Поможем написать учебную работу
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
OCR: Allan Shade, janex@narod.ru, http://janex.narod.ru/Shade/socio.htm
Теоретическая социология
Антология
Том 2
Данное издание выпущено в рамках программы Центрально-Европейского Университета «Books for Civil Society» при поддержке Центра по развитию издательской деятельности (OS1 Budapest)и Института «Открытое общество» (Фонд Сороса) Россия
Теоретическая социология: Антология: В 2 ч. / Пер. с англ., фр., нем., ит. Сост. и общ. ред. С. П. Баньковской. М.: Книжный дом «Университет», 2002. Ч. 2. 424 с.
ISBN 5-8013-0151-8 (ч. 1)
ISBN 5-8013-0046-5
Цель настоящего издания представить развитие социальной теоретической мысли от классиков до современных теоретиков. Поскольку собственно научное теоретизирование о социальном связано с осмыслением современности, то хронологически классический период относится к концу XIX - началу XX века; подбор материалов начинается именно с этого периода.
Особенностью данного издания можно считать то, что в нем представлены не только уже хорошо известные имена и работы, но и ранее не переводившиеся на русский язык авторы или работы известных теоретиков,
В данной антологии развитие представлений о социальном дано в теоретическом контексте, не ограниченном строгими дисциплинарными рамками; в собрание включены материалы из области социальной философии, антропологии, политической науки, социальной психологии и собственно социологии.
Издание предназначено для студентов, аспирантов, преподавателей, ученых, специализирующихся в социальных науках, для всех интересующихся проблемами современного общества.
УДК 316.1(075.8) ББК 60.5я73
© Баньковская С. П., составление, перевод. 2002
© Гофман А. Б., Зотов А. А., Ковалев А Л
© Малинкин А. П., Руткевич Е. Д.
© Филиппов А. Ф., перевод, 2002
* Печатается по: Парсонс Т. Понятие общества: компоненты и их взаимоотношения // THESIS. Весна 1993. Т. 1. Вып. 2. С. 94-122.
Общество является особым видом социальной системы. Мы рассматриваем социальную систему как одну из первичных подсистем системы человеческого действия наряду с такими подсистемами, как организм, личность и культура1.
Содержание действия образуют структуры и процессы, на основе которых люди формируют осмысленные намерения и более или менее успешно реализуют их в конкретных ситуациях. Слово «осмысленный» предполагает символический (культурный) уровень смыслового представления и референции. Намерения в совокупности с их осуществлением предполагают способность системы действия индивидуального или коллективного изменять свое положение по отношению к определенной ситуации или окружению в желательном для системы направлении.
Мы предпочитаем использовать термин «действие», а не «поведение», поскольку нас интересует не конкретное физическое поведение, а его обобщенные типовые характеристики (образцы) и осмысленные результаты (физические, культурные и др.) от простых орудий до произведений искусства, а также механизмы и процессы, контролирующие формирование этих образцов.
Человеческое действие является «культурным» в том плане, что смыслы и намерения действий выражаются в терминах символических систем (включая коды, посредством которых они реализуются в соответствующих образцах); универсальной для всех человеческих обществ символической системой является язык.
Существует подход, в рамках которого любое действие рассматривается как действие личности. Однако такие подсистемы, как организм и культура, содержат существенные элементы, которые не могут быть исследованы на индивидуальном уровне.
Если говорить об организме, то его первичной структурной характеристикой является не анатомическая специфика, а видовой тип2. Конечно, такой тип не существует в чистом виде сложная генетическая конституция любого индивидуального организма уникальна и содержит как комбинации присущих виду генетических характеристик, так и результаты воздействия окружающей среды. Но как бы ни были важны для определения конкретного действия индивидуальные различия, именно общие типовые характеристики больших человеческих групп включая их дифференциацию по полу образуют органическую основу действия.
Было бы неверным считать, что генетическая конституция организма изменяется под воздействием внешней среды. Напротив, генетическая конституция задает общую «ориентацию», которая воздействует на анатомические структуры, физиологические процессы и поведенческие образцы, возникающие в ходе взаимодействия с окружающей средой на протяжении всей жизни организма. Среди факторов окружающей среды можно выделить две категории: во-первых, факторы, влияющие на ненаследственные свойства физического организма; во-вторых, факторы, обусловливающие элементы поведения, усваиваемые в процессе обучения; именно на последних нам следует сосредоточить внимание. Хотя организм конечно же способен к обучению в окружающей среде самостоятельно, т. е. при отсутствии других поведенческих организмов, теория действия исследует прежде всего такой процесс обучения, при котором другие организмы этого же вида составляют наиболее важную характеристику окружающей среды.
