюры, любые спекулятивные излишества. Приведем ниже некоторые из наших метафизических результатов и дополним их новыми следствиями.

Мое ego, аподиктически данное мне самому, - единственное, что может с абсолютной аподиктичностью полагаться мной как сущее, - априори может быть ego, воспринимающим мир в опыте, только находясь в сообществе с подобными ему другими ego, как член сообщества монад, данного как ориентированное вокруг него самого. В силу того, что объективный мир опыта удостоверяет себя непротиворечиво, другие монады непротиворечиво удостоверяют себя как сущие. И наоборот, никакое множество монад не мыслимо для меня иначе, как эксплицитным или имплицитным образом организованное в сообщество; отсюда следует, что это множество конституирует в себе объективный мир и - в качестве множества психофизических и, в частности, человеческих существ - приобретает в этом мире пространственную и временную форму и реализует себя в нем. Совместное бытие монад, простое их сосуществование в силу сущностной необходимости означает их сосуществование во времени, а затем и бытие в форме реальной временности.

Но все это приводит к дальнейшим, в высшей степени важным метафизическим результатам. Мыслимо ли (для меня, который спрашивает об этом, и, на этой основе, для всякого мыслимого субъекта, который может об этом спросить), что сосуществуют два (или более) отделенных друг от друга, т. е. не объединенных между собой в сообщество, множества монад, каждое из которых конституирует, таким образом, собственный мир, т. е. вместе они конституируют два бесконечно разделенных мира, два бесконечных пространства и пространства-времени? По-видимому, это чистая бессмыслица. Априори каждая такая группа монад, как единство некой интерсубъективности, и притом такой интерсубъективности, которая может обходиться без какой бы то ни было актуальной связи с другой, конечно же, обладает своим миром, который, возможно, выглядит совсем не похожим на другой. Но тогда два этих мира необходимо оказываются всего лишь окружающими мирами этих интерсубъективностей и всего лишь аспектами единого, общего для них объективного мира. Ибо обе эти интерсубъективности не являются абсолютно изолированными; как мыслимые мной, они вступают в необходимое сообщество со мной как конституирующей их прамонадой (или со мной как одной из моих возможных модификаций). Таким образом, они поистине принадлежат единственной, объемлющей и меня самого всеобщности, которая объединяет все монады и группы монад, мыслимые как сосуществующие. Поэтому в действительности может существовать только одно-единственное сообщество монад - сообщество, объединяющее все сосуществующие монады; и, следовательно, только один-единственный объективный мир, одно-единственное объективное время, одно-единственное объективное пространство, только одна природа, и эта одна-единственная природа должна существовать, если во мне заложены какие-то структуры, влекущие за собой существование и других монад. Возможно, конечно, что различные группы монад и различные миры так относятся друг к другу, как относятся к нам те, которые, быть может, принадлежат не видимым для нас звездным мирам, т. е. состоят из живых существ, обходящихся без какой бы то ни было актуальной связи с нами. Но их миры представляют собой окружающие их миры с открытыми горизонтами, которые лишь фактически, лишь случайно могут быть для них не раскрыты.

Однако смысл этой уникальности монадологического мира и содержащегося в нем мира объективного должен быть правильно понят. Конечно, Лейбниц прав, когда говорит, что можно помыслить бесконечно много монад и групп монадических, однако не все эти возможности совместимы, а также, что могло бы быть сотворено бесконечное множество миров, однако не два или несколько миров сразу, поскольку они несовместимы. Здесь следует иметь в виду, что в свободном варьировании я прежде всего могу помыслить себя самого, это аподиктически-фактическое ego, существующим как-либо иначе, и, таким образом, получить систему возможных модификаций себя самого, каждая из которых, однако, упраздняется каждой другой, а также тем ego, которым я действительно являюсь. Это система априорной несовместимости. Далее факт моего существования предопределяет, являются ли другие монады другими для меня, и какие именно; я могу только найти, но не сотворить другие монады, которые будут существовать для меня. Если я мыслю себя как некую чистую возможность, отличную от того, что я есть, на самом деле, то и она, в свою очередь, предопределяет, какие монады существуют для меня как «другие». Двигаясь таким образом дальше, я могу познать, что каждая монада, обладающая значимостью как конкретная возможность, заранее очерчивает некий универсум совместимости, замкнутый мир монад, и что два мира монад одного и того же вида несовместимы друг с другом, как несовместимы две возможные модификации моего ego, а также и какого-либо мыслимого ego вообще.

Такие результаты и весь ход приводящих к ним исследований позволяют нам понять, как могут стать осмысленными вопросы, которые (независимо от того, как они могут быть решены) для традиционной философии должны были оставаться по ту сторону всех научных границ, - в том числе и те проблемы, которые мы уже затрагивали раньше.

 

§ 61. Традиционные проблемы «психологического генезиса» и их прояснение в феноменологии

В пределах мира людей и животных мы встречаемся с известной естественнонаучной проблематикой психофизического, физиологического и психологического генезиса. В нее входит проблема душевного, генезиса. Она знакома нам по развитию ребенка, в ходе которого каждый ребенок должен построить»? для себя свое представление о мире. Апперцептивная система, в которой мир как царство действительного и возможного опыта существует и всегда заранее дан для него, должна сначала конституироваться в ходе его душевного развития. Говоря объективно, ребенок приходит в мир; тогда как он подходит к началу своей душевной жизни?

Это психофизическое пришествие-в-мир приводит к проблеме телесного (чисто биологического) индивидуального развития и филогенеза, который, в свою очередь, имеет свою параллель в психологическом филогенезе. Не указывает ли это на соответствующие взаимосвязи трансцендентальных абсолютных монад, поскольку люди и звери в психическом отношении представляют собой самообъективации монад? Не вырисовываются ли во всем этом самые серьезные сущностные проблемы конститутивной феноменологии как трансцендентальной философии?

Во всяком случае, генетические проблемы, и прежде всего те из них, которые относятся к первым, наиболее фундаментальным уровням, уже довольно широко рассматривались в ходе проделанной феноменологической работы. Один из этих фундаментальных уровней есть, конечно же, уровень моего ego в его первопорядковой собственной сущности. К нему относится конституция внутреннего сознания времени и феноменологическая теория ассоциации в целом; и все, что мое первопорядковое ego находит в изначальном интуитивном самоистолковании, сразу же и в силу сущностных причин переносится на каждое другое ego. Конечно, при этом еще не затрагиваются обозначенные выше генеративные проблемы рождения, смерти и взаимосвязи между поколениями живых существ. Эти проблемы принадлежат, очевидно, более высокому измерению и предполагают настолько необъятную работу по истолкованию низших сфер, что еще долго не будут поставлены в ряд текущих задач.

И все же в разрабатываемой сфере следует точнее наметить обширные проблемные области (включающие в себя как статические, так и генетические проблемы), которые ставят нас в более близкое отношение к философской традиции. Связанные друг с другом интенциональные разъяснения, проведенные нами в отношении опыта «другого» и конституции объективного мира, были осуществлены на почве, заранее данной нам в нашей трансцендентальной установке, на основе структурной дифференциации первопорядковой сферы, в которой мы уже нашли некий мир - первопорядковый. Он стал доступен для нас, исходивших из конкретного мира, взятого в качестве феномена, благодаря той своеобразной первопорядковой редукции последнего к содержанию моей собственной сферы, к миру имманентных трансцендентностей. Этот мир включал в себя всю природу, редуцированную к природе, принадлежащей мне самому благодаря моей чистой чувственности, включая также психофизического человека (вместе с его душой), соответствующим образом редуцированного. Что касается природы, то в нее входили не только видимые, осязаемые и т. п., но и обладающие уже известной законченностью вещи как субстраты каузальных свойств, вместе с универсальными формами: пространством и временем. По-видимому, первой проблемой для конститутивного прояснения бытийного смысла объективного мира будет разъяснение происхождения, прежде всего, этой первопорядковой природы и первопорядковых телесно-душевных единств, разъяснение их конституирования в качестве имманентных трансцендентностей. Для проведения такого разъяснения требуются чрезвычайно обширные исследования. Здесь нам вновь предстоит вспомнить о столь многократно обсуждавшихся в последнем столетии самыми выдающимися физиологами и психологами проблемах психологического генезиса представлений о пространстве, о времени и о вещи. До действительного прояснения этих проблем дело пока еще не доходило, хотя его великие проекты несут на себе печать их выдающихся начинателей.

Если мы вернемся теперь к ограниченной нами и включенной в феноменологическую иерархию проблематике, то станет очевидным, что вся психология Нового времени, как и теория познания, не постигла подлинного смысла тех проблем, которые должны быть поставлены здесь как в психологическом, так и в трансцендентальном плане, а именно как проблемы статического и генетического интенционального истолкования. Да это и не было возможно даже для тех, кто принял учение Брентано о психических феноменах как интенциональных переживаниях. Отсутствовало понимание своеобразия интенционального анализа и всей совокупности задач, обнаруживаемых сознанием, как таковым, в поэтическом и ноэматическом планах, а также понимание той принципиально новой методики, которая требуется для их решения. По проблемам «психологического генезиса представлений о пространстве, о времени и о вещи» нам ничего не может сообщить никакая физика или физиология и никакая экспериментальная или не экспериментальная психология, которая подобно данным наукам работает в индуктивной сфере внешнего. Эти проблемы относятся исключительно к интенциональной конституции феноменов, которые уже заранее даны нам в качестве путеводных нитей (или могут быть, в частности, заранее даны с помощью эксперимента), но которые только теперь должны быть исследованы в соответствии с интенциональным методом и в универсальных взаимосвязях психической конституции. Какая именно здесь подразумевается универсальность, достаточно отчетливо видно на примере единой систематической взаимосвязи тех конституций, которые эксплицируют мое ego в отношении того, что является моим собственным, и того, что является «другим» по отношению ко мне.

Феноменология указывает на необходимость принципиальных преобразований также и в области психологии. В соответствии с этим значительно большая часть ее исследований относится к априорной и чистой (т. е. освобожденной от всего психофизического) интенциональной психологии. Это та самая психология, в отношении которой мы уже неоднократно указывали, что благодаря замене естественной установки на трансцендентальную она становится открыта для «коперниканского переворота», в результате которого она получает новый смысл абсолютно радикального трансцендентального рассмотрения мира и запечатлевает этот смысл на всяком психологическом анализе, проводимом в рамках феноменологии. Только этот новый смысл дает возможность применять такие анализы в трансцендентальной философии и даже поместить их в рамках трансцендентальной метафизики. Именно здесь проводится последнее прояснение и преодоление трансцендентального психологизма, который вводил в заблуждение и парализовал философию на протяжении всего Нового времени. По-видимому, теперь, благодаря всему вышеизложенному, как для трансцендентальной феноменологии, так и для параллельной ей интенциональной психологии (как позитивной науки) предочерчена некая фундаментальная структура, разделение параллельных исследований в области эйдетической психологии на те, в которых интенционально истолковывается конкретное содержание собственной сущностной сферы некой души вообще, и те, в которых истолковывается интенциональность конституирующегося в этой сфере «другого». К первой исследовательской сфере относится главная и основная часть интенционального истолкования представления о мире, точнее говоря, возникающего в человеческой душе феномена существующего мира, как мира универсального опыта. Если этот мир опыта редуцируется к миру, первопорядковым образом конституированному в отдельной душе, то он уже не есть более мир, принадлежащий каждому и получающий свой смысл из опыта всего человеческого сообщества в целом, но исключительно интенциональный коррелят жизненного опыта, протекающего в отдельной душе, и прежде всего моего жизненного опыта вместе с теми смыслами, которые в первопорядковой изначальности образуются на различных уровнях в процессе этого опыта. Вслед за ними в ходе интенциональных исследований нужно объяснить, как конституируется это первопорядковое ядро феноменального мира, которое каждый из нас, людей, и прежде всего каждый психолог, может получить благодаря описанному ранее исключению смысловых моментов, принадлежащих сфере «другого». Если в этом первопорядковом мире мы абстрагируемся от появляющегося в нем в редуцированном виде человеческого Я как психофизического существа, то остается всего лишь первопорядковая природа как природа, соотнесенная лишь с моей собственной чувственностью. В качестве первичной проблемы психологического генезиса мира опыта здесь выделяется проблема генезиса фантомной, или чувственной вещи, со свойственными ей слоями (видимая вещь, осязаемая вещь и т. п.) и их синтетическим единством. Эта вещь дана (всегда в рамках этой первопорядковой редукции) чисто как единство чувственных способов явления и их синтезов. Фантомная вещь в своих синтетически взаимосвязанных модификациях, как вещь, находящаяся вблизи или вдали, не есть еще реальная вещь первопорядковой психической сферы, реальная вещь уже здесь конституируется на более высоком уровне как каузальная вещь, как тождественный субстрат (субстанция) каузальных свойств. Субстанциальность и каузальность относятся, очевидно, к конститутивным проблемам более высокого уровня. Проблема конституции чувственной вещи и фундаментально существенных для нее пространства и пространства-времени относится к только что намеченной проблематике, которая дескриптивно исследует только синтетическую взаимосвязь явлений вещи (модусов видимости, аспектов перспективы), причем только с одной стороны; противоположную сторону составляет интенциональное соотнесение явлений с функционирующим живым телом, которое, в свою очередь, должно быть описано в отношении своей собственной конституции и отличительного своеобразия принадлежащей ему конститутивной системы явлений.

При таком ходе исследований перед нами возникают все новые проблемы дескриптивного истолкования, которые должны быть систематически разработаны, даже если серьезного внимания заслуживает только конституция первопорядкового мира, как мира реальностей, и связанные с ней важные проблемы конституции пространственности и временности, как принадлежащих этому миру. Как обнаруживается, уже эта проблематика составляет обширную область исследований, притом что она относится лишь к фундаментальному уровню исчерпывающей феноменологии природы, как объективной, но в тоже время чистой природы, которая еще далеко не есть конкретный мир.

Обращение к психологии побудило нас перенести разделение между тем, что является первопорядковым, и тем, что конституируется как «другое», в чисто психическую сферу и, пусть лишь поверхностно, заранее очертить проблематику первопорядковой и объективной природы как психологическую проблематику.

Если же мы снова вернемся к трансцендентальной установке, то наш предварительный очерк проблематики, связанной с психологическим генезисом представления о пространстве и т. д., станет, в свою очередь, основанием для предварительного очерка параллельных трансцендентально-феноменологических проблем, а именно, проблем конкретного истолкования первопорядковой природы и мира вообще, - благодаря чему будет восполнен значительный пробел в намеченной нами ранее проблематике конституции мира как трансцендентального феномена.

Для обозначения чрезвычайно обширного, составляющего целую дисциплину комплекса исследований, связанных с первопорядковым миром, мы можем также в значительно расширенном смысле использовать понятие «трансцендентальной эстетики», заимствованное у Канта в силу того, что аргументы, приводимые критикой разума относительно пространства и времени, очевидно, хотя и в чрезвычайно ограниченном и непроясненном виде, имеют своей целью ноэматическую априорность чувственного созерцания, которая, будучи расширена до конкретного a priori данной в чисто чувственном созерцании первопорядковой природы, требует своего трансцендентально-феноменологического завершения путем включения в конститутивную проблематику. С другой стороны, смыслу другого кантовского понятия, понятия «трансцендентальной аналитики» противоречила бы наша попытка дать такое название более высокому ярусу конститутивной априорности, т. е. априорности самого объективного мира и конституирующих его многообразий (а на высшем уровне - априорности актов идеализации и построения теории, которые в конечном итоге конституируют природу и мир науки). К первому из возвышающихся над нашей «трансцендентальной эстетикой» ярусов относится теория опыта «другого», теория так называемого вчувствования. Требуется лишь указать, что здесь сохраняет силу все то, о чем мы уже говорили относительно проблем психологического генезиса на нижнем уровне, а именно, что проблема вчувствования получает свой истинный смысл и истинный метод, ведущий к ее разрешению, только благодаря конститутивной феноменологии. Именно потому все прежние теории (в том числе и теория Макса Шелера) не привели ни к какому осязаемому результату, и так и осталось непознанным то, каким образом свойство «другого» быть «другим» переносится на мир в целом в качестве его объективности, впервые придавая ему этот смысл.

Следует также четко указать, что было бы, разумеется, нецелесообразно по отдельности рассматривать интенциональную психологию как позитивную науку и трансцендентальную феноменологию. Очевидно, что предстоящая исследовательская работа выпадает на долю последней, в то время как психология, незатронутая коперниканским поворотом, будет заимствовать у нее полученные результаты. Однако столь же важно иметь в виду, что подобно тому, как душа и объективный мир вообще при трансцендентальном рассмотрении не лишаются своего существования и своего бытийного смысла, но последний лишь приводится к изначальной ясности посредством его конкретного всестороннего раскрытия, точно так же и позитивная психология не теряет своего содержания, которым обладает по праву, но лишь освобождается от наивного позитивизма и становится одной из дисциплин в рамках универсальной трансцендентальной философии как таковой. С этой точки зрения, можно сказать, что в ряду возвышающихся над наивной позитивностью наук первой стоит именно интенциональная психология.

В самом деле, она имеет еще одно преимущество перед всеми другими позитивными науками. Если она, как позитивная наука, строится в соответствии с правильным методом интенционального анализа, то она может избегнуть проблем, связанных с ее основаниями, проблем, с которыми сталкиваются другие позитивные науки и которые происходят из той односторонности, свойственной наивно конституированной объективности, которая для того чтобы достичь всестороннего рассмотрения, требует, в конце концов, перехода к трансцендентальной точке зрения на мир. Но интенциональная психология уже содержит в себе трансцендентальное, хотя и в скрытом виде; поэтому требуется лишь осуществить последнее осмысление, чтобы совершить коперниканский поворот, который содержательно не изменяет ее интенциональные результаты, а лишь возвращает нас к их последнему смыслу. Перед психологией, таким образом, стоит только одна фундаментальная проблема - обоснование понятия души.

 

§ 62. Обзорная характеристика интенционального истолкования опыта «другого»

В завершение этой главы нам следует возвратиться к тому возражению, которое мы принимали во внимание в первую очередь, - к возражению против нашей феноменологии, вызванному тем, что она с самого начала выдвинула притязание на то, чтобы быть трансцендентальной философией и, следовательно, как таковая, разрешить проблемы возможности объективного познания. Возражение состоит в следующем. Как исходящая из трансцендентального ego, полученного в результате феноменологической редукции, и неразрывно связанная с ним, феноменология будто бы уже не способна привести к такому познанию; сама того не замечая, она впадает в трансцендентальный солипсизм, а все попытки проникнуть к «другой» субъективности и подлинной объективности оказываются возможны лишь на основании скрытой метафизики, благодаря тайному принятию лейбницевских традиций.

Это расплывчатое возражение опровергается в результате проведенных истолкований. Прежде всего следует иметь в виду, что мы ни в одном пункте не покидали трансцендентальной установки, установки трансцендентального эпохе, и что наша теория опыта «другого», опытного познания «других ego», не намеревалась и не могла быть ни чем иным, кроме истолкования их смысла как «других» на основе их конституции, истолкования их предельного смысла как «истинно сущих других» на основе соответствующих согласованных синтезов. То, что я согласованным образом удостоверяю в качестве «другого» и, следовательно, чем я при этом обладаю как данной с необходимостью, а не по моему произволу, и подлежащей познанию действительностью, - в трансцендентальной установке есть ео ipso сущий для меня «другой», alter ego, указанный в опытно-познающей интенциональности моего ego. В рамках позитивной установки мы говорим и находим само собой разумеющимся, что в моем собственном опыте я познаю не только себя самого, но и «другого» посредством особой формы опыта «другого». Достоверное трансцендентальное истолкование показало нам не только трансцендентальную правоту этого положительного высказывания, но показало также, что трансцендентальное, конкретно схваченное ego (которое в установке трансцендентальной редукции познает себя в пока еще неопределенном горизонте) постигает как само себя в своем собственном первопорядковом бытии, так и «других», другие трансцендентальные ego, в форме своего трансцендентального опыта «другого», хотя они даны уже не в своей изначальности и в абсолютной аподиктической очевидности, а в очевидности внешнего опыта. В себе я воспринимаю и познаю «другого», и он конституируется во мне в аппрезентативном отражении, а не в изначальном виде. Поэтому в широком смысле вполне можно сказать, что я как ego, как размышляющий истолкователь, в результате самоистолкования (а именно, истолкования того, что я нахожу в себе самом) все-таки получаю трансцендентность, причем как трансцендентальным образом конституированную, а не просто принятую в своей наивной позитивности. Так исчезает иллюзия, будто бы все, что я в качестве трансцендентального ego познаю как сущее для меня самого и истолковываю как конституированное во мне самом, должно принадлежать сфере моей собственной сущности. Это справедливо только для имманентных трансцендентностей; конституция как термин для обозначения систем синтетической актуальности и потенциальности, сообщающих мне, как ego в своей собственной существенности, смысл и бытие, есть конституция имманентной предметной действительности. При первом обращении к феноменологии и в установке начинающего, который только лишь приступает к введению в рассмотрение феноменологической редукции как универсального условия всех конститутивных исследований, попадающее в поле зрения трансцендентальное ego схватывается хотя и аподиктически, но как обладающее совершенно неопределенным горизонтом, который ограничивается сферой всеобщего просто в силу того, что мир, как и все, что я о нем знаю, должен стать всего лишь феноменом. Следовательно, при таком начале отсутствуют всевозможные различия, которые проводятся лишь в ходе интенционального истолкования и которые тем не менее, как я теперь понимаю, сущностно принадлежат мне. Таким образом, отсутствует прежде всего договоренность с самим собой относительно моей первопорядковой сущности, моей собственной сферы, в точном смысле слова, и того, что в рамках опыта «другого» конституируется в ней самой как «другое», как нечто аппрезентированное, но не как то, что в принципе дано или когда-либо может быть дано изначально в моей первопорядковой сфере. Я должен истолковать как таковое сначала свое собственное, чтобы понять, что в сфере моего собственного получает свой бытийный смысл и несобственное, - а именно, как аппрезентированное по аналогии. Поэтому я, размышляющий, не понимаю вначале, как, если все другие люди целиком заключаются в скобки, я вообще могу прийти к «другим» и к себе самому. В принципе я также не понимаю еще, - и соглашаюсь с этим лишь против своей воли, - что я сам, заключая в скобки себя как человека и как человеческую личность, все же должен после этого сохранить себя в качестве ego. Таким образом, я еще ничего не могу знать о какой-либо трансцендентальной интерсубъективности; я вынужден рассматривать себя, ego, в качестве solus ipse, а все конститутивные составляющие (уже после того, как я достиг первоначального понимания конститутивной работы) - все еще в качестве лишь собственных содержаний этого единственного ego. Поэтому потребовались более подробные истолкования, сделанные в этой главе. Благодаря им для нас впервые становится понятен полный и собственный смысл феноменологически-трансцендентального идеализма. Видимость солипсизма рассеивается, хотя сохраняет свою фундаментальную значимость положение, гласящее, что все, что есть для меня, может почерпнуть свой бытийный смысл исключительно из меня самого, из сферы моего сознания. Этот идеализм возник как некая монадология, которая несмотря на умышленное сближение с лейбницевской метафизикой черпает свое содержание из чисто феноменологического истолкования, раскрытого посредством трансцендентальной редукции трансцендентального опыта, т. е. из самой изначальной очевидности, на которой должны быть основаны все мыслимые очевидности, - иначе говоря, из изначальной очевидности, которая может быть источником всякой правильности, и в особенности, в сфере познания, Феноменологическое истолкование не имеет, таким образом, ничего общего с метафизической конструкцией и ни в явном, ни в скрытом виде не является теоретизированием, опирающимся на предпосылки или использующим идеи, заимствованные из исторической традиции метафизики. Оно представляет собой крайнюю противоположность всему этому благодаря тому, что действует в рамках чистой интуиции, или, скорее, в рамках чистого смыслоистолкования посредством наполняющей данности самой вещи. В особенности в отношении объективного мира реальностей (как и в отношении каждого из многочисленных идеальных объективных миров, образующих поля деятельности чисто априорных наук) оно не занимается ни чем иным (и это нужно неустанно подчеркивать), кроме истолкования смысла, которым этот мир обладает для всех нас до всякого философствования, черпая его, по-видимому, только из нашего опыта, - смысла, который может быть философски раскрыт, но никогда не может быть изменен, и который только в силу сущностной необходимости, а не по слабости наших сил, на каждом этапе нашего опыта содержит в себе горизонты, нуждающиеся в фундаментальном прояснении.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

§ 63. Задача критики трансцендентального опыта и познания

В исследованиях, которые содержались в последнем размышлении, а также в двух предыдущих, мы двигались на почве трансцендентального опыта, опыта познания самого себя и «другого». Мы доверились этому опыту в силу его изначальной жизненной очевидности, как и доверились очевидности предикативной дескрипции всех видов трансцендентально-научного опыта вообще. При этом мы отвлеклись от требования - осуществить аподиктическое познание, которое единственно может быть подлинно научным, - прозвучавшего в начале с такой серьезностью, но ни в коем случае не отбросили его. Мы только предпочли сначала очертить контуры необъятной проблематики этой первой в своем роде феноменологии, которой свойственна еще некоторая наивность (и именно в отношении аподиктичности), проблематики, в разработке которой заключается великая и наиболее своеобразная задача феноменологии как науки новой и более высокой формации, вместо того чтобы сразу же пуститься в обсуждение дальнейших и последних проблем феноменологии, связанных с ее самокритикой, нацеленной на определение объема и границ, а также модусов аподиктичности. По крайней мере предварительное представление о способе предстоящей критики трансцендентально-феноменологического познания дают наши прежние указания, например, указания на то, как посредством критики трансцендентального воспоминания выявляется аподиктическое содержание последнего. Всякая трансцендентально-философская теория познания как критика познания, приводит, в конце концов, к критике трансцендентально-феноменологического познания (и, прежде всего, трансцендентального опыта), а при сущностной отнесенности феноменологии к самой себе эта критика тоже нуждается в критике. Но несмотря на очевидную возможность повторного осуществления трансцендентальных рефлексий и самой критики, бесконечный регресс, сопряженный с какими-либо трудностями или даже с нелепостями, в этом отношении не возникает.

 

§ 64. Заключительное слово

Можно, пожалуй, сказать, что наши размышления, в сущности, достигли своей цели, а именно, привели к конкретной возможности раскрыть картезианскую идею философии как универсальной науки с абсолютным обоснованием. Показать эту конкретную возможность, продемонстрировать ее практическую выполнимость, - пусть даже, разумеется, в виде некой незаконченной программы - значит указать необходимое и несомненное начало и столь же необходимый метод, к которому всегда можно обратиться и которым одновременно очерчивается систематика всех осмысленных проблем вообще. Этого мы уже достигли на деле. Единственное, что остается, - это разветвление трансцендентальной феноменологии на отдельные объективные науки, легко понятное по мере ее произрастания из начал философии, и отношение этих наук к наукам, пребывающим в позитивной установке и предданным в качестве примеров. К этим последним мы теперь и обратимся.

Повседневная практическая жизнь наивна, и происходящее в ней опытное познание, мышление, оценивание и действие погружено в заранее данный мир. При этом вся интенциональная работа опытного познания, в котором только и даны нам вещи, совершается анонимно: познающий ничего не знает об этой работе, как и о выполняющем эту работу мышлении; числа, предикативные комплексы, ценности, цели, результаты труда возникают одно за другим благодаря неким скрытым усилиям, и взгляду представляются только они. Не иначе дело обстоит и в позитивных науках. Им свойственна наивность более высокого уровня, они представляют собой продукты сложной теоретической техники, однако результаты интенциональной работы, от которых, в конечном счете, все и зависит, остаются неистолкованными. Правда, наука претендует на способность оправдывать свои теоретические шаги и повсюду основывается на критике. Но осуществляемая ею критика не есть последняя критика познания; такая критика основана на изучении начальных продуктов, на раскрытии всех принадлежащих им интенциональных горизонтов, благодаря которым только и может быть наконец постигнута «область действия» тех или иных очевидностей и в соответствии с ней оценен бытийный смысл предметов, теоретических построений, ценностей и целей. Поэтому даже на высоком уровне развития современных позитивных наук мы сталкиваемся с проблемами оснований, с парадоксами и неясностями. Первичные понятия, которые проходят через всю науку и определяют смысл ее предметной сферы и теорий, возникли в наивной установке, обладают неопределенными интенциональными горизонтами и представляют собой грубые продукты наивной и неосознанной интенциональной работы. Это относится не только к специальным наукам, но и к традиционной логике со всеми ее формальными нормами. Всякая попытка прийти от исторически развившихся наук к лучшему обоснованию, к лучшему пониманию их собственного смысла и их собственных достижений приближает ученого к цели его самоосмысления. Однако существует лишь одно радикальное самоосмысление - феноменологическое. Но радикальное и абсолютно универсальное самоосмысление неотделимы друг от друга и вместе неотделимы от подлинного феноменологического метода самоосмысления в форме трансцендентальной редукции, интенционального самоистолкования, раскрываемого посредством этой редукции трансцендентального ego и систематической дескрипции, принимающей вид некой интуитивной эйдетики. А универсальное и эйдетическое самоистолкование подразумевает совершенное владение всеми мыслимыми конститутивными возможностями, «врожденными» этому ego и трансцендентальной интерсубъективности.

Таким образом, последовательно проводимая феноменология априорным образом, но в силу строго интуитивной сущностной необходимости и всеобщности конституирует формы всех мыслимых миров, причем, опять-таки, в пределах всех мыслимых форм бытия вообще и их иерархической системы; при этом она конституирует эти формы изначально, т. е. в соотнесенности с конститутивным априори, с той априорностью, которая присуща конституирующим ее продуктам интенциональной работы.

Поскольку в своем продвижении феноменология не располагает ни заранее данными действительностями, ни даже понятиями о действительности, но с самого начала черпает свои понятия в изначальности этой работы (которая сама схватывается в изначальных понятиях) и в силу необходимости раскрытия всех горизонтов господствует над всеми различиями в широте действия, над всякой абстрактной относительностью, постольку она сама должна прийти к понятийным системам, определяющим основной смысл всех областей науки. Речь идет о тех понятиях, которые должны заранее очерчивать все формальные разграничения формальной идеи универсума возможного бытия вообще, т. е. некого возможного мира вообще, и сообразно тому стать подлинными основными понятиями всех наук При использовании понятий, образованных таким изначальным способом, не могут возникнуть никакие парадоксы. Поэтому исследования, косвенным образом намеченные в предшествующих размышлениях, представляют собой не что иное как начало радикального прояснения смысла и генезиса - или смысла, возникающего в ходе такого генезиса, - смысла и генезиса понятий мира, природы, пространства, времени, одушевленного существа, человека, души, живого тела, социальной общности, культуры и т.д. Ясно, что действительное проведение означенных исследований позволило бы обосновать все те понятия, которые и до всякого исследования функционируют в качестве основных понятий позитивных наук, но только в феноменологии приобретают всестороннюю ясность и отчетливость, не оставляя места для дальнейших вопросов.: Мы можем теперь также сказать, что в априорной, и трансцендентальной феноменологии берут начало и в ходе коррелятивных исследований получают свое последнее обоснование все без исключения априорные науки, а рассматриваемые с точки зрения такого происхождения, они принадлежат самой универсальной априорной феноменологии как ее систематические ответвления. Эту априорную систему можно, следовательно, охарактеризовать и как систематическое развертывание универсального априори, которое сущностным образом врождено трансцендентальной субъективности, а, следовательно, и интерсубъективности, или как развертывание универсального логоса всякого мыслимого бытия. Это, в свою очередь, означает, что полностью и систематически развитая трансцендентальная феноменология была бы ео ipso истинной и подлинной универсальной онтологией; и притом не пустой, формальной онтологией, но такой, которая заключала бы в себе все региональные бытийные возможности с учетом всех соответствующих корреляций.

Эта универсальная конкретная онтология (или универсальная и конкретная теория науки, конкретная логика бытия) оказалась бы, таким образом, самим по себе первым универсумом наук с абсолютным обоснованием. Среди философских дисциплин самой по себе первой была бы солипсистски ограниченная эгология, учение о первопорядковым образом редуцированном ego, и только затем шла бы фундированная в ней интерсубъективная феноменология, как всеобщая дисциплина, которая рассматривает прежде всего универсальные вопросы и лишь после этого разветвляется на отдельные априорные науки.

Эта всеобщая наука об априори стала бы тогда фундаментом подлинных наук о фактах и подлинной универсальной философии в картезианском, смысле, универсальной и обладающей абсолютным обоснованием науки о фактически сущем. Ведь именно в априори заключена вся присущая факту рациональность. Априорная наука есть наука о принципах, к которым должна возвратиться наука о фактах, для того, чтобы получить, наконец, именно принципиальное обоснование; однако априорная наука не может быть наивной, а должна проистекать из последних трансцендентально-феноменологических источников и, таким образом, принимать форму всестороннего априори, пребывающего в самом себе и получающего из самого себя свое оправдание.

Чтобы исключить всякое недоразумение, я хотел бы в заключение указать на то, что феноменология, как мы уже говорили выше, исключает лишь всякую наивную метафизику, оперирующую лишенными какого бы то ни было смысла вещами в себе, но не метафизику вообще, и что она вовсе не против тех проблемных мотивов, которые постепенно исказили постановку вопроса и метод в старой традиции, и ни в коем случае не намерена останавливаться перед «высшими и последними» вопросами. Само по себе первое бытие, предшествующее всякой объективности мира и несущее ее на себе, есть трансцендентальная интерсубъективность, вселенная монад, объединяющихся в различные сообщества. Но в этой фактической сфере монад, - а с учетом идеальной возможности, и во всякой мыслимой монадической сфере, - возникают все те же проблемы случайных фактов, смерти, судьбы, возможности «подлинной» человеческой жизни как исполненной некого особого смысла, а также проблема «смысла» истории и так далее, от одного уровня к другому.

Мы можем также сказать, что эти проблемы являются этико-религиозными проблемами, но поставлены на ту почву, на которую и должно быть поставлено все то, что может обладать для нас смыслом.

Так осуществляется идея универсальной философии - совсем иначе, чем полагал Декарт и его эпоха, ведомые новым естествознанием: не как универсальная система дедуктивной теории, рассматривающая все сущее как включенное в некое счетное единство, но, - и тем самым был коренным образом изменен основной сущностный смысл науки, - как система феноменологических, коррелятивных в своей тематике дисциплин, глубочайшим основанием которой является не аксиома ego cogito, а универсальное самоосмысление.

Другими словами, необходимый путь к познанию, обладающему в высшем смысле последним обоснованием, или, что то же самое, к философскому познанию, есть путь универсального, прежде всего монадического, а затем и интермонадического самопознания. Мы можем также сказать, что радикальное и универсальное развитие картезианских размышлений, или иначе, развитие универсального самопознания, есть сама философия и охватывает все подлинные, ответственные перед самими собой науки.

Дельфийское изречение γνωυι σεαυτόν приобрело новое значение. Позитивная наука есть наука, затерявшаяся в мире. Нужно сперва потерять мир в έποχή, чтобы вновь обрести его в универсальном самоосмыслении. «Noli foras ire, - говорит Августин, - in te redi, in interiore homine habitat veritas»97

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

ПРИМЕЧАНИЯ К ФРАНЦУЗСКОМУ ПЕРЕВОДУ «КАРТЕЗИАНСКИХ РАЗМЫШЛЕНИЙ»98

 

Примечание 1

Суть третьего параграфа и одновременно разрешение того затруднения, которое излагается в нем, заключено, как мне кажется, в словах: «Nous accepterons cette ide'e comme une hypothe se provisoire»99 (выделено мною). Вследствие этого мне кажется, что следует несколько острее подчеркнуть предварительный, условный характер принятия этой гипотезы, - так, чтобы при этом были приведены и основания этой условности. Кроме того, в конце всего рассуждения представляется необходимым вернуться к этому пункту и еще раз обсудить вопрос о принятии такого предварительного решения. Иначе мне кажется невозможным преодолеть затруднения, связанные с предвзятостью наших допущений. Действительно, такие необоснованные допущения в скрытом виде содержатся в следующих местах текста: «...de donner aux sciences un fondement absolu»100 и «...nous possedons cette ide'e»101. Что касается последнего утверждения, то ему предшествуют два предвзятых, т. е. неконтролируемых размышляющим философом допущения: в первом из них допускается, что мы обладаем этой идеей, причем неизвестно еще, в проясненном или в непроясненном виде, а во втором - несомненный характер нашего знания о том, что мы ею обладаем.

В завершение третьего параграфа следовало бы еще заметить: если мы решаемся осуществить первую «редукцию», - редукцию в отношении научных результатов, - то само это решение должно быть как-то мотивировано или обосновано. А эта мотивация или обоснование содержится в некоторых допущениях, правомерность которых здесь фактически не исследуется. Действительно, тут предполагается, во-первых, идея абсолютного обоснования и его ценность, а во-вторых, тот факт, что в наивном, равно как и в научном, познании наличие такого абсолютного обоснования, по меньшей мере, еще не было установлено или даже вовсе не имеет места. Первое допущение здесь более важное либо проводится совершенно наивно, без всякой критики, и в этом смысле является догмой (которая, возможно, вовсе не соответствует излагаемым позднее условиям аподиктической очевидности), либо не наивно, и тогда оно само должно быть получено трансцендентально-феноменологическим способом. Другими словами, для того чтобы убедиться в возможности и необходимости трансцендентально-феноменологической редукции, нужно, чтобы практически эта редукция уже была осуществлена. В обоих случаях мы имеем дело с бессилием сознательного, научно и критически контролируемого метода в сравнении с совершенно случайными «наитиями», гениальными прозрениями. Имеется ли отсюда какой-нибудь выход? (Это проблема начала?)

 

Примечание 2

Из того, что некоторые элементарные идеи, составляющие идею науки, переживаются нами в конкретных научных занятиях или в последующем критическом осмыслении, еще не следуют никакие выводы, имеющие решающее значение для хода размышлений. Ибо речь идет не только о том, что идея подлинной науки не должна быть взята нами полностью «из воздуха», но и о том, - в случае если имеются совершенно конкретные переживания и опыт этой идеи - правомерно ли то, что познается в опыте этих переживаний, т. е. правомерна ли идея подлинной науки (и соответствующие элементарные идеи). Более того, слова «ide'e, qui... guide cet effort de la pense'e scientifique»102 указывают как раз на то, что даже попытка осуществления самих размышлений в целом фактически основана на переживании определенных идей, т. е., во-первых, на переживании недостаточно проясненных (по крайней мере для читателя!) идей и, во-вторых, на переживании идей, правомерность которых вплоть до теперешней фазы размышлений еще не выяснена и остается спорной (допускает сомнение). Таким образом, возникает сомнение (которое в дальнейшем само может быть либо обосновано, либо устранено) в правомерности самой этой попытки и т. д. Здесь необходимы, следовательно, соответствующие добавления. К таковым, несомненно, относится высказывание на с. 344103. Следовало бы, однако, обсудить все это несколько подробнее.

 

Примечание 3

ad: «qu'en vertu de l'experience sensible que j'ai leur corps»104.

Это можно понять или в смысле «всего лишь» констатации некого факта, или же в смысле сущностного определения, а именно, что без участия «чувственного опыта» было бы вообще невозможно познать психическую жизнь других людей и зверей. Для хода размышлений нужно учитывать второе понимание. Поэтому было бы желательно сформулировать его более четко.

Кроме того, что в точности означает здесь это «еп vertu de»?. Ведь от этого зависит, влечет или не влечет за собой редукция чувственного опыта ipso facto и редукцию в отношении способа постижения «других» субъектов. Вопрос решался бы утвердительно лишь в том случае, если бы значимость опыта, в котором воспринимаются «другие» субъекты и, соответственно, «другая» психическая жизнь, зависела от значимости чувственного опыта и зависела таким образом, что первый обладал бы значимостью только если бы ей обладал второй. Пусть в действительности так оно и есть, но здесь следовало бы, по крайней мере, указать на эти обстоятельства. Иначе у читателя могут появиться основания для сомнений.

 

Примечание 4

ad: «...cette abstention est ce qu 'elle est, et elle est inclusé dans tout le courant de la vie perceptive»105. He совсем ясно, в каком смысле здесь говорится об «абстинентности» (эпоха, редукция?) как о состоянии воздержания в «целом потоке жизни восприятия». Следует ли под этим понимать, что в целом этого потока, так сказать, где-то имеет место и совершенно особое воздержание от суждения, от полагания, или же, совсем иначе, что всюду, где в этом потоке происходит полагание реальности или, в более общем смысле, бытия, это полагание пресекается или нейтрализуется (разумеется, за исключением полагания самого чистого сознания)? Во втором случае следовало бы, пожалуй, подвергнуть сомнению факт, а также саму возможность столь широкой модификации всех этих полаганий. Вероятно, речь идет об «исключении» того, что в Идеях106 называется «генеральным тезисом». Впрочем, постижение подлинного смысла «генерального тезиса» (см.: Идеи) представляет большие трудности, равно как и утончение этого понятия. Для дальнейшего это может и не иметь сколько-нибудь большого значения, но данный отрывок текста представляет собой уязвимое место и может стать причиной недоразумений.

 

Примечание 5

Не лучше ли было бы вместо «Tout son sens universel…107 сказать: «Весь его универсальный и партикулярный смысл, всю его бытийную значимость я черпаю исключительно из таких cogitationes»? Об этом же говорится и на с. 358 и далее108. Ведь в рамках эпохе я могу выносить суждения только о самом себе, а не о мире. Оспариваемое мною положение может, конечно (в несколько модифицированном смысле), быть принято как результат, который можно получить, если придерживаться трансцендентально-конститутивной точки зрения. Но здесь его нельзя понимать в этом смысле, ведь мы пока еще только ищем пути развития трансцендентальной проблематики; поэтому здесь недопустимо использовать результаты, к которым приходит трансцендентальное рассмотрение.

 

Примечание 6

Вместо «Je ne puis... agir...»109 и т. д. я также предложил бы следующее: «Я не могу действовать и выносить суждения ни в каком другом мире, за исключением того, смысл и значимость (бытие?) которого я постигаю при осуществлении своих cogitationes».

 

Примечание7

ad «Par conséquent...»110 и т. д. Строго говоря, на основании прежде сказанного можно утверждать лишь следующее: «Вследствие этого схватываемое мной естественное существование мира - мира, о котором я только и могу вести речь, - фактически предполагает существование чистого ego и его cogitationes как само по себе предшествующее существование». В несколько иной форме можно было бы также сказать: «Схватывание естественного существования мира предполагает...» и т. д. - Но для того, чтобы можно было утверждать то, что стоит в тексте, потребовалось бы сначала ясно показать, что понятия «естественное существование мира» и «схватываемое мной естественное существование мира» строго эквивалентны, а это вовсе не само собой разумеется. Ведь не подлежит никакому сомнению, что их значения различны. К тому же было бы очень трудно показать их эквивалентность на этом этапе размышлений. Приведенное в тексте замечание «du monde dont je puis parler»111, во-первых, не совсем ясно; во-вторых, еще ведь не решено, о каком мире я могу высказывать правомерные утверждения; наконец, в-третьих, это замечание недостаточно. Ибо и в отношении мира, о котором мне разрешено говорить, «существование» и «схватываемое мной существование» еще не тождественны, и переход от «схватываемого мной существования» к «существованию» Как таковому, представляет собой обобщение, правомерность которого еще только предстоит показать.

Нужно еще раз подчеркнуть: если бы и могла обнаружиться правомерность содержащихся в тексте утверждений, это не может произойти и недопустимо на данном этапе размышлений, где мы еще только ищем и прокладываем пути к трансцендентальной точке зрения и где мы не имеем права предвосхищать возможный конечный результат трансцендентального рассмотрения. В любом случае, это было бы «некартезианским» шагом, шагом, который, правда, сделал сам Декарт, но которого как раз хочет избежать Э. Гуссерль, поскольку в нем содержится некое метафизическое суждение, сходное с категорическим тезисом относительно того, что само по себе не является элементом трансцендентальной субъективности. Если бы мне было позволено что-либо предложить, я попросту вычеркнул бы последний абзац восьмого параграфа.

 

Примечание 8

«Cette transcendance appartient au sens specifique de I'être du monde»112. Это утверждение каждому, кто размышлял о способе данности предметов «внешнего» мира, поначалу кажется вполне убедительным и к тому же будто бы не влечет за собой никаких дальнейших выводов. Новичку в феноменологии будет, конечно, трудно усмотреть его справедливость. В действительности оно скрывает в себе весьма существенные положения, поскольку исходя из него можно заключить, будто «все, что не отмечено этой трансцендентностью, не есть объект мира», благодаря чему мы впоследствии решаем, что миру не принадлежит чистая субъективность (конституирующее не-трансцендентное сознание). Такое утверждение, несомненно, соответствует тому, что имеет в виду Э. Гуссерль. Однако можно ли в самом деле постичь его с аподиктической очевидностью? Прежде всего мы должны полностью согласиться с разделением всего того, что конституируется в многообразиях переживаний и чистой субъективности (разумеется, только в форме чистого конституирующего сознания). Справедливо, далее, что многое из того, что конституировано, принадлежит миру. Но позволительно ли после этого говорить, что «миру принадлежит» только то, что конституировано? Исходя из разделения, которое проводится прежде всего по чисто методологическим - и притом подлинно картезианским - причинам, поскольку то, что осуществляет конституцию, дано в аподиктической очевидности как существующее, тогда как о том, что конституируется, этого сказать нельзя, мы приходим здесь к метафизическому утверждению, совпадающему с установлением экзистенциального различия между конституирующей субъективностью и миром. Это может оказаться правильным, однако читатель - в том числе и не полный новичок в феноменологии - был бы рад, если бы получил неоспоримые основания для такого суждения. Но такие основания можно обрести лишь в качестве довольно отдаленного результата трансцендентального рассмотрения, а не на стадии введения в такой способ рассмотрения. Кроме того, возможность трансцендентального рассмотрения не должна опираться на тот результат, который предполагает саму эту возможность. Посредством простого, так сказать, наивного углубления в смысл «принадлежащего миру», как такового, приведенное в тексте утверждение как раз не может быть понято. Поэтому основания придется черпать только из конститутивного рассмотрения.

Напротив, заключительная часть рассматриваемого предложения (со слов «encore que nous пе puissions...»113 до его конца), вне всякого сомнения, совершенно неоспорима. При этом мне кажется, что для целей размышления I было бы вполне достаточно оставить одну лишь эту заключительную часть. Я придал бы ей еще более острую, более убедительную формулировку. Общим методическим принципом следовало бы сделать следующее: из содержания переживаний опыта (в более широком смысле - в той мере, в какой эти переживания являются «разумными») и только из этого содержания возможно и допустимо черпать всякое знание и всякое утверждение, как относительно самих переживаний, так и относительно всего того, что представляется сущим и само не является переживанием, в случае если оно вообще существует. Тогда - при одновременном разделении Я как человека и «Я как чистого субъекта» - было бы легко ввести трансцендентальное Я как трансцендентальное, не прибегая к утверждениям, которые на данном этапе не могут не произвести впечатления «метафизических».

 

Примечание 9

Откладывание на более позднее время «второй фазы» исследования, в которой должна быть осуществлена критика трансцендентального опыта, конечно, имеет свое методологическое оправдание: сначала выявление смысла данностей того или иного региона опыта и лишь затем исследование самих относящихся к этому опыту операций и, вместе с тем, критика правомерности смысла тех данностей, которые вначале были выявлены «наивно». Однако - и здесь, по моему мнению, необходимо скорректировать ход размышлений параграфа 13 - если такой путь исследования необходим, то следует с необходимостью подчеркнуть и «предварительный характер» полученных в ходе трансцендентального опыта результатов, т. е. подчеркнуть, что в отношении итоговой оценки правомерности выявленных таким образом смыслов данности ничто не решается предварительно. На это следовало бы каким-то образом указать в тексте параграфа. Во-вторых, необходимо ведь, чтобы эта итоговая оценка действительно имела место в критике трансцендентального опыта, чего, однако, на самом деле, не происходит в рамках «Meditations Cartesiennes». Мне кажется, в этом отношении размышления необходимо дополнить. В-третьих, было бы столь же необходимо обдумать, можно ли довести до конца такую критику и избежать при этом регресса в дурную бесконечность (что я, к примеру, попытался показать в моей работе Об опасности ошибки Petitio Principii). Наконец, тот читатель «Размышлений», которого нельзя отнести к феноменологам, будет неприятно удивлен тем, что «критика» откладывается; ибо чего читатель ожидал? Он ожидал, что почва, которую получают размышления после осуществления первой редукции, характеризуется аподиктической очевидностью и что на этой почве можно находиться лишь в том случае, если соблюдено это условие. Ибо в этом состоит одна из главных целей, к которым стремится правильно понятое и радикальным образом доведенное до конца картезианское начинание. Между тем теперь, после того как проведена первая редукция и обретено поле чистого сознания, читатель узнает, что,-;.: во-первых, и на этой почве существуют возможности, для возникновения сомнения (ср.: § 12), а, во-вторых, что эти возможности не исследуются ни сейчас, ни в объеме всей книги (как выясняется в дальнейшем). Таким образом, читатель не знает, удовлетворяет ли уже почва трансцендентального опыта - или почва трансцендентально очищенных, но конституированных переживаний сознания - тем условиям, которые в первом размышлении были объявлены необходимыми для , подлинно картезианского или, лучше сказать, для подлинно философского начинания.

