Поможем написать учебную работу
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
29
Нищета историцизма К. Поппер
Popper K. R. The Poverty of Historicism. N.Y., 1964.
Поппер К. Нищета историцизма // Вопросы философии. 1992. № 8. С. 4979; № 9. С. 2248; № 10. С. 2958.
Поппер К. Нищета историцизма. Пер. с англ. М.: Прогресс-VIA, 1993. 187 с.
Памяти бесчисленных мужчин и женщин всех убеждений, наций и рас, павших жертвами фашистской и коммунистической веры в Неумолимые Законы Исторической Неизбежности.
Основной тезис данной книги что вера в историческую необходимость является явным предрассудком и что невозможно предсказывать ход человеческой истории научными или какими-либо другими рациональными методами восходит еще к зиме 1919-1920 гг. В основных чертах книга была закончена к 1935 г. и впервые была прочитана, как доклад, названный «Нищета историцизма», в январе или феврале 1936 г. на домашнем семинаре моего друга Альфреда Браунталя в Брюсселе. На этом заседании серьезный вклад в дискуссию сделал мой бывший студент Карл Хилфердинг, который вскоре стал жертвой гестапо и историцистских предрассудков Третьего Рейха. Были там и другие философы. Несколько позже я прочитал доклад на ту же тему в семинаре проф. Ф.А. фон Хайека в Лондонской школе экономики. Публикация была задержана на несколько лет, поскольку мою рукопись отвергло одно периодическое философское издание, в которое она была представлена на рассмотрение. Впервые она была опубликована по частям в журнале «Economica», N.S., в томе XI, № 41 и № 43, за 1944 г. и в томе XII, № 46, за 1945 г. Потом она вышла в виде книги в итальянском (Милан, 1954) и французском (Париж, 1956) переводах. Для настоящего издания текст переработан, внесены некоторые дополнения.
В своем докладе «Нищета историцизма» я попытался показать, что историцизм это бедный метод, который не приносит результатов. Но фактически тогда я не дал опровержения историцизма.
В дальнейшем мне удалось это сделать: я показал, исходя из строго логических оснований, что ход истории предсказать невозможно.
Доказательство содержится в статье «Индетерминизм в классической и квантовой физике», которую я опубликовал в 1950 году. Но эта статья меня уже не удовлетворяет. В дополнение к книге «Логика научного открытия» (оно называется «Постскриптум: двадцать лет назад») есть глава «Индетерминизм», в которой представлено, на мой взгляд, более разработанное доказательство.
Чтобы сообщить читателю о последних результатах своих исследований, я хочу в нескольких словах изложить основные принципы опровержения историцизма. Аргументы могут быть резюмированы в следующих пяти утверждениях:
(1) Ход человеческой истории в значительной степени зависит от роста человеческого знания. (Истинность этой предпосылки должны принять даже те, кто видит в человеческих идеях, в том числе научных, всего лишь побочный продукт материального развития, в каком бы смысле это последнее ни понималось.)
(2) Используя рациональные или научные методы, мы не можем предсказать, каким будет рост научного знания. (Это утверждение можно логически доказать с помощью приведенных ниже соображений.)
(3) Следовательно, мы не можем предсказывать ход человеческой истории.
(4) Это означает, что мы должны отвергнуть возможность теоретической истории, или исторической науки об обществе, которая была бы сопоставима с теоретической физикой. Невозможна никакая научная теория исторического развития, которая служила бы основой для исторического предсказания.
(5) Следовательно, основная цель историцистского метода (см. разделы 1116 данной книги) поставлена неверно: историцизм терпит крах.
Конечно, данная аргументация не отрицает возможности разного рода социальных предсказаний. Напротив, она вполне совместима с возможностью проверить социальные теории например, экономические, с помощью предсказания того, что определенное развитие будет иметь место при определенных условиях. Отвергается только возможность предсказания исторических изменений в той мере, в какой они зависят от роста нашего знания.
Решающий момент в данной аргументации утверждение (2). Я считаю само собою разумеющимся, что если существует рост человеческого знания, то мы не можем сегодня предвосхитить то, что будем знать только завтра. Думаю, это здравое рассуждение, однако оно не равносильно логическому доказательству. Доказательство утверждения (2), данное мною в упомянутых публикациях, достаточно сложно; и я бы не удивился, если бы были найдены более простые аргументы. Мое доказательство сводится к тому, что никакой научный предсказатель будь то человек или вычислительная машина не способен предсказать свои будущие открытия с помощью научных методов. Попытки таких предсказаний могут достичь результата, только когда событие произошло, когда уже поздно предсказывать: когда предсказание превратилось в ретросказание.
Этот аргумент, будучи чисто логическим, относится к научным предсказателям любой сложности, включая «общества» взаимодействующих предсказателей. Но это означает, что ни одно общество не может предсказывать именно научно, каким будет состояние его знания.
Моя аргументация несколько формальна, и потому можно заподозрить, что она не имеет реального значения, даже если ее логическая значимость несомненна.
Я попытался, однако, показать значение этой проблемы в двух монографиях. В более поздней работе «Открытое общество и его враги» я выбрал некоторые события из истории историцизма, чтобы проиллюстрировать его устойчивое и пагубное влияние на социальную и политическую философию от Гераклита и Платона до Гегеля и Маркса. В более ранней, «Нищете историцизма», впервые выходящей по-английски в виде книги, я попытался показать значение историцизма как весьма привлекательного интеллектуального построения. Я пытался проанализировать его логику нередко очень тонкую, неотразимую и столь обманчивую и доказать, что она страдает врожденной и непоправимой слабостью.
Пенн, Бакингемшир, К. Р. П.
Июль, 1957
Кое-кого из самых проницательных критиков моей книги озадачило ее название. Оно было задумано как намек на название книги К. Маркса «Нищета философии», которое, в свою очередь, отсылало к «Философии нищеты» Прудона.
Пенн, Бакингемшир, К. Р. П.
Июль, 19
Научный интерес к социальным и политическим вопросам возник не позднее, чем интерес к космологии и физике. В античности были моменты (я имею в виду теорию государства Платона и изучение государственных устройств Аристотелем), когда могло показаться, что наука об обществе продвинулась дальше, чем наука о природе. Но с Галилея и Ньютона физика, вопреки ожиданиям, достигла бóльших успехов, намного превзойдя все другие науки. Со времен Пастера, этого Галилея биологии, биологические науки почти догнали физику. Но в социальных науках, по-видимому, свой Галилей еще не появился.
При таком положении дел ученые, занимающиеся той или иной социальной наукой, крайне обеспокоены проблемами метода. В большинстве дискуссий по этому поводу они обращаются к методам наиболее процветающих наук, особенно физики. Была предпринята, например, сознательная попытка воспроизвести экспериментальный метод физики, что привело, во времена Вундта, к реформе в психологии. А начиная с Дж.С. Милля повторялись попытки в подобном же направлении изменить и метод социальных наук. В области психологии эти реформы могли иметь некоторый успех, несмотря на множество разочарований. Но в теоретических социальных науках, исключая экономику, от этих попыток остались разве что неоправдавшиеся ожидания. При обсуждении этих неудач сразу же встал вопрос о том, реально ли вообще использовать методы физики в общественных науках. Может быть, именно упрямая вера в применимость этих методов и привела эти исследования к плачевному состоянию?
Обсуждаемый вопрос подсказывает простую классификацию направлений мысли, обращенной к проблеме метода менее результативных наук. В соответствии с представлениями о применимости методов физики, мы можем разделить эти направления мысли на пронатуралистические и антинатуралистические, называя «пронатуралистическими», или «позитивными», те из них, которые поддерживают применение методов физики в социальных науках, а «антинатуралистическими», или «негативными», те, что выступают против использования этих методов.
Придерживается ли методолог антинатуралистических или пронатуралистических воззрений, принимает ли теорию, объединяющую те и другие, зависит в большой степени от его взглядов на характер изучаемой науки и ее предмета. Но позиция методолога будет зависеть также и от его представлений о методах физики. Я уверен, что это последнее самое важное. Корни многих серьезных ошибок в методологических дискуссиях мне видятся в широко распространенном непонимании методов физики. В особенности, я полагаю, эти ошибки проистекают из неправильной интерпретации логической формы физических теорий, методов их проверки и логической функции наблюдения и эксперимента. Мое утверждение заключается в том, что такое непонимание имеет серьезные последствия, и я попытаюсь это обосновать в III и IV главах данной работы. Я постараюсь показать, что различные и порой противоречащие друг другу аргументы и доктрины, как пронатуралистические, так и антинатуралистические, действительно основываются на неверном понимании физических методов. В I же и II частях я ограничусь объяснением антинатуралистических и пронатуралистических доктрин, которые составляют часть особой установки, общей для них обеих.
Эту установку, которую я намерен сначала разъяснить, а уж затем подвергнуть критике, я называю историцизмом. Такой подход нередко встречается в дискуссиях о методе социальных наук; и он часто используется без всякой критической рефлексии или даже принимается как само собой разумеющийся. Смысл, который я вкладываю в термин «историцизм», будет раскрываться на протяжении всей моей книги. Здесь же достаточно сказать, что под «историцизмом» я имею в виду такой подход к социальным наукам, согласно которому принципиальной целью этих наук является историческое предсказание, а возможно оно благодаря открытию «ритмов», «моделей», «законов» или «тенденций», лежащих в основе развития истории. Поскольку я уверен, что именно историцистская методология, в конечном счете, ответственна за неудовлетворительное состояние теоретических социальных наук (кроме экономической науки), мое изложение этих методологических концепций отнюдь не является беспристрастным. Однако я очень старался привести доводы и в пользу историцизма, чтобы предупредить будущую критику. Я стремился представить историцизм как хорошо продуманную и упорядоченную философию. И я, не колеблясь, выстраивал аргументы в его защиту, которые, насколько мне известно, сами историцисты никогда не выдвигали. Надеюсь, мне удалось выстроить позицию, по-настоящему заслуживающую критики. Другими словами, я пытался усовершенствовать теорию, которая часто выдвигалась, но, пожалуй, никогда не получала последовательного развития. Вот почему я умышленно выбрал для этой теории не совсем привычное название «историцизм». Путем введения такого термина я надеюсь избавиться от чисто словесных затруднений: теперь, я надеюсь, никто не испытает искушения спросить, действительно ли, или неотъемлемо ли, обсуждаемые здесь аргументы присущи историцизму, а также о том, что (действительно, собственно или же по существу) означает слово «историцизм».
В противоположность методологическому натурализму в области социологии, историцизм утверждает, что некоторые методы, типичные для физики, не могут быть использованы в социальных науках в силу фундаментальных различий между социологией и физикой. Физические законы, или «законы природы», согласно историцизму, действительны везде и всегда, ибо физическим миром правит система единообразий, неизменных по отношению к пространству и времени. Социологические же законы, или законы общественной жизни, в разных местах и в разные моменты времени различны. Историцизм хотя и допускает, что очень многие типичные социальные ситуации регулярно повторяются, но отрицает, что регулярности, наблюдаемые в социальной жизни, имеют характер неизменных регулярностей физического мира. Ведь первые зависят от истории, от особенностей культуры. Они зависят от специфической исторической ситуации. Поэтому не следует, например, без оговорок рассуждать о законах экономики; можно говорить лишь об экономических законах феодального периода или периода раннего капитализма и т.п.; всегда следует уточнять, о законах какого периода идет речь.
Историцизм утверждает, что в силу исторической относительности социальных законов большинство методов физики в социологии неприменимы. Типичные историцистские аргументы, на которых основана данная точка зрения, указывают на обобщение, эксперимент, сложность социальных явлений, затруднительность точного социального предсказания и на значение методологического эссенциализма. Я буду рассматривать эти аргументы один за другим.
Возможность обобщения и его успех в физических науках основываются, согласно историцизму, на всеобщем единообразии природы: на том наблюдении лучше сказать, пожалуй, предположении, что в примерно одинаковых обстоятельствах будут происходить сходные события. Считается, что принцип единообразия, значимый по отношению к любому месту пространства и к любому моменту времени, и лежит в основе методов физики.
Историцизм утверждает, что этот принцип совершенно бесполезен в социологии. Примерно одинаковые обстоятельства могут возникать только в рамках отдельного исторического периода. Они никогда не перейдут в другой период. Следовательно, в обществе нет никакого сохраняющегося единообразия, на котором могли бы основываться широкие обобщения, если не принимать во внимание тривиальных регулярностей, вроде тех, что выражаются в трюизмах, например: человеческие существа живут группами; запас одних богатств ограничен, запас же других, например воздуха, безграничен, и только первые могут иметь рыночную или меновую стоимость.
Согласно историцизму, метод, который игнорирует это ограничение и пытается обобщать социальные единообразия, неявно предполагает, что обсуждаемые регулярности повсеместны и вечны; так что методологически наивная точка зрения, согласно которой метод обобщения может быть заимствован социальными науками из физики, будет порождать ложную и ведущую к опасным заблуждениям социологическую теорию. Это будет теория, отрицающая развитие общества или его способность к значительным изменениям; или то, что развитие общества, если таковое существует, может влиять на основные закономерности социальной жизни.
Историцисты часто подчеркивают, что за такими ошибочными теориями обычно скрываются апологетические намерения. И действительно, учение о неизменных социологических законах легко допускает такие злоупотребления. Оно может оказаться, во-первых, доказательством того, что неприятные или нежелательные вещи должны приниматься как должное, поскольку они предопределены инвариантными законами природы. Например, «неумолимые законы» экономики призваны продемонстрировать тщетность законодательного вмешательства в вопросы заработной платы. Второе апологетическое злоупотребление предположением о неизменности социальных законов состоит в поощрении общего чувства неизбежности и тем самым готовности терпеть неизбежное спокойно и без протеста. Что есть, то и будет вечно, и попытки влиять на ход событий и даже оценивать их нелепы: нельзя идти поперек законов природы, и попытки преодолеть их могут привести только к беде.
Таковы, говорит историцист, консервативные, апологетические и даже фаталистические аргументы, которые являются необходимыми следствиями требования принять в социологии методы естественных наук.
На эти аргументы историцист возражает, что социальные единообразия существенно отличаются от единообразий в естественных науках. Они изменяются с переходом от одного исторического периода к другому, а движущей силой изменения является человеческая деятельность. Ведь социальные единообразия это не законы природы, а результат человеческой деятельности; и хотя можно сказать, что они зависят от человеческой природы, это означает лишь то, что природа человека способна изменять и, возможно, контролировать их. Следовательно, окружающий мир можно улучшить или ухудшить: активные реформы отнюдь не бесполезны.
Эти тенденции историцизма обращены к тем, кто испытывает потребность быть активным, вмешиваться, особенно в человеческие дела, отказываясь принять существующий порядок вещей как неизбежность. Предпочтение деятельности всяческому благодушию можно назвать «активизмом». Подробнее об отношениях историцизма и активизма я буду говорить в разделах 17 и 18. Здесь же я лишь процитирую небезызвестное поучение знаменитого историциста Маркса, замечательно выражающее «активистскую» позицию: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»1.
В физике применяется метод эксперимента, то есть осуществляется искусственный контроль, искусственное изолирование, и тем самым обеспечивается примерное воспроизведение определенных условий и последующих эффектов. Этот метод, очевидно, основан на той мысли, что в примерно одинаковых условиях будут происходить одинаковые события. Историцист заявляет, что этот метод не может быть применен в социологии. Он не был бы полезным, доказывает историцист, даже если и можно было бы его применить. Ибо, поскольку примерно одинаковые условия встречаются лишь в рамках какого-то одного исторического периода, результат любого эксперимента в социологии имел бы крайне ограниченное значение. Более того, искусственное изолирование исключило бы именно наиболее важные социологические факторы. Обособленное индивидуальное хозяйство Робинзона Крузо не может служить значимой моделью для экономики, проблемы которой вырастают именно из хозяйственного взаимодействия индивидов и групп.
Далее доказывается, что никакие действительно значимые эксперименты невозможны. Крупномасштабные эксперименты в социологии никогда не являются экспериментами в физическом смысле. Они выполняются не для того, чтобы продвинуть вперед знание как таковое, но чтобы достичь политического успеха. Они выполняются не в лаборатории, оторванной от внешнего мира; скорее, само их проведение изменяет общественную ситуацию. Социальные эксперименты никогда нельзя повторить в одних и тех же условиях, поскольку условия изменяются уже самими экспериментами.
Только что приведенный аргумент заслуживает уточнения. Историцизм отрицает возможность повторения крупномасштабных социальных экспериментов в совершенно одинаковых условиях, поскольку на условия повторного эксперимента с необходимостью влияет тот факт, что эксперимент уже проводился. В основании этого аргумента лежит та идея, что общество, подобно организму, обладает определенного рода памятью о том, что мы обыкновенно называем его историей.
Биологи могут говорить об истории жизни организма, поскольку организм частично обусловлен предыдущими событиями. Если такие события повторяются, то они теряют свою новизну для организма и приобретают оттенок привычности. Именно поэтому восприятие повторного события и восприятие первого события не одно и то же: восприятие повторения есть уже нечто новое. Поэтому повторение наблюдаемых событий может соответствовать возникновению новых восприятий у наблюдателя. Поскольку повторение формирует новые привычки, оно создает и новые привычные условия. Следовательно, общая сумма условий внешних и внутренних, при которых мы повторяем определенный эксперимент с одним и тем же организмом, не может быть настолько подобна сумме условий первого эксперимента, чтобы можно было говорить о буквальном повторении. Ведь даже точное повторение внешних условий должно было бы накладываться на изменившуюся внутреннюю ситуацию организма: организм учится на опыте.