Символически организованные культурные образцы, как и все другие компоненты живых систем, возникают в процессе эволюции. При этом развитие их до лингвистического уровня это феномен, присущий исключительно человеку. Способность обучаться языку и использовать его обусловлена специфической генетической конституцией человека, что подтверждается неудачными попытками обучения языку других видов (особенно приматов и «говорящих» птиц) (Brown, 1958. Ch.V). Но генетически предопределена только эта общая способность, а не те реальные символические системы, которые усваивают, используют и развивают конкретные человеческие группы.
Более того, несмотря на действительно большие способности человеческого организма к обучению, а также к созданию новых элементов культуры, ни один индивид сам по себе не в состоянии создать систему культуры. Основные воплощенные в типовых образцах характеристики культурных систем изменяются лишь на протяжении жизни многих поколений, им всегда следуют относительно большие группы, и они никогда не могут относиться лишь к одному или нескольким индивидам. Индивид научается им в основном пассивно, хотя и может привнести в них незначительные созидательные (или деструктивные) изменения. Более общие культурные образцы обеспечивают системе действий высокоустойчивые структурные опоры, в достаточной мере соответствующие генетически заложенным свойствам вида. Они связаны с усваиваемыми элементами действия точно так же, как гены с врожденными признаками (Emerson, 1956).
В границах, определяемых, с одной стороны, генетикой вида, а с другой нормативными культурными образцами, располагаются возможности конкретных индивидов и групп развивать независимые структурированные поведенческие системы. Поскольку действующее лицо (actor) в генетическом плане является человеком и поскольку его научение происходит в контексте определенной культурной системы, его поведенческая система (которую я буду называть его личностью), усвоенная посредством обучения, имеет черты, общие с другими личностями, например, язык, на котором он привык говорить. В то же время его организм и его окружение физическое, социальное и культурное всегда в определенных аспектах уникальны. Следовательно, его собственная поведенческая система будет уникальным вариантом культуры и присущих ей образцов действия. Поэтому существенно важно рассматривать систему личности как не сводимую ни к организму, ни к культуре. То, чему научаются, не является ни фрагментом «структуры» организма в обычном смысле слова, ни свойством культурной системы.
С аналитической точки зрения, система личности является самостоятельной системой^.
Хотя процесс социальных интеракций* внутренне связан и с личностными характеристиками взаимодействующих индивидов, и с культурными образцами, он тем не менее образует самостоятельную, четвертую систему, которая в аналитическом плане независима от систем личности, культуры и организма (см. главу «Некоторые фундаментальные категории теории действия», а также главу Т. Парсонса и Э. Шилза в кн.: Parsons et al., 1951; см. также Parsons, 1968а). Эта независимость становится наиболее очевидной, когда на первый план выступают требования интеграции, столь необходимой системам социальных отношений из-за их внутренней расположенности к конфликту и дезорганизации (речь идет о том, что иногда обозначается как проблема порядка в обществе, поставленная в классической форме Томасом Гоббсом4). Система интеракций и есть социальная система, которая является подсистемой системы действия и выступает в качестве основного предмета анализа в данной работе.
* Interactions, т. е. взаимодействий. Прим. перев.
Вышеприведенная классификация четырех наиболее общих подсистем человеческого действия организма, личности, социальной системы и культурной системы представляет собой реализацию общей парадигмы, которая может быть использована при анализе всей сферы действия и которую я буду применять дальше для анализа социальных систем.
С помощью этой парадигмы любая система действия анализируется в терминах следующих четырех функциональных категорий, обеспечивающих: 1) формирование главных, «руководящих» или контролирующих, образцов системы; 2) внутреннюю интегрирован-ность системы; 3) ее ориентацию на достижение целей по отношению к окружающей среде; 4) ее адаптацию к влиянию окружающей среды, рассматриваемой в широком смысле, т. е. к физическому окружению, не связанному с действием. В рамках систем действия культурные системы выполняют функцию поддержания образца; социальные системы функцию интеграции действующих элементов (индивидов или, точнее, личностей, исполняющих роли); системы личности функцию достижения цели, а поведенческий организм функцию адаптации (см. схему 1).