 

Примечание 10

ad: «Moi, qui demeure...»114] и т. д. В предлагаемой формулировке это утверждение, если я его понимаю, кажется мне неверным. Если я понимаю оборот «moi qui demeure dans l’attitude naturelle» в том смысле, что речь идет о чистом Я, которое находится в естественной установке, то это утверждение будет верно лишь в том случае, если зачеркнуть частицу «aussi»115 . Ибо к чему это «aussi» должно относиться? Я, которое представляет собой предмет трансцендентального рассмотрения и в данном случае находится в естественной установке, было сразу же введено как трансцендентальное Я, а то Я, которое является субъектом трансцендентального рассмотрения, вообще еще не было введено как трансцендентальное, и здесь перед нами возникает обширная проблема тождества, или отождествления, обоих этих Я. Следует ли это «aussi» отнести к «Я - субъекту трансцендентального рассмотрения»? Не думаю, что это предложение следует понимать таким образом. Тогда в качестве второго пункта, с которым aussi может быть соотнесено, можно было бы рассматривать только реальное Я, которое конституируется в многообразиях переживаний. Но в этом случае утверждение как раз и оказалось бы ложным, поскольку конституированное реальное Я не есть Я трансцендентальное. Напротив, если слово «aussi» вычеркнуть, то утверждение будет истинным, однако вся его ценность будет состоять лишь в констатации того факта, что, не прибегая к редукции, чистое Я не отдает себе отчета в своей чистоте и, соответственно, в себе самом. - Если же приведенный выше оборот понимать в том смысле, что речь идет о реальном конституированном Я, то это утверждение тоже будет ложным, поскольку конституированное Я, опять-таки, не является чистым, трансцендентальным. И все же мы склонны сохранять силу за этим утверждением, потому что склонны устанавливать отношение тождества между мной как чистым Я и мной как реальным Я, принадлежащим психофизическому индивиду, который является частью мира. Но в этом случае сохраняется серьезное затруднение, насколько мне известно, никем еще не указанное и заключающееся в том, как одно и тоже может быть одновременно и конституирующим, чистым Я, и конституируемым, реальным Я, если приписываемые каждому из них особенности взаимно исключают друг друга и, таким образом, не могут сосуществовать в единстве одного предмета? Только если бы мы с самого начала рассматривали конституированное Я как иллюзию - в точности как и весь конституированный реальный мир - это затруднение можно было бы разрешить в том смысле, что существует единственно лишь чистое Я, а реальное Я есть лишь трансцендентная по отношению к чистому, хотя и предначертанная для него в ходе его переживаний фикция. Однако Гуссерль резко воспротивился бы такой интерпретации идеализма, при которой продукты конституирования были бы приравнены к фикции. Выход, который основывается на понимании бытия чистого Я как абсолютного бытия, а бытия реального Я как вполне оправданного, но в бытийном отношении не автономного бытия, не приводит к решению проблемы постольку, поскольку и то и другое Я должны, так сказать, сосуществовать в рамках одной и той же предметности, если настаивать на толковании отношения между обоими Я в смысле их тождества, и поскольку исключающие друг друга определения должны были бы в этом случае также сосуществовать в рамках этой одной предметности. Или нам следует сказать, что онтологический закон противоречия не обладает всеобщей значимостью, но справедлив только для сферы конституированных предметностей, или он должен быть переистолкован и помещен в ряд тех законов, каждый из которых был бы справедлив только для одной определенной бытийной сферы, относящейся к определенному типу бытия. Но и тогда оставалась бы проблема, заключающаяся в том, как следует понимать единство некой предметности, элементы которого (конституирующее сознание - конституируемая предметность) благодаря интенциональности одного из них приводятся к единству одного и того же предмета.

 

Примечание 11

Я совершенно согласен с различением тех «операций», которые ведут к реальным предметностям, и тех, которые ведут к «категориальным» предметам. Но в самом ли деле позволительно утверждать, что синтетические операции, ведущие к реальным предметам, имеют чисто пассивную природу, как и соответствующие синтезы? Мне кажется, что это неверно уже в отношении тех операций, которые приводят к доступным для созерцания вещам, данным в модусе восприятия, и в намного большей степени - в отношении многочисленных познавательных операций, которые в ходе научной деятельности приводят, например, к конструированию физических предметностей, которые должны все-таки быть «реальными». Велико ли вообще здесь значение того, активно или пассивно протекает синтез? Скорее, я выделил бы другой момент, который, пожалуй, может предоставить критерий для различения двух этих разновидностей синтеза и соответствующих операций, - а именно, то обстоятельство, что синтезы, ведущие к реальным предметам, характеризуются связанностью, несвободой, а также отличаются инстинктивной тенденцией к приспособлению, склонностью следовать за реальным, а в силу этого и известной пассивностью, в то время как по крайней мере с некоторыми из тех синтезов, которые приводят к ирреальным, «категориальным» предметам, дело обстоит по-другому. Но то, что последние отличаются и некой, будто бы преднамеренной активностью, которая шаг за шагом осуществляет формирование предмета, вне всякого сомнения, совершенно верно.

 

Примечание 12

Утверждения о существовании и о способе возникновения хабитуальных особенностей, которые составляют нечто существенно новое - и лично для меня весьма интригующее - в сравнении с содержанием Идей, влекут за собой различные вопросы и затруднения. От их прояснения зависит как правильное понимание смысла теории хабитуальных особенностей, так и то, как скоро эта теория получит признание. Поэтому я позволю себе указать здесь на это затруднение. Не принесло бы вреда, если бы во всем четвертом размышлении основной упор был сделан на развитии этого момента и на обсуждении возникающих здесь трудностей.

Первое. Являются ли «хабитуальности» тоже «всего лишь интенциональными коррелятами» соответствующих систем взаимосвязанных и образующих единство переживаний или их существование «абсолютно»? Решение этого вопроса очень важно как по теоретико-познавательным, так и по метафизическим причинам. Хабитуальные особенности - насколько я понимаю - трансцендентны самим переживаниям и, в частности, трансцендентны также тем самым познавательным актам, в которых они изначально схватываются. Следовательно, в их существовании можно усомниться так же, как и в существовании любой трансцендентности. Возможно или не возможно их полное, адекватное и всестороннее постижение? И если невозможно, то в каком смысле? В силу теоретико-познавательных причин - способа данности некой предметности - или в силу материальной сущности некой предметности, в частности, некой хабитуальной особенности, если она, к примеру, представляет собой «всего лишь коррелят» некого многообразия переживаний или, напротив, предмет, который существует абсолютно?

Второе. Как обстоит дело с «конституцией» хабитуальных особенностей? Я полагаю, что здесь открываются следующие возможности: А. Либо истинно то, что полный смысл конституируемого предмета (полное «содержание интенционального предмета», в терминологии, которую я использовал в своей книге Литературное произведение искусства) зависит от «материи» и от «качества» конституирующих переживаний и определяется исключительно ими, и тогда необходимо опустить, что существуют совершенно особые акты, в которых «конституируются» хабитуальности. Можно было бы также сказать, что это не какие-то особые акты, но что сущностно-необходимая структура каждого осознанного переживания, как такового, обусловливает наличие в каждом переживании особого материального компонента, связанного с самим переживанием и приводящего к конституции хабитуальных особенностей. По-видимому, на это указывает и последний абзац § 33. Говоря иными словами и используя мою терминологию, в этом случае было бы необходимо допустить, что каждое осознанное переживание «проживается» в самом себе (ср.: Об опасности ошибки Petitio Principii). Между тем Гуссерль, насколько мне известно, отклоняет наличие такого проживания. Тогда следовало бы по крайней мере в некоторых случаях, когда, согласно Гуссерлю, конституирование хабитуальных особенностей должно состояться, допустить существование особых актов (или хотя бы их моментов), которые обладали бы таким «содержанием», что приводили бы к конституции названых особенностей. Существуют ли такие акты в действительности? И как их можно было бы точнее описать? Не приведет ли это к бесконечному регрессу? - В. Либо приведенное выше предположение не истинно, т. е. следует признать, что не всякий смысл конституируемого предмета определяется «материей» и «качеством» конституирующих переживаний. В положительном смысле: имеются такие случаи конституции, когда та или иная предметность может быть конституирована не содержанием переживания (его материей и его качеством, в терминологии Логических исследований), но просто в результате выполнения некого акта: в хабитуальных особенностях нам следовало бы усматривать именно такую предметность. Но тогда был бы нарушен основной принцип конститутивной трансцендентальной феноменологии: в качестве существующего и имеющего такие-то определения позволительно допускать то и только то, что при конститутивном рассмотрении выявляется в качестве такового посредством анализа содержания переживаний. Всего лишь в силу фактического выполнения некого акта (а ведь конституция, с точки зрения трансцендентального идеализма, представляет собой некую разновидность экзистенциального генезиса!) здесь был бы конституирован не коррелят соответствующих переживаний, но, так сказать, возникающая одновременно с выполнением акта вторая действительность, которая, однако, была бы трансцендентна самому акту и, следовательно, не составляла бы с ним бытийного единства. - С. Либо следует проводить различие между «конституцией» и «генезисом». «Конституция» заключалась бы только в «определении смысла» при выполнении тех актов, в которых обретала бы данность конституированная предметность; и осуществление конституции позволяло бы нам эксплицировать способы возникновения и определения этого смысла и тем самым выявить также правомерность смысла, возникающего в процессе конституирования. Напротив, «генезис» заключался бы в производстве самой предметности и не имел бы никакого отношения к познанию того или иного предмета и способов его данности. Речь в этом случае шла бы не об определении его смысла, а просто о его возникновении. При этом для того, чтобы вообще существовать, тому, что возникло, было бы не обязательно быть коррелятом какого-либо постигающего акта. Поэтому можно было бы сказать, что хабитуальные особенности, в случае если они возникают таким путем, не являются «всего лишь коррелятами осознанных переживаний», но существуют абсолютным образом. Но не приведет ли такое решение проблемы к значительным изменениям в методе трансцендентальной феноменологии? - D. Либо, наконец, мы должны отвергнуть существование хабитуальных особенностей. Тогда мы вернулись бы к точке зрения Идей и чистое Я пришлось бы рассматривать всего лишь в качестве пустого источника актов, что, конечно же, неправомерно. Поэтому мне кажется, что возможен лишь тот выход, который указан в пункте А и который основан на введении понятия «проживания».

Третье. Было бы очень важно строго отграничить «хабитуальные особенности» от так называемых «психических предрасположенностей», а с другой стороны, отличать их также от «свойств характера» и выявить соотношение между ними.

Четвертое. Следовало бы глубже обосновать то обстоятельство, что хабитуальные особенности принадлежат чистому трансцендентальному, а не «психологическому», «человеческому» Я. Или дело обстоит иначе?

 

Примечание 13

Я бы не смог сказать, что подлинные идеальные предметы - идеи, идеальные понятия и сущности - представляют собой «продукты», «интенциональные образования», которые создаются в ходе выполняемых субъектом операций. И не только потому, что в моей интуиции эти предметности показаны как несотворимые и невозникшие, но и по той причине из области теории науки, что идея эйдетической науки в этом случае либо оказывается бессмысленной, либо превращается в идею «особого рода творения». Другими словами, в силу содержащейся в тексте предпосылки невозможно было бы познать что-либо эйдетически; каждое такое «познание» словно уклонялось бы от того, что требовалось познать, и создавало бы нечто иное, что мы познать вовсе не намеревались. Возможно, те предметности, которые в Логических исследованиях первоначально рассматривались как идеальные, т. е. значения, предложения, сочетания предложений, и не являются идеальными предметами (это я хотел, среди прочего, показать в своей книге Литературное произведение искусства), однако из этого еще не следует, что вообще все то, что вначале было названо «идеальным», должно потерять свою бытийную изначальность, свою идеальность в строгом смысле слова. - Трудности, связанные с проблемой интерсубъективного взаимопонимания и интерсубъективной науки, также не позволяют мне согласиться с оспариваемым здесь утверждением.

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКИХ НАУК И ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ ФЕНОМЕНОЛОГИЯ

Введение в феноменологическую философию

 

I

КРИЗИС НАУК КАК ВЫРАЖЕНИЕ РАДИКАЛЬНОГО ЖИЗНЕННОГО КРИЗИСА ЕВРОПЕЙСКОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

 

§ 1. Действительно ли существует кризис наук при всех их постоянных достижениях?

Необходимо отметить, что такая констатация относительно наук уже была представлена в докладе, озаглавленном «Кризис европейских наук и психология»116.

Возникает противоречие. Можно ли всерьез говорить лишь о кризисе наших наук? Не являются ли сегодняшние велеречивые разговоры об этом явным преувеличением? Кризис какой-то науки означает, что ставится, по крайней мере, под сомнение ее подлинная научность, весь ее способ постановки задач и методология. Это может относиться и к философии, которой в наше время угрожает опасность впасть в скепсис, иррационализм и мистицизм. Коль скоро психология еще выдвигает философские притязания и стремится быть одной из позитивных наук, то все это значимо и для нее. Однако, если мы открыто и всерьез говорим о кризисе наук вообще, то должны ли мы говорить о кризисе и позитивных наук, в том числе чистой математики, точных естественных наук, которые не перестают восхищать нас в качестве образцов строгой и в высшей степени плодотворной научности? Конечно, весь стиль их систематического теоретического мышления и методики изменчив. Совсем недавно была разрушена устойчивость классической физики, столкнувшейся с угрозой окаменения столетиями сохранявшегося стиля систематического теоретизирования и методологизирования, стиля, который считался классически совершенным. Но означает ли эта победоносная борьба с идеалами классической физики и давно ведущийся спор о подлинных формах построения чистой математики, что предшествующая физика и математика еще не были научными, что они были неизбежно отягощены неясностью, не позволяющей достичь ясного проникновения в их поле деятельности? Необходимо ли такое проникновение для нас, свободных от слепоты? Понимаем ли мы при этом, что же характерно для установки представителей классического способа мысли, если воспринять ее, конечно, не вполне в том виде, в каком она осуществлена во множестве великих и значительных открытий, в богатстве технических изобретений, восхищавших предшествовавшие поколения? Независимо от того представлена ли физика Ньютоном, Планком, Эйнштейном или будет представлена кем-то другим в будущем, физика была и остается точной наукой. И она останется ею, поскольку мы вправе думать, что никто не ожидает от нее создания абсолютного и окончательного стиля теоретизирования, да она и не стремится к этому.

Аналогичным образом проблематичной кажется и другая большая группа наук, обычно причисляемых к позитивным, а именно - конкретные науки о духе, для которых характерно сомнительное обращение к идеалу естественнонаучной точности, например, обращение биофизических («конкретно» - естественнонаучных) дисциплин к вышеупомянутым математически точным естественным наукам. Строгая научность всех этих дисциплин, очевидность их теоретических разработок, их непрерывные и вполне закономерные успехи - все это вне сомнений. Может быть, лишь относительно психологии нельзя быть уверенным в этом, коль скоро она претендует стать абстрактной, в конечном счете, объясняющей наукой. Однако явный разрыв между методом и разработкой теории, обусловленный их медленным развитием, оказывается все же довольно всеобщим, присущ и психологии. В любом случае несомненен контраст между «научностью» этой группы наук и «ненаучностью» философии. Поэтому можно считать оправданным внутренний протест ученых, уверенных в своем методе, против этого цикла докладов.

 

§ 2. Позитивистская редукция идеи науки лишь к науке о фактах. «Кризис» науки как утрата ею своей жизненной значимости

Но, может быть, надо изменить способ рассмотрения, прекратить всеобщие сетования на кризис нашей культуры и на ту роль, которая приписывается в этом кризисе наукам, и тогда возникает стремление подвергнуть серьезной и острой критике научность всех наук, не оценивая заранее оправданность методологических процедур и не задаваясь вопросом о смысле научности.

С помощью так измененного способа рассмотрения мы надеемся найти пути к самой сути дела. Встав на этот путь, мы можем вскоре заметить, что дискуссионность, которой больна психология не только в наши дни, но уже столетиями, и составляет ее собственный «кризис». Затем мы сможем выявить решающее значение загадочной, непреодолеваемой непостижимости современных наук, даже математических, и в связи с этим перейти к обнаружению различного рода мировых загадок, чуждых предшествующим эпохам. Все они возвращают нас к загадке субъективности и неразрывным образом связаны с загадкой тематики и метода психологии. Таков первый шаг в предварительном объяснении того глубокого смысла, который заключен в замысле этого цикла докладов.

Исходным пунктом является сдвиг, произошедший в последние столетия, во всеобщей оценке науки. Он относится не только к научности, но и к тому значению, которое наука имеет и может иметь вообще для человеческого существования. Исключительное - таков эпитет, характеризующий, начиная со второй половины XIX в., влияние позитивных наук на мировоззрение современного человека. Это завораживающее влияние растет вместе с «благосостоянием», зависящим от позитивных наук. Вместе с тем констатация этого влияния влечет за собой равнодушное самоотстранение от вопросов, действительно решающих для всего человечества. Наука, понятая лишь как эмпирическая наука, формирует лишь сугубо эмпирически-ориентированных людей. Переворот в общественной оценке науки был неизбежен; особенно после окончания мировой войны. Как известно, молодое поколение прониклось прямо-таки враждебным отношением. Наука - и это постоянно можно слышать - ничего не может сказать нам о наших жизненных нуждах. Она в принципе исключает вопросы, наиболее животрепещущие для человека, брошенного на произвол судьбы в наше злосчастное время судьбоносных преобразований, а именно вопросы о смысле или бессмысленности всего человеческого существования. Не выдвигается ли тем самым общее требование о необходимости всеобщего сознания и ответственности всех людей, которые проистекали бы из разума? Ведь в конце концов все это касается людей, которые, будучи свободны в главном, - в своем отношении к окружающему человеческому и внечеловеческому миру, свободны в своих возможностях разумного преобразования себя и окружающего мира? Но что может сказать наука о разуме или неразумии, о человеке как субъекте свободы? Физическая наука, разумеется, ничего - ведь она абстрагируется от всякой соотнесенности с субъективным. Что же касается наук о духе, которые в своих специальных и общих дисциплинах рассматривают человека в его духовном бытии, следовательно, в горизонте его историчности, то они, как полагают, в соответствии с нормами строгой научности, требуют от исследователя исключения всех ценностных установок, всех вопросов о разуме и неразумии тематизируемого человечества и произведений его культуры. Научная, объективная истина состоит исключительно в констатации фактичности мира, как физического, так и духовного. Но может ли мир и человеческое существование обладать истинным смыслом в этом мире фактичности, если науки признают так объективно констатируемое за нечто истинное, если история не научает нас ничему, кроме одного - все произведения духовного мира, все жизненные связи, идеалы и нормы, присущие людям, подобно мимолетным волнам, возникают и исчезают, разум постоянно превращается в неразумие, а благодеяние - в муку, всегда так было и всегда так будет? Можно ли смириться с этим? И можно ли жить в мире, где историческое событие - лишь непрерывная цепь иллюзорных порывов и горьких разочарований?

 

§ 3. Обоснование автономии европейского человечества вместе с новым пониманием идеи философии, возникшего в эпоху Ренессанса

Отнюдь не всегда наука отождествляла свое требование строгой обоснованности истины с той объективностью, которая стала господствующей в методах наших позитивных наук и настолько далеко вышла за их пределы, что превратилась в опору философского и мировоззренческого позитивизма и приобрела весьма широкое распространение. Отнюдь не всегда собственно гуманистические вопросы изгонялись из царства науки и оставалась вне рассмотрения их внутренняя соотнесенность со всеми науками, прежде всего с теми, в которых (как в естественных науках) человек не был тематизируем. Коль скоро ныне все обстоит иначе, то возникает вопрос: может ли наука претендовать на то, чтобы иметь такое же руководящее значение для человечества, совершенно иного и обновленного со времени Ренессанса, какое она имела, как мы знаем, для самого процесса преобразования? Почему же утрачено это руководящее значение? Почему те важные изменения, которые произошли, привели к позитивистскому ограничению идеи науки? Все это должно быть понято в своих глубоких причинах и крайне важно для замысла этого доклада.

Европейское человечество пережило в эпоху Возрождения революционный переворот. Противопоставив себя средневековому способу жизни, оно обесценило его и пыталось сформировать себя свободно и по-новому. Свой удивительный образец оно нашло в античности, в своем образе жизни, стремясь подражать античному образу жизни.

Что же можно считать наиболее существенным в человеке античности? После определенных колебаний можно сказать - это не что иное как «философская» форма существования, т. е. стремление сделать свободным себя и свою жизнь, построить ее правила, исходя из правил чистого разума, из философии. Теоретическая философия первична. Разумное постижение мира, свободное от всякой связи с мифами и традицией вообще, должно быть реализовано в универсальном познании мира и человека, абсолютно лишенном каких-либо предрассудков и постигающем в самом мире исключительно разум, ему внутренне присущий, его телеологию и его высочайший принцип - Бога. Философия как теория создавалась не одним каким-то исследователем, а каждым свободным, философски образованным человеком. Теоретическая автономия - это следствие практической автономности. Руководящий идеал Возрождения - античный человек, формирующий себя в своем свободном, благом разуме. В этом и заключается суть обновления «платонизма»: это означает - заново сформировать себя не только этически, но и весь окружающий человеческий мир, политическое и социальное бытие человечества заново сформировать из свободного разума, из универсальной философии.

В соответствии с этим античный образец, признаваемый сначала отдельными индивидами и малыми группами, должен получить признание со стороны теоретической философии, которой следовали не в силу слепой традиции, а благодаря собственному исследованию и критике.

Здесь следует подчеркнуть, что идея философии, доставшаяся нам от античности, не тождественна привычному, школьному понятию философии, которое охватывает группу дисциплин; оно изменилось, правда, несущественно, уже вскоре после его возрождения и формально сохранялось даже в первые столетия нового времени, когда философия имела смысл всеохватывающей науки, науки о тотальности сущего. Многообразные науки, стремящиеся все каким-то образом обосновать и включить в орбиту своего труда, представляют собой лишь несамостоятельные ветви первой философии. Дерзко, даже чрезмерно завышая смысл своей универсальности, новая философия, начиная с Декарта, стремилась к тому, чтобы вообще все вопросы о смысле постичь строго научно, построить единую теоретическую систему с помощью аподиктически очевидной методики и рационального исследования, бесконечно развертывающегося и иерархически упорядоченного. Эта единственная система, бесконечно растущая от одного поколения к другому, система окончательных истин, связанных в теорию, и должна дать ответ на все мыслимые вопросы - на проблемы фактов и разума, временности и вечности.

Итак, позитивистское понятие науки, будучи рассмотренным исторически, в наше время оказывается пережитком (Restbegriff). Оно отбрасывает все вопросы, обычно относящиеся к узко или широко понятой метафизике, а вместе с этим отбрасывает все неясные, так называемые, «высшие и предельные вопросы». Всматриваясь в эти вопросы и в то, что было исключено, мы обнаруживаем, что они едины, поскольку явно или неявно включают в свой смысл проблему разума - разума во всех его специфических формах. Явно эти формы разума тематизируются в науке о познании (соответственно - истинном, правильном, разумном познании), в науках об истинной и подлинной оценке (подлинная ценность как ценность разума), об этическом поступке (истинно благой поступок - поступок, вытекающий из практического разума); при этом разум - это общее обозначение «абсолютных», «вечных», «надвременных», «безусловно» значимых идей и идеалов. Человек, поднимая «метафизические», собственно философские проблемы, вопрошает о себе как о разумном существе, о своей истории и коль скоро речь идет о «смысле» истории, - о разуме в истории. Проблема Бога явно включает в себя проблему «абсолютного» разума как теологического истока разума в мире, «смысла» мира. Естественно, что и вопрос о бессмертии включает в себя вопрос о разуме не в меньшей мере, чем вопрос о свободе. Все эти «метафизические» в широком смысле вопросы, собственно философские в обычном смысле слова выходят за пределы мира, отождествляемого с универсумом простых фактов. Они выходят за его пределы, будучи вопросами, смысл которых - в идее разума. И все они претендуют на более высокое место по сравнению с вопросами о фактах, занимающих в иерархии вопросов более низкое место. Позитивизм, так сказать, обезглавливает философию. Уже в античности идея философии, укоренявшей свое единство в неразрывной тотальности всего бытия, предполагала смысловую упорядоченность всего бытия и поэтому всех проблем бытия. Соответственно и метафизика - наука о высших и предельных вопросах обретала достоинство царицы наук, духа всех знаний, приобщающего все остальные науки к предельному смыслу. Подобно этому и обновляющаяся философия полагает и даже верит в то, что она может открыть истинные, универсальные методы, с помощью которых философия должна быть построена как систематическая и достигающая в метафизике высшей точки, а именно как philosophia perennis (вечная философия). Поэтому понятно то воодушевление, которое присуще всем научным исканиям, в том числе и их низшей ступени - эмпирическим наукам, в XVIII в. называвшихся философскими науками; понятно и то широкое увлечение философией и отдельными науками как ее ответвлениями. С ними связаны и страстный порыв к образованию, и энтузиазм в осуществлении философской реформы системы воспитания и всех социальных и политических форм существования человечества. Все это сделало эпоху Просвещения, столь часто поносимую, достойную уважения. Бессмертным свидетельством этого духа может служить прекрасный гимн Бетховена на слова Шиллера «К радости». Сегодня этот гимн мы слушаем со скорбным чувством, ведь трудно представить себе больший контраст, чем контраст этого гимна с современной ситуацией.

 

§ 4. Несостоятельность вначале успешной науки нового времени и непроясненностъ ее мотивов

Если человечество, исполненное счастья и воодушевленное в новое время высокими идеалами духовности, оказалось несостоятельным, то это можно объяснить тем, что была утрачена воодушевляющая вера в идеалы универсальной философии и в значимость новых методов. И это действительно так. Было обнаружено, что эти методы позволяют достичь несомненных результатов лишь в позитивных науках. Совершенно иначе обстоит дело в метафизике и соответственно в собственно философских проблемах, хотя и здесь не избежали начинаний, исполненных надежд и, по-видимому, вполне успешных. Универсальная философия, которая связывала все эти проблемы, - правда, довольно смутно - с эмпирическими науками, приняла внушительную форму философии систем, к сожалению, не единственной, а постоянно изменяющейся. Еще в XVIII в. полагали, что можно построить единую теоретическую систему, расширяющуюся от поколения к поколению и не расшатываемую критикой, но даже в позитивных науках неоспоримым и удивительным оказалось иное обстоятельство, - то, что они не смогли надолго сохранить это убеждение. Возникшая в начале нового времени вера в то, что идеалы философии и ее методы имеют решающее значение для всех изменений, рухнула; то обстоятельство, что пропасть между постоянными неудачами метафизики и непрерывным, все более мощным ростом теоретических и практических результатов позитивных наук, невиданно усилилась, нельзя объяснить сугубо внешними причинами. Этот процесс оказал свое влияние как на людей, стоящих вне науки, так и на ученых, все более и более превращавшихся по мере специализации позитивной науки в специалистов, чурающихся философии. Но лишь у тех ученых, кто исполнен философского духа и интересуется высшими, метафизическими вопросами, сохраняется обостренное чувство неудовлетворенности. Именно в них зарождается протест, исходящий из глубинных, хотя и совершенно непроясненных мотивов, протест, все более открыто направленный против укоренившихся и господствующих идеалов, кажущихся всем понятными. После длительного периода страстной конфронтации, начиная с Юма и Канта вплоть до наших дней, мы начинаем осознавать подлинные причины этого столетнего чувства неудовлетворенности; конечно, борьба развертывается между немногими людьми, имеющими призвание к этому, между избранными, остальная же масса быстро умиротворяет себя и читателей какими-то предписаниями.

 

§ 5. Идеал универсальной философии и процесс его внутреннего разложения

Невиданный переворот всего мышления был лишь неизбежным следствием, философия стала проблемой для самой себя вначале, разумеется, в форме постановки вопроса о возможности метафизики, к чему были отнесены, как сказано выше, и вопросы об имплицитном смысле и о возможности всей проблематики разума. Достижения позитивных наук неоспоримы. Но вопрос о возможности метафизики ео ipso (сам по себе) включает и вопрос о возможности фактических наук, которые лишь в неразрывном единстве с философией обретают свой соотносительный смысл - истин, соотносимых с отдельными областями сущего. Если разорвать разум и сущее, то каким же образом познающий разум может определить, что есть сущее? Постановка одного этого вопроса достаточна для уяснения того, что исторический процесс весьма причудлив по своей форме, которая становится наглядной лишь благодаря выявлению скрытых, внутренних мотиваций: исторический процесс - это не гладкое развитие, не непрерывный кумулятивный рост достижений духа, не смена духовных структур - понятий, теорий, систем, объясняемая случайными историческими ситуациями. Определенный идеал универсальной философии и методы образуют собой начало, так сказать, исток философии нового времени и всех линий ее развития. Однако вместо того, чтобы этот идеал оказывал все более действенное влияние, он претерпевал внутреннее разложение. Это происходит вопреки всем более или менее радикальным попыткам его сохранения и непрерывным попыткам его революционного преобразования. Итак, проблема подлинного идеала универсальной философии и ее подлинного метода оказывается внутренней движущей силой всех исторических изменений философии. Следует подчеркнуть, что все без исключения науки нового времени (в соответствии с той интерпретацией, согласно которой они обосновывают себя в качестве ответвлений философии и которую они длительное время принимали) испытывают своеобразный кризис, все более и более воспринимаемый как загадочный. Ведь это - кризис, который непонятен ученым-специалистам, несовместим с их теоретическими и практическими достижениями, кризис, который потряс весь смысл науки. Здесь не идет речь о сфере действия специальных форм культуры европейского человечества - о «науке» или, соответственно, о философии, существующих обособленно друг от друга. Ведь праоснова новой философии, как было сказано выше, - это праоснова новоевропейского человечества, а именно, когда человечество в противовес существовавшим до сих пор средневековому и античному образам жизни захотело радикально изменить себя с помощью новой философии, то оно достигло радикального обновления себя лишь благодаря философии. Тем самым кризис философии совпадает с кризисом наук нового времени, понимаемых как звенья философской универсальности, вначале с латентным, а затем все более явным кризисом всего европейского человечества, ныне охватившего смысл его культурной жизни, всю его «экзистенцию».

Скепсис относительно самой возможности метафизики, крах веры в универсальную философию как руководительницу человека нового времени означает вместе с тем крушение мира в «разум», понятого в том же смысле, в каком греки противопоставляли эпистему (знание) и докса (мнение). Разум делает мнения, вещи, ценности, цели осмысленными, нормативно соотнося с тем, что с самого начала возникновения философии называлось словом «истина» - истина сама по себе, и коррелятивным ему словом «сущее» - όυτως όυ. Поскольку вера в абсолютный разум, придающий смысл миру, рухнула, постольку рухнула и вера в смысл истории, в смысл человечества, его свободу, понимаемую как возможность человека обрести разумный смысл своего индивидуального и общечеловеческого бытия.

Утрата этой веры означает, что человек теряет веру «в самого себя», в собственное разумное бытие, которым он отнюдь не всегда обладает и обладает не с очевидностью тезиса: «Я существую», но обретает лишь в борьбе за свою истину, за то, чтобы созидать самого себя по истине. Обычно истинное бытие оказывается идеальной целью, задачей познания (Episteme) и разума, которому противопоставляется бытие, предстающее во мнении как нечто «само собой разумеющееся», устойчивое. В глубине души каждый из нас осознает это различие, относимое к истинному и подлинному человечеству, но столь же не чужда и повседневная жизнь человечества истине как цели и задачи, хотя истина и обнаруживается здесь лишь в своей обособленности и релятивности. Но философия уже в первых своих оригинальных истоках - в античной философии, преодолевает этот образец, поскольку она выдвигает идею всеохватывающего универсального познания всего сущего, усматривая в этом познании свою задачу. Между тем все попытки осуществления этой задачи все более и более обнаруживают непостижимость этой задачи, наивно кажущейся понятной и ставшей непонятной уже в противоречивости прежних философских систем. История философии, рассмотренная изнутри, все более и более приобретает характер борьбы за существование, а именно борьбы философии, истощившей свои силы как раз в осуществлении этой задачи, - философии, наивно верящей в разум, со скепсисом, отрицающим или фактически обесценивающим ее. Все это повышает ценность переживаемого реального мира, мира действительного опыта, в котором нельзя найти ни разума, ни его идей. Все более загадочными становятся и сам разум, и соотносимое с ним «сущее». Иными словами, разум, дающий смысл существующему миру, и его противоположность - мир, существующий лишь благодаря разуму, глубочайшая внутренняя связность разума и сущего, осознанная как мировая проблема, загадка всех загадок, должны стать особой темой.

Здесь мы касаемся только философии нового времени. Однако речь не идет о каком-то простом фрагменте истории, грандиозном историческом феномене, как часто полагают, - о самопознании борющегося человечества (в этом выражении все и заключено). Наоборот, новое обоснование философии, достигаемое благодаря возрождению смысла прежней философии, оказывается воспроизведением и изменением ее универсального смысла. Ее призвание, осознанное в новое время, и состоит в том, чтобы сделать совершенно ясной идею философии и истинный метод, обеспечить радикальное и надежное преодоление прежней наивности и тем самым всякого скептицизма. Однако незаметным образом мы сами оказываемся в плену наивности. Такова судьба философии, идущей по пути медленного саморазоблачения окончательности идеи философии, саморазоблачения, осуществляющегося в постоянных схватках за истинную тему, истинный метод, за выявление подлинных мировых загадок и нахождение средств их разрешения.

Мы - люди сегодняшнего дня, участники этого процесса, подвергаемся опасности потонуть в море скепсиса. Уже потому надо искать собственную истину. Осознав необходимость этого, следует бросить взгляд назад, на историю современного нам человечества. Мы можем обрести самосознание и тем самым внутреннюю устойчивость лишь благодаря прояснению единого смысла истории, ее задач, и тех, что с самого начала ей присущи, и тех, что возникают вновь, будучи движущей силой всякого философствования.

 

§ 6. История философии нового времени как борьба за человеческий смысл

Если поразмыслить о влиянии развития философских идей на все человечество (даже не мыслящее философски), то следует сказать:

Внутреннее понимание побуждений философии нового времени, начиная с Декарта и кончая нашими днями, при всей своей противоречивости все же единых, впервые достигается лишь при постижении современности. Подлинная единственно значимая борьба, характерная для нашего времени, - это борьба между уже распавшимся человечеством и человечеством, еще стоящим на твердой почве и борющимся за эту почву или за обретение новой почвы. Эта духовная борьба европейского человечества развертывается как борьба различных философий, а именно борьба между скептической философией (скорее нефилософией, поскольку от философии в ней сохранилось лишь название, а не задача) и действительной философией, еще живой в наши дни. Ее жизненность состоит в том, что она борется за свой истинный и подлинный смысл и тем самым за смысл подлинного человечества. Привести латентный разум к самопознанию своих возможностей и тем самым прояснить возможность метафизики как истинную возможность - таков единственный путь действительного осуществления метафизики или универсальной философии. Лишь после этого можно решать: обрело ли европейское человечество вместе с возникновением греческой философии некую цель - стремление быть человечеством, исходя из философского разума и быть лишь таковым? Или же человечество находится в бесконечном движении от патентного разума к обнаружению разума, в бесконечном стремлении к самонормированию себя с помощью человеческих по своему характеру истин? Или эта цель - реальная историческая иллюзия, нечаянно обретенная каким-то народом, сосуществующим вместе с другими народами в кругу определенных исторических событий? Или же, напротив, энтелехия, впервые проявившаяся в греческом народе, по своей сути уже заключена в человечестве, как таковом? Поскольку по своей сути человечество - это человеческое бытие, объединяющее различные поколения людей и связующее их социально, а сам человек - это разумное существо (animal rationale), постольку и человечество, коль скоро вся человечность - это разумная человечность, - разумно независимо от того, ориентировано ли оно латентно на разум или же явно на энтелехию, которая постигает саму себя, становится открытой для себя и сознательно руководит человеческим становлением. В таком случае философия и наука были бы историческим движением откровения универсального разума, свойственного человечеству, как таковому.

Это было бы действительно так, если бы незавершившееся и сегодня движение оказалось бы движением энтелехии, оказывающей чистое воздействие на этот процесс, или же, если бы разум явил бы себя при своем полном осознании и в адекватной своей сущности форме, т.е. раскрыл бы себя в форме универсальной и самонормирующейся философии, развивающейся благодаря последовательному аподиктическому постижению и аподиктическому методу. Лишь тогда можно было бы решить, несет ли европейское человечество в самом себе абсолютную идею, есть ли оно эмпирически фиксируемый антропологический тип, подобно тому, каким являются жители Китая или Индии; в этом случае не представляет ли собой европеизация других народов свидетельство абсолютного смысла, входящего в смысл мира и далекого от исторической бессмысленности?

Теперь мы уже знаем, что и рационализм XVIII в., и тот способ, которым он пытался найти почву для европейского человечества, были наивными. Но не отброшен ли вместе с этим наивным и даже нелепым рационализмом подлинный смысл рационализма? Как уживается с этой наивностью и бессмысленностью самое серьезное просвещение, а с рационализмом - превозносимый и наглый иррационализм? Если внимательно отнестись к нему, может ли он убедить нас - людей разумно обсуждающих и обосновывающих свои рассуждения? Не есть ли иррациональность - следствие бездушной и скверной рациональности, еще более скверной, чем прежний рационализм? Нельзя ли назвать разум, уклоняющийся от борьбы за прояснение предельных данностей (Vorgegebenheiten) и от выдвижения предельных и подлинно рациональных целей, «ленивым разумом»?

Сказанного пока достаточно, и я пойду вперед для того, чтобы показать громадную значимость прояснения глубинных мотивов кризиса, в котором уже давно находятся философия и наука нового времени и который усиливается в наши дни.

 

§ 7. Исследовательский замысел этой рукописи

Что же означают для нас - современных философов - размышления на эти темы? Сугубо академические речи? Или же это попытка возвратиться к прерванным профессиональным занятиям «философскими проблемами» и тем самым построить собственную философию? Можно ли всерьез утверждать, что все философы как наших, так и прошлых лет, - это лишь мимолетные однодневки в богатой флоре философии, умирающей и вновь возрождающейся?

Именно в этом и состоит беда всех тех, кто, подобно нам, не являются литераторами от философии, а воспитаны подлинной философией великого прошлого, согласно которой надо жить по истине, и всех тех, кто стремится жить и живет по истине. Современные философы впали в мучительное экзистенциальное противоречие. Мы не можем отказаться от веры в возможность философии как задачи, следовательно, в возможность универсального познания. Мы как серьезные философы, призваны к постижению этой задачи. И все же, как можно отстаивать веру, которая имеет смысл лишь в соотношении с единственной, общей для всех нас целью - с философией? Для нас стало уже привычным, что философствование и его результаты для общечеловеческого бытия имеют значение лишь частных или в чем-то ограниченных культурных целей. В философствовании мы - функционеры человечества, как бы мы не хотели отречься от этого. Полная личная ответственность за наше собственное истинное бытие как философов одновременно включает в себя личностное призвание и ответственность за истинное бытие человечества, предстающего как бытие, направленное к цели (Telos), и если вообще возможно достичь осуществления философии, то лишь через нас, если мы являемся философами всерьез. Но нет ли здесь, в этом экзистенциальном «если», какой-то уступки? Если нет, то что же нам следует делать для того, чтобы верить тем из нас, кто уже верит, и тем, кто не может отвергнуть прежнее философствование и прежнюю философию, но все же не надеется на философию?

Только историческое размышление позволяет уяснить не только фактическое положение дел в наши дни и осознать его неизбежность как очевидный факт. Оно позволяет нам напомнить, что мы, будучи философами по своей целевой установке, которая обнаруживается и в самом слове «философия», - наследники прошлого в своих понятиях, в своих проблемах и методах. Ясно (и уяснению этого следует только содействовать), что обстоятельное и критическое осмысление прошлого необходимо для того, чтобы до каких-либо решений обрести радикальное самосознание: оно же возможно благодаря постановке вопросов о том, чем первоначально была и чем хотела быть философия, что же сохраняется во всех исторических формах философии и у всех философов, общающихся друг с другом. Это достигается в критическом обсуждении и благодаря оценке предельной и изначальной подлинности целевых установок и метода философии, подлинности, которая, будучи хотя бы раз осознана аподиктически, определяет и волю человека.

Пока не ясно, каким же образом это осуществляется и что же собственно имеется в виду, когда говорится об аподиктичности нашего экзистенциального бытия как философов. В дальнейшем я постараюсь рассказать о своем пути, осуществимость и прочность которого я испытывал десятилетиями. Теперь же пойдемте вместе, вооружась весьма скептической, но не негативистской твердостью духа. Попытаемся пробиться сквозь мешанину «исторических фактов» истории философии, вопрошая, указывая, испытывая ее внутренний смысл, ее скрытую генеалогию. На этом пути нам постепенно откроется (вначале незаметно, а затем все более явно) возможность формирования совершенно новых взглядов, ведущих к новым измерениям. Здесь еще не идет речь о вопросах, которые ставились, о тех областях исследования, которые связаны с поставленной задачей, о радикально понятых и понимаемых корреляциях. В конечном счете необходимо радикально изменить общий смысл философии, который представлялся нам чем-то «само собой разумеющимся» во всех ее исторических формах. Практическая возможность новой философии доказывается благодаря постановке новой задачи и нахождению универсальной аподиктической почвы философии, коренящейся в действии. При этом обнаруживается и то, что развитие философии было внутренне, правда, бессознательно направлено к обретению этого смысла, особенно философии прошлого. В этом отношении станет понятной и ясной трагическая несостоятельность психологии нового времени; понятна противоречивость ее исторического существования: с одной стороны, она (в исторически сложившейся форме) не может не претендовать на то, чтобы не быть фундаментальной, философской наукой, а с другой - она впадает в так называемый психологизм со всеми вытекающими отсюда бессмысленными следствиями.

Я попытаюсь подвести вас к тому, чтобы без каких-либо поучений наглядно показать вам, что же я думаю об этом. У меня нет никаких притязаний, кроме одного: на то, чтобы прежде всего я сам и соответственно другие люди могли с полным правом и со спокойной совестью сказать - мы со всей серьезностью испытали на себе судьбу существования философа.

II

ОБЪЯСНЕНИЕ ГЕНЕЗИСА ПРОТИВОРЕЧИЯ МЕЖДУ ФИЗИКАЛИСТСКИМ ОБЪЕКТИВИЗМОМ И ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНЫМ СУБЪЕКТИВИЗМОМ, ВОЗНИКШЕГО В НОВОЕ ВРЕМЯ

 

§ 8. Генезис новой идеи универсальности науки в ходе преобразования математики

Первое, на что здесь необходимо обратить внимание, заключается в задаче, поставленной универсальной философией, - понять важнейшую трансформацию идеи, которая в начале нового времени, рассматривалась как возрождение античной идеи. Начиная с Декарта новая идея о существовании единого процесса развития во всех философских изменениях становится не просто главенствующей, но и внутренним мотивом всех исканий.

Преобразование захватило прежде всего такие выдающиеся достижения античной науки, как евклидова геометрия и всю античную математику, а в последующем и античное естествознание. На наших глазах эти разделы науки послужили истоком развития новых наук. Однако нельзя упускать из виду тот огромный смысловой сдвиг, благодаря которому были поставлены новые универсальные задачи, прежде всего в математике (как в геометрии, так и в формально-абстрактной теории чисел и величин), и создан принципиально новый стиль мысли, совершенно чуждый античности.

Все же процедура идеализации эмпирических чисел, мер, эмпирических пространственных фигур, точек, линий, поверхностей, тел осуществлялась в соответствии с учением Платона об идеях, благодаря чему теоремы и доказательства геометрии были преобразованы в идеально-геометрические теоремы и доказательства. Более того. В евклидовой геометрии возникла в высшей степени плодотворная идея, ориентировавшая на осуществление высокой и далекой идеальной цели - систематически построить единую дедуктивную теорию, основывающуюся на «аксиоматических» фундаментальных понятиях и принципах, развертывающуюся в аподиктических выводах, т.е. построить целое, исходя из чистой рациональности, целое, которое было бы постигаемо в своей безусловной истинности и представляло бы собой совокупность истин как безусловных, непосредственных, так и опосредованных. Однако, евклидова геометрия, да и вся античная математика, вообще-то признавала лишь конечные задачи, конечное, замкнутое априори. Это же относится и к силлогистике Аристотеля, априорность которой стоит выше всех остальных форм априорного знания. Древние пошли весьма далеко, но все же не настолько далеко, чтобы понять возможность бесконечных задач, которые для нас кажутся чем-то само собой разумеющимся и связаны с пониманием геометрического пространства и геометрии как науки о пространстве. Для нас идеальному пространству принадлежит универсальное, систематическое, единое априори, некая бесконечная и, несмотря на бесконечность, внутренне замкнутая, единая, систематически развертываемая теория, которая, будучи построена на базе аксиоматических понятий и положений, позволяет сконструировать любые мыслимые пространственные фигуры с дедуктивной однозначностью. Сразу же необходимо подчеркнуть: то, что идеально «существует» в геометрическом пространстве, постигается однозначно во всей своей определенности. Наше аподиктическое мышление «открывает» лишь то, что уже заранее, само по себе существует в истине, последовательно развертываясь в бесконечность с помощью понятий, теорем, выводов, доказательств. Концепция, в которой была выдвинута эта идея рационального, бесконечного универсума (Seinsall) вместе с идеей систематической, рационально постигающей науки, представляет собой нечто совершенно оригинальное. Здесь бесконечный мир составлен из мира идеальных объектов (Idealitäten), как таковых, а не из обособленных, несовершенных и случайно данных нашему познанию, любой объект постигается в его бытии самом по себе рациональным, системным, единым методом в бесконечном процессе познания.

Так обстоит дело не только относительно идеального пространства. В еще большей степени далека от концепций древних идея формальной математики - идея сходная, но все же гораздо более общая и возникающая благодаря формализирующим абстракциям. Уже на заре нового времени началось завоевание и открытие горизонта математической бесконечности, формируется алгебра, математика; континуума, аналитическая геометрия. Новоевропейское человечество смело и оригинально выдвинулся грандиозные идеалы построения всеохватывающей, рациональной науки, по-новому их интерпретируя. И прежде всего выдвинуло идею о том, что целостность бесконечно сущего мира - это внутренне рациональная целостность. Эта идея стала господствующей в универсальной науке. До того как эта идея окончательно сформировалась, она была смутным и неясным предчувствием, которое было определяющим импульсом для развития математики. Но эта идея не ограничилась только новой математикой. Вскоре рационализм проникает в естествознание и формирует совершенно новую идею - идею математического естествознания. Ее с полным правом уже давно называют идеей Галилея. Поскольку реализация этой идеи была весьма удачной, постольку она привела и к изменению идеи философии, понятой как наука о мире и всем сущем.

 

§ 9. Математизация природы Галилеем

Для платонизма реальное - это более или менее совершенный отблеск идеального. Это позволило античным геометрам найти способы приложения геометрии к реальности. У Галилея математизированная природа - это идеализация, осуществленная с помощью современной ему математики, и, если употребить язык современной математики, она есть математическое многообразие.

В чем же смысл этой математизации природы? Как можно реконструировать ход мыслей, приведший к ней?

Донаучный мир дан в повседневном, чувственном опыте. Он субъективно релятивен. Каждый из нас имеет специфический круг явлений, с которыми он сталкивается, и каждый из нас по-разному их оценивает как нечто сущее. В процессе общения мы обращаем внимание на разноречивость в оценках, не допуская мысли о том, что существует множество миров. Мы же полагаем, что мир - один, а различны лишь явления. Не поэтому ли у нас возникает формально пустая, но неизбежная идея о существовании объективных вещей? Не обнаруживается ли в самих явлениях содержание, называемое нами подлинной природой? Не принадлежит ли к этому и вся привычность той очевидности, которая в чистой геометрии и вообще в математике чистых форм пространства и времени в ее идеально конструируемых чистых фигурах связывается с абсолютной общезначимостью (мое описание не предполагает, что я принимаю позицию, отстаивающую ее, как нечто «само собой разумеющееся» - основной мотив галилеевской мысли). Что же понимал Галилей, говоря о «само собой разумеющемся»? Что было примешано к его пониманию в ходе дальнейшего развития? Что придало ему новый смысл? Все эти вопросы следует тщательно исследовать. Подчеркнем, что Галилей, будучи натурфилософом и «новатором в физике», не был еще физиком в современном смысле слова. Его мысль не развертывалась в символике, чуждой наглядности, в отличие от современных математиков и представителей математической физики. Мы не должны приписывать ему наше понимание тезиса «самопонятности», которое сформировалось благодаря Галилею и в ходе истории.

 

а) «Чистая» геометрия.

Прежде всего попытаемся «понять» живое развитие «чистой геометрии», чистой математики пространственно-временных форм; с одной стороны, В том виде, как она была дана Галилею, - как традиция античной математики, и вместе с тем, - как более общая традиция, поскольку математика и для нас сохраняет свое значение, будучи тем, что есть, а именно наукой о «чистых идеальных сущностях», а с другой стороны, она -наука, находящая свое практическое приложение к миру чувственного опыта. Нам столь привычно смешение априорной теории и эмпирии, что мы обычно не склонны проводить различие между теми пространственными формами и пространством, о которых говорит геометрия, и пространственными формами и пространством, существующими в действительности, воспринимаемой нами. Мы смешиваем их так, как будто они одно и то же. Однако если геометрию следует понимать как смысловой фундамент точной физики, то необходимо и здесь соблюдать особую точность. Поэтому при объяснении генезиса мысли Галилея необходимо реконструировать не только осознаваемые им самим мотивы. Скорее более поучительным оказывается прояснение того, что имплицитно содержится в его образе математики, хотя и осталось скрытым для него самого в силу специфической направленности его интересов: эта неявная смысловая предпосылка, конечно же, должна включаться и в его физику.