Все это, согласно историцизму, справедливо и для общества, поскольку общество тоже имеет опыт: оно тоже имеет свою историю. Хотя общество может учиться только медленно, на (частичных) повторениях своей истории, все же не подлежит сомнению, что оно действительно учится, поскольку оно частично обусловлено своим прошлым. Иначе традиции и традиционные лояльность и озлобленность, вера и недоверие не играли бы такой роли в общественной жизни. Следовательно, в истории общества должно быть невозможным буквальное повторение; а это значит, что надо ожидать появления сущностно новых событий. История может повторяться, но никогда на одном и том же уровне; особенно это относится к событиям большой исторической значимости, оказывающим длительное влияние на общество.
В мире, описываемом физикой, ничего поистине и существенно нового произойти не может. Можно изобрести новую машину, но мы всегда можем рассматривать ее как новое соединение отнюдь не новых элементов. Новизна в физике есть просто новизна порядка или соединения. Историцизм утверждает, что, совершенно напротив, новое в жизни общества, как и в биологии, это существенно новое. Это новизна настоящая, не сводимая к новому расположению элементов. Ведь в социальной жизни старые факторы, войдя в новое соединение, на самом деле никогда не остаются теми же старыми факторами. Там, где ничто не повторяется в точности, всегда должно появляться действительно новое. Согласно историцизму, это важно учитывать при рассмотрении развития новых стадий или периодов в истории, каждый из которых существенно отличается от всех других.
Историцизм утверждает, что нет момента важнее, нежели зарождение действительно нового периода. К исследованию этой наиважнейшей стороны общественной жизни нельзя подходить по той дороге, что уже проторена в физике, где возникновение нового мы объясняем как новое расположение известных элементов. Даже если бы обычные методы физики можно было распространить на общество, их никогда нельзя было бы применить к самым важным его особенностям, таким как деление на периоды и возникновение нового. Однажды постигнув значение социальной новизны, мы должны отказаться от мысли, что применение обычных физических методов к проблемам социологии поможет нам понять проблемы общественного развития.
Существует еще одна сторона социальной новизны. Мы видели, что каждый случай, каждое единичное событие социальной жизни в определенном смысле ново. Оно может быть отнесено к одному классу с другими событиями; оно может чем-то напоминать эти события; но в определенном смысле оно всегда остается совершенно уникальным. Это приводит, покуда речь идет о социологическом объяснении, к ситуации, заметно отличной от ситуации в физике. Допустим, что, анализируя общественную жизнь, мы способны обнаружить и интуитивно понять, как и почему произошло какое-то отдельное событие, ясно понять его причины и следствия вызвавшие его силы и его влияние на другие события. Однако же может оказаться, что мы не способны сформулировать общие законы, которые могли бы служить описанием, в общих понятиях, таких причинных связей. Ибо только одна конкретная социологическая ситуация и никакая другая может получить правильное объяснение посредством тех сил, которые мы открыли. Да и эти силы вполне могут оказаться уникальными: они могут возникнуть лишь однажды, в этой конкретной социальной ситуации, и больше никогда.
Обрисованная вкратце методологическая ситуация имеет и другие аспекты. Один из них очень часто обсуждался (и здесь рассматриваться не будет), это социологическая роль некоторых выдающихся личностей. Другой это сложность социальных явлений. В физике мы имеем дело с гораздо менее сложными предметами исследования, да и те искусственно упрощаем, изолируя их в ходе эксперимента. Поскольку этот метод неприменим в социологии, мы лицом к лицу сталкиваемся с двойной сложностью: с невозможностью искусственного изолирования и с тем фактом, что общественная жизнь есть естественный феномен, который предполагает умственную деятельность индивидов, то есть психологию, которая, в свою очередь, предполагает биологию, которая опять-таки предполагает химию и физику. Тот факт, что социология идет последней в этой иерархии наук, ясно показывает нам потрясающую сложность факторов, составляющих социальную жизнь. Даже если бы и существовали неизменные социологические единообразия, подобные единообразиям в области физики, вполне могло бы статься, что мы не способны их найти, в силу упомянутой двойной сложности. Но если бы мы не могли их найти, тогда вряд ли имело бы смысл утверждать, что они тем не менее существуют.
Обсуждая пронатуралистические доктрины, мы покажем, что историцизм склонен подчеркивать важность предсказания в качестве одной из задач науки. (С этим я вполне согласен, хотя и не уверен, что одной из задач социальных наук является историческое пророчество.) Однако историцизм доказывает, что социальное предсказание очень затруднительно, не только в силу сложности социальных структур, но и в силу особой сложности, которая обусловлена взаимосвязью предсказаний и предсказанных событий.
Мысль, что предсказание способно влиять на предсказанное событие, очень стара. Эдип, согласно легенде, убил своего отца, которого раньше никогда не видел; и это было прямым результатом пророчества, побудившего отца оставить сына. Поэтому я называю «Эдиповым эффектом» влияние предсказания на предсказанное событие (или шире влияние информации на ситуацию, к которой эта информация относится); причем несущественно, направлено ли это влияние на осуществление или на предотвращение предсказанного события.
Историцисты недавно указали, что такого рода влияние может иметь место в социальных науках и что оно еще более затрудняет точные предсказания и ставит под угрозу их объективность. По мнению историцистов, из предположения, будто социальные науки могут так развиться, что будут давать точные научные предсказания любого социального факта или события, вытекали бы абсурдные выводы, и, следовательно, это предположение можно опровергнуть на чисто логических основаниях. В самом деле, если бы был придуман и стал известен особый социальный научный календарь (а он не мог бы долго держаться в секрете, поскольку в принципе его можно открыть заново), то он несомненно стал бы причиной действий, которые опрокинули бы его предсказания. Допустим, например, было бы предсказано, что цена акций в течение трех дней будет расти, а затем упадет. Тогда все, кто связан с рынком, на третий день стали бы продавать акции, вызывая падение цен в этот день и опровергая предсказание. Короче говоря, идея точного и подробного календаря общественных событий внутренне противоречива; и поэтому точные и детальные научные предсказания в социологии невозможны.
Подчеркивая трудность предсказания в социальных науках, историцизм, как мы видели, выдвигает аргументы, основанные на анализе влияния предсказаний на предсказанные события. Но это влияние, согласно историцизму, при определенных условиях может иметь важные последствия и для предсказателя. Подобные рассуждения играют некоторую роль даже в физике, где всякое наблюдение основано на обмене энергией между наблюдателем и наблюдаемым; это приводит к неопределенности физических предсказаний, которой обычно пренебрегают и которую описывают с помощью «принципа неопределенности». Можно утверждать, что эта неопределенность обязана своим существованием взаимодействию между наблюдаемым объектом и наблюдающим субъектом, поскольку оба они принадлежат одному и тому же физическому миру действия и взаимодействия. Как указывал Бор, в других науках, особенно в биологии и психологии, мы сталкиваемся с аналогичными ситуациями. Но нигде тот факт, что ученый и объект его исследования принадлежат к одному и тому же миру, не имеет более важного значения, чем в социальных науках, где он приводит (как уже говорилось) к неточности предсказания, которая имеет порой очень серьезные практические последствия.
В социальных науках мы сталкиваемся со всесторонним и сложным взаимодействием между наблюдателем и наблюдаемым, между субъектом и объектом. Знание о существовании тенденций, которые могут привести к какому-то будущему событию, и о том, что предсказание способно и само повлиять на предсказываемые события, по-видимому, воздействует на содержание предсказания; и эти воздействия могут оказаться достаточно серьезными и нанести ущерб объективности предсказаний и других результатов исследования в социальных науках.
Предсказание является социальным событием, которое может взаимодействовать с другими социальными событиями, в том числе и с тем, которое оно предсказывает. Предсказание может, как мы видели, ускорить это событие. Но легко заметить, что оно способно влиять также и по-другому. Если брать крайний случай, оно может даже стать причиной предсказываемого события: не будь событие предсказано, оно могло бы вообще не произойти. Возможен и другой крайний случай когда предсказание приближающегося события может привести к его предотвращению (и социологи, умышленно или по небрежности воздерживаясь от предсказания события, могут ему способствовать или стать его причиной). Ясно, что между двумя этими крайностями много промежуточных случаев. И предсказание, и воздержание от предсказания оба могут иметь много разных последствий.
Теперь ясно, что социологи должны вовремя осознать эти возможности. Социолог может, например, предсказывать что-либо, предвидя, что его предсказание станет причиной предсказанного события. Или он может отрицать, что определенное событие наступит, тем самым предотвращая его. И в обоих случаях он может соблюдать принцип, который, казалось бы, обеспечивает научную объективность: говорить правду и ничего, кроме правды. Но даже если социолог и сказал правду, это еще не означает, что он сохранил научную объективность; ибо, высказывая свои прогнозы (которые оправдываются наступающими событиями), он, возможно, повлиял на эти события в том направлении, которое лично для него предпочтительнее.
Историцист может согласиться, что эта картина несколько схематична; но он будет настаивать, что она резко выявляет тот момент, который мы находим в социальных науках почти повсеместно. Взаимодействие между мнениями ученого и социальной жизнью почти всегда порождает ситуации, в которых мы должны оценивать не только истинность этих мнений, но также и их действительное влияние на дальнейший ход событий. Социолог может стремиться к истине, но в то же время он всегда оказывает определенное влияние на общество. Сам тот факт, что его суждения действительно оказывают какое-то влияние, сводит их объективность к нулю.
До сих пор мы предполагали, что социолог действительно стремится найти истину и ничего, кроме истины; но историцист укажет на то, что описанная нами ситуация выявляет шаткость нашей позиции. Ибо там, где пристрастия и интересы оказывают такое влияние на содержание научных теорий и предсказаний, приходится всерьез усомниться в самой возможности распознать необъективность и ее избежать. Таким образом, мы не должны удивляться, обнаружив, что социальные науки имеют очень мало общего с объективным и идеальным поиском истины, какой мы видим в физике. Следует ожидать, что в социальных науках столько же тенденций, сколько их в общественной жизни, и столько же точек зрения, сколько в той интересов. И можно спросить, а не приводит ли этот аргумент историцистов к той крайней форме релятивизма, согласно которой объективность и идеал истины не имеют никакого отношения к социальным наукам, где решающим может быть только успех, политический успех.
Чтобы пояснить эти аргументы, историцист может сказать, что всегда, когда имеется определенная тенденция, внутренне присущая какому-то периоду социального развития, мы можем найти социологические теории, которые влияют на это развитие. Таким образом, социальная наука может выполнять роль повивальной бабки, помогающей рождению новых социальных периодов; но с таким же успехом она может служить, в интересах консерваторов, и тормозом для наступающих социальных изменений.
Такая точка зрения предполагает, что различия между социологическими учениями и школами можно рассматривать и объяснять, ссылаясь либо на пристрастия и интересы, преобладающие в конкретный исторический период (этот подход иногда называют «историзмом», и его не следует смешивать с тем, что я называю «историцизмом»), либо на их связь с политическими, экономическими или классовыми интересами (этот подход иногда называют «социологией знания»).
Большинство историцистов убеждены, что существует еще более глубокое основание считать, что методы физики не могут быть применены в социальных науках. Они утверждают, что социология, подобно всем «биологическим» наукам, то есть наукам, имеющим дело с живыми объектами, должна придерживаться не атомистского, а так называемого «холистского» метода. Ведь объекты социологии социальные группы ни в коем случае нельзя рассматривать как простые агрегаты личностей. Социальная группа есть нечто большее, чем просто общая сумма ее членов, и она также нечто большее, чем общая сумма чисто личных отношений, существующих в какой-либо момент между ее членами. Это легко видеть даже для простой группы, состоящей из трех членов. Группа, созданная А и В, по характеру будет отличаться от группы, состоящей из тех же членов, но созданной В и С. Это проясняет смысл утверждения о том, что группа имеет собственную историю и что структура группы в огромной степени зависит от ее истории (см. также раздел 3 «Новизна»). Группа легко может сохранить свой характер в неприкосновенности, если она теряет некоторых наименее важных участников. И возможно даже, что группа может сохранить многое от своего первоначального характера, даже если всех ее первоначальных членов заменить новыми. Но те же самые члены, которые теперь составляют данную группу, могли бы, вероятно, составить совсем другую группу, если бы они не вступили поодиночке в эту первоначальную группу, а создали бы вместо нее новую. Личности членов группы могут оказывать сильное влияние на ее историю и структуру, но этот факт, однако, не мешает группе иметь свою собственную историю и структуру; также и эти последние не заслоняют группу от сильного влияния личностей ее участников.
У всех социальных групп есть собственные традиции, институты, собственные обычаи. Историцизм утверждает, что мы должны изучать историю группы, ее традиции и установления, если хотим понять и объяснить ее как таковую на данный момент и если хотим понять, а то и предвидеть, ее дальнейшее развитие.
Присущая социальным группам целостность (the holistic character), тот факт, что их никоим образом нельзя полностью объяснить как простые совокупности их членов, проливает свет на проведенное историцизмом различие между новизной в физике, которая подразумевает только новые соединения или порядок совсем не новых элементов и факторов, и новизной в социальной жизни, настоящей и не сводимой к простым перестановкам. Ведь если общественные структуры вообще нельзя объяснить как соединения их частей или членов, тогда ясно, что с помощью такого метода нельзя объяснить и новые социальные структуры.
С другой стороны, физические структуры, по мнению историцистов, можно объяснить как простые «констелляции», или как простую сумму их частей вместе с их геометрической конфигурацией. Возьмем, например, Солнечную систему. Хотя, может быть, интересно изучить ее историю и это может пролить свет на ее теперешнее состояние, мы знаем, что в некотором смысле это состояние не зависит от истории системы. Структура системы, ее дальнейшее движение и развитие целиком определяются нынешней констелляцией ее членов. Если известны положения элементов системы друг относительно друга, их массы и количество движения в любой момент времени, то дальнейшее движение системы полностью задано. Мы не нуждаемся в дополнительном знании о том, какая из планет старше или что привнесено в систему извне: история структуры, хотя она и может быть интересной, ничего не добавляет к нашему пониманию ее поведения, механизма и ее будущего развития. Очевидно, что в этом отношении физическая структура значительно отличается от социальной структуры; последняя не может быть понята, так же как не может быть предсказано ее будущее, без тщательного изучения ее истории, даже если мы обладаем полным знанием о ее сиюминутной «констелляции».
Такие соображения явно предполагают тесную связь историцизма и так называемой биологической, или органической, теории социальных структур, теории, интерпретирующей социальные группы по аналогии с живыми организмами. И в самом деле, целостность (holism) считается общей характеристикой биологических феноменов; и холистский подход считается необходимым для понимания того, как история различных организмов влияет на их поведение. Холистские аргументы историцизма, таким образом, стремятся подчеркнуть сходство между социальными группами и организмами, хотя они и не приводят с необходимостью к принятию биологической теории социальных структур. Итак, хорошо известная теория существования духа группы, как держателя традиций группы, хотя сама по себе она и не является необходимой частью историцистской аргументации, все же тесно связана с холистскими воззрениями.
Мы рассмотрели главным образом некоторые характерные особенности социальной жизни, такие как новизна, сложность, органичность, целостность, и [выяснили], почему история распадается на периоды; эти особенности, согласно историцизму, не позволяют применять в социальных науках обычные физические методы. Отсюда следует, что для социального познания нужен метод «более исторический». Пытаться понять историю различных социальных групп интуитивно это требование является частью антинатуралистической разновидности историцизма, и эта последняя развивается иногда в методологическую доктрину, которая очень близка к историцизму, хотя и не связана с ним неизменно.
Согласно этой доктрине метод социальных наук, в противоположность методу естественных наук, должен основываться на понимании социальных явлений изнутри (intimate). В связи с этой доктриной обычно подчеркиваются следующие противоположности и контрасты. Физика стремится к причинному объяснению, социология к пониманию цели и смысла. В физике события объясняются строго и количественно, с помощью математических формул; социология же пытается понять историческое развитие в более «качественных» терминах, например, в терминах конфликтующих тенденций и целей, или в терминах «национального характера», или «духа века». Вот почему физика оперирует индуктивными обобщениями, в то время как социология может прибегнуть только к помощи сочувствующего (sympathetic) воображения. Этим же объясняется и то, почему физика может приходить к универсально значимым единообразиям и объяснять отдельные события как примеры такого единообразия, в то время как социология должна довольствоваться интуитивным пониманием уникальных событий и их роли в конкретных ситуациях, порожденных конкретной борьбой интересов, тенденций и судеб.
Я предлагаю различать три варианта теории интуитивного понимания. Согласно первому социальное событие является понятым, когда в результате анализа выяснено, какие силы его вызвали, то есть когда известны вовлеченные в это событие индивиды и группы, их цели или интересы и та власть, которой они могут располагать. Действия индивидов или групп понимаются здесь как соответствующие их целям, то есть способствующие извлечению их действительной или, по меньшей мере, воображаемой выгоды. Метод социологии мыслится здесь как воссоздание с помощью воображения либо рациональной, либо иррациональной деятельности, направленной на определенные цели.