Поскольку социальная система суть интеракции индивидов, то каждый участник является одновременно и действующим лицом (обладающим определенными целями, идеями, установками и т. д.), и объектом, на который ориентированы и другие действующие лица, и он сам. Система интеракций, таким образом, в аналитическом плане обособлена от совокупности процессов действия отдельных своих участников. В то же время эти «индивиды» являются и организмами, и личностями и принадлежат к определенным культурным системам.
При такой интерпретации каждая из трех других систем действия (Культура, Личность, Поведенческий Организм) составляет часть окружающей среды или, если можно так сказать, одну из окружающих сред социальной системы. За пределами этих систем находятся окружающие среды самой системы действия, которые располагаются выше и ниже общей иерархии факторов, контролирующих действие в мире жизни. Эти отношения изображены на схеме 1.
Среду нижнего уровня образуют физико-органические явления природы, охватывающие «дочеловеческие» виды организмов и «неповеденческие» свойства человеческих организмов. Последние особенно важны для определения границы системы действия, поскольку люди познают физический мир только через собственный организм. Наше сознание не имеет опыта непосредственного восприятия внешних физических объектов, не соотнесенного с физическими ощущениями и их информационным осмыслением. Однако будучи психологически воспринятыми и осмысленными, физические объекты становятся частью системы действия.
В принципе сходные рассуждения применимы и к внешней среде, располагающейся выше системы действия «высшей реальности», с которой мы все имеем дело при обращении к тому, что Вебер называл «проблемами смысла», например к проблемам добра и зла, жизни и смерти и т. п. «Идеи» в этой сфере, если рассматривать их в качестве культурных объектов (например, представлений о богах, о сверхъестественном), являются, в некотором смысле, символическими «репрезентациями» высших реальностей, но не самими этими реальностями.
Фундаментальный принцип организации жизненных систем состоит в том, что их структуры дифференцируются в соответствии с требованиями, предъявляемыми им внешней средой. Так, биологические функции дыхания, пищеварения, движения и восприятия информации являются основой дифференциации систем органов, каждая из которых обслуживает те или иные отношения между организмом и окружающей средой. Этот же принцип используется нами и для анализа социальных систем.
Мы будем рассматривать социальные системы с точки зрения их взаимоотношений с наиболее важными функциональными средами. Я утверждаю, что функциональные различия трех внешних для социальной подсистем действия культурной системы, системы личности и поведенческого организма и связь первой и третьей из них с двумя средами, внешними для всей системы действия, являются узловыми моментами при анализе различий между социальными системами. Таким образом, в нашем анализе мы будем исходить из фундаментальных отношений систем и их окружения, изображенных на схеме 1.
В терминах нашей функциональной парадигмы социальная система является интегративнои подсистемой системы действия в целом. Три другие подсистемы действия составляют при этом среду функционирования социальной подсистемы. Вышеозначенный принцип может быть применен при анализе обществ или других социальных систем. Мы видим, что три из первичных подсистем общества (схема 2, столбец III) функционально взаимодействуют с тремя основными средами социальной системы (схема 2, столбец IV); при этом каждая из подсистем может быть непосредственно соотнесена с одной из сред. Одновременно каждая из этих трех социетальных подсистем может рассматриваться как окружающая среда подсистемы, являющейся интегративным ядром общества (схема 2, столбец II). В данной работе мы будем использовать эту двойственность функциональной парадигмы при экспозиции нашей общей теоретической схемы и при анализе конкретных обществ (Parsons, 1968).
При определении общества мы применим критерий, который восходит еще к Аристотелю. Общество это такой тип социальной системы (среди всего универсума социальных систем), который как система достигает по отношению к окружающей среде наивысшего уровня самодостаточности.
Это определение соответствует представлению о некой обособленной системе, по отношению к которой другие обособленные подсистемы действия образуют первичные среды. Данная точка зрения резко контрастирует с общепринятым взглядом на общество как на совокупность конкретных индивидов в этом случае организмы и личности членов общества оказываются для него чем-то внутренним, а не частью его окружения. Мы не станем обсуждать здесь достоинства обоих подходов, но читатель должен ясно представлять себе, какой из них используется в данной работе.
При таком понимании общий критерий самодостаточности может быть разделен на пять частных критериев, каждый из которых применим к одной из пяти сред функционирования социальных систем высшей реальности, культурным системам, системам личности, поведенческим организмам и физико-органической среде. Самодостаточность общества является функцией от сбалансированной комбинации механизмов контроля над отношениями общества с этими пятью средами, а также от степени его собственной внутренней интеграции.