При абстрагирующем подходе к окружающему нас миру мы познаем в опыте простые пространственно-временные формы «тел» - не геометрически идеальных тел, но именно определенных тел, которые оказываются предметами опыта, и содержание которых - содержанием действительного опыта. Сколь бы произвольно мы не мыслили эти тела в своей фантазии, свободные, «идеальные» в определенном смысле возможности, достигаемые таким способом, являются не чем иным как геометрическими, «чистыми» формами, начертанными в идеальном пространстве - «чистые» тела, «чистые» прямые, «чистые» плоскости, а также «чистые» фигуры, трансформации «чистых» фигур и их деформации. Итак, геометрическое пространство - это не пространство, сконструированное фантазией, и вообще не пространство некоего воображаемого (мыслимого) мира. Фантазия может лишь превратить чувственные формы опять-, таки в чувственные формы. И эти формы, независимо оттого, существуют ли они в действительности или в нашей фантазии, различимы лишь по степени: линия, более или менее прямая, плоскость, более или менее ровная, большая или меньшая окружность и т. д.

Вещи чувственно созерцаемого мира вообще во всех своих изменяющихся свойствах и при всех своих отклонениях представляют некий тип; их тождественность самим себе, их равенство себе (Sich-Selbst-Gleichsein) и равная длительность, их равенство с другими вещами оказывается чем-то случайным. Это же характерно и для всех изменений и для всех возможных тождеств и изменений вещей. Соответственно, это же характерно и для абстрактно понятных форм эмпирически созерцаемых тел и их соотношений. Градуальность рассматривается как большая или меньшая степень совершенства. Здесь, как обычно, совершенство понимается исключительно в практическом смысле, а именно, как то, что полностью удовлетворяет специальные практические интересы. Однако при существующей постоянной смене интересов то, что кажется полностью удовлетворительным для одного, для другого человека таковым не является; причем устанавливается определенная граница возможностей, например, технических возможностей совершенства (возможность выпрямить прямую, сделать плоскость более ровной). Вместе с человечеством развивается, конечно, и техника, и заинтересованность в повышении технической точности; тем самым идеал совершенства все более и более отодвигается вдаль. Поэтому перед нами всегда открытый горизонт возможного улучшения, всегда отодвигаемого вдаль. Не углубляясь в существо - этого систематически никто пока не делал и это отнюдь не так легко, - уже здесь можно сказать, что практика усовершенствования осуществляется в свободном проникновении «все снова и снова» за горизонт возможного усовершенствования вплоть до предельных форм (Limes-Gestalten), к которым, как к некоему инвариантному и никогда не достижимому идеалу, стремится реальный ряд совершенствования. Мы - геометры, поскольку интересуемся идеальными фигурами и последовательно занимаемся тем, что пытаемся определить их и заново сконструировать новые фигуры из уже определенных нами. Аналогичным образом обстоит дело и в других областях - занимаясь измерением времени, мы - математики «чистых» формообразований, универсальная форма которых - идеальное пространство-время.

Вместо реальной практики - будь то практика, осуществляющаяся в действии или же обдумывающая эмпирические возможности, или же практика, имеющая дело с действительными и реально-возможными телами, - теперь мы имеем идеальную практику «чистого мышления», относящуюся исключительно к царству чистых предельных форм. Она складывалась в длительном процессе истории, в интерсубъективной социализации обычных методов идеализации и конструирования, ставших привычно используемыми средствами, с помощью которых можно достичь новых результатов. Таков, в частности, в качестве поля деятельности бесконечный и все же замкнутый внутри себя мир идеальных объектов. Как и все достижения культуры, возникающие благодаря человеческому труду, они объективно познаваемы и используются так, что нет необходимости вновь эксплицировать смысл их создания; они схватываются в апперцепции и рассматриваются операционально благодаря тому, что они обрели чувственно телесную форму, например, в языке и письменности. Аналогичным образом функционируют и чувственные «модели», к которым, в частности, принадлежат изображения на бумаге, постоянно используемые в труде, различного рода учебные схемы, полезные для читателей и студентов и т. п. Аналогичным же образом понимаются и объекты культуры (клещи, сверла и др.), в них «зримы» специфические культурные свойства и вместе с тем то, что придает специфический смысл этим качествам, явно не обнаруживается. Достижения прошлого, существующие в этой форме в методологической практике математиков, можно уподобить осадочным телам. Они делают возможным духовные занятия в геометрическом мире идеальных предметов. (Геометрия выступает у нас как представитель всей математики пространства и времени.)

В этой математической практике мы достигаем того, что недостижимо в эмпирической практике, - «точности»; ведь для идеальных форм существует возможность определения их в абсолютной идентичности, постижения их в качестве субстратов абсолютно идентичных и методически однозначно определяемых свойств. Вообще-то идеализация достигается не только с помощью отдельных и одинаковых методов, которые используют любые, случайно выбранные, чувственно созерцаемые формы. Идеализация может создавать чистые идеальные сущности, соответствующие ей и обладающие объективной и однозначной определенностью. В этом отношении показательны такие фигуры, как прямые отрезки, треугольники, окружности. Все это позволяет - это и было открытием, создавшим геометрию, - не только каждый раз заново конструировать новые формы с помощью уже данных ранее элементарных фигур, взятых уже как всеобщие, и превратить операции, с помощью которых они создаются, в однозначные, интерсубъективные и продуктивные методы, но конструктивно создавать все вообще мыслимые идеальные формы с помощью априорного, всеохватывающего системного метода.

Геометрический метод операционного определения некоторых и даже всех идеальных форм из неких основных форм, взятых в качестве элементарных средств определения, этот метод возвращает нас к методам измерения и измерительного определения, использовавшихся в преднаучном созерцании. Вначале эти методы были весьма примитивны, а затем все более и более искусными. Этот метод по своему генезису коренится в сущностных формах окружающего мира. Формы, данные в чувственном опыте и воображаемые в чувственном созерцании, и тип, мыслимый на любой ступени всеобщности, непрерывно переходят друг в друга. В этой непрерывности они заполняют (чувственно созерцаемое) пространство-время как свою форму. Любая форма из этой открытой бесконечности форм, даже если она дана созерцанию как что-то реальное, все же не обладает «объективностью», она не интерсубъективна для каждого из нас и не сообщаема другому человеку, который фактически не видит ее определенность. Таково, очевидно, искусство измерения (Meβkunst) в геодезии. Здесь речь идет о многообразных, специфических измерениях, образующих лишь заключительную стадию измерения: с одной стороны, это происходит потому, что для описания физических форм рек, гор, зданий и т. д. геодезия нуждается в четко определенных понятиях и терминах. Она и создает такого рода понятия вначале для своих «форм» (в пределах наглядно созерцаемого сходства), а затем для величин и их соотношений, для определения места с помощью измерения расстояния и угла, соотносимого с измерением уже известного места (предполагается, что оно не изменяется) и направления. Измерение практически открывает возможность выбора определенных эмпирических фундаментальных форм в качестве меры, используемой для конкретного определения эмпирически-устойчивых тел и позволяет с помощью соотношений, существующих (или открываемых) между ними и другими формами тел, определить интерсубъективно и практически однозначно иные формообразования - сначала в узких сферах (например, при измерении полей), а затем и любых новых форм. Тем самым понятно, что благодаря усиливающемуся стремлению к «философскому», «истинному» познанию, позволяющему определить объективный смысл мира, эмпирическая геодезия и ее эмпирически-практические объективирующие функции по мере преобразования практических интересов в чисто теоретические интересы стала идеализированной геометрией и вместе с этим оказалась пронизанной чисто геометрическим способом мысли. Итак, геодезия подготовила универсальную геометрию и ее «мир» чистых предельных форм.

 

б) Основная идея галилеевской физики: природа как математический Универсум.

Относительно высокий уровень геометрии, взятой, согласно Галилею, уже не только в земном, но и в более широком, даже астрономическом, приложении, был для Галилея тем традиционным способом мысли, который позволил соотнести эмпирию и предельные математические идеи. Для него эта традиция была столь же естественна, как и традиция геодезии, интенция которой ко все большей точности измерения и ко все более объективному определению самих форм была задана уже геометрией. Если бы эмпирическая, весьма узкая постановка задач, обусловленных технической практикой, с самого начала была движущей силой выдвижения задач перед чистой геометрией, то чистая геометрия давно бы уже стала «прикладной» геометрией, средством для развития техники, средством построения ее концепций и реализации ее задач, прежде всего задачи систематического развертывания методов измерения для объективного определения форм, достигаемого лишь в постоянной «аппроксимации» к геометрическим идеалам, к предельным формам.

Итак, Галилей, не сознавая этого, поставил вопрос о том, как же возникает исходная идеализирующая процедура (как она возникает на базе догеометрического, чувственного мира и присущих ему практических искусств). Он попытался углубить его до вопроса о том, каково происхождение аподиктической математической очевидности. При геометрической установке потребность в обсуждении этих вопросов и не возникает: тот, кто изучает геометрию, тот должен «понять» геометрические понятия и принципы, должен быть знаком с операциями как с методами обращения специфически определяемых форм, причем должен найти применение соответствующим фигурам, начертанным на бумаге («моделям»). То, что для геометрии, понятой как отрасль универсального знания о сущем (философии), было бы релевантным и весьма значительным, - все это было чуждо Галилею; обсуждение проблемы геометрической очевидности, того, «как» она возникла, ему было чуждо. Темой наших дальнейших исторических исследований, начиная с физики Галилея, и будет то, каким же образом произошел этот столь важный сдвиг в точках зрения и почему проблема «генезиса» познания стала позднее главной.

Здесь мы хотим отметить, что именно геометрия, с присущей ей наивной априорной очевидностью, которая оказывается движущей силой любой нормальной геометрической деятельности, определила мышление Галилея и привела его к выдвижению идеи физики, ставшей делом всей его жизни. Так, исходя из практического понимания пути, которым геометрия содействует однозначному определению чувственного мира, ставшего традицией, Галилей заявляет: там, где такая методика создана, мы можем преодолеть относительность субъективных взглядов, существенных лишь для эмпирически созерцаемого мира. На этом пути мы открываем тождественную, безотносительную истину, в которой каждый может убедиться, каждый, кто в состоянии понять и применять эти методы. Следовательно, здесь мы постигаем истинно сущее, правда, в форме эмпирически данного сущего, которое все более и более приближается к геометрически идеальной форме, действующей как руководящая сила.

Между тем вся чистая математика имеет дело лишь с абстракциями тел и физического мира, а именно только с абстрактными формами, существующими в пространстве-времени, и тем самым с абстрактными формами как с «чистыми», «идеальными», предельными формами. Они становятся конкретными для нас в эмпирически чувственном созерцании, где действительные и возможные эмпирические формы даны просто как «формы» некоей материи в своей чувственной наполненности, как то, что обычно называли «специфическими» чувственными качествами117 (цвет, звук, запах и т. п.), и как те качества, которые выразимы в количественных различиях.

Конкретность чувственно воспринимаемых тел, их бытия в действительном и возможном опыте связана с их изменчивостью. Изменение их места в пространстве и времени, их формы и полноты свойств отнюдь не произвольны или случайны, но в своих чувственно-типологических способах проявления эмпирически зависимы друг от друга. Подобная соотнесенность изменений тел друг с другом является уже моментом повседневного опыта; она позволяет воспринять в опыте связность симультанно и сукцессивно сосуществующих тел. Иначе говоря, связует друг с другом их бытие и так-бытие (Sosein). Нередко, но отнюдь не всегда, компоненты этих реально-каузальных связей в опыте явно противопоставляются.

Там же, где этого не происходит и возникает нечто совершенно новое, мы задаемся вопросом «Почему оно возникло?» и рассматриваем его в определенных условиях места и времени. Вещи чувственно воспринимаемого мира (всегда воспринимаемые так, как они воспринимаются в нашей повседневной жизни и оцениваемые нами как некая действительность) обладают, так сказать, «привычностью», сохраняясь в типичных, схожих друг с другом обстоятельствах. Если взять чувственно воспринимаемый мир в целом, лишь в его изменчивой данности, то он как целое обладает своей «привычностью», именно быть столь же привычным сегодня, каким привычным он был вчера. Итак, эмпирически воспринимаемый нами мир обладает общим эмпирическим стилем. Изменяя этот мир в фантазии или предсказывая будущий ход мирового процесса во всей его неизведанности, но все же «как то, чем он может быть», именно в его возможностях, мы неизбежно представляем мир тем же образом, что и раньше. В рефлексии и свободной вариации фантазии мы можем лишь осознавать эти возможности. Итак, мы можем лишь тематизировать инвариантный всеобщий стиль, с помощью которого созерцаемый мир сохраняется в потоке всего опыта. Вместе с тем мы видим, что вещи и процессы появляются и протекают не произвольно, а априорно связаны с этим стилем, инвариантными формами созерцаемого мира. Иными словами, связаны универсальной, каузальной регуляцией всего того, что сосуществует в мире, и формированием благодаря этому всеобщей, непосредственной или опосредованной связности, в которой мир оказывается уже не просто вселенной (Allheit), но и всеединством (Alleinheit), чем-то целостным. Априори очевидно, сколь мало мы действительно постигаем в опыте, исходя из специфических причинных связей, сколь мало нам известно что-либо из прошлого опыта и может быть использовано в будущем опыте.

Этот универсально каузальный подход к созерцаемому миру позволяет выдвигать гипотезы, индуктивные заключения, предвидения относительно того, что неизвестно в настоящем, прошлом и будущем. Но в донаучном познании жизни мы сталкиваемся с чем-то приблизительным, с типическим. Как же возможна «философия», научное познание мира, если неопределенное осознание тотальности имеет свои истоки, в которых мир осознается как горизонт при любой смене сиюминутных интересов и познавательных тем? Конечно, как уже было сказано, в своей рефлексии мы можем тематизировать целостность мира и постичь ее каузальным образом. При этом, правда, мы приходим лишь к очевидности пустой абстракции: все воспринимаемые события независимо от места и времени определены каузально. В каком же отношении находится она к наличной каузальности мира, которая, будучи определенной сетью каузальных связей, делает конкретными все реальные события независимо от времени? «Философское», подлинное научное познание мира лишь тогда имеет смысл и лишь тогда возможно, когда открыты методы, которые позволяют конструировать систематически и заранее бесконечность его каузальных связей от самых неустойчивых, данных в непосредственном опыте, до относительно устойчивых. И эта конструкция при всей ее бесконечности должна быть доказательной. Как же это мыслимо?

Здесь наставницей нам служит математика. Она уже указала нам путь относительно пространственно-временных форм двояким образом. Во-первых, она создала идеальную объективность с помощью идеализации физического мира и его пространственно-временной оформленности. Из неопределенных, всеобщих форм пространства и времени, присущих жизненному миру, из свойственных ему эмпирически созерцаемых форм она создала объективный мир в подлинном смысле слова, а именно бесконечную тотальность идеальных предметностей, определяемых методически и всегда и для любого человека однозначно. Тем самым она впервые показала, что бесконечность предметов, субъективно-релятивных и данных лишь в неопределенных, всеобщих представлениях, объективно определяема лишь благодаря априорному всеохватывающему методу и мыслима как действительно определенная сама по себе. Точнее говоря, определяемая как существующая сама по себе и в своих предметах, и в их свойствах, и в своих отношениях. Говоря «мыслима», я имею в виду, что бесконечность конструируема ex datis в своем объективно истинном бытии-самом-по-себе с помощью не просто постулируемого, но действительно созданного, аподиктически воспроизводимого метода.

Во-вторых, математика, вступающая в контакт с искусством измерения и руководящая им, нисходя от мира идеальных сущностей «(Idealität) к эмпирически созерцаемому миру, показывает, что может быть достигнут универсальный, действительно созерцаемый мир в самих вещах, хотя она, будучи математикой форм, и проявляет интерес лишь к одной его стороне (правда, необходимым образом присутствующей во всех вещах), все же в состоянии достичь объективно реального познания совершенно нового рода, а именно аппроксимативно приближающегося к миру ее собственных идеальных сущностей. Вещи эмпирически созерцаемого мира в соответствии с образом действия мира (Weltstil) обладают телесностью и представляют собой «res extensae», воспринимаются в своих изменчивых связях и, будучи рассмотрены как целое, представляют собой совокупность, где каждое отдельное тело занимает свое относительное место и т.д. С помощью чистой математики и практического искусства измерения можно построить для всего физического мира совершенно новое индуктивное предсказание, а именно на основе уже данных и измеренных характеристик форм «рассчитать» неизбежные характеристики, еще неизвестные и недоступные для непосредственного измерения. Так идеальная геометрия, отчужденная от мира, становится «прикладной» и вместе с тем в известном смысле всеобщим методом познания реальности.

Но не позволяет ли этот способ объективации мышления, делающий акцент на абстрактном аспекте мира, приблизиться к решению следующих вопросов?

Нельзя ли допустить существование чего-то подобного и для конкретного мира, как такового? Может быть, обращение мыслителей Ренессанса, в частности, Галилея, к античной философии со всей очевидностью раскрывает возможность философии как эпистемы, управляющей всей наукой об объективном мире? Если чистая математика, примененная к природе, полностью осуществила, как уже было показано, постулат эпистемы в сфере форм, то не предвосхитил ли Галилей и идею природы, конструктивно и во всех своих аспектах определяемой в этом способе объективации мышления?

Возможно ли, что с помощью методов измерения, процедур аппроксимации и конструктивных определений охватываются все реальные свойства и каузальные связи созерцаемого реального мира, опытно исследуемого во всех аспектах? Оправдано ли это всеохватывающее предсказание, и может ли оно стать практическим методом конкретного познания природы?

Трудность состоит в том, что материальная полнота «специфических» чувственных качеств не может восполнить конкретность пространственно-временных характеристик физического мира, а в своем степенном различии (Gradualität) эти характеристики не могут рассматриваться непосредственно как сами эти формы. Однако эти качества и все, что образует конкретность чувственно воспринимаемого мира, необходимо понять как выражение «объективного» мира. И более того, они должны сохранить это значение. Если во всех изменениях субъективных интерпретаций остается несокрушимой достоверность одного и того же мира, связующего нас, самой по себе сущей действительности - именно таков способ мысли, приведшей к выдвижению идеи новой физики, - то все моменты опытного знания открывают нам тот же самый мир. Объективное знание о действительности достижимо, если те стороны, от которых чистая математика абстрагируется, например, от чувственных качеств, стороны пространственно-временных форм и их возможных конфигураций, если они были математизируемы не непосредственно, а лишь косвенным путем.

 

в) Проблема математизируемости «полноты» <качеств>

Здесь встает вопрос о том, что же такое косвенная математизация? Прежде всего обратимся к той глубокой причине, из-за которой непосредственная математизация (или какой-то аналог аппроксимативного конструирования) специфических чувственных качеств б принципе невозможна.

Эти качества обнаруживаются в градациях степени, в соответствии с определенным способом измерения эти качества принадлежат всем градациям степени - «измерению» «величины» холода и тепла, шероховатости и гладкости, освещенности и затемненности и т. д. Но здесь еще не существует точного измерения, нет повышения точности ни измерения, ни методов измерения. Сегодня, говоря об измерении, о единицах измерения, о методах измерения или о величинах, мы обычно понимаем «точное» как то, что уже соотнесено с идеальными сущностями; сколь ни трудно, но все же необходимо осуществить изолирующее абстрагирование полноты: рассмотрев физический мир, так сказать, опытно, под углом зрения тех свойств, которые принято называть «специфическими чувственными качествами», необходимо с помощью универсальных абстракций, противопоставляемых этим качествам, создать универсальный мир форм.

Что же такое «точность»? Очевидно, не что иное как то, что уже было сказано выше: эмпирическое измерение при повышении своей точности и руководствующееся миром идеальных сущностей, объективируемого с помощью процедур идеализации и конструирования, или миром особых идеальных структур, подчиняющихся шкалам измерения. Здесь следует прояснить эту противоположность. Мы имеем не две, а лишь одну универсальную форму мира, не две, а лишь одну геометрию, а именно геометрию такого рода форм, одну, а не две полноты <чувственных качеств>. Итак, тела эмпирически воспринимаемого мира в соответствии со структурой мира, априорно принадлежащей самому миру, таковы, что каждое тело при расширении себя, говоря абстрактно, становится протяженностью, а протяженность всех этих форм оказывается некоей совокупной, бесконечной протяженностью мира. В качестве мира, универсальной конфигурации всех тел протяженность - это тотальная форма, охватывающая все формы, а эта форма идеализируема с помощью аналитических процедур и становится господствующей благодаря процедуре конструирования.

Конечно, к структуре мира принадлежат все тела, обладающие специфическими чувственными качествами. Однако в основе качественных конфигураций нет какого-либо аналога пространственно-временным формам; они не включены в форму мира, специфическую для них. Предельные формы этих качеств не идеализируемы в аналогичном смысле, измерение их («оценка») не соотносимо с соответствующими идеальными сущностями в конструируемом мире, хотя и соотносимо с идеальными сущностями объективируемого мира. Поэтому и аппроксимация по своему смыслу не аналогична тому действию, которое присуще математизируемым формам, - объективирующему действию.

Что же касается «косвенной математизации» тех аспектов мира, которые сами по себе не имеют математизируемой формы мира, то такая математизация мыслима лишь в том смысле, что специфические чувственные качества («полнота» их), опытно воспринимаемые в телах, соединены с упорядоченными формами, которые по своей сути принадлежат телам.

Если спросить, чем же предопределены априори универсальная форма мира с ее универсальной каузальностью, т.е. если задаться вопросом об инвариантном и всеобщем способе бытия (Seinsstil), который сохраняется в воспринимаемом нами мире во всех непрерывных изменениях, то, с одной стороны, предопределена форма пространства-времени и каждое тело определено относительно этой формы, причем определено априори (до идеализации); кроме того, предопределено и то, что в каждом реально существующем теле эмпирически данные формы требуют эмпирической полноты и наоборот; поэтому эта всеобщая каузальность связует в конкретное те моменты, которые были оторваны друг от друга лишь абстрактно, а не реально. Далее, вообще-то говоря, существует универсальная конкретная каузальность. Благодаря ей можно предсказать, что воспринимаемый мир может быть воспринимаем как мир в бесконечно открытом горизонте, а бесконечное многообразие особенных причин может быть предсказано лишь благодаря этому горизонту и только в нем. Итак, в любом случае нам априори известно то, что физический мир, взятый со стороны любой формы, требует полноты сторон, пронизывающих все формы, а также известно, что любое изменение, независимо от того, относится ли оно к форме или к полноте сторон, осуществлялось в соответствии с каузальной связью, непосредственной или опосредствованной. Столь далеко простирается неопределенное, всеобщее, априорное предвосхищение.

Все же нельзя сказать, что все изменения полноты качеств, все их превращения и их неизменность осуществляются по каузальным правилам так, что вся абстрактная сторона мира исключительно зависит от того, что каузально осуществляется в формах как определенной стороне мира. Иначе говоря, априори нельзя считать, что любое изменение специфических качеств воспринимаемых тел, которые становятся предметом действительного и возможного опыта, причинным образом указывает на абстрактный слой мира - слой форм, т. е. что каждое такое изменение имеет своего двойника в царстве форм, а совокупное изменение их полноты имеет своего каузального двойника в сфере форм.

Эта мысль может показаться прямо-таки фантастической. Ведь мы тем самым принимаем давно уже известную и широко осуществлявшуюся тысячелетия тому назад, правда, отнюдь не во всех областях идеализацию пространства-времени со всеми их формами, со всеми изменениями пространства и времени и со всеми изменениями их форм. В этом и заключалась, как мы уже знаем, идеализация, осуществленная искусством измерения не просто как искусством измерения, а как искусством создания эмпирически каузальных конструкций (причем, само собой разумеется, как и любое искусство, оно использует и дедуктивные выводы). Теоретическая установка и тематизация чистых сущностей и конструкций ведет к чистой геометрии (под ней здесь понимается и математика чистых форм вообще); а позднее - вместе с поворотом, который нами уже был описан, - возникает, как мы помним, прикладная геометрия: практическое искусство измерения, осуществляющееся на основе идеальных сущностей и идеальных конструкций, построенных с их помощью. Следовательно, возникает практическое искусство измерения в соответствующих, весьма узких областях конкретно-причинной объективации физического мира. Коль скоро все это можно сделать явным, то выдвинутая уже давно и казавшаяся странной мысль перестала казаться странной, а благодаря научному воспитанию в школе, начинающемуся уже в детском возрасте, эта мысль обрела, наоборот, характер чего-то само собой разумеющегося. То, что в донаучном опыте мы воспринимаем как цвет, звук, тепло, вес тел, оказывается при каузальном подходе, например, тепловым излучением тел, которое делает теплым все окружающие тела и тем самым обнаруживается «физически» - как колебания звуковые, тепловые, следовательно, только как процессы мира форм. Ныне этот способ универсальной индикации рассматривается как нечто само собой разумеющееся. Однако если возвратиться к Галилею, то для него - создателя концепции, впервые сделавшей возможной создание физики, - все это не было чем-то само собой разумеющимся, каким оно стало благодаря его деятельности. Для Галилея само собой разумеющейся была лишь чистая математика и обычный способ ее применения.

Если задуматься о мотивации Галилея, решающей для формирования идеи новой физики, то необходимо отметить, что в его эпоху ход его мысли казался странным, и задаться вопросом, как он пришел к мысли, согласно которой все специфические чувственные качества должны рассматриваться как реальное обнаружение математических индикаторов, процессов, присущих идеальным формам, всегда принимаемых как нечто само собой разумеющееся. Из этого вытекает возможность косвенной математизации в полном смысле слова, поскольку возможны конструирование и объективное определение (хотя и опосредствованно и с помощью индуктивных методов) всех процессов с точки зрения полноты ex datis. Бесконечная природа - этот конкретный универсум каузальности, стала своеобразной прикладной математикой - таково утверждение этой странной концепции.

Все же вначале следует ответить на вопрос, что же вызвало к жизни в этом традиционно данном мире, математизация которого весьма ограниченна и осуществляется так, как было указано греками, что же вызвало к жизни мысль Галилея?

 

г) Движущие мотивы галилеевской концепции природы

Уже здесь налицо повод, еще весьма слабый, для того чтобы более внимательно отнестись к многообразным, но все же лишенным внутренней связи формам опыта, которые существовали в совокупном преднаучном опыте, позволяли достичь опосредствованной квантификации чувственных качеств и выражения их через величины и числовые меры. Уже пифагорейцы в древности заметили зависимость высоты звука от длины натянутой и колеблющейся струны. Конечно, были хорошо известны и иные причинные зависимости аналогичного рода. В их основе лежит зависимость конкретно воспринимаемых процессов окружающего мира от полноты событий и процессов в сфере форм, зависимость легко выявляемая. Однако здесь еще вообще-то не существует мотива для анализа сплетений каузальных зависимостей. Они не возбуждают какого-либо интереса, будучи смутными и неопределенными. Совершенно иначе обстоит дело там, где они становятся определенными по характеру, что позволяет применить определяющую индукцию и вынуждает нас прибегнуть к измерению полноты. Отнюдь не все, что изменяется вместе с такой стороной, как форма, может быть измерено с помощью традиционных методов. От этих опытных наблюдений еще длинный путь к выдвижению универсальной идеи и гипотезы, согласно которой все специфически чувственные качества - это лишь индикаторы, указывающие на определенную констелляцию фигур и процессов, присущих сфере форм. К этому вплотную подошли мыслители Возрождения, которые делали смелые обобщения и выдвигали нередко чрезмерные гипотезы, находившие поддержку у публики. Математика как царство подлинно объективного знания (и техника под ее руководством) была и для Галилея, и для «современного» человека центром интересов, направленных на философское познание мира и рациональную практику. Должны быть найдены методы измерения всего того, что охватывает геометрия, математика форм в их идеальности и априорности. Весь конкретный мир должен раскрыть себя как математически-объективный, если мы, осуществляя отдельные опыты, исходим из того, что все в них измеримо с помощью прикладной геометрии, и, следовательно, создаем соответствующие методы измерения. Если мы действуем таким образом, то мы опосредствованно математизируем все специфические качественные события.

При истолковании мысли Галилея о том, что универсальная приложимость чистой математики есть нечто само собой разумеющееся, необходимо обратить внимание на следующее. При каждом приложении к чувственно данной природе математика должна освободить свои абстракции от созерцательной полноты и в то же время она оставляет неприкосновенными идеализованные формы (пространственные формы, длину, движения, деформации). Однако одновременно с этим осуществляется идеализация и полноты их чувственных качеств. Экстенсивная и интенсивная бесконечность - понятия, возникшие при идеализации чувственных явлений; эта идеализация выходит за границы возможностей действительного созерцания, за границы разрушимости и делимости до бесконечности. И таково все, что принадлежит математическому континууму, это означает обоснование с помощью бесконечности полноты качеств, обосновываемой ео ipso (тем самым). Весь конкретный физический мир отягощен бесконечностью не только форм, но и полноты качеств. Однако вновь следует обратить внимание на то, что далеко не всякая «кос венная математизируемость» характеризует своеобразие галилеевской концепции физики.

Пока что мы подошли к общей мысли, точнее говоря, к выдвижению общей гипотезы: универсальная индуктивность господствует в воспринимаемом мире, обнаруживает себя в повседневном опыте, и она скрыта в бесконечности.

Конечно, для Галилея индуктивность вовсе не была гипотезой. Для него физика была столь же определенна, как и современная ему чистая и прикладная математика. Для него гипотеза непосредственно указывала и методический путь своей реализации. Для нас же успешность реализации значима как проверка гипотезы, гипотезы, отнюдь не само собой разумеющейся и относящейся к недоступной фактической структуре конкретного мира. Прежде всего Галилей стремился разработать плодотворные и непрерывно совершенствуемые методы, выйти за пределы того, что уже было достигнуто, создать действительные методы измерения, позволяющие предсказать то, что происходит в мире идеальных объектов математики в качестве идеальных возможностей, измерения, например, скорости, ускорения. Но чистая математика форм сама нуждалась в плодотворном развертывании конструктивной квантификации - это позднее и привело к созданию аналитической геометрии. Необходимо систематически осмыслить и с помощью ряда вспомогательных средств выразить универсальность причинности, или, как можно было бы сказать, своеобразную универсальную индуктивность опытного мира, существование которой уже предполагалось в исходной гипотезе. Следует обратить внимание на то, что в новой, конкретной и двусторонней идеализации мира, содержавшейся в гипотезе Галилея, как нечто само собой разумеющееся, предполагалась универсальная и точная причинность, которая не достигается, конечно, с помощью индукции через демонстрацию индивидуальных разновидностей причинности, а, наоборот, предшествует любой индукции отдельных причинных связей и руководит ею. Именно это и характерно для конкретно всеобщей, созерцаемой причинности, которая сама созидает конкретно-чувственные формы мира в противовес частным, индивидуальным формам причинности, опытно постигаемым в жизненном мире.

Эта универсальная идеализованная причинность охватывает все фактические формы и полноту качеств в их идеальной бесконечности. Несомненно, если измерения в сфере форм должны привести к действительным объективным определениям, то и события должны быть рассмотрены с точки зрения их полноты. Необходимо охватить совершенно конкретные вещи и события методом, иначе говоря, найти ту каузальную связь, которая существует между фактуальной полнотой и формами. Применение математики к реально существующей полноте форм делает возможным конкретизацию причинных предпосылок, которые впервые здесь становятся определенными. Как действительно продвинуться вперед, как осуществить методологически выверенную работу в чувственно воспринимаемом мире, как в этом мире фактуально постигаемых чувственно данных, в мире, в который идеализация внесла еще не познанную бесконечность, достичь каузальной детерминации в двух своих аспектах, как раскрыть скрытую бесконечность с помощью методов измерения, как при этом с помощью возрастающей аппроксимации в сфере форм сделать все более совершенными индикаторы качественной полноты идеализованных тел и как определить сами эти тела с помощью методов аппроксимации в качестве конкретных событий со всеми их идеальными возможностями, - все это предмет открытий в физике. Иными словами, это предмет исследовательской практики без предварительного систематического осмысления принципиальных возможностей и важных предпосылок математической объективации, которая позволила бы определить конкретно-реальное в сети универсальных, конкретных причинных связей.

Открытие - это смесь инстинкта и метода. Конечно, возникает вопрос, может ли такое смешение быть в строгом смысле слова философией, или наукой? Может ли оно быть познанием мира в предельном смысле, а именно быть средством понимания мира и самого себя. Галилей, будучи первооткрывателем, последовательно шел к реализации своей идеи - сформировать методы измерения сходных данных всеобщего опыта: и действительный опыт подтвердил то, что было предсказано гипотезой для всех случаев (хотя это еще не было радикально проясненной методикой). Он действительно выявил причинные закономерности, которые могут быть математически выражены в «формулах».

В актуальном процессе измерения чувственно данных опыта, конечно же, были получены лишь эмпирически-неточные величины и количества. Искусство измерения - это искусство, нуждающееся в постоянном совершенствовании «точности» измерения. Это не просто искусство использования уже найденного метода, а метод, который постоянно сам себя улучшает с помощью изобретения все новых и все более искусных средств (например, инструментов). Соотнесенность мира с чистой математикой в качестве поля ее приложения позволяет выявить математический смысл «in infinitum» - «снова и снова», и тем самым любое измерение обретает смысл приближения к недостижимому, но идеально-тождественному полюсу, а именно к определенным математическим сущностям или, иначе говоря, к числовым конструкциям, принадлежащим этим сущностям.

С самого начала метод обретает всеобщий смысл, хотя и имеет дело с тем, что индивидуально и фактуально. Например, с самого начала мы видим не свободное падение какого-то тела, а индивидуальный факт, представляющий собой некоторый общий тип в созерцаемой нами природе, куда он заранее включен вместе с эмпирически данными инвариантами. Все это, конечно, входило в галилеевскую установку на математизацию и идеализацию. Косвенная математизация мира, которая развертывалась как методологическая объективация созерцаемого мира, привела к общим числовым формулам, которые, будучи однажды найденными, могут применяться для осуществления фактической объективации подводимых под них отдельных случаев. Эти формулы явно выражают всеобщие причинные связи, «законы природы», законы реальных зависимостей в форме «функциональной» зависимости чисел. Следовательно, их подлинный смысл заключается не в чисто числовых взаимоотношениях (как будто бы они - формулы в сугубо арифметическом смысле), а в том, что вместе с ними Галилеем была сформулирована идея об универсальной физике со своим (как нами уже было отмечено) весьма сложным смысловым содержанием, была поставлена перед научным человечеством задача, процесс решения которой в физике стал процессом создания частных методов, математических формул и «теорий», сформулированных благодаря им.

 

д) Проверяемый характер естественнонаучных фундаментальных гипотез

Согласно нашему замечанию, которое, конечно, далеко выходит за пределы проблемы объяснения галилеевской мотивации и вытекающих из нее идеи и задачи физики, идея Галилея - это гипотеза, хотя и гипотеза в высшей степени значительная; ее проверка в естествознании на протяжении столетий - это проверка весьма примечательного сорта. Она примечательна тем, что гипотеза, несмотря на проверку, всегда остается лишь гипотезой; ее проверка (любая мыслимая для нее проверка) оказывается бес конечным процессом проверки. В этом и заключена суть естествознания, априори - это способ его бытия, быть бесконечно гипотетическим и бесконечно проверяемым знанием. При этом проверка не включает, как повседневная практическая жизнь, возможность заблуждения и не требует коррекции. На любой фазе развития естествознания существуют вполне корректный метод и теория, благодаря которым достигается элиминация «заблуждения». Ньютон, выражая идеалы точного исследователя природы, сказал: «Hypotheses non fingo» (Гипотез не измышляю), подразумевая при этом, что он не допускает просчетов и ошибок в методе. Во всеобщей идее точной науки, во всех ее понятиях, принципах и методах, выражающих идеал «точности», во всеобщей идее физики и чистой математики уже заключена «in infinitum» (в бесконечности) постоянная форма специфической индуктивности, которая в истории впервые введена геометрией. В бесконечном прогрессе все более корректных теорий, где отдельные теории называются «естествознанием определенного времени», мы сталкиваемся с прогрессом гипотез, с прогрессом выдвижения гипотез и их проверки. Прогресс включает в себя непрерывное совершенствование, а для естествознания, взятого в целом, характерно то, что оно все более и более возвращается к самому себе, к своему «предельному» истинному бытию, что оно дает все лучшее и лучшее «представление» о том, что же такое «истинная природа». Но истинная природа заключена не в бесконечности прямой линии, а подобно бесконечно далекому полюсу - в бесконечности теорий и мыслима лишь как проверка; она, следовательно, соотносима лишь с бесконечным историческим процессом аппроксимации. Этот процесс может стать предметом философской мысли, но в таком случае возникают вопросы, которые не могут быть здесь разрешены и которые выходят за рамки исследования. Ведь здесь речь идет о том, чтобы достичь полной ясности относительно идеи и задачи физики, которая, возникнув в галилеевской форме, определяла философию нового времени, понять физику в ее движущих причинах, уяснить то, что входило в ее мотивы, как что-то по традиции само собой разумеющееся, выявить то, какие смысловые предпосылки остались непроясненными, или вскрыть то, какой специфический смысл скрыт за тем, что же считается само собой разумеющимся.

Поэтому необходимо более конкретно описать первые шаги физики Галилея и формирования ее методов.

 

е) Проблема смысла естественнонаучных «формул» Одно важно для нашего объяснения. Решающей процедурой, которая в соответствии с общим смыслом естественнонаучного метода делает возможным систематически упорядоченные и вполне определенные предсказания в сфере непосредственно чувственного опыта и всего возможного опытного знания, выходящего за пределы преднаучного жизненного мира, является действительное упорядочивание математических идеальных сущностей, вначале введенных в гипотезу как что-то неопределенно всеобщее, а затем уже как всеобщее в своей определенности. И если эта процедура сохраняет свой изначальный смысл, то необходимо тематизировать этот смысл для того, чтобы постичь прогрессирующую последовательность актов созерцания (отныне рассматриваемых как аппроксимации), указывающих на функциональную координацию качеств, короче говоря, на формулы. Иными словами, следуя этим формулам, сделать эту последовательность актуальной. Это же относится и к самой координации, которая выражается в функциональных формулах, позволяя предсказывать ожидаемые эмпирические регулярности, характерные для практического жизненного мира. Иными словами, если найдены формулы, то уже заранее предполагается практически желаемое предсказание того, что предположено с эмпирической достоверностью в созерцаемом мире конкретной действительной жизни, где математика - это лишь специальная форма практики. Математизация, реализующаяся в формулах, оказывается процедурой, решающей для жизни. Из этого рассуждения становится ясным, что с самых первых шагов формирования концепции и построения метода естествоиспытатель обнаруживает глубокий интерес к решающему, основному звену отмеченной выше процедуры - к формулам, и с помощью «естественнонаучных методов», «метода истинного познания природы» и всей совокупности весьма искусных методов получает их, делая логически обязательными для каждого человека. Опять-таки, понятно, что было бы ошибочным искать в этих формулах и в их смысле истинное бытие самой природы.

Теперь более внимательно следует рассмотреть «смысл этих формул», а именно объективацию смысла (Sinnveräuβerlichung), неизбежно осуществляющуюся вместе с формированием и использованием метода. Измерения ведут к числовым мерам, а в общих высказываниях о функциональной зависимости величин вместо определенных чисел используются числа вообще, превращаясь во всеобщие высказывания, которые выражают законы функциональной зависимости. Здесь необходимо обратить внимание на мощное влияние - с одной стороны, благотворное, с другой - губительное - алгебраических обозначений и способов мышления, получившие в новое время широкое распространение с работ Виета, т. е. еще до Галилея. Прежде всего это означает невиданное расширение возможностей арифметического способа мышления, передаваемого из поколения в поколение в старых, примитивных формах. Возникло свободное, систематическое, априорное мышление, полностью свободное от всякой связи с чувственно воспринимаемой действительностью, размышление о числах вообще, числовых отношениях, числовых законах. Поскольку этот способ мышления получил распространение в геометрии, во всей чистой математике пространственно-временных форм, постольку геометрия получила методическую алгебраическую формализацию. Так сформировалась программа «арифметизации геометрии», «арифметизации всего царства чистых форм» (идеальных прямых, окружностей, треугольников, движений, позиционных отношений и т. д.). Они мыслятся идеальными и точными в той мере, в какой измеримыми, коль скоро единицы измерения, сами по себе идеальные, обретают смысл пространственно-временных величин.

Арифметизация геометрии приводит определённым образом к опустошению ее смысла. Действительные пространственно-временные идеальные сущности, впервые представленные в геометрическом способе мышления под общим названием «чистые интуиции», превратились, так сказать, в чистые числовые формы, в алгебраические образования. При алгебраической калькуляции нужно отказаться от геометрического значения, даже отбросить его; считать - означает вспомнить лишь в конце, что числа характеризуют какие-то величины. Конечно, здесь не идет речь об обычном «механическом» счете чисел, а о мышлении, об открытиях, о великих открытиях, но все же незаметно было осуществлено «символическое» изменение смысла. Из этого позднее проистекает совершенно осознанный методический сдвиг - методический переход, например, от геометрии к чистому анализу, который трактовался как наука в собственном смысле, а результаты, полученные в нем, были применены в геометрии. На этом следует хотя бы вкратце остановиться.

Процесс трансформации метода, осуществлявшийся в теоретической практике длительное время инстинктивно и нерефлексивно, начался с Галилея, достигает в своем непрестанном движении наивысшей точки и вместе с переоценкой «арифметизации» приводит к идее о полной, универсальной «формализации». Это было осуществлено вместе с развитием и расширением алгебраической теории чисел и величин, которое завершилось созданием универсального, чисто формального «анализа», «учения о многообразии», «логистики» - все эти обозначения понимаются то в узком, то в широком смысле, так как до сих пор, к сожалению, отсутствует однозначное понимание того, что же есть единое математическое поле, осваиваемое в деятельности математиков. Лейбниц, далеко опередив свое время, впервые выдвинул универсальную и внутренне законченную идею о высшей форме алгебраического мышления, названной им «mathesis universalis». В создании его он видел задачу будущего. Лишь в наше время мы приблизились к систематическому развитию этого способа мышления. В своем полном и целостном смысле этот способ мышления не означает ничего иного, как всестороннее осуществление (или осуществление до бесконечности своей специфической целостности) формальной логики - науки о смысловых структурах, конструируемых чистым мышлением, обладающих пустой, формальной всеобщностью и соотносимых «с чем-то более общим». На этой основе возникает наука о «многообразии», которая в соответствии с элементарным законом тождества таких конструкций должна быть системно построена как внутренне непротиворечивая. На своей высшей ступени это - наука об универсуме всех так мыслимых «многообразии». Следовательно, «многообразия» - это сложное всеединство предметов вообще, которые мыслятся как «известные» лишь в пустой, формальной всеобщности, а именно мыслятся как определяемые через модальность «нечто-вообще». Среди этих всеединств выделяются так называемые «конечные» многообразия. Их определение с помощью «полной аксиоматической системы» приводит к своеобразной целостности всех дедуктивных определений, включающих в себя целостность формального субстрата. С помощью этой целостности, можно сказать, конструируется формально-логическая идея некоего «мира вообще». «Учение о многообразии» в охарактеризованном выше смысле слова - это универсальная наука о конечных многообразиях118.

 

ж) Выхолащивание смысла математического естествознания при «технизации»

Это чрезмерное расширение внутренне формальной, но ограниченной алгебраической арифметики имеет свою априорную форму в «конкретно материальной» (sachhaltigen) чистой математике, в математике «чистых интуиции», и тем самым она может быть применена к математизируемой природе; а также и к себе самой - к прежней алгебраической арифметике, а при своем расширении - и ко всем ей присущим формальным многообразиям. Следовательно, на этом пути она возвращается к себе самой. Подобно арифметике, она формирует свою достаточно искусную методику, втягиваясь в такой процесс трансформаций, в результате которого она становится прямо-таки искусством, а именно искусством достижения результатов с помощью техники калькуляции по определенным правилам, результатов, действительный, истинный смысл которых тематизируется и постигается предметно-ориентированным и реально осуществляющимся мышлением. Любой способ мысли и достижения очевидности неотъемлемы от техники как таковой и существуют только в действии. Операции с буквами, знаками связей и отношений (+, х, = и т. д.), их соединение по определенным правилам ничем не отличается от карточной или шахматной игры. Здесь с самого начала полностью исключается мысль о том, что эти технические процедуры получают смысл и истинность корректных результатов подобно тому, как «формальная истина» принадлежит формальному «mathesis universalis» (универсальному знанию); она исключается из формальной теории многообразии, как исключалась и из прежних алгебраических теорий чисел и величин и из всех технических приложений без какого-либо обращения к их собственному научному смыслу; к этому же относится и приложение к геометрии - к чистой математике пространственно-временных форм.

Процесс перехода от материальной математики к ее формально-логизированной форме и расширение формальной логики, становящейся самостоятельной в качестве чистого анализа и учения о многообразии, вполне правомерен и даже необходим. Это же относится и к процессу технизации, который временами полностью растворяется в сугубо техническом мышлении. Это - метод, который должен быть осознан и используем совершенно сознательно. Но это происходит, если стремятся избежать опасных смысловых сдвигов, стремятся к тому, чтобы сохранить действенность первоначального определения смысла метода, придававшего смысл всему познанию мира. И более того, если стремятся освободиться от непроблематизируемых традиций, которые уже при выдвижении новой идеи и нового метода вносили элемент неясности в их смысл.

Конечно, как мы уже говорили, формулы - уже полученные или получаемые - составляют основной интерес во всех открытиях естествоиспытателей. Чем дальше идет физика по пути действительной математизации чувственно данной окружающей природы, тем больше в ее распоряжении математических и естественнонаучных принципов, и вместе с этим расширяется используемый ею инструментарий - «mathesis universalis» (универсальное знание), уже сформированное, и тем большей становится область возможных дедуктивных выводов о новых фактах квантифицируемой природы и правил, относящихся к определенным процедурам проверки. В этом заключается обязанность физика-экспериментатора и трудного восхождения от созерцаемого внешнего мира и от осуществляемых в нем экспериментов и измерений к тому, что представляет полюс идеального. Представители математической физики, наоборот, пребывают в арифметизируемой сфере пространства-времени, или в сфере формализуемого «mathesis universalis», рассматривают привнесенные сюда математически-физические формулы как специальные чистые конструкции формального «Mathesis», удерживающего инвариантные константы, которые проявляются в них как функциональные законы фактуалъной природы. Принимая во внимание то, что «законы природы либо уже доказаны, либо действуют как рабочие гипотезы» на основе целостной системы формальных законов этого «Mathesis», имеющихся в распоряжении, делаются логические выводы, результаты которых принимаются экспериментаторами. Они формируют и наличные логические возможности новых гипотез, которые должны быть совместимы со всей системой (знания), считающейся в это время надежной. Они заняты разработкой таких форм гипотез, которые здесь допустимы как гипотетические возможности для интерпретации каузальных регулярностей, эмпирически констатируемых благодаря наблюдению и эксперименту в противоположных - идеальных терминах, присущих им, т. е. в терминах точных законов. В своей работе физик-экспериментатор постоянно направлен на идеальные меры, на числовые величины, на всеобщие формулы. Это, следователь но, образует ядро интересов любого естественнонаучного исследования. Все открытия и прежней, и новой физики - это открытия в мире, так сказать, формул, упорядочивающих природу.

Смысл формул заключен в идеальных сущностях, в то время как весь тяжкий труд <познания> принимает характер простого движения к поставленной цели. Здесь следует подчеркнуть влияние технизации, уже ранее отмеченной, формально-математического мышления: превращение мышления из опытного мышления, делающего открытия и создающего гениальные конструктивные теории, в мышление, которое имеет дело с изменяющимися, «символическими» понятиями. Тем самым опустошается как чисто геометрический, так и естественнонаучный способ мысли, реализующийся в приложениях к эмпирической природе. Кроме того, технизация пронизывает все естествознание, кроме некоторых методов. Это обнаруживается не только в том, что методы затем «механизируются». Сущность всех методов заключается в тенденции наделить себя внешним бытием в технизации. Таким путем в естествознании осуществляются разнообразные смысловые изменения и сокрытие смысла. Взаимодействие экспериментальной и теоретической физики, огромная, беспрерывно осуществляющаяся подлинно мыслительная работа протекает в превращенном горизонте смысла. Хотя здесь указывается и осознается одно из немаловажных различий между τéχυη и наукой, однако для осмысления того своеобразного смысла, который должен быть раскрыт в природе с помощью технических методов, еще не наступило время. Сказанного достаточно для того, чтобы возвратиться к выдвинутой Галилеем идее математизации природы - итогу его продуктивных размышлений и обратиться к тому, что же хотели достичь на пути математизации Галилей и его последователи, каков смысл осуществленной ими работы.