Второй вариант идет дальше. Здесь допускается, что такой анализ необходим, особенно для понимания индивидуальных действий или деятельности групп, но утверждается, что для понимания социальной жизни нужно нечто большее. Если мы хотим понять смысл социального события, например определенной политической акции, то недостаточно понять, как и почему оно произошло, исходя из целей (teleologically). Помимо всего прочего, мы должны понимать его смысл и значение. Что здесь подразумевается под «смыслом» и «значением»? С точки зрения описываемого мной подхода ответ был бы таким: социальное событие не только оказывает определенное влияние, не только влечет за собой, в свое время, другие события, но сам факт его существования изменяет значение широкого круга других событий. Оно создает новую ситуацию, требующую переориентации и новой интерпретации всех объектов и всех действий в ближайшей конкретной области. Чтобы понять такое, например, событие, как создание в некоторой стране новой армии, необходимо проанализировать намерения, интересы и т. д. Но мы не можем полностью понять значение и смысл этого действия, не подвергнув анализу также и его значение для конкретной ситуации: военные силы другой страны, например, до настоящего момента надежно обеспечивали ее оборону, но теперь они могут оказаться совершенно недостаточными. Короче говоря, социальная ситуация в целом может изменяться даже раньше, чем произойдут какие-либо следующие фактические изменения, будь то физические или даже психологические; ибо ситуация может измениться задолго до того, как кто-либо заметит перемену. Таким образом, чтобы понять социальную жизнь, мы не должны ограничиваться простым анализом фактических причин и следствий, то есть мотивов, интересов и реакций, вызванных данным действием: мы должны понимать, что всякое событие играет определенную и особую роль в рамках целого. Значение события формируется его влиянием на целое, а значит, отчасти определяется целым.
Третий вариант теории интуитивного понимания идет еще дальше, в то же время вбирая в себя все, что утверждается в первом и втором вариантах. Здесь утверждается, что для понимания смысла или значения социального события требуется нечто большее, чем анализ его генезиса, последствий и ситуационного значения. Помимо этого, необходимо проанализировать объективные, глубинные исторические направления и тенденции (как, например, тенденции к расцвету или упадку определенных традиций или власти), преобладающие в данный период, а также вклад исследуемого события в исторический процесс, в ходе которого подспудные тенденции становятся явными. Полное понимание дела Дрейфуса, например, требует, помимо анализа его генезиса, последствий и ситуационного значения, уяснения того факта, что оно было проявлением соперничества двух исторических тенденций в развитии Французской Республики: демократической и автократической, прогрессивной и реакционной.
Третий вариант метода интуитивного понимания, с его вниманием к историческим направлениям или тенденциям, это позиция, которая в определенной степени предполагает применение заключения по аналогии от одного исторического периода к другому. Ведь хотя здесь полностью признается, что исторические периоды существенно отличаются один от другого и что ни одно событие не может полностью повториться в другой период общественного развития, но при этом допускается, что в разные периоды, возможно, очень далеко отстоящие друг от друга во времени, все же могут доминировать аналогичные тенденции. Нам говорят, что такие сходства или аналогии имеются, например, между предалександровской Грецией и Южной Германией накануне Бисмарка. Метод интуитивного понимания предполагает в таких случаях, что мы должны оценивать значение определенных событий, сравнивая их с аналогичными событиями более ранних периодов, что должно помочь нам предсказывать новые события, однако при этом никогда не забывая о том, что необходимо принимать во внимание и неизбежные различия между двумя периодами.
Таким образом, мы видим, что метод, позволяющий нам понять смысл социальных событий, должен выходить далеко за пределы причинного объяснения. Он должен быть холистским по своему характеру; он должен быть нацелен на определение роли события в рамках сложной структуры, в рамках целого, которое включает в себя не только одновременно существующие части, но также и следующие друг за другом во времени стадии развития. Вот почему третий вариант метода интуитивного понимания обыкновенно полагается на аналогию между организмом и группой и зачастую оперирует такими идеями, как ум или дух эпохи, источник и наблюдатель всех тех исторических тенденций или направлений, которые играют столь важную роль в определении смысла социологических событий.
Но метод интуитивного понимания согласуется не только с идеями холизма. Он прекрасно согласуется и с историцистским акцентом на новизне, поскольку новизна не может быть причинно или рационально объяснена, а может быть лишь интуитивно постигнута. Кроме того, из обсуждения пронатуралистических теорий историцизма будет видно, что между ними и нашим «третьим вариантом» метода интуитивного понимания, с его подчеркнутым вниманием к историческим тенденциям или «направлениям», также имеется очень тесная связь. (См., например, раздел 16.)
Среди противоположностей и контрастов, которые обычно подчеркиваются в связи с теорией интуитивного понимания, историцисты часто указывают на следующее. Они утверждают, что в физике события объясняются строгим и точным образом, с использованием количественных терминов и математических формул. Социология же пытается объяснить историческое развитие скорее в качественных терминах; например, в терминах противоборствующих тенденций и целей.
Аргументы, направленные против применимости количественных и математических методов в социологии, никоим образом не являются исключительно историцистскими. И действительно, такие методы отвергают иногда даже авторы, стоящие на жестко антиисторицистских позициях. Но самые убедительные аргументы против количественных и математических методов очень хорошо выявляют суть той точки зрения, которую я называю историцизмом; и эти аргументы я намерен обсудить.
Когда мы рассматриваем доводы против применения количественных и математических методов в социологии, на ум сразу приходит серьезное возражение: ведь фактически они с огромным успехом используются в некоторых социальных науках. Как можно, когда факты налицо, отрицать, что эти методы применимы в социологии?
Выступая против этого возражения, историцисты могут подкрепить свои доводы против применения количественных и математических методов характерными для их мышления аргументами.
Я вполне согласен может сказать историцист с вашими замечаниями, но все же есть огромная разница между статистическими методами в социальных науках и количественно-математическими методами в физике. Социальные науки, скажет он, не знают ничего, что можно было бы сравнить с математически сформулированными причинными законами физики.
Рассмотрим, например, физический закон (для света с любой данной длиной волны), гласящий, что чем ýже щель, через которую проходит луч света, тем больше угол отклонения этого луча. Физический закон такого типа имеет форму: «При определенных условиях, если величина А изменяется определенным образом, то и величина В тоже изменяется, причем предсказуемым образом». Другими словами, такой закон отражает зависимость одной измеримой величины от другой, и эта зависимость может быть выражена в строгих количественных терминах. Физика успешно выражает все свои законы в такой форме. Для того чтобы этого достичь, она должна была прежде всего выразить все физические качества в количественных терминах. Например, ей пришлось заменить качественное описание цветов скажем, яркого желто-зеленого их количественным описанием по типу «свет с определенной длиной волны и определенной интенсивности». Такой процесс количественного описания физических качеств является, очевидно, необходимой предпосылкой для количественного выражения физических законов причинности. Они позволяют нам объяснить, почему произошло то или иное событие; например, зная закон, выражающий соотношение между шириной щели и углом отклонения, мы можем объяснить, что причина роста угла отклонения состоит в сужении щели.
Социальные науки, утверждает историцист, также должны пытаться дать причинное объяснение. Они могут, например, попытаться объяснить империализм в терминах промышленной экспансии. Но стоит только подумать над этим примером, как сразу же станет ясно, что попытка выразить социологические законы в количественных терминах обречена на провал. Ибо если мы рассмотрим такое объяснение империализма, как «тенденция к территориальной экспансии усиливается с нарастанием индустриализации» (оно по крайней мере понятно, хотя, возможно, и не является верным описанием фактов), то очень скоро обнаружим, что у нас нет метода, который помог бы измерить тенденцию к экспансии или интенсивность индустриализации.
Суммируя историцистские аргументы, направленные против применения количественных и математических методов в социологии, получаем, что задача социолога дать причинное объяснение изменений, произошедших в ходе истории, с помощью таких социальных сущностей, как, например, государства, экономические системы или формы правления. А поскольку мы не знаем, каким образом выразить качественные особенности этих сущностей в количественных терминах, то никакие количественные законы не могут быть сформулированы. Таким образом, причинные законы в социальных науках, если таковые существуют, должны серьезно отличаться от причинных законов в физике, будучи качественными, а не количественными и математическими. Если социологические законы и определяют степень чего-либо, то формулируют это в очень смутных терминах и допускают, в лучшем случае, очень приблизительное измерение.
Получается, что качества будь то физические или не физические могут быть оценены только интуитивно. Аргументы, которые мы здесь обсудили, можно поэтому рассматривать как подтверждение тех аргументов, что выдвигались в защиту метода интуитивного понимания.
Подчеркивая качественный характер социальных событий, мы тем самым подходим к проблеме статуса терминов, которые обозначают качества: к так называемой проблеме универсалий, одной из старейших и наиболее фундаментальных проблем философии.
Эта проблема, из-за которой главным образом и ломали копья в средние века, восходит к философским идеям Платона и Аристотеля. Обычно ее интерпретируют как чисто метафизическую проблему; но, как и большинство метафизических проблем, ее можно переформулировать как проблему научного метода. Здесь мы будем иметь дело только с методологической проблемой, предпослав краткий очерк ее метафизической стороны в качестве введения.
В любой науке употребляются термины, которые называют универсальными, такие как «энергия», «скорость», «углерод», «белизна», «эволюция», «справедливость», «государство», «человечество». Они отличаются от терминов, которые мы называем единичными терминами или понятиями, вроде «Александр Великий», «Комета Галлея», «Первая мировая война». Такого рода термины являются именами собственными, ярлыками, прикрепленными с общего согласия к реальностям, которые они обозначают.
Вокруг природы универсальных терминов разыгрался длительный, порой становившийся ожесточенным спор двух направлений (parties). Одни утверждали, что универсалии отличаются от имен собственных только тем, что относятся к членам группы или класса единичных предметов, а не к какому-то одному единичному предмету. Для сторонника данной позиции универсальный термин «белый», например, представляет собой всего лишь ярлык, прикрепленный к группе различных предметов, скажем, снежинок, скатертей или лебедей. Такова номиналистская теория. Она противостоит учению, традиционно называемому «реализмом», название несколько обманчивое, как это видно из того факта, что этот «реализм» называли также «идеализмом». Поэтому я предлагаю назвать эту антиноминалистскую теорию по-другому, «эссенциализмом». Эссенциалисты отрицают, что сначала мы собираем единичные предметы в группу и затем приклеиваем к ним ярлык «белое». Скорее, считают они, каждую единичную белую вещь мы называем «белой» из-за определенного внутренне присущего ей свойства, которое она разделяет с другими белыми предметами, именно «белизны». Это свойство, обозначаемое универсальным термином, реалисты считают объектом, заслуживающим такого же исследования, как и отдельные предметы. Название «реализм» идет от утверждения, что универсальные объекты например, белизна реально существуют, помимо и кроме (over and above) единичных предметов или групп единичных предметов.) Поэтому утверждается, что универсальные термины обозначают универсальные объекты, точно так же как единичные термины обозначают отдельные (individual) предметы. Эти универсальные объекты (Платон называл их «формами» или «Идеями»), которые обозначаются универсальными терминами, называли также «сущностями» («essences»).
Но эссенциализм не только верит в существование универсалий (т.е. универсальных объектов); он также подчеркивает их важность для науки. Единичные объекты, считают эссенциалисты, обнаруживают много случайных черт, которые не представляют никакого интереса для науки. Возьмем пример из области социальных наук: интересы экономики сосредоточены на деньгах и кредите, но ее не волнуют конкретные внешние формы монет, банкнотов или чеков. Наука должна снимать слой случайного (accidental) и постигать сущность вещей. А сущность всегда представляет собой нечто универсальное.
Последние замечания указывают на некоторые методологические подтексты этой метафизической проблемы. Однако методологическая сторона проблемы, которую я собираюсь обсудить, фактически может рассматриваться независимо от метафизической. Мы подойдем к проблеме другим путем, так чтобы избежать вопроса о существовании универсальных и единичных объектов и о различиях между ними. Мы будем обсуждать только цели и средства науки.
Школа мыслителей, которых я предлагаю назвать методологическими эссенциалистами, была основана Аристотелем. Аристотель учил, что научное исследование должно постичь сущность вещей, чтобы объяснить их. Методологические эссенциалисты склонны формулировать научные проблемы в таких терминах, как: «что такое материя?», «что такое сила?», «что такое справедливость?» Они убеждены, что исчерпывающий ответ на такие вопросы, открывающий реальное, или сущностное, значение этих терминов и тем самым реальную, или истинную, природу обозначаемых ими сущностей, является по крайней мере необходимой предпосылкой научного исследования, если не его главной задачей. В противоположность этому, методологические номиналисты формулируют свои проблемы в таких, например, терминах: «как ведет себя данная частица материи?» или «как она движется в присутствии других тел?». Ибо методологические номиналисты утверждают, что задача науки только описать поведение предметов, и считают, что это следует делать посредством свободного введения новых терминов, везде, где это необходимо, или с помощью нового определения старых терминов везде, где в этом есть нужда, причем их первоначальным значением можно спокойно пренебречь. Ибо они считают слова просто полезными инструментами описания.
Большинство людей признáют, что в области естественных наук методологический номинализм победил. Физика не исследует, например, сущность атомов или света, но эти термины употребляются в ней совершенно свободно, чтобы объяснять и описывать определенные эмпирические наблюдения, а также в качестве названий для некоторых важных и сложных физических структур. Так же обстоит дело и в биологии. Философы могут требовать от биологов решения таких проблем, как «что такое жизнь?» или «что такое эволюция?». И биологи иногда откликаются на их требования. Тем не менее научная биология занимается в целом другими проблемами и использует описательные и объяснительные методы, очень похожие на те, что применяются в физике.
Таким образом, следовало бы ожидать, что в социальных науках методологические натуралисты предпочтут номинализм, а антинатуралисты эссенциализм. Однако фактически эссенциализм, видимо, имеет здесь превосходство; и он даже не сталкивался со сколько-нибудь серьезной оппозицией. Поэтому и было высказано предположение, что методы естественных наук являются в своей основе номиналистскими, социальная же наука должна принять методологический эссенциализм2. Доказывалось, что задача социальной науки понять и объяснить такие социологические реальности (entities), как государство, экономическое действие, социальная группа и т. д., что возможно только путем постижения их сущности. Всякая важная социологическая реальность предполагает универсальные термины описания, и было бы бессмысленно вводить новые термины, как это с успехом делается в естественных науках. Задача социальной науки состоит в том, чтобы описать такие реальности ясно и правильно, то есть отделить сущностное от случайного; но это требует знания сущности. Такие проблемы, как «что такое государство?» и «что такое гражданин?» (Аристотель считал их основными для своей «Политики»), «что такое кредит?», «в чем состоит существенное различие между человеком церкви и сектантом (или чем церковь отличается от секты)?» не только совершенно нормальны, но являются именно теми вопросами, на которые должны ответить социологические теории.
Хотя историцисты могут по-разному относиться к метафизической проблеме и иметь разные мнения относительно методологии естествознания, тем не менее, ясно, что в вопросе о методологии социальной науки они, скорее всего, встанут на сторону эссенциализма. Действительно, почти все историцисты, которых я знаю, занимают именно такую позицию. Однако стоит разобраться, объясняется ли это только общей антинатуралистической тенденцией историцизма или же существуют какие-то особые историцистские аргументы, которые могут быть приведены в защиту методологического эссенциализма.
Прежде всего, ясно, что здесь играет свою роль аргумент против применения количественных методов в социальной науке. Подчеркивание качественного характера социальных событий и интуитивного их понимания (в противоположность простому описанию) служит признаком позиции, близкой к эссенциализму.
Но есть и другие аргументы, которые поддерживают уже известное читателю направление мысли, более типичные для историцизма. (Между прочим, это практически те же самые аргументы, исходя из которых, согласно Аристотелю, Платон развил первую теорию сущностей.)
Историцизм подчеркивает важность изменения. Во всяком изменении, сказал бы историцист, обязательно есть то, что изменяется. Даже если ничто не остается неизменным, мы должны быть в состоянии идентифицировать то, что изменилось, чтобы вообще можно было говорить об изменении. Это сравнительно легко сделать в физике. В механике, например, все изменения есть движения, т.е. пространственно-временные изменения, физических тел. Однако социология, которая интересуется главным образом общественными институтами, сталкивается с гораздо бóльшими трудностями, поскольку эти институты не так просто идентифицировать, когда они претерпели изменение. В простом дескриптивном смысле невозможно считать общественный институт, каким он был до изменения и каким стал после изменения, одним и тем же институтом; если иметь в виду описание, институт может стать совсем иным. Натуралистическое описание современных институтов правительства Британии, например, вероятно, должно представлять их совершенно иными, нежели они были четыре столетия тому назад. Однако мы можем сказать, что пока есть правительство, оно остается в сущности одним и тем же, сколь бы значительные изменения оно ни претерпело. Его функция в современном обществе в сущности аналогична его прежней функции. Хотя вряд ли какие-либо описываемые черты остались прежними, сущностное тождество института сохранилось, что позволяет нам рассматривать один институт как измененную форму другого: в социальных науках мы не можем говорить об изменениях или развитии, не предположив некой неизменной сущности, а значит, не можем не принять методологический эссенциализм.