Взаимоотношения аналитически обособленных систем строятся на основе иерархии контролирующих факторов. Это понятие включает в себя кибернетические аспекты контроля, когда системы с высоким уровнем информации, но с низким энергетическим уровнем контролируют высокоэнергетичные системы с относительно низким уровнем информации (схема 1, столбец V)5. Так, запрограммированная последовательность механических операций (например, в стиральной машине) может контролироваться таймером, использующим очень мало энергии по сравнению с энергией, обеспечивающей движение частей машины и согревающей воду. Другим примером является ген, контролирующий синтез протеина и другие формы клеточного метаболизма.
Культурная система, соотносясь с высшей реальностью, преобразует нормативные образцы в ценностные ориентации, относящиеся к остальному окружению и системе действия, в том числе к физическому миру, организмам, личностям и социальным системам. В кибернетической модели она находится в системе действия на самом высоком уровне, затем располагается социальная система, ниже соответственно личность и организм. Физическая среда последняя в этой иерархии, она лишь создает условия функционирования, но не организует их. Поскольку физические факторы не контролируются кибернетически высокоупорядоченными системами, мы должны адаптироваться к ним, иначе человеческая жизнь исчезнет. Наглядными примерами могут служить зависимость человека от кислорода, пищи, приемлемых температур и т. д.
В силу широкой эволюционной перспективы нашего анализа главное внимание среди несоциальных подсистем действия мы уделяем культурной системе. В процессе развития и приспособления к разнообразным обстоятельствам возникают формы социальной организации, обладающие все большими адаптивными возможностями, менее подверженные воздействию частных, случайных причин, вызванных либо специфическими физическими явлениями, либо индивидуальными органическими изменениями, либо личностными различиями. В более развитых обществах диапазон различий между личностями может даже расширяться, в то время как структуры общества и происходящие в нем процессы становятся все менее зависимыми от особенностей индивидов. Поэтому, для того чтобы увидеть главные источники широкомасштабных изменений, мы должны сосредоточиться на кибернетически высокоорганизованных структурах; применительно к средам общества таковой является культурная подсистема.
Социетальное сообщество и его среды 6
Ядром общества как системы является структурированный нормативный порядок, посредством которого организуется коллективная жизнь населения. Как порядок, он содержит ценности, дифференцированные и специфицированные (particularized) нормы и правила, причем только соотнесенность с культурой придает им значимость и легитимность. Он задает критерии принадлежности тех или иных индивидов к обществу. Проблемы, связанные с «юрисдикцией» нормативной системы, могут сделать невозможным установление точного соответствия между статусом «подпадения» под нормативные предписания и статусом принадлежности к обществу, поскольку навязывание норм, по-видимому, неразрывно связано с контролем (например, через «полицейские функции») за мерами, используемыми для поощрения и наказания людей, проживающих в пределах какой-либо территории (Parsons, 1964). До тех пор пока эти проблемы не приобретают критическую остроту, социетальный коллектив и его подколлективы могут, когда это необходимо, действовать эффективно как единое целое.
Мы будем называть этот единый коллектив социетальным сообществом (societal community). Как таковое оно создается структурированным нормативным порядком и набором статусов, прав и обязанностей его членов, причем характер этого набора может варьироваться для различных подгрупп сообщества. Для выживания и развития социетальное сообщество должно придерживаться единой культурной ориентации, разделяемой в целом (хотя и не обязательно единообразно и единодушно) его членами в качестве основы их социальной идентичности. Речь идет о связи с занимающей более высокое место в иерархии культурной системой. Вместе с тем должны систематически удовлетворяться условия, необходимые для интеграции организмов (в том числе в их отношениях с физической средой) и личностей членов сообщества. Все эти факторы безусловно взаимосвязаны, хотя каждый из них является точкой кристаллизации содержательно разных социальных механизмов.
Культурная система как окружающая среда общества7
Главным функциональным требованием к взаимоотношениям между обществом и культурной системой является легитимация нормативного порядка общества. Системы легитимации определяют основания для разрешений и запретов. Прежде всего, но не исключительно, требует легитимации власть. Используемое здесь понятие легитимации не нуждается в прилагательном «моральный» в современном смысле слова, но оно предполагает, что «правильно» то, что делается в соответствии с институционализированным порядком.
Функция легитимации независима от операционных функций социальной системы. Никакой нормативный порядок никогда не является самолегитимизирующимся в том смысле, что одобренный или запрещенный способ жизни автоматически рассматривается как правильный или неправильный безо всяких объяснений. Легитимность нормы не может также определяться нижними в иерархии контроля факторами например, тем, что что-то должно быть сделано каким-то специфическим образом потому, что на карту поставлена стабильность или даже выживание системы.