 

з) Жизненный мир как забытый смысловой фундамент естествознания

В высшей степени важно подчеркнуть, что уже Галилей осуществил замещение единственно реального, опытно воспринимаемого и данного в опыте мира - мира нашей повседневной жизни, миром идеальных сущностей, который обосновывается математически. Это замещение было воспринято его последователями и физиками последующих столетий.

В геометрии Галилей сам был восприемником. Воспринятая им геометрия и воспринятый им способ «созерцательной» концептуализации, доказательства, «интуитивных» конструкций уже не был той изначально данной геометрией; в этой «созерцательности» она утратила свой смысл. Уже античная геометрия была специфического рода «τéχυη», она весьма далеко отошла от первоистоков непосредственного созерцания и первоначально созерцательного мышления, которые и послужили истоком и так называемой геометрической интуиции, оперирующей идеальными сущностями, и конструирования ею своего смысла. Геометрии идеальных сущностей предшествовало практическое искусство землемерия, которое ничего не знало об идеальных сущностях. Однако такие предгеометрические процедуры заложили смысловой фундамент геометрии, фундамент для величайшего открытия - открытия процедуры идеализации: к этому же относится и изобретение идеального мира геометрии, иначе говоря, методики объективирующего определения идеальных сущностей с помощью конструкций, обладающих «математическим существованием». Роковое упущение Галилея заключалось в том, что он не обратился к осмыслению изначальной смысловой процедуры, которая, будучи идеализацией всей почвы теоретической и практической жизни, утверждала его в качестве непосредственно чувственного мира (и прежде всего в качестве эмпирически созерцаемого физического мира), из коего и проистекает мир геометрических идеальных фигур. То, что дано непосредственно, не стало предметом размышления, не стало предметом размышления то, как в свободном фантазировании из непосредственно созерцаемого мира и его форм создаются, правда, в качестве лишь возможных, эмпирически-созерцательные и отнюдь не точные формы; какова мотивация и какова та новая процедура, которая впервые собственно и предполагает геометрическую идеализацию. В воспринятых геометрических методах эти процедуры уже не были жизненными, тем не менее сознательно завышался внутренний смысл точности, характерный для осуществленных методов, до уровня теоретического сознания. Поэтому и могло показаться, что геометрия сама создает собственные, непосредственно очевидные априорные «созерцания» и свою абсолютную истину с помощью мышления, управляющего ими, истину, приложимость которой есть нечто само собой разумеющееся. То, что принималось за нечто само собой разумеющееся, оказалось видимостью, как было уже показано выше, при интерпретации мышления Галилея, где было отмечено, что приложение геометрии имеет гораздо более сложные смысловые истоки, что все это осталось и для Галилея, и для его последователей скрытым. Следовательно, от Галилея берет свое начало замещение идеализованной природы природой (непосредственно) преднаучным образом созерцаемой.

Нередко любое случайное (и даже «философское») переосмысление технически искусного труда останавливается на выявлении специфического смысла идеализованной природы, не достигая радикального осмысления конечных целей естествознания нового времени и связанной с ним геометрии, целей, которые вырастают из преднаучной жизни и ее мира. С самого своего возникновения естествознание и связанная с ним геометрия должны служить целям, которые заключены в этой жизни, и должны быть соотнесены с жизненным миром. Человек, живущий в этом мире, в том числе и человек, исследующий природу, может ставить все свои практические и теоретические вопросы, только находясь внутри этого мира, может теоретически относиться к нему лишь в бесконечно открытом горизонте непознанного. Всякое познание законов обеспечивает переход от знания лишь законов к рациональному предвидению осуществления действительных и возможных феноменов опыта, выявляемых им при расширении опыта с помощью систематических наблюдений и экспериментов, проникающих за горизонт непознанного и проверяемых различными формами индукции. Конечно, повседневная индукция предшествует индукции, осуществляемой в соответствии с научным методом, но и она по сути не изменяет смысл предданного мира как горизонта всех форм индукции, исполненных смысла. Мы сталкиваемся с этим миром как миром известных и неизвестных нам реалий. К миру действительного, опытного созерцания принадлежат и форма пространства-времени, и все формы организации тел, среди которых мы сами живем в соответствии с телесным способом существования личности. Однако здесь мы не сталкиваемся ни с геометрическими идеальными сущностями, ни с геометрическим пространством, ни с математическим временем во всех его формах.

Важное, хотя и тривиальное замечание. Однако эта тривиальность уже в античной геометрии была искажена точной наукой, а именно отождествлением методически идеализирующей процедуры с тем, что предпослано в качестве действительности до всякой идеализации, дано в качестве некоего неопровержимого утверждения. Этот действительно созерцаемый, опытный и в опыте постигаемый мир, в котором практически разворачивается вся наша жизнь, сохраняется неизменным в своей собственной сущностей структуре, в собственном конкретном каузальном способе бытия независимо от того, постигаем ли мы его непосредственно или с помощью каких-то искусственных средств. Следовательно, они изменяются не вследствие того, что мы изобретаем особое искусство - искусство геометрии или искусство, изобретенное Галилеем и называемое физикой. Что же в действительности происходит благодаря этому искусству? Прежде всего достигается предвидение, экстраполирующееся на бесконечность. Можно сказать, что на предвидении, на индукции основывается вся жизнь. Уже в простом опыте индуцируется достоверность бытия. «Видимые» вещи всегда нечто большее, чем то, что мы в них «действительно и подлинно» видим. Зрительное восприятие по своей сути состояние самосущее (Selbsthaben) в единстве с предусмотрением (Vor-haben) и предмнением (Vor-meinen). Вместе с предусмотрением любая практика имплицитно включает в себя индукцию так, что предсказания, полученные благодаря обычной, а также благодаря четко сформулированной и «проверяемой» индукции, являются знаниями, непосредственными в противовес знаниям, полученным благодаря «методической» индукции, которая, став методом физики Галилея, экстраполирует свои процедуры на бесконечность.

В геометрической и естественнонаучной математизации мы осуществляем примерку одеяния идей, адекватных жизненному миру - миру, данному нам в нашей конкретно мирской жизни как действительный мир, с открытой бесконечностью возможного опыта, примеряем одеяние так называемых объективно-научных истин, т. е. конструируем числа - индикаторы, определяемые с помощью постоянно проверяемых методов, действительно (как мы надеемся) осуществляющихся порознь, с реальной и возможной полнотой смысла конкретно-чувственных форм жизненного мира. Тем самым мы получаем возможность предсказания конкретных, еще не существующих или уже не существующих в реальности мировых событий, созерцаемых в жизненном мире. Это предсказание намного превосходит процедуры повседневного предсказания.

Одеяние идей, присущее «математике и математическому естествознанию», или же одеяние символов, характерное для символическо-математических теорий, охватывает все конструкции, с помощью которых ученые замещают жизненный мир, придавая ему покров «объективной, действительной и истинной» природы. Одеяние идей создает то, что мы принимаем за истинное бытие, которое на деле есть метод - с его помощью действительно опытные и опытно постигаемые внутри жизненного мира предсказания (вначале весьма грубые) совершенствуются «научным образом» до бесконечности: покров идей приводит к тому, что подлинный смысл методов, формул, «теорий» остается непонятым, а при наивном объяснении возникновения метода никогда и не может быть понятым.

Проблема, как подобная наивность, может быть и постоянно была действительным историческим фактом, никогда не была осознана в своей радикальности. И метод, цель которого заключается в систематическом решении бесконечной научной задачи и в достижении определенных результатов, может проистекать из этой наивной установки и функционировать столетия с непрерывной пользой, не получая действительного осознания своего смысла и внутренней необходимости таких процедур. Итак, отсутствовал и до сих пор отсутствует подлинно очевидный самоотчет активно-познающего субъекта не только о том, что он сделал нового, о том, чем он занимается, но и о всех импликациях смысла, скрытых процессами окаменения прежних традиций и возникновения новых традиций, он не дает себе отчета в устойчивых предпосылках своих конструкций, понятий, принципов, теорий. Полезность науки и ее методов не столь очевидна, как полезность действующей и надежной машины, которой человек может научиться управлять, не постигая внутренний смысл всех возможных и необходимых действий. Но не может ли геометрия, да и наука вообще, быть спроектирована, подобно машине, исходя из некоего научно совершенного понимания? Не приведет ли это вновь к «регрессу в бесконечность»?

И, наконец, не стоит ли эта проблема в одном ряду с проблемой инстинкта в обычном смысле слова? Не есть ли это проблема скрытого разума, который впервые явно осознал себя в качестве разума?

Галилей - создатель или, отдавая должное его предшественникам, один из создателей физики. Это - гений, одновременно положивший начало и завершивший физикалистское понимание природы. Он открыл математическую природу, выдвинул идею метода, бесконечного пути физических исследований и открытий. Помимо универсальной каузальности созерцаемого мира (как его инвариантной формы) он открыл то, что в дальнейшем стало называться «законом причинности», «априорной формой» «истинного» (идеализованного и математического) мира, открыл «закон точной законосообразности», благодаря которому каждое событие идеализованной природы стало рассматриваться с точки зрения точных законов. То, что Галилей был зачинателем и завершителем физикалистского понимания природы, для нас сегодня - несомненно. Ничего принципиально не изменилось в результате мнимо философской и разрушительной критики «классических законов причинности» со стороны представителей новой, атомной физики. При всех ее новациях все же сохранилось, как мне кажется, принципиальное существо, а именно идея природы, математической самой по себе и данной нам в формулах и интерпретируемой нами лишь благодаря формулам.

Я с полной серьезностью называю Галилея наиболее выдающимся мыслителем нового времени. Я восхищен величайшим основателем всей классической и неклассической физики, его в высшей степени поразительным способом мысли, который не был сугубо механистическим.

Этот способ мысли не принижается осуществленным выше объяснением его как τéχυη и той принципиальной критикой, которая показывает, что своеобразный, изначальный смысл теорий, выдвинутых великими и величайшими физиками, от них скрыт и остается скрытым. Речь идет не о смысле, который метафизически и спекулятивно утаивается в чем-то, а о смысле метода, обладающего принудительной очевидностью: весьма своеобразным и все же действительным, метода, становящегося понятным при оперировании с формулами и в своем практическом приложении - в технике.

В каком отношении все сказанное до сих пор является односторонним? Какие новые горизонты важнейших проблем еще недостаточно выявлены для осмысления жизненного мира и человека как его субъекта? Все это можно обсуждать после того, как мы сделаем шаг вперед в объяснении внутренних, движущих сил исторического развития.

 

и) Роковое заблуждение как результат непроясненности смысла математизации

Математическая интерпретация Галилеем природы имела превратные последствия, которые выходили за пределы природы, напрашивались сами собой и господствуют до наших дней над всем последующим развитием мировоззрения. Я имею в виду знаменитое учение Галилея о чистой субъективности специфически чувственных качеств, учение, которое вскоре было последовательно развито Гоббсом в концепцию субъективности всех конкретных феноменов чувственно созерцаемой природы и мира вообще. Феномены существуют лишь в субъектах; они даны в них как причинные следствия процессов, существующих в природе, а процессы со своей стороны даны только в математических свойствах. Если созерцаемый мир дан чисто субъективно, то все истины до и вненаучной жизни, относящиеся к фактуальному бытию, обесцениваются. Они, хотя и ложны, но небессмысленны, поскольку лежат за пределами этого мира возможного опыта, обнаруживая свое смутное, трансцендентное <бытие> само - по- себе.

В заключение обратимся еще к одному, широко распространенному результату, возникшему вместе с образованием нового смысла: к интерпретации самих физиков, которая проистекала из нового осмысления, принимала его в качестве чего-то «само собой разумеющегося» и повсеместно господствует вплоть до наших дней.

Природа в своем «истинном бытии-самом-по-себе» является математической. От этого бытия-самого-по-себе чистая математика пространства-времени переходит к слою законов, обладающих аподиктической очевидностью и безусловной всеобщей значимостью, и от непосредственного познания законов аксиоматизации начал априорных конструкций - к познанию бесконечного многообразия остальных законов. Относительно пространственно-временных форм природы мы обладаем «врожденными способностями» (название возникло позднее), которые дают возможность познать истинное бытие-само-по-себе как бытие, определенное в своей математической идеальности (до всякого действительного опыта). Имплицитно математическая идеальность врождена нам.

Иначе обстоит дело с конкретной универсальной закономерностью природы, хотя она также является всецело математической. Она дана «a posteriori», благодаря индукции данных эмпирического опыта. Ошибочно противопоставление, с одной стороны, априорной математики пространственно-временных форм и, с другой стороны, индуктивного естествознания, хотя и использующего чистую математику. Столь же ошибочно решительное размежевание чисто математического отношения основания и следствия от реального основания и реального следствия, тем самым, от природной каузальности.

Постепенно все же возрастает неприятное чувство непроясненности взаимоотношений между математикой природы и связанной с ней математикой пространственно-временных форм, между врожденной и неврожденной математикой. Чистая математика по сравнению с абсолютным познанием, на которое, как говорится, нас благословил Бог-Творец, обладает лишь одним изъяном: хотя она всегда характеризуется абсолютной очевидностью, однако она нуждается в процессах систематизации для того, чтобы сделать познаваемым все «существующее» в пространственно-временных формах и тем самым реализовать себя как эксплицитно явленную математику. Наоборот, мы не имеем априорной очевидности конкретно существующей природы: общая математика природы, выходящая за пределы пространственно-временных форм, должна быть создана индуктивно из фактов опыта. Но природа сама по себе полностью нематематизирована и не может мыслиться как единая математическая система. Следовательно, она действительно не может быть выразима в некоей единой математике природы, а именно в той, которую естествознание непрерывно ищет как всеохватывающую систему законов, аксиоматическую по форме, где аксиомы - суть гипотезы, а не что-то реально достижимое. Почему же собственно нет математики природы, почему у нас нет ни одного шанса раскрыть систему аксиом, свойственную природе, как некую подлинную, аподиктически очевидную аксиому? Не потому ли, что у нас отсутствуют врожденные способности?

В смысловой структуре физики и ее методов, структуре отчужденной и технизированной в той или иной мере, предполагается в качестве «совершенно ясного» сомнительное различение между «чистой» (априорной) и «прикладной» математикой, между «математическим существованием» (в смысле чистой математики) и существованием математически оформленных реалий, где математическая структура является реально-качественным компонентом. И все же даже такой выдающийся гений, как Лейбниц, долгое время бился над проблемой, как постичь настоящий смысл и того, и другого существования - универсального существования пространственно-временных форм как чисто геометрических форм, и существования универсальной математической природы в ее эмпирически-реальных формах - и понять их подлинное взаимоотношение друг с другом.

То, какую роль сыграла эта непроясненность в постановке Кантом проблематики синтетических суждений априори и в его различении синтетических суждений чистой математики и естествознания, будет раскрыто позднее.

Эта непроясненность позднее усиливается и модифицируется вместе с формированием и постоянным методическим применением чистой, формальной математики. Смешивается «пространство» с «евклидовым многообразием», чисто формально определяемым, действительная аксиома (в традиционном смысле слова), понимаемая как очевидность, присущая геометрическому или чисто логическому мышлению, постигающего безусловную значимость идеальных норм, смешивается с «неподлинными аксиомами» - термин, которым в учении о многообразии обозначают вообще-то не суждения («предложения»), а формы предложений как составные части дефиниции «многообразия», формально конструируемого в своей внутренней непротиворечивости.

 

к) Фундаментальное значение проблемы, генезиса математического естествознания

Все эти неясности, да и многие другие, ранее нами рассмотренные, являются следствием трансформации изначального жизненного смыслообразования и соответственно изначальных жизненных задач сознания, проистекают из метода и из его специфического смысла, принимаемого и в наше время. Метод, ставший методом постепенного решения задачи, будучи методом искусства (τéχυη), наследует задачу, не сохраняя, однако, ее действительного смысла. Теоретическая задача и все достижения естествознания (и мировой науки вообще), которое овладевает бесконечной тематикой лишь с помощью бесконечности методов, а бесконечность методов может стать господствующей лишь благодаря техническому мышлению, утратившему смысл, и благодаря технической деятельности, могут остаться действительно и изначально осмысленными лишь в том случае, если ученый сформирует в себе способность постоянно ставить вопрос об изначальном смысле всех своих смыслообразований и методов - об их исторически первоначальном смысле, прежде всего о смысле всего того, что принимается нами без всякой проверки и равным образом всего наследуемого нами последующего смысла.

Но математик, да и ученый-естественник, будучи в лучшем случае высоко одаренным техником метода, - ведь ему он обязан своими открытиями, которые он только и ищет, совершенно не способен нормальным образом достичь такого рода размышлений. В реальной сфере своих исследований и открытий он не постигает того, что все, проясняющее эти размышления, само нуждается в прояснении, что наивысшим, наиболее важным интересом для философии и для науки является интерес к действительному познанию самого мира, самой природы. Это и было тем, что было утрачено традиционной наукой, ставшей τéχυη, коль скоро оно определяло ее исток. Отвергалась как «метафизическая» любая попытка руководить этими размышлениями, исходившая от внематематического и внеестественно научного круга исследователей. Специалист, который посвятил свою жизнь этой науке (и это кажется ему ясным), сам лучше всего знает, что он замыслил в своей работе и то, как ему действовать. Пробуждающиеся у этих исследователей философские устремления («философско-математические», «философско-естественно-научные»), их исторически различные мотивы, которые должны быть еще прояснены, удовлетворялись ими самими, но, конечно, так, что они вообще упустили из виду и совершенно не поднимали вопрос о целостном измерении, в которое эта работа должна быть включена.

 

л) Методологическая характеристика нашей интерпретации

В заключение необходимо сказать несколько слов о методе, которому мы следовали в этих параграфах при многообразных интерпретациях данных и который служит средством развития нашего общего взгляда. Исторический экскурс необходим для того, чтобы достичь самопонимания, столь необходимого для современной философской ситуации, чтобы прояснить возникновение духа нового времени и вместе с этим - вследствие недостаточно оцененного значения математики и математического естествознания - уяснить происхождение этих наук. Или, говоря иными словами, уяснить первоначальную мотивацию и движение мысли, которые превратили идею природы в концепцию и дали импульс для ее реализации в ходе развития самого естествознания. Впервые эта идея обнаруживается у Галилея как законченная; следовательно, именно с его именем я связываю все способы рассмотрения (определенным образом идеализирующе-упрощающие положение дел), хотя необходим тщательный исторический анализ того, чем мышление Галилея обязано своим «предшественникам». (Это, впрочем, я буду прослеживать в дальнейшем и с самыми благими намерениями исследовать.) Относительно ситуации, в которой он находился и которая должна быть истоком его мотивации и действительно была ею, о чем свидетельствуют его собственные высказывания, необходимо быстро достичь определенной констатации и тем самым понять первые шаги в этом процессе смыслополагания, присущего естествознанию. Но уже здесь мы сталкиваемся с искажениями смысла и даже его сокрытием на более поздних этапах. Ведь мы, размышляя об этом, сами находимся под влиянием их чар (а также, как я смею думать, и мой читатель). Вначале мы, смущенные ими, не имеем никакого понятия о подмене смысла: мы, кто так хорошо знает, что такое математика и естествознание. Кто в наше время не знает этого еще со школы? Но уже первое прояснение изначального смысла естествознания нового времени и методологического смысла новоевропейской мысли делает весьма явной позднейшую подмену смысла. И уже это оказывает влияние, по крайней мере затрудняя анализ мотивации.

Итак, мы находимся в некоем подобии круга. Понимание начал полностью достигается лишь исходя из современного состояния данной науки при ретроспективном взгляде на ее развитие. Но без понимания начал нельзя понять это развитие как развертывание смысла. Нам не остается ничего иного, как двигаться вперед и возвращаться назад, двигаться «зигзагом», одно должно помогать другому и сменять друг друга. Прояснение одной стороны приводит к прояснению другой, которая, в свою очередь, высвечивает другую. Итак, при историческом рассмотрении и исторической критике необходимо двигаться за последовательностью времени, начиная с Галилея (а позднее и Декарта), постоянно делая исторические скачки, которые являются не отклонениями, а необходимыми шагами, необходимыми, если мы, как было уже сказано, берем на себя задачу самоосмысления, вырастающую из «кризисной» ситуации наше го времени и характерного для нее «кризиса» самой науки. Первоочередная задача - постижение изначального смысла науки нового времени и прежде всего точного естествознания, так как оно, что будет прослежено в дальнейшем, с самого своего возникновения и в последующем при всех сдвигах своего смысла и ложных самоинтерпретаций имело решающее значение для становления и существования позитивных наук нового времени, а также для философии нового времени - да и для духа европейского человечества нового времени, существовавшего ранее и существующего поныне.

О методе заметим следующее: то обстоятельство, что не был использован естественнонаучный язык, читатели, особенно те, кто имеет естественнонаучное образование, восприняли болезненно и даже увидели в этом проявление дилетантизма. Его же мы сознательно избегали. К большим трудностям этого способа мысли, который пытается дать оценку «первоначального созерцания» и, следовательно, дать оценку пред - и вненаучного жизненного мира, охватывающего собой всю нынешнюю жизнь, в том числе и жизнь научной мысли, и являющегося живительным источником всех самых утонченных смыслообразований, - к этим трудностям принадлежит то, что мы вынуждены избрать наивный язык жизни, использование которого вполне оправдано и для очевидности доказательств.

Действительное возвращение к наивности жизни, осуществляемое, правда, в рефлексии, поднимающейся над ней, - это единственно возможный путь преодоления философской наивности, воплощенной в «научности» традиционной объективистской философии, это путь, приводящий к постепенному и полному прояснению и открытию новых неоднократно предсказанных измерений.

Здесь следует добавить, что по своему смыслу все наши рассуждения в состоянии оказать какую-то помощь лишь при условии относительности того места, которое мы отводим пониманию, что наше изложение изменяющихся размышлений вместе с их критикой (которую мы, современники, осуществляющие осмысление, не умалчиваем) имеет свою методологическую функцию в том, чтобы подготовить мышление и методы, постепенно сформировать в нас результаты размышлений и служить средством нашего освобождения. Всякое осмысление, проистекающее из «экзистенциальных» оснований, конечно, является критическим. Нельзя упускать это из виду, а в дальнейшем необходимо перейти к рефлексивному постижению и принципиального смысла всего процесса нашего осмысления, и специфических форм нашей критики.

 

§ 10. Генезис дуализма господствующей парадигмы (Vorbildichkeit) естествознания. Рациональность мира «more geometrico»

Здесь еще не раскрыта фундаментальная составная часть исследования природы в новое время. В своем миропонимании Галилей исходил из геометрии, а именно из того, что проявляется чувственным образом и может быть математизируемо, и при этом он абстрагировался от субъектов как личностей, ведущих частную жизнь, от всего духовного, от всей человеческой практики, придающей вещам культурные свойства. Результатом такого абстрагирования были чистые физические вещи, взятые, правда, как разновидности конкретной реальности и тематизируемые в своей целостности как мир. Можно, пожалуй, сказать, что благодаря Галилею впервые была сформулирована идея природы как реального, замкнутого физического мира. Вместе с математизацией, вскоре ставшей чем-то само собой разумеющимся, возникло и представление о замкнутой в себе природной каузальности, в которой все события были однозначно и заранее детерминированы. Тем самым был явно подготовлен дуализм, который вскоре и проявился в философии Декарта.

Вообще-то необходимо прояснить, что понимание новой идеи «природы» как реально и теоретически в себе замкнутого мира вещей вскоре привело и к полному изменению идеи мира вообще. Он раскололся на два мира: природу и душу, последняя, правда, в своей соотнесенности с природой не была самостоятельным миром. Греки оставили и исследования, и теории о телах, но не замкнутом физическом мире, ставшем темой естествознания. У них были и исследования о человеческой и животной душе, но не было психологии в смысле психологии нового времени, которая, имея перед собой универсальную природу и естествознание, могла притязать на такую же универсальность и на соответствующее замкнутое поле исследования.

Расколотость и смысловые метаморфозы мира были интеллектуальным результатом парадигмальности естественнонаучного метода, действительно неизбежного с начала нового времени, или, другими словами, естественнонаучной рациональности. В идее математизации природы, понятой именно как идея и задача, заключено то, что сосуществование бесконечной совокупности тел в пространстве и времени должно рассматриваться само по себе как единая, математически рационально упорядоченная вселенная, а также то, что естествознание, будучи индуктивным, может лишь индуктивно подходить к математическим взаимоотношениям самим по себе. В любом случае естествознание, индуцируемое как математическая наука и руководимое чистой математикой, само становится наукой в высшей степени рациональной, Не должно ли естествознание стать образцом для всего подлинного знания? Не должна ли любая настоящая наука о природе следовать образцу естествознания, или, лучше сказать, чистой математики, поскольку возможно, что и в иных сферах познания способность к аподиктической очевидности аксиом и дедукций может быть «врожденной»? Неудивительно, что уже у Декарта мы встречаем идею универсальной математики. Конечно, здесь большое влияние оказали теоретические и практические достижения Галилея. Мир и философия коррелятивно обрели совершенно новый облик. Мир должен быть сам по себе рациональным, в том новом смысле рациональности, которая была принята в математике и соответственно в математизируемой природе. Поэтому философия - универсальная наука о мире. должна быть построена как единая и рациональная теория «more geometrico».

 

§ 11. Дуализм как основа непостижимости проблем разума, как предпосылка специализации наук, как основание натуралистической психологии

Конечно, если считать чем-то само собой разумеющимся, как полагают в данной исторической ситуации, что существующий сам по себе физический мир есть естественнонаучная рациональная природа, то мир-сам-по-себе должен стать собственно расколотым миром в каком-то ранее неизвестном смысле расколотым на природу саму-по-себе и на бытие совершенно отличающееся, - психику. Это влечет за собой ряд трудностей уже при осмыслении идеи Бога значимой для религии и отнюдь не исчезнувшей. Не была ли идея Бога необходима как принцип рациональности? Не предполагает ли рациональное бытие, понятое прежде всего как природа, для того чтобы быть мыслимым, рациональные теории и творящую их субъективность? Итак, не предполагает ли природа и вообще мир сам-по-себе Бога как абсолютно сущий разум? Не является ли психическое бытие, понятое лишь как для себя сущая субъективность, чем-то более предпочтительным по сравнению с бытием самим-по-себе? Независимо от того, божественная или человеческая, но все же это - субъективность.

Отделение психического невиданно увеличило трудности особенно там, где ставились проблемы разума. Впервые это явно обнаружилось позднее, когда эти проблемы стали центральными для философии в грандиозном исследовании человеческого разума, в трех «Критиках» Канта. Но мощь рационалистической мотивации еще не была разрушена, и всестороннее приложение рационалистической философии повсюду пользовалось полным доверием. Не вполне результативные, но все же, несомненно, ценные знания, даже если они «еще не» соответствовали идеалу, можно интерпретировать как подготовительные ступени. Ео ipso (тем самым) формирование любой специальной науки руководствовалось идеей или рациональной теорией, соответствующей какой-то области или же рациональной самой-по-себе. Превращение философии в особую науку имело глубокий смысл, возникший исключительно благодаря установке нового времени. Специализация античных исследователей не могла привести к возникновению специальных наук в нашем смысле слова. У Галилея естествознание берет свое начало не в специализации. С другой стороны, возникшие позднее новые науки становились специальными благодаря идее рациональной философии, давшей импульс новому естествознанию, его невиданному прогрессу и овладению новыми областями - рационально замкнутыми, обособленными сферами внутри рациональной целостности универсума.

Конечно, с самого начала в качестве первого принципа новой психологии была положена картезианская идея рациональной философии и современником Декарта - Гоббсом прокламировалось противопоставление природы и духа. Как мы уже показали, эта психология была чужда по своему стилю психологии предшествующей эпохи, поскольку мыслилась как психофизическая антропология в рационалистическом духе.

Не следует исходить из обычного противопоставления эмпиризма и рационализма. Натурализм Гоббса стремился стать физикализмом и, как всякий физикализм, принимал в качестве образца физикалистскую рациональность119.

Это же характерно и для других наук нового времени, например, для биологических наук и т. д. Дуалистический раскол - результат физикалистской концепции природы - оказал влияние и на процесс их формирования как расколотых дисциплин. Биофизические дисциплины, которым присуща односторонняя установка на нечто телесное, прежде всего должны были давать описание конкретных тел, чувственно их расчленять и классифицировать, но физикалистский взгляд на природу считал чем-то само собой разумеющимся то, что в своем дальнейшем развитии физика даст окончательное физикалистско-рационалистическое «объяснение» всем этим конкретным телам. Так был достигнут расцвет биофизико-дескриптивных наук, особенно вследствие успехов в применении физических знаний, что осуществлялось благодаря использованию естественнонаучного, физикалистски интерпретируемого метода.

С другой стороны, если душа есть то, что остается после исключения из замкнутой сферы природы организмов животных и человека, то начатое Гоббсом превращение физикалистского понимания природы и естественнонаучного метода в образец находит свое отражение и в понятиях; душе в принципе приписывается тот же способ бытия, что и природе, и психология, подобно биофизике, осуществляет аналогичное теоретическое восхождение от описания к окончательному теоретическому «объяснению». Но все же это не было присуще картезианскому учению о телесной и душевной субстанциях, различающихся своими атрибутами. Эта натурализация психического в новое время осуществлена Джоном Локком и сохраняется в наши дни. Примечателен в рассуждениях Локка образ души как чистого листа - tabula rasa, на который записываются и с которого затем стираются какие-то данные. Может быть, это достигается как-то иначе, но такими же физическими процессами, как и в природе. Конечно, новый вариант физикалистки ориентированного натурализма у Локка еще не превратился в последовательный, т.е. до конца продуманный позитивистский сенсуализм. Но вскоре он начинает оказывать влияние, причем роковое влияние, на весь ход исторического развития философии. Новая психология, с самого начала не была пустой болтовней, а нашла свое яркое выражение в грандиозных трудах и программе прочного обоснования универсальной науки.

Кажется, что всем наукам нового времени, движимым одним и тем же духом, удалось достичь вершин метафизики. Там, где физикалистский рационализм не был реализован всерьез, как, например, в метафизике, там прибегали к неясным послаблениям и использовали измененные схоластические понятия. Чаще всего фундаментальный смысл новой рациональности не уточнялся, хотя и мыслился как источник этого движения. Его экспликация была компонентом мыслительной работы философов от Лейбница до Вольфа. Классическим примером того, как натуралистический рационализм нового времени пытался создать систематическую философию - метафизику, науку о высших предельных вопросах, о разуме и вместе с тем о фактах - по геометрическому образцу («ordine geometrico») была этика Спинозы.

Конечно, необходимо правильно понять философию Спинозы в ее историческом смысле. Было бы совершенно неверно интерпретировать философию Спинозы лишь на основании его весьма очевидного «геометрического» метода демонстрации. Будучи в начале картезианцем, он был убежден в том, что не только природа, но и вообще целостность бытия должна быть единой рациональной системой. Это изначально считалось чем-то само собой разумеющимся. В целостной системе должна содержаться математическая система природы - будучи частью системы, она не может быть самостоятельной. Итак, нельзя отдавать ее физикам, так как физика не является действительно полной системой, с одной стороны, а с другой стороны, - на психологическом полюсе этого дуализма существуют психологи-специалисты, пытающиеся создать собственную рациональную систему. В качестве темы теоретических размышлений в эту единую, рациональную, целостную систему должен быть включен Бог - абсолютная субстанция. Спиноза поставил задачу - раскрыть постулируемую рациональную, целостную систему и прежде всего условия мыслимости ее как единой и затем реализовать в систематической форме в действительных построениях. Тем самым на деле была доказана действительная мыслимость рационального универсума бытия (Seinsalles). До этого мыслимость была лишь постулатом, несмотря на очевидность установки на парадигмальность естествознания, постулатом, который нельзя было ясно понять из-за дуализма фундаментально различных субстанций, подчиненных абсолютной и подлинной субстанции. Конечно, у Спинозы речь идет только о системно всеобщем; его «Этика» - это первая универсальная онтология. Он полагал, что с ее помощью можно раскрыть подлинно системный смысл современного ему естествознания и психологии, параллельно создававшейся аналогичным же образом, без чего эти две области были бы обречены оставаться непонятными.

 

§ 12. Общая характеристика физикалистского рационализма нового времени

Философия, начиная с античности, стремилась быть «наукой», универсальным знанием универсума сущего, не смутным и релятивным обыденным знанием - δοξα, а рациональным знанием - έπιστήμη. Но истинная идея рациональности и в связи с этим истинная идея универсальной науки не была достижима в античной философии - таково убеждение основателей рационализма нового времени. Впервые новый идеал стал возможен, когда в качестве образца были взяты новая математика и естествознание. Он быстро показал свои возможности. Чем иным была новая идея универсальной науки, мыслимой идеально совершенной, как не идеей всезнания (Allwissenheit)? Такова действительная, хотя и реализуемая в бесконечности цель философов, а не отдельных исследователей и не их временного сообщества, цель, реализуемая в бесконечной смене поколений и проводимых ими систематических исследованиях. Если мир существует сам по себе, то этим предполагается, что можно аподиктически понять рациональное систематическое единство, в котором должно быть рационально обусловлено все, вплоть до последнего компонента. Необходимо постичь системную форму мира (его универсальную структуру), которая заранее принимается нами уже готовой и известной, поскольку в любом случае является чисто математической. Это означает, что мир детерминирован только в своей особенности, что, к сожалению, возможно только на индуктивном пути. Таков, конечно, бесконечный путь к всезнанию. Итак, обычно многие пребывают в счастливой убежденности в том, что путь познания - это путь от ближнего к дальнему, от более или менее известного к неизвестному, путь расширения знаний с помощью непогрешимого метода, где все сущее действительно должно быть познано в своем полном «самом-по-себе-бытии», т. е. в бесконечном прогрессе познания. К этому же относится и прогресс в приближении чувственно данного жизненного мира к математическому идеалу, а именно в усовершенствовании всегда сугубо приблизительной процедуры, заключающейся в «подведении» эмпирических данных под понятие идеала, что достигается с помощью разработанной методики, более точных измерений, усиления мощи измерительных инструментов и т. д.

Вместе с ростом и постоянным совершенствованием власти познания над Вселенной человек обретает все большее, бесконечно растущее господство над окружающим его практическим миром. Оно включает и господство над реальной средой, окружающей человечество, и власть над самим собой и над другими людьми, и все возрастающую власть над своей судьбой, и достижение максимально полного, рационально мыслимого для людей «счастья». Ведь человек в состоянии постичь истинность ценностей и благ саму-по-себе. Все, что лежит в горизонте этого рационализма, предстает его следствиями, которые ему очевидны. Итак, человек действительно уподобляется Богу. Аналогично тому, как математик говорит о бесконечно удаленной точке, прямой и т.д., можно сказать: «Бог - это человек, перенесенный в бесконечную долг». Вместе с математизацией мира и самой философии философ в какой-то степени математически идеализирует и самого себя, и одновременно - Бога.

Несомненно, новые идеалы универсальности и рациональности знания привели к невиданному прогрессу тех областей, где они возникли, - математики и физики. Можно предположить, что эти идеалы, как показано ранее, были верно осознаны и сохранились при всех смысловых изменениях. Существует ли в мировой истории предмет, более достойный для философского восхищения, чем открытие множественности бесконечных Вселенных истин (Wahrheits allheiten), достижимых либо в бесконечном прогрессе (например, чистой математики), либо аппроксимативным образом (например, в индуктивной науке)? И не есть ли чудо все то, что создано и продолжает создаваться творчеством? Если чудом является теоретическо-техническая деятельность, то не меньшим чудом является научная деятельность, заключающаяся в изменении смысла. Можно иначе поставить вопрос: сколь далеко может распространяться парадигмальность этих наук, и достаточны ли те философские размышления, которым мы обязаны новыми концепциями мира и мировой науки?

Не случайно уже относительно природы начинает (правда, только в новое время) расшатываться допущение, которое принималось в качестве чего-то само собой разумеющегося, что все естествознание есть-де в конечном счете физика, а поэтому все биологические, да и другие конкретные, естественные науки должны по мере развития исследований все более и более сводиться к физике. Во всех науках осознана необходимость методологической реформы. Конечно, эта реформа осуществлялась отнюдь не с помощью принципиальной ревизии того способа мысли, в котором коренится естествознание нового времени и который выхолощен методологизированием.

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА И ФИЛОСОФИЯ

 

I

В этом докладе я попытаюсь вновь возбудить интерес к столь много обсуждавшейся теме европейского кризиса, раскрыв философско-историческую идею (или теологический смысл) европейского человечества. Поскольку я укажу на важную роль, которую должны играть в этом смысле философия и ее ответвления - наши науки, европейский кризис выступит в новом свете.

Начнем с общеизвестного - с различия между естественнонаучной медициной и так называемым «лечением силами природы». Последнее возникает в повседневной жизни народа из наивной эмпирии и традиции, тогда как естественнонаучная медицина основывается на воззрениях чисто теоретических наук, прежде всего анатомии и физиологии, на их представлениях о человеческой телесности. Они же, в свою очередь, основываются на всеобщих фундаментальных науках, объясняющих природу, - физике и химии.

Перейдем теперь от человеческой телесности к человеческой духовности - теме так называемых наук о духе. Предмет их теоретического интереса - люди как личности, их личностная жизнь и деятельность и, соответственно, ее продукты. Личностная жизнь - это когда Я и Мы живут сообщественно, в горизонте общности, а именно в различных простых и иерархизированных общностях, таких, как семья, нация, сверхнация. Слово жизнь здесь не имеет физиологического смысла: оно означает жизнь целенаправленную, создающую продукты духа, в наиболее полном же смысле - культуротворящую жизнь в единстве определенной историчности. Все это и есть тема многообразных наук о духе. При этом ясно, что существует различие между бурным цветением и загниванием, или, можно сказать, между здоровьем и болезнью, также и для общностей, народов, государств. Поэтому очевиден вопрос: почему здесь не родилась научная медицина - медицина наций и сверхнациональных общностей? Европейские нации больны, говорят нам, сама Европа в кризисе. В естественных средствах лечения нет недостатка. Мы прямо-таки тонем в потоке наивных и экзальтированных реформаторских идей. Но почему столь высокоразвитые науки о духе пасуют перед тем, что успешно осуществляют в своей сфере науки естественные?

Тот, кто проникнут духом современной науки, не замедлит с ответом. Величие естественных наук состоит в том, что они не удовлетворяются наглядной эмпирией, что для них любое описание природы - лишь методический подступ к точному, в конечном счете физико-химическому объяснению. Считается, что «чисто описательные» науки привязывают нас к конечности земной среды. Математически точная наука о природе, напротив, охватывает своими методами бесконечность в ее действительных и реальных возможностях. Она воспринимает наглядно данное как чисто субъективное, относительное явление и учит путем систематического приближения постигать самое сверхсубъективную («объективную») природу, обнаруживая в ней безусловно всеобщее в элементах и законах. Вместе с тем она учит объяснять все наглядно данные конкретности - будь то люди, животные или небесные тела - через конечно сущее, т. е. из соответствующих фактически данных явлений выводить будущие возможности и вероятности в таком объеме и с такой точностью, которые превосходят любую связанную с уровнем наглядности эмпирию. Результатом последовательного развития наук в Новое время стала подлинная революция в техническом господстве над природой, К сожалению (в смысле уже проясняющейся для нас позиции), совсем иной, причем по внутренним основаниям, является методологическая ситуация в науках о духе. Ведь человеческий дух зиждется на человеческой природе. Душевная жизнь каждого человека коренится в телесности, а следовательно, и каждая общность - в телах отдельных людей, являющихся ее членами. Стало быть, если для явлений, входящих в сферу наук о духе, должно быть найдено действительно точное объяснение, и вслед за этим выработана также и достаточно широкоохватная научная практика, как в естественнонаучной сфере, то представителям наук о духе здесь надлежит не просто рассматривать дух как таковой, но направлять свой взор также и к его телесным основаниям и строить свои объяснения с помощью таких точных наук, как физика и химия. Этому, однако, препятствует (и в обозримом времени ничего не может измениться) сложность точных психофизиологических исследований, нужных уже для понимания человека, а тем более больших исторических общностей. Будь мир состоящим из двух, так сказать, равноправных сфер реальности - природы и духа, из которых ни одной не давалось бы предпочтения по отношению к другой методически и предметно, ситуация была бы иной. Однако лишь природу можно изучать саму по себе как замкнутый мир, лишь наука о природе может с твердой последовательностью абстрагироваться от всего духовного и заниматься природой как природой. В то же время ученого, интересующегося только духом, такое последовательное абстрагирование от природы не ведет vice versa к замкнутому в себе, чисто духовно организованному «миру», который мог бы стать темой чистой и универсальной науки о духе, параллели чистому естествознанию. Ибо анимальная духовность, духовность «душ» людей и животных, к которой сводятся все прочие проявления духа, неповторимым образом каузально фундирована в телесном. Так и получается, что ученый, интересующийся только духом как таковым, не может выйти за пределы описания истории духа и потому остается привязанным к наглядности конечного. Это видно повсюду. Например, историк не может заниматься Древней Грецией, не учитывая ее физической географии, древнегреческой архитектуры - без учета материала ее строений и т. д. и т. п. Это выглядит вполне убедительно.

А что, если весь изображенный здесь способ мышления основан на роковых предрассудках и именно его воздействие повинно в болезни Европы? Я убежден, что это действительно так, еще я надеюсь показать, что именно в нем лежит источник той уверенности, с которой современный ученый просто отвергает, считая, что не стоит даже пытаться, возможность обоснования чистой, в себе замкнутой всеобщей науки о духе.

В интересах разрешения проблемы Европы стоит здесь пойти поглубже и расшатать основу приведенных выше на первый взгляд убедительных аргументов. Историк, культуровед, специалист в любой сфере наук о духе, конечно, всегда имеет среди своих феноменов и физическую природу, в нашем примере природу Древней Греции. Однако эта природа - не природа в естественнонаучном смысле, а то, что считали природой древние греки, что стояло у них перед глазами как природная реальность окружающего мира. Иначе говоря, исторический окружающий мир греков - это не объективный мир в нашем смысле, но их картина мира, т.е. их собственное субъективное представление со всеми входящими сюда значимыми для них реальностями, среди которых, например, боги, демоны и т. д.

Окружающий мир - это понятие, уместное исключительно в духовной сфере. Что мы живем в нашем нынешнем мире, которым определяются все наши труды и заботы, - это чисто в духе совершающийся факт. Окружающий нас мир - это духовное явление нашей личной и исторической жизни. Следовательно, нет никаких причин тому, кто выбирает темой дух как дух, искать иное, чем чисто духовное, объяснение. И вообще нужно сказать: рассматривать природу окружающего мира как нечто в себе чуждое духу и поэтому подстраивать под науки о духе, желая сделать их якобы точными, естественнонаучный фундамент - абсурдно.

Очевидно, совсем забыто, что естествознание (как и вся наука вообще) представляет собой духовную деятельность, а именно деятельность сотрудничающих ученых; как таковое оно наряду с прочими духовными явлениями относится к кругу фактов, подлежащих духовно научному объяснению. Не бессмыслица ли это и не логический круг, когда историческое явление «естествознание» хотят объяснить естественнонаучным образом, привлекая для этого естественные науки и открытые ими законы, которые сами - часть проблемы, ибо представляют собой духовный продукт?

Ослепленные натурализмом (как бы они ни сражались с ним на словах) представители наук о духе вовсе забыли об этом. Я уже не говорю о постановке проблемы универсальной и чистой науки о духе, о выработке учения о духе именно как духе, которое могло бы проследить необходимо всеобщее духа в его элементах и законах, - все это имело бы своим следствием получение научных объяснений в совершенной, законченной форме.

Эти размышления из области философии духа дают нам верную установку, позволяющую схватить и рассмотреть нашу тему духовной Европы как чистую проблему наук о духе, прежде всего истории духа. Как было обещано вначале, на этом пути должна обнаруживаться замечательная, лишь нашей Европе словно бы врожденная телеология, причем крепчайще внутренне связанная с восстанием или вторжением философии и ее ответвлений - наук в древнегреческом духе. Мы догадываемся уже, что при этом речь пойдет о прояснении глубочайших причин возникновения рокового натурализма или даже - что, как мы увидим, то же самое - дуализма в интерпретации мира в Новое время. В конечном счете должен обнаружиться подлинный смысл кризиса европейского человечества.

Ставим вопрос: как охарактеризовать духовный образ Европы? Т.е. Европы, понятой не географически, картографически, как если бы европейское человечество нужно было ограничить общностью людей, проживающих на одной территории. В духовном смысле явно относятся к Европе английские доминионы, Соединенные Штаты и т. д., но не эскимосы и индейцы, показываемые на ярмарках, и не кочующие по Европе цыгане. Очевидно, здесь под именем Европы понимается единство духовной жизни, деятельности, творчества со всеми целями, интересами, заботами, усилиями, целевыми институтами и организациями. Отдельные люди действуют здесь в многообразных общностях различного уровня - семейных, родовых, национальных - все в духовной связи и в единстве духовного образа. Личностям, их объединениям и всем их культурным продуктам придан тем самым характер всеобщей взаимосвязи.

«Духовный образ Европы» - что это такое? Имманентная история Европы (духовной Европы) - философская идея, или, что то же самое, имманентная ей телеология, которая с универсальной точки зрения человечества вообще осознается как прорыв и начало развития новой человеческой эпохи, эпохи человечества, которое теперь хочет просто жить и может жить, свободно строя свое существование, свою историческую жизнь согласно идеям разума, бесконечным задачам.

Каждый духовный образ стоит, по сути своей, в универсальном историческом пространстве или в особом единстве исторического времени по сосуществованию и последовательности, у него есть история. Прослеживаем ли мы исторические взаимосвязи, отправляясь, как это необходимо, от нас самих и наших наций, историческая преемственность ведет нас все дальше от нас к соседним нациям и так от наций к нациям, от эпох к эпохам. В древности уже от римлян к грекам, к египтянам, персам и т. д.; конца, конечно, нет. Мы оказываемся в первобытной эпохе, и нам не избежать обращения к важной и богатой идеями книге Менгина (Menghin) «Всемирная история каменного века». В этом процессе человечество открывается как единственная, соединенная лишь духовными узами жизнь людей и народов со множеством человеческих типов и типов культуры, постоянно перетекающих друг в друга. Оно, как море, в котором люди и народы - мимолетно образующиеся, меняющиеся и вновь исчезающие волны, одни завитые богаче, изощреннее, другие попроще.

Между тем при последовательном углубленном наблюдении мы замечаем новые своеобразные связи и различия. Европейские нации могут быть враждебны друг другу, но они обладают все же своеобразным всепроникающим и преодолевающим национальные различия духовным сродством. Они все равно как сестры и дома в этом кругу сознания. Это сразу проступает, если мы вчувствуемся, например, в индийскую историчность со множеством ее народов и культурных образований. В этом кругу тоже есть единство, подобное семейному родству, но оно нам чуждо. С другой стороны, индийцы нас воспринимают как чужих и только друг друга как своих домашних. Однако нам недостаточно этого по многим уровням релятивизирующего сущностного различия сродства и чуждости - главной категории любой историчности. Историческое человечество делится не всегда единообразно по этой категории. Это видно как раз в нашей Европе. Нечто своеобразное заключается в том, что все прочие человеческие группы воспринимаются как нечто лишь в сравнении с нами, что, если отвлечься от соображений полезности, их мотивом в непрерывном стремлении к духовному самосохранению становится все большая европеизация, тогда как мы, если понимаем сами себя правильно, никогда, например, не индианизируемся. Мне кажется, мы чувствуем (и при всей его неясности это чувство правомерно), что наше европейское человечество обладает врожденной энтелехией, господствующей в изменениях образа Европы и придающей ему смысл развития к идеальному образу жизни и бытия как к вечному полюсу. Не то чтобы речь здесь шла об одной из известных целенаправленностей, наделяющих спецификой физическое царство органических существ, т.е. о чем-то вроде биологического развития от зародышевой структуры по ступеням к зрелости с последующим старением и умиранием. Зоологии народов, по сути дела, не существует. Они духовные единства, у них - и особенно у европейской сверхнации - нет никакого достигнутого или достижимого зрелого образа как образа закономерно повторяемого. Душевный состав человечества никогда не был завершен и никогда не будет, и никогда не сможет повториться. Духовный telos120 европейского человечества, в котором заключен особенный telos каждой нации и каждого отдельного человека, лежит в бесконечности, это бесконечная идея, к которой в сокровенности, так сказать, устремлено все духовное становление. Поскольку в ходе развития он был осознан как telos, он становится необходимым и практически, как желаемая цель, в результате чего введена новая, высшая ступень развития, состоящая под водительством нормы, нормативной идеи.

Все это мыслится не как спекулятивная интерпретация нашей историчности, но как выражение подымающегося в беспредпосылочной рефлексии живого предчувствия. Оно и дает нам интенциональное руководство к усмотрению в европейской истории самых значительных взаимосвязей, в прослеживании которых предчувствие обращается в испытанную уверенность. Предчувствие есть эмоциональный указатель пути ко всем открытиям.