Очевидно, разумеется, что некоторые социологические термины, такие как депрессия, инфляция, дефляция и т.д., первоначально вводились в обиход чисто номиналистски. Но они не сохранили свой номиналистский характер. Как только изменяются условия, социологи начинают расходиться во мнениях относительно того, являются ли определенные феномены инфляцией или не являются; таким образом, стремление к точности может сделать необходимым исследование сущностной природы (или сущностного смысла) инфляции.
Поэтому о любой социальной реальности можно сказать, что она «может, если говорить о ее сущности, присутствовать в любом другом месте и в любой другой форме, а также может изменяться и в то же время оставаться фактически неизменной, или же изменяться иначе, нежели изменяется в действительности» (Гуссерль). Степень возможных изменений не может быть ограничена a priori. Нельзя сказать, какого рода изменения может выдержать некая социальная реальность, оставаясь при этом сама собою. Явления, которые с каких-то точек зрения сущностно различны, с других точек зрения могут быть сущностно тождественными.
Из развернутых выше историцистских аргументов следует, что простое описание социального развития невозможно; или, скорее, что социологическое описание никогда не может быть просто описанием в номиналистском смысле. И если социологическое описание не может обойтись без сущностей, то тем более это относится к теории социального развития. Кто же будет отрицать, что такие проблемы, как определение и объяснение характерных черт определенного социального периода, с его напряженностями и с внутренне присущими ему тенденциями и направлениями, сопротивляются любым попыткам трактовать их с помощью номиналистских методов?
Методологический эссенциализм поэтому может основываться на том историцистском аргументе, который действительно привел Платона к его метафизическому эссенциализму, на мысли Гераклита, что изменяющиеся предметы не поддаются рациональному описанию. Поэтому наука, или знание, предполагает нечто такое, что не изменяется, но остается тождественным само себе, сущность. История, т. е. описание изменений, и сущность, т. е. нечто, остающееся неизменным в ходе изменения, выступают здесь как соотносительные понятия. Но их соотносительность имеет еще и другую сторону: в определенном смысле сущность также предполагает изменение, а тем самым историю. Ведь если тот принцип предмета, который остается тождественным себе или неизменным, в то время когда предмет изменяется, является его сущностью (или идеей, формой, природой, субстанцией), тогда изменения, которые претерпевает предмет, высвечивают разные стороны, аспекты, возможности этого предмета, а значит и его сущность. Сущность, следовательно, можно интерпретировать как сумму или источник возможностей, внутренне свойственных предмету, а изменения или движения можно интерпретировать как реализацию или актуализацию скрытых возможностей его сущности. (Эта теория принадлежит Аристотелю.) Отсюда следует, что предмет, т.е. его неизменная сущность, можно познать только через его изменения. Если, например, мы хотим выяснить, сделан ли некоторый предмет из золота, мы должны разбить его или подвергнуть химическому исследованию, т.е. изменить и тем самым выявить скрытые в нем возможности. Точно так же сущность человека его личность можно узнать только потому, что она раскрывается в его биографии. Применяя этот принцип к социологии, мы приходим к заключению, что сущность, или истинный характер социальной группы, может обнаружить себя и быть изучена только через ее историю. Но если социальные группы можно познать только через их историю, тогда понятия, используемые для их описания, должны быть историческими понятиями. И действительно, такие социологические понятия, как японское государство, итальянская нация или арийская раса, едва ли можно интерпретировать иначе, нежели как понятия, основанные на изучении истории. То же самое относится к социальным классам: буржуазия, например, может быть определена только через ее историю, как класс, пришедший к власти в результате промышленной революции, отстранивший землевладельцев, борющийся с пролетариатом и побеждаемый им и т.д.
Эссенциализм может быть принят на том основании, что он позволяет нам увидеть тождественность в изменяющихся вещах, но со своей стороны он дает некоторые сильнейшие аргументы в поддержку доктрины, согласно которой социальные науки должны принять исторический метод, то есть в поддержку доктрины историцизма.
Хотя в основе своей историцизм и антинатуралистичен, он никоим образом не выступает против того, что в методах физических и социальных наук имеется некий общий элемент. Это объясняется тем фактом, что историцисты, как правило, придерживаются точки зрения (которую я полностью разделяю), что социология, как и физика, это отрасль знания, которая стремится быть одновременно и теоретической, и эмпирической.
Говоря, что социология является теоретической дисциплиной, мы имеем в виду, что она призвана объяснять и предсказывать события с помощью теорий или универсальных законов (которые она пытается открыть). Называя ее эмпирической, мы хотим сказать, что она опирается на опыт; что события, которые она объясняет и предсказывает, это наблюдаемые факты, и что та или иная теория принимается или отвергается на основании наблюдения. Когда мы говорим об успехе, достигнутом физикой, то имеем в виду успех ее предсказаний; и можно сказать, что успех предсказаний в физике то же самое, что эмпирическое подтверждение ее законов. Когда мы противопоставляем относительный успех социологии успеху физики, то предполагаем, что успех социологии тоже должен состоять, в основном, в подтверждении предсказаний. Отсюда следует, что определенные методы предсказание с помощью законов и проверка законов посредством наблюдения должны быть общими для физики и социологии.
С этим подходом я полностью согласен, несмотря на то, что считаю его одним из основных предположений историцизма. Но я не согласен с более детальным развитием этого подхода, приводящим к ряду идей, о которых я далее скажу. С первого взгляда может показаться, что эти идеи являются просто прямыми следствиями только что очерченного общего подхода. На самом же деле в них содержатся и другие положения, а именно антинатуралистические доктрины историцизма и, более конкретно, доктрина исторических законов или направлений.
Успех теории Ньютона и особенно ее способность задолго предсказывать расположение планет произвели на современных историцистов большое впечатление. Тем самым, заявляют они, доказана возможность долгосрочных прогнозов, показывающая, что старинные мечты о предвидении отдаленного будущего не выходят за пределы того, что может быть достигнуто человеческим разумом. На такую же высоту должны нацеливаться и социальные науки. Если астрономия может предсказывать затмения, почему бы социологии не научиться предсказывать революции?
Хотя мы и должны ставить такие высокие цели, нам никогда не следует забывать, скажет историцист, что социальные науки не могут надеяться, и даже не должны пытаться, достичь точности астрономических прогнозов. Точный научный календарь социальных событий, сравнимый, скажем, с морским календарем, логически невозможен (см. разделы 5 и 6). Даже если при помощи социальных наук и можно предсказывать революции, такое предсказание никогда не будет точным; здесь обязательно остается неопределенность и в деталях, и в сроках.
Признавая, даже подчеркивая изъяны в социологических предсказаниях в отношении деталей и точности, историцисты считают, что эти недостатки искупаются прогностической широтой и значимостью. Изъяны возникают главным образом из-за сложности социальных событий, их взаимосвязей и из-за качественного характера социологических терминов. Но хотя в результате социальная наука и страдает неопределенностью, в то же время качественные термины придают ей богатство и широту смысла. Вот примеры таких терминов: «столкновение культур», «процветание», «солидарность», «урбанизация», «польза» и т.д. Долгосрочные предсказания, неопределенность которых уравновешивается их широтой и значимостью, я предлагаю называть «предсказаниями широкого масштаба», или «крупномасштабными прогнозами». Согласно историцизму, именно такого рода предсказаниями и должна заниматься социология.
Несомненно, что такие крупномасштабные прогнозы долгосрочные прогнозы, охватывающие широкую область и не вполне определенные, в некоторых науках могут быть успешными. Примеры важных и весьма успешных широкомасштабных предсказаний можно найти в области астрономии. Таково предсказание активности солнечных пятен на основе периодических законов (важное для объяснения климатических изменений) или предсказание суточных и сезонных изменений в степени ионизации верхних слоев атмосферы (важное для радиосвязи). Такие предсказания напоминают предсказания солнечных затмений, ибо также имеют дело с событиями достаточно удаленного будущего, однако и отличаются от них, ибо нередко являются чисто статистическими и, во всяком случае, менее точными в деталях, сроках и других характеристиках. Итак, крупномасштабные предсказания сами по себе, видимо, не бесполезны. И если долгосрочные прогнозы в социальных науках вообще возможны, то совершенно очевидно, что они могут быть только крупномасштабными. С другой стороны, как это следует из нашего изложения антинатуралистических доктрин историцизма, краткосрочные прогнозы в социальных науках должны испытывать серьезные затруднения. Недостаток точности должен отражаться на них самым серьезным образом ибо по самой своей природе они имеют дело только с деталями, с мелкими подробностями социальной жизни, поскольку они ограничиваются краткими периодами. Но предсказывать детали, не гарантируя точности в деталях, довольно бесполезное занятие. Таким образом, если нас вообще интересуют социальные предсказания, то, согласно историцизму, крупномасштабные прогнозы (они же и долгосрочные) остаются не только самыми привлекательными, но и действительно единственными предсказаниями, которые стоит затевать.
Вопросы философии. 1992. № 10. с. 29-58
Доктрины историцизма, которые я называю пронтуралистическими, имеют много общего с антинатуралистическими доктринами, например, тоже испытывают влияние холизма и исходят из неправильного понимания методов естественных наук. Так как они представляют собой попытку копировать эти методы, исходящую из неверных посылок, их можно назвать «сциентистскими» (в том смысле, какой вкладывает в это слово профессор Хайек). Пронатуралистические доктрины не менее характерны для историцизма, чем антинатуралистические. Говоря более конкретно, мнение, что задачей социальных наук является открытие закона эволюции общества, позволяющее предсказывать его будущее (этот взгляд изложен в разделах 14-17), можно, видимо, считать основной историцистской доктриной. Ведь именно этот взгляд на общество, как проходящее в своем движении ряд периодов, приводит, с одной стороны, к противопоставлению изменяющегося социального и неизменного физического мира и тем самым к антинатурализму, с другой же является источником пронатуралистической и сциентистской веры в так называемые «естественные законы последовательности». Эта вера во времена Конта и Милля могла претендовать на поддержку со стороны долгосрочных прогнозов астрономии, а во времена менее далекие со стороны дарвинизма. Действительно, современную моду на историцизм можно считать просто частью моды на эволюционизм философию, которая обязана своим влиянием главным образом сенсационному столкновению между блестящей научной гипотезой об истории разных видов земных животных и растений, и более старой метафизической теорией, которая оказалась, между прочим, частью утвердившейся религиозной веры.
Эволюционной гипотезой мы называем такое объяснение множества биологических и палеонтологических наблюдений например, определенных сходств между различными видами и родами, которое основано на предположении об общем предке родственных форм. Эта гипотеза не является универсальным законом, хотя включает в себя некоторые универсальные законы природы, такие как законы наследственности, сегрегации и мутации. Она носит скорее характер частного (единичного или специфического) исторического суждения (имеющего такой же статус, как историческое суждение «У Чарльза Дарвина и Фрэнсиса Гальтона общий дедушка»). То, что эволюционная гипотеза является не универсальным законом природы, а частным (точнее единичным) историческим суждением о происхождении ряда земных растений и животных, несколько затемняется тем фактом, что термином «гипотеза» довольно часто обозначаются универсальные законы природы. Но не следует забывать, что мы очень часто используем этот термин и в другом смысле. Например, было бы, несомненно, правильно считать предположительный медицинский диагноз гипотезой, хотя такая гипотеза носит единичный и исторический характер и не является универсальным законом. Другими словами, тот факт, что все законы природы являются гипотезами, не должен заслонять от нас другого не все гипотезы являются законами; особенно это касается исторических гипотез, которые, как правило, являются не универсальными, а единичными суждениями об отдельном событии или ряде таких событий.
Но возможен ли некий закон эволюции? Возможен ли научный закон в том смысле, какой имел в виду Т. Хаксли, когда писал: «… нужно быть просто бессердечным философом, чтобы … сомневаться в том, что наука рано или поздно … откроет закон эволюции органических форм неизменный порядок той великой цепочки причин и следствий, звеньями которой являются все органические формы, и древние и современные»?
Я убежден, что на этот вопрос надо ответить «нет» и что поиск закона «неизменного порядка» в эволюции не вмещается в рамки научного метода, будь то в биологии или в социологии. Мои доводы очень просты. Эволюция жизни на Земле или эволюция человеческого общества есть уникальный исторический процесс. Можно допустить, что такой процесс происходит в соответствии с причинными законами всех видов, например, законами механики, химии, наследственности и сегрегации, естественного отбора и т.д. Его описание, однако, есть не закон, но всего лишь единичное историческое суждение. Универсальные законы есть утверждения, относящиеся ко всем процессам определенного рода; и хотя нет причин отрицать, что единичное наблюдение может побудить нас сформулировать универсальный закон и что мы даже можем натолкнуться на истину, -ясно, что любой закон, как бы он ни был сформулирован, должен быть дополнительно проверен, чтобы по-настоящему войти в науку. Но нельзя проверить универсальную гипотезу, или найти закон природы, приемлемый для науки, если мы ограничены наблюдением одного уникального процесса. В этом случае мы не можем также предвидеть будущий ход процесса. Наивнимательнейшее наблюдение за одной развивающейся гусеницей не позволит нам предсказать ее превращение в бабочку. Что касается истории человеческого общества а именно она главным образом нас здесь и интересует, то наш аргумент был сформулирован Фишером; «Люди… разглядели в истории сюжет, ритм, предопределенный образец… Я же вижу лишь то, как одна неожиданность сменяется другой… лишь один великий факт, по отношению к которому, поскольку он уникален, невозможны никакие обобщения…»
Как можно ответить на этот аргумент? Сторонники закона эволюции могут занять две основные позиции. Они могут (а) отрицать наше утверждение об уникальности эволюционного процесса или (б) настаивать на том, что в процессе эволюции, даже если он уникален, мы можем различить направление или тенденцию и сформулировать гипотезу, которая определяет эту тенденцию, а также проверить эту гипотезу на будущем опыте. Позиции (а) и (б) не исключают одна другую.
Позиция (а) восходят к идее высокой античности, идее, согласно которой жизненный цикл рождения, детства, молодости, зрелости, старости и смерти характерен не только для отдельных животных и растений, но также для обществ, народов, даже, возможно, для «мира в целом». Платон воспользовался этим древним учением в своей интерпретации упадка и гибели греческих полисов и Персидской империи. Обращались к нему также Макиавелли, Вико, Шпенглер и, недавно, профессор Тойнби в своем внушительном «Исследовании истории». В соответствии с этим учением история повторяется и законы жизненного цикла цивилизаций, например, можно исследовать так же, как жизненные циклы некоторых видов животных. Следствие этой доктрины, хотя и вряд ли заложенное в ней изначально, состоит в том, что наш аргумент, основанный на утверждении уникальности эволюционного или исторического процесса, теряет свою силу. Однако же я не намерен отрицать (как, я уверен, и профессор Фишер) ни того, что история может иногда в определенных отношениях повторяться, ни того, что параллель между определенными типами исторических событий, такими как становление тираний в Древней Греции и в наше время, может быть важной для исследователя политической власти. Но ясно, что все случаи повторения таят в себе совершенно разные обстоятельства, которые могут оказать сильное влияние на дальнейшее развитие. Следовательно, у нас нет основания ожидать, что какое-то видимое повторение исторического развития и далее пойдет параллельно своему прототипу. Уверовав однажды в закон повторяющихся жизненных циклов на основе спекулятивных аналогий или, возможно, унаследовав веру Платона, мы без лишних сомнений станем находить историческое подтверждение своей вере почти повсюду. Но это просто один из многих примеров метафизических теорий, которые вроде бы подтверждаются фактами; однако, если присмотреться, оказывается, что эти факты отобраны исходя из тех теорий, которые они призваны проверять.
Обращаясь к положению (б), согласно которому мы можем установить, а потом экстраполировать тенденцию или направление эволюционного движения, прежде всего отметим, что оно сложилось под влияниям и используется для поддержки некоторых циклических гипотез, представленных в (а). Профессор Тойнби, например, в поддержку положения (а) выражает такие взгляды, характерные для (б): «Цивилизации это не статические состояния общества, а динамические движения, имеющие характер эволюции. Они не только не могут остановиться, но и не могут изменить своего направления, не нарушив собственных законов движения… Здесь налицо почти все элементы, приводимые сторонниками (б): идея социальной динамики (в противоположность социальной статике), идея эволюционных движений обществ (под влиянием социальных сил), наконец, идея направлений (так же как хода и скоростей) таких движений, которые нельзя изменить, не нарушив законов движения. Все термины, выделенные курсивом, заимствованы социологией из физики, и их усвоение привело к ряду непониманий, поразительно грубых, но очень характерных для сциентистского злоупотребления терминами физики и астрономии. Вероятно, эти недоразумения не причинили большого вреда вне историцистского цеха. В экономике, например, употребление термина „динамика“ (а сейчас термин „макродинамика“ в моде) не может вызывать возражений, что вынуждены признать даже те, кому он не нравится. Но и этот термин вошел в употребление благодаря попытке Конта привить в социологии установившееся в физике различие между статикой и динамикой; и, без сомнения, в основе этой попытки лежит грубое непонимание. Дело в том, что общество, которое социолог называет „статическим“, совершенно аналогично тем физическим системам, которые физик назвал бы „динамическими“ (хотя и „стационарными“). Типичный пример Солнечная система; она является прототипом динамической системы в физическом смысле, но, поскольку она без конца повторяется (или является „стационарной“), не растет и не развивается, не обнаруживает никаких структурных изменений (не считая тех, что не относятся к области небесной динамики, а потому здесь могут быть опущены), она, несомненно, относится к таким социальным системам, которые социолог назвал бы „статическими“. Этот момент весьма важен в связи с претензиями историцизма, поскольку успех долгосрочных предсказаний в астрономии всецело зависит от этого повторяющегося, а в социологическом смысле статического, характера Солнечной системы, от того факта, что мы можем пренебречь здесь симптомами исторического развития. Именно поэтому было бы явной ошибкой предполагать, что эти динамические долгосрочные предсказания для стационарной системы закрепляют возможность крупномасштабных исторических пророчеств для нестационарных социальных систем.