Тем не менее степень основанной на культуре независимости оснований легитимации от специфических операционных механизмов низшего уровня (например, от бюрократической организации или экономических рынков) существенно варьируется в различных обществах. Увеличение этой независимости является одним из главных направлений эволюционного процесса, включающего дифференциацию между культурными и социальными структурами и процессами. При этом система легитимации, какое бы место она ни занимала в эволюционном процессе, всегда определяется отношением к высшей реальности. Это означает, что ее основания всегда имеют в некотором смысле религиозный характер. В примитивных обществах существует очень незначительная дифференциация между общими структурами общества и его религиозной организацией. В более развитых обществах взаимоотношения социальной и культурной систем в религиозных и легитимационных контекстах предполагают наличие высокоспециализированных и сложных структур.
В процессе легитимации нормативного порядка общества культурные ценностные образцы обеспечивают непосредственную связь между социальной и культурной системами. Способ легитимации, в свою очередь, определяется религиозными ориентациями. Однако, по мере того как культурные системы становятся все более дифференцированными, возрастает самостоятельная ценность отдельных культурных структур. Прежде всего это относится к искусству, особым образом связанному с автономией личности, и эмпирическому когнитивному знанию, становящемуся на высоком уровне развития наукой.
Характер связи общества с системой личности радикальным образом отличается от его связи с культурной системой, поскольку в кибернетической иерархии личность (как и поведенческий организм, и физико-органическая среда) расположена ниже социальной системы. Каждая из этих трех окружающих общество сред накладывает на него как на систему и на каждый из входящих в него элементов определенные граничные условия (которые одновременно являются доступными для реализации возможностями). Поведение, которое может анализироваться в контексте функционирования социальных систем, в другом контексте выступает как поведение живых человеческих организмов. Каждый такой организм в любой данный момент определенным образом расположен в физическом пространстве, и изменить это местоположение можно только посредством физического движения. Следовательно, никогда нельзя упускать из виду экологический аспект отношений между личностью и ее действиями. Аналогичные рассуждения применимы к физико-органическому процессу, а также к процессам функционирования и развития личности, постоянно выступающим в качестве факторов конкретного действия. Ограничения, обусловленные системами личности, поведенческих организмов и физико-органического окружения, задают сложную систему координат для анализа форм организации и функционирования социальных систем, что требует внимательного изучения и постоянно создает сложности для ученых.
Основная функциональная проблема, связанная с отношениями социальной системы с системой личности, касается усвоения, развития и утверждения в ходе жизненного цикла адекватной мотивации участия в социально значимых и контролируемых образцах действия. Общество также должно использовать эти образцы, чтобы адекватно поощрять и вознаграждать своих членов, если оно желает воспроизводиться как система. Это отношение и есть «социализация», представляющая собой единый комплексный процесс, в рамках которого личность становится членом социетально-го сообщества и поддерживает этот статус.
Поскольку личность это определенным образом организованный в процессе обучения индивид, процесс социализации имеет решающее значение для ее формирования и функционирования. Успех социализации возможен, когда социальное и культурное обучение сильно мотивировано благодаря использованию механизма удовольствия на уровне организма. В силу этого социализация в большой мере обусловлена наличием постоянных близких отношений между маленькими детьми и взрослыми, причем в эти отношения глубоко вплетаются эротические мотивы и связи. Эта совокупность условий, которые со времен Фрейда мы стали понимать гораздо полнее, является существенным аспектом функционирования систем родства во всех человеческих обществах. Родство всегда связано с упорядочением эротических отношений взрослых, их родительского статуса, статуса нового поколения и с упорядочением самого процесса социализации (Parsons and Bales, 1955). Эта эволюционная универсалия существует во всех обществах, хотя ее формы и отношения к другим структурным образованиям бесконечно варьируются.
Система родства требует некоторых постоянных нормативных установлений для ежедневной жизни, включающих как органические и психологические, так и социальные факторы. В силу этого она является зоной взаимопроникновения систем поведения, личности и социальной системы, с одной стороны, и физического окружения с другой. Следствием этого становится институциализация места проживания и образование такого социального элемента, как домохозяйство. Люди, принадлежащие к одному домохозяйству, образуют единое целое. Они имеют общее место проживания либо постоянное, такое, как хижина или дом, либо временное, такое, как «лагерь». В большинстве обществ в этом физическом и социальном окружении люди спят, готовят пищу, едят и отправляют сексуальную функцию (по крайней мере, формально одобряемую). Домохозяйство во всех его вариациях является первичным элементом единения в социальных системах.