Приступим же к изложению. Духовная Европа имеет место рождения. Я имею в виду не географическое в одной из стран, хотя и это тоже правильно, но духовное место рождения в одной из наций и, соответственно, в отдельных людях и группах принадлежащих этой нации людей. Это древнегреческая нация VII и VI столетий до Р. X. В ней сформировалась новая установка индивида по отношению к окружающему миру. Следствием ее стало рождение, прорыв совершенно нового рода духовной структуры, быстро развившейся в систематически законченное культурное образование; греки назвали его философией. В правильном переводе, в изначальном смысле своем это обозначает не что иное как универсальную науку, науку о мировом целом, о всеохватном единстве всего сущего. Очень скоро интерес к целому, а следовательно, и вопрос о всеохватном становлении и бытии в становлении стал делиться по отношению к всеобщим формам и регионам бытия, и, таким образом, философия, единая наука, разветвилась на многообразные частные науки.

В возникновении такого рода философии, заключающей в себе все науки, я вижу, как ни парадоксально это может прозвучать, изначальный феномен духовной Европы. При ближайшем рассмотрении, хотя оно будет по необходимости кратким, скоро снимется видимость парадоксальности.

Философия, наука - это название особого класса культурных образований. Историческое движение, принявшее стилевую форму европейской сверхнации, ориентировано на лежащий в бесконечности нормативный образ, не на такой, однако, который можно было бы вывести путем чисто внешнего морфологического наблюдения структурных перемен. Постоянная направленность на норму внутренне присуща интенциональной жизни отдельной личности, а отсюда и нациям с их особенными общностями и, наконец, всему организму соединенных Европой наций. Разумеется, речь идет не о каждом человеке, и эта направленность не полностью реализуется в конституированных интерсубъективными актами личностных образованиях высшей ступени: но она так или иначе им присуща и реализуется как необходимый процесс развития и распространения духа общезначимых норм. А это означает прогрессирующую перестройку всего человечества под влиянием возникших в узком кругу и ставших действенными идейных образований.

Идеи, свойственные человеку смысловые структуры удивительного нового рода, скрывающие в себе интенциональные бесконечности, представляют собой нечто совершенно иное, чем реальные вещи в пространстве, которые, вступая в поле человеческого опыта, тем самым не становятся значимыми для человека как личности. Создав первую концепцию идеи, человек становится совершенно новым человеком. Его духовное бытие вступает на путь постоянного обновления. Сначала это коммуникативное движение: пробуждается новый стиль жизни личности в своем кругу, а в подражании и понимании - соответствующее новое становление. Сначала в рамках движения (а в дальнейшем и помимо него) возникает и распространяется особенное человечество, которое, живя в конечном, стремится к полюсу бесконечности. Одновременно формируются новый способ общественных соединений и новая форма постоянно существующих общностей, духовная жизнь которых несет в себе благодаря любви к идеям, изготовлению идей и идеальному нормированию жизни бесконечность в горизонте будущего: бесконечность поколений, обновляющийся под воздействием идей. Все это происходит сначала в духовном пространстве одной-единственной, греческой нации как развитие философии и философских сообществ. Вместе с тем в этой нации складывается всеобщий дух культуры, влекущий к себе все человечество; так происходит прогрессирующее преобразование в форму новой историчности.

Этот грубый набросок станет полнее и понятнее, если мы проследим историческое происхождение философского и научного человечества и в результате проясним смысл Европы и новый род историчности, выделившийся по способу своего развития из всеобщей истории.

Осветим сперва своеобразие философии, разветвляющейся на новые и новые специальные науки. Рассмотрим ее в противопоставлении прочим, уже у до-научного человечества существовавшим культурным формам: ремеслу, агрикультуре, культуре жилища и т. д. Все это классы культурной деятельности, к ним относятся и методы успешного изготовления продуктов. Вообще же они существовали в окружающем мире и раньше. С другой стороны, продукты науки, когда разработаны успешные методы их получения, имеют совсем другой способ бытия, совсем иную временность. Они не портятся, они непреходящи: создавая их вновь, создают не нечто похожее, в том же роде употребимое; в любом количестве повторений создается по отношению к одному и тому же человеку и к любому множеству людей тождественное себе то же самое, тождественное по смыслу и значимости. Связанные практическим взаимопониманием люди не могут не воспринять то, что изготовил их товарищ точно таким же способом, как они сами, в качестве тождественного того же, что и их собственное изделие. Одним словом, продукт науки не реальное, а идеальное.

Более того, приобретенное таким образом может как значимое, как истина, как материал служить возможному изготовлению идеальной высшей ступени, и так вновь и вновь. С точки зрения развитого теоретического интереса, то, что сперва понимается просто как относительная конечная цель, оказывается переходом ко все новым и новым более высоким целям в бесконечности, обозначаемой как универсальное поле приложения сил, «область» науки. Наука, следовательно, есть не что иное как идея бесконечности задач, постоянно исчерпывающих конечное и сохраняющих его непреходящую значимость. Последнее же есть тот фонд предпосылок, которые образуют бесконечный горизонт задач как единство всеобъемлющей задачи.

Здесь следует добавить еще кое-что важное. В науке идеальный характер ее единичных продуктов, истин не означает простой возможности воспроизведения с точки зрения чувственной проверки; идея истины в научном смысле (об этом мы будем еще говорить позже) порывает с истиной донаучной жизни. Она желает быть безусловной истиной. В этом заключается бесконечность, придающая любой фактической проверке истины характер относительности, простого приближения; это именно в соотнесении с бесконечным горизонтом, в котором истина в себе означается, так сказать, в виде бесконечно дальней точки. Соответственно бесконечность реализуется и в научном понимании «реально сущего», и также в «обще» - значимости для «каждого» как субъекта обосновывающей деятельности; это уже не просто «каждый» в конечном понимании донаучной жизни.

Если учесть эту своеобразную идеальность науки с предполагаемыми в ней многообразными идеальными бесконечностями, то при историческом обзоре бросается в глаза контраст, который мы выразим следующим образом: в историческом горизонте до философии не существовало культурной формы, которая была бы культурной идеей в вышеуказанном смысле, знала бы бесконечные задачи, идеальные вселенные, которые в целом и в своих составляющих, а также и в методах деятельности заключали бы в себе смысл бесконечности.

Вненаучная, еще не затронутая наукой культура является задачей и продуктом человека в конечном. Бесконечный горизонт, в котором он живет, не замкнут, его труды и цели, достижения и деятельность, его личные, групповые, национальные, мифологические мотивации - все осуществляется в конечном, обозримом окружающем мире. Здесь нет бесконечных задач, идеальных достижений, бесконечность которых сама становится полем приложения сил, причем так, что сознанию трудящегося оно как раз и представляется способом бытия такого бесконечного поля задач.

Однако с появлением греческой философии и ее первым формоопределением в последовательной идеализации нового смысла бесконечности происходит в этом смысле далеко идущее преобразование, которое в конце концов вовлекает в свой круг все идеи конечного, а потому всю духовную культуру и ее человечество. У нас, европейцев, теперь много бесконечных идей (если позволено так выразиться) и вне философско-научной сферы, однако аналогичным характером своей бесконечности (бесконечные задачи, цели, проверки, истины, «истинные ценности», «подлинные блага», «абсолютно» значимые нормы) они обязаны преобразованию человечества философией с ее идеальностями. Научная культура под знаком бесконечности означает также революционизирование всей культуры, революционизирование всего культуротворящего способа существования человечества. Она означает также революционизирование историчности, которая теперь есть история исчезновения конечного человечества в становлении человечества бесконечных задач.

Здесь мы сталкиваемся с тем очевидным возражением, что философия, наука греков, не есть нечто в себе исключительное и лишь с ними впервые пришедшее в мир. Они же сами рассказывали о мудрых египтянах, вавилонянах и т. д. и фактически многому от них научились. Мы располагаем сегодня множеством работ об индийской, китайской и т. д. философиях, где они ставятся на одну доску с греческой и понимаются просто как исторически различные образования в рамках одной и той же идеи культуры. Естественно, нет недостатка в сходствах. Однако за чисто морфологической общностью нельзя позабыть об интенциональных глубинах и пренебречь наисущественнейшими принципиальными различиями.

Прежде всего уже установка философов той и другой стороны, универсальная направленность их интересов в корне различны. Можно тут и там констатировать интерес к постижению всего мира, который в обоих вариантах, т. е. и в индийских, китайских и прочих философиях, ведет к универсальному познанию мира, причем повсюду выражается в форме профессионального жизненного интереса и в силу вполне очевидной мотивации ведет к организации профессиональных сообществ, где от поколения к поколению передаются и соответственно развиваются всеобщие результаты. Но только лишь у греков мы видим универсальный («космологический») жизненный интерес в новой, по сути дела, форме «теоретической» установки, проявившийся по внутренним причинам в новой форме общности философов, ученых (математики, астрономы и т. д.). Это люди, трудящиеся не индивидуально, но сообща, связанные совместной работой; цель их упорных стремлений - theoria и только theoria, рост и постоянное совершенствование которой благодаря расширению круга сотрудничающих и следованию поколений ученых сознательно рассматривается как бесконечная и универсальная задача. Теоретическая установка исторически возникла у греков.

Под установкой, вообще говоря, понимается привычно устойчивый стиль волевой жизни с заданностью устремлений, интересов, конечных целей и усилий творчества, общий стиль которого тем самым также предопределен. В этом пребывающем стиле как в нормальной форме развертывается любая определенная жизнь. Конкретные исторические содержания изменяются в относительно замкнутой историчности. Человечество (соответственно и закрытые сообщества, как нация, род и т. д.) в своей исторической ситуации всегда живет в какой-либо установке. Его жизнь всегда характеризуется каким-то нормальным стилем, в котором складывается постоянство историчности или развития.

Следовательно, теоретическая установка во всей ее новизне, будучи соотнесенной с предшествовавшей, считавшейся нормальной, предполагает переориентацию, смену установки. Универсальное наблюдение историчности человеческого существования во всех его формах общности на всех исторических ступенях показывает, что, по сути дела, первой в себе оказывается одна определенная установка, т. е. первая историчность определяется неким нормальным стилем человеческого существования (выражаясь формально всеобщим языком), в рамках которого любой фактически нормальный стиль культуротворчества при всех своих взлетах, падениях или стагнации остается формально тем же самым. Мы говорим в этой связи о естественной установке, об установке изначально естественной жизни, о первой изначально естественной форме культур - высших и низших, развивающихся или стагнирующих. Все другие установки поэтому по отношению к естественной предполагают факт смены установки. Говоря конкретнее, в одной из исторически фактических человеческих общностей, существующих в естественной установке, в силу конкретных внутренних и внешних обстоятельств в некий момент времени должны сложиться мотивы, побуждающие сначала отдельных индивидов и группы внутри этой общности к смене установки.

Какова же эта по сути своей изначальная установка, характеризующая исторически фундаментальный способ человеческого существования? Мы отвечаем: как это самоочевидно, будучи рожденными, люди живут в общностях семейных, родовых, национальных; последние, в свою очередь, расчленены - грубее или детальнее - на особенные сообщества. Естественная жизнь характеризуется при этом как наивная именно благодаря своей вжитости в мир - в мир, который всегда определенным образом осознан как наличествующий универсальный горизонт, но не тематизирован. Тематизировано то, к чему человек обращен, на что он направлен. Жизнь бодрствующего - это всегда направленность на что-то, как на цель или средство, на важное или неважное, на интересное или безразличное, на приватное или общественное, на предписанное повседневностью или возбуждающее новое. Все это умещается в горизонте мира, нужен, однако, особенный мотив, чтобы все это, схваченное в такой вот жизни мира, в результате перемены установки стало само для себя темой, привлекло к себе устойчивый интерес.

Об этом стоит поговорить подробнее. Отдельные люди, переменившие установку, и дальше сохраняют как члены универсальной жизненной общности (своей нации) свои естественные интересы, каждый - свой индивидуальный; они не могут их просто утратить, т. е. перестать быть самими собой, тем, кем они являются от рождения. При любых обстоятельствах смена установки может быть лишь временной; привычной, значимой на протяжении всей последующей жизни она может стать лишь в форме безусловного волевого решения периодически - однако на внутренне связанные между собой промежутки времени - возобновлять ту же самую установку; свойственный ей новый род интересов будет благодаря интенциональной преемственности, связывающей эти дискретные моменты, сохраняться как значимый и действенный и реализовываться в соответствующих продуктах культуры.

Подобное можно наблюдать и в профессиональных занятиях в изначально естественной жизни культуры, где имеется периодическая профессиональная временность, пронизывающая остальную жизнь с ее конкретной временностью (рабочие часы служащих и т. д.).

Возможны только два случая. С одной стороны, интересы новой установки могут служить естественным жизненным интересам, или, что, в сущности, то же самое, интересам естественной практики; тогда новая установка сама оказывается практической. Она может быть осмыслена как близкая практической установке политика, который, будучи функционером нации, ориентирован на всеобщее благо, следовательно, хочет служить всеобщей (а опосредованно и своей собственной) практике. Все это относится, конечно, к области естественной установки, которая существенно дифференцирована по отношению к различным типам членов общности; на деле для правящих она оказывается иной, чем для «граждан»; разумеется, тех и других надо понимать в самом общем смысле. Аналогия эта в любом случае позволяет понять, что универсальность практической установки, здесь направленной на целый мир, ни в коем случае не должна означать заинтересованности и включенности во все частности и единичные структуры внутри мира, что было бы, конечно, немыслимым.

Наряду с практической установкой высшего уровня существует еще одна существенная возможность изменения всеобщей естественной установки (с которой мы вскоре ознакомимся на примере религиозно-мифической установки), а именно: теоретическая установка; она названа так заранее, ибо в ней в ходе естественного развития вырастает философская теория, становящаяся, собственно, целью или полем интереса. Теоретическая установка, хотя тоже является профессиональной установкой, целиком и полностью непрактична. Она основывается, следовательно, на волевом Epoche121 по отношению ко всей естественной, в том числе и высокого уровня, практике в рамках своей собственной профессиональной жизни.

Нужно отметить, что здесь не идет речь об окончательном «отгораживании» теоретической жизни от практической, т. е. о расчленении конкретной жизни теоретика на две не соединенные друг с другом самоутверждающиеся жизненные преемственности, что в социальном смысле означало бы возникновение двух духовно несоединимых культурных сфер. Тем более что возможна еще третья форма (наряду с фундированной естественной религиозно-мифической установкой, с одной стороны, и теоретической установкой - с другой), а именно: осуществляющийся на переходе от теоретической к практической установке синтез обоих интересов - такой синтез, где сформировавшаяся в замкнутом единстве и воздерживающаяся от всякой практики theoria (универсальная наука) призывается (и в теоретическом смысле сама определяет свое призвание) к новой службе человечеству, изначала живущему и продолжающему жить в конкретности своего существования. Это происходит в форме новой практики - универсальной критики всей жизни и всех жизненных целей, всех порожденных жизнью человечества культурных образований и систем культуры, тем самым критики самого человечества и руководящих им, отчетливо или неотчетливо выраженных ценностей; в ходе раз вития эта практика должна силой универсального научного разума привести человечество к нормам истины во всех ее формах, сделать его человечеством, вплоть до основания новым, способным на основе абсолютных теоретических воззрений к абсолютной ответственности перед самим собой. Однако этому синтезу теоретической универсальности и универсально ориентированной практики предшествует, по-видимому, другой синтез теории и практики, а именно использование частных результатов теории, результатов, отпавших от универсального теоретического разума в специализацию частных наук в практике естественной жизни. Здесь изначально естественная и теоретическая установка оказываются связанными в конечном.

Для углубленного понимания греческо-европейской науки (вообще говоря, философии) в ее принципиальном отличии от равноценных восточных философий необходимо теперь рассмотреть и объяснить как религиозно-мифическую ту универсальную практическую установку, которую вырабатывала каждая предшествующая европейской науке философия. Это известный факт - и необходимость его, по сути дела, ясна, - что религиозно-мифические мотивы и религиозно-мифическая практика были свойственны - до возникновения и воздействия греческой философии, а тем самым и научного мировоззрения - каждому естественно живущему человечеству. Мифо-религиозная установка заключается в том, что мир тематизируется как целостность, а именно тематизируется практически; под миром понимается здесь, естественно, конкретно-традиционно данным человечеством (или нацией) представляемый мир, мир мифической апперцепции. К мифо-религиозной установке заранее относятся не только люди и животные и прочие дочеловеческие и доживотные существа, но и сверхчеловеческие. Взгляд, охватывающий их как единство, практичен, но не в том смысле, что человек, для которого в его естественном проживании актуальны и важны лишь особенные реальности, вдруг осознал бы, что для него все одновременно стало равно практически релевантным. Однако, поскольку весь мир считается управляемым мифическими силами, и от способа их действия зависит прямо или опосредованно судьба человека, универсально-мифическое видение мира оказывается, пожалуй, побужденным практикой, а затем и само практически заинтересованным. К этой религиозно-мифической установке понуждаются, разумеется, представители жречества, сохраняющего единство религиозно-мифических интересов и их традиции. В нем возникает и распространяется глубоко запечатленное в языке «знание» о мифических силах (в самом прямом смысле лично прочувствованных). Оно как бы само собой принимает форму мистической спекуляции, которая, выступая как наивно убедительная интерпретация, перестраивает сам миф. При этом, разумеется, не упускается из виду и остальной, управляемый мифическими силами мир, и все относящиеся к нему человеческие и дочеловеческие существа (которые, впрочем, не тверды в своем самосущностном бытии и открыты воздействию мифических моментов), как они сами управляют событиями этого мира, как включают сами себя в единый порядок высшей власти, как сами в единичных функциях и функционерах, творчески, деятельно ловят предназначенную ими самим себе судьбу. Все это спекулятивное знание ставит себе целью служение человеку в его человеческих целях, чтобы возможно счастливее построил он свою мирскую жизнь, чтобы мог оборониться от болезни, всякого рода судьбы, нужды и смерти. Понятно, что в этом мифо-практическом созерцании и познании мира могут иногда выступать представления о фактическом мире, каким он выглядит для научного опытного знания, и эти представления могут в дальнейшем быть использованы наукой. Однако в своей собственной смысловой связи они представляют собой и остаются мифо-практическими, и это искажение, извращение смысла, когда человек, воспитанный в духе созданного в Греции и развитого в новое время научного образа мышления, начинает говорить об индийской и китайской философии и науке (астрономия, математика), а следовательно, по-европейски интерпретирует Индию, Вавилон, Китай.

От универсальной, но мифо-практической установки резко отличается в любом указанном смысле непрактическая «теоретическая» установка, установка thaymazein, из которой гиганты первого кульминационного периода греческой философии - Платон и Аристотель - выводили начало философии. Человека охватывает страсть к созерцанию и познанию мира, свободная от всяких практических интересов, и в замкнутом кругу познавательных действий и посвященного ей времени преследуется и творится не что иное как чистая theoria. Другими словами, человек становится незаинтересованным наблюдателем, озирающим мир, он превращается в философа; или скорее жизнь его мотивируется новыми, лишь в этой установке возможными целями и методами мышления, и в конце концов возникает философия - и он сам становится философом.

Конечно, рождение теоретической установки, как и все исторически ставшее, имеет свою фактическую мотивировку в конкретной связи исторических событий. Стоит в этой связи разъяснить, как в способе существования и жизненном горизонте греков VII столетия, в их взаимоотношениях с громадными нациями окружающего мира, могло установиться и укорениться сперва в отдельных умах то самое thaymazein122. Мы не будем всматриваться в детали, нам важнее понять способ мотивировки, осмысления и созидания смысла, который путем простого изменения установки, т. е. через thaymazein, привел к теории - исторический факт, который, однако, должен иметь свою сущностную природу. Следует также разъяснить, как первоначальная theoria из полностью «незаинтересованного» (протекающего под знаком epoche от всякого практического интереса) созерцания мира стала теорией собственно науки - превращение, опосредованное различением doxa123 и episteme124. Возникающий теоретический интерес, то самое thaymazein - конечно, модификация любопытства, изначальное место которого в естественной жизни и которое объяснимо как участие в «жизни всерьез», как проявление изначально выработанного интереса к жизни или как развлечение зрелищем, когда все прямые жизненные потребности удовлетворены или истекли часы службы. Любопытство (здесь не обыкновенный «порок») - это уже обращение, интерес, отстраняющийся от эмпирических интересов, пренебрегающий ими.

Ориентированный таким образом, он обращается сперва к многообразию наций, собственной и чужих, каждая со своим собственным окружающим миром, который - с его традициями, богами, демонами, его мифическими силами - считается просто самоочевидным реальным миром. В этом удивительном контрасте возникает различение представления о мире и реального мира и встает новый вопрос об истине - не об увязанной с традицией истиной повседневности, но об истине общезначимой, тождественной для всех, кто не ослеплен традиционализмом, об истине самой по себе. Теоретическая установка философа предполагает также, что он с самого начала твердо решает сделать свою будущую жизнь универсальной жизнью, смысл и задача которой - theoria, бесконечное надстраивание теоретического познания.

В отдельных личностях, таких, как Фалес и другие, возникает новое человечество - люди, которые профессионально созидают философскую жизнь, философию как новую форму культуры. Понятно, что вскоре возникает соответствующий новый тип обобществления. Это идеальное образование - theoria - незамедлительно воспринимается и перенимается путем обучения и подражания. Дело скоро идет к совместной работе и взаимопомощи посредством критики. Даже посторонние, нефилософы обращают внимание на необычные дела и стремления. В попытках понимания они либо сами превращаются в философов, либо, если они слишком связаны профессиональной деятельностью, - в посредников. Таким образом, философия распространяется двояко: как ширящееся сообщество философов и как сопутствующее образовательное общественное движение. Здесь, однако, коренится впоследствии роковой внутренний раскол единой нации на образованных и необразованных. Конечно, эта тенденция не ограничивается пределами родной страны. В отличие от прочих культурных явлений это движение не связано с почвой национальной традиции. Даже представители других наций учатся понимать и участвуют в мощном преобразовании культуры, исходящем от философии. Но именно об этом нужно сказать подробнее.

Философия, распространяющаяся в форме исследования и образования, оказывает двоякого рода духовное воздействие. С одной стороны, самое важное в теоретической установке философского человека - это подлинная универсальность критической позиции, решимость не принимать без вопросов ни одного готового мнения, ни одной традиции, чтобы одновременно вопрошать всю традиционно заданную вселенную об истине самой по себе, об идеальности. Но это не только новая познавательная позиция. Благодаря требованию подчинить всю эмпирию идеальным нормам, а именно нормам безусловной истины, скоро происходят далеко идущие перемены в совокупной практике человеческого существования, следовательно, во всей культурной жизни; она должна теперь удовлетворять нормам объективной истины, а не традиции и наивного опыта повседневности. Так идеальная истина становится абсолютной ценностью, влекущей за собой - при посредстве образовательного движения и в постоянстве воздействий при воспитании детей - универсально преобразованную практику. Стоит только поразмыслить над способом этого преобразования, как обнаруживается неизбежное: если идея истины самой по себе становится универсальной нормой всех бывающих в человеческой жизни относительных истин, действительных и возможных ситуационных истин, то это касается и всех традиционных норм, норм права, красоты, целесообразности, ценности личности властителей, ценности человеческих характеров etc.

Так возникает, следовательно, параллельно с созиданием новой культуры особое человечество и особое жизненное призвание. Философское познание мира дает не только эти своеобразные результаты, но и человеческое отношение, скоро проявляющееся во всей прочей практической жизни со всеми ее потребностями и целями - целями исторической традиции, в которую человек включен, значимыми лишь в ее свете. Возникает новое, внутреннее сообщество, мы могли бы сказать, сообщество чисто идеальных интересов - сообщество людей, живущих философией, соединенных преданностью идеям, которые не только всем полезны, но и всем равно принадлежат. Неизбежно вырабатывается и особого рода продукт сообщества - результат совместной работы и критической взаимовыручки - чистая и безусловная истина как общее достояние. Далее - через понимание того, чего здесь ищут и к чему стремятся, - неизбежно проявляется тенденция к размножению интереса, т.е. тенденция включения в сообщество философствующих все новых еще не философствовавших людей. Сперва все это происходит внутри своей нации. Распространение не может идти исключительно в форме профессионального научного исследования; оно идет гораздо дальше профессиональных кругов - как образовательное движение.

Каковы же последствия этого движения, захватывающего все более широкие круги нации, естественно, высшие, властвующие, менее озабоченные преодолением жизненных трудностей? Конечно, оно не просто ведет к равномерному преобразованию нормальной, в целом удовлетворительной национальной и государственной жизни, но с вероятностью порождает крупные внутренние расколы, в результате чего жизнь эта и национальная культура в целом оказываются на переломе. Последователи консервативной традиции и философские круги вступают в борьбу друг с другом, и, конечно, борьба эта отражается в сферах политической власти. Преследования начинаются при самом возникновении философии. С теми, кто предан идеям, обходятся дурно. И все же идеи сильнее эмпирических властей.

Здесь следует также принять в расчет, что философия, выросшая из универсальной критической установки по отношению ко всему традиционно данному, в своем распространении не затрудняется никакими национальными границами. Должна быть лишь способность к универсальной критической установке, что, конечно, предполагает относительно высокую донаучную культуру. Так воспроизводится раскол национальной культуры в первую очередь потому, что развивающаяся универсальная наука становится общим достоянием до того чуждых друг другу наций и единство научного и образовательного сообществ пронизывает собой большинство наций.

Нужно добавить еще кое-что важное касательно отношения философии к традициям. Две возможности должны быть учтены. Либо традиционно важное должно быть выброшено целиком, либо его содержание будет перенято философией и переформировано в духе философской идеальности. Исключительный случай представляет собой религия. Я не хотел бы причислять сюда «политеистические религии». Боги во множественном, мифические владыки любого рода - это объекты среды, столь же действительные, как животные или люди. В понятии Бога важно единственное число. С человеческой же стороны ему свойственно быть переживаемым - в его бытийной и ценностной значимости - как внутренне абсолютно обязательное. И совсем недалеко до смешения этой абсолютности с абсолютностью философской идеальности. В общем процессе идеализации, исходящем от философии, Бог, так сказать, логизируется, превращается в носителя абсолютного логоса. Впрочем, логическое мне хотелось бы видеть уже в том, что религия посредством теологии ссылается на самоочевидность веры как подлинного и глубочайшего способа обоснования истинного бытия. Ну, а национальные боги всегда и несомненно налицо, как реальные факты окружающего мира. Перед философией не ставятся вопросы критики познания, вопросы самоочевидности.

В основном, хотя и схематично, здесь обрисована историческая мотивация, объясняющая, как пара греческих чудаков смогла начать процесс преобразования человеческого существования и культурной жизни в целом сначала своей собственной и ближайших соседних наций. Однако теперь видно, что из этого могла возникнуть сверхнациональность совсем нового рода. Конечно, я имею в виду духовный образ Европы. Теперь есть не только соседство различных наций, воздействующих друг на друга лишь в торговой и вооруженной борьбе; новый, порожденный философией и ее отдельными науками дух свободной критики, ориентированный на бесконечные задачи, владеет человечеством, творит новые, бесконечные идеалы! Есть идеалы отдельных людей в каждой нации, есть идеалы самих наций. Но в конце концов существуют и бесконечные идеалы все расширяющегося синтеза наций, синтеза, в который каждая из соединенных наций вкладывает лучшее, что у нее есть, приобретенное благодаря стремлению в духе бесконечности ставить собственные идеальные задачи. Так, даруя и принимая, сверхнациональное целое со всеми своими социумами разного уровня восходит все выше, исполненное духом безмерной, расчлененной на множество бесконечностей задачи. В этой идеально ориентированной социальности сама философия продолжает выполнять ведущую функцию и решать свою собственную бесконечную задачу - функцию свободной и универсальной теоретической рефлексии, охватывающей также все идеалы и всеобщий идеал, т.е. универсум всех норм. Философия должна всегда выполнять в европейском человечестве свою функцию - архонта всего человечества.

 

II

Теперь, однако, должны быть высказаны тревожащие сомнения и опасения, внушаемые, как мне кажется, модными предрассудками с их фразеологией.

Разве, как здесь говорилось ранее, реабилитация рационализма, просвещенчества, интеллектуализма, погрязших в чуждом миру теоретизировании, с их неизбежными печальными последствиями - манией образовательства, интеллектуальным снобизмом, - разве все это не выглядит неуместным как раз в наше время? Не означает ли это стремления вновь впасть в роковое заблуждение относительно мудрости человеческой науки, относительно ее предназначения - создать осознавшее свою судьбу и самоудовлетворенное человечество? Кто бы принял сегодня всерьез такие соображения?

Этот упрек, конечно, в определенной степени правомерен по отношению к этапу европейского развития с XVII по конец XIX в. Однако суть моих рассуждений остается им не затронутой. Мне кажется, что я, предполагаемый реакционер, гораздо радикальнее и гораздо революционнее, чем те, кто сегодня столь радикален на словах.

Я также уверен в том, что кризис Европы коренится в заблуждениях рационализма. Однако это не означает, что рациональность во зло как таковая или что она играет подчиненную роль по отношению к целостности человеческого существования. Рациональность в том подлинном и высоком смысле, в котором мы ее и понимаем - зародившаяся в Греции и ставшая идеалом в классический период греческой философии, - разумеется, нуждается в рефлексивных прояснениях, но именно она призвана в зрелом виде руководить развитием. С другой стороны, мы охотно признаем (и немецкий идеализм сделал это гораздо раньше нас), что форма развития ratio, сложившаяся в рационализме эпохи Просвещения, предполагала собой заблуждение, хотя и заблуждение вполне понятное.

Разум - широкое понятие. Согласно хорошему старому определению, человек - разумное существо, и в этом широком смысле папуас тоже человек, а не животное. Он ставит себе цели и ведет себя разумно, обдумывая практические варианты. Новые результаты и методы включаются в традицию, будучи понятыми именно в их рациональности. Однако если человек, и даже папуас, представляет собой новую по сравнению с животными ступень одушевленности, то философский разум является новой ступенью человечества и его разума. Ступень человеческого существования идеального нормирования бесконечных задач, ступень существования sub specie aeterni125 возможна лишь в абсолютной универсальности, именно в той, что с самого начала заключена в идее философии. Универсальная философия с отдельными науками представляет собой, конечно, частичное явление европейской культуры. Смысл всего моего доклада заключается, однако, в том, что часть эта представляет собой, так сказать, распоряжающийся мозг, от нормального функционирования которого зависит подлинная здоровая европейская духовность. Человечеству высшей гуманности или разума нужна поэтому подлинная философия.

Но в этом-то и заключается опасность! Философия... Нам, пожалуй, следует отделять философию как исторический факт своего времени от философии как идеи, идеи бесконечной задачи. Любая исторически действительная философия - это более или менее удавшаяся попытка воплотить руководящую идею бесконечности и даже универсальности истин. Практические идеалы, созерцаемые как вечные полюсы, от которых человек не смеет отклониться всю свою жизнь без чувства вины и раскаяния, - в их созерцании, конечно, недостает ясности и отчетливости, они предвосхищаются в многозначной всеобщности. Определенность возникает лишь в конкретном понимании и по крайней мере относительно удавшегося дела. Тут постоянная угроза впадения в односторонность и преждевременного успокоения, мстящего позднейшими противоречиями. Отсюда и контраст между великими претензиями философских систем, в то же время не совместимых друг с другом. К этому добавляется необходимость и одновременно опасность специализации.

Так, односторонний рационализм, конечно, может стать во зло. Можно сказать - и это следует из самой сущности разума, - что философы могут понимать и обсуждать свою бесконечную задачу сперва лишь в абсолютно неизбежной односторонности. Само по себе это не извращение, не ошибка, ибо, как сказано, на прямом и необходимом их пути можно видеть только одну сторону задачи, сперва не замечая, что сама бесконечная задача теоретического познания всего сущего имеет и другие стороны. Если неясности и противоречия свидетельствуют о несовершенстве, то здесь начало универсальной рефлексии. Философ должен, следовательно, постоянно ориентироваться на истинный и полный смысл философии, на единство ее бесконечных горизонтов. Ни одно направление исследования, ни одна частная истина не должна изолироваться и абсолютизироваться. Только в этом высшем самосознании, которое само становится ветвью бесконечной задачи, может философия исполнить свою функцию верной ориентации саму себя, а тем самым подлинного человечества. Понимание этого также принадлежит сфере философского познания на уровне высшей саморефлексии. Лишь в силу этой постоянной рефлексии философия приходит к универсальному познанию.

Я сказал: путь философии лежит через наивность. Это именно тот пункт, на который направлена критика столь модного иррационализма, пункт, в котором обнаруживается наивность того рационализма, который отождествлен с философской рациональностью вообще, который характеризует, конечно же, начиная с Ренессанса, всю философию Нового времени и считается подлинным, значит, универсальным рационализмом. В этой вначале неизбежной наивности застряли все, и даже начавшие свое развитие еще в древности науки. Выразимся яснее: самое общее имя этой наивности - объективизм, проявляющийся в различных формах натурализма, в натурализации духа. Старые и новые философии были и остаются наивно объективистскими. Справедливости ради нужно добавить, что вышедший из Канта немецкий идеализм страстно стремился преодолеть ставшую уж чересчур явной наивность, не умея, однако, достигнуть той решающей для нового образа философии и европейского человечества ступени высшей рефлексии.

Я могу лишь в общих чертах объяснить сказанное. Естественный человек (скажем, дофилософской эпохи) во всех своих делах и заботах ориентирован на мир. Поле его жизни и деятельности - это пространственно-временной окружающий его мир, в который он включает и самого себя. То же справедливо и для теоретической установки, которая сперва не может быть ничем иным, как установкой неучаствующего наблюдателя мира, который при этом демифологизируется. Философия видит мир как универсум сущего, и мир превращается в объективный мир, противостоящий представлениям о мире (различным, национально и субъективно обусловленным), истина становится, следовательно, объективной истиной. Философия начинается поэтому как космология; сначала она направляет теоретический интерес на телесную природу, и это будто бы разумеется само собой - ведь все данное в пространстве и времени в любом случае, пусть даже в скрытых основаниях, имеет формулой своего существования телесность. Люди и животные не просто тела, но взгляду, направленному на окружающий мир, они являются как нечто телесно сущее, значит, как реальности, включенные в универсальную пространство-временность. Так что любые душевные явления, явления любого Я - переживание, мышление, желание - характеризуются определенной объективностью. Жизнь сообществ, таких, как семьи, народы и т. п., видится при этом сведенной к жизни отдельных индивидов, как психофизических объектов; духовная связь благодаря психофизической каузальности лишается чисто духовной преемственности, всюду вторгается физическая природа.

Эта установка на окружающий мир предопределила исторический путь развития. Уже беглое обозрение найденной в окружающем мире телесности свидетельствует, что природа есть гомогенное всеобъемлющее целое, так сказать, мир для себя, пронизанный гомогенной пространство-временностью, поделенный на единичные вещи, равные друг другу как res extensae126 и причинно друг друга обусловливающие. Очень скоро делается первый и величайший шаг открытий: конечность природы, мыслимой как само по себе объективное - конечность вопреки явной ее неограниченности, - оказывается преодоленной. Открыта бесконечность сперва в форме идеализации величин, мер, чисел, фигур, прямых, полюсов, плоскостей и т. д. Природа, пространство, время в идеальности простираются в бесконечность и в идеальности бесконечного делимы. Из землемерного искусства рождается геометрия, из искусства счета - арифметика, из повседневной механики - математическая механика и т. д. Наглядные природа и мир превращаются в математический мир, мир математического естествознания, причем это происходит без сознательного формулирования гипотез. Древность подала пример: одновременно с математикой были впервые открыты бесконечные идеалы и бесконечные задачи. Это стало на все позднейшие времена путеводной звездой науки.

Но как воздействовал опьяняющий успех открытия физической бесконечности на научное овладение сферой духа? В твердо объективистской установке на окружающий мир все духовное казалось приложенным к физическим телам. Недалеко было до перенесения естественнонаучного образа мышления, что мы и находим уже в началах демокритовского материализма и детерминизма. Но великие мыслители устрашились этого так же, как любой психофизики в новом стиле. Со времен Сократа человек становится темой как личность, в его специфической человечности, в духовной жизни сообщества. Он остается включенным в объективный мир, ставший величайшей темой Платона и Аристотеля. Здесь чувствуется удивительное противоречие: человеческое принадлежит миру объективных фактов, но как личности Я, люди ставят цели и задачи, располагают традиционными нормами и нормами истины, т. е. вечными нормами. Развитие ослабло в древности, но не прекратилось. Совершим скачок в так называемое Новое время. С бурным воодушевлением воспринимается бесконечная задача математического познания природы и вообще познания мира. Грандиозные успехи естествознания должны теперь использоваться на благо познания духа. Разум доказал свою мощь в природе. «Как Солнце есть единое все освещающее и согревающее Солнце, так и разум един» (Декарт). Методами естественных наук должны быть раскрыты и тайны духа. Дух реально, объективно существует в мире и как таковой функционирует в телесности. В результате понимание мира сразу и повсеместно обретает дуалистическую, а именно психофизическую форму. Та же самая причинность, но в двух формах охватывает единый мир, смысл рационального объяснения повсюду один и тот же, но при этом любое объяснение духа, если оно должно быть единственным, а потому универсально философским, приводит к физике. Не может быть чистого, в себе замкнутого объясняющего исследования духа, чистой, на внутреннее ориентированной, исходящей из Я, из самопережитого психического и устремляющейся к чужой душе психологии или теории духа; нужно идти кружным путем, путем физики и химии. Все излюбленные речи о духе общности, народной воле, об идеалах, политических целях наций и т. п. - все это романтика и мифология, возникшая путем аналогического перенесения понятий, которые имеют надлежащий смысл лишь в сфере единично личностного. Духовное бытие фрагментарно. На вопрос об источнике всех наших проблем нужно ответить: этот объективизм или это психофизическое мировоззрение есть вопреки своей кажущейся самоочевидности наивная односторонность, оставшаяся непонятой как таковая. Реальность духа как якобы реальных придатков к телам, его якобы пространственно-временное бытие внутри природы - бессмыслица.

Теперь применительно к нашей проблеме кризиса нужно показать, как случилось, что в течение столетий столь гордое своими теоретическими и практическими достижениями «Новое время» само в конце концов почувствовало растущую неудовлетворенность, так что его ситуация должна восприниматься как критическая. Все науки в затруднении, в конечном счете это трудности метода. Однако наши европейские проблемы касаются, даже не будучи понятыми, очень многих.

Все эти проблемы вытекают исключительно из наивности, о которой объективистские науки то, что они называют объективным миром, считают за универсум всего сущего, не замечая при этом, что двигающая науку субъективность не находит себе места ни в одной из объективных наук. Воспитанный в естественнонаучном духе сочтет само собой разумеющимся, что все субъективное должно исключаться, и что естественнонаучные методы, отражающиеся в субъективных представлениях, объективно детерминированы. Так что и для психического он ищет объективно истинного. При этом предполагается, что исключаемое физиком субъективное именно как психическое будет предметом психологии, разумеется, психофизической психологии. Однако исследователь природы не уясняет себе, что постоянным основанием все же субъективной работы его мысли является окружающий жизненный мир; он постоянно предполагается как почва, поле его деятельности, в котором только и имеют смысл его проблемы и способы мышления. Где был раскритикован и прояснен могущественный метод, ведущий от наглядного окружающего мира к математическим идеализациям и их интерпретации в качестве объективного бытия? Эйнштейновский переворот коснулся лишь формул, при посредстве которых трактуется идеализированная и наивно объективированная природа. Но каким образом формулы вообще, математическое объективирование вообще обретают смысл на почве жизни и наглядного окружающего мира - об этом мы ничего не знаем; так что Эйнштейну не удалось реформировать пространство и время, в которых разыгрывается наша живая жизнь.

Математическое естествознание - это чудесная техника, ведущая к выводам такой силы, такой правдоподобности, детальности и точности, о которой прежде нельзя было и помыслить. Это достижение - триумф человеческого духа. Что же касается рациональности его методов и теорий, то она насквозь релятивна. Уже предполагаемое его основание полностью лишено подлинной рациональности. Поскольку наглядный мир, это просто субъективное, упущен тематикой науки, забытым оказывается сам работающий субъект, и ученый не становится темой. (С этой точки зрения рациональность точных наук попадает в один ряд с рациональностью египетских пирамид.)

Конечно, со времен Канта у нас есть собственная теория познания, с другой стороны, налицо психология, которая с ее претензией на естественнонаучную точность стремится стать всеобщей основной наукой о духе. Однако наша надежда на подлинную рациональность, т.е. на подлинное прозрение, здесь, как и повсюду, не оправдалась. Психологи даже не замечают, что и они сами по себе, как действующие ученые, и их жизненный мир не являются ее темой. Они не замечают, что сами себя заранее неизбежно предполагают в качестве живущих в обществе людей, принадлежащих своему миру и историческому времени, принадлежащих хотя бы потому, что ищут значимую вообще, для каждого, истину - истину саму по себе. По причине этого объективизма психология не может подойти к теме души в присущем ей собственном смысле, т. е. в смысле деятельного и страдающего Я. Она может, расчленив, объективизировав, свести к жизни тела и индуктивно обработать оценочное переживание и опыт воли, но может ли она сделать то же самое с целями, ценностями, нормами, может она взять своей темой разум, хотя бы как «предрасположенность»? Совсем упущено из виду, что объективизм как результат деятельности исследователя, стремящегося к познанию истинных норм, как раз и содержит эти нормы в своих предпосылках, что он вовсе не выводится из фактов, ибо факты при этом уже предполагаются как истины, а не воображаемое. Конечно, заключающиеся здесь проблемы замечались - так разгорелся спор о психологизме. Однако отказ от психологического обоснования норм, прежде всего норм истины самой по себе, ни к чему не привел. Все настоятельнее становится потребность в преобразовании всей психологии Нового времени, но еще не понято, что препятствием является ее объективизм, что она вообще не подступалась к собственной сущности духа, что изоляция объективно мыслимой души и психофизическая трактовка бытия-в-сообществе - представляют собой извращения. Конечно, она работала не напрасно и нашла много также и практически значимых эмпирических правил. Но она представляет собой действительную психологию в столь же малой степени, в какой моральная статистика с ее не менее ценными результатами представляет собой науку о морали.

Повсюду в наше время чувствуется срочная потребность в познании духа, и становится почти невыносимой неясность методических и предметных взаимоотношений наук о духе и природе. Дильтей, один из величайших исследователей духа, употребил всю свою жизненную энергию на прояснение отношений природы и духа, на прояснение природы психофизической психологии, которую, как он считал, необходимо дополнить новой описательной аналитической психологией. Усилия Виндельбанда и Риккерта не принесли, к сожалению, страстно желаемого прозрения. Они, как и все, не вырвались из оков объективизма; тем более новые психологи-реформаторы, полагающие, что всему виной долго властвовавший в умах предрассудок атомизма и новые времена наступят с психологией целостностей. Улучшения не может наступить, пока не понята наивность объективизма, порожденного естественной установкой на окружающий мир, и пока не прорвется в умы понимание извращенного характера дуалистического мировоззрения, где природа и дух должны трактоваться как реальности сходного рода, хотя каузально закрепленные одна на другой. Я совершенно серьезно полагаю: объективной науки о духе, объективного учения о душе - объективного в том смысле, что оно считает души и сообщества личностей существующими внутри пространственно-временных форм, - никогда не было и никогда не будет.

Дух, и даже только дух, существует в себе самом и для себя самого, независим, и в этой независимости, и только в ней может изучаться истинно рационально, истинно и изначально научно. Что же касается природы в ее естественнонаучной истине, то она только по видимости самостоятельна, и только по видимости для себя открыта рациональному познанию естественных наук. Ибо истинная природа в ее естественнонаучном смысле есть продукт исследующего природу духа, а следовательно, предполагает науку о духе. Дух по сути своей предназначен к самопознанию, и как научный дух - к научному самопознанию, и далее вновь и вновь. Лишь в чистом духовно-научном познании ученый не заслужит упрека в том, что от него скрыт смысл его собственных усилий. Поэтому науки о духе извращаются в борьбе за равноправие с естественными науками. Лишь только они признают за последними их объективность как самостоятельность, так сами впадают в объективизм. Но в том виде, в каком они существуют сейчас со всеми своими многообразными дисциплинами, они лишены последней, подлинной, добытой в духовном миросозерцании рациональности. Именно отсутствие у всех сторон истинной рациональности и есть источник ставшего невыносимым непонимания людьми своего собственного существования и собственных бесконечных задач. Они неразрывно связаны в единой задаче: лишь когда дух из наивной обращенности вовне вернется к себе самому и останется с самим собой, он может удовлетвориться.

Как было положено начало такого самосознания? Начало было невозможным, пока властвовали сенсуализм, психологизм данных, идеи психики как tabula rasa. Лишь Брентано, потребовавший создания психологии как науки об интенциональных переживаниях, дал толчок, который смог привести к дальнейшим результатам, хотя у самого Брентано объективизм и психологический натурализм остались непреодоленными. Разработка действительного метода постижения сущностной основы духа в его интенциональности и построения на этой основе бесконечной и последовательной аналитики духа привела к созданию трансцендентальной феноменологии. Натуралистический объективизм и любой объективизм вообще она преодолевает единственно возможным способом, а именно: философствующий начинает от собственного Я, понимаемого чисто как производитель всех смысловых значений, по отношению к которым он становится чисто теоретическим наблюдателем. В этой установке возможно построение абсолютно независимой науки о духе в форме последовательного самопонимания и понимания мира как продукта духа. Дух здесь не в природе или возле нее, но сама она возвращается в сферу духа. Я - это уже не изолированная вещь наряду с другими подобными вещами в заранее готовом мире; личности уже не «вне» друг друга и не «возле», но пронизаны друг-для-друга и друг-в-друге-бытием.

Но об этом здесь говорить невозможно, эту тему не исчерпать ни в каком докладе. Однако, надеюсь, мне удалось показать, что речь идет не об обновлении старого рационализма, который был абсурдным натурализмом, вообще неспособным понять стоящие перед нами духовные проблемы. Ratio, о котором мы рассуждаем, есть не что иное как действительно универсальное и действительно радикальное самопознание духа в форме универсально ответственной науки, развивающейся в новом модусе научности, где находят себе место все мыслимые вопросы - о бытии, о нормах, о так называемой экзистенции, Я убежден, что интенциональная феноменология впервые превратила дух как таковой в предмет систематического опыта научного изучения и тем самым осуществила тотальную переориентацию задачи познания. Универсальность абсолютного духа охватывает все сущее в абсолютной историчности, в которую включается и природа как духовное образование. Лишь интенциональная, а точнее, трансцендентальная феноменология - благодаря своей отправной точке и своим методам - создала свет. Лишь она дала возможность понять, и по глубочайшим основаниям, что представляет собой натуралистический объективизм, и в особенности, почему психология в силу ее натурализма вообще должна была упустить из виду творчество - радикальную и сущностную проблему духовной жизни.

III

Подведем же итог наших рассуждении. Так живо обсуждавшийся сегодня, в столь многих симптомах жизненного распада подтвержденный «кризис европейского существования» - это не темный рок, непроницаемая судьба. Он становится понятным и прозрачным на фоне открываемой философией телеологии европейской истории. Однако предпосылкой этого понимания должно стать усмотрение феномена «Европа» в его центральном, сущностном ядре. Чтобы постичь противоестественность современного «кризиса», нужно выработать понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели разума; нужно показать, как европейский «мир» был рожден из идеи разума, т. е. из духа философии. Затем «кризис» может быть объяснен как кажущееся крушение рационализма. Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сущности самого рационализма, но лишь в его овнешнении, в его извращении «натурализмом» и «объективизмом».

Есть два выхода из кризиса европейского существования: закат Европы в отчуждении ее рационального жизненного смысла, ненависть к духу и впадение в варварство, или же возрождение Европы в духе философии благодаря окончательно преодолевающему натурализм героизму разума. Величайшая опасность для Европы - это усталость. Но если мы будем бороться против этой опасности опасностей как «добрые европейцы», с той отвагой, которая не устрашится даже бесконечной борьбы, тогда из уничтожающего пожара неверия, из тлеющего огня сомнения в общечеловеческом завете Запада, из пепла великой усталости восстанет феникс новой жизненности и одухотворенности, возвещающих великое и далекое будущее человечества, ибо лишь дух бессмертен.

ФИЛОСОФИЯ КАК СТРОГАЯ НАУКА

 

С самого момента своего возникновения философия выступила с притязанием быть строгой наукой и притом такой, которая удовлетворяла бы самым высоким теоретическим потребностям, и в этически-религиозном отношении делала бы возможной жизнь, управляемую чистыми нормами разума. Это притязание выступало то с большей, то с меньшей энергией, но никогда не исчезало. Не исчезало даже и в такие времена, когда интересы и способности к чистой теории грозили исчезнуть, или когда религиозная сила стесняла свободу научного исследования.

