Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

то сидевшего на ступенях крыльца и как мне показалось были чемто встревожены

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 9.11.2024

ПОВЕСТЬ О СЛАВНОМ КАСПЕРЛЕ И ПРИГОЖЕЙ АННЕРЛЬ

Было самое начало лета, всего несколько дней, как на улице пели соловьи, а сегодняшней ночью, с ее прохладой, навеянной дальними грозами, они молчали. Ночной сторож выкрикнул одиннадцать часов. Я возвращался домой и тут увидел у большого дома компанию приятелей, шедших, видимо, из пивной; они обступили кого-то, сидевшего на ступенях крыльца, и, как мне показалось, были чем-то встревожены. Это внушило мне опасение, что случилось какое-то несчастье, и я подошел ближе.

На крыльце сидела старуха крестьянка и никак не отзывалась на живое участие окружающих, на любопытствующие расспросы и добросердечные предложения. Было что-то поистине удивительное, я бы даже сказал, торжественное в той невозмутимости, с какой эта старая женщина делала то, что считала нужным, в том, как она спокойно, словно у себя в спальне, устраивалась у всех на глазах переночевать здесь, под открытым небом. Она укрылась передником, надвинула на глаза большую черную клеенчатую шляпу, положила поудобнее под голову узелок и на все вопросы отвечала молчанием.

— Что случилось с этой старушкой? — спросил я одного из присутствующих.

Ответы посыпались со всех сторон:

— Она из деревни, что за шесть миль отсюда, идти дальше сил нет, с городом незнакома, у нее здесь на другом конце родня, но она не найдет дороги.

— Я хотел ее проводить, — сказал один из толпы, — да только туда далеко, а я не взял с собой ключа от дома. Да и дома-то, куда ей надо, она толком не знает.

— Но спать здесь ей нельзя, — сказал вновь подошедший.

— Я ей уже давно толкую, хотел к себе отвести, да она упирается, — возразил ему кто-то, — несет какую-то чушь, должно, пьяная.

— А, по-моему, слабоумная, но оставаться здесь ей никак нельзя, — повторил первый. — Ночь холодная и долгая.

За время этого разговора старуха, словно ничего не видя и не слыша, спокойно закончила свои приготовления, а когда последний из говоривших еще раз сказал:

— Здесь ей оставаться нельзя, — она ответила:

— Почему мне нельзя переночевать здесь? — И ее удивительно низкий грудной голос звучал серьезно.— Ведь этот дом тоже принадлежит нашему герцогу. Мне восемьдесят восемь лет, и герцог не прогонит меня от порога своего дома. Три мои сына умерли на его службе, а мой единственный внук сам себя порешил. Господь бог простит его, я верно говорю, а я не хочу помереть, пока его не схоронят, как положено по божескому закону.

— Восемьдесят восемь лет и прошла шесть миль! Устала и в детство впала, в таких-то летах человек уже ослабел,— заговорили вокруг.

— Матушка, как бы вам не простудиться, не заболеть, да и скучно вам здесь будет, - сказал один из толпы и нагнулся к ней.

Старуха опять заговорила, и ее низкий грудной голос звучал и просительно и властно:

— Ох, оставьте меня в покое! Глупость это одна. Ну с чего мне простужаться, с чего скучать? Время уже позднее, мне восемьдесят восемь, скоро рассветет, и я пойду к своей родне. Ежели ты человек набожный и всего за свою жизнь перевидал и молиться умеешь, так какие-то жалкие часы уж как-нибудь перебудешь.

Окружающие стали расходиться. Последние, что еще стояли около старухи, тоже поспешили уйти: по улице шел ночной сторож, и они хотели, чтобы он открыл им двери их жилья. Я остался один. Улица затихла. Погруженный в думы, я прохаживался под деревьями на площади. Я был потрясен поведением старой крестьянки, ее твердым, серьезным тоном, ее уверенностью в жизни, за которую она восемьдесят восемь раз видела, как сменяются времена года, и которая представлялась ей всего лишь преддверием божьего храма. Какое значение имеют все муки, все желания моего сердца? Звезды равнодушно свершают свой вечный путь — зачем же я ищу утех и услад? От кого, для кого я их жду? Даст ли мне все, что я здесь ищу, что люблю, чего добиваюсь, ту спокойную уверенность, с которой эта добрая набожная женщина собирается проспать до утра на пороге дома, и найду ли я потом, как она, своего друга? Ах, мне было бы не дойти до города, утомленный долгой дорогой, я свалился бы наземь у городских ворот, возможно, даже попал бы в руки разбойников. Так рассуждал я сам с собой, а когда липовая аллея опять привела меня к старухе, я услышал, как она, склонив голову, шепчет молитву. Это меня удивительно тронуло.

— Господи помилуй вас, матушка, помяните и меня в своих молитвах, — молвил я, подойдя ближе, и с этими словами положил ей в передник талер. На что старуха спокойно сказала:

— Тысячу раз спасибо, господи милостивый, что услышал мою просьбу.

Я подумал, что это сказано мне, и спросил:

— Матушка, разве вы меня о чем просили? Я этого не знал.

Старуха в удивлении приподнялась и сказала:

— Милостивец мой, шли бы вы лучше к себе, помолились бы хорошенько и легли спать. Чего вы так поздно по улице взад-вперед ходите? Молодым людям это совсем не к чему, враг-то не дремлет, ходит да выискивает, кого бы ему залучить. Многих сгубили такие вот ночные прогулки. Кого вы ищете? Господа бога? Он не на улице, а в сердце у хорошего человека. А ежели вы врага ищете, так он уж сам вас нашел. Ступайте-ка по-хорошему домой и помолитесь, чтобы от него избавиться. Спокойной ночи!

После этих слов она с невозмутимым спокойствием повернулась на другой бок и сунула талер в свою кошелку. Все действия старой крестьянки производили на меня необычайно серьезное впечатление. Я заговорил с ней.

— Милая матушка, вы, верно, правы, но задержали меня здесь вы: я слышал, как вы молились, и хотел попросить вас помолиться и за меня.

— Уже помолилась, — сказала она, — увидала, что вы под липами взад-назад ходите, вот и попросила господа бога, чтобы наставил он вас на добрые мысли, мысли у вас сейчас добрые. А теперь ступайте-ка спать!

Но я не ушел, я сел на ступеньку, взял ее худую руку и сказал:

— Позвольте мне просидеть эту ночь тут, около вас, расскажите, откуда вы идете и что привело вас сюда, в город. Здесь вам неоткуда ждать помощи, в ваших летах человек ближе к богу, чем к людям. Мир изменился с тех пор, как вы были молоды.

— А по мне, нет, — возразила старуха, — по мне, сколько я живу, он все тот же. Вы еще молоды, в молодости все-то в диковинку, а за мою жизнь все много раз повторялось, и я только потому смотрю на все радостно, что господь бог еще не отвернулся от нас. Но ежели кто с открытой душой, так отказывать нехорошо, хоть тебе ни в чем и нет нужды, а то в другой раз хороший человек к тебе и не придет, а может, тут-то в нем и будет нужда. Не уходите и подумайте, чем мне помочь. Я вам расскажу, что привело меня из далекой деревни в город. Не думала я, не гадала, что опять приду сюда. Тому семьдесят лет, как я жила в прислугах вот в этом самом доме, у дверей которого сейчас сижу. С тех пор я в городе больше не бывала. А время-то как летит! Словно руку ладонью вверх да вниз поворачиваешь. Тому семьдесят лет часто сиживала я здесь вечерком, милого своего поджидала, а он нес караульную службу. Тут мы и дали друг другу слово. Когда он здесь... но тсс! Идет дозор.

И она запела вполголоса, вроде как поют молодые служанки и слуги, сидя в лунные ночи на крылечке, и я с искренним удовольствием услышал из ее уст следующую прекрасную старую песню:

Когда настанет Страшный суд,

Все звезды наземь упадут.

Мертвым, мертвым придет пора пробудиться,

Чтобы на Страшный суд торопиться.

Тихонечко встанете вы на пороге:

Сидят ангелочки в высоком чертоге.

Господь там появится перед вами —

Зажжется радуга над головами,

Перед судом предстанут злодеи,

Что распяли Иисуса Христа в Иудее.

И вспыхнут повсюду свет и пламень,

Деревья сгорят, и раскрошится камень.

Кто эту молитву мою не забудет,

Хоть раз на дню читать ее будет,

Тот господом богом будет храним,

Когда он взойдет на суд перед ним.

Аминь!

Когда дозор приблизился, старуха растрогалась.

— Ах, сегодня шестнадцатое мая,— сказала она,— и всё-то сейчас совсем как и тогда, только шапки на них другие да кос больше нет. Ничего, пускай! Только бы сердце было доброе!