Статус взрослого, формально различаясь во всех обществах, везде предполагает определенную автономную ответственность. Индивид в рамках коллективной организации оказывает какие-то свои услуги. В результате долгого эволюционного процесса в современных обществах оказание услуг институционализируется в основном в виде профессиональных ролей в рамках имеющих закрепленные функции коллективов или бюрократических организаций. Так или иначе, первичное функциональное отношение между взрослыми индивидами и обществами, в которых они живут, связано с тем вкладом, который они вносят посредством оказания услуг, а также с тем удовлетворением и вознаграждением, которые они за это получают от общества. В достаточно дифференцированных обществах способность к производству услуг становится мобильным ресурсом, распределяемым через рынок. Когда эта стадия достигнута, мы можем говорить об услугах как продукте экономического процесса, доступном для «потребления» в неэкономических контекстах.
В большинстве обществ места проживания и труда людей обычно не разделяются. Там, где такое разделение существует (преимущественно в развитых городских сообществах), два этих места задают пространственную ось обыденной жизни индивида. Кроме того, эти два места должны быть взаимно доступны данное функциональное требование является необходимым для формирования экологической структуры современного города.
Многообразие функциональных отношений между личностью и средой должно быть рассмотрено и в других контекстах, связанных с социальной системой. Ценностные привязанности индивида и их поддержание изначально связаны с культурной системой, особенно в рамках ее взаимодействия с обществом через религию. Поддержание адекватных уровней мотивации зависит главным образом от социальных структур, связанных с социализацией, особенно с родством. Хотя физическое здоровье это вопрос самостоятельный, но он часто смыкается с важной, но менее определенной областью психического здоровья и с желанием больного восстанавливать здоровье. По-видимому, ни одно общество не существует без механизма положительной мотивации, действующего посредством «терапевтических» процедур (Nelson, 1965). Во многих обществах эти процедуры носят преимущественно религиозный или магический характер, но в современных обществах они перерастают в прикладную науку. И все же они никогда не противостоят механизмам родства; скорее терапия в целом дополняет родство, которое является главной гарантией безопасности личности.
Как это ни удивительно, но отношение между личностью и социальной системой, социально структурированное через услуги, образует базисную единицу для политического аспекта обществ (Parsons, 1966). Для достижения важных с точки зрения коллектива целей политические структуры организуют коллективные действия как на широкой, охватывающей все общество основе, так и на более узкой, ограниченной территориально или функционально. На высокой стадии политического развития требуется дифференциация статуса взрослого населения по двум параметрам. Первый определяет уровни ответственности за координацию коллективных действий и устанавливает институты лидерства и авторитета. Второй связан с уровнями компетенции, знаний, умений и т. п. и при формировании коллективного мнения наделяет большим влиянием профессионалов. Обособление политической системы от матрицы социетального сообщества предполагает институ-ционализацию высоких статусов в обоих этих контекстах, часто в очень сложных комбинациях. Соотношение таких статусов с религиозным лидерством и особенно степень дифференциации между лидерством религиозным и политическим также могут серьезно усложнить ситуацию. К усложнениям приводит прежде всего необходимость легитимации не только социетального порядка, но также и политического авторитета.
Ниже в кибернетической модели иерархии располагается еще один источник возможных сложностей. Как мы отмечали ранее, поддержание нормативного порядка требует различных способов его осуществления и очень значительной если не полной согласованности с поведенческими ожиданиями, формируемыми посредством ценностей и норм. Самым главным условием подобной согласованности является интернализация ценностей и норм общества его членами, поскольку подобная социализация лежит в основе консенсуса социетального сообщества. В свою очередь, социализация в качестве основания консенсуса усиливается взаимными интересами, особенно экономическими и политическими. Ни одно общество не может поддерживать стабильность, имея в виду потенциально возможные конфликты и кризисы, если интересы его граждан не определяются солидарностью, внутренней лояльностью и взаимными обязательствами.