Очень похожие недоразумения налицо и в применении к обществу других терминов из физики, перечисленных выше. Часто это совершенно безвредно -например, когда мы описываем изменения в социальном устройстве, в способах производства и т.д. как движения. Но мы должны четко понимать, что просто употребляем метафору, и притом вводящую в заблуждение. Ведь, говоря в физике о движении тела или системы тел, мы не имеем в виду, что они претерпевают какое-то внутреннее или структурное изменение, но хотим сказать только, что это тело или система изменяют свое положение относительно некоторой (произвольно взятой) системы координат. Социолог же, напротив, под „движением общества“ имеет в виду структурное или внутреннее изменение. Соответственно, он будет думать, что движение общества следует объяснять с помощью сил, тогда как физик считает, что так надо объяснять только изменения движения, но не само движение. Идеи скорости социального движения, его следа, хода или направления тоже не причиняют вреда, до тех пор пока употребляются лишь для передачи некоторого интуитивного впечатления: но если с их употреблением соединяется нечто вроде научных претензий, то они становятся просто научным жаргоном, точнее, холистским жаргоном. Положим, любое изменение измеримого социального фактора например, рост населения можно графически представить как линию, точно так же как путь движущегося тела. Но ясно, что такая диаграмма не отображает того, что называют движением общества, поскольку ведь и стационарное население может испытать радикальный социальный сдвиг. Мы можем, конечно, соединить несколько диаграмм в одно многомерное изображение. Однако и итоговая диаграмма не дает представления о пути движения общества; она говорит нам не больше, чем вместе взятые отдельные диаграммы; она представляет не движение „общества в целом“, но только изменения его отдельных, произвольно выбранных сторон. Мысль о движении общества как такового, представление, будто общество, подобно физическому телу, может двигаться как целое, по определенному пути и в определенном направлении, является просто холистским недоразумением.
Надежда на то, что мы в один прекрасный день откроем „законы движения общества“, точно так же, как Ньютон открыл законы движения физических тел, есть просто результат непонимания. Поскольку не существует движения общества, сколько-нибудь подобного или аналогичного движению физических тел, то не может быть и соответствующих законов движения.
Однако, и об этом надо сказать, в существовании тенденций или направлений социального изменения вряд ли можно сомневаться: их может вычислить любой статистик. Разве нельзя сравнить их с ньютоновским законом инерции? Я бы ответил так: тенденции, а точнее, допущение их существования является зачастую полезным статистическим приемом. Но тенденции не являются законами. Суждение о существовании некой тенденции экзистенциальное, а не универсальное. (Универсальный закон, с другой стороны, не утверждает существования; напротив, как было показано в конце раздела 20, он утверждает невозможность того или другого явления.) И суждение, утверждающее существование тенденции в определенный момент времени и в определенном месте, является единичным историческим суждением, а не универсальным законом. Практическое значение этой логической ситуации велико: мы можем основывать научные предсказания на законах, но никак не на простом существовании тенденций (это известно каждому грамотному статистику). Тенденция (в качестве примера опять можно взять рост населения), которая продержалась сотни и даже тысячи лет, может измениться в течение десятилетия, а то и быстрее.
Важно подчеркнуть, что законы и тенденции в корне отличаются друг от друга. Нет сомнения, что именно привычка путать тенденции с законами и вместе с тем интуитивное признание тенденций (таких как технический прогресс) питают главные доктрины эволюционизма и историцизма учений о неумолимых законах биологической эволюции и непреложных законах движения общества. Те же путаница и интуиции кроются и за Контовым законом о последовательности стадий, теорией, которая очень влиятельна по сей день.
Известное со времен Конта и Милля различение между законами сосуществования (будто бы относящимися к статике) и законами последовательности (будто бы относящимися к динамике), вероятно, поддается разумной интерпретации как различение между законами, которые не включают в себя понятие времени, и законами, в формулы которых время входят (например, законы о скоростях). Но Конт и его последователи имели в виду не совсем это. Говоря о законах последовательности, Конт подразумевал законы, определяющие последовательность „динамического“ ряда явлений в том порядке, в каком мы их наблюдаем. Важно понять, что „динамических“ законов последовательности, как их понимает Конт, не существует. Таких законов в динамике явно нет. (Я имею в виду динамику [в собственном смысле].) Наибольшим приближением к ним в области естественных наук Конт, возможно, это и имел в виду являются свойственные природе периодичности, такие как смена времен года, фазы Луны, повторение затмений, а то и качания маятника. Но такие периодичности, которые физик расценил бы как динамические (хотя и стационарные), в контовском смысле терминов были бы скорее „статическими“; и в любом случае их едва ли можно назвать „законами“ (поскольку они зависят от особых условий, преобладающий в нашей Солнечной системе; см. следующий раздел). Я буду называть их „квазизаконами последовательности“.
Вот что главное: хотя и можно признать, что любая действительная последовательность явлений развертывается в соответствии с законами природы, важно понять, что практически ни один ряд, скажем, из трех или более причинно связанных конкретных событий не выстраивается в соответствии с каким-то одним законом природы. Когда ветер раскачивает дерево и Ньютоново яблоко падает на землю, никто не станет отрицать, что эти события можно описать в терминах законов причинности. Но какой-то один закон, скажем закон тяготения, и даже какая-то одна определенная группа законов не смогут описать действительную или конкретную последовательность событий, связанных причинной связью; помимо закона тяготения, мы должны принять во внимание законы, учитывающие силу ветра; резкие движения ветки; напряжение черенка; повреждения, образовавшиеся на яблоке в результате толчков; и все это сопровождается еще химическими процессами, вызванными повреждениями, и т.д. Представление, что любой конкретный ряд или последовательность событий (кроме таких случаев, как качание маятника или движение Солнечной системы) можно описать или разъяснить с помощью какого-то одного закона или определенной группы законов, попросту ошибочно. Нет ни законов последовательности, ни законов эволюции.
Однако Конт и Милль рассматривали свои исторические законы последовательности стадий как законы, определяющие ряд исторических событий в порядке их действительного следования. Это ясно из того, как Милль говорит о методе, который „состоит в попытке, путем изучения и анализа основных фактов истории, открыть … закон прогресса; этот закон, будучи однажды установлен, должен … позволить нам предсказывать будущие события, точно также как в алгебре, установив несколько членов бесконечного ряда, мы можем открыть принцип регулярности в их образовании и предсказать, каким будет следующий участок ряда для любого числа членов, по нашему желанию“. Сам Милль настроен критически по отношению к этому методу, но его критицизм вполне допускает, что можно открыть законы последовательности, аналогичные законам математической последовательности, хотя и выражает сомнение в том, может ли „порядок последовательности стадий, … какой представляет для нас история“, быть настолько „строго единообразным“, чтобы сравниться с математической последовательностью.
Итак. мы видим, что не существует законов, которые определяли бы последовательность такого „динамического“ ряда событий. С другой стороны, могут существовать тенденции, носящие „динамический“ характер, например, рост населения. Можно предположить поэтому, что Милль и имел в виду тенденции, когда говорил о „законах последовательности“. И это подозрение подтверждает сам Милль, называя свой исторический закон прогресса тенденцией. Обсуждая этот „закон“, он выражает „убеждение … в том, что общая тенденция есть и останется, несмотря на случайные и временные отклонения, тенденцией к улучшению, тенденцией к более счастливому и лучшему состоянию. Это … является …. теоремой науки“ (имеется в виду социальная наука). То, что Милль всерьез обсуждает, вращаются ли „явления человеческого общества“ „по орбите“ или же двигаются поступательно, „по траектории“, вполне согласуется с обсуждаемой нами путаницей между законами и тенденциями, а равно и с холистским представлением об обществе, якобы способном „двигаться“ как целое, скажем, как планета.
Дабы избежать недоразумений, хочу пояснить, что я убежден в том, что оба они и Конт, и Милль внесли огромный вклад в философию и методологию науки: в частности, я имею в виду акцент, сделанный Контом на законах и научных предсказаниях, его критику эссенциалистской теории причинности, а также его и Милля учение о единстве научного метода. Однако их доктрина об исторических законах последовательности, на мой взгляд, немногим отличается от собрания бесполезных метафор.
Моя критика теории исторических законов последовательности стадий в одном важном отношении осталась незаконченной. Я пытался показать, что „направления“ или „тенденции“, которые историцисты усматривают в последовательности событий, называемой историей, являются не законами, а если они вообще существуют тенденциями. Я показал также, почему тенденция, в отличие от закона, не должна использоваться как основа для научных предсказаний.
Однако на эту критику Милль и Конт думаю, единственные среди историцистов, все же смогли бы ответить. Милль, возможно, и ошибался, путая законы и тенденции. Но он мог бы напомнить нам, что и сам критиковал тех, кто ошибочно принимал „единообразие исторической последовательности“ за истинный закон природы; что он тщательно оговаривал, что такое единообразие может „быть только эмпирическим законом“ (термин несколько обманчивый), а также что „эмпирический закон“ не следует считать надежным, пока он не приведен (reduced), „посредством [установления] совпадения априорной дедукции с исторической очевидностью“, к статусу истинного закона природы. Милль мог бы напомнить нам, что он даже установил „императив, повелевавший никогда не переносить обобщение из истории в социальную науку, пока для этого не найдены достаточные основания“, то есть пока обобщение не дедуцировано из истинных природных законов, которые могут быть обоснованы независимо. (Он имел в виду законы „человеческой природы“, т.е. психологии.) Этой процедуре редуцирования исторических или иных обобщений к ряду законов более высокой степени общности Милль дал название „обратного дедуктивного метода“ и защищал его как единственно корректный исторический и социологический метод.
Я готов признать, что этот ответ не лишен убедительности. Ибо если бы нам удалось редуцировать тенденцию к ряду законов, то мы были бы вправе использовать ее, подобно закону, в качестве основы для предсказаний. Такая редукция, или обратная дедукция, была бы серьезным шагом к возведению моста над пропастью между законами и тенденциями. Убедительность ответа Милля становится еще более очевидной благодаря тому факту, что его метод „обратной дедукции“ представляет собой неплохое (хотя и отрывочное) описание метода, который употребляется не только в социальных, но во всех науках, и причем гораздо более широко, чем предполагал Милль.
Признавая все это, я тем не менее убежден, что моя критика справедлива и что глубоко характерное для историцизма смешение законов и тенденций не имеет оправдания. Однако, чтобы это доказать, необходимо тщательно проанализировать метод редукции, или обратной дедукции.
Наука, можно сказать, стоит перед проблемами в каждый момент своего развития. Она не может начинать с наблюдения, или со „сбора данных“, как полагают некоторые методологи. Прежде чем мы сможем собирать данные, у нас должен возникнуть интерес к определенным данным: проблема всегда возникает первой. Проблема, в свою очередь, может быть продиктована практическими нуждами или же научными (либо донаучными) убеждениями, которые, по той или иной причине, нуждаются в пересмотре.
Итак, научная проблема, как правило, возникает из потребности в объяснении. Вслед за Миллем мы будем различать два основных случая: объяснение отдельного или единичного, специфического события и объяснение некоторой регулярности или закона. Милль излагает это так: „Отдельный факт считается объясненным, если указана его причина, то есть сформулирован закон или законы… случаем которых этот факт является. Так, большой пожар объяснен, если доказано, что он вспыхнул из. искры, попавшей в склад горючего. Также и закон… считается объясненным, если указан другой закон или же законы, по отношению к которым объясняемый закон является лишь частным случаем и из которых он может быть дедуцирован“. Объяснение закона является примером „обратной дедукции“, и по этой причине оно для нас важно.
Миллевское объяснение объяснения, или, точнее, причинного объяснения, в основном вполне приемлемо. Но для некоторых целей оно является недостаточно точным; и этот недостаток точности играет важную роль в той проблеме, которую мы обсуждаем. Поэтому я сформулирую проблему заново и укажу, в чем заключаются различия между подходом Милля и моим собственным.
Я полагаю, что дать причинное объяснение отдельному событию значит дедуцировать суждение описывающее это событие, из посылок двоякого рода: из универсальных законов и из единичных, или специфических суждений, которые мы назовем специфическими начальными условиями. Например, о причинном объяснении обрыва какой-то нитки можно говорить в том случае, если мы знаем, что она может выдержать вес не более одного фунта и что к ней привязали груз в два фунта. Если проанализировать это причинное объяснение, то можно обнаружить в нем две составные части. (1) Некоторые гипотезы, имеющие характер универсальных законов природы; в данном случае, возможно, такие: „Для всякой нитки данной структуры S (определяемой материалом, толщиной и т.п.) имеется вес W, такой, что если его превышает подвешенный на ней груз, то нитка рвется“; и еще: „Для всякой нитки структуры S1 существует критический вес W1, равный одному фунту“. (2) Некоторые специфические (единичные) суждения начальные условия имеющие отношение к рассматриваемому событию; в данном случае, возможно, это два суждения: „Эта нитка имеет структуру S1“ и „груз, подвешенный на этой нитке, весит два фунта“. Таким образом, мы имеем две различные составляющие, суждения двух разных видов, которые, вместе взятые, дают полное причинное объяснение; (1) универсальные суждения, имеющие характер законов природы, и (2) специфические суждения, относящиеся к данному конкретному случаю и называемые „начальными условиями“. Теперь, из универсальных законов (1) мы можем, зная начальные условия (2), дедуцировать конкретное суждение (3): „Эта нить порвется“. Заключение (3) можно назвать конкретным прогнозом. Начальные условия (или, точнее, описываемая ими ситуация) обычно называют причиной события, а прогноз (или, точнее, описываемое им событие) следствием; так, мы говорим, что подвешивание груза а два фунта на нитке, способной выдержать только один фунт, было причиной, а ее обрыв следствием.
Такое причинное объяснение, конечно, будет приемлемым, с точки зрения науки, только в том случае, если универсальные законы тщательно проверены и подтверждены и если в нашем распоряжении есть некоторое независимое свидетельство, подтверждающее причину, то есть начальные условия.
Прежде чем приняться за анализ причинного объяснения регулярностей или законов, можно отметить, что из нашего анализа объяснения единичных событий выясняется несколько моментов. Во-первых, мы никогда не можем говорить о причине и следствии в абсолютном смысле, а должны говорить, что одно событие является причиной другого его следствия в отношении какого-то универсального закона. Однако эти универсальные законы зачастую столь тривиальны (как в нашем примере), что мы считаем их само собой разумеющимися. И второе: использование теории для предсказания определенного события является просто другой стороной той же теории, используемой для объяснения этого события. И поскольку мы проверяем теорию, сравнивая предсказанные события с теми, что налицо, то наш анализ показывает также, как можно проверить теории. Используем ли мы теорию с целью объяснения, предсказания или проверки, зависит от наших интересов; это зависит от того, какие суждения мы считаем данными или непроблематичными, а какие требующими дальнейшей критики и проверки.
Причинное объяснение регулярности, выраженной в форме универсального закона, несколько отличается от объяснения единичного события. С первого взгляда может показаться, что причинные объяснения отдельного события и закона аналогичны и что закон можно дедуцировать (1) из некоторых более общих законов и (2) из определенных условий, которые соответствуют начальным условиям, но являются не единичными, а относятся к ситуации определенного типа. Однако это не так, ибо специальные условия (2) должны быть эксплицитно введены в формулировку закона, который мы хотим объяснить; иначе этот закон будет просто противоречить (1). (Например, если с помощью теории Ньютона мы хотим объяснить закон движения всех планет по эллипсу, мы должны прежде всего эксплицитно ввести в формулировку закона такие условия, при которых мы можем утверждать его значимость, скажем, в такой форме: „Если несколько планет, удаленных друг от друга настолько, что их взаимное притяжение очень невелико, движутся вокруг гораздо более тяжелого по сравнению с ними солнца, тогда каждая из них движется по эллипсу, в одном из фокусов которого находится солнце“.) Другими словами, формулировка универсального закона, который мы пытаемся объяснить, должна включать в себя все условия его значимости, поскольку иначе мы не можем считать его универсальным (или, как говорит Милль, безусловным). Поэтому причинное объяснение регулярности сводится к дедукции закона (включающего условия, при которых регулярность имеет силу) из ряда более общих законов, проверенных и подтвержденных независимо от данной дедукции.