Офицер, командир дозора, остановился возле нас и, видимо, хотел спросить, что мы здесь в такой поздний час делаем; тут я узнал в нем знакомого мне портупей-юнкера графа Гроссингера. Я вкратце поведал ему, в чем тут дело, а он сказал с волнением в голосе:

— Вот вам для старухи талер и роза, — роза была у него в руке, — деревенских стариков цветы радуют. Попросите старуху утром пересказать вам эту песню, а вы запишете ее и принесете мне. Я уже давно хочу иметь эту песню, да все не удается.

С этими словами мы расстались, потому что часовой у караульной будки, до которой я проводил Гроссингера, окликнул нас: «Кто идет?» Гроссингер сказал, что несет караул у герцогского дворца, что там я его и найду. Я вернулся к старухе и отдал ей талер и розу.

Розу она схватила с трогательной поспешностью и прикрепила к шляпе, при этом произнесла помягчевшим голосом, чуть не плача, следующий стишок:

Ах, розы, цветочки на шляпе моей!

Ах, были бы деньги, я б жил веселей,

С красною розой и с милой моей!

— Ах, матушка, да вы совсем повеселели, — заметил я.

А она в ответ пробормотала:

Удаль, удаль,

Был, как кубарь,

Вился, как угорь,

Забился в угол.

Это чудо ль,

Что век на убыль?

— Слышь, милый человек, разве не хорошо, что я здесь осталась? Верьте мне, все совсем по-прежнему; тому уже семьдесят лет, как я вот так же сидела здесь на пороге. Я тогда в служанках жила, была молодая, расторопная и песни петь любила. В тот вечер, когда дозор проходил мимо дома, я, как и сегодня, пела песню про Страшный суд, и один гренадер бросил мне на колени розу, — лепестки и сейчас еще лежат у меня в Библии. Вот так я и познакомилась со своим покойным мужем. На следующее утро, как в церковь шла, приколола я эту розу, по ней он меня и признал, и вскоре все сладилось. Вот почему я так рада, что сегодня у меня опять роза. Это он меня к себе зовет, и я всей душой рада. Четыре сына и дочь у меня померли, третьего дня внук с жизнью распрощался, — да поможет ему господь, да смилуется над ним! — а завтра еще одна добрая душа от меня уйдет. Да что это я сказала: завтра, — сейчас, верно, уже за полночь?

— Да, двенадцать уже есть, — ответил я, удивленный ее словами.

— Пошли ей бог утешение, пошли ей покой на последние ее четыре часа! — сказала старуха и сложила молча руки.

Я не мог говорить, так я был потрясен ее словами и всем ее поведением. Она совсем затихла, и талер, данный офицером, все еще лежал у нее в переднике.

— Матушка, уберите талер в узелок, а то как бы вы его не потеряли, — сказал я.

— Нет, мы его не уберем, — возразила она. — Он моей родне в ее тяжкой доле утешением будет. Первый талер я завтра домой возьму, внуку. Талер его, он его и получит. Ах, какой это был прекрасный малый, и тело и душу в чистоте соблюдал. Ах, боже мой, и душу, да. Я всю дорогу молилась, нет, не может это так быть, господь бог не даст ему погибнуть. В школе он среди всех выделялся, самый что ни на есть опрятный, самый прилежный был, а уж что до чести, тут на него просто надивиться нельзя было. Его офицер всегда говорил: «Если в моем эскадроне живет чувство чести, то квартирует оно у Финкеля». Он в уланах служил. Когда его в первый раз на побывку домой отпустили, он всякие занимательные истории рассказывал и все честь хвалил. Его отец и сводный брат были в ополчении и часто с ним из-за этой самой чести спорили, у него-то ее было хоть отбавляй, а у них не хватало. Господи, прости меня, грешницу окаянную, не хочу я плохо о них говорить, у каждого своя ноша. Да только моя покойная дочь, его мать, доработалась до смерти из-за мужа, из-за лентяя, никак не могла с его долгами разделаться. Наш улан рассказывал о французах, а когда отец и сводный брат их всячески хаяли, он и скажи: «Отец, вы не понимаете, какое у них чувство чести!» Тут уж сводный брат разозлился и говорит: «Что ты отцу честью в нос тычешь? Он-то был унтером в Н-ском полку, а ты рядовой». Старый Финкель тоже озлился и говорит: «Да, я был унтером, и не одному дерзкому малому как следует всыпал. Были бы у меня во взводе французы, они бы почувствовали, где у них честь!» Улану такая речь показалась очень обидной. «Лучше я расскажу сейчас об одном французском унтер-офицере, — сказал он. — В последнее царствование приказано было ввести в армии телесное наказание. Приказ военного министра был объявлен на смотру в Страсбурге, и войска, стоя в строю, выслушали его в угрюмом молчании. Но в конце смотра один рядовой позволил себе какую-то выходку, и тогда его унтер-офицеру велено было дать ему двенадцать палок. Приказ был строгий, ослушаться такого нельзя. Но, покончив с наказанием, унтер взял ружье рядового, которому отсчитал двенадцать ударов, поставил его перед собой на землю и нажал ногой на курок. Пуля прострелила ему голову, и он упал мертвым. О случившемся было доложено королю, и король тут же отменил приказ о телесном наказании. Вот это, отец, был человек с чувством чести». — «Дурак он был, вот кто», — сказал брат. «Подавись ты своей честью!» — проворчал отец. Тогда внук взял свою саблю и ушел из дому, он пришел ко мне, в мою лачугу и со слезами рассказал мне все. Я не могла ему не посочувствовать: история, которую он мне рассказал, меня проняла, но под конец я ему все же сказала: «Не чти честь людскую, чти господа бога, ему одному честь воздавай». Я еще благословила его, следующий-то день был последним днем его отпуска, а он хотел еще лишнюю милю крюка дать, заехать в имение, где в господском доме жила в служанках моя крестница, которую он очень любил. Он собирался ее в жены взять; если господь бог мою молитву услышит, они скоро будут вместе. Он уже покончил счеты с жизнью, скоро и она расчет получит. Я уж и приданое собрала, на свадьбе гостей не будет, только я одна.

Старуха опять замолчала и, казалось, молится. Я размышлял о чувстве чести и о самоубийстве унтер-офицера. Дозволено ли христианину почитать такую смерть праведной? Мне хотелось, чтобы кто-нибудь вразумил меня.

Когда сторож прокричал час ночи, старуха сказала:

— Теперь у меня два часа осталось. А вы еще тут? Чего вы спать не идете? Завтра плохо работать будете и поругаетесь с мастером. Вы, добрый человек, каким рукомеслом занимаетесь?

Я не знал, как ей объяснить, что я писатель. Сказать «я человек, получивший образование», — я не мог, это было бы ложью. Удивительно, почему это немец всегда стесняется сказать, что он писатель. Людям низших сословий всего неохотнее говоришь, что ты по книжной части, потому что им тут же приходят на ум библейские книжники и фарисеи. Слово «писатель» не вошло у нас так прочно в язык, как выражение «homme de lettres» у французов, где писатели составляют как бы особый цех и в своих работах больше следуют определенным законам. Их даже спрашивают: «Ou aver-vous fait votre philosophie?» — «Где вы изучали философию?» — потому что француз сам по себе больше, чем немец, похож на человека с образованием. Но не только потому, что это слово не стало для немцев обиходным, не поворачивается у нас язык назвать у городских ворот свой род занятий, нет, нас скорее удерживает какая-то внутренняя стыдливость, чувство, которое нападает на всякого, кто свободно вкушает духовные блага и непосредственно получает дары неба. Люди с образованием стесняются меньше писателей, ведь обычно они оплатили годы учения, по большей части находятся на государственной службе, разделывают тяжелые бревна или трудятся в шахтах, где в изобилии надо откачивать воду. А так называемому поэту приходится особенно трудно, ведь в большинстве случаев он прямо со школьной скамьи взбежал на Парнас, и, по правде говоря, поэт по призванию, не имеющий другой профессии, внушает подозрение. Ему можно очень легко сказать: «Милостивый государь, у каждого человека, кроме мозга, сердца, желудка, селезенки, печени, есть также и душа, в которой обитает поэзия: тот, кто откармливает, перекармливает, закармливает один из своих органов в ущерб другим и даже делает из него статью дохода, должен испытывать стыд перед всем своим остальным организмом. У того, кто живет за счет поэзии, потеряно чувство равновесия: чрезмерно большая гусиная печень, как бы вкусна она ни была, как-никак указывает, что гусь болен». Кто не зарабатывает свой хлеб насущный в поте лица, должен в какой-то мере испытывать стыд, и это чувствует всякий, кто еще не окончательно увяз в чернильнице, когда ему приходится сказать, что он писатель. Все это приходило мне в голову, и я обдумывал, что сказать старухе.