Помимо консенсуса и взаимных интересов в обществе сохраняется потребность и в механизме принуждения. Данная потребность объясняется необходимостью авторитетной интерпретации инсти-туционализированных нормативных предписаний. Для этой цели все общества используют некоторые «правовые» процедуры, с помощью которых можно без применения насилия выносить решение о правильности или неправильности тех или иных действий и от поступков, направленных на удовлетво-в ущерб интересам других лиц
В силу территориальной общности места жительства, работы, религиозной и политической деятельности и других факторов поддержание нормативного порядка не может быть отделено от контроля за поведением в границах определенной территории. Функция управления должна включать ответственность за сохранение территориального единства нормативного порядка общества. Этот императив имеет внутренний и внешний аспекты. Первый касается условий навязывания общих норм и облегчения выполнения необходимых функций различными элементами общества. Второй направлен на предотвращение разрушительного вмешательства со стороны нечленов сообщества. Наличие органических потребностей и потребностей в месте проживания объединяет оба этих аспекта: и в том, и в другом случае крайним средством предотвращения разрушительного действия является использование физической силы (Parsons, 1964). Применение силы возможно в различных формах, в частности в форме защиты от угрозы извне или лишения свободы (передвижения) внутри данной территории. Контроль (или нейтрализация) организованного использования силы является одной из функциональных потребностей социетального сообщества. В высокодифференцированных обществах это всегда предполагает некоторую степень правительственной монополизации социально организованной силы.
Таким образом, первичной потребностью общества в отношении составляющих его личностей является мотивация их участия, основанная на согласии с нормативными предписаниями. Эта мотивация имеет три уровня. Первый высоко генерализированная приверженность ценностным образцам, непосредственно связанным с религиозными ориентациями. Второй это «субстрат» личности: будучи сформированным в период ранней социализации, он связан с эротическим комплексом, мотивационным значением родства и других интимных отношений. Третий уровень это уровень, более непосредственно связанный с услугами и инструментальной деятельностью, которая различается в зависимости от целей и ситуаций. Эти уровни личности, грубо говоря, соответствуют суперэго, ид и это по фрейдовской классификации.
Связь личности с организмом и организма с физическим миром проявляется в двух контекстах. Первый включает общие органические процессы, которые обусловливают адекватное функционирование личности, особенно в том, что касается родства, места жительства и здоровья. Второй это отношение между физическим принуждением и проблемой поддержания единого социеталь-ного нормативного порядка на всей территории.
Анализ связей социальной системы с ее органической основой и затем с физическим миром следует начать с рассмотрения необходимых физических условий органической жизни. Первичным, конечно, является обеспеченность пищей и жильем, однако для всех известных обществ этот список значительно шире. Технология, от относительно простых орудий и навыков первобытных людей до очень сложных современных систем, является социально организованным способом активного воздействия на объекты физической среды с целью удовлетворения желаний и потребностей людей. В предельном случае социальная организация включает лишь обучение ремесленников, работающих индивидуально. Но если технология играет существенную роль, то и в этом случае ремесленник вряд ли может оставаться полностью изолированным от других ремесленников (помимо обучавшего его мастера). Более того, если его работа специализирована, должна существовать организованная система отношений с потребителями его продукта и, вполне возможно, с поставщиками материалов и оборудования. В самом деле, не может существовать ремесла, полностью отделенного от социальной организации.
Технологические процессы очевидным образом служат реализации человеческих потребностей и желаний. Технические навыки зависят от культурной системы8: вклад отдельного человека в сумму технических знаний это всегда приращение, а не создание полностью «новой системы». Более того, технологические задачи всегда решаются в рамках социально определенной роли. Результаты в большинстве случаев, хотя и не всегда, являются следствием коллективно организованных процессов, а не труда одного человека. Так, исполнительские или координирующие функции реализуются в рамках многообразных социальных отношений с потребителями, поставщиками, рабочими, исследователями и т. д.
Технология, таким образом, это прежде всего физический элемент комплекса, ядром которого является экономическая система. Экономика это тот аспект социетальной системы, который функционирует не только для социального упорядочения технологических процедур, но, что более важно, и для включения их в социальную систему, и для контроля за ними в интересах социальных элементов, индивидуальных или коллективных (Parsons and Smelser, 1956). Важными интегрирующими элементами являются здесь институты собственности, договорных отношений и регулирования условий занятости. В диффузных структурах первобытных и архаических обществ, в которых родство, религия и политические интересы являются преобладающими, элементы этого комплекса жестко фиксированы. Тем не менее при определенных обстоятельствах в этих обществах развиваются рынки вместе с деньгами как средством обмена.