Теперь сравним наше понимание причинного объяснения с Миллевым. В том, что касается редукции законов к более общим законам, то есть причинного объяснения регулярностей, большой разницы между ними нет. Но когда Милль обсуждает причинное объяснение единичных событий, он не проводит четкой грани между (1) универсальными законами и (2) специфическими начальными условиями. Это объясняется главным образом тем, что Милль не вполне отдает себе отчет в термине „причина“, подразумевая под ним то единичное событие, то универсальный закон. Сейчас мы увидим, как это влияет на объяснение или редукцию тенденций.
То, что редуцировать, или объяснять, тенденции логически возможно, сомнений не вызывает. Допустим, например, мы обнаруживаем, что все планеты постепенно приближаются к солнцу. Солнечная система тогда была бы динамической в контовском смысле слова; она бы развивалась, у нее была бы история, имеющая определенную тенденцию. Эту тенденцию можно было бы легко объяснить в ньютоновской физике, сделав предположение (которое могло бы получить независимое подтверждение), что межпланетное пространство наполнено каким-то сопротивляющимся веществом, например, газом. Это предположение было бы новым специфическим начальным условием, которое мы должны были бы добавить к обычным начальным условиям, определяющим положения и импульсы планет в определенное время. Пока сохраняется новое начальное условие, мы будем иметь систематическое изменение, или тенденцию. Если мы допустим, далее, что предполагаемое нами изменение значительно, то оно должно оказывать очень заметное систематическое влияние на биологию и историю разных земных видов, включая человеческую историю. Это показывает, как мы могли бы, в принципе, объяснять определенные тенденции эволюции и истории -даже „общие тенденции“, то есть те, которые сохраняются в течение всего рассматриваемого нами процесса развития. Очевидно, что эти тенденции были бы аналогичны квазизаконам последовательности (сезонным периодичностям и т.д.), упомянутым в предыдущем разделе, с той только разницей, что они были бы „динамическими“. Следовательно, они даже более, чем эти „статические“ квазизаконы, соответствовали бы смутным идеям Конта и Милля об эволюционных и исторических законах последовательности стадий. Итак, если у нас есть основание допустить устойчивость соответствующих начальных условий, то мы можем допустить, что эти тенденции, или „динамические квазизаконы“, сохранятся и их можно будет использовать, подобно законам, как основу для предсказаний.
Вряд ли приходится сомневаться, что такие объяснимые тенденции (как их можно назвать) или тенденции почти объяснимые играют важную роль в современной эволюционной теории. Помимо тенденций, относящихся к эволюции определенных биологических форм, вроде раковин и носорогов, видимо, и общая тенденция к увеличению количества и разнообразия биологических форм, распространяющихся во все увеличивающейся области природной среды, тоже может быть объяснена в терминах биологических законов (вместе с начальными условиями, выражающими определенные предположения относительно земной среды обитания организмов и предполагающими, вместе с законами, например, действие важного механизма, „естественного отбора“).
Может показаться, что все это говорит против нас и играет на руку Миллю и историцизму. Но это не так. Объяснимые тенденции действительно существуют, но их устойчивость зависит от устойчивости определенных специфических начальных условий (которые, в свою очередь, иногда могут быть тенденциями).
Итак, Милль и его коллеги-историцисты не видят зависимости тенденций от начальных условий. Они относятся к тенденциям так, как будто те безусловны, подобно законам. Смешение законов с тенденциями заставляет их верить в тенденции, которые якобы безусловны (и потому общи); или, можно сказать, в „абсолютные тенденции“, например, в общую историческую тенденцию к прогрессу, „тенденцию к лучшему и более счастливому состоянию“. И, насколько они вообще обдумывают „редукцию“ своих тенденций к законам, они убеждены, что эти тенденции можно вывести непосредственно из одних лишь универсальных законов, таких как законы психологии (или, возможно, диалектического материализма и т.д.).
Это, можно сказать, и есть главная ошибка историцизма. Его „законы развития“ оказываются абсолютными тенденциями, которые, подобно законам, не зависят от начальных условий и которые неумолимо ведут нас в определенном направлении в будущее. Они являются основой для безусловных пророчеств, в противоположность обусловленным научным предсказаниям.
Но что сказать о тех, кто понимает, что тенденции зависят от условий и пытается найти эти условия и эксплицитно их сформулировать? Отвечу я с ними не спорю. Напротив: тенденции существуют, и в этом нельзя сомневаться. Следовательно, перед нами стоит трудная задача объяснить эти тенденции как можно лучше, то есть как можно точнее определить условия, при которых они сохраняются.
Дело в том, что эти условия можно просто не увидеть. Существует, например, тенденция к „накоплению средств производства“ (как называет ее Маркс). Но вряд ли можно ожидать, что она сохранится там, где быстро уменьшается количество населения; а это уменьшение, в свою очередь, может зависеть от неэкономических условий например, от случайных изобретений или, предположим, от прямого физиологического (возможно, биохимического) воздействия на промышленную среду. Действительно, существует бесчисленное множество возможных условий; и для того, чтобы быть в состоянии проверить эти возможности, в нашем поиске настоящих условий тенденции, мы должны все время пытаться представить себе те условия, при которых тенденция могла бы исчезнуть. Но именно это историцист и не может сделать. Он твердо верит в свою излюбленную тенденцию, и условия, при которых она могла бы исчезнуть, для него немыслимы. Можно сказать, что нищета историцизма есть нищета воображения. Историцист без конца бранит тех, кто не может вообразить никакого изменения в своих замкнутых мирках; однако же и сам он, видимо, лишен воображения, так как не может представить себе изменения в условиях изменения.
В предыдущем разделе я сказал, что анализируемые мною дедуктивные методы имеют широкое применение и очень важны, более, чем думал Милль. Эту мысль я намерен здесь развить, чтобы пролить свет на спор между натурализмом и антинатурализмом. В этом разделе я намерен развить теорию единства метода, то есть точку зрения, согласно которой все теоретические, или обобщающие, науки используют один и тот же метод, независимо от того, являются ли они естественными или социальными. В то же время я затрону некоторые доктрины историцизма, пока не получившие достаточного освещения, такие как проблема Обобщения; Эссенциализм; роль Интуитивного Понимания; Неточность Предсказаний; Сложность; а также применение Количественных Методов.
Я не стану утверждать, что между методами теоретических наук о природе и об обществе нет совсем никаких различий. Различия явно существуют даже между разными естественными и разными социальными науками. (Ср., например, анализ конкурирующих рынков и анализ романских языков.) Но я согласен с Контом и Миллем да и со многими другими, в частности с Менгером, в том, что методы естественных и социальных наук по существу тождественны (хотя я могу понимать эти методы совсем иначе, нежели они). Методы всегда заключаются в выдвижении дедуктивных причинных объяснений и в их проверке (в качестве предсказаний). Это называют иногда гипотетико-дедуктивным или, чаще, гипотетическим методом, поскольку он не позволяет достичь абсолютной достоверности для научных суждений, которые с его помощью проверяются. Скорее, эти суждения всегда сохраняют характер пробных гипотез, хотя иногда, после множества строгих проверок, их гипотетичность и перестает быть очевидной.
В силу пробного или предварительного характера гипотез большинство методологов считают их предварительными, то есть в конечном счете подлежащими обязательной замене на доказанные теории (или, по меньшей мере, на теории, которые, как это можно доказать, являются в высшей степени вероятными, в смысле исчисления вероятностей). Я убежден, что эта точка зрения ошибочна и что она приводит к множеству совершенно лишних трудностей. Здесь, однако, эта проблема занимает сравнительно небольшое место. Здесь важно понять, что в науке мы всегда заняты объяснениями, предсказаниями и проверками и что метод проверки гипотез всегда один и тот же (см. предыдущий раздел). Из гипотезы, подлежащей проверке, например, из универсального закона, а также из других суждений, которые в данном контексте не являются проблемами (таковы, например, некоторые начальные условия), мы дедуцируем некий прогноз. Затем мы сопоставляем этот прогноз, если это возможно, с результатами экспериментальных и иных наблюдений. Согласие с этими последними считается подтверждением гипотезы, хотя и не окончательным доказательством; явное несоответствие считается ее опровержением, или фальсификацией.
Судя по этому анализу, между объяснением, предсказанием и проверкой не существует серьезного различия. Можно говорить о различии не в логической структуре, а в акценте; оно зависит от того, что мы считаем проблемой, а что -нет. Если мы видим проблему не в составлении прогноза, а в установлении начальных условий или некоторых универсальных законов (а может быть, и тех и других), яз которых мы можем дедуцировать данный прогноз, то, значит, мы стремимся к объяснению, и тогда данный прогноз является нашим explicandumом ). Если мы рассматриваем законы и начальные условия как данные (а не как искомые) и используем их для дедукции прогноза с целью получить тем самым новую информацию, то, значит, мы пытаемся делать предсказание. (В этом случае мы применяем наши научные результаты.) Если же мы считаем одну из посылок, т.е. либо универсальный закон, либо начальное условие, проблематичной, а прогноз нуждающимся в сравнении с результатами опыта, то мы занимаемся проверкой этой проблематичной посылки.
Результатом проверок является отбор гипотез, которые выдержали испытание, или элиминация тех гипотез, которые не выдержали проверки, а потому были отвергнуты. Важно понять следствия этой точки зрения. Они таковы: все проверки можно интерпретировать как попытки избавиться от ложных теорий, найти в теории слабые места, чтобы отвергнуть ее, если она в результате проверки оказывается фальсифицированной. Порой эту точку зрения считают парадоксальной; ведь, согласно ей же самой, нашей целью является обоснование теорий, а не элиминация ложных теорий. Но именно потому, что наша цель -обосновать теории как можно лучше, мы должны проверять их как можно строже; то есть мы должны придираться к ним, должны пытаться их фальсифицировать. Только в том случае, если, несмотря на все наши старания, мы не можем их фальсифицировать, можно сказать, что они выдержали строгие проверки. Именно поэтому открытие фактов, которые подтверждают теорию, мало что значит, если мы не пытались, и притом безуспешно, найти ее опровержения. Ведь если мы не критичны, то мы всегда найдем то, что ищем: мы будем искать и найдем подтверждения для своих любимых теорий и будем избегать всего того, что могло бы представлять для них опасность. Только в этом смысле очень легко добыть нечто такое, что кажется несомненным свидетельством в пользу теории, которая, при критичном отношении, была бы опровергнута. Чтобы заставить метод отбора посредством элиминации работать и обеспечить выживание только самых добротных теорий, надо создать для них условия суровой борьбы за жизнь.
Таков, в общих чертах, метод всех наук, которые опираются на опыт. А что можно сказать о том методе, с помощью которого мы получаем наши теории или гипотезы? Что сказать об индуктивных обобщениях и о том способе, которым мы переходим от наблюдения к теории? На этот вопрос я дам два ответа: (а) я не думаю, что мы вообще делаем индуктивные обобщения, то есть начинаем с наблюдений и затем пытаемся вывести из них свои теории. Я убежден, что мнение, согласно которому мы поступаем именно так, является предрассудком, своего рода оптической иллюзией, и что ни на одном этапе развития науки мы не начинаем [с нуля], не имея какого-то подобия теории, будь то гипотеза, или предрассудок, или проблема часто это технологическая проблема, которое как-то направляет наши наблюдения и помогает нам отобрать из бесчисленных объектов наблюдения те, что могут представлять для нас интерес. Но если это так, то метод элиминации, который есть не что иное, как метод проб и ошибок, обсуждавшийся в 24 разделе, можно применять всегда. Однако я не думаю, что для нашего обсуждения так уж необходимо на этом настаивать. Ибо можно сказать, (б), что с точки зрения науки не имеет значения, получили ли мы свои теории в результате скачка к незаконным заключениям, или просто наткнулись на них (благодаря „интуиции“), или же воспользовались еще каким-то индуктивным методом. Вопрос „Как вы пришли, к своей теории?“ касается совершенно частных проблем, в отличие от вопроса „Как вы проверили свою теорию?“, единственно значимого для науки. И описанный здесь метод проверки является плодотворным; он приводит к новым наблюдениям и взаимному обмену между теорией и наблюдением.
Все это, я думаю, истинно не только для естественных, но также и для социальных наук. И в социальных науках даже более очевидно, что мы не можем видеть и наблюдать свои объекты, пока мы о них не подумали. Ибо большинство объектов социальной науки (если не все они) это абстрактные объекты; они представляют собой теоретические конструкции. (Даже „война“ или „армия“ являются абстрактными понятиями, как ни странно это звучит. Что конкретно, так это множество убитых, мужчины и женщины в военных формах и т.д.) Эти объекты, эти теоретические конструкции, используемые для интерпретации нашего опыта, являются результатом построения определенных моделей (особенно институтов) с целью объяснения определенного опыта. Этот теоретический метод нам знаком: он используется в естественных науках (где мы строим модели атомов, молекул, твердых тел, жидкостей и т.д.). Он представляет собой часть метода объяснения с помощью редукции, или дедукции из гипотез. Очень часто мы и не подозреваем, что оперируем гипотезами или теориями, и поэтому ошибочно принимаем свои теоретические модели за конкретные предметы. Это ошибка, пусть и очень распространенная. Такое использование моделей объясняет и тем самым разрушает доктрины методологического эссенциализма (см. раздел 10). Объясняет ибо модель имеет абстрактный или теоретический характер, и потому мы чувствуем, что видим ее либо в самих изменчивых наблюдаемых событиях, либо за ними как некий постоянный призрак или сущность. Разрушает поскольку задачей социальной теории является построение и тщательный анализ социологических моделей в дескриптивных или номиналистских терминах, так сказать, в терминах индивидов, их установок, ожиданий, отношений и т.д., этот постулат можно назвать „методологическим индивидуализмом“.
Единство методов естественных и социальных наук можно проиллюстрировать и обосновать с помощью анализа двух отрывков из работы профессора Хайека „Сциентизм и изучение общества“ . В первом из них профессор Хайек пишет: „Физик, пожелавший понять проблемы социальных наук по аналогии с собственной областью исследований, должен был бы представить себе мир, в котором он, путем непосредственного наблюдения, познает внутреннюю сторону атомов и не имеет ни возможности осуществлять эксперименты с большим участком вещества, ни возможности наблюдать ничего, кроме взаимодействия сравнительно немногих атомов в течение ограниченного времени. Зная различные виды атомов, он мог бы построить модели всех тех способов, какими они могут объединяться в более крупные единицы, и заставить эти модели все с большей степенью приближения воспроизводить все черты тех немногих случаев, когда он мог наблюдать более сложные феномены. Но законы макрокосма, которые он мог бы вывести из своего знания микрокосма, всегда оставались бы ‹дедуктивными›, из-за его ограниченного фактического знания о сложной ситуации, эти законы вряд ли позволили бы ему даже точно предсказать исход отдельной ситуации; и он никогда не смог бы верифицировать их с помощью контрольного эксперимента, хотя они могли бы быть опровергнуты событиями (by the observation of events), которые, если следовать его теории, невозможны“.
Я допускаю, что первое предложение этого отрывка указывает на определенные различия между социальной и физической науками. Но все остальное, я уверен, говорит за полное единство метода. Ибо если в чем я не сомневаюсь -приведенное описание метода социальной науки является корректным, тогда ясно, что этот последний отличается от метода естественной науки только в таких его интерпретациях, какие мы уже опровергли. Я имею в виду, в частности, „индуктивистскую“ интерпретацию, которая гласит, что в естественных науках мы систематически переходим от наблюдения к теории с помощью некоего метода обобщения и что мы можем „верифицировать“, а то и доказывать свои теории с помощью некоего метода индукции. Я защищал здесь совсем другой подход, интерпретацию научного метода как дедуктивного, гипотетического, избирательного (путем фальсификации) и т.д. И это описание метода естественных наук полностью согласуется с описанием метода социальных наук, данным профессором Хайеком. (Я имею все основания утверждать, что моя интерпретация методов науки не испытала влияния со стороны знания о методах социальных наук: ведь когда я впервые ее продумывал, я имел в виду только естественные науки, а о социальных науках не знал почти ничего.)
Но даже те различия, на которые намекает первое предложение приведенной цитаты, не так велики, как может показаться на первый взгляд. Конечно, „внутреннее строение человеческого атома“ мы знаем более непосредственно, чем строение физических атомов; но это знание интуитивное. Другими словами, мы, конечно, используем знание о самих себе для формулировки гипотез о некоторых других людях, или даже обо всех людях. Но эти гипотезы должны быть проверены, подтверждены методом отбора посредством элиминации. (Интуиция не позволяет некоторым людям даже вообразить, что кто-то может не любить шоколад.) Физик, правда, лишен помощи непосредственного наблюдения, когда формулирует свои гипотезы об атомах. Тем не менее он очень часто прибегает к своего рода сочувственному (sympathetic) воображению, или интуиции, которое сразу дает ему чувство близкого знакомства прямо-таки с „внутренним строением атомов“ даже с их причудами и предрассудками. Но эта интуиция его личное дело. Науке интересны только гипотезы, которые могут вызываться его интуициями, причем лишь те гипотезы, которые богаты следствиями и могут быть как следует проверены. (О другом различии, упомянутом в первом предложении профессора Хайека, то есть о затруднительности экспериментов, -см. раздел 24.)