— Я спрашиваю, каким рукомеслом вы занимаетесь,— сказала она, удивленная моим молчанием. — Почему вы не хотите сказать? Ежели вы не честным трудом занимаетесь, так еще не поздно взяться за честный, он всегда прокормит. Ведь не палач же вы и не доносчик, не затем здесь сидите, чтобы что-то у меня выведать? По мне, все одно, будьте кем хотите, скажите, кто вы? Ежели бы вы днем тут болтались, я подумала бы, что вы лентяй, этакий бездельник и дармоед, из тех, что подпирают стены, потому как их лень с ног валит.

Тут мне в голову пришло слово, которое, возможно, было более доступно ее пониманию.

— Матушка, — сказал я, — я пишу.

— Так бы сразу и сказали. Значит, пером на бумагу пишете. Так, так, при этом деле без хорошей головы и быстрых пальцев никак нельзя, да и без доброго сердца тоже. А не то, как бы не попало. Так вы писарь? Тогда, значит, вы можете сочинить прошение к герцогу, да такое, чтобы оно его сразу проняло и не валялось зря среди других прошений.

— Прошение, матушка, я, конечно, составить могу, — сказал я, — и постараюсь, чтобы оно было убедительным.

— Ну, это с вашей стороны очень даже благородно, — обрадовалась она.— Да вознаградит вас господь, да пошлет вам долгую жизнь, еще более долгую, чем моя, и до старости сохранит вам ту же добрую, спокойную душу, да пошлет он вам такую же хорошую ночь с розами и талерами, как послал мне, и доброго человека, чтобы сочинить прошение, ежели в том нужда будет. А теперь, милый человек, ступайте домой, купите лист бумаги и напишите прошение. Я еще час буду вас здесь дожидаться, а потом пойду к своей крестнице, вы тоже можете со мной пойти, она порадуется на прошение. У нее доброе сердце, да только пути господни неисповедимы.

После этих слов старушка опять умолкла, склонила голову и как будто читала молитву. Талер все еще лежал у нее на коленях. Она плакала.

— Матушка, что с вами, какое горе у вас на сердце? Почему вы плачете? — спросил я.

— Ну, а почему мне не плакать? Я плачу о талере, плачу о прошении, обо всем плачу. Ничего не поделаешь, все на земле куда как хорошо, не по нашим заслугам, самые горькие слезы и те сладостны. Видите золотого верблюда вон там, на аптеке? Как хорошо господь сотворил мир, так прекрасно, так чудесно! Да, только человек этого никак в разум не возьмет, а верблюду-то легче пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное. Но что же вы все еще здесь сидите? Ступайте, купите лист бумаги и принесите мне прошение.

— Матушка, — сказал я, — как могу я составить прошение, когда вы не сказали, о чем мне просить.

— Это я должна сказать? — удивилась она.— В чем же тогда ваше умение, ежели вам наперед все сказать надо? Тогда и удивляться нечему, что вам совестно назваться писарем. Ну, будь по-вашему. Сделаю, что могу. Напишите в прошении, что двое любящих должны упокоиться рядом и что не надо отправлять покойника в анатомию, где его тело разрежут на куски, ведь недаром поется:

Мертвым, мертвым придет пора пробудиться,

Чтобы на Страшный суд торопиться,—

и она снова залилась слезами.

Я догадывался, что ее гнетет горе, но в ее преклонных летах тяжесть его болезненно ощущается только временами. Она плакала, но на судьбу не роптала, слова говорила простые, не жалостливые. Я снова попросил ее рассказать мне, что привело ее в город, и она начала так:

— О моем внуке-улане я вам рассказывала, так вот, ему очень полюбилась моя крестница, это я вам тоже уже говорила, и он постоянно твердил пригожей Аннерль — так ее прозвали за красивую личность — о чести, чтобы она свою честь блюла и его честь тоже. Этой самой честью она среди всех деревенских девок выделялась и по лицу и по одеже. И одевалась-то она почище, и в обхождении куда больше вежливости требовала. Платье на ней как влитое сидело, а если ее какой парень за танцем чуть крепче прижмет или подымет повыше контрабасной кобылки, так она, бывало, придет ко мне и убивается, говорит, что это для ее чести обида. Ах, Аннерль всегда была не такой, как другие девушки. Иной раз неожиданно сорвет с себя обеими руками передник, словно он у нее горит, и тут же громко разрыдается. Но на то была своя причина, враг-то не дремлет, зубами в нее вцепился. Ах, надо было бы девочке не так за свою честь держаться, а больше о господе боге помышлять, не забывать его в нужде и, покорясь его воле, снести позор и от людей поношение, не думая о человеческой чести. Господь бы сжалился над ней и еще сжалится, увидите. Ах, они свидятся, ежели на то будет божья воля.

Уланы опять стояли во Франции, внук долго не писал, мы его уже похоронили и часто о нем плакали. А он был тяжело ранен и лежал в лазарете. Когда он вернулся в полк и был произведен в унтер-офицеры, он вспомнил, как два года тому назад сводный брат заткнул ему рот: он-де всего рядовой, а отец капрал, а потом вспомнил про французского унтер-офицера, вспомнил, как на прощанье твердил своей Аннерль о чести. Вот он и потерял покой, затосковал по дому. Ротмистр спросил, чего он грустит, тут он и сказал: «Ах, господин ротмистр, меня словно что-то зубами домой тянет». Его отпустили на побывку, офицеры полагались на него, потому и разрешили ему ехать на его полковом коне. Отпуск он получил на три месяца и должен был вернуться обратно, когда закупят для полка лошадей. Он очень спешил, но доверенную ему лошадь жалел и берег пуще прежнего. Одним утром его словно что подгоняло поспешить домой: это было накануне годовщины смерти его матери, ему все время чудилось, будто она бежит впереди и просит: «Каспер, окажи мне эту честь!» Я в этот день сидела у нее на могиле совсем одна и тоже думала: «Ох, был бы Каспер со мной!» Я сплела венок из цветов, из незабудок, повесила его на осевший крест, прикинула на глазок место возле могилы и подумала: вот тут я хочу лежать, а там пусть лежит Каспер, если господь бог приведет его умереть на родине, и все мы будем вместе, когда:

Мертвым, мертвым придет пора пробудиться,

Чтобы на Страшный суд торопиться.

Но Каспер не пришел, я, правда, не знала, что он близко и мог бы прийти. А его так и гнало поспешать: во Франции он часто вспоминал об этом дне и привез оттуда веночек из красивых золоченых цветов — матери на могилу, и для Аннерль тоже купил венок, чтобы она берегла его до свадебного дня.

Старуха замолкла и покачала головой. А когда я повторил ее последние слова: «Чтобы она берегла его до свадебного дня», она опять заговорила:

— Кто знает, может, я и умолю герцога. Ах, ежели бы только мне позволили его разбудить.

— Зачем? — спросил я.— Какая такая у вас просьба?

— Ох, о чем было бы просить, если бы жизнь не кончалась, о чем было бы просить, если бы жизнь не была вечной,— сказала она самым серьезным тоном, а потом повела свой рассказ дальше.