Притязанию быть строгой наукой философия не могла удовлетворить ни в одну эпоху своего развития. Так обстоит дело и с последней эпохой, которая, сохраняя, при всем многообразии и противоположности философских направлений, единый в существенных чертах ход развития, продолжается от Возрождения до настоящего времени. Правда, господствующей чертой новой философии является именно то, что она вместо того, чтобы наивно предаться философскому влечению, стремится, наоборот, конституироваться в строгую науку, пройдя сквозь горнило критической рефлексии и углубляя все дальше и дальше исследования о методе. Однако единственным зрелым плодом этих усилий оказалось обоснование и утверждение своей самостоятельности строгими науками о природе и духе, равно как и новыми чисто математическими дисциплинами. Между тем философия даже в особом, только теперь дифференцирующемся смысле, лишена, как и прежде, характера строгой науки. Самый смысл этой дифференциации остался без научно-надежного определения. Как относится философия к наукам о природе и духе, требует ли специфически философский элемент в ее работе, относящейся по существу все же к природе и духу, принципиально новых точек зрения, на почве которых были бы даны принципиально своеобразные цели и методы, приводит ли нас, таким образом, философский момент как бы к некоторому новому измерению или остался в одной и той же плоскости с эмпирическими науками о жизни природы и духа, - все это до сих пор спорно. Это показывает, что даже самый смысл философской проблемы еще не приобрел научной ясности. Итак, философия по своей исторической задаче высшая и самая строгая из наук, - философия, представительница исконного притязания человечества на чистое и абсолютное познание (и, что стоит с этим в неразрывной связи, на чистую и абсолютную оценку (Werten) и хотение), не может выработаться в действительную науку. Признанная учительница вечного дела человечности (Humanität) оказывается вообще не в состоянии учить: учить объективно значимым образом. Кант любил говорить, что можно научиться только философствованию, а не философии. Что это такое, как не признание ненаучности философии? Насколько простирается наука, действительная наука, настолько же можно учить и учиться, и притом повсюду в одинаковом смысле. Нигде научное изучение не является пассивным восприятием чуждых духу материалов, повсюду оно основывается на самодеятельности, на некотором внутреннем воспроизведении со всеми основаниями и следствиями тех идей, которые возникли у творческих умов. Философии нельзя учиться потому, что в ней нет таких объективно понятых и обоснованных идей, и потому, - это одно и то же, - что ей недостает еще логически прочно установленных и, по своему смыслу, вполне ясных проблем, методов и теорий.

Я не говорю, что философия - несовершенная наука, я говорю просто, что она еще вовсе не наука, что в качестве науки она еще не начиналась, и за масштаб беру при этом хотя бы самую маленькую долю объективного обоснованного научного содержания. Несовершенны все науки, даже и вызывающие такой восторг точные науки. Они, с одной стороны, незакончены, перед ними бесконечный горизонт открытых проблем, которые никогда не оставят в покое стремления к познанию; с другой стороны, в уже разработанном их содержании заключаются некоторые недостатки, там и сям обнаруживаются остатки неясности или несовершенства в систематическом распорядке доказательств и теорий. Но, как всегда, некоторое научное содержание есть в них в наличности, постоянно возрастая и все вновь и вновь разветвляясь. В объективной истинности, т. е. в объективно обоснованной правдоподобности удивительных теорий математики и естественных наук, не усомнится ни один разумный человек. Здесь, говоря вообще, нет места для «частных мнений», «воззрений», «точек зрения». Поскольку таковые в отдельных случаях еще встречаются, постольку наука оказывается еще не установившейся, только становящейся, и, как таковая, всеми подвергается обсуждению127.

Совершенно иного рода, по сравнению с только что описанным несовершенством всех наук, несовершенство философии. Она располагает не просто неполной и только в отдельном несовершенной системой учений, но попросту не обладает вовсе системой. Все вместе и каждое в отдельности здесь спорно, каждая позиция в определенном вопросе есть дело индивидуального убеждения, школьного понимания «точки зрения».

Пусть то, что научная мировая философская литература предлагает нам в старое и новое время в качестве замыслов, основывается на серьезной, даже необъятной работе духа» более того, пусть все это в высокой мере подготовляет будущее построение научно строгих систем: но в качестве основы философской науки в настоящее время ничто из этого не может быть признано, и нет никаких надежд с помощью критики выделить тут или там частицу подлинного философского учения.

Это убеждение должно быть еще раз упорно и честно высказано и притом именно здесь, на начальных листах «Логоса»128, который хочет свидетельствовать в пользу значительного переворота в философии и подготовить почву для будущей «системы» философии.

В самом деле, наряду с упрямым подчеркиванием ненаучности всей предшествующей философии тотчас же возникает вопрос, хочет ли философия в дальнейшем удерживать свою цель - быть строгой наукой, может ли она и должна ли этого хотеть. Что должен значить новый «переворот»? Не уклонение ли от идеи строгой науки, например? И что должна для нас значить «система», которой мы жаждем, которая, как идеал, должна светить нам в низинах нашей научной работы? Быть может, философскую «систему» в традиционном смысле, т. е. как бы Минерву, которая законченная и вооруженная выходит «из головы творческого гения, чтобы потом в позднейшие времена сохраняться в тихих музеях истории рядом с другими такими же Минервами? Или философскую систему (Lehrsystem), которая после мощной подготовительной работы целых поколений начинает действительно с несомненного фундамента и, как всякая хорошая постройка, растет в вышину, в то время как камень за камнем присоединяется прочно один к другому, согласно руководящим идеям? На этом вопросе должны разделиться умы и пути.

«Перевороты», оказывающие решающее влияние на прогрессы философии, представляют собой те, в которых притязание предшествующих философий быть наукой разбивается критикой их мнимо научного метода, и взамен того руководящим и определяющим порядок работ оказывается вполне сознательное стремление радикально переработать философию в смысле строгой науки. Вся энергия мысли прежде всего концентрируется на том, чтобы привести к решительной ясности наивно пропущенные или дурно понятые предшествующей философией условия строгой науки и потом уже пытаться начать новую постройку какого-либо философско-научного здания. Такая хорошо сознанная воля к строгой науке характеризует сократовско-платоновский переворот философии и точно также научные реакции против схоластики в начале нового времени, в особенности декартовский переворот. Данный ими толчок переходит на великие философии XVII и XVIII столетий, обновляется с радикальнейшей силой в критике разума Канта и оказывает еще влияние на философствование Фихте. Все сызнова и сызнова исследование направляется на истинные начала, на решающие формулировки проблем, на правильный метод.

Только в романтической философии впервые наступает перемена. Как ни настаивает Гегель на абсолютной значимости своего метода и учения - в его системе все же отсутствует критика разума, только и делающая вообще возможной философскую научность. А в связи с этим находится то обстоятельство, что философия эта, как и вся романтическая философия вообще, в последующее время оказала дурное действие в смысле ослабления или искажения исторического влечения к построению строгой философской науки.

Что касается последнего, т. е. тенденции к искажению, то, как известно, гегельянство вместе с усилением точных наук вызвало те реакции, в результате которых натурализм XVIII века получил чрезвычайно сильную поддержку и со всем скептицизмом, исключающим всякую абсолютную идеальность и объективность оценки (der Geltung), решающим образом определил мировоззрение и философию новейшего времени.

С другой стороны, гегелевская философия оказала воздействие в смысле ослабления философского стремления к научности, благодаря своему учению об относительной истинности всякой философии для своего времени - учению, которое, разумеется, внутри системы, притязавшей на абсолютное значение, имело совершенно иной, не исторический смысл, как его восприняли целые поколения, которые с верой в гегелевскую философию утратили и веру в абсолютную философию вообще. Благодаря превращению метафизической философии истории Гегеля в скептический историцизм определилось в существенном возникновение новой «философии мировоззрения», которая именно в наши дни, по-видимому, быстро распространяется и в общем, со своей по большей части антинатуралистической и иногда даже антиисторической полемикой, хочет быть именно скептической. А поскольку она оказывается свободной от того радикального стремления к научному учению, которое составляло великое свойство новой философии вплоть до Канта, постольку все сказанное выше об ослаблении философско-научных стремлений относилось к ней.

Нижеследующие соображения проникнуты мыслью, что великие интересы человеческой культуры требуют образования строго научной философии; что, вместе с тем, если философский переворот в наше время должен иметь свои права, то он во всяком случае должен быть одушевлен стремлением к новообоснованию философии в смысле строгой науки. Это стремление отнюдь не чуждо современности. Оно вполне жизненно и притом именно в самом господствующем натурализме. С самого начала со всей значительностью преследует он идею строго научной реформы философии и даже постоянно уверен, что уже осуществил ее, как в своих более ранних, так и в своих современных образованиях. Но все это, если рассматривать дело принципиально, совершается в такой форме, которая теоретически ложна в своем основании, равно как и практически знаменует собой растущую опасность для нашей культуры. В наши дни радикальная критика натуралистической философии является важным делом. В особенности же велика, по сравнению с просто опровергающей критикой следствий, необходимость в критике основоположения и методов. Она одна только способна удержать в целости доверие к возможности научной философии, которое, увы, подорвано познанием бессмысленных следствий строящегося на строгой, опытной науке натурализма. Такой положительной критике посвящены рассуждения первой части этой статьи.

Что же касается переворота, происходящего в наше время, то он, правда, в существенных чертах направлен антинатуралистически, - и в этом его правота, - но под влиянием историцизма он уклоняется, по-видимому, от линий научной философии и хочет слиться с одной только философией миросозерцания. Принципиальным разъяснением различия обеих этих философий и оценок их относительного права занята вторая часть.

 

НАТУРАЛИСТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ

Натурализм есть явление, возникшее как следствие открытия природы - природы в смысле единства пространственно-временного бытия по точным законам природы. Наряду с постепенной реализацией этой идеи во все новых и новых естественных науках, обосновывающих массу строгих познаний, распространяется и натурализм. Совершенно сходным образом вырос позднее и историцизм, как следствие «открытия истории» и обоснования все новых и новых наук о духе. Соответственно господствующим привычкам в понимании естествоиспытатель склоняется к тому, чтобы все рассматривать как природу, а представитель наук о духе - как дух, как историческое образование, и сообразно этому пренебрегать всем, что не может быть так рассматриваемо. Итак, натуралист, к которому мы теперь специально обратимся, не видит вообще ничего, кроме природы, и прежде всего физической природы. Все, что есть, либо само физично, т. е. относится к проникнутой единством связи физической природы, либо, может быть, психично, но в таком случае оказывается просто зависимой от физического переменой, в лучшем случае вторичным «параллельным сопровождающим фактом». Все сущее есть психофизическая природа - это с однозначностью определено согласно твердым законам. Ничто существенное для нас не изменяется в этом понимании, если в смысле позитивизма (будь то позитивизм, примыкающий к натуралистически истолкованному Канту или обновляющий и последовательно развивающий Юма) физическая природа сенсуалистически разрешается в комплексы ощущений, в цвета, звуки, давления и т. д., а так называемое психическое - в дополнительные комплексы тех же самых или еще других «ощущений».

То, что является характерным для всех форм крайнего и последовательного натурализма, начиная с популярного материализма и кончая новейшим монизмом ощущений и энергетизмом, есть, с одной стороны, натурализование сознания, а с другой - натурализование идей, а с ними вместе и всех абсолютных идеалов и норм.

В последнем отношении он сам себя упраздняет, не замечая этого. Если взять как примерный перечень всего идеального формальную логику, то, как известно, формально-логические принципы, так называемые законы мысли, истолковываются натурализмом как законы природы мышления. Что это влечет за собой ту бессмыслицу, которая характеризует всякую в точном смысле скептическую теорию, подробно доказано нами в другом месте129. Можно также подвергнуть подобной же решительной критике и натуралистическую аксиологию и практическую философию, в том числе и этику, а равным образом и натуралистическую практику. Ведь за теоретическими бессмыслицами неизбежно следуют бессмыслицы (очевидные несообразности) в действенном теоретическом, аксиологическом и этическом поведении. Натуралист, говоря вообще, в своем поведении - идеалист и объективист. Он полон стремления научно, т. е. обязательным для каждого разумного человека образом, познать, что такое есть подлинная истина, подлинно прекрасное и доброе, как они должны быть определяемы по общему своему существу, каким методом должны быть постигаемы в каждом отдельном случае. Благодаря естествознанию и естественнонаучной философии цель, думает он, в главном достигнута, и вот со всем воодушевлением, какое дается этим сознанием, он выступает как учитель и практический реформатор на защиту «естественнонаучного» истинного, доброго и прекрасного. Но он - идеалист, устанавливающий и мнимо обосновывающий теории, которые отрицают именно то, что он предполагает в своем идеалистическом поведении, когда строит теории или когда одновременно и обосновывает и рекомендует какие-нибудь ценности или практические нормы как прекраснейшие и наилучшие, предполагает именно постольку, поскольку вообще теоретизирует, поскольку вообще объективно устанавливает ценности, с которыми должна сообразоваться оценка и равным образом практические правила, согласно которым каждый должен желать и поступать. Натуралист учит, проповедует, морализирует, реформирует130. Но он отрицает именно то, что по самому своему смыслу предполагает всякая проповедь, всякое требование, как таковое. Только проповедует он не так, как древний скептицизм - expressis verbis: единственно разумно отрицать разум - как теоретический, так и аксиологический и практический разум. Он стал бы даже решительно отклонять от себя подобные утверждения. Бессмыслица у него не открыто, но скрытно для него самого, заключается в том, что он натурализирует разум.

В этом отношении спор уже по существу решен, хотя бы волна позитивизма и превзошедшего его в релятивизме прагматизма и росла еще выше. Конечно, именно в этом обстоятельстве обнаруживается, как мала практически действительная сила аргументов из следствий. Предрассудки вызывают слепоту, и тот, кто видит только факты опыта и внутренне признает значение только за опытной наукой, тот не почувствует себя чересчур смущенным бессмысленными следствиями, которые не могут быть на опыте показаны как противоречащие фактам природы. Он отбросит их в сторону, как «схоластику». Кроме того, аргументация из следствий очень легко оказывает дурное действие и в другую сторону, именно на людей, чувствительных к ее силе. Благодаря тому, что натурализм кажется совершенно дискредитированным, - тот самый натурализм, который стремился построить философию на строгой науке и как строгую науку, - благодаря этому кажется дискредитированной и сама его методическая цель; и это тем более, что с этой стороны распространена склонность мыслить строгую науку - только как положительную науку, и научную философию - только как основанную на такой науке. Однако и это только предрассудок, и поэтому уклониться от линии строгой науки было бы в корне неправильно. Именно в той энергии, с какой натурализм пытается реализовать принцип строгой научности во всех сферах природы и духа, в теории и практике, и с какой он стремится к научному решению философских проблем бытия и ценности, или, по его мнению, «с точностью естествознании», - в этом заключается его заслуга и в то же время главная доля его силы в наше время. Быть может, во всей жизни нового времени нет идеи, которая была бы могущественнее, неудержимее, победоноснее идеи науки. Ее победоносного шествия ничто не остановит. Она на самом деле оказывается совершенно всеохватывающей по своим правомерным целям. Если мыслить ее в идеальной законченности, то она будет самим разумом, который наряду с собой и выше себя не может иметь ни одного авторитета. К области строгой науки принадлежат, конечно, и все те теоретические, аксиологические и практические идеалы, которые натурализм, перетолковывая эмпирически, в то же время делает ложными.

Однако общие утверждения мало говорят, если их не обосновывают, и надежды на науку имеют небольшое значение, если нельзя усмотреть никаких путей к осуществлению ее целей. Поэтому, если идея философии как строгой науки не должна оставаться бессильной перед указанными и всеми другими, по существу родственными, проблемами, то мы должны уяснить себе возможности реализовать эту идею, мы должны с помощью раскрытия проблем, с помощью углубления в их чистый смысл, с совершенной ясностью усмотреть те методы, которые адекватны этим проблемам, потому что требуются их собственной сущностью. Этим необходимо заняться, чтобы таким образом сразу приобрести и живое, деятельное доверие к науке и в то же время ее действительное начало. В этом направлении нам мало поможет опровержение натурализма из следствий - в прочих отношениях полезное и необходимое. Другое дело, если мы подвергнем необходимой положительной, и притом всегда принципиальной, критике основоположения натурализма, его методы и его результаты. Поскольку критика отграничивает и разъясняет, поскольку она побуждает к тому, чтобы отыскивать настоящий смысл философских методов, которые по большей части так неопределенно и многозначно формулируются в качестве проблем, постольку она приспособлена к тому, чтобы вызывать в нас представления о лучших целях и путях и положительным образом содействовать нашим замыслам. С этим намерением подвергнем более подробному рассмотрению особенно подчеркнутый нами выше характер оспариваемой нами философии, именно натурализование сознания. Более глубокая связь с указанными скептическими следствиями сама собой обнаружится в дальнейшем и вместе с тем выяснится, насколько далеко простирается и насколько должен быть обоснован наш второй упрек, относящийся к натурализованию идей.

 

* * *

Мы применим наш критический анализ, разумеется, не к популярным размышлениям философствующих естествоиспытателей, но займемся той ученой философией, которая выступает в действительно научном вооружении: в особенности же тем методом и той дисциплиной, с помощью которых она надеется раз навсегда добиться звания точной науки. Она так уверенно их держится, что с пренебрежением смотрит на всякое другое философствование. Оно, по ее мнению, относится к ее точному научному философствованию так, как темная натурфилософия Возрождения к полной молодых сил точной механике Галилея, или как алхимия к точной химии Лавуазье. Если же мы спросим о точной, хотя бы даже и в ограниченных размерах построенной, философии, об аналогоне точной механики, то нас отсылают к психофизической или, особенно, к экспериментальной психологии, у которой ведь никто, конечно, не будет в состоянии отнять право на звание строгой науки. Она будто бы и есть та давно искомая и. наконец, осуществившаяся точно-научная психология. Логика и теория познания, эстетика, этика и педагогика приобрели, наконец, благодаря ей, точный фундамент, мало того, они уже на пути к тому, чтобы преобразоваться в экспериментальные дисциплины. Вообще, строгая психология, говорят нам, само собой разумеется, есть основа всех наук о духе и в неменьшей степени основа метафизики. В последнем отношении она, впрочем, не исключительный фундамент, потому что в равной степени и физическое естествознание участвует в обосновании этого наиболее общего учения о действительности.

Наши возражения против этого состоят в следующем: прежде всего, как это легко покажет даже короткое размышление, следует принять во внимание, что вообще психология как наука о фактах не приспособлена к тому, чтобы создать фундамент тем философским дисциплинам, которым приходится иметь дело с чистыми принципами всякой нормировки, т. е. чистой логике, чистой аксиологии и практике. От более близкого рассмотрения этого вопроса мы можем здесь воздержаться: оно, очевидно, привело бы нас снова к уже упомянутым скептическим бессмыслицам. Но, что касается теории познания, которую мы отделяем от чистой логики, взятой в смысле чистой Mathesis universalis (в качестве каковой ей нечего делать с познаванием), то против гносеологического психологизма и физицизма можно сказать многое, из чего кое-что должно быть здесь упомянуто.

Всякое естествознание по своим исходным точкам наивно. Природа, которую оно хочет исследовать, существует для него просто в наличности. Само собой разумеется, вещи существуют как покоящиеся, движущиеся и изменяющиеся в бесконечном пространстве и, как временные вещи, в бесконечном времени. Мы воспринимаем их, мы описываем их в безыскусственных суждениях опыта. Познать эти само собой разумеющиеся данности в объективно значимой строгой научной форме и есть цель естествознания. То же самое относится и к природе в расширенном, психофизическом смысле и, соответственным образом, к исследующим ее наукам, следовательно, к психологии в особенности. Психическое не есть мир для себя (Welt für sich), оно дано, как «я» или как переживание «я» (вообще в очень различном смысле), которое оказывается, согласно опыту, уже соединенным с известными физическими вещами, называемыми телами. И это точно также есть само собой разумеющаяся данность. Научно исследовать это психическое в той психофизической природной связи, в которой оно существует как само собой разумеющееся, определить его с объективной значимостью, открыть закономерность в его самосозидании и самопревращении, в его появлении и существовании - вот задача психологии. Всякое психологическое определение есть ео ipso психофизическое именно в том широком смысле (которого мы с этих пор и будем держаться), что оно одновременно обладает и никогда не погрешающим физическим соозначением. Даже и там, где психология - опытная наука - сосредоточила свои силы на определении самих процессов сознания, а не психофизических зависимостей в обычном узком смысле слова, даже и там эти процессы мыслятся, как процессы природы, т. е. как относящиеся к человеческим или животным сознаниям, которые, в свою очередь, имеют само собой разумеющуюся и доступную пониманию связь с телами людей или животных. Исключение отношения к природе отняло бы у психического характер объективно определимого во времени факта природы, короче, сам характер психологического факта. Итак, будем считать твердо установленным следующее положение: всякое психологическое суждение заключает в себе экзистенциальное полагание физической природы, безразлично - выраженное или невыраженное.

Согласно с только что высказанным становится ясным и нижеследующее положение: если существуют аргументы, по которым физическое естествознание не может быть философией в специфическом смысле слова, нигде и никогда не может служить основой для философии и само только на основе предшествующей ему философии может подвергнуться философской оценке ради целей метафизики, то в таком случае все подобные аргументы должны быть без дальнейшего применены и к психологии. Но в таких аргументах отнюдь нет недостатка. Достаточно вспомнить только о той «наивности», с которой, сообразно вышесказанному, естествознание принимает природу как данную, - наивности, которая в нем, так сказать, бессмертна и повторяется вновь и вновь в любом пункте его развития, всякий раз как оно прибегает к простому опыту, - и в конце концов сводит весь опытно-научный метод опять-таки к самому же опыту. Конечно, естествознание в своем роде весьма критично. Один только разрозненный, хотя бы при этом и значительно накопленный, опыт имеет для него малое значение. В методическом распорядке и соединении отдельных опытов, во взаимодействии между опытом и мышлением, которое имеет свои логически прочные правила, разграничивается годный и негодный опыт, каждый опыт получает свое определенное значение и вырабатывается вообще объективно значимое познание - познание природы. Однако, как бы ни удовлетворял нас этот род критики опыта, пока мы находимся в естествознании и мыслим в его направлении, остается еще возможной и незаменимой совершенно иная критика опыта, которая ставит под знак вопроса весь опыт вообще и в то же время опытно-научное мышление.

Как опыт в качестве сознания может дать предмет или просто коснуться его; как отдельные опыты с помощью других опытов могут оправдываться или оправдывать, а не только субъективно устраняться или субъективно укрепляться; как игра сознания может давать объективную значимость, значимость, относящуюся к вещам, которые существуют сами по себе; почему правила игры сознания не безразличны для вещей; как может естествознание во всех своих частях стать понятным, как только оно на каждом шагу отказывается полагать и познавать природу, существующую в себе, - в себе, по сравнению с субъективным потоком сознания: все это становится загадкой, как скоро рефлексия серьезно обратится на эти вопросы. Как известно, той дисциплиной, которая хочет ответить на них, является теория познания; но до сих пор, несмотря на огромную работу мысли, которую потратили на эти вопросы величайшие исследователи, она еще не ответила на них с научной ясностью, единогласием и решительностью.

Необходима была только строгая последовательность в сохранении уровня этой проблематики (последовательность, которой, разумеется, недоставало всем до сих пор существовавшим теориям познания), чтобы увидеть бессмыслицу какой-либо, а следовательно и всякой психологической «естественнонаучной теории познания». Если, говоря вообще, известные загадки имманентны естествознанию, то, само собой разумеется, их решения остаются принципиально трансцендентными ему по своим предпосылкам и результатам. Ожидать решения всякой проблемы, которая свойственна естествознанию, как таковому, - иными словами, свойственна ему коренным образом, с начала и до конца, - от самого естествознания или даже только думать, что оно может дать со своей стороны какие бы то ни было предпосылки для решения подобной проблемы, - значит вращаться в бессмысленном кругу.

Ясно также и то, что как всякое научное, так и всякое донаучное становление природы в теории познания, которая хочет сохранить свой однозначный смысл, должно принципиально быть исключено, а с ним вместе и все высказывания, которые внутренне заключают в себе положительные (thetische) экзистенциальные утверждения о вещностях в пространстве, времени, причинных связях и проч. Это простирается, очевидно, также и на все экзистенциальные суждения, которые касаются существования исследующего человека, его психических способностей и т. п.

Далее: если теория познания хочет, тем не менее, исследовать проблемы отношения между сознанием и бытием, то она может иметь при этом в виду только бытие как коррелят сознания, как то, что нами «обмыслено» сообразно со свойствами сознания: как воспринятое, воспомянутое, ожидавшееся, образно представленное, сфантазированное, идентифицированное, различенное, взятое на веру, предположенное, оцененное и т. д. В таком случае видно, что исследование должно быть направлено на научное познание сущности сознания, на то, что «есть» сознание во всех своих различных образованиях, само по своему существу, и в то же время на то, что оно «означает», равно как и на различные способы, какими оно сообразно с сущностью этих образований - то ясно, то неясно, то доводя до наглядности, то, наоборот, устраняя ее, то мысленно посредствуя, то в том или другом аттенциональном модусе, то в бесчисленных других формах, - мыслит «предметное» и «выявляет» его как «значимо», «действительно» существующее.

Всякий род предметов, которому предстоит быть объектом разумной речи, донаучного, а потом и научного познания, должен сам проявиться в познании, т. е. в сознании, и, сообразно смыслу всякого познания, сделаться данностью. Все роды сознания, как они, так сказать, телеологически собираются под названием познания или, вернее, группируются соответственно различным категориям предмета (Gegestandskategorien) - как специально им соответствующие группы функций познания - должны быть подвергнуты изучению в своей существенной связи и в своем отношении к им соответствующим формам сознания данности. Вот как должен быть понимаем смысл вопроса о праве, который следует ставить по отношению ко всем актам познания, а сущность обоснованной правоты и идеальной обосновываемости или значимости вполне уяснена, и притом для всех ступеней познания, главным же образом - для познания научного.

Смысл высказывания о предметности, что она есть и познавательным образом проявляет себя как сущее и притом сущее в определенном виде, должен именно из одного только сознания сделаться очевидным и, вместе с тем, без остатка понятным. А для этого необходимо изучение всего сознания, так как оно во всех своих образованиях переходит в возможные функции познания. Поскольку же всякое сознание есть «сознание о» («Bewusstsein von»), постольку изучение сущности сознания включает в себя изучение смысла сознания и предметности сознания, как таковой. Изучать какой-нибудь род предметности в его общей сущности (изучение, которое должно преследовать интересы, лежащие далеко от теории познания и исследования сознания) - значит проследить способы его данности и исчерпать его существенное содержание в соответствующих процессах «приведения к ясности». Если здесь еще исследование и не направлено на формы сознания и их сущность, то все же метод приведения к ясности влечет за собой то, что и при этом нельзя избавиться от рефлексии, направляемой на способы общности и данности. Равным образом и наоборот, приведение к ясности всех основных родов предметности неизбежно для анализа сущности сознания и, согласно с этим, заключается в нем; а еще необходимее оно в гносеологическом анализе, который видит свою задачу как раз в исследовании соотношений. Поэтому все такого рода изыскания, хоть между собой они и должны быть разделяемы, мы объединяем под именем «феноменологических».

При этом мы наталкиваемся на одну науку, о колоссальном объеме которой современники не имеют еще никакого представления, которая есть, правда, наука о сознании и все-таки не психология, - на феноменологию сознания, противоположную естествознанию сознания. Так как здесь, однако, речь будет идти не о случайном совпадении названий, то заранее следует ожидать, что феноменология и психология должны находиться в очень близких отношениях, поскольку обе они имеют дело с сознанием, хотя и различным образом, в различной «установке» (Einstellung); выразить это мы можем так: психология должна оперировать с «эмпирическим сознанием», с сознанием в его опытной установке, как с существующим в общей связи природы; напротив, феноменология должна иметь дело с «чистым» сознанием, т. е. с сознанием в феноменологической установке.

Если это справедливо, то отсюда должно следовать, что, несмотря на ту истину, что психология столь же мало есть и может быть философией, как и физическое естествознание, она все же по весьма существенным основаниям, - через посредство феноменологии, - должна ближе стоять к философии и в своей судьбе оставаться самым внутренним образом переплетенной с ней. Отсюда, наконец, можно заранее усмотреть, что всякая психологическая теория познания своим источником должна иметь то, что, погрешая против настоящего смысла гносеологической проблематики, она вступает на путь легко возникающего смешения чистого и эмпирического сознания или, что то же самое, что она «натурализирует» чистое сознание.

Таково на самом деле мое воззрение, и в дальнейшем оно найдет еще кое-какие разъяснения.

* * *

То, что только что было вообще намечено, и в особенности то, что было сказано о близком родстве психологии и философии, во всяком случае мало согласуется с современной точной психологией, которая так чужда философии, как это только возможно. Но сколько бы эта психология ни считала себя из-за своего экспериментального метода единственно научной и ни презирала «психологию письменного стола» - мнение, что она именно есть психология в подлинном смысле, подлинная психологическая наука, должно быть признано заблуждением, влекущим за собой тяжелые последствия. Неизменно присущая этой психологии основная черта заключается в пренебрежении всяким прямым и чистым анализом сознания, а именно требующим систематического проведения «анализом» и «описанием» имманентных данностей, открывающихся в различных возможных направлениях имманентного созерцания - в пользу всех тех непрямых фиксаций психологических или психологически важных фактов, которые вне такого анализа сознания имеют какой-нибудь, хотя бы, по крайней мере, внешне понятный смысл. Для экспериментального установления своих психофизических или психологических закономерностей она ограничивается грубыми классовыми понятиями, как то: понятиями восприятия, фантастического созерцания, высказывания, счисления и перечисления, распознавания, ожидания, удерживания, забвения и т. д.; равно как, конечно, и наоборот, тот фонд подобных понятий, с которым она оперирует, ограничивает ее постановку вопросов и доступные ей утверждения.

Можно даже сказать, что отношение экспериментальной психологии к подлинной (originaree) психологии аналогично отношению социальной статистики к подлинной науке о социальном. Такая статистика собирает ценные факты, открывая в них ценные закономерности, но все это имеет очень косвенный характер. Достаточное понимание этих фактов и закономерностей и их действительное объяснение может дать только подлинная социальная наука, которая-берет социологические феномены как прямую данность и исследует их по существу. Подобным же образом и экспериментальная психология есть метод установления ценных психофизических фактов и постоянств, который, однако, без систематической науки о сознании, имманентно исследующей психическое, лишен всякой возможности давать более глубокое понимание и окончательную научную оценку.

Что здесь мы наталкиваемся на большой недостаток в ее методе - это не достигает сознания точной психологии, не достигает тем больше, чем оживленнее она борется против метода самонаблюдения и чем больше энергии тратит на то, чтобы с помощью экспериментального метода преодолеть недостатки метода самонаблюдения; но это значит преодолеть недостатки того метода, который, как это можно доказать, совершенно не относится к тому, что здесь надо делать. Власть вещей, именно психических, проявляется, однако, слишком сильно для того, чтобы анализы сознания все-таки не проскользнули в исследование. Только они обычно отличаются в этом случае такой феноменологической наивностью, которая находится в удивительном контрасте с той неоспоримой серьезностью, с какой эта психология стремится к точности и в некоторых сферах (при умеренности своих целей) достигает ее. Это случается там, где экспериментально установленные познания касаются субъективных чувственных явлений, описание и обозначение которых должно быть выполнено совершенно так же, как при «объективных» явлениях, - именно без какого бы то ни было привлечения к делу понятий и разъяснений, переводящих нас в собственную сферу сознания; далее, там, где эти установления относятся к грубо намеченным классам собственно психического, которые с самого же начала имеются налицо в достаточном обилии и без более глубокого анализа сознания, если только отказаться от того, чтобы прослеживать собственно психологический смысл установленных познаний. Причина же невозможности уловить все радикально-психологическое в случайных анализах заключается в том, что только в чистой и систематической феноменологии ясно выступает смысл и метод подлежащей здесь осуществлению работы, равно как и огромное богатство различностей сознания, которые без всякого различия сливаются друг с другом для неопытного методически человека. Таким образом, современная точная психология именно потому, что считает себя уже методически законченной и строго научной, оказывается de facto ненаучной там, где она хочет прослеживать смысл того психического, которое подчиняется психофизическим закономерностям, т. е. там, где она хочет добиться действительно психологического понимания; равно как, наоборот, и во всех тех случаях, где недостатки непроясненных представлений о психическом приводят, при стремлении к более глубоким познаниям к неясной постановке проблем и тем самым к мнимым выводам. Экспериментальный метод, как и везде, недопустим и там, где дело идет о фиксировании межсубъектных связей фактов. Он предполагает уже то, чего не может сделать никакой эксперимент, - именно анализ самого сознания.

Те немногие психологи, которые, подобно Штумпфу, Липпсу и близко к ним стоящим ученым, поняв этот недостаток экспериментальной психологии, смогли оценить толчок, сделанный Брентано психологическому исследованию и означающий собой в подлинном смысле эпоху, и поэтому стремились продолжить исходившие от него начала аналитически описательного исследования интенциональных переживаний либо совершенно не удостоились внимания со стороны фанатиков экспериментального метода, либо, если они занимались экспериментом, были ими ценимы лишь с этой одной стороны. И все по-прежнему они постоянно подвергаются нападению в качестве «схоластиков». Будущие поколения будут иметь достаточный повод удивляться тому, что первые новые попытки серьезно исследовать имманентное, и исследовать притом единственно возможным способом имманентного анализа, или, скажем лучше, анализа сущности (Wesensanalyse), могли быть заклеймлены, как схоластические, и отброшены в сторону. Это происходит только потому, что естественным исходным пунктом подобных исследований являются обычные в языке наименования психического, а потом, при вживании в их значение, имеются в виду те явления, к которым подобные обозначения относятся на первых порах смутно и произвольно. Конечно, и схоластический онтологизм руководствуется языком (этим я не говорю, что всякое схоластическое исследование было онтологическим), но он губит себя тем, что извлекает из значений слов аналитические суждения в том мнении, что этим способом достигает познания о фактах. Но должно ли поэтому быть положено клеймо схоластики и на феноменологического аналитика, который из словесных понятий не извлекает вообще никаких суждений, а лишь созерцательно проникает в те феномены, которые язык обозначает соответствующими словами, или углубляется в те феномены, которые представляют собой вполне наглядную реализацию опытных понятий, математических понятий и т. д.?

Следует подумать над тем, что все психическое, поскольку оно берется в той полной конкретности, в какой оно должно быть первым предметом исследования для психологии, также как и для феноменологии, обладает характером более или менее сложного «сознания о»; что это «сознание о» обладает запутывающим множеством форм; что все выражения, которые могли бы в начале исследования быть полезны для самоуразумения и объективного описания, текучи и многозначны, и что, вместе с тем, первым началом не может, разумеется, быть не что иное как выяснение прежде всего бросающихся в глаза грубейших экивоков. Окончательное фиксирование научного языка предполагает законченный анализ феноменов, - цель, которая лежит в туманной дали, - а пока это не сделано, прогресс исследования, если рассматривать его с внешней стороны, движется в значительной мере, в форме выявления новых, только теперь ставших видимыми, многозначностей, и притом в форме выявления их в понятиях, лишь мнимо фиксированных уже в предшествующих исследованиях. Это, очевидно, неизбежно, потому что коренится в природе вещей. Этим объясняется глубина понимания и пренебрежительная оценка, с которыми призванные охранители точности и научности психологии говорят о «просто словесных», просто «грамматических» и «схоластических» анализах.

В эпоху живой реакции против схоластики боевым кличем было: «долой пустые анализы слов». Мы должны спрашивать у самих вещей. Назад к опыту, к созерцанию, которое одно только может дать нашим словам смысл и разумное право. Совершенно верно! Но что такое те вещи, и что это за опыт, к которым мы должны обращаться в психологии? Разве те высказывания, которые мы выспрашиваем у испытуемых лиц при эксперименте, представляют собой вещи? И есть ли истолкование их высказываний «опыт» о психическом? Эксперименталисты сами скажут, что это только вторичный опыт; первичный имеет место у самих испытуемых и у экспериментирующих и интерпретирующих психологов, заключаясь в их собственных прежних самовосприятиях, которые по достаточным основаниям не являются, не могут являться самонаблюдениями. Эксперименталисты немало гордятся тем, что они, как призванные критики самонаблюдения и - как они говорят - исключительно на самонаблюдении основывающейся «психологии письменного стола», так разработали экспериментальный метод, что он пользуется прямым опытом только в форме «случайных, неожиданных, не намеренно привлеченных опытов»131 и совершенно устраняет опороченное самонаблюдение. Если в одном отношении здесь, несмотря на большие преувеличения, и заключается нечто несомненно хорошее, то, с другой стороны, следует принять во внимание одно, как мне кажется, принципиальное упущение этой психологии - именно, что она ставит анализ, заключающийся в сопроникающем понимании чужих опытов, а равным образом и анализ на основе собственных, в свое время не наблюдавшихся, переживаний на одну доску с анализом опыта (хотя бы даже и непрямого) в физическом естествознании и благодаря этому на самом деле думает быть опытной наукой о психическом в принципиально таком же смысле, в каком физическое естествознание есть опытная наука о физическом. Она не замечает специфического своеобразия известных анализов сознания, которые должны предшествовать для того, чтобы от наивных опытов (все равно, посвящены ли они наблюдению или не посвящены, совершаются ли они в рамках актуальной наличности сознания или в рамках воспоминания или вчувствования) могли получиться опыты в научном смысле.

Попытаемся выяснить себе это.

Психологи думают, что всем своим психологическим познанием они обязаны опыту, т.е. тем наивным воспоминаниям или вчувствованиям в воспоминаниях, которые с помощью методических средств эксперимента должны сделаться основными для опытных заключений. Однако описание данностей наивного опыта и идущие с ним рука об руку их имманентный анализ и логическое постижение совершаются при помощи некоторого запаса понятий, научная ценность которых имеет решающее значение для всех дальнейших методических шагов. Эти понятия, как легко показывает нам некоторое размышление, уже по самой природе экспериментальной постановки вопроса и метода остаются совершенно нетронутыми при дальнейшем движении исследования и переходят вместе с тем в конечные результаты, т. е. в те научные опытные суждения, которые как раз и являлись целью исследования. Их научная ценность не может, с другой стороны, быть в наличности с самого начала, она не может также возникнуть из опытов испытуемых и испытующих, не может быть логически установлена опытными положениями: здесь-то и есть как раз место феноменологическому анализу сущности (Wesensanalyse), который не есть и не может быть эмпирическим анализом, как бы непривычно и несимпатично ни звучало это для натуралистического психолога.

Со времени Локка и по сей час убеждение, вынесенное из истории развития эмпирического сознания (и предполагающее уже, следовательно, психологию), что всякое логическое представление «происходит» из более ранних опытов, смешивается с совершенно иным убеждением, а именно, что всякое понятие получает право на свое возможное применение, например, в описательных суждениях, от опыта; а это значит, что только в отношении к тому, что дают действительные восприятия или воспоминания, могут быть найдены правовые основания для значимости понятия, для его существенности или несущественности, а в дальнейших следствиях и для его применимости в данном отдельном случае. Описывая, мы употребляем такие слова, как восприятие, воспоминание, фантастическое представление, высказывание и т. д. Какая масса имманентных составных элементов заключена в одном таком слове, составных элементов, которые мы вкладываем в описанное в «постижении» его, не найдя их в нем предварительно аналитически. Достаточно ли употреблять эти слова в популярном, смутном, совершенно хаотическом смысле, который они усвоили себе неизвестным образом в «истории» сознания? А если бы даже мы это и знали, то все же какую пользу могла бы нам принести эта история, что могла бы она изменить в том обстоятельстве, что смутные понятия именно смутны и вследствие этого свойственного им характера смутности, очевидно, ненаучны? Пока у нас нет лучших понятий, мы можем употреблять и эти, имея в виду то, что в них заключены грубые различия, достаточные, однако, для практических целей жизни. Но может ли высказывать притязание на «точность» та психология, которая оставляет без научного фиксирования, без методической обработки понятия, определяющие ее объекты? Конечно, так же мало, как и такая физика, которая удовлетворялась бы обыденными понятиями в роде тяжелого, теплого, массы и т.д. Современная психология не хочет больше быть наукой о «душе», но стремится стать наукой о «психических феноменах». Если она этого хочет, то она должна описать и определить эти феномены со всей логической строгостью. Она в методической работе должна усвоить себе необходимые строгие понятия. Где же в «точной» психологии выполнена эта методическая работа? Мы тщетно ищем ее в огромной литературе.

Вопрос, как естественный «спутанный» опыт может сделаться научным опытом, как можно прийти к установлению объективно-значимых опытов суждений, есть главный методический вопрос всякой опытной науки. Его не надо ставить и разрешать in abstracto и особенно в его философской чистоте: исторически он находит уже свой фактический ответ, и именно следующим образом: гении, пролагающие пути опытной науке, in concrete и интуитивно улавливают смысл необходимого опытного метода и, благодаря его чистому применению в доступной сфере опыта, вырабатывают некоторую часть объективно-значимого определения опыта, создавая тем начало науки. Мотивами своей деятельности они обязаны не какому-нибудь откровению, а погружению в смысл самих опытов, то есть в смысл данного в них «бытия». Ибо, несмотря на то, что оно есть «данное», оно есть «спутанно» данное в «неопределенном» опыте, вследствие чего настойчиво напрашивается вопрос: как он существует действительно; как его можно определить с объективной значимостью; как - то есть при помощи каких лучших «опытов», при помощи какого метода? Для познания внешней природы первый решительный шаг от наивного опыта к научному, от смутных обиходных понятий к научным понятиям был, как известно, сделан с полной ясностью только Галилеем. Что касается до познания психического, сферы сознания, то, хотя мы и имеем «экспериментальную» психологию, которая с полным убеждением в своем праве ставит себя наравне с точным естествознанием, тем не менее, она живет, в главном, до галилеевской эпохи, как бы мало она ни сознавала это.

Может показаться удивительным, что она этого не сознает. Мы понимаем, что наивному знанию природы до возникновения науки естественный опыт не казался достаточным ни в чем таком, что не могло бы быть поставлено в связь самого естественного опыта при помощи естественно-наивных опытных понятий. Оно не подозревало в своей наивности, что вещи имеют природу, и что эта природа может быть определена при помощи известных точных понятий в опытно-логическом процессе. Но психология, с ее институтами и точными аппаратами, с ее остроумно придуманными методами, в праве чувствовать себя возвысившейся над уровнем наивного знания о душе прежнего времени. К тому же она не испытывала недостатка в тщательных, все время сызнова возобновляющихся размышлениях о методе. Как могло от нее ускользнуть принципиально самое существенное? Как могло ускользнуть от нее, что своим чисто психологическим понятиям, без которых она никак не может обойтись, она дает необходимое содержание, не взятое просто из действительно данного в опыте, а приложенное к нему? Что она неизбежно, поскольку подходит ближе к смыслу психического, совершает анализы этих содержаний понятий и признает значимыми соответствующие феноменологические связи, которые она прилагает к опыту и которые априорны по отношению к опыту? Как могло ускользнуть от нее, что предпосылки экспериментального метода, поскольку она действительно хочет создать психологическое знание, не могут быть обоснованы ей самой, и что ее работа кардинально отличается от работы физики, поскольку эта последняя именно принципиально исключает феноменальное, чтобы искать представляющуюся в нем природу, в то время как психология хочет быть наукой о самих феноменах?

Все это могло и должно было, однако, ускользнуть от нее при ее натуралистическом искажении и при ее склонности гнаться за естественными науками и видеть в экспериментальной работе главное дело. В своих кропотливых, часто весьма остроумных, размышлениях о возможностях психофизического эксперимента, в придумывании порядка его произведения (Versuchsanordnungen), в конструировании тончайших аппаратов, в прослеживании возможных источников ошибок и т.д. она легко пренебрегла более глубоким исследованием вопроса о том, как, при помощи какого метода, могут быть приведены из состояния «спутанности» в состояние ясности и объективной значимости те понятия, которые существенно предвходят в психологические суждения. Она пренебрегла рассмотрением того, насколько психическое имеет ему одному свойственную и долженствующую быть с полной адекватностью исследованной до всякой психофизики «сущность», вместо того, чтобы быть изображением какой-либо природы. Она не взвесила того, что лежит в «смысле» психологического опыта и какие «требования» предъявляет к методу бытие в смысле психического само от себя (von sich aus).

Что постоянно вводило в заблуждение эмпирическую психологию со времени ее зарождения в XVIII веке, так это ложное представление о естественнонаучном методе по образцу метода физико-химического. Господствует убеждение, что метод всех опытных наук, рассматриваемый в его принципиальной всеобщности, - один и тот же; и в психологии, следовательно, тот же, что в науке о физической природе. Долгое время метафизика страдала от ложного подражания то геометрическому, то физическому методу; теперь то же самое повторяется и в психологии. Не лишен значения тот факт, что отцы экспериментально-точной психологии были физиологами и физиками. Истинный метод вытекает, однако, из природы подлежащих исследованию предметов, а не из наших заранее составленных суждений и представлений. Естествознание из неопределенной субъективности являющихся в наивной чувственности вещей вырабатывает объективные вещи с точными объективными свойствами. А потому, говорят, психология должна привести психологическую неопределенность наивного познания к объективно-значимому определению, что и делает объективный метод, который, само собой разумеется, есть не что иное как тот экспериментальный метод, который блестяще показал себя на деле бесчисленными завоеваниями в естественной науке.

Между тем способ, каким данные опыта приводятся к объективному определению, смысл, который могут иметь понятия «объективность» и «определение объективности», роль, которую может принять на себя экспериментальный метод, - все это зависит от особенного смысла этих данных, от того, скажем, смысла, который им придает сообразно своей сущности соответствующий вид опытного сознания (как мышления такого, а не иного вида сущего). Следовать же естественнонаучному образцу - значит почти неизбежно натурализировать сознание, что запутывает нас с самого начала в противоречия, из которых постоянно возникает склонность к противоречивым постановкам проблем, к ложным направлениям исследования. Подойдем к этому ближе.

Единственно только пространственно-временной телесный мир и есть в собственном смысле слова природа. Всякое другое индивидуально существующее, психическое, есть природа во втором, уже не собственном, смысле, и это определяет коренные различия естественнонаучного и психологического метода. Принципиально, только телесное бытие познается как индивидуально тождественное во множестве прямых опытов, то есть восприятии. Поэтому только оно одно может познаваться многими субъектами как индивидуально тождественное и описываться как межсубъективно (intersubjectiv) то же самое, в то время как восприятия мыслятся разделенными между различными «субъектами». Те же самые вещности (вещи, процессы и т. д.) находятся у всех нас перед глазами и могут быть нами определены в своей природе. А природа их означает следующее: представляясь в опыте во многообразно изменяющихся «субъективных» явлениях, они остаются, тем не менее, временными единствами длящихся или изменяющихся свойств, остаются включенными в одну всеобъемлющую, их всех объединяющую связь одного телесного мира, с одним пространством, единым временем. Они представляют собой то, что они собой представляют, только в этом единстве, только в причинном взаимоотношении или связи друг с другом они сохраняют свое индивидуальное тождество (субстанцию) - сохраняют ее как носительницу реальных свойств. Все реальные свойства - каузальны. Всякая телесно существующая вещь подлежит законам возможных изменений, а эти законы имеют в виду тождественное, вещь не саму по себе, а вещь в проникнутой единством действительной или возможной связи единой природы. Всякая вещь имеет свою природу (как совокупность того, что она есть, она - тождественное) благодаря тому, что она есть центр объединения причинностей внутри единой всеохватывающей природы (der einen Allnatur). Реальные свойства (вещно-реальные, телесные) - это знак указуемых в каузальных законах возможностей изменения этого тождественного, которое, следовательно, определимо в отношении того, что оно есть, только через эти законы. Однако вещности даны как единства непосредственного опыта, как единства многообразных чувственных явлений. Чувственно воспринимаемые неизменности, изменения и зависимости изменений дают везде указания познанию и функционируют для него как бы в качестве «смутной» среды, в которой представляется истинная, объективная физическая природа и сквозь которую мышление (как научное опытное мышление) определяет для себя (herausbestimmt) и конструирует истину132.

Все это не есть нечто прибавленное вымыслом к вещам опыта и к опыту вещей, но нечто, необходимо принадлежащее к их сущности таким образом, что всякое интуитивное и консеквентное исследование того, что такое на самом деле есть вещь, - вот эта данная вещь, которая, будучи узнана в опыте, всегда является как нечто существующее, определенное и в то же время определимое, но которая в смене своих явлений и являющихся обстоятельств является все снова как что-то иначе существующее, - необходимо приводит к каузальным связям и заканчивается в определении соответствующих объективных свойств как закономерных. Естествознание, значит, лишь неуклонно следует смыслу того, чем, так сказать, притязает быть сама вещь как познанная опытом, и оно называет это достаточно неясно «исключением вторичных качеств», «исключением чисто субъективного в явлении» при «удержании остающихся, первичных качеств». Но это больше, чем неясное выражение: это - плохая теория для правильного метода естествознания.

Обратимся теперь к «миру» «психического» и ограничимся «психическими феноменами», которые новая психология рассматривает как область своих объектов, то есть оставим в стороне проблемы, относящиеся к душе и «я» и могущие завести нас слишком далеко. Итак, спросим себя, заключена ли в каждом восприятии психического «природо» - объективность («Natur»-Objektivität) подобно тому, как это имеет место в смысле каждого физического опыта и каждого восприятия вещественного. Мы сразу же увидим, что отношения в сфере психического совсем иные, чем в сфере физического. Психическое распределено - употребляя сравнение и не придавая словам метафизического смысла - между монадами, которые не имеют окон и общаются друг с другом только благодаря вчувствованию. Психическое бытие, бытие как «феномен» принципиально не есть единство, которое познавалось бы индивидуально-тождественным во многих отдельных восприятиях, будь то даже восприятия одного и того же субъекта. В психической сфере, другими словами, нет никакого различия между явлением и бытием, и если природа есть существование, которое является в явлениях, то сами явления (которые психолог причисляет к психическому) не представляют собой в свою очередь бытие, которое являлось бы в явлениях, как показывает с очевидностью рефлексия над восприятием любого явления. Таким образом, становится ясным: есть только одна природа, являющаяся в явлениях вещей. Все, что мы в самом широком смысле психологии называем психическим явлением, будучи взято само по себе, есть именно психическое явление, а не природа.