Эти замечания могут подсказать, в каком направлении следует критиковать историцистскую теорию, изложенную в разделе 8, теорию, согласно которой в социальной науке должен применяться метод интуитивного понимания.
И вторая цитата, где профессор Хайек рассуждает о социальных явлениях: „… наше знание о принципе возникновения этих явлений редко позволяет нам предсказать точный результат какой-либо конкретной ситуации, если вообще позволяет. Несмотря на то, что мы можем объяснить принцип возникновения некоторых социальных явлений и можем исключить возможность определенных результатов, например, событий, происходящих одновременно с этим явлением, наше знание в каком-то смысле будет лишь отрицательным, то есть оно просто позволит нам устранить определенные результаты, но не позволит сузить круг возможностей настолько, чтобы осталась только одна из них“.
Этот отрывок, отнюдь не являясь описанием ситуации, специфичной для социальных наук, великолепно описывает характер естественных законов, которые, действительно, могут только исключить определенные возможности. („Воду в решете не унесешь“; см. выше, раздел 20.) В частности, утверждение, что мы, как правило, не способны предсказать точный результат какой-то конкретной ситуации, выявляет проблему неточности предсказания (см. выше, раздел 5). Я утверждаю, что в точности то же самое, можно сказать и о конкретном физическом мире. Вообще, мы можем предсказывать физические события только в условиях искусственного экспериментального изолирования. (Солнечная система является исключительным случаем случаем естественной, природной, а не искусственной изоляции; если эту изоляцию нарушит вторжение достаточно большого инородного тела, то все наши предсказания, вероятно, потерпят крах.) Даже в физике мы едва ли способны точно предсказать результаты некой конкретной ситуации, например, грозы или пожара.
Здесь можно добавить одно очень краткое замечание, касающееся проблемы сложности (см. выше, раздел 4). Вне сомнения, анализ любой конкретной социальной ситуации чрезвычайно затрудняется ее сложностью. Однако это распространяется и на любую физическую ситуацию. Широко распространенное предубеждение, будто социальные ситуации сложнее физических, имеет, видимо, два источника. Прежде всего, мы склонны сравнивать то, что сравнению не подлежит; я имею в виду, с одной стороны, конкретные социальные ситуации, а с другой искусственно изолированные экспериментальные ситуации в физике. (Эти последние можно сравнить разве что с искусственно изолированными социальными ситуациями, такими, как тюрьма или экспериментальное сообщество.) Другим источником указанного предубеждения является старая вера в то, что описание социальной ситуации должно вобрать в себя ментальные, а возможно, даже и физические состояния каждого ее участника (или даже что социальную ситуацию можно свести к этим состояниям). Но эта вера не имеет оправдания; она даже менее обоснованна, чем невыполнимое требование, чтобы описание конкретной химической реакции включало в себя описание атомного и субатомного уровней всех участвующих в реакции элементарных частиц (хотя химия действительно может быть сведена к физике). Эта вера обнаруживает также следы популярной точки зрения, согласно которой социальные реальности (entities), такие как институты или ассоциации, являются конкретными естественными реальностями, наподобие толп людей, а не абстрактными моделями, построенными для интерпретации некоторых специально выбранных абстрактных отношений между индивидами.
Но в действительности есть веские основания, которые убеждают не только в том, что социальные науки менее сложны, чем физика, но и в том, что конкретные социальные ситуации в общем менее сложны, чем конкретные ситуации в физике. Ведь в большинстве социальных ситуаций, если не во всех, есть элемент рациональности. По общему признанию, человеческие существа едва ли действуют вполне рационально (т.е. так, как они действовали бы, если бы могли оптимально использовать для достижения любых своих целей всю доступную им информацию), но тем не менее они действуют более или менее рационально, и это позволяет строить сравнительно простые модели их действий и взаимодействий и использовать эти модели в качестве приближений.
Последнее замечание, на мой взгляд, свидетельствует о значительной разнице между естественными и социальными науками, возможно, о самой большой, разнице в их методах, поскольку другие важные различия, то есть специфические затруднения в проведении эксперимента и в применении количественных методов, являются скорее количественными, чем качественными. Я имею в виду возможность принять в социальных науках метод, который можно назвать методом логического или рационального построения, или, может быть, „нулевым методом“ („zero method“). Под этим я подразумеваю метод построения модели при допущении полной рациональности (а возможно, и полной информированности) всех индивидов, имеющих отношение к моделируемой ситуации; к этому методу относится и оценка отклонения действительного поведения людей от предусмотренного моделью, причем последняя и( пользуется как своего рода нулевая координата. Пример этого метода сравнение действительного поведения (под влиянием, скажем, традиционных предрассудков и т.д.) и поведения, предусмотренного моделью исходя из „чистой логики выбора“, описываемой в экономических уравнениях. В этом ключе можно, например, понять интересную работу Маршака „Иллюзия денег“. Попытку применения „нулевого метода“ в другой области можно увидеть в сравнении „логичности крупномасштабной операции“ в промышленности и „нелогичности действительной операции“, сделанном П.С. Флоренсом.
Я хотел бы заметить, между прочим, что ни принцип методологического индивидуализма, ни нулевой метод построения рациональных моделей не предполагают психологического метода. Напротив, я считаю, что эти принципы совместимы с точкой зрения, согласно которой социальные науки относительно независимы от психологических теорий и что психологию можно рассматривать не как основу всех социальных наук, а просто как одну из них.
Заканчивая этот раздел, я должен упомянуть и о другом важном различии между методами некоторых теоретических наук о природе и об обществе. Я имею в виду специфические трудности, связанные с применением количественных методов и особенно методов измерения. Некоторые из этих трудностей, могут быть и были преодолены посредством применения статистических методов, например, в анализе спроса. И они преодолимы, поскольку, например, даже некоторые уравнения математической экономики могут быть основой для чисто качественных оценок (applications); ибо без измерения мы часто не знали бы, изменили или нет противодействующие влияния ожидаемый нами качественный результат. Таким образом, чисто качественный подход бывает иногда обманчивым, подобно тому, как, цитируя профессора Фриша, обманчиво „говорить, что если человек пытается грести на лодке вперед, то лодка будет двигаться назад из-за давления его ног“. Но здесь, несомненно, есть существенные трудности. В физике, например, параметры уравнений могут быть редуцированы, в принципе, к небольшому числу природных констант, эта редукция успешно выполнена во многих важных случаях. Иначе в экономике; здесь в наиболее важных случаях параметры и сами являются быстро меняющимися переменными». Ясно, что это уменьшает значение, интерпретируемость и проверяемость наших измерений.
Тезис о единстве научного метода, справедливость которого для теоретических наук я сейчас защищал, может быть распространен, с некоторыми ограничениями, даже на область исторических наук. И для этого не нужно отказываться от фундаментального различия между теоретическими и историческими науками например, между социологией, экономической или политической теорией, с одной стороны, и социальной, экономической или политической историей с другой, различия, которое так часто и настойчиво утверждалось лучшими историками. Это различие между интересом к универсальным законам и интересом к конкретным фактам. Я буду защищать точку зрения, которую историцисты часто ругают за старомодность, а именно: для истории характерен интерес скорее к действительным, единичным, конкретным событиям, чем к законам или обобщениям.
Эта точка зрения вполне согласуется с анализом научного метода, и особенно причинного объяснения, данным в предыдущих разделах. Ситуация проста: теоретические науки заняты главным образом поиском и проверкой универсальных законов, исторические же науки принимают все виды универсальных законов как нечто не требующее доказательства и занимаются главным образом поиском и проверкой единичных суждений. Например, если дан единичный «explicandum» -единичное событие, то они будут искать единичные начальные условия, которые (вместе со всякого рода универсальными законами, не имеющими особого значения) объясняют explicandum. Или они могут проверять данную единичную гипотезу, используя ее, наряду с другими единичными суждениями, как некое начальное условие и дедуцируя из этих начальных условий (снова с помощью универсальных законов, не играющих особой роли) какой-нибудь новый «прогноз», который описывает событие, произошедшее в далеком прошлом, и который можно сопоставить с эмпирическим свидетельством возможно, с документами, надписями и т.д.
В этом смысле всякое причинное объяснение единичного события можно считать историческим, поскольку «причина» всегда описывается посредством единичных начальных условий. И это полностью согласуется с распространенным мнением, что дать событию причинное объяснение значит объяснить, как и почему оно произошло, то есть рассказать его «историю». Однако настоящий интерес к причинному объяснению единичного события проявляет только историк. В теоретических же науках причинные объяснения служат в основном другой цели проверке универсальных законов.
Если мои соображения верны, то горячий интерес к вопросам о происхождении со стороны эволюционистов и историцистов, которые презирают устарелую историю и стремятся сделать ее теоретической наукой, несколько неуместен. Вопросы о происхождении это вопросы «как и почему». Теоретически они сравнительно несущественны и имеют обычно только собственно исторический интерес.
Против моего анализа исторического объяснения можно возразить, что на самом-то деле история использует универсальные законы, вопреки всем декларациям историков, что история вообще не интересуется такими законами. В ответ я могу сказать, что единичное событие является причиной другого единичного события которое представляет собою его следствие лишь относительно универсальных законов. Но эти законы могут быть столь же тривиальными, как и значительная часть нашего обыденного знания, так что мы их не упоминаем и редко замечаем. Если мы говорим, что причиной смерти Джордано Бруно было сожжение его на костре, нам не надо вспоминать универсальный закон, согласно которому все живое погибает, будучи подвергнуто сильному нагреванию. Этот закон подразумевался в нашем причинном объяснении. Среди теорий, служащих посылками для политического историка, есть, конечно, некоторые теории социологии, социологии власти, например. Но даже эти теории историк использует, как правило, неосознанно. Он использует их главным образом не как универсальные законы, помогающие ему проверить его собственные гипотезы, но как то, что неявно подразумевается в его терминологии. Говоря о правительствах, нациях, армиях, он использует, обычно неосознанно, «модели», заимствованные из научного или донаучного социологического анализа .
Можно заметить, что исторические науки не так уж одиноки в их отношении к универсальным законам. При реальном применении науки к единичной или конкретной проблеме мы встречаемся с такой же ситуацией. Химик-практик, например, который хочет исследовать какое-то соединение скажем, кусок породы, вряд ли принимает во внимание универсальные законы. Вместо этого он применяет, недолго думая, определенные рутинные техники, которые, с логической точки зрения, проверяют такие единичные гипотезы, как «это соединение включает серу». Его интерес в основном исторический, это описание одного комплекса конкретных событий или отдельного физического тела.
Я уверен, что этот анализ вносит ясность в некоторые известные споры исследователей метода истории. Одна группа историцистов утверждает, что история, которая не просто собирает факты, но пытается представить их причинную связь, должна заниматься формулированием исторических законов, поскольку причинность означает, в сущности, обусловленность законом. Другая же группа, в которую также входят историцисты, считает, что даже «уникальные» события, происходящие только однажды и не несущие в себе ничего «общего», могут быть причиной других событий и что именно такая причинность представляет интерес для истории. Теперь мы понимаем, что обе группы отчасти правы. Универсальный закон и отдельные события равно необходимы для любого причинного объяснения, но за пределами теоретических наук универсальные законы обычно не вызывают большого интереса.
Это подводит нас к вопросу об уникальности исторических событий. Поскольку мы имеем дело с историческим объяснением типических событий, они с необходимостью .должны рассматриваться как типические, как принадлежащие к видам или классам событий. Ибо только тогда применим дедуктивный метод причинного объяснения. История, однако, занимается не только объяснением конкретных событий, но описывает также и конкретное событие как таковое. Одной из ее важнейших задач является, несомненно, описание интересных случаев в их особенности или уникальности, то есть включая такие их стороны, которым она не пытается дать причинное объяснение, скажем, «случайное» стечение событий, не связанных причинно. Эти две задачи истории распутывание причинных нитей и описание «случайности» их переплетений, одинаково необходимы и дополняют одна другую; событие можно рассматривать и как типическое, то есть имеющее причинное объяснение, и как уникальное.
Эти соображения можно применить к вопросу о новизне, обсуждавшемуся в разделе 3. Разделение, проведенное там между «новизной расположения» и «действительной (intrinsic) новизной», соответствует нашему различению между точкой зрения причинного объяснения и признанием уникальности. Поскольку новизна может быть рационально проанализирована и предсказана, она никак не может быть «действительной». Это разрушает историцистскую теорию, согласно которой социальная наука способна предсказывать появление существенно новых событий, теорию, которая, в конечном счете, зиждется на неудовлетворительном анализе предсказания и причинного объяснения.
Но неужели это все? Неужели этим исчерпывается обсуждение историцистского требования реформировать историю, создать социологию, которая играла бы роль теоретической истории, или теории исторического развития? (См. разделы 12 и 16.) Неужели больше нечего сказать об историцистской идее «периодов», «духа» или «стиля» эпохи, о непреодолимых исторических тенденциях, о движениях, которые захватывают человеческие умы и уносят их, как поток, которые правят сами, а не направляются отдельными людьми? Никто, прочитав в «Войне и мире» размышления Толстого ярко выраженного историциста, отличавшегося, однако, искренностью помыслов, о движении людей с Запада на Восток и о встречном движении русских на Запад, не сможет отрицать, что историцизм отвечает настоятельной потребности. Эта потребность должна быть удовлетворена, а потому, прежде чем можно будет надеяться на избавление от историцизма, мы должны найти для него более совершенную замену.
Историцизм Толстого является реакцией против такой истории, в которой имплицитно предполагается истинность принципа лидерства, против такого исторического метода, который приписывает много слишком много, если Толстой прав, а он прав бесспорно великому человеку, лидеру. Толстой пытается показать и, на мой взгляд, успешно ничтожность всех действий и решений Наполеона, Александра, Кутузова и других великих лидеров 1812 года перед лицом того, что можно назвать логикой событий. Толстой справедливо указывает на недооцениваемое, но огромное значение решений и действий бесчисленных неизвестных индивидов, которые участвовали в сражениях, сожгли Москву и придумали партизанский способ борьбы. Однако он убежден, что в этих событиях можно усмотреть некую историческую обусловленность предопределенность, исторические законы или план. В его историцизме соединяются методологический индивидуализм и коллективизм; Толстой, так сказать, воспроизводит в высшей степени типичное соединение типичное для своего, да, боюсь, и для нашего времени демократическо-индивидуалистических и коллективистско-националистских элементов.
Этот пример напоминает нам, что в историцизме есть и некоторые здоровые элементы, он является реакцией против наивного метода интерпретации политической истории только как истории великих тиранов и полководцев. Истори-цисты правильно чувствуют, что возможен лучший метод. Именно это чувство и делает их идею «духов» эпохи, нации или армии столь соблазнительной.
К этим «духам» я не испытываю ни малейшей симпатии -ни к их идеологическому прототипу, ни к их диалектическим и материалистическим воплощениям, и я полностью согласен с теми, кто относится к ним с презрением. Однако же я чувствую, что историцисты указали, по меньшей мере, на существование некой пустоты, места, которое социология должна заполнить чем-то более ощутимым, вроде анализа проблем, возникающих в рамках традиций. Это место должен занять более детальный анализ логики ситуаций. Лучшие историки часто более или менее сознательно ее и разрабатывали: Толстой, например, показывал, что не чье-то решение, а «необходимость» заставила русских сдать Москву без боя и отступить в те места, где можно было добыть провизию. Кроме этой логики ситуаций, а может быть, в качестве ее части, нам нужен также анализ социальных движений. Нам нужны основанные на методологическом индивидуализме исследования социальных институтов, через которые идеи распространяются и захватывают индивидов, исследования способов формирования новых традиций, механизмов их функционирования и распада. Другими словами, наши индивидуалистские и институционалистские модели таких коллективных реальностей, как нации, правительства, рынки, должны быть дополнены моделями политических ситуаций и социальных движений, скажем, научного и промышленного прогресса. Этими моделями потом могут воспользоваться историки, отчасти так же, как и другими моделями, а отчасти в целях объяснения, наряду с используемыми ими другими универсальными законами. Но даже этого было бы недостаточно; это все же не удовлетворило бы те насущные потребности, которые пытается удовлетворить историцизм.
Сравнивая исторические науки с теоретическими, мы видим, что отсутствие интереса к универсальным законам ставит их в трудное положение. Ведь в теоретических науках законы действуют, среди всего прочего, как средоточия (centres) интереса, направляющего наблюдения, или же как точки зрения, с которых производятся наблюдения. В истории универсальные законы, которые в большинстве своем тривиальны и используются неосознанно, не могут выполнять эту функцию. Ее должно принять на себя что-то еще. Ведь бесспорно, что история, не принимающая никакой точки зрения, невозможна; подобно естественным наукам, история должна быть избирательной, чтобы не задохнуться от обилия пустого и бессвязного материала. Попытка проследить причинные цепочки в далеком прошлом не поможет историку ни в малейшей степени, поскольку всякое конкретное действие, с которого он мог бы начать исследование, имеет огромное число различных мелких причин, то есть начальные условия чрезвычайно сложны и большинство из них не представляет для нас особого интереса.