— Каспер запросто поспел бы в деревню уже к обеду, да утром в конюшне хозяин показал ему, что у лошади стерта холка, и при этом прибавил: «Слушай, друг, это кавалеристу чести не делает». Каспер принял его слова близко к сердцу, он облегчил седло, сделал все, что мог, и пошел пешком, ведя лошадь под уздцы. К вечеру он дошел до мельницы, он знал, что мельник старый приятель его отца, и попросился к нему переночевать. Мельник принял его как вернувшегося с чужбины дорогого гостя. Каспер поставил лошадь в конюшню, снял седло, положил его и ранец в угол и пошел в дом. Он расспросил мельника о своих семейных, узнал, что я, старая бабка, еще не померла, а отец и сводный брат здоровы и хорошо живут, вчера еще привозили на мельницу зерно; отец торгует лошадьми и рогатым скотом, торговля идет хорошо, и он теперь больше о своей чести заботится, уже не таким оборванцем ходит. Каспер порадовался от всего сердца, а потом спросил о пригожей Аннерль, мельник сказал, он-де ее не знает, но ежели это та самая, что служила в имении Розенхоф, так она, говорят, нанялась работать в герцогскую столицу, потому как там она чему хорошему научиться может и ей будет больше чести. Так он слышал год тому назад от розенхофского работника. Это тоже порадовало Каспера, хотя его и огорчило, что он ее не сразу увидит; все же он надеялся вскорости свидеться с ней в городе, думал, что там его встретит чисто одетая, нарядная Аннерль, уж она не посрамит его унтер-офицерского чина, когда в воскресный день он поведет ее на прогулку. Потом он порассказал о Франции, они поели, попили, Каспер помог мельнику засыпать зерно, затем тот отвел его ночевать в чердачную комнату, а сам лег внизу на мешках. Хотя Каспер и очень устал, но шум мельницы и думы о родной деревне не дали ему заснуть крепким сном. Он никак не мог успокоиться, все думал о покойной матери да пригожей Аннерль, о чести предстать перед семейными в унтер-офицерском чине. Наконец он тихонько уснул, но все время его беспокоили страшные сны. То ему виделась покойная мать, будто она, ломая руки, просит его о помощи, то снилось, будто он умер и его хоронят, но он, уже покойник, сам идет к могиле, а рядом идет пригожая Аннерль. Во сне он плакал, что товарищи по полку не провожают его, а на кладбище он увидел вырытую ему могилу рядом с могилой матери, и тут же могилу Аннерль, видел, будто отдает Аннерль веночек, что привез ей, а на могильный крест матери вешает ее веночек, а потом будто он оглянулся, а вокруг никого, только я да Аннерль, и кто-то ее за передник в могилу стащил, тогда и Каспер сошел в могилу и спрашивает: «Неужто здесь нет никого, и мне, честно несшему службу солдату, не будут отданы последние воинские почести, не будет дан залп?» И будто тогда он вытащил пистолет и сам свалил себя выстрелом на дно могилы. Да тут же от выстрела и проснулся, ему показалось, что зазвенели стекла в окнах. Он огляделся и опять слышит выстрел, да еще сквозь стук жерновов слышит шум и крики внизу в мельнице. Он вскочил с кровати и схватил саблю. В тот же миг открылась к нему дверь, и при свете луны он увидел двух человек с вымазанными сажей лицами; они бросились к нему, размахивая дубинками; обороняясь, он хватил одного саблей по руке, тогда оба выскочили вон и заперли за собой на засов дверь. Каспер напрасно пытался погнаться за ними, наконец ему удалось выбить доску из двери. Он пролез в это отверстие на лестницу и поспешил вниз на стоны и крики мельника; тот лежал связанный на мешках с зерном. Каспер развязал его и сразу бросился на конюшню за лошадью и ранцем, но ни лошади, ни ранца там не было. Вне себя от отчаяния поспешил он обратно и стал горько жаловаться на свое несчастье, — у него-де украли все его добро и вверенную ему лошадь, от ее пропажи он никак не мог утешиться. А мельник стоял перед ним с кошелем, полным денег, он достал его из шкафа, что был на чердаке. «Милый Каспер, успокойся, — сказал он, — я обязан тебе спасением моего достояния; разбойники покушались на мой кошель, что лежал наверху в чердачной комнате; благодаря тебе у меня все цело; твою лошадь, должно, угнали те, кто стоял на стреме, по седлу они поняли, что на мельнице ночует кавалерист, и выстрелами дали знать об опасности. Но не хочу, чтобы ты пострадал из-за меня, никаких денег не пожалею, все сделаю, чтобы найти твоего коня, а не найду, куплю тебе другого, сколько бы это ни стоило». Каспер сказал: «Подарка я не приму, мне честь моя запрещает, одолжите мне на крайний случай семьдесят талеров, а я дам вам расписку, что в течение двух лет верну деньги». На том и порешили. Они попрощались, и внук поспешил в свою деревню; там у самой околицы живет человек, поставленный окрестными помещиками чинить суд и расправу. Ему Каспер хотел все рассказать. Мельник остался дожидаться жены и сына, уехавших на свадьбу в соседнюю деревню. Потом он собирался пойти вслед за Каспером и тоже дать показания.

Ах, господин писарь, милый вы мой, вы только подумайте, как грустно было бедняге Касперу идти домой пешком, обобранным, а он-то думал гордо въехать в деревню на коне. Все у него украли: заработанные деньги — пятьдесят один талер, — свидетельство о производстве в унтер-офицерский чин, увольнительную и оба венка — на могилу матери да для пригожей Аннерль. Тяжело было у него на душе, вот так и добрался он в час ночи до родной деревни и постучался к судье, дом которого первый у въезда в деревню. Ему открыли, он сообщил о грабителях и перечислил все, что у него украли. Судья приказал ему не мешкая идти к отцу, потому как во всей деревне только у него есть лошади, и вместе с отцом и братом изъездить всю окрестность, авось они нападут на след грабителей; судья хотел тем временем собрать крестьян и послать их на поиски пешими, а когда придет мельник, обстоятельно допросить его. От судьи Каспер пошел в отцовский дом; проходя мимо моей лачуги, он услышал, что я пою церковные песнопения — думы о его покойной матери не давали мне спать,— он постучал и сказал: «Слава Иисусу Христу, милая бабушка, это я — Каспер». Ах, эти слова мне всю душу перевернули! Я бросилась к окошку, открыла его и со слезами обняла внука. Он рассказал о своей беде, но он очень торопился, ведь судья послал его к отцу, чтобы он безотлагательно пустился вдогонку за ворами — его честь требует, чтобы он вернул коня.

Уж и не знаю, как вам сказать, но при слове честь я так вся и затряслась от страха, я-то знала, какое еще тяжкое испытание, ниспосланное господом богом, ожидает его. «Исполняй свой долг, — сказала я,— а честь людскую не чти, чти только господа бога, ему одному честь воздавай!» Он поспешил на другой конец деревни, к Финкелям. Когда он ушел, я упала на колени. «Боже, храни его!» — просила я. Никогда еще не молилась я с таким страхом и трепетом, но все время при этом повторяла: «Господи, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли».

Каспер в безумном страхе побежал задами к отцовскому дому. Он перелез через забор в огород, услышал, что бежит из колодца вода, услышал, что ржет в конюшне лошадь, и весь похолодел. Он остановился как вкопанный: при свете луны он увидел двух мужчин, они отмывали грязь с лица. У Каспера замерло сердце. «Чертова сажа, никак ее не смоешь», — выругался один. — «Пойдем сперва в конюшню, — сказал другой,— обкорнаем коню хвост и подрежем гриву. А ранец ты в навоз глубоко зарыл?» — «Да»,— ответил первый. И они пошли в конюшню, а Каспер, обезумев от горя, кинулся вслед за ними, запер дверь конюшни на засов и крикнул: «Именем герцога! Сдавайтесь! Будете сопротивляться, пристрелю!» Ах, он задержал тех, кто угнал его лошадь — своего отца и сводного брата. «Я потерял честь, потерял честь! — убивался он. — Я сын бесчестного вора!» Услыхав эти слова, оба запертые в конюшне затряслись от страха. «Каспер, Каспер, голубчик, ради всего святого не губи нас! Каспер, мы тебе все вернем! Ради твоей покойной матери, ведь сегодня день ее смерти, смилуйся над отцом и братом!» Но Каспер не помнил себя от отчаяния и все время твердил: «Моя честь, мой долг!» А когда они хотели силой высадить дверь и выломать филенку из стены, Каспер выстрелил в воздух и завопил: «На помощь, на помощь! Воры, на помощь!» Услышав выстрелы и крики, во двор Финкеля бросились крестьяне, разбуженные судьей и уже собравшиеся, чтобы договориться, куда кому идти для поисков грабителей, ворвавшихся к мельнику. Старик Финкель все еще молил Каспера открыть дверь, но тот сказал: «Я солдат и обязан стоять на страже законности». Тут подошли судья с крестьянами. Каспер сказал: «Да помилует меня бог, господин судья, мой отец, мой брат — вот кто воры. Ох, лучше было бы мне не родиться, я держу их взаперти здесь в конюшне, мой ранец зарыт в навоз». Тут крестьяне бросились в конюшню, скрутили руки старику Финкелю и его сыну и потащили их в дом. А Каспер выкопал ранец, достал из него два веночка, но в дом не пошел, он пошел на кладбище, на могилу матери. Уже рассвело. Я была на лугу и сплела два веночка из незабудок — мне и Касперу, — думала, мы вместе уберем могилу его матери, когда он вернется после погони за ворами. Тут я услышала непривычный для деревни шум и галдеж, а я сутолоки не люблю, мне всего милей одной побыть, вот я и пошла на кладбище в обход, не деревней. Вдруг раздался выстрел, я увидела, как поднялся дымок, и заторопилась на кладбище, мой Каспер — ах, смилуйся над ним, Иисусе Христе! — мой Каспер лежал мертвый на могиле матери, он выстрелил себе в сердце, а венок, что он припас для Аннерль, прикрепил к пуговице мундира на том месте, где сердце. Венок для матери он уже повесил на крест. Увидя такое, я обомлела, думала, подо мной земля разверзнется, я упала на Каспера и запричитала: «Каспер, горемычный ты мой, что ты наделал? Кто рассказал тебе о твоей беде? Ох, почему я отпустила тебя, почему не рассказала всего сама! Господи боже, что скажет бедный отец, что скажет брат, когда найдут тебя здесь!» Я не знала, что из-за них-то он и наложил на себя руки; я думала, здесь совсем другая причина. А уж потом и того хуже стало: вижу, судья и крестьяне ведут связанными старика Финкеля с сыном. От горя у меня язык к гортани прилип, слова не могу вымолвить. Судья спросил, не видала ли я внука? Я указала туда, где он лежал. Судья подошел к нему, думал, что Каспер плачет на могиле матери, потряс его за плечо и вдруг увидел кровь. «Иисусе Христе! — воскликнул он. — Каспер наложил на себя руки!» Тут связанные Финкели с ужасом посмотрели друг на друга. Тело Каспера подняли и понесли рядом с ними в дом к судье. Женщины повели меня следом. Вся деревня по нем плакала. Ах, такого страшного пути у меня в жизни не было! Старуха опять умолкла.