Явление не есть, следовательно, какое-либо «субстанциональное» единство, оно не имеет никаких «реальных свойств», оно не знает никаких реальных частей, никаких реальных изменений и никакой причинности, если понимать все эти слова в естественнонаучном смысле. Приписывая феноменам природу, искать их реальные, подлежащие определению части, их причинные связи - значит впадать в чистейшую бессмыслицу, не лучшую, чем та, которая получилась бы, если бы кто-нибудь пожелал спрашивать о каузальных свойствах, связях и т.п. чисел. Это - бессмыслица, заключающаяся в натурализации того, сущность чего исключает бытие в смысле природы. Вещь есть то, что она есть, и остается навсегда в своем тождестве: природа - вечна. Какие свойства и модификации свойств принадлежат в действительности вещи, - вещи природы, а не чувственной вещи практической жизни - вещи «как она чувственно является», - это может быть определяемо с объективной значимостью, подтверждаемо и исправляемо во все новых и новых опытах. Наоборот, психическое, «феномен» приходит и уходит, не сохраняя никакого остающегося тождественного бытия, которое было бы определимо объективно в естественнонаучном смысле, например, как объективно делимое на составные части, как допускающее «анализ» в собственном смысле слова.

Что «есть» психическое, не может сказать нам опыт в том же самом смысле, который имеет значимость по отношению к физическому. Психическое не есть познаваемое в опыте как являющееся: оно есть «переживание», в рефлексии созерцательно усвояемое переживаний; оно является как полагающее само себя в абсолютном потоке, как только что зарождающееся и уже отмирающее, воззрительным образом постоянно отпадающее в уже бывшее. Психическое может быть также воспомянутым и таким образом, в известном модифицированном смысле, опытно познанным; в «воспомянутом» же заключается «бывшее воспринятым»; и оно может быть «повторно» воспомянутым в воспоминаниях, согласующихся в сознании, которое само сознало воспоминания опять-таки как воспомянутое или как пока еще удержанное. В такой связи и только в ней, будучи тождественным в таких «повторениях», может психическое a priori опытно познаваться как существующее и отождествляться. Все психическое, которое есть таким именно образом опытно-познанное, имеет затем - и это мы можем сказать также с очевидностью - место в некоторой объемлющей связи, в «монадическом» единстве сознания - единстве, которое не имеет ничего общего с природой, с пространством и временем, субстанциональностью и причинностью, но которое обладает своими совершенно особенными «формами». Психическое есть с двух сторон неограниченный поток феноменов, с единой проходящей через него интенциональной линией, которая является как бы перечнем всепроникающего единства, а именно линией лишенного начала и конца имманентного «времени» - времени, которое не измеряют никакие хронометры.

Прослеживая поток явлений в имманентном созерцании, мы переходим от феномена к феномену (каждый из которых есть единство в потоке и сам завлечен потоком) и никогда не приходим ни к чему, кроме феноменов. Только тогда, когда имманентное созерцание и вещный опыт получают словесное выражение, вступают в известное отношение находившийся в созерцании феномен и познанная в опыте вещь. Вещный опыт и такое опытное познание отношений ведут за собой и вчувствование, как род опосредственного созерцания психического, характеризующее себя как созерцательное проникновение во вторую монадическую связь.

Как далеко может, однако, идти в этой сфере разумное исследование, как возможны значимые высказывания относительно ее? Насколько позволительны также и такие высказывания, которые мы только что дали, в качестве грубых описаний (умалчивающих о целом ряде измерений)? Само собой разумеется, исследование здесь будет осмысленно, лишь если оно предастся всецело смыслу «опытов», которые предлагают себя как опытное познание «психического», и если оно притом будет брать и стараться определить «психическое» как то именно, за что оно, вот это так созерцавшееся, как бы «требует», чтобы его принимали и определяли; следовательно, прежде всего - если не допускаются бессмысленные натурализации. Следует, как говорилось, брать феномены так, как они даются, то есть, как вот это текучее сознание (Bewussthaben), мышление (Meinen), явление (Erscheinen), каковыми они являются в качестве вот этого сознания переднего и заднего плана (Vordergrundbe wussthaben und Hintergrundbewussthaben); в качестве вот этого сознания чего-либо, как настоящего и как преднастоящего; как вымышленного или символического, или отображенного; как наглядно или не наглядно представляемого и т. д.; и при этом брать все это - как нечто так или иначе образующееся и преобразующееся в смене тех или иных положений, тех или иных аттакциональных модусов (attaktionalen modi). Все это носит название «сознания о» (Bewusstsein von), и «имеет» «смысл» и «мыслит» «предметное» (Gegenstandliches), причем последнее - пусть с какой-нибудь точки зрения оно называется «фикцией» или «действительностью» - может быть описываемо как «имманентно предметное», «мнимое, как таковое», и мнимо (vermeint) в том или другом модусе.

Совершенно очевидно, что мы можем здесь исследовать, утверждать, делать высказывания с очевидностью, подчиняясь смыслу этой сферы «опыта». Самое выполнение указанного требования представляет, конечно, большую трудность; исключительно от последовательности и чистоты «феноменологической» установки зависит согласованность или противоречивость подлежащих здесь выполнению исследований. Трудно нам освободиться от нашей первородной привычки жить и мыслить в натуралистическом предрассудке и таким образом натуралистически подделывать психическое. Многое зависит, далее, от уразумения того, что на самом деле возможно «чисто имманентное» исследование психического, - беря здесь феноменальное, как таковое, в самом широком смысле слова, - исследование, только что охарактеризованное вообще и противоположное психофизическому исследованию, которого мы до сих пор не принимали в расчет и которое, естественно, также имеет свои права.

* * *

Но раз психическое само по себе не является природой, а ей резко противоположно, что же такое в нем считаем мы за «бытие»? И раз оно недоступно определению в своей «объективной» идентичности, как субстанциональное единство реальных свойств, допускающих повторное наблюдение и научно-опытное установление и подтверждение, раз его нельзя вырвать из вечного потока и придать ему объективности межсубъективного значения, то что же в состоянии мы уловить в нем, определенно высказать относительно него и утверждать как объективное единство? При этом не должно забывать, что мы находимся в чисто феноменологической сфере и что отношения к вещно-воспринимаемому телу и к природе отэллиминированы. Ответом служит следующее: раз явления, как таковые, не имеют природы, они имеют сущность, усвояемую в непосредственном созерцании; всякое утверждение, описывающее их при помощи адекватных понятий, делает это, пока хочет оставаться значимым, в понятиях сущности, т. е. в таких отвлеченных словесных значениях, которые могут быть разрешены в созерцание сущности.

Нужно как следует понять эту конечную основу всех психологических методов. Проклятие натуралистического предрассудка, тяготеющее над нами всеми и лишающее нас способности отрешиться от природы и сделать предметом созерцательного исследования также и психическое в его чистом виде, а не в психофизическом состоянии, закрыло здесь доступ в сферу большой и беспримерной по своим последствиям науки, которая является, с одной стороны, основным условием для подлинно научной психологии, а, с другой, полем истинной критики разума. Проклятие первородного натурализма заключается также и в том, что всем нам так трудно видеть «сущности», «идеи» или, правильнее (так как мы их все же, так сказать, постоянно видим), постигать их в их своеобразности и не натурализировать их. Созерцание сущности не содержит больших трудностей или «мистических» тайн, чем восприятие. Когда мы интуитивно постигаем «цвет» с полной ясностью, в его полной данности, данное становится сущностью; когда мы в таком же чистом созерцании, переходя от восприятия к восприятию, возвышаемся до той данности, которая есть «восприятие», восприятие в себе, - вот это самотождественное существо различных изменчивых отдельностей восприятия, - то мы созерцательно постигаем сущность восприятия. Докуда простирается интуиция, созерцательное сознание, дотуда простирается и возможность соответствующей «идеации» (как я имел обыкновение выражаться в Logischen Untersuchungen), или «созерцания сущности». Это последнее охватывает, стало быть, всю «психическую» сферу, всю сферу имманентного. Для каждого человека, свободного от предрассудков, самоочевидно, что «сущности», постигнутые в сущностном созерцании, могут, по меньшей мере в общих чертах, быть фиксированы в устойчивых понятиях и этим открывают возможность для устойчивых и в своем роде объективно и абсолютно значимых утверждений. Самые тонкие цветовые различия, последние нюансы, могут не поддаваться такой фиксации; «цвет» же в отличие от «звука» обнаруживает столь очевидное различие, что трудно найти что-либо еще более очевидное. И подобными же абсолютно различимыми, т. е. допускающими фиксацию сущностями, являются не только сущности чувственных «содержаний» и явлений («видимых вещей», фантомов и т. п.), но в не меньшей мере и сущности всего психического в прямом смысле слова, сущности всех «актов» и состояний я, соответствующих таким психическим фактам, как, например, восприятие, фантазия, воспоминание, суждение, чувство, воля, вместе со всеми их бесчисленными разновидностями; исключая лишь последние «нюансы», принадлежащие к неопределимому моменту «потока», хотя доступная описанию типика протекания имеет тоже свои «идеи», которые, будучи созерцательно постигнуты и фиксированы, делают возможным абсолютное познание. Каждое психологическое наименование, как то восприятие или воля, есть название какой-нибудь обширнейшей области «анализов сознания», т. е. исследований сущности. Дело идет, стало быть, о такой области, которая по своей обширности может равняться только с естествознанием, - как бы это ни было странно.

Громадное значение имеет тот факт, что сущностное созерцание не имеет ничего общего с «опытом» в смысле восприятия, воспоминания или подобных им актов и далее, не имеет ничего общего с эмпирическим обобщением, которое экзистенциально сополагает в своем смысле индивидуальное существование опытных отдельностей. Созерцание созерцает сущность как сущностное бытие и не созерцает и не полагает ни в каком смысле существование. Согласно этому созерцание сущности не является познанием matter of fact, не заключает в себе и тени какого-либо утверждения относительно индивидуального (скажем, естественного) существования. Подоплекой, или лучше начальным актом сущностного созерцания, например, созерцания сущности восприятия, воспоминания, суждения и т. д., может быть восприятие какого-либо восприятия, воспоминания, суждения и т. д.; но им может быть также и простая, только «ясная» фантазия, которая ведь, как таковая, не является опытом, не постигает никакого существования. Само постижение сущности от этого совсем не зависит; оно созерцательно как постижение сущности; и это - совсем иное созерцание, чем опыт. Понятно, что сущности могут быть представляемы и неясно, скажем, символически и ошибочно полагаемы, - тогда перед нами мнимые сущности, наделенные противоречивостью, как показывает переход к созерцательному постижению их несогласимости; но и расплывчатое установление сущности может быть достаточно подтверждено через посредство интуиции сущностной данности.

Каждое суждение, дающее адекватное выражение в устойчивых адекватных понятиях тому, что заключается в сущности, тому, как сущности такого-то рода и такой-то особенности соединяются с сущностями таких-то других, как, например, соединяются между собой «созерцание» и «пустое мнение», «фантазия» и «восприятие», «понятие» и «созерцание» и т. д., как они с необходимостью «воссоединяются» на основании таких-то и таких-то элементов сущности, скажем, например, соответствуют друг другу, как «интенция» и осуществление ее, или как они оказываются несоединимыми или вызывают «сознание разочарования», - каждое такое суждение есть абсолютное, общезначимое познание, и было бы бессмысленно желать его опытного подтверждения, обоснования или ниспровержения как суждения о сущности. Оно фиксирует в себе «relation of idea», некоторое apriori в том истинном смысле, который виделся уже Юму, но должен был неизбежно быть извращен его позитивистским смешением сущности с «idea» как противоположностью «impression». И его скептицизм не решается быть здесь последовательным до конца и сомневаться даже в этом познании, поскольку он его видит. Если бы его сенсуализм не сделал его слепым ко всей сфере интенциональности «сознания», если бы он включил ее в исследование сущности, он не был бы великим скептиком, а был бы обоснователем подлинной «положительной» теории разума. Все те проблемы, которыми он так страстно занят в Treatise и которые толкают его от заблуждения к заблуждению, проблемы, которые он даже не в состоянии измерить и правильно формулировать в силу своего предрассудка - все они лежат несомненнейшим образом в области феноменологии; свое всецелое разрешение они допускают в общесозерцательном понимании, не оставляющем уже более никакого осмысленного вопроса, путем исследования сущностных связей сознательных образований и коррелятивных им и существенно им сопринадлежных мнимостей (Gemeintheiten). Так, например, глубоко важная проблема тождественности предмета в противоположность множественности получаемых от него впечатлений, его перцепций. И, действительно, вопрос о том, как множественные восприятия, что то же - явления, приводятся к тому, чтобы «являть собой» один и тот же предмет, так, чтобы он был для себя самого и для связующего их сознания единства и тождественности тем же самым, может быть разрешен только феноменологическим исследованием сущности (на что указывает, конечно, сама наша формулировка его). Хотеть дать на этот вопрос эмпирически-естественнонаучный ответ - значит не понять его и обессмыслить. То, что восприятие, как и вообще всякий опыт, является восприятием именно вот этого так-то ориентированного, так-то окрашенного, оформленного и т. д. предмета, - это относится на счет его сущности, причем все равно, как обстоит дело с «существованием» предмета. И то, что это восприятие помещается в непрерывный ряд восприятий, но ряд не произвольный, а такой, в котором «один и тот же предмет проявляет себя в постепенно все новом и новом виде и т. д.», - и это имеет отношение снова исключительно к сущности. Одним словом, здесь лежат перед нами громадные умственно еще совсем не возделанные области «анализа сознания», причем понятие сознания, а равно и понятие психического, оставляя без внимания вопрос о том, насколько они подходящи, должно быть распространено настолько, чтобы обозначать собой все имманентное, стало быть, все сознательно мнимое, как таковое, и во всех смыслах. Столько раз обсуждавшиеся в течение столетий проблемы происхождения, будучи освобождены от их ложного, извращающего их натурализма, представляют собой проблемы феноменологические. Так, например, проблемы происхождения «пространственного представления», представления времени, вещи, числа, «представлений» о причине и следствии и т.д. И только тогда, когда эти чистые проблемы осмысленно формулированы и разрешены, только тогда другие эмпирические проблемы возникновения подобных представлений, как явлений человеческого сознания, получают научный и для их решения понятный смысл.

Все дело при этом заключается в том, чтобы видеть и считать вполне естественным, что совершенно подобно тому, как можно непосредственно слышать звук, можно созерцать «сущность», сущность «звука», сущность «вещного явления», сущность «видимой вещи», сущность «образного представления» и т. д. и, созерцая, высказывать сущностные суждения. С другой стороны, необходимо остерегаться юмовского смешения, смешения феноменологического созерцания с «самонаблюдением», с внутренним опытом, словом, с актами, которые вместо сущностей полагают, напротив того, соответствующие индивидуальные черты133.

Чистая феноменология как наука, пока она самостна и чужда пользованию экзистенциального положения природы, может быть только исследованием сущности, а не исследованием существования; какое бы то ни было «самонаблюдение» и всякое суждение, основывающееся на таком «опыте», лежит за ее пределами. Отдельное в своей имманентности может быть полагаемо только, как вот то, там совершающееся! - вот это туда-то направляющееся восприятие, воспоминание и т. п. - и выражено лишь в строгих понятиях сущности, своим происхождением обязанных анализу сущности. Ибо индивидуум хоть и не есть сущность, но «имеет» все же в себе сущность, каковая может быть о нем с очевидной значимостью высказана. Вполне понятно, что такая простая субсумация не в состоянии фиксировать его как индивидуума, указать ему место в «мире» индивидуального существования. Для нее единичное остается вечным άπειρον134. С объективной значимостью она может познать лишь сущность и отношения сущностей и тем совершить все и совершить притом окончательно, что необходимо для ясного понимания всякого эмпирического познания и всякого познания вообще, а именно: уяснить «происхождение» всех формально-логических, естественно-логических и всяких иных руководящих «принципов» и всех с этим тесно связанных проблем коррелятивности «бытия» (природного, ценностного и т. д.) и «сознания»135.

* * *

Перейдем к психофизической постановке вопроса. Здесь «психическое» со всем присущим ему существом получает отношение к телу и к единству физической природы: усвоенное в имманентном созерцательном восприятии и существенно постигнутое в такой форме вступает тут в связь с чувственно воспринятым и, стало быть, с природой. Лишь через такое отнесение получает оно косвенную природоподобную объективность, занимает место косвенным образом в природном пространстве и становится опосредственно в линию природного времени, которое мы меряем при помощи часов; опытная «зависимость» от физического дает в некоторых, ближе неопределимых, размерах возможность установить психическое как индивидуальное бытие, межсубъективно, и одновременно исследовать на все более и более многочисленных примерах психофизические отношения. Здесь - царство «психологии как естественной науки», которая в подлинном смысле слова есть психология психофизическая и является при этом, конечно, эмпирической. Конечно, стремление рассматривать психологию, науку о «психическом» лишь как науку о «психических феноменах» и их отношениях с телом не лишено своих затруднений. De facto она руководствуется все же повсюду теми первородными и неизбежными объективациями, коррелятами которых являются эмпирические единства человека и животного, а с другой стороны, единства души, личности или же характера, склада личности. Между тем, для наших целей нет надобности следовать по пятам за сущностным анализом этих образований единства и заниматься проблемой того, как они определяют собой задачу психологии. Что эти единства принципиально отличны от вещностей природы, которые по своей сущности представляют собой данности, данные в тенях явлений, в то время как этого никоим образом нельзя сказать о таких единствах, это становится тотчас же ясно. Только фундирующая основа, - «человеческое тело», - а не сам человек есть единство вещного явления: и таковым, во всяком случае, не является личность, характер и т. п. Все такие единства с очевидностью указывают нам на имманентное единство жизни всякого потока сознания и на морфологические особенности, различающие собой такие различные имманентные единства. Сообразно с этим и всякое психологическое познание приводится к подобным единствам сознания и, следовательно, к изучению самих феноменов и их сплетений, даже там, где оно первично имеет дело с человеческими индивидуальностями, характерами, душевным складом.

Вообще, и особенно после всего изложенного, вряд ли может быть трудно и сложно признать с ясностью и основательностью то, что уже было сказано выше, а именно: что психофизическое (т. е. психологическое в обычном смысле) познание предполагает уже сущностное познание психического и что надежда исследовать сущность воспоминания, суждения и т. п. при помощи психофизических экспериментов и непредвзятых внутренних восприятий или опытов, с целью таким путем добиться строгих понятий, единственно способных сообщить научную ценность обозначению психического в психофизических утверждениях и этим последним самим, - что такая надежда есть верх извращения.

Основной ошибкой современной психологии, препятствующей ей стать психологией в истинном и подлинно научном смысле этого слова, является то, что она не знает этого феноменологического метода и не культивирует его. Исторические предрассудки отклонили ее от того, чтобы воспользоваться начатками такого метода, заложенными во всяком анализе, направленном на уяснение понятий. С этим тесно связано то, что большинство психологов не понимало уже наличных начатков феноменологии и зачастую даже считало исследование сущности, совершающееся чисто интуитивно, за метафизическо-схоластическую субстракцию. Постигнутое же и описанное в созерцательном постижении может быть понято и повторно исследовано лишь в созерцательном же постижении.

После всего вышеизложенного ясно уже, - и я имею основание надеяться на скорое признание этого со стороны всех, - что эмпирическая наука о психическом, на самом деле достаточная, может лишь тогда разобраться в его природных свойствах, когда психология будет строиться на систематической феноменологии, стало быть, когда сущностные образования сознания и его имманентных коррелятов, будучи чисто интуитивно исследованы и фиксированы, установят собой нормы для научного смысла и содержания понятий всех возможных феноменов, стало быть, таких понятий, при помощи которых психолог-эмпирист высказывает само психическое в своих психофизических суждениях. Только действительно радикальная и систематическая феноменология, пользуемая не между прочим и в отдельных рефлексиях, а при полном сосредоточии на высокосложных и запутанных проблемах сознания, и пользуемая совершенно свободным умом, не ослепленным никакими натуралистическими предрассудками, только она в состоянии дать нам уразумение «психического» - и в сфере индивидуального и в сфере общественного сознания. Только тогда громадная экспериментальная работа нашего времени, изобилие собранных эмпирических фактов и отчасти интересных постоянств принесут, благодаря соответственной критике и психологической интерпретации, действительные плоды. Тогда можно будет снова согласиться с тем, чего никак нельзя сказать о современной психологии, а именно: что психология находится к философии в близком, даже в ближайшем отношении. Тогда и парадокс антипсихологизма, состоящий в том, что теория познания не должна быть психологической теорией, потеряет всю свою необыкновенность, поскольку всякая подлинная теория познания необходимо должна опираться на феноменологию, которая, таким образом, явится общим фундаментом всякой философии и психологии. И, наконец, тогда исчезнет всякая возможность той мнимо философской литературы, которая нынче так пышно расцветает и которая излагает нам свои теории познания, свои логические теории, этики, натурфилософии, педагогики на естественнонаучной и прежде всего «экспериментально-психологической базе» с претензией на серьезную научность136. Действительно, при виде этой литературы можно лишь печалиться об упадке сознания тех глубокобездных проблем и трудностей, которым величайшие умы человечества отдали свои жизненные силы; и, к сожалению, об упадке чувства подлинной основательности, которая вызывает в нас все же чувство глубокого уважения в сфере самой экспериментальной психологии, несмотря на принципиальные дефекты, ей присущие, согласно нашему убеждению. Я твердо убежден, что историческая оценка этой литературы будет со временем гораздо резче, чем историческая оценка столь много порицавшейся популярной философии XVIII столетия137.

Мы оставляем бранное поле психологического натурализма. Быть может, нам следует сказать, что выступивший со времен Локка на авансцену психологизм был, собственно говоря, лишь затемненной формой, из которой должна была выработаться единственно правомерная философская тенденция, направленная на феноменологическое обоснование философии. К этому присоединяется то, что феноменологическое исследование, поскольку оно есть исследование сущности, т. е. априорно в подлинном смысле слова, отдает полную дань всем правомерным мотивам априоризма. Во всяком случае, наша критика должна была ясно показать, что признание натурализма за принципиально ошибочную философию не означает еще отказа от идеи строго научной философии, «философии снизу». Критическое разграничение метода психологического от феноменологического указует в лице последнего истинный путь к научной теории разума и равным образом - к удовлетворительной психологии.

Согласно нашему плану, мы должны теперь перейти с критике историцизма и к рассмотрению миросозерцательной философии.

ИСТОРИЦИЗМ И МИРОСОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

 

Историцизм полагает свою позицию в сфере фактов эмпирической духовной жизни. Полагая ее абсолютно, без непосредственной ее натурализации (особенно раз специфическое чувство природы чуждо историческому мышлению и не может, во всяком случае, оказывать на него общеопределяющее влияние), историцизм рождает к жизни релятивизм, весьма родственный натуралистическому психологизму и запутывающийся в аналогичные же скептические трудности. Нас интересуют здесь только особенности исторического скепсиса, с которым мы и познакомимся поближе.

Всякое духовное образование - понимая это слово в самом широком смысле, охватывающем собой общественные единства всех родов: на низшей ступени единство самого индивидуума, но в то же время и любое культурное образование - имеет свою внутреннюю структуру, свою типику, свое удивительное богатство внешних и внутренних форм, которые вырастают в потоке самой духовной жизни, снова изменяются и в самом изменении своем снова обнаруживают структурные и типические различия. В созерцаемом внешнем мире аналогоном этого является для нас структура и типика органического процесса. Там нет постоянных видов, нет отстройки их из устойчивых органических элементов. Все видимо устойчивое находится в потоке развития. Если мы вживемся путем глубоко проникающей интуиции в единство духовной жизни, мы в состоянии интуитивно нащупать господствующие в ней мотивации «и, благодаря этому, «постичь» также сущность и развитие любого духовного образования в его зависимости от духовных мотивов единства и развития. Таким же образом становится «понятным» и «постижимым» для нас все историческое в своеобразии его «бытия», которое есть как раз «духовное бытие», единство внутренне требующих друг друга моментов какого-нибудь смысла, а вместе и единство осмысленного самообразования и саморазвития согласно внутренней мотивации. Таким же способом может быть, значит, интуитивно исследовано искусство, религия, нравы и т. п., а равно и им близкое и в них тоже обнаруживающееся миросозерцание, которое обычно называется метафизикой или же философией, когда принимает на себя формы науки и обнаруживает, подобно науке, претензию на объективное значение. По отношению к таким философиям вырастает, стало быть, громадная задача исследовать морфологическую структуру, типику их, а также связи их развития, и затем путем глубочайшего их переживания довести определяющие их сущность духовные мотивации до исторического уразумения. Произведения Дильтея и особенно недавно появившаяся статья его о типах миросозерцания показывают наглядно, как можно в этом отношении добиться важных и на самом деле достойных удивления результатов138.

До сих пор говорилось, конечно, об истории, не об историцизме. Мы поймем скорее всего мотивы, к нему побуждающие, если проследим в немногих положениях изложение Дильтея. Мы читаем: «Среди причин, доставляющих скептицизму все новую и новую пищу, одной из наиболее действительных является анархия философских систем (3). Но гораздо глубже, чем скептические умозаключения от противоречивости человеческих мнений идут сомнения, вырастающие на почве постоянного развития исторического сознания (4). Учение о развитии (которое, как естественнонаучное учение о развитии, сливается воедино с историко-эволюционным познанием культурных образований) необходимо связано с познанием относительности исторической формы жизни. Перед взором, охватывающим землю и все прошлое, исчезает абсолютная значимость какой-либо отдельной формы жизненного устроения, религии и философии. И, таким образом, установление исторического сознания разрушает еще положительное, чем обозрение спора систем, веру в общезначимость какой-либо из философий, которая пыталась при помощи комплекса понятий высказать обязательным образом мировую связь бытия (6)».

В фактической истинности сказанного, очевидно, сомневаться нельзя. Но вопрос в том, правильно ли это со стороны принципиальной общности. Конечно, миросозерцание и миросозерцательная философия суть культурные образования, которые, будучи так-то и так-то мотивированы при данных исторических отношениях сообразно их духовному содержанию, появляются и исчезают в потоке человеческого развития. То же самое, однако, относится к точным наукам. Что ж, лишаются они потому объективной значимости? Самый крайний историцист ответит на это, вероятно, утвердительно; он укажет при этом на перемену научных взглядов, на то, как нынче признаваемая за доказанную теория завтра рассматривается, как ничего незначащая; как одни называют незыблемыми законами то, что другие именуют простыми гипотезами, а третьи считают туманными возможностями, и т.д. Но теряем ли мы потому на самом деле, в силу такого постоянного изменения научных взглядов, всякое право говорить о науках не только как о культурных образованиях, но и как об объективных единствах значимости? Легко увидеть, что историцизм при консеквентном проведении переходит в крайний скептический субъективизм. Идеи истины, теории, науки потеряли бы тогда, как и все идеи вообще, их абсолютное значение. Что идея имеет значимость - означало бы тогда то, что она является фактическим духовным образованием, которое признается значащим, и в этой фактичности значения определяет собой мышление. В таком случае значимости, как таковой, или «в себе», которая есть, что она есть даже и тогда, когда никто не может ее осуществить и никакое историческое человечество никогда не осуществляло, совсем нет. Нет ее, стало быть, и для принципа противоречия и всей логики, которая и без того находится в наше время в состоянии полной перестройки. Тогда возможен такой конечный результат, что логические принципы беспротиворечивости изменятся в свою противоположность. И тогда все те утверждения, которые мы теперь высказываем, и даже те возможности, которые мы обсуждаем и принимаем во внимание как значимые, оказались бы лишенными всякого значения. И т. д. Нет никакой надобности продолжать это рассуждение и повторять здесь то, что было сказано уже в другом месте139. С нас будет вполне достаточно согласия, что, какие бы трудности ни представляло для ясного уразумения отношение между изменчивой значимостью и значением объективным, между наукой как культурным явлением и наукой как системой значимой теории, все равно - различие и противоположность их должны быть признаны. Если же мы принимаем науку как значимую идею, то какое же основание имеем мы не соглашаться на подобное различение исторически значащего и объективно значимого, по крайней мере вообще оставляя без внимания вопрос о том, можем ли мы или не можем постигнуть его «критически»? История, эмпирическая наука о духе вообще, не в состоянии своими силами ничего решить ни положительно, ни отрицательно относительно того, нужно ли различать между религией как культурным образованием и религией как идеей, т.е. значимой религией, между искусством как культурным образованием и значимым искусством, между историческим и значимым правом и, наконец, между исторической и значимой философией, а затем и относительно того, существует или не существует между теми и другими, выражаясь по-платоновски, отношение идеи и ее затемненной феноменальной формы. И если духовные образования действительно могут быть рассматриваемы и обсуждаемы с точки зрения подобных противоположностей значимости, то научное решение касательно самого значения и его идеальных нормативных принципов менее всего может быть делом эмпирической науки. Ведь и математик не обратится к истории за познаниями относительно истинности математических теорий; ему не придет в голову ставить в связь историческое развитие математических представлений и суждений с вопросом об истине. Как же может вообще, в таком случае, историк решать вопрос об истинности данных философских систем и якобы впервые правильно судить о возможности в себе значимой философской науки? И что мог бы он прибавить со своей стороны такого, что было бы в силах поколебать веру философа в его идею, в чистую истинную философию? Кто отрицает какую-либо определенную систему, а равным образом и тот, кто отрицает идеальную возможность философской системы вообще, тот должен указать основания. Исторические факты развития и самый общий факт своеобразного развития систем вообще могут служить основаниями, и достаточными основаниями. Но исторические основания в состоянии извлекать из себя лишь исторические следствия. Желание обосновать или отвергнуть идеи на основании фактов - это бессмыслица: ex pumice aquam, как цитировал Кант140.

История не может, стало быть, сказать ничего серьезного ни против возможности абсолютной значимости вообще, ни против возможности абсолютной, т.е. научной, метафизики и иной философии, в частности. Даже утверждение, что до сих пор не было научной философии, она не в силах как история сколько-нибудь обосновать: она может это обосновать лишь из других познавательных источников; а эти последние, совершенно очевидно, уже философские источники. Ибо ясно, что и философская критика, поскольку она в действительности должна претендовать на значимость, есть философия и в своем смысле заключает уже в себе идеальную возможность систематической философии как точной науки. Безусловное утверждение химеричности всякой научной философии на том основании, что мнимые попытки тысячелетий сделали вероятной внутреннюю невозможность такой философии; не только потому превратно, что умозаключение от двух тысячелетий высшей культуры к бесконечному будущему было бы плохой индукцией, но превратно, как абсолютная бессмыслица, как 2x2=5. И это в силу вышеуказанного основания: философская критика находит перед собой нечто, что надо отвергнуть с объективной значимостью; тогда есть место и для объективно-значимого обоснования. Если проблемы поставлены «неверно» в. определенном смысле, то должно существовать возможное исправление и прямая их постановка. Раз критика показывает, что исторически данная философия оперирует спутанными понятиями, что она впала в смешение понятий и в ложные умозаключения, то в этом заключается уже несомненно, если только нежелательны бессмыслицы, возможность (выражаясь идеально) уяснять, освещать и различать понятия и совершать в данной области правильные умозаключения и т. д. Всякая справедливая проникновенная критика сама уже дает средство к дальнейшему исследованию, указывает idealiter истинные цели и пути и, стало быть, объективно значимую науку. В дополнение ко всему этому будет естественно сказать, что историческая несостоятельность какого-либо духовного образования как факта не имеет ничего общего с несостоятельностью в смысле значимости; это, как и все до сих пор изложенное, касается всех сфер претендующей значимости.

Что еще может обманывать историциста, так это то обстоятельство, что мы путем вживания в исторически реконструированное духовное образование, в господствующий в нем смысл, а также в относящиеся сюда связи мотивации, не только постигаем его внутренний смысл, но можем установить и его относительную ценность. Если мы перенесемся в те предпосылки, которыми располагает какой-либо исторический философ, то, возможно, мы будем в состоянии признать относительную «консеквентность» его философии, даже восхищаться ею; с другой стороны, мы будем в состоянии извинить непоследовательности сдвигом проблем и смешениями, которые были неизбежны при тогдашнем положении проблематики и анализа смысла. Мы можем тогда признать за великое деяние достигнутое разрешение научной проблемы, нынче принадлежащей к тому классу проблем, с которыми легко справился бы гимназист. То же самое относится ко всем областям. Но, с другой стороны, мы остаемся, разумеется, при том мнении, что и принципы таких относительных оценок лежат в идеальных сферах, и что оценивающий историк, который стремился более чем к простому пониманию развития, может только предполагать их, но не обосновывать как историк Норма математического лежит в математике, норма логического - в логике, норма этического - в этике и т. д. Если историк желает и в оценках действовать научно, он должен именно в этих дисциплинах искать основания и методы обоснования. Если же в этом отношении нет совсем строга изложенных наук, ну, тогда он оценивает на свой страху а именно, как нравственный или религиозный человек, но, во всяком случае, не как научный историк.

Если я, таким образом, рассматриваю историцизм как теоретико-познавательное заблуждение, которое в силу своих противоречивых последствий должно быть также энергично отвергнуто, как и натурализм, то все же я хотел бы ясно подчеркнуть, что я вполне признаю громадное значение за «историей» в широком смысле для философа. Для него открытие общего духа столь же важно, как открытие природы. И даже более: углубление в общую духовную жизнь доставляет философу более первичный и потому более фундаментальный материал исследования, чем углубление в природу. Ибо царство феноменологии как учения о сущности распространяется от индивидуального духа тотчас же на всю сферу общего духа, и если Дильтей с такой выразительностью показал, что психофизическая психология не есть та, которая могла бы послужить в качестве «основы наук о духе», то я со своей стороны сказал бы, что обосновать философию духа в силах единственно лишь феноменологическое учение о сущности.

* * *

Мы перейдем теперь к уяснению смысла и права миросозерцательной философии, чтобы противопоставить ее впоследствии философии как точной науке. Миросозерцательная философия нового времени, как уже было отмечено, является детищем исторического скептицизма. Обычно этот последний останавливается в своем скепсисе перед положительными науками, которым он, будучи непоследователен, как и всякий скептицизм вообще, приписывает действительную ценностную значимость. Философия миросозерцания предполагает, согласно этому, все отдельные науки как хранилища объективной истины; и поскольку она видит свою цель в том, чтобы по мере возможности удовлетворить нашу потребность в завершающем и объединяющем, всеохватывающем и всепостигающем познании, она рассматривает все отдельные науки как свой фундамент. Она именует себя в этом отношении иногда даже научной философией, а именно философией, строящей свои здания на основе прочных наук. Впрочем, ввиду того, что будучи правильно понята, научность дисциплины заключает в себе не только научность оснований, но также и научность указывающих цель проблем, научных методов и, особенно, некоторую логическую гармонию между лейтпроблемами, с одной стороны, и как раз этими основами и методами - с другой, обозначение «научная философия» говорит еще мало. И, на самом деле, оно принимается вообще не вполне серьезно. Большинство философов миросозерцания хорошо чувствует, что в их философии с претензией на научное значение дело обстоит не совсем-то ладно, и многие из них открыто и честно признают, по крайней мере, менее высокую степень научности за своими результатами. Тем не менее они ценят очень высоко значение такого рода философии, которая хочет быть больше миросозерцанием, чем миронаукой; ценят его тем выше, чем скептичнее они выступают под влиянием историцизма против всякого тяготения к строго философской миронауке. Их мотивы, одновременно подробнее определяющие и смысл философии миросозерцания, приблизительно следующие. Каждая великая философия есть не только исторический факт - она обладает также в развитии духовной жизни человечества великой, даже единственной в своем роде, телеологической функцией, а именно - функцией высшего усиления жизненного опыта, образования и мудрости своего времени. Остановимся на минуту на этих понятиях.

Опыт как личный habitus есть осадок совершенных в течение жизни актов естественного опытного к ней отношения. Он обусловлен по существу своему тем, в какой форме личность как вот эта особая индивидуальность допускает мотивацию своих действий актами своего собственного испытания, а равным образом и тем, в какой форме допускает она воздействие на себя со стороны чужих и унаследованных опытов, обнаруживающихся в признании или отклонении их ею. Что касается познавательных актов, означаемых словом опыт, то таковыми могут быть познания всяческого естественного существования, либо простые восприятия и другие акты непосредственно-созерцательного познания, либо основывающиеся на них умственные акты, соответствующие различным ступеням логической обработки и правомерности. Но этого недостаточно. Мы имеем в опыте также и произведения искусства и прочие ценности прекрасного; равным образом этические ценности (причем безразлично, благодаря ли нашему собственному этическому поведению или проникновению в этическое поведение других) и равным образом благо, практические полезности, технические приспособления. Словом, мы получаем не только теоретические, но и аксиологические и практические опыты. Анализ показывает, что последние своим созерцательным фундаментом имеют оценивающее и водящее переживание. И на этих опытах строятся опытные познания высшего, логического достоинства. Согласно этому, всесторонне опытный человек или, как мы тоже можем сказать, «образованный» обладает не только миро-опытом, но и опытом религиозным, эстетическим, этическим, политическим, практике-техническим и т. д., или «образованностью». Между тем, мы употребляем это, разумеется, чрезвычайно затрепанное слово «образование», поскольку мы имеем противоположное ему слово «необразование», лишь по отношению к релятивно более ценным формам описанного habitus'a. Особенно же высокие ценностные формы обозначаются старомодным словом мудрость (миро-мудрость, мирская и жизненная мудрость), а по большей части также излюбленным нынче термином: миро- и жизнепонимание или миросозерцание.

Мы должны будем рассматривать мудрость или миросозерцание в этом смысле как существенный момент того еще более ценного человеческого habitus'a, который преподносится нам в идее совершенной добродетели и означает собой привычную искусность в сфере всех возможных направлений человеческого отношения к совершающемуся, от ношения познающего, оценивающего и водящего. Ибо - что очевидно - рука об руку с этой искусностью идет вполне развитая способность разумно судить о предметностях такого отношения, об окружающем мире, ценностях, благах, деяниях и т. д., другими словами, способность явно оправдать свое отношение к окружающему. Это же предполагает уже мудрость и принадлежит к ее высшим формам.

Мудрость или миросозерцание в этом определенном, хоть и охватывающем собой целое множество типов и ценностных степеней, смысле не являются простым деянием отдельной личности, которая и без того была бы абстракцией (что не наедается в дальнейшем обосновании); они принадлежат культурному обществу и времени; и по отношению к их наиболее выраженным формам имеет полный смысл говорить не только об образовании и миросозерцании какого-либо отдельного индивидуума, но об образованности и миросозерцании времени. И это особенно приложимо к тем формам, которые мы сейчас имеем в виду.

Умственное усвоение внутренне богатой, но для себя самой еще темной и непостигнутой мудрости, живущей в душе великой философской личности, открывает возможность логической обработки, а на более высокой культурной ступени - применение логической методики, выработавшейся в точных науках. Само собой понятно, что все содержание этих наук, противостоящих индивидууму в качестве значимых требований общего духа, принадлежит на этой ступени развития к фундаментальным основаниям полноценного образования или миросозерцания. И когда живые, и потому наделенные громадной силой убеждения, образовательные мотивы времени получают не только отвлеченную формулировку, но и логическое развитие и всякую иную умственную обработку, а полученные результаты приводятся, благодаря взаимодействию с новыми взглядами и постижениями, к научному всеобъединению и последовательному завершению, то первоначально непостигнутая мудрость испытывает чрезвычайное распространение и усиление. Тогда вырастает философия миросозерцания, которая дает в своих великих системах относительно наиболее совершенный ответ на загадку жизни и мира и возможно наилучшим способом разрешает и уясняет теоретические, аксиологические и практические несогласованности жизни, которые могут быть превзойдены опытом, мудростью и простым жизне- и миропониманием лишь несовершенным образом. Духовная же жизнь человечества идет все далее и далее вместе с обилием своих все новых и новых образований, своих новых духовных битв, новых опытов, новых оценок и стремлений; с расширением жизненного горизонта, в который вступают все новые духовные образования, изменяется философия, поднимаясь все выше и выше.

Поскольку ценность миросозерцательной философии, а стало быть, и стремления к такой философии, обусловливается прежде всего ценностью мудрости и стремлением к ней, постольку отдельное рассмотрение цели, ею себе полагаемой, вряд ли необходимо. При нашем употреблении понятия мудрости она являет собой существенный момент идеала той совершенной искусности, которая достижима при наличности той или другой формы жизни человечества, другими словами, момент относительно совершенного конкретного выявления идеи гуманности. Стало быть, ясно, как каждый должен стремиться быть возможно более и всесторонне искусной личностью, умелым по всем основным направлениям жизни, которые, в свою очередь, соответствуют основным формам возможных точек зрения, - значит, в каждом из этих направлений возможно больше «испытывать», быть возможно более «мудрым», а потому и возможно более «любить мудрость». Согласно идее, всякий стремящийся является неизбежно «философом» в самом первоначальном смысле этого слова.

Как известно, из естественных размышлений о том, каков лучший путь, ведущий к высокой цели гуманности и, стало быть, к совершенной мудрости, выросло особое учение об искусстве, учение о добродетельном или дельном человеке. Если оно, как это обыкновенно бывает, определяется как учение о правильных поступках, то от этого в сущности ничего не меняется. Ибо последовательно совершенное поведение, которое имеется здесь в виду, сводится на совершенный практический характер, а этот последний предполагает привычное совершенство в аксиологическом и умственном отношении. Сознательное стремление к совершенству, в свою очередь, предполагает стремление к всесторонней мудрости. По содержанию эта дисциплина указывает стремящемуся на различные группы ценностей в науках, искусствах, религии и т. п., признаваемых каждым поступающим индивидуумом за сверхсубъективные и обязательные значимости. Одной из высших среди этих ценностей является идея такой мудрости и само совершенство умения. Разумеется, и это, то более популярное, то более научное, этическое учение об искусстве принадлежит к миросозерцательной философии, которая, со своей стороны, со всеми своими сферами, в которых она выросла в общественном сознании своего времени и с полнейшей убедительностью выступает перед индивидуальным сознанием как объективная значимость, должна стать в высшей степени важной образовательной силой, фокусом ценнейших образовательных энергий для ценнейших личностей времени.

* * *

После всего того, что мы сказали в пользу миросозерцательной философии, может показаться, будто ничто не в состоянии удержать нас от безусловного признания ее.

Но нельзя ли несмотря на все это все же утверждать, что по отношению к идее философии должны быть приняты во внимание другие, а с некоторых точек зрения и более высокие ценности, именно ценности философской науки? При этом нужно подумать вот над чем. Наше размышление отправляется от высот научной культуры нашего времени, которое является временем строгих наук, ставших объективно могучей силой. Для современного сознания идеи образования или миросозерцания и науки - будучи поняты как идеи практические - строго разграничились; и они будут разграничены отныне и во все времена. Мы можем об этом печалиться, но мы должны признать это за действительный факт, неизбежно определяющий собой соответственным образом наши практические точки зрения. Исторические философии, несомненно, были философиями миросозерцания, поскольку над их творцами господствовало влечение к мудрости; но они были совершенно в таких же размерах философиями научными, поскольку в них жила вместе с тем и цель строгой научности. Эти два момента или не были вовсе разграничены, или были разграничены слабо. В практическом стремлении они сливались воедино; и они лежали в достижимых далях, как бы высоко над конечностью ни ощущались они стремящимися умами. Такое положение изменилось совершенно с установлением сверхвременной universitas точных наук. Поколения за поколениями работают с одушевлением над громадным зданием науки и присоединяют к нему свои скромные произведения, ясно сознавая при этом, что здание это бесконечно и никогда и нигде не найдет своего завершения. Миросозерцание хоть и представляет собой «идею», но является идеей цели, лежащей в конечном и долженствующей по самому своему принципу быть постепенно осуществленной в отдельной жизни; подобно нравственности, которая потеряла бы свой смысл, если бы была идеей чего-либо принципиально трансфинитного. «Идея» миросозерцания, как это ясно следует из данного нами выше анализа ее понятия, меняется вместе со временем. Наоборот, «идея» науки сверхвременна, а это значит в данном случае: не ограничена никаким отношением к духу времени. С этими различиями в тесной связи находятся существенные различия в практических целенаправлениях. Наши жизненные цели вообще двоякого рода: одни-для времени, другие - для вечности; одни служат нашему собственному совершенствованию и совершенствованию наших современников, другие - также и совершенствованию наших потомков до самых отдаленных будущих поколений. Наука есть название абсолютных и вневременных ценностей. Каждая из них, будучи раз открыта, с этого момента принадлежит к ценностной сокровищнице всего остального человечества. Каждый научный прогресс есть общее достояние человечества вообще и, понятно, тотчас же определяет собой материальное содержание идеи образования, мудрости, миросозерцания, а, стало быть, и миросозерцательной философии.

Таким образом, миросозерцательная философия и научная философия разграничиваются, как две идеи, в известном смысле связанные, но в то же время не допускающие смешения. При этом нужно помнить, что первая не является несовершенным осуществлением последней во времени. Ибо, если только правильны наши взгляды, до сих пор вообще еще отсутствует какое-либо осуществление второй идеи, т.е. какая-либо действительно действующая уже как строгая наука философия, какая-либо, хотя бы и несовершенная, «ученая система», объективно выявившаяся в единстве научного духа нашего времени. С другой стороны, миросозерцательные философии существовали уже тысячи лет тому назад. Равным образом можно сказать, что реализации этих идей (предположив это об обеих) должны бы были приблизиться друг к другу и покрыться друг другом в бесконечности, как ассимптоты, представить себе бесконечность науки фиктивно, как «бесконечно далекий пункт». Понятие философии нужно было бы в этом случае употреблять соответственно широко, так широко, чтобы оно вместе со специфически - философскими науками охватывало бы и все отдельные науки, после того как они были бы превращены в философию критическим уяснением и оценкой.

Если мы взглянем на обе разграниченные идеи как на содержание жизненных целей, то рядом с миросозерцательным стремлением возникнет возможность иного научно-философского стремления, которое, ясно сознавая, что наука не может никогда быть завершенным творением отдельного человека, будет прилагать все свои усилия к тому, чтобы помочь научной философии в общей работе с единомыслящими объявиться и постепенно развивать свои силы. Важной проблемой современности рядом с ясным разграничением является и относительная оценка этих целей, а вместе и их практической соединимости.

Нужно с самого же начала согласиться, что общезначимое практическое решение в пользу той или другой формы философствования не может быть дано с точки зрения философствующих индивидуумов. Одни являются преимущественно теоретиками, от природы склонными и призванными к строго научному исследованию, раз только привлекающая их область делает возможным такое исследование. При этом мыслимо, что интерес, и даже страстный интерес, к этой области будет расти из потребностей духа, именно из потребности миросозерцания. Наоборот, у эстетических и практических натур (у художников, теологов, юристов и т. д.) дело обстоит совсем иначе. Они видят свое призвание в осуществлении эстетических и практических идеалов, т. е. идеалов вне теоретической сферы. Мы причисляем сюда равным образом и теологов, юристов и в широком смысле технических исследователей и писателей, поскольку они способствуют своими произведениями не только чистой теории, но первым делом стремятся оказать влияние на практику. Конечно, в самой жизненной действительности это различие пролагается не так отчетливо; и в такое время, когда практические мотивы властно выступают вперед, теоретическая натура может сильнее поддаться влиянию их, чем то позволяет ее теоретическое призвание. В этом особенно заключается великая опасность, грозящая философии нашего времени.

Но вопрос должен быть ведь поставлен не только с точки зрения индивидуума, но и с точки зрения человечества и истории, поскольку мы задумываемся на тем, что значит для развития культуры, для возможности постепенно прогрессирующей реализации единой идеи человечества, - не человека in individuo, - что вопрос будет решен преимущественно в том или другом смысле, другими словами, что стремление к одной форме философии будет всецело господствовать в данный момент и сведет в могилу все другие стремления - скажем, стремление к научной философии. Ведь и это - практический вопрос. Ибо наши исторические влияния, а стало быть, и наши этические ответственности, пролагаются до самых далеких сфер этического идеала, до того пункта, который означается идеей развития человечества.

Совершенно ясно, как должен был бы разрешиться вопрос для теоретической натуры, если бы уже имелись в наличности несомненные начатки философских учений. Оглянемся на другие науки. Всякая первородная математическая или естественнонаучная «мудрость» и учение о мудрости теряют свое право на существование постольку, поскольку соответствующее им теоретическое учение получает объективно значимое обоснование. Наука сказала свое слово; с этого момента мудрость обязана учиться у нее. Естественнонаучное стремление к мудрости до существования строгой науки не было неправомерно, и задним числом оно не может быть дискредитировано для своего времени. В потоке жизни, в практической потребности оценки человек не мог ждать, пока через тысячелетия установится наука, если даже предполагать, что он уже знал вообще идею строгой науки.