Думаю, из этого затруднительного положения есть только один выход сознательно, заранее, ввести в историю установку на избирательность, то есть писать такую историю, которая нам интересна. Это не означает, что мы можем искажать факты, чтобы они вписались в рамки заранее придуманных идей, и что теми фактами, которые не согласуются с нашими идеями, можно пренебречь". Напротив, всякое доступное нам свидетельство (evidence), имеющее отношение к нашей точке зрения, следует рассматривать тщательно и объективно (в смысле "научной объективности", которая будет обсуждаться в следующем разделе). Но это означает, что нам не надо беспокоиться о всех тех фактах и аспектах, которые не имеют отношения к нашей точке зрения и, следовательно, не интересны для нас.
Функции избирательных подходов в изучении истории в чем-то аналогичны функциям теорий в науке. Поэтому понятно, отчего их так часто принимают за теории. И действительно, те немногие идеи, внутренне присущие этим избирательным подходам, которые могут быть выражены в форме проверяемых гипотез, единичных или универсальных, вполне можно рассматривать как научные гипотезы. Но, как правило, эти исторические "подходы" или "точки зрения" не подлежат проверке. Их нельзя опровергнуть, и поэтому их очевидные подтверждения не имеют значения, даже если они столь же многочисленны, как звезды на небе. Мы будем называть такую избирательную точку зрения, или средоточие исторического интереса, поскольку ее нельзя сформулировать как проверяемую гипотезу, исторической интерпретацией.
Историцизм ошибочно считает эти интерпретации теориями. Это одна из его главных ошибок. Можно, например, интерпретировать историю как историю классовой борьбы, как историю борьбы за превосходство, как историю религиозных идей или борьбы между открытым и "закрытым" обществом или же -как историю научного и промышленного прогресса. Все это более или менее интересные точки зрения, и, как таковые, они совершенно неоспоримы. Но в этом качестве историцисты их не видят; они не видят, что существует обязательно множество интерпретаций, которые по сути своей одинаково провокативны и произвольны (хотя некоторые из них могут отличаться своей продуктивностью, это немаловажный момент). Вместо этого историцисты считают их доктринами или теориями, утверждающими, что "всякая история есть история борьбы классов" и т.п. И если они действительно обнаруживают, что их точка зрения плодотворна и позволяет упорядочить и проинтерпретировать много фактов, то они ошибочно принимают это за подтверждение, или даже за доказательство, своей доктрины.
С другой стороны, классические историки, которые справедливо возражают против такой методики, склонны впадать в другую ошибку. Стремясь к объективности, они хотят избежать всякой избирательности, но, поскольку это невозможно, обычно занимают какие-то позиции, сами того не ведая. Это разбивает их попытки быть объективными, поскольку невозможно критически относиться к своей собственной точке зрения, осознавать ее недостатки, не зная ее существа.
Выйти из этого тупика значит уяснить себе необходимость принять какую-то точку зрения, четко ее сформулировать и всегда понимать, что она одна среди многих и что даже если она равноценна теории, то ее все же нельзя проверить.
Для того чтобы сделать наши рассуждения менее абстрактными, я попытаюсь в этом разделе наметить, в самых общих чертах, теорию научного и промышленного прогресса. Тем самым я на конкретном примере разъясню мысли, развитые в четырех последних разделах, в особенности о ситуационной логике и методологическом индивидуализме, который не имеет никакого отношения к психологии. Я взял в качестве примера научный и промышленный прогресс, поскольку, несомненно, именно это явление вдохновляло историцизм девятнадцатого века и поскольку некоторые мысли Милля об этом явлении я уже обсуждал.
Конт и Милль утверждали, как мы помним, что прогресс есть безусловная и абсолютная тенденция, которая может быть сведена к законам человеческой природы. "Закон последовательности стадий, пишет Конт, даже если о нем с полной неукоснительностью свидетельствует метод исторического наблюдения, в конечном счете не может быть принят, не будучи рационально и исчерпывающе объяснен (rationally reduced) с помощью позитивной теории человеческой природы…" Он убежден, что закон прогресса можно вывести из присущей индивидам тенденции ко все большему совершенствованию своей природы. Во всем этом Милль полностью следует за Контом, пытаясь редуцировать закон процесса к тому, что он называет "прогрессивностью человеческого сознания (mind)", преимущественной "движущей силой … [которого] является желание увеличить материальные удобства". Согласно Конту и Миллю, безусловный или абсолютный характер этой тенденции, или квазизакона, позволяет нам дедуцировать из нее первые шаги или фазы истории, не опираясь на начальные исторические условия, наблюдения или данные" . В принципе таким образом можно дедуцировать весь ход истории; единственная трудность, как считает Милль, заключается в том, что "человеческие способности не позволяют принять в расчет весь ряд…, каждый последующий член [которого] состоит из все большего числа все более разнообразных частей" .
Слабость этой миллевской "редукции" очевидна. Даже если принять его посылки и выводы, отсюда еще не вытекает, что социальное или историческое последствия будут значительными. Прогресс, может оказаться незначительным, ущербным, скажем, из-за неуправляемой природной среды. Кроме того, посылки Милля основаны только на одной стороне "человеческой природы" и не учитывают другие ее стороны, такие как забывчивость и лень. Поэтому там, где мы наблюдаем полную противоположность прогрессу, как его понимает Милль, мы с равным успехом можем "редуцировать" свои наблюдения к "человеческой природе". (И действительно, разве объяснение упадка и крушения империй с помощью таких явлений, как праздность и склонность к обжорству, не является одним из самых популярных способов объяснения в так называемых исторических теориях?) В сущности можно представить себе очень немного событий, которые нельзя было бы правдоподобно объяснить с помощью определенных склонностей "человеческой природы. Однако может оказаться, что метод, который объясняет все, не объясняет ничего.
Если мы хотим заменить эту удивительно наивную теорию более логичной, мы должны сделать два шага. Прежде всего, мы должны попытаться установить условия прогресса, а для этого применить принцип, предложенный в разделе 28: мы должны постараться представить себе условия, при которых прогресс приостановишься бы. Это сразу же заставляет понять, что одна только психологическая склонность не. достаточна для объяснения прогресса, поскольку можно найти условия, от которых зависит эта склонность. Таким образом, мы должны; далее, заменить теорию психологических склонностей более совершенной теорией, я имею в виду институциональный (и технологически) анализ условий прогресса.
Как мы могли бы задержать научный и промышленный прогресс? Закрыть или взять под контроль исследовательские лаборатории, запретить или поставить под контроль научную периодику и другие средства дискуссии, запретить научные конгрессы и конференции, закрыть университеты и другие учебные заведения, запретить книги, всю печать, письмо и, в конце концов, речь. Все, что действительно можно запрещать или контролировать, это социальные институты. Язык есть социальный институт, без коего научный прогресс немыслим, поскольку без языка не будет ни науки, ни растущей и развивающейся традиции. Письмо есть социальный институт, так же как организация печати, публикации и все другие институциональные инструменты научного метода. Научный метод и сам имеет социальные аспекты. Наука, а особенно научный прогресс, есть результат не изолированных усилий, а свободного соревнования мыслей. Наука нуждается в еще большей конкуренции между гипотезами и в еще более строгих проверках. А соревнующиеся гипотезы нуждаются в персональном представительстве: им нужны защитник, присяжные и даже публика. Такое персональное представительство должно быть институционально организовано, если мы хотим, чтобы оно действительно работало. Эти институты должны финансироваться и поддерживаться законом. В конечном счете прогресс находится в очень значительной зависимости от политических факторов, от политических институтов, которые гарантируют свободу мысли, от демократии.
Небезынтересно, что так называемая научная объективность в известной степени зиждется на социальных институтах. Наивное представление, что основой научной объективности является умственная или психологическая установка отдельного ученого, его опыт, тщательность и научная беспристрастность, вызывает, в качестве реакции, скепсис в отношении способности ученых к объективности. С этой точки зрения недостатком объективности можно пренебречь в естественных науках, которые почти свободны от страстей; в социальных же науках, где замешаны социальные предрассудки, классовые предубеждения и личные интересы, недостаток объективности может оказаться фатальным. Эта доктрина, детально разработанная так называемой социологией знания , полностью игнорирует социальный, институциональный характер научного знания, поскольку исходит из наивного представления, что объективность зависит от психологии отдельного ученого. Эта доктрина не учитывает того факта, что сухость и отвлеченность предмета естественных наук не могут уберечь убеждений отдельного ученого от предвзятости и своекорыстия и что если бы ученый был беспристрастным, то наука, даже естественная наука, была бы совершенно невозможна. Что "социология знания" упускает из виду, так это именно социологию знания социальный или общественный характер науки. Она не принимает во внимание тот факт, что именно общественный характер науки и ее институтов принуждает ученого к умственной дисциплине и хранит объективность науки и ее традицию критического обсуждения новых идей.
В этой связи, пожалуй, я могу коснуться и других доктрин, представленных в разделе б ("Объективность и оценка"). Там доказывалось, что, поскольку само научное исследование социальных проблем обязательно оказывает влияние на социальную жизнь, то социолог, даже сознавая это, не может сохранить подобающую науке позицию незаинтересованной объективности. Однако это свойственно отнюдь не только социальным наукам. Физик (или инженер) находится в таком же положении. Не будучи социологом, он способен понять, что изобретение нового самолета или ракеты может оказать громадное влияние на общество.
Я описал в общих чертах некоторые институциональные условия, от выполнения которых зависит научный и промышленный прогресс. Важно понять, далее, что большинство: этих условий нельзя считать необходимыми и что все они вместе взятые не являются достаточными.
Упомянутые условия не являются необходимыми, поскольку без этих институтов (за исключением, может быть, языка) научный прогресс, строго говоря, был бы возможен. А в конце концов, и шаг от слова произнесенного к слову письменному, и даже далее, был "прогрессом" (хотя это первоначальное развитие, видимо, не было научным прогрессом в собственном смысле).
С другой стороны, и это важнее, мы должны понимать, что прогресс однажды может остановиться на наилучшей институциональной организации в мире. Может начаться, например, эпидемия мистицизма. Это бесспорно, ибо поскольку некоторые интеллектуалы действительно реагируют на научный прогресс (или на требования открытого общества) уходом в мистицизм, то ведь так же может реагировать и любой другой человек. Подобную возможность, вероятно, можно нейтрализовать, если придумать новую систему социальных институтов, таких, как институты образования, отвращающих от единообразия и поощряющих разнообразие мировоззрений. Некоторый результат может дать также сама идея прогресса и энергичная ее пропаганда. Но все это не может обеспечить надежный прогресс. Ведь нельзя исключить, скажем, логическую возможность вируса, заражающего всех стремлением к Нирване.
Мы видим, таким образом, что даже наилучшие социальные институты никогда не защищены. Как я уже говорил, "институты похожи на крепости; они должны быть хорошо спроектированы и должным образом укомплектованы людьми". Но мы никак не можем быть уверены, что научное исследование привлечет именно подходящего человека. Мы не можем быть уверены, далее, что найдутся люди, наделенные воображением и умеющие придумывать новые гипотезы. И наконец, в таких вещах все зависит от чистой удачи. Ведь истина не очевидна. И было бы ошибкой верить как Копт и Милль, что если устранить "препятствия" (они намекали на Церковь), то истину сможет созерцать всякий, кто искренне хотел ее увидеть.
Думаю, результат этого анализа можно обобщить. Человеческий или личностный фактор неизменно остается иррациональным элементом в большинстве институциональных социальных теорий, или даже во всех них. Противоположная доктрина, которая учит редуцировать социальные теории к психологии, так же как мы пытаемся редуцировать химию к физике, на мой взгляд, основана на недоразумении. Она проистекает из той ложной мысли, что этот "методологический психологизм" есть необходимое следствие методологического индивидуализма совершенно неопровержимой доктрины, согласно которой всякое коллективное явление мы должны понимать как результат действий, взаимодействий., целей, надежд и мыслей отдельных людей и как результат созданных и хранимых ими традиций. Однако мы можем быть индивидуалистами, не принимая психологизма. "Нулевой метод" построения рациональных моделей не психологический, но скорее логический метод.
В сущности психология не может быть основой социальной науки. Во-первых, сама психология является всего лишь одной из социальных наук: "человеческая природа" заметно изменяется вместе с социальными институтами, и ее изучение предполагает поэтому понимание этих институтов. Во-вторых, социальные науки занимаются главным образом непреднамеренными последствиями, отзвуками человеческих действий. В этом контексте слово "непреднамеренные" не означает "не задуманные сознательно", скорее оно характеризует последствия, которые могут идти вразрез со всеми интересами социального деятеля, как сознаваемыми, так и неосознанными; хотя некоторые люди говорят, что любовь к горам и одиночеству можно объяснить психологически, однако же факт, что если горы любят слишком многие люди, то им не удастся наслаждаться там одиночеством, не является психологическим фактом. А ведь именно такая проблема заложена в самом основании социальной теории.
Тем самым мы пришли к результату, который резко противоречит все еще модному методу Конта и Милля. Вместо того чтобы сводить социологические концепции к казалось бы твердому базису, к психология человеческой природы, мы говорим, что человеческий фактор в конечном счете является неопределенным и изменчивым элементом социальной жизни и всех социальных институтов. Действительно, этот элемент в конечном счете не может быть поставлен под полный контроль, обеспечиваемый с помощью институтов (первым это понял Спиноза); ведь всякая попытка контроля ведет к тирании, то есть ко всемогуществу человеческого фактора, каприза нескольких людей или даже кого-то одного.
Но разве невозможно контролировать человеческий фактор с помощью науки противовеса капризу? Несомненно, биология и психология могут, или вскоре смогут, решить "проблему преобразования человека". Однако попытки сделать это разрушают объективность науки, а значит и ее самое, поскольку в основе той и другой лежит свободное соревнование мыслей, то есть свобода. Чтобы продолжился рост разума и выжила человеческая рациональность, ни в коем случае не надо препятствовать разнообразию индивидов и их мнений, задач и целей (за исключением тех крайних случаев, когда под угрозой оказывается политическая свобода). Даже эмоционально привлекательный призыв к общей цели, сколь бы прекрасной она ни была, является призывом к отказу от всех соперничающих моральных представлений, взаимных критических замечаний и аргументов, берущих в них свое начало. Это призыв к отказу от рационального мышления.
Эволюционист, требуя "научного" контроля над человеческой природой, не понимает, сколь самоубийственно это требование. Главной движущей силой эволюции и прогресса является разнообразие материала, подлежащего отбору. Если говорить о человеческой эволюции, то в ее основе лежит "свобода быть необычным и непохожим на своего соседа", "не соглашаться с большинством и идти своей дорогой". Холистский контроль, поскольку он обязательно приводит к уравниванию человеческих мыслей, а не прав, означал бы конец прогресса.
Историцизм движение очень старое. Его старейшие формы, такие как теории жизненных циклов городов и народов, действительно расчистили путь для примитивного телеологического взгляда, усматривающего за слепыми, казалось бы, велениями судьбы скрытые цели. Хотя это прорицание и далеко от научного образа мышления, оно оставило отчетливые отпечатки даже на самых современных историцистских теориях. Каждая версия историцизма выражает такое чувство, как если бы нас уносили в будущее какие-то непреоборимые силы.
Однако современные историцисты, кажется, не осознают древности их доктрины. Они верят (и что еще можно ждать от тех, кто обожествляет модернизм?), что их разновидность историцизма есть самое последнее и самое смелое достижение человеческой мысли, достижение прямо-таки ошеломляюще новое, настолько, что мало кто готов его постичь. Они убеждены, что именно они открыли проблему изменения одну из старейших проблем спекулятивной метафизики. Противопоставляя свое "динамическое" мышление "статическому" мышлению всех предшествующих поколений, они убеждены, что их успех стал возможен лишь благодаря тому факту, что ныне мы "переживаем революцию", которая настолько ускоряет наше развитие, что социальное изменение можно теперь пережить непосредственно, в течение одной человеческой жизни. Все это, разумеется, чистейшая мифология. Серьезные революции происходили и до нас, и со времен Гераклита изменение открывали много раз.
Представлять столь почтенную идею дерзновенной и революционной значит, на мой взгляд, предаваться бессознательному консерватизму. И мы, задумавшись об этом огромном энтузиазме по отношению к изменению, вполне можем поинтересоваться, а не одна ли это сторона амбивалентной установки, и не содержится ли в последней некое внутреннее сопротивление, столь же огромное, подлежащее преодолению. Если бы это так и было, то нашел бы объяснение тот религиозный пыл, с каким эта древняя и погибающая философия объявляется новейшим, а потому величайшим откровением науки. В конце концов, разве историцисты не могут бояться перемен? И не эта ли боязнь изменения делает их совершенно неспособными разумно реагировать на критику? Не она ли делает других людей столь отзывчивыми по отношению к их учению? Историцисты словно пытаются возместить себе утрату неизменного мира, цепляясь за веру в то, что изменение можно предвидеть, поскольку им правит неизменный закон.
1 См. одиннадцатый из "Тезисов о Фейербахе" (1845); см. также нижеследующий раздел 17.
2 См. раздел V i главы 3 в моей книге "Open Society and Its Enemies", в особенности примечание 30, и раздел ii главы 11.
3 Первые два абзаца этого раздела вставлены вместо более обширного рассуждения, опущенного в 1944 г. из-за нехватки бумаги.