— Матушка, — сказал я, — тяжелое у вас горе, но господь бог возлюбил вас: сильнее всего он карает возлюбленных своих чад. А теперь скажите мне, матушка, что побудило вас пуститься в такой дальний путь и о чем вы хотите просить герцога?

— Ну, понятно о чем, — сказала она совершенно спокойно. — О христианской могиле для Каспера и пригожей Аннерль, я и веночек, что для его свадебного дня Каспер купил, взяла, вот, смотрите, весь в крови!

Она вытащила из своего узелка и показала веночек, свитый из мишуры. При свете зарождающегося дня я разглядел, что он почернел от пороха и забрызган кровью. Я был потрясен горем бедной старушки и преисполнен уважения к тому величию, к той стойкости, с какими она несла свою тяжкую долю.

— Ах, матушка, — сказал я, — как же вы сообщите несчастной Аннерль о постигшей ее беде? Ведь от такого горя она может тут же потерять сознание. И о каком свадебном дне, для которого несете ей этот горестный венок, вы говорите?

— Милый человек, — сказала она, — идемте, проводите меня к ней, я ведь не могу идти быстро, мы поспеем как раз вовремя, а по дороге я вам все доскажу.

Она поднялась, спокойно прочитала утреннюю молитву, оправила платье, а свой узелок повесила мне на руку. Было два часа утра, рассветало, и мы двинулись в путь по тихим улицам.

— Ну, так вот, - повела свой рассказ старуха, — когда Финкеля с сыном заперли, меня позвали к судье. К нему в дом внесли тело Каспера, положили на стол и накрыли его уланской шинелью, а мне судья велел рассказать нее, что я знала и что в тот день под утро рассказал мне Каспер. Он все записал на бумагу, что лежала перед ним. Потом посмотрел на аспидную доску и бумажник, найденные у Каспера, там были какие-то счета, несколько рассказов про честь, и тот про французского унтер-офицера тоже, а под ним было что-то написано карандашом. Старуха дала мне бумажник, и я прочитал следующие предсмертные слова несчастного Каспера: «Я тоже не могу пережить свой позор. Отец и брат у меня воры, они даже меня обокрали; сердце мое обливалось кровью, но я обязан был задержать их и отдать под суд, потому что я солдат и служу своему государю. Моя честь не позволяет мне пощадить их. Пусть понесут заслуженное наказание, этого требует моя честь. Ах, попросите за меня, попросите о разрешении похоронить меня на кладбище как доброго христианина, здесь, где я застрелился, у могилы матери. Веночек, через который я стрелял, пусть бабушка отошлет пригожей Аннерль и передаст ей мой поклон. Ах, у меня разрывается сердце, так мне ее жаль, но нельзя ей стать женой человека, отец которого вор, она всегда дорожила своей честью. Милая, пригожая Аннерль, примирись, не горюй обо мне, и если ты меня хоть сколько-нибудь любила, не поминай меня лихом. Я же не виноват в моем позоре! Я так старался всю жизнь прожить, не поступаясь честью, я дослужился до унтер-офицерского чина и в эскадроне пользовался доброй славой. Я бы и до офицера дослужился, но тебя бы, Аннерль, не бросил, не посватался бы к благородной,— но сын вора, самолично задержавший и отдавший под суд отца, не может пережить свой позор. Аннерль, милая Аннерль, возьми веночек. Видит бог, я всегда был верен тебе! Возвращаю тебе твое слово, но прошу, не выходи замуж за такого, кто хуже меня, окажи мне эту честь. И, если можешь, походатайствуй, чтобы меня похоронили на кладбище как доброго христианина, и себя завещай похоронить здесь, если судьба приведет тебе помереть в наших краях. Милая моя бабушка тоже придет к нам, вот мы и будем все вместе. У меня в ранце пятьдесят талеров, положи их в банк для твоего первенького. Мои серебряные часы пусть пойдут пастору, если меня похоронят, как велит церковь. Лошадь, мундир и оружие принадлежат герцогу, бумажник — тебе. Прощай, дорогая, прощай, сокровище мое, прощай, милая бабушка, молитесь за меня, прощайте! Да простит мне бог — ах, я сделал это с отчаяния!»

Я не мог читать без горьких слез последние слова этого несчастного, несомненно благородного человека.

— Каспер, матушка, конечно, был очень хорошим человеком,— сказал я старухе, а она после этих моих слов остановилась, пожала мне руку и сказала дрожащим от волнения голосом:

— Да, он был лучше всех на свете. Но последние слова про отчаяние не надо было писать, ах, погубят они его, не будет ему могилы на кладбище как доброму христианину, отнесут его в анатомию. Ах, разве что вы, писарь, миленький мой, сможете ему помочь.

— В чем дело, матушка? — спросил я.— Что могут изменить эти его последние слова?

— Могут, — возразила она.— Судья сам мне сказал. Всем судьям вышел приказ хоронить как добрых христиан только тех самоубийц, что лишили себя жизни с черной меланхолии, а тех, что наложили на себя руки с отчаяния, отправляют на вскрытие; и судья сказал, раз Каспер сам признался в отчаянии, он обязан отправить его на вскрытие.

— Удивительный закон, — сказал я. — Ведь тогда при всяком самоубийстве можно возбудить дело для выяснения, что было причиной — черная меланхолия или отчаяние, и выяснение может затянуться на такой длительный срок, что в конце концов судья и адвокаты сами либо заболеют черной меланхолией, либо впадут в отчаяние, и их отправят на вскрытие. Но успокойтесь, матушка, наш герцог добрый государь; когда он узнает все дело, он, конечно, разрешит похоронить бедного Каспера рядом с матерью.

— Дай-то бог, — вздохнула старуха. — А теперь, писарь, миленький мой, слушайте дальше: когда судья все записал на бумагу, он отдал мне бумажник Каспера и венок для пригожей Аннерль, вот я вчера и побежала сюда, чтобы в великий для нее день дать ей на дорогу это утешение. Каспер умер вовремя; знал бы он все, он бы с горя ума лишился.

— А что же случилось с пригожей Аннерль? — спросил я старуху. — То вы говорите, что ей осталось всего несколько часов жизни, то о великом для нее дне и об утешении, которое принесет ей ваша печальная весть. Объясните же мне, в чем тут дело — то ли она выходит замуж за другого, то ли она больна, умирает? Для прошения надо все знать.

— Ах, писарь, миленький мой,— ответила старуха.— Что тут поделаешь, на то воля божья! Понимаете, когда Каспер пришел, я ведь не умерла с радости, когда Каспер себя жизни решил, я ведь не умерла с горя. Я бы этого не пережила, да господь бог смилостивился, послал мне беду еще горше. Да, я вам верно говорю, сердце мое не выдержало бы, на меня камнем навалилось это несчастье, но еще пущая беда — сломила его, как ледорез ломает плавучую льдину, и погнала прочь уже остывшие обломки... Я вам сейчас что-то расскажу, что-то очень-очень печальное.

Мать моей крестницы, пригожей Аннерль, приходилась мне родней и жила в семи милях от нас; когда она умирала, я была при ней. Она была вдовой бедного крестьянина; в молодости полюбился ей один охотник, но замуж за него она не пошла, потому как вел он распутную жизнь. В конце концов охотник докатился до того, что попал в тюрьму за убийство и ждал смертного приговора. Моя больная кума, уже не встававшая с постели, об этом прослышала и так убивалась, что с каждым днем ей становилось все хуже. Наконец, в свой смертный час, она поручила моим заботам миленькую мою крестницу, пригожую Аннерль, попрощалась со мной, а когда была уже при смерти, сказала: «Милая Анна-Маргарета, когда будешь в городе, где сидит в тюрьме бедняга Юрге, передай ему через тюремщика, что в мой смертный час я умоляю его обратиться к богу и, расставаясь с жизнью, от всего сердца молюсь за него и передаю ему поклон». Вскоре добрая моя кума умерла; когда ее схоронили, я взяла маленькую Аннерль на руки, ей тогда три годика было, и пошла с ней домой.