С другой стороны, каждая, даже точнейшая наука, представляет лишь ограниченно развитую систему учений, обрамленную бесконечным горизонтом неосуществленной еще в действительности науки. Что же должно быть истинной целью для этого горизонта: проложение строгого учения или «созерцание», «мудрость»? Теоретический человек, естествоиспытатель по призванию, не будет колебаться с ответом. В тех пунктах, где наука говорит свое слово, - если бы даже это случилось через столетия, - он будет пренебрежителен к туманным «воззрениям». Ему показалось бы научным грехопадением предлагать свободное построение «воззрений» на природу. И, несомненно, в этом он отстаивает право будущего человечества. Строгие науки обязаны своим значением и обильной энергичностью своего постепенного развития главным образом именно радикализму такого сознания. Разумеется, каждый точный исследователь слагает себе воззрения; он взглядывает созерцательно, предчувственно и предположительно за пределы положительно обоснованного, но только с методическими намерениями, чтобы установить новые моменты строгого учения. Такая точка зрения не исключает того, что созерцание, опыт в донаучном смысле, хоть и связующийся уже с научными установлениями, играет тем не менее важную роль в сфере естественнонаучной техники, что знает очень хорошо и сам естествоиспытатель. Технические задачи требуют своего разрешения; и дом, и машины должны быть построены; нет возможности ждать до тех пор, пока естествознание будет в состоянии дать точный отчет обо всем сбывающемся. Потому техник как практик выносит иные решения, чем естественнонаучный теоретик От этого последнего он заимствует учение, из жизни же - «опыт».

Не совсем так обстоит дело с научной философией, и именно потому, что здесь не положено еще даже начал научного учения; историческая философия, замещающая собой это последнее, является, самое большее, научным полуфабрикатом или неясным и недифференцированным смешением миросозерцания и теоретического познания. С другой стороны, мы и тут, к сожалению, не в силах ждать, философская нужда, как нужда в миросозерцании, подгоняет нас. И она становится все больше и больше, чем далее распространяются границы положительных наук. Неимоверное изобилие научно «объясненных» фактов, которыми последние нас награждают, не может помочь нам, так как эти факты принципиально создают, вместе с науками в их целом, новое измерение загадок, разрешение которых является для нас жизненным вопросом. Естественные науки не разгадали для нас ни в одном отдельном пункте загадочность актуальной действительности, той действительности, в которой мы живем, действуем и существуем. Общая вера в то, что это - их дело, и что они только еще недостаточно развились, взгляд, что они принципиально в силах это сделать, признаны более прозорливыми людьми за суеверие. Необходимое разграничение естествознания и философии как науки, принципиально совсем иначе построенной, хоть и вступающей в существенное отношение с естествознанием в некоторых областях, находится на пути к своему осуществлению и уяснению. Говоря словами Лотце: «Учесть ход мировой жизни не значит понять его». И не больше получаем мы в этом отношении и со стороны наук о духе. Несомненно, «уразумение» духовной жизни человечества - великое и прекрасное дело. Но, к сожалению, это уразумение тоже не в силах помочь нам и не должно быть смешиваемо с философским уразумением, которое обязано разрешить для нас загадку мира и жизни.

Духовная нужда нашего времени стала поистине нестерпима. Если б только теоретическая неясность относительно смысла исследованных науками о природе и духе «действительностей» тревожила наш покой, а именно то, насколько ими познается бытие в своем конечном смысле, что такое это «абсолютное» бытие и познаваемо ли оно вообще? Но ведь нет; мы терпим крайнюю жизненную нужду, такую нужду, которая распространяется на всю нашу жизнь. Каждый момент жизни есть точка зрения, всякая точка зрения подчиняется какому-либо долженствованию, какому-либо суждению о значимости или незначимости согласно предполагаемым нормам абсолютного значения. Пока эти нормы были неприкосновенны, пока они не были нарушены и высмеяны скепсисом, до тех пор единственным жизненным вопросом был вопрос о том, как лучше всего будет соответствовать им. Но как же быть теперь; когда все нормы вместе и каждая в отдельности оспариваются или эмпирически искажаются и когда они лишены их идеального значения? Натуралисты и историцисты борются за миросозерцание; но и те, и другие с различных сторон прилагают свои усилия к тому, чтобы перетолковать идеи в факты, а всю действительность, всю жизнь, превратить в непонятную безыдейную смесь «фактов». Всем им присуще суеверие фактичности. Совершенно ясно, что мы не в состоянии ждать. Мы должны занять позицию, мы должны пытаться уничтожить в разумном, хотя бы и ненаучном, «миро-и-жизнепонимании» дисгармонии нашего отношения к действительности - к жизненной действительности, которая имеет для нас значение, в которой мы должны иметь значение. И, если миросозерцательный философ нам щедро помогает в этом, смеем ли мы не быть ему благодарны?

Сколь бы много правды ни было в только что сказанном, сколь бы мало ни хотели мы лишиться того духовного возвышения, которое дают нам старые и новые философии, - необходимо, с другой стороны, настаивать на том, что мы должны помнить о той ответственности, которую несем мы на себе по отношению к человечеству. Ради времени мы не должны жертвовать вечностью; чтобы смягчить нашу нужду, мы не должны передавать нашему потомству нужду в нужде как совершенно неизбежное зло. Нужда растет тут из науки. Но ведь только наука в силах окончательно преодолеть нужду, происходящую из науки. Раз скептическая критика натуралистов и историцистов превращает подлинную объективную значимость во всех сферах долженствования в бессмыслицу; раз неясные, несогласованные, хотя и естественно зародившиеся понятия, рефлексии и, в связи с этим, многозначные или ложные проблемы тормозят понимание действительности и возможность разумного к ней отношения; раз специальная методическая точка зрения, необходимая все же для обширного класса наук, будучи введена в привычку, приобретает неспособность к превращению в иные точки зрения, а с этими предрассудками в связи находятся угнетающие дух бессмысленности миропонимания, - то против таких и подобных им зол существует только одно целительное средство: научная критика плюс радикальная от самых низов начинающаяся наука, основывающаяся на твердом фундаменте и работающая согласно самому точному методу: философская наука, за которую мы здесь ратуем. Миросозерцания могут спориться; только наука может решать, и ее решение несет на себе печать вечности.

***

Итак, куда бы ни направлялась философия в своих изменениях, вне всякого сомнения остается, что она не имеет права поступаться стремлением к строгой научности, что, наоборот, она должна противопоставить себя практическому стремлению к миросозерцанию как теоретическая наука и с полным сознанием отграничиться от него. Ибо тут должны быть отвергнуты и все попытки примирения. Возможно, что защитники новой миросозерцательной философии возразят, что следование ей вовсе не должно означать собой отказа от идеи строгой научности. Истый миросозерцательный философ-де научен не только в обосновании, т.е. не только принимает за устойчивый строительный материал все данности строгих отдельных наук, но он пользуется также и научным методом и охотно испробует всякую возможность строго научного развития философских проблем. Только в противоположность метафизической робости и скепсису предшествующей эпохи он пойдет смело по следам самых высоких метафизических проблем, чтобы достичь цели миросозерцания, удовлетворяющего гармонически, согласно требованиям времени, ум и душу.

Поскольку этим полагается примирительный путь с тем, чтобы стереть линию, разделяющую миросозерцательную философию и научную философию, мы должны предостеречь против него. Он может привести лишь к расслаблению научного стремления и содействовать мнимо научной литературе, которой недостает умственной честности. Здесь не может быть компромисса, как не может его быть в любой другой науке. Нам нечего надеяться на теоретические результаты, раз только миросозерцательное влечение становится единственно господствующим и своими научными формами обманывает также и теоретические натуры. Там, где за тысячелетия великие научные умы, страстно руководимые научным стремлением, не достигли в философии хотя бы частично чистого учения, но сотворили все великое, что ими было, правда, содеяно в несовершенном виде, все же только под влиянием этого стремления, там миросозерцательные философы не должны надеяться между прочим содействовать успеху философской науки и окончательно обосновать ее. Они, полагающие цель в конечном, они, которые хотят иметь свою систему настолько ко времени, чтобы жить сообразно ей, они не призваны к этому. Тут нужно сделать только одно: миросозерцательная философия должна сама отказаться вполне честно от притязания быть наукой и, благодаря этому, перестать смущать души - что и на самом деле противоречит ее чистым намерениям - и тормозить прогресс научной философии.

Ее идеальной целью остается чистое миросозерцание, которое по самому существу своему не есть наука. И она не должна вводить себя в заблуждение тем фанатизмом научности, который в наше время слишком распространен и отвергает все, что не допускает «научно точного» изложения, как «ненаучное». Наука является одной среди других одинаково правоспособных ценностей. Мы выяснили себе выше, что ценность миросозерцания в особенности твердо стоит на своем собственном основании, что миросозерцание нужно рассматривать как habitus и создание отдельной личности, науку же - как создание коллективного труда исследующих поколений. И подобно тому, как и миросозерцание и наука имеют свои различные источники ценности, так имеют они и свои различные функции, и свои различные способы действия и поучения. Миросозерцательная философия учит так, как учит мудрость: личность обращается тут к личности. Только тот должен обращаться с поучением в стиле такой философии к широким кругам общественности, кто призван к тому своей исключительной своеобразностью и мудростью или является служителем высоких практических - религиозных, этических, юридических и т. п. - интересов. Наука же безлична. Ее работник нуждается не в мудрости, а в теоретической одаренности. Его вклад обогащает сокровищницу вечных значимостей, которая должна служить благополучию человечества. И как мы выше видели, это имеет исключительное значение по отношению к философской науке.

Только тогда, когда в сознании какого-либо времени осуществится всецелое разграничение этих двух философий, только тогда можно будет мечтать о том, что философия примет форму и язык истинной науки и признает за несовершенность то, что было в ней столько раз превозносимо до небес и служило даже предметом подражания, а именно: глубокомыслие. Глубокомыслие есть знак хаоса, который подлинная наука стремится превратить в космос, в простой, безусловно ясный порядок. Подлинная наука не знает глубокомыслия в пределах своего действительного учения. Каждая часть готовой науки есть некоторая целостная связь умственных поступков, из которых каждый непосредственно ясен и совсем не глубокомыслен. Глубокомыслие есть дело мудрости; отвлеченная понятность и ясность есть дело строгой теории. Превращение чаяний глубокомыслия в ясные рациональные образования - вот в чем заключается существенный процесс новообразования строгих наук. И точные науки имели свой длительный период глубокомыслия; и подобно тому, как они в период Ренессанса в борьбе поднялись от глубокомыслия к научной ясности, так и философия - я дерзаю надеяться - поднимется до этой последней в той борьбе, которая переживается нынче. А для этого нужна лишь подлинная определенность цели и великая воля, сознательно направленная на цель и пользующая все предоставленные ей научные теории. Наше время принято называть временем упадка. Я не согласен признать правильность такого упрека. Вряд ли можно сыскать в истории такой период, который привел бы в движение столько рабочих сил и достиг бы таких успехов. Мы можем не всегда одобрить цели; мы можем также печалиться, что в более спокойные и мирно живущие эпохи вырастали такие цветы духовной жизни, каких мы не находим теперь, и о которых мы даже не в состоянии мечтать. И все же, как бы ни отталкивало эстетическое чувство, которому так близко соответствует наивная прелесть свободно произрастающего, то, что мы все снова и снова утверждаем в наше время нашей волей, все же сколь бесконечно великие ценности кроются в волевой сфере, поскольку великие воли находят лишь истинные цели. Было бы очень несправедливо приписывать нашему времени стремление к низшему. Кто в силах пробудить веру, кто в силах заставить понять величие какой-либо цели и воодушевиться ею, тот без труда сыщет силы, которые бы пошли в этом направлении. Я полагаю, что наше время по своему призванию - великое время; оно только страдает скептицизмом, разгромившим старые непроясненные идеалы. И потому именно оно страдает слишком слабым развитием и бессильностью философии, которая еще не достаточно крепка, не достаточно научна, чтобы быть в состоянии преодолеть скептический негативизм (именующий себя позитивизмом) при помощи истинного позитивизма. Наше время хочет верить только в «реальности». И вот его прочнейшей реальностью является наука; и стало быть, философская наука есть то, что наиболее необходимо нашему времени.

Но если мы обращаемся к этой великой цели, истолковывая тем смысл нашего времени, то мы должны ясно сказать себе и то, что мы можем достигнуть этого только одним путем, а именно: не принимая вместе с радикализмом, составляющим сущность подлинной философской науки, ничего предварительно данного, не позволяя никакой традиции служить началом и никакому, хотя бы и величайшему, имени ослепить нас, но, наоборот, стремясь найти истинные начала - в свободном исследовании самих проблем и в свободном следовании исходящим из них требованиям.

Конечно, мы нуждаемся также и в истории. Разумеется, не для того, чтобы погрузиться, как историк, в те связи развития, в которых выросли великие философии, но чтобы дать возможность им самим влиять на нас согласно их своеобразному духовному содержанию. И, на самом деле, из этих исторических философий изливается нам навстречу, если только мы умеем созерцательно внедриться в них, проникнуть в душу их слов и теорий, философская жизнь со всем обилием и силой живительных мотиваций. Однако не через философии становимся мы философами. Только безнадежные попытки родятся из стремления оставаться при историческом, проявлять себя при этом только в историке-критической деятельности и добиваться философской науки в эклектической переработке или в анахронистическом возрождении. Толчок к исследованию должен исходить не от философии, а от вещей и проблем, философия же по своей сущности есть наука об истинных началах, об истоках, о ριηαματα παντων. Наука о радикальном должна быть радикальна, во всех отношениях радикальна, также и в своих поступках. И прежде всего она не должна успокаиваться, пока не достигнет своих абсолютно ясных начал, т. е. своих абсолютно ясных проблем, в самом смысле этих проблем предначертанных методов и самого низшего слоя ясно данных вещей. Не следует только никогда предаваться радикальной беспредрассудочности и с самого же начала отожествлять такие «вещи» с эмпирическими «фактами», т. е. делать себя слепым перед идеями, которые все же абсолютно даны в широком объеме в непосредственном созерцании. Мы слишком еще рабы тех предрассудков, которые растут из Ренессанса. Человеку, поистине свободному от предрассудков, безразлично, откуда идет данное утверждение - от Канта или Фомы Аквинского, от Дарвина или Аристотеля, от Гельмгольца или Парацельса. Нет надобности в требовании все видеть своими глазами; важно требование не отрицать виденное под давлением предрассудков. Ввиду того что в наиболее влиятельных науках нового времени, а именно в математически-физикальных, большая часть работы совершается согласно непрямым методам, мы слишком склонны переоценивать непрямые методы и недооценивать значение прямых постижений. Но по самому существу своему, поскольку она направляется на последние начала, философия в своей научной работе принуждена двигаться в атмосфере прямой интуиции, и величайшим шагом, который должно сделать наше время, является признание того, что при философской в истинном смысле слова интуиции, при феноменологическом постижении сущности открывается бесконечное поле работы и такая наука, которая в состоянии получить массу точнейших и обладающих для всякой дальнейшей философии решительным значением познаний без всяких косвенно символизирующих и математизирующих методов, без аппарата умозаключений и доказательств.

Эдмунд Гуссерль.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Дж. С. Милль. Система логики. Введение, § 1 (пер. В.Н. Ивановского).

2 От греч. όρδόξ - прямой; ортоидный - идущий в одном направлении, имеющий характер прямой линии. - Прим. ред.

3 Ср. также высказывание Больцано: «Относится ли к логике, например, вопрос о том, помогает ли данное лекарство для укрепления памяти? А так должно было бы быть, если бы логика была ars rationis fbrmandae в полном смысле слова» («Wissenschaftslehre», 1837).

4 Впрочем, весь 4-ый том «Wissenschaftslehre» посвящен специально задаче, выраженной в определении. Но получается странное впечатление, когда видишь, что несравненно более важные дисциплины, которые обсуждаются в первых трех томах, должны представлять просто вспомогательные средства для технического учения о научных учебниках. Великое значение этого далеко еще не достаточно оцененного и даже почти незамеченного произведения покоится, разумеется, на исследованиях первых трех томов.

5 Кант И. Критика чистого разума. Введение в трансцендентальную логику I, последний абзац.

6 Кант И. Логика. Введение II.

7 Кант И. Критика чистого разума.

8 Кант И. Логика.

9 Если Кант и считает, что общая логика с практическим отделом есть contraditio ill adjecto, и потому отказывается от деления логики на теоретическую и практическую, то ничто не мешает нам все же ценить как практическую дисциплину то, что Кант называет прикладной логикой. «Практическая логика», в обычном смысле, вовсе не предполагает обязательно «знания известного рода предметов, к которым она применяется», но зато предполагает знание разума, которому она способствует в его стремлении к познанию. Применение может идти в двух направлениях: мы можем использовать логические правила для отдельной области знания - это относится к отдельной науке и к ее методологии. Однако, мыслимо также из идеальных, независимых от особенностей человеческого ума законов чистой логики (если таковые существуют) вывести практические правила, которые считались бы с особой природой человека (in specie). Тогда мы имели бы общую и все же практическую логику.

10 Бенеке стремится подчеркнуть свое убеждение в практическом по существу характере логики в самих заглавиях своих изложений логики - «Lehrbuch der Logik als Kunstlehre des Denkens», 1832, «System der Logik als Kunstlehre des Denkens», 1842 («Учебник логики, как технического учения о мышлении и «Система логики, как технического учения о мышлении»). Ср. по существу предисловие и введение к «Системе» и полемику с Гербартом.

11 Для выдвигаемого нами вопроса важно не столько главное произведение Милля «Система логики», сколько его полемическая работа против Гамильтона.

12 Есть русский перевод труда Зигварта, принадлежащий И.Давыдову. (Спб. 1908).

13 Сам Кант хотя и противопоставляет психологическим законам, устанавливающим «каков разум, и как он мыслит», логические законы в качестве «необходимых правил», указывающих, «как он должен мыслить» (ср. Vorlesungen iiber Logilc. WW. Hart. Ausgabe VIII, S. 14), но в конечном счете вряд ли хотел установить понимание логики как нормативной дисциплины. Это ясно видно из того, что он соподчиняет логику и эстетику, сообразно обоим «основным источникам духа», разумея под последней «науку о законах чувственности вообще», под первой - (рациональную) «науку о законах разума вообще». Как эстетика в этом кантовском смысле, так и его логика не имеют значения дисциплин, в основе которых лежат определенные цели. (Ср.: Критика чистого разума: Введение в трансцендентальную логику. I)

14 Ср. выше § 15.

15 Дж. С.Милль. Обзор философии сэра Виллиама Гамильтона. Спб., 1869.

16 Лunnc. Основы логики. Изд. Поповой.

17 Я употребляю выражения «психологист», «психологизм» и т. д. без всякого «оттенка» осуждения, так же, как Штумпф в своей работе «Psychologie und Erkenntnisstheorie».

18 «Что логика есть психологическая дисциплина - это столь же достоверно, как и то, что познавание происходит только в психике, и что мышление, завершающееся им, есть психологический процесс» (Липпс, Основы логики).

19 Однако сам Зигварт в своем способе трактования логики придерживается всецело психологистического направления.

20 Эта точка зрения проступает со все возрастающей ясностью в произведениях Милля, Зигварта, Вундта, Гефлера-Мейнонга. Ср. цитаты и критику в гл. VIII, § 49 и след.

21 Ср. противоположную точку зрения у Штумпфа. Что у него речь идет не о логике, а о теории познания, - это, очевидно, не составляет существенного различия.

22 Я употребляю термин «приблизительный» (vage) как противоположность точному. Он отнюдь не должен выражать неуважения к психологии, умалять значение которой я нисколько не имею в виду. Естествознание во многих, в особенности в конкретных дисциплинах имеет приблизительные «законы». Так, например, метеорологические законы лишь приблизительны, однако они имеют большую ценность.

23 Ср., например, цитированные выше положения из статьи Липпса о задачах теории познания.

24 Ср. выше §21.

25 Я подразумеваю под этим смысл суждений «А и В», т. е. то и другое истинно, или же «А или В», т. е. одно из двух истинно, из чего не следует, что истинно только одно.

26 Ср. систематические соображения гл. VII о скептически-релятивистической противоречивости всякого воззрения, которое ставит логические законы в зависимость от фактов.

27 Приложение к этому и ближайшему параграфу дает общее рассмотрение принципиальных недостатков эмпиризма, поскольку такое рассмотрение необходимо в интересах обосновываемого нами идеалистического направления в логике.

28 Дж. С. Милль. Логика, кн. II, глава VII, § 4.

29 Спенсер, надо думать, по небрежности, вместо закона противоречия ссылается на закон исключенного третьего.

30 Согласно тому понятию скептицизма, какое мы развиваем в гл. VII, эмпиризм, следовательно, тоже характеризуется как скептическая теория. Виндельбанд весьма метко прилагает к нему слова Канта о «безнадежной попытке». Эмпиризм, говорит он, есть безнадежная попытка «обосновать посредством эмпирической теории то, что само является предпосылкой всякой теории» .

31 Формулировки Гейманса. Родственную со второй формулировку дает Зигварт: «Невозможно одновременно сознательно утверждать и отрицать одно и то же положение».

32 См. Выше конец цитаты из полемической книги Милля против Гамильтона. В другом месте он говорит также: «Два суждения, из которых одно отрицает то, что утверждает другое, не могут быть мыслимы вместе», а затем он толкует «thought», как «believed».

33 Гефлер и Мейнонг совершают ту же ошибку, приписывая логическому принципу идею несосуществования.

34 Известно, что теория познания Канта в некоторых отношениях стремится выйти за пределы психологизма душевных способностей как источников познания и, действительно, выходит за их пределы. Но здесь для нас важно, что она в других отношениях сильно вдается в психологизм, что, правда, не исключает живой полемики против иных форм психологического обоснования познания. Впрочем, не только Ланге, но и значительная часть неокантианцев относятся к психологическому направленно в гносеологии, как бы они ни протестовали против этого. Ведь трансцендентальная психология тоже есть психология.

35 Лaнгe в «Logische Studien» также говорит, что фактическое уничтожение противоречивого в наших суждениях есть первичная основа логических правил.

36 Прошу принять во внимание, что термин «познание» в предлагаемом произведении не употребляется с весьма распространенным ограничением его только областью реального.

37 Ср. глава V, приложение к §§ 25 и 26.

38 В этом его должны признать правым те, кто считает возможным делать различие между субъективными и объективными истинами, отрицая за суждениями восприятия, касающимися собственных переживаний сознания, характер объективности: как будто бытие для меня - содержание сознания, как таковое, не есть вместе с тем бытие по себе; как будто субъективность в психологическом смысле противоречит объективности в логическом смысле.

39 Ср. § 32, образующий введение к этой главе.

40 «Эти положения должны были бы быть достоверны а priori, в том смысле, чтобы мы сознавали в них только постоянную и неукоснительную функцию нашего мышления»... Я считаю возможным цитировать это место, хотя в общей связи рассуждения оно не отнесено непосредственно к логическим основоположениям. На это дает нам право общий смысл рассуждении и открыто высказанное сравнительное указание на принцип противоречия.

41 Могу ли я когда-либо утверждать это с уверенностью? Непреложность касается не фактического, а идеального. Не «достоверность суждения неизменна» (как несколькими строками ранее говорит Зигварт), а именно обязательность суждения, т. е. истина.

42 Необходимо помнить прекрасно проведенное Зигвартом разграничение повода соединения и основания решения.

43 Здесь я разумею всю совокупность чисто логических законов. С двумя или тремя «законами мышления» в традиционном смысле нельзя даже образовать понятия формально-согласованного мышления, и все, что в этом направлении утверждается еще с древних времен, я (и не я один) считаю заблуждением. Каждую формальную нелепость можно свести к противоречию, но только при посредстве весьма многообразных иных формальных основоположений, например, силлогистических, арифметических и т. д. Уже в силлогистике число их по меньшей мере доходит до дюжины. Все их прекрасно можно доказать - посредством мнимых доказательств, в которых предполагаются они же сами или равнозначные им положения.

44 См. рассуждения в § 22 в IV гл.

45 Освоившись с мыслью о возможности изменения логического мышления, уже нетрудно было прийти к мысли о развитии последнего. По Ферреро логика должна стать позитивной и излагать законы умозаключения, смотря по возрастам и ступеням культуры; ибо и логика изменяется с развитием мозга... Только по умственной лени доселе предпочитали чистую логику и дедуктивный метод; метафизика и по сей день остается колоссальным памятником этой лености мысли; к счастью, она оказывает свое запоздалое действие только на некоторых отсталых.

46 Конечно, говоря вообще, признак признака не есть признак вещи. Если бы в принципе подразумевалось только то, что буквально выражено словами, то мы ведь должны были бы умозаключать так: эта промокательная бумага красная, красное есть цвет; следовательно, эта промокательная бумага есть цвет.

47 В этом убеждении, что нормативная мысль, долженствование не относится к содержанию логических положений, я, к великому моему удовольствию, схожусь с Наторпом, который коротко и ясно высказал это в § 4 «Социальной педагогики»: «Мы утверждаем, - говорит он, - что логические законы не высказывают ни того, как фактически мыслят при тех или иных обстоятельствах, ни того, как следует мыслить». В связи с примером умозаключения о равенстве: «если А = В и В = С, то А = С» Наторп говорит: «Это я усматриваю, имея перед собой только подлежащие сравнению термины и данные в них соотношения, не будучи нисколько принужден мыслить при этом фактическое и существующее или долженствующее быть течение или осуществление соответствующего мышления». И в некоторых других, не менее существенных пунктах мои «Пролегомены» соприкасаются с этим произведением проницательного мыслителя, которое, к сожалению, уже не могло помочь мне в развитии и изложении моих мыслей. Зато два более ранних произведения Наторпа: цитированная выше статья из «Philosophische Monatshefte», XXIII и «Введение в психологию» оказали на меня плодотворное влияние, хотя в других пунктах и сильно побуждали меня к возражениям.

48 «Чистая», или «формальная, математика» в том смысле, в каком я употребляю этот термин, обнимает всю чистую арифметику и учение о многообразиях, но не геометрию. Ей в чистой математике соответствует теория Эвклидова многообразия о трех измерениях, причем это многообразие является родовой идеей пространства, но не есть само пространство.

49 Хорошие примеры для последнего рода отношений можно также найти в элементарном искусстве счисления. Существо, которое могло бы так ясно созерцать и справляться с групповыми порядками трех измерений (в особенности при распределении знаков), как мы, люди, - с групповыми порядками двух измерений, имело бы совершенно иные методы счисления. (См. об этом мою «Philosophie der Arithmetik», в частности, о влиянии физических условий на развитие методов.)

50 См. выше § 19 и высказывание Дробиша.

51 См. выше, § 19.

52 См. выше, § 19.

53 Впрочем, невозможность теоретических связей между разнородными областями и сущность рассматриваемой разнородности логически еще недостаточно исследована.

54 См. аргументацию § 18.

55 Ср. для дополнения прекрасную статью Наторпа в Philosophische Monatshefte», XXIII. Далее, интересный труд Фреге «Die Grundlagen der Arithmetik» (1884). (Нет надобности говорить, что я теперь уже не одобряю той принципиальной критики антипсихологистической позиции Фреге, которую я развил в своей «Philosophie der Arithmetik» I. Кстати укажем в связи со всеми спорными вопросами, которые затрагиваются в этих «Пролегоменах», на предисловие к позднейшему произведению Фреге. «Die Grundgesetze der Arithmetik», I Bd. (Jena, 1893).

56 Не надо смешивать принцип противоречия с нормативным положением о суждениях, вытекающим из него в качестве очевидного следствия: из двух противоречащих суждений правильно одно. Понятие правильности предполагает понятие истины. Суждение правильно, когда оно считает истинным то, что истинно, т. е. когда его содержание есть истинное положение. Логические предикаты, истинный и ложный, относятся согласно своему собственному смыслу исключительно к положениям в смысле идеальных значений высказываний. Понятие противоречащего суждения опять-таки предполагает понятие противоречащего положения: в переносном смысле суждения называются противоречащими, когда их содержания (их идеальные значения) находятся в том описательно определенном отношении, которое мы называем - в собственном смысле - противоречием.

57 Он сыграл свою роль в аргументациях III главы, в особенности в § 19.

58 Вундт здесь постоянно ставит рядом очевидность и общеобязательность. Что касается последней, то он различает субъективную общеобязательность как простое следствие очевидности, и объективную, которая сводится к постулату постигаемости опыта. Но так как оправдание и соответственное осуществление постулата основываются опять-таки на очевидности, то вовлечение общеобязательности в принципиальное изложение исходных пунктов представляется ненужным.

59 Если бы теория очевидности действительно требовала такого истолкования, какое предлагает на с. 179 Гефлер, то она была бы уже осуждена нашей предыдущей критикой эмпиристических искажений логических принципов. Положение Гефлера: «утверждающее и отрицающее суждение об одном и том же предмете несовместимы», рассмотренное точнее, оказывается ложным в себе или по меньшей мере сомнительным, не говоря уже о том, что оно не может считаться смыслом логического принципа. Подобное упущение совершает он и при определении коррелятивных понятий основания и следствия: если бы это определение было верным, оно превратило бы все законы умозаключения в ложные положения. Оно гласит: «суждение F тогда есть «следствие» «основания» G, когда с признанием G истинным несовместимо (представляемое) признание-Г ложным». Обратим внимание на то, что Гефлер объясняет несовместимость через очевидность несосуществования. Он явно смешивает идеальное несосуществование соответствующих положений (точнее говоря, несовместимость их значения) с реальным несосуществованием соответствующих актов признания истинным, представления и т. д.

60 Отрицательное отношение к одной из главных тенденций философии Авенариуса, которое мне приходится раз вить в этой главе, не мешает мне высоко ценить безвременно скончавшегося исследователя, как и глубокую серьезность его научных трудов.

61 После того как термин Маха «экономия мышления» получил всеобщее право гражданства, мне, надеюсь, по крайней мере, на протяжении следующих страниц, позволено будет удобное словообразование «экономика мышления» для обозначения научной совокупности исследований в области экономии мышления.

62 Мах Э. Механика, (пер. с нем. Г. Котляра.) Это место заслуживает быть приведенным целиком. Далее говорится: «Такого рода занятия математикой в качестве предмета преподавания вряд ли дают для образования больше, чем занятия каббалой или мистическим квадратом. В результате неизбежна мистическая тенденция, которая при случае приносит свои плоды».

63 Разумеется, это не означает: при помощи научной психологии.

64 Если вместо внешних форм операций взять, так сказать, внутренние, если понимать знаки в смысле «каких-либо объектов мышления», которые находятся в «известных» отношениях, допускают «известные» сочетания, но лишь так, что к ним применимы, и именно в соответствующем формальном смысле, законы операций и отношений: а+b=b+а и т. п. - то вырастает новый ряд понятий. Это ряд, ведущий к «формальному» обобщению первоначальных дисциплин, о котором мы сейчас будем говорить в тексте.

65 См. кое-что об этом в главе XI, § 69 и 70.

66 Нет более удобного примера для выяснения сущности подлежащих решению и выше кратко намеченных задач, как естественный ряд чисел. Именно потому, что он казался мне столь поучительным, я чрезвычайно подробно обсудил его в XII главе моей «Философии арифметики» (1891) и притом так, что это обсуждение может служить типической иллюстрацией способа, как, на мой взгляд, должны вестись такого рода исследования.

67 Если О. Кюльпе (Введение в философию, 1897, с. 44 нем. изд.; рус. пер. 2-го изд. с. 47) говорит о логике, что она «без сомнения есть не только одна из наиболее развитых философских дисциплин, но и одна из наиболее прочных и законченных», то это, может быть, и верно; но, оценивая научную прочность и законченность логики по получившемуся у меня представлению о ней, я принужден был бы считать это также указанием на низкий уровень научной философии нашего времени. К этому я присоединил бы вопрос: нельзя ли постепенно положить конец этому печальному положению дела, направив всю энергию научного мышления на разрешение поддающихся ясной формулировке и несомненно разрешимых проблем, сколь бы ограниченными, прозаичными и даже совершенно неинтересными они ни казались? Но это касается, само собой разумеется, прежде всего чистой логики и учения о познании. Точной и верной, сделанной раз навсегда работы здесь с избытком. Надо только воспользоваться ей. Ведь и «точные науки» (к ним, наверное, когда-нибудь будут причислены и названные дисциплины) обязаны всем своим величием той скромности, с которой они охотно берутся за самое ничтожное или, пользуясь знакомым выражением, «сосредоточивают всю свою силу на самом малом пункте». Ничтожные, с точки зрения целого, начинания, лишь бы они были бесспорны, оказываются в них всегда основой могущественного прогресса. Это настроение, правда, проявляется теперь всюду в философии; но, как мне пришлось увидеть, в ложном направлении, а именно так, что наибольшая научная энергия направлена на психологию - на психологию как объясняющую естественную науку, в которой философия заинтересована не больше и не иначе, чем в науках о физических явлениях. Именно этого, однако, и не хотят допустить; и в отношении психологического обоснования философских дисциплин говорят даже о достигнутых великих успехах. Немалая часть этих утверждений относится к логике. Воззрение, которое недавно формулировал Эльзенганс (EIsenhans), получило, если я не ошибаюсь, большое распространение. «Если современная логика с возрастающим успехом трактует логические проблемы, то она этим обязана прежде всего психологическому углублению в свой предмет» (Zeitschrift fur Philosophie, Bd. 109 (1896). По всей вероятности, и я до того, как принялся за эти исследования, и до уяснения тех непреодолимых трудностей, в которые я был вовлечен психологической точкой зрения в философии математики, сказал бы совершенно то же самое. Но теперь, когда по вполне ясным основаниям я могу видеть ошибочность этого взгляда, я хотя и радуюсь многообещающему развитию научной психологии и питаю к ней живейший интерес, но не жду от нее собственно философских разъяснений. Но чтобы не быть ложно понятым, я должен здесь же добавить, что я делаю исключение для описательной феноменологии внутреннего опыта, которая лежит в основе психологии и одновременно совершенно иным образом в основе критики познания. Это ясно обнаружится во второй части предлагаемого произведения.

68 Кант И. «Критика чистого разума». Введение в трансцендентальную логику I.

69 Гербарт. Психология, пер. с нем. А. Нечаева, Спб. 1895, с. 222.

70 В следующей части мы будем иметь случай заняться критическим разбором гносеологических учений Лотце, в особенности главы о реальном и формальном значении логического.

71 Так, например, по Лейбницу, Mathesis universalis в самом узком смысле совпадает с Logica Mathematicorum; последнюю же, названную им также Logica Mathematica, он определяет как Ars judicandi atque inveniendi circa quantitates. Это переносится, разумеется, также и на Mathesis universalis в более обширном и в самом обширном смысле.

72 Именно Ибервег в отношении обоих трудов одинаково считает достойным упоминания только одно: их заглавие. Впрочем, когда-нибудь будет осознано как странная аномалия такое изложение истории логики, как у Ибервега, который ориентирует ее по «великим философам».

73 Ср. § 6. Под словом «наука» мы разумеем там, правда, более ограниченное понятие - именно понятие теоретически объясняющей, абстрактной науки. Однако это не составляет существенного различия, особенно ввиду выдающегося положения абстрактных наук, о чем мы будем говорить ниже.

74 Речь идет, следовательно, не о субъективном, психологическом характере соответствующего суждения, например, о чувстве принужденности и т. п. В каком отношении идеальные предметы и, тем самым, идеальные предикаты таких предметов находятся к субъективным актам, - это мы уже отчасти наметили в §39 и след. Подробнее во II части.

75 Правда, Крис употребляет термины «номологический» и «онтологический» для различения суждений, а не - как это мы делаем здесь - для различения наук

76 Ср. выше § 32, с. 129- 130. Там я просто противопоставил поэтические условия теоретического познания и объективно-логические условия самой теории, так как для установления точного понятия о скептицизме не имело значения более тонкое различение. Но здесь, где мы должны сполна уяснить все соответствующие отношения, представляется полезным смотреть также и на логические условия прежде всего, как на условия познания и лишь затем придать им прямое отношение к самой объективной теории. Разумеется, это не нарушает сущности нашего взгляда, а, наоборот, лишь точнее его раскрывает. То же применимо и к тому, что здесь приняты во внимание эмпирически-субъективные условия познания наряду с поэтическими и чисто логическими. Мы при этом, очевидно, извлекаем пользу из критических рассуждений о теории очевидности в логике. Ведь очевидность есть не что иное как характер познания, как такового.

77 См. выше § 47 и след.

78 См. арифметический пример в § 31.

79 Термины «Wesenhaftigkeit» и «Wesenlosigkeit» нужно было бы передать буквально как «сущностность и «безсущностность». Ввиду тяжеловесности на русском языке этих словообразований приходится сохранить обычные обозначения: «действительность» и «недействительность». - Прим. редактора рус. изд.

80 Примечание на полях: Вставка. Текст вставки: ad4. Если возразят, что наука, философия, развивается все же благодаря сотрудничеству философствующих, объединенных в научное сообщество, и на каждой своей ступени лишь при таком сотрудничестве достигает совершенства, то на это Декарт вполне мог бы ответить: как философствующий в одиночестве, или частным образом, я могу быть многим обязан другим людям, но то, что они считают истинным, что они предлагают мне как якобы познанное и обоснованное ими, пока лишь навязывается мне как внешнее требование. Если я приму эти познания, то должен буду оправдать их из собственного совершенного усмотрения. В этом состоит моя теоретическая автономность - моя, как и любого подлинного ученого.

81 В подтверждение этой интерпретации см.: Lettre de l’auteur переводчику Principia (Descartes, Werke).

82 Вероятно, одно слово в этом месте пропущено.

83 См. первое из примечаний Романа Ингардена (далее: Ингарден, 1 и т. д.).

84 См.: Ингарден, 2.

85 См.: Ингарден, 3.

86 См.: Ингарден, 4.

87 См.: Ингарден, 5.

88 См.: Ингарден, 6.

89 См.: Ингарден, 7.

90 См.: Ингарден, 8.

91 См.: Ингарден, 9. Девятое примечание относится к фрагменту текста, начинающемуся с последнего абзаца двенадцатого параграфа.

92 См.: Ингарден, 10.

93 Mutatis mutandis, все это, по-видимому, справедливо и для психологии внутреннего, или чисто интенциональной психологии, которую мы представили как возможную параллель к конститутивной и, вместе с тем, трансцендентальной феноменологии. Единственно радикальная реформа психологии состоит в чистой разработке интенциональной психологии. Этого требовал уже Брентано, но, к сожалению, им не был еще осознан основной смысл интенционального анализа, а следовательно, не был найден метод, руководствуясь которым только и можно создать такую психологию, поскольку именно он впервые раскрывает ее подлинную и поистине бескрайнюю проблематику.

94 См.: Ингарден, 11.

95 См.: Ингарден, 12. Примечание относится ко всему начальному фрагменту §32.

96 См.: Ингарден, 13.

97 He стремись к внешнему, возвратись в себя, во внутреннем человеке обитает истина (лат).

98 Р. Ингарден цитирует «Картезианские размышления» по их французскому переводу. В дальнейшем мы приводим в постраничных сносках соответствующий фрагмент немецкого текста и его перевод на русский язык по настоящему изданию.

99 Wir nehmen sie als eine vorlдufige Prдsumption...: «Мы принимаем ее как предварительную презумпцию...» .

100 ...das allgemeine Ziel absoluter Wissenschaftsbegrüdung…: «...от всеобщей цели абсолютного обоснования науки...» .

101 ...in dieser Form der vermeinten... Allgemeinheit haben wir sie…: «...в форме такого предполагания и некой... всеобщности мы ею обладаем...» .

102 …Idee, welche in allen Wissenschaften... die ständig leitende ist...: «...идея, которая постоянно руководит всеми науками...» .

103 «Все, что развилось...»

104 …Menschen und Tiere... nur Erfahrungsgegebenheiten vermuge der sinnlichen Erfahrung ihrer kurperlichen Leiher…: «..другие люди и звери представляют собой... лишь данности опыта, полученные из чувственного опыта, в котором даны их физические тела...» (с. 351).

105 …so ist doch dieses Mich-Enthalten, was es ist, und es ist mitsamt dem ganzen Strom des erfahrenden Lebens: «...то все же это мое воздержание остается тем, что оно есть, а есть оно вместе с целым потоком жизни опыта» .

106 «Идеи чистой феноменологии и феноменологической философии» (1913). - Прим. пер.

107 Ihren ganzen, ihren universalen... Sinn...: «Весь свой универсальный... смысл...» .

108 См. второй абзац на с. 358.

109 Ich kann in keine andere Welt hineinleben…: «Я не могу жить., и действовать... в каком-либо другом мире...» .

110 So geht…: «Таким образом... предшествует...» .

111 ...von der ich je rede und reden kann…: «...о котором я только и веду и могу вести речь...» .

112 Zum eigenen Sinn der Welt gehört diese Transzendenz..: «K собственному смыслу мира принадлежит эта трансцендентность... В тексте «Картезианских размышлений»: Zum eigenen Sinn alles Weltlichen. «К собственному смыслу всего, что относится к миру...» .

113 ...obschon es..: «хотя они...»

114 Ich als natürlich eingestelltes lch…: «Как Я, находящееся в естественной установке...» .

115 …auch…: «...также...» .

116 Таково было первоначальное название пражского цикла докладов.

117 Постоянное отождествление чувственных качеств тел, реально воспринимаемых в опыте, нашего повседневно созерцаемого мира, таких, как цвет, осязаемость, запах, теплота, тяжесть и т. д., с самими телами, как с их свойствами, с чувственно данными, - все это дурное наследие той психологической традиции, которая берет свое начало с Локка. «Данные ощущений» также называют чувственными качествами и вообще не отличают от них. Там же, где начинают проводить различие (не описывая, что весьма необходимо, его подробно), важную роль играет то заблуждение (о нем мы еще будем говорить в дальнейшем), что «данные ощущений» непосредственны. С этим же связано и отождествление тел с физико-математическими телами, смысловые истоки которого мы должны исследовать. Здесь мы говорим, оставаясь на почве действительного опыта, о качествах, свойствах тел, действительно воспринимаемых нами. И если мы говорим о них как о полноте всех форм, то мы рассматриваем эти формы как «качества» самих тел, причем как чувственно воспринимаемые, т. е. как то, что дано не в соотнесенности с определенными органами чувств, подобно αιουητα κοιυα, а есть αιουητα ιδια.

118 Более точное изложение содержания понятия «конечное многообразие» дано в кн.: «Идеи чистой феноменологии и феноменологической философии». 1913. С. 135; идеи «mathesis universalis» в кн.: «Логические исследования», т. 1,1900 и «Формальная и трансцендентальная логика.» Галле 1930.

119 Когда я здесь весьма часто использую термин «физикализм», то употребляю его исключительно во всеобщем смысле, понятном в ходе наших исследований, а именно в смысле философских заблуждений, которые проистекают из неверного истолкования истинного смысла физики нового времени. Здесь это слово отнюдь не имеет в виду «физикалистское движение» («Венский кружок», «логический эмпиризм»).

120 Цель (греч.) - прим. ред.

121 Воздержание (греч.). - прим. ред.

122 Удивление (греч.). - прим. ред.

123 Мнение (греч.). - прим. ред.

124 Знание (греч.). - прим. ред.

125 С точки зрения вечности (лат.). - прим. ред.

126 Вещи протяженные (лат.). - прим. ред.

127 Конечно, я имел здесь в виду не спорные философско-математические и натурфилософские вопросы, которые, если присмотреться к ним ближе, затрагивают не только отдельные пункты содержания учений, но самый «смысл» («Sinn») всей научной работы отдельных дисциплин. Они могут и должны оставаться отличенными от самих дисциплин, так как на самом деле они достаточно безразличны для большинства представителей этих дисциплин. Быть может, слово «философия» обозначает в соединении с названиями всех наук род исследований, которые дают как-либо всем этим наукам некоторое новое измерение и тем самым последнее завершение. Но слово «измерение» указывает в то же время и на следующее: строгая наука остается наукой, содержание учений остается содержанием учений, если даже переход в это новое измерение еще и остается делом будущего.

128 Статья Э. Гуссерля впервые была опубликована в журнале «Логос» (1911, к. 1).- прим. ред.

129 См.: Logische Untersuchungen. Bd. I. 1900 (есть русский перевод).

130 Геккель и Освальд могут в данном случае служить для нас выдающимися примерами.

131 Ср. Wundt: Logik II2.170.

132 Следует принять при этом во внимание, что эта среда феноменальности, в которой постоянно движется естественнонаучное созерцание и мышление, сама не превращается им в научную тему. Над ней работают новые науки: психология (к которой принадлежит добрая часть физиологии) и феноменология.

133 «Логические исследования», которые, заключая в себе разрозненные части систематической феноменологии, в первый раз заняты анализом сущности в охарактеризованном здесь смысле, все еще постоянно неправильно понимаются как попытка реабилитации метода самонаблюдения. Конечно, ответ за это ложится на недостаточную характеристику метода во «Введении» к первому исследованию второго тома, именно на обозначение феноменологии как описательной психологии. Необходимые дополнения дает уже мой 3-й обзор немецкой литературы по логике в 1895-1899 годах в IX томе Archiv für syst. Philosophie (1903) S. 397-400.

134 Бесконечное, неопределенное (греч.). Понятие, введенное древнегреческим философом Анаксимандром. - Прим. ред.

135 Та определенность, с которой я выступаю в наше время, для которого феноменология означает собой всякие специальности и всякую полезную мелочную работу в сфере самонаблюдения, а не систематически-основную философскую дисциплину, являющуюся преддверием к подлинной метафизике природы, духа и идей, основана на многолетних и непрерывных исследованиях, которые положены мной в основание моих геттингенских лекций, начиная с 1901 года. При глубокой функциональной взаимосвязи всех феноменологических слоев, а благодаря этому и относящихся к ним исследований, равно как и при бесконечных трудностях, которыми полно создание чистой методики, я не счел целесообразным опубликовать еще разрозненные и сложные результаты. Думаю, что за последнее время всесторонне упроченные и систематически объединенные исследования по феноменологии и феноменологической критике разума мне удастся опубликовать в скором времени.

136 Немало этой литературе содействует то обстоятельство, что мнение - психология и притом, само собой разумеется, «точная психология» есть фундамент научной философии - сделалось твердой аксиомой по крайней мере в среде естественнонаучных групп на философских факультетах, и эти факультеты, уступая давлению естествоиспытателей, усердно стараются возлагать философскую профессуру на таких исследователей, которые, быть может, и очень выдаются в своей области, но к философии имеют не больше внутренней склонности, чем, например, химики или физики.

137 В то время как я писал эту часть статьи, мне случайно попался под руку превосходный реферат: «О сущности и значении вчувствования», напечатанный доктором М. Гейгером (Мюнхен) в «Известиях четвертого конгресса экспериментальной психологии в Инсбруке» (Лейпциг 1911). Автор в очень поучительной форме стремится разграничить и выделить чисто психологические проблемы, которые при предшествовавших попытках описания и теории вчувствования частью ясно проявлялись, частью неясно срастались друг с другом, и излагает попытки решения этих проблем и получившиеся при этом результаты. Собрание, как это явствует из отчета о дискуссии (с. 66), дурно отблагодарило его за это. При громком одобрении госпожа Мартин сказала следующее: «Когда я шла сюда, то ожидала услышать что-нибудь об экспериментах в области вчувствования. Но что же я, собственно говоря, услыхала? Старые-престарые теории. Ни слова об экспериментах в этой области. Это ведь не философское общество. Мне казалось, что наступило уже время, когда тот, кто хочет представить сюда такие теории, должен показать, подтверждены ли они экспериментами. В области эстетики такие эксперименты уже произведены - таковы, например, эксперименты Stratton'a над эстетическим значением движений глаза, таковы и мои исследования об этой теории внутреннего восприятия». Дальше: господин Марбэ «видит значение учения о вчувствовании в побуждении к экспериментальным исследованиям, которые, впрочем, уже начаты в этой области. Метод представителей теории вчувствования относится к экспериментально-психологическому во многих отношениях так же, как метод досократиков к методу современного естествознания». Мне нечего дальше прибавлять от себя к этим фактам. Они сами говорят за себя.

138 Ср. сборник: Weltanschauung. Philosophic und Religion в изложениях Дильтея и т. д. Berlin. 1911.

139 В I томе Logische Untersuchungen.

 

140 Дильтей в той же статье и точно таким же образом отклоняет исторический скептицизм; но я не понимаю, каким образом надеется он приобрести решительные аргументы против скептицизма из своего столь поучительного анализа структуры и типики мировоззрений. Ведь, как это доказано в тексте нашей статьи, ни против, ни за что-нибудь, что выказывает притязание на объективное значение, не может аргументировать все же эмпирическая наука о духе. Положение дела меняется, - и, по-видимому, это-то и служит внутренним рычагом его мыслей, - если эмпирическое исследование, направляющееся на эмпирическое понимание, смешивается с феноменологическим исследованием сущности.




1. мне нет охоты Их руки пожимать мне стыд Верни мне край мой одичалый Где знал я грезы ра
2. Острая сердечная недостаточность
3. Заохочення суспільно корисної мотивації посткримінальної поведінки
4.  ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ РЕАЛИЗАЦИИ ГОСУДАРСТВЕННОЙ СОЦИАЛЬНОЙ ПОЛИТИКИ В ОБЛАСТИ ЗАЩИТЫ СЕМЕЙ ИМЕЮЩИХ ДЕТЕ
5. Не требует специальных знаний Хорошо интегрирована с другими приложениями специальный язык
6. Политологический плюрализм второй половины XVIII века
7. Товарная биржа в системе оптового рынка
8. Астрономічна карта
9. Економіка та підприємництво напряму підготовки 6
10. Социальная защита государственных служащих