В предместье того городка, через который лежал мой путь, жил палач, славившийся как скотский лекарь, а наш староста поручил мне зайти к нему за каким-то снадобьем. Я вошла в дом и сказала хозяину, зачем пришла; он провел меня на чердак, где лежали всякие травы, чтобы помочь ему выбрать нужные. Аннерль я оставила в комнате. Когда мы вернулись, девочка стояла перед шкафчиком, висевшим на стене. Она сказала: «Бабушка, там мышь, слышишь, как стучит? Там мышь!»

Хозяин выслушал слова ребенка с очень серьезным видом, он быстро отворил шкафчик. «Помилуй нас, господи!» — воскликнул он, увидев, что его меч, висевший в пустом шкафу, раскачивается из стороны в сторону. Он снял его с гвоздя, я задрожала от страха. «Голубушка, прошу вас из любви к маленькой Аннерль возьмите себя в руки, не пугайтесь, — сказал он. — Дайте мне сделать ей мечом царапину вокруг шейки — меч закачался, он требует ее крови; если я не сделаю ей царапину, девочку ждет в жизни страшное испытание». Он взял на руки Аннерль, она подняла громкий крик, я тоже закричала и выхватила у него девочку. Тут в дверь вошел бургомистр, он ворочался с охоты и хотел привести на лечение больную собаку. Бургомистр спросил, почему поднялся такой крик. Аннерль плакала и кричала: «Он хочет меня зарезать!» Я со страха потеряла голову. Палач рассказал бургомистру, как было дело. Тот за такое, как он это назвал, суеверие строго выговорил и даже пригрозил палачу. Палач спокойно ответил: «Так думали мои деды и прадеды, так думаю и я». Тогда бургомистр сказал: «Франц, если бы вам почудилось, будто меч качнулся потому, что завтра в шесть утра вам предстоит обезглавить охотника Юрге и я почти тут же пришел вас об этом уведомить, тогда бы я это еще мог простить, но придумывать какую-то нелепую чушь и пугать малого ребенка просто грешно и глупо. Ведь уже взрослого человека можно довести до отчаяния, ежели ему расскажут, что такое дело случилось с ним в детстве. Нельзя вводить человека в искушение». — «Но и меч палача тоже нельзя», — буркнул Франц себе под нос и повесил меч в шкаф. Бургомистр поцеловал Аннерль, вынул из ягдташа булочку и дал ей, а потом спросил меня, кто я, откуда и куда иду; я рассказала ему о смерти моей кумы и о данном мне ею поручении к охотнику Юрге, и тогда он сказал: «Вы должны выполнить ее волю, я самолично сведу вас к нему; он ожесточен, но, может статься, в последние часы жизни смягчится сердцем, узнав, что хорошая женщина вспомнила о нем на своем смертном одре». Добрый бургомистр взял нас с Аннерль к себе в повозку, которая стояла у дома, и мы поехали в город.

Он отправил нас на кухню, кухарка сытно нас накормила, а к вечеру вместе со мной пошел к несчастному грешнику. Тот горько заплакал, когда я передала ему предсмертные слова моей кумы. «Господи боже, — воскликнул он, — пошла бы она за меня, разве бы я тогда до такого дошел!» Потом сказал, что хотел бы еще раз попросить к себе пастора и вместе с ним помолиться. Бургомистр обещал выполнить просьбу и похвалил Юрге за наступившую в его душе перемену; потом спросил, нет ли у него перед смертью какого желания, и пообещал, если сможет, его выполнить. «Ах, попросите добрую женщину, — сказал он, — вместе с дочуркой своей кумы прийти на мою казнь, это придаст мне силы в предсмертный мой час». Бургомистр стал просить меня, и я не могла отказать бедному, несчастному Юрге, хоть меня и брала жуть. Я подала ему руку и торжественно обещала выполнить его желание, и он, горько плача, упал на солому. Бургомистр пошел со мной к своему другу пастору, ему я сызнова все рассказала, и он отправился в тюрьму.

Ночевать меня с девочкой бургомистр оставил у себя, а утром я пошла в тяжкий путь к месту казни охотника Юрге. Я стояла впереди, рядом с бургомистром, и видела, как он переломил палку. Охотник Юрге произнес еще трогательное слово и так-то душевно посмотрел на меня и маленькую Аннерль, что стояла передо мной, потом поцеловал палача и вместе с пастором прочитал молитву; ему завязали глаза, он опустился на колени, и палач снес ему голову. «Иисусе Христе, матерь божия, святой Иосиф!» — вскрикнула я. Голова Юрге откатилась к Аннерль и вцепилась зубами ей в юбчонку, девочка громко заплакала. Я сорвала с себя передник и набросила его на страшную голову, тут к нам подбежал палач и с силой оторвал голову от девочкиной юбки. «Ах, матушка, матушка, что я вам вчера утром говорил? Я свой меч знаю, он живой!» Я со страха упала на землю. Аннерль громко плакала. Бургомистр был ошеломлен, он велел отвезти нас с Аннерль к нему домой; его жена одарила меня и мою крестницу платьями, а вечером бургомистр еще и денег дал, и многие жители городка, пожелавшие поглядеть на Аннерль, тоже, так что у меня двадцать талеров набралось и много всякой одежки для Аннерль. Вечером пришел пастор и долго мне толковал, чтобы я воспитала Аннерль в страхе божьем, а печальные предзнаменования пусть меня не тревожат, не надо обращать на них внимания, это козни нечистого. Потом он еще подарил мне для Аннерль красивую Библию, она и сейчас у нее, а на следующее утро добрый бургомистр велел отвезти нас за три мили домой. Ах, боже мой, боже мой! Ведь все сбылось!

Старуха умолкла.

Меня охватило страшное предчувствие. Я был потрясен ее рассказом.

— Бога ради, матушка, — воскликнул я, — что случилось с бедной Аннерль? Ей никак нельзя помочь?

— В нее как зубами что вцепилось, — сказала старушка, — сегодня ее должны казнить. Но она это с отчаяния, все о чести, о чести пеклась. Из-за этой самой чести и погибла: ее соблазнил знатный барин и бросил, она задушила своего ребенка тем самым передником, что я тот раз на голову охотника Юрге набросила, а она его потом тайком от меня взяла. Ах, в нее как зубами что вцепилось, как зубами, она это в беспамятстве сделала. Соблазнитель обещал жениться и сказал, что Каспер не вернется из Франции; она впала в отчаяние и сделала свое злое дело, а потом сама на себя заявила. В четыре утра ее казнят. Она написала, чтобы я пришла; я это и сделаю и принесу ей веночек от бедного Каспера и розу, что получила сегодня вечером. Ей в утешение. Ах, писарь, миленький мой, если бы вы в прошении могли выхлопотать, чтобы ее и Каспера похоронили на нашем кладбище.

— Все, все, что в моих силах, сделаю! — воскликнул я. — Сию же минуту бегу во дворец, там сейчас начальником караула мой друг, тот, что дал вам розу; упрошу его разбудить герцога, упаду к его ногам и буду умолять простить Аннерль.

— Простить? — холодно сказала старуха. — В нее же как зубами что вцепилось. Послушайте, милый человек, справедливость лучше прощения. Чему поможет прощение здесь? Все мы предстанем пред господом на Страшном суде.

Мертвым, мертвым придет пора пробудиться,

Чтобы на Страшный суд торопиться.

Понимаете, она не хочет помилования, ее обещали помиловать, если она назовет отца ребенка. Аннерль сказала: «Я задушила его ребенка, я хочу умереть, а сделать его несчастным не хочу. Я должна понести наказание и пойти туда, где мой ребенок. Я не назову отца, это может его погубить». Тогда ее приговорили к смертной казни. Ступайте к герцогу и просите, чтобы Каспера и Аннерль схоронили как добрых христиан! Ступайте, ступайте! Смотрите, вон господин пастор идет в тюрьму! Я попрошу его взять меня с собой к пригожей Аннерль. Если вы поторопитесь и умолите герцога разрешить схоронить их обоих как добрых христиан, то, может, еще успеете принести нам на место казни последнее утешение.

Мы подошли к пастору. Старушка рассказала ему, что приходится крестной матерью заключенной, и он охотно взял ее с собой в тюрьму. А я со всех ног бросился к герцогскому дворцу и счел за вселяющее надежду доброе предзнаменование, когда, пробегая мимо дома графа Гроссингера, услышал, как в беседке кто-то пел нежным голосом под аккомпанемент лютни:

Любви хотела милость,

Честь встала на пути

И говорит с любовью,

Что надо жить в чести.

Шла милость с розой алой,

Любовь фату взяла —

И честь их повенчала,

Ведь милость ей мила.

Ах, были и другие хорошие приметы! В ста шагах дальше я наткнулся на белую фату, лежащую на земле. Я поднял ее, в ней были благоуханные розы. Я продолжал бежать, в голове была одна мысль: господи, ее ждет помилование! Завернув за угол, я увидел человека, при моем приближении закрывшего лицо плащом и быстро повернувшегося ко мне спиной, чтобы я не разглядел его. Он мог бы этого не делать: я ничего не видел, ничего не слышал, внутри у меня звучало одно: помилование! Милость! Через решетчатые ворота я вбежал во двор герцогского дворца. Слава богу, портупей-юнкер граф Гроссингер, вышагивавший взад и вперед под цветущими каштанами перед кордегардией, уже шел мне навстречу.

— Дорогой граф, проводите меня к герцогу, — выпалил я, — сейчас же, безотлагательно, потом будет поздно, все будет потеряно!

Казалось, мое требование смутило его.

— Что вам вздумалось? В такой необычный час? — сказал он. — Невозможно. Приходите на смотр, тогда я вас представлю.

Земля горела у меня под ногами.

— Сейчас или никогда! — крикнул я. — Это необходимо, от этого зависит жизнь человека!

— Сейчас это невозможно, — резко оборвал он. — Для меня это дело чести: мне приказано сегодня ночью ни о ком не докладывать.

Услышав слово «честь», я пришел в отчаяние. Я вспомнил о чести Каспера, о чести Аннерль и воскликнул:

— Проклятая честь! Именно для того, чтобы не пренебречь последней возможностью, оставленной этой самой честью, я обязан прибегнуть сейчас к герцогу, вы обязаны доложить обо мне или я буду громко взывать к герцогу.

— Только посмейте, я прикажу запереть вас в кордегардии, — гневно сказал Гроссингер. — Вы фантазер. Вам неизвестны все обстоятельства.

— Мне известны, известны ужасные обстоятельства, — возразил я. — Мне необходимо к герцогу, дорога каждая минута! Если вы сейчас же не доложите обо мне, я сам побегу к герцогу.

С этими словами я шагнул к лестнице, которая вела в покои герцога, но тут я заметил встреченного мною закутанного в плащ человека, который тоже спешил к лестнице. Гроссингер силой повернул меня спиной к нему, чтобы я не мог его разглядеть.

— Безумец, что вы делаете! — шепнул он.— Замолчите, успокойтесь, вы погубите меня!

— Почему вы не задержали того человека, что поднимается сейчас по лестнице? — спросил я.— У него не может быть более срочного, более безотлагательного дела, чем у меня. Ах, мне спешно, спешно нужно к герцогу. Дело идет о несчастной соблазненной, жалком создании!

— Вы видели человека, который поднялся к герцогу, — сказал Гроссингер, — если вы упомянете о нем хоть словом, вам придется иметь дело с моей шпагой; именно потому, что он поднялся наверх, вам туда нельзя, у герцога с ним дела.

Тут в окне герцогского покоя появился свет.

— Боже мой, у него свет, он встал! — воскликнул я.— Мне необходимо к нему. Ради всего святого, пропустите меня, или я подыму крик, буду звать на помощь.

Гроссингер взял меня за локоть и сказал:

— Вы пьяны, идемте в кордегардию. Я ваш друг, выспитесь и продиктуйте мне ту песню, что пела ночью старуха, которая сидела у порога дома, когда я шел мимо с дозором. Песня эта меня очень интересует.

— Как раз об этой старухе и ее близких я и должен говорить с герцогом! — воскликнул я.

— О старухе? — переспросил Гроссингер. — О ней говорите со мной, сильные мира сего этим не интересуются. Быстро идемте в кордегардию.

Он хотел увести меня, но тут часы на башне дворца пробили половину четвертого. Звон отозвался у меня в сердце воплем о помощи, и я крикнул во всю силу своего голоса: «Помогите, ради всего святого, помогите несчастному, соблазненному созданию!»

Гроссингер как обезумел. Он хотел зажать мне рот, но я сопротивлялся, боролся. Он ударил меня по голове, выругался; я ничего не чувствовал. Он крикнул караульных; капрал и несколько солдат уже бежали из кордегардии, чтобы схватить меня, но тут окно в покое герцога отворилось:

— Портупей-юнкер Гроссингер, что там за шум? — послышался голос герцога. — Проводите его наверх, сейчас же!

Я не стал ждать Гроссингера, я устремился вверх по лестнице, пал к ногам смущенного герцога, который с недовольным видом приказал мне встать. Он был в сапогах со шпорами, но притом в шлафроке, который он старательно придерживал на груди.

Подгоняемый необходимостью спешить, я передал герцогу в самом сжатом виде все, что старая бабушка рассказала мне о самоубийстве улана, о несчастье пригожей Аннерль, и умолял его, если помиловать ее невозможно, хотя бы на несколько часов отложить казнь и повелеть похоронить обоих как добрых христиан. «Ах, помилуйте, помилуйте ее! — воскликнул я, вытаскивая из-за пазухи поднятую мной белую фату с розами. — Эту фату, которую я нашел по дороге сюда, я воспринял как предзнаменование помилования!»

Герцог с волнением выхватил у меня фату, он сжимал ее в руках, а когда я сказал: «Ваша светлость! Эта бедная девушка — жертва ложного понятия о чести. Ее соблазнил дворянин, он обещал ей жениться. Ах, она такая хорошая: она готова умереть, только бы не назвать его». - Замолчите, ради бога замолчите. — перебил меня прослезившийся герцог. Затем он повернулся к Гроссингеру, стоявшему в дверях:

— Быстрей, скачите с этим человеком верхом, загоните лошадей, только поспейте вовремя к месту казни,— сказал он, с нетерпением торопя Гроссингера, — прикрепите к шпаге эту фату, размахивайте ею и кричите: «Помилована, помилована!» Я еду следом.

Гроссингер взял фату, от страха и спешки он сильно изменился, казалось, передо мной не человек, а привидение. Мы бросились в конюшню, сели на лошадей и помчались галопом. Как безумный выскочил он из ворот дворца. Когда он привязывал фату к шпаге, у него вырвался крик: «Иисусе Христе, моя сестра!» Я не понял, в чем дело. Он поднялся на стременах, размахивая шпагой и крича: «Помилована, помилована!» Мы увидели на верху холма помост, а вокруг толпу народа. Развевающаяся фата пугала мою лошадь. Я плохой наездник и не поспевал за Гроссингером, он летел во весь опор. Я напрягал последние силы. Судьба была немилосердна: поблизости проводились артиллерийские учения, канонада заглушала наши крики. Гроссингер свалился, толпа расступилась, я увидел в просвет, как на утреннем солнце блеснула сталь — боже мой, это блеснул меч палача! Я подскочил ближе, услышал плач и причитание толпы. «Помилована, помилована!»— выкрикнул Гроссингер и, размахивая белой фатой, как безумный ринулся к помосту — палач поднял ему навстречу окровавленную голову пригожей Аннерль, глядевшую на него со скорбной улыбкой. «Господи, помилуй меня! — воскликнул он и упал на тело Аннерль, распростертое на земле. — Люди, убейте меня, я ее соблазнитель, я ее убийца!»

Толпу охватила ярость мщения. Женщины и девушки пробились вперед, стащили его с мертвого тела, стали топтать ногами. Он не защищался, стража была бессильна сдержать рассвирепевшую толпу. Тут раздались крики: «Герцог, герцог!» Он ехал в коляске, рядом сидел, закутавшись в плащ, юноша в надвинутой на глаза шляпе. Народ приволок Гроссингера. «Господи Иисусе, мой брат!» — высоким женским голосом воскликнул молодой офицер в коляске. «Замолчите!» — приказал ему ошеломленный герцог. Он выпрыгнул из коляски, юноша хотел выскочить следом. Герцог весьма неделикатно впихнул его обратно, и тут обнаружилось, что молодой человек — переодетая офицером сестра Гроссингера. Герцог приказал положить истерзанного, окровавленного, лишившегося сознания Гроссингера в коляску, сестра, отбросив осторожность, накрыла его своим плащом, и все увидели, что на ней женское платье. Герцог был смущен, но собрался с мыслями и приказал отвезти графиню и ее брата к ним домой. Это происшествие в какой-то мере утихомирило яростную толпу.

Герцог громко сказал офицеру начальнику караула: - Графиня Гроссингер увидела, как ее брат промчался мимо их дома с вестью о помиловании и пожелала присутствовать при столь радостном событии; когда я для той же цели проезжал мимо, она стояла у окна и попросила меня взять ее с собой. Я не мог отказать. Чтобы не обращать на себя внимания, она надела плащ и шляпу брата, но, потрясенная ужасным случаем, не учла того, что именно этот ее костюм может вызвать всякие нежелательные толки. Но как могло случиться, господин лейтенант, что вы не охранили графа Гроссингера от черни? Это большое несчастье, что он, упав вместе с лошадью, не поспел вовремя, но он тут не виноват. Всех, кто причастен к столь жестокому обращению с графом, я приказываю арестовать и отдать под суд!

В ответ на речь герцога, толпа подняла крик: «Он негодяй, он ее соблазнил, он убийца пригожей Аннерль, он сам сознался, подлый человек, мерзавец!»

Герцог, бледный как полотно, подошел ближе к помосту: он хотел посмотреть на тело пригожей Аннерль. В черном платье с белыми бантами лежала она на зеленой лужайке. Старуха бабушка, равнодушная ко всему, что творится вокруг, приставила голову своей крестницы к ее телу и прикрыла передником страшное место на шее. Она сложила ей руки на Библии, на той, которую пастор соседнего городка подарил маленькой Аннерль, на голову ей надела золоченый веночек, а на грудь положила ту розу, что этой ночью получила в подарок от Гроссингера, не ведавшего, кому он ее дарит.

— Прекрасная несчастная Аннерль! — сказал герцог, увидев казненную. — Жалкий обольститель, ты опоздал! Ты одна, бедная бабушка, не оставила ее до последней минуты!

Увидев, что я поблизости, он обратился ко мне:

— Вы говорили мне о последней воле капрала Каспера, его письмо при вас?

Тогда я обратился к старухе:

— Матушка, дайте мне бумажник Каспера, — сказал я. — Его светлости угодно прочитать последнюю волю вашего внука.

— Вы опять тут, — проворчала старуха, равнодушная ко всему вокруг. — Сидели бы уж лучше дома. Прошение-то написали? Да теперь уж поздно, я не могла утешить бедняжку в последние ее минуты. Ах, я солгала ей, сказала, что ее и Каспера похоронят как добрых христиан, да она мне не поверила.

— Вы не солгали, матушка, — прервал ее герцог. — Этот человек сделал все, что было в его силах. Всему виной упавшая лошадь. Аннерль будет погребена как добрая христианка, возле матери славного Каспера. Пастор скажет над их могилой проповедь на слова: «Чти господа бога, ему одному честь воздавай!» Каспера погребут с воинскими почестями как портупей-прапорщика: его эскадрон даст над могилой три залпа, на гроб положат шпагу Гроссингера, погубителя Аннерль.

С этими словами герцог взял все еще лежавшую на земле шпагу Гроссингера с привязанной к ней белой фатой и, сняв фату, накрыл им Аннерль.

— Пусть эта несчастливая фата, которая должна была принести ей помилование, вернет ей честь. Она умерла честной смертью и заслужила помилование, фата будет положена ей в гроб.

Он отдал шпагу офицеру, начальнику караула.

— Сегодня во время смотра вы получите мой приказ о погребении улана и этой несчастной девушки, — сказал он.

Затем он громко, растроганным голосом прочел последние слова Каспера. Старушка-бабушка со слезами радости, словно счастливейшая из смертных, обняла его колени.

— Успокойтесь, — сказал он ей, — до последнего дня вашей жизни вы будете получать пенсию, а вашему внуку и Аннерль я повелю поставить памятник.

Затем он приказал отвезти старуху и гроб с телом казненной в дом к пастору, а оттуда к ним в родную деревню, где пастор должен будет позаботиться о погребении.

Тут подошли адъютанты с лошадьми, и герцог обратился ко мне:

— Сообщите моим адъютантам вашу фамилию, я вызову вас. Вы проявили человеколюбие и весьма похвальное рвение.

Адъютант записал мое имя и фамилию и сказал несколько любезных слов. Герцог вскочил в седло и, сопровождаемый благословениями и добрыми пожеланиями толпы, поскакал в город. Тело пригожей Аннерль и добрую старенькую бабушку отвезли в дом к пастору, и следующей ночью она вместе с пастором уехала обратно в родную деревню. К вечеру прибыл туда офицер со шпагой Гроссингера и эскадроном улан. Итак, на гроб славного Каспера положили шпагу Гроссингера и свидетельство о производстве в младший офицерский чин и похоронили рядом с пригожей Аннерль около могилы его матери. Я тоже поспешил туда и вел старушку-бабушку, радовавшуюся, как ребенок, но почти все время молчавшую. Когда же уланы дали третий залп над могилой Каспера, она упала мертвой. Она тоже легла в могилу рядом со своими. Да пошлет им всем господь бог радостное воскресенье из мертвых!

Тихонечко встанут они на пороге:

Сидят ангелочки в высоком чертоге.

Господь появится перед вами,

И вспыхнет радуга над головами.

Кто эту молитву мою не забудет,

Того господь никогда не осудит.

Аминь!

Вернувшись в столицу герцогства, я узнал, что граф Гроссингер умер, он, как мне сказали, отравился. Дома у себя я нашел письмо от него. Вот оно:

«Я очень многим Вам обязан. Благодаря Вам был обнаружен мой постыдный поступок, уже давно камнем лежавший у меня на сердце. Песню, что тогда пела старуха, я слышал от Аннерль, она не раз певала ее, Аннерль была на редкость благородная девушка. Я злой преступник, я дал ей письменное обещание жениться, она сожгла его. Она служила в прислугах у моей старой тетушки и часто страдала припадками меланхолии. Я овладел ее сердцем с помощью лекарственных снадобий, содержащих некую магическую силу. Да простит мне бог! Вы спасли также и честь моей сестры. Герцог любит ее, я был его фаворитом — ваш рассказ потряс его. Боже милосердный, помоги мне! Я выпил яд.

Иозеф граф Гроссингер».

Передник пригожей Аннерль, в который вцепилась зубами голова охотника Юрге, когда его обезглавили, хранится в герцогской кунсткамере. Сестру графа Гроссингера, как говорят, герцог возвел в княжеское достоинство, дав ей фамилию «Voile cie grace», что значит «фата милосердия», и собирается вступить с нею в брак. По слухам, при следующем смотре войск в окрестностях Д... на деревенском кладбище на могилах обоих несчастных, погибших жертвами чувства чести, будет поставлен и освящен в присутствии герцога и княгини памятник. Герцог очень им доволен; идея памятника, как говорят, принадлежит им обоим, и княгине и герцогу. Памятник олицетворяет ложное и истинное понятие о чести — две фигуры по обе стороны креста склоняются к его подножию. Справедливость с поднятым мечом стоит по одну его сторону, милосердие — по другую — протягивает фату. По слухам, в голове справедливости находят сходство с герцогом, в голове милосердия — с княгиней.




1. Транснефтеавтоматика1
2. Реферат- Перечень электротехнических изделий и оборудования (справочник)
3. задание например бег с заданной интенсивностью 60 70 80 или 90 от максимальной скорости
4. а центрування по ширині шліців ; б центрування по зовнішньому діаметру шліцевих виступів; в центрув
5. а Приветствуем Вас гости дорогие Приветствуем и пары молодые Встречает Вас прекрасная богиня Все
6. Двигательный аппарат человека
7. тематическое моделирование- Учебный курс - Тех
8. а вычислить интеграл А вычислить интегралB вычислить интегралB вычислить интегралB вычисл.html
9. тематизировать в своей книге первый дал теорию жанров и теорию родов литературы эпос драма лирика.
10. І. [1] Ви~трати виробни~цтва витрати різних видів економічних ресурсів сировини праці основних
11. на тему- Содержание права собственности и её правовые формы
12. Psychologische Typen Содержание Карл Густав Юнг и аналитическая психология.
13. детали машин2
14. Гарантії законност
15. 30 балів отримує студент який повністю розкрив зміст питанняправильно розуміє його сутність демонструє вмі
16. методическим обьединением вузов Российской Федерации по образованию в области менеджмента в качестве} ще
17. РЕФЕРАТОВ КУРСОВЫХ И ДИПЛОМНЫХ РАБОТ МАГИСТЕРСКИХ ДИССЕРТАЦИЙ Методические указания
18. АМукосєєва ldquo;rdquo; 2007р
19. реферат дисертації на здобуття наукового ступеня кандидата ветеринарних наук Харків ~
20. Основные вопросы, объясняющие материаловедение