Технологическая организация, таким образом, должна рассматриваться как пограничная структура между обществом как системой и физико-органической средой. На социетальной стороне этой границы располагается экономика в качестве главной структуры, обеспечивающей связь с социетальным сообществом. Здесь, как диктует традиция экономической теории, главной является функция размещения. Ресурсы должны размещаться для удовлетворения самых разнообразных потребностей, наличествующих в любом обществе, а возможности их удовлетворения должны размещаться между разными группамии населения. Социально организованные технологические разработки используются и в целях реализации услуг. Поскольку услуги индивидов становятся подвижным и размещаемым ресурсом, они образуют экономическую категорию, о чем свидетельствует их объединение с физическими благами в любимом экономистами выражении «товары и услуги». Однако при включении индивида через систему найма в деятельность реализующей услуги организации он тем самым вовлекается в то, что в аналитических терминах называется политическим функционированием, т. е. в организационный процесс, ориентированный на достижение специфических целей общества или его групп.
Эти соображения предполагают, что технология включается и в комплекс территориальных отношений наряду с местом жительства. Действительно, технология отделяется от места жительства только на поздних ступенях социальной эволюции (Smelser, 1967), когда главным становится местоположение «производства». Поскольку персонал выполняет дифференцированные профессиональные или сервисные роли, люди должны работать там, где их услуги нужны, хотя это место должно быть скоординировано с местом жительства. Однако местоположение должно зависеть также от возможностей доступа к материалам и оборудованию и от перспектив реализации продукции. Рассмотренные экономические соображения имеют первостепенное значение прежде всего для производства в строгом смысле слова. Но в аналогичных терминах может быть проанализировано также и размещение органов административного управления или специализированного религиозного персонала.
Связи между социетальными подсистемами, которые соотносят общество с его средами и с самим социетальным сообществом, обладают определенными приоритетами с точки зрения контроля. Социетальное сообщество зависит от культурной ориентации системы, которая, кроме всего прочего, является главным источником легитимации ее нормативного порядка. Этот порядок, в свою очередь, конституирует самую существенную и высокоуровневую информацию для политической и экономической подсистем, которые, соответственно, непосредственно связаны с личностью и физико-органической средой. В политической сфере приоритет социетального нормативного порядка проявляется наиболее ярко в функции принуждения9 и в потребности членов общества контролировать физические санкции не потому, что физическая сила является кибернетическим контролером, а потому, что ее саму необходимо контролировать, чтобы действовал контроль более высокого порядка. В сфере экономики это означает, что экономические процессы в обществе (например, размещение) должны контролироваться институционально. Оба примера демонстрируют функциональную значимость нормативного контроля над организмом и физической средой. Сила и Другие физико-органические факторы, используемые в качестве санкций, обеспечивают безопасность коллективных процессов в гораздо большей степени, чем они это могут делать просто в качестве «необходимых условий». Так же и приоритет экономических соображений над технологическими вопрос о том, что производить (и для кого}, важнее вопроса, как производить, является главным условием для того, чтобы сделать технологию действительно полезной10.
Мы можем теперь свести воедино различные критерии самодостаточности, использованные при определении понятия общества. Общество должно представлять собой социетальное сообщество, которое имеет адекватный уровень интеграции (или солидарности) и отличительный статус членства. Это не исключает отношений контроля или даже симбиоза с теми группами населения, которые только частично интегрированы в социетальное сообщество, как, например, евреи диаспоры. Однако в нем должно быть ядро полностью интегрированных членов.
Это сообщество должно быть «носителем» культурной системы, достаточно генерализированной и интегрированной для того, чтобы легитимизировать нормативный порядок. Подобная легитимация требует наличия специальной системы символов, позволяющей обосновать идентичность и солидарность сообщества, а также верований, ритуалов и других культурных компонентов, в которых данная символическая система воплощена. (Культурные системы обычно шире, чем любое отдельное общество и его коммунитарная организация, хотя в ареалах, включающих много обществ, различные культурные системы могут на самом деле переходить одна в другую.) При этих условиях самодостаточность общества предполагает инсти-туционализацию большого числа культурных компонентов для того, чтобы наилучшим образом соответствовать социетальным потребностям. Конечно, отношения между обществами, имеющими аналогичные или сходные культурные системы, порождают особые проблемы, некоторые из которых будут рассмотрены ниже.
Фактор коллективной организации диктует дополнительный критерий самодостаточности. Самодостаточность ни в коем случае не требует, чтобы все ролевые обязательства членов общества выполнялись внутри самого общества. Тем не менее общество должно предоставлять индивидам набор ролевых возможностей, достаточный как для реализации их фундаментальных личностных потребностей на всех этапах жизненного цикла без выхода за рамки общества, так и для реализации потребностей самого общества. Монашеский орден, например, не отвечает этому критерию, поскольку он не может увеличивать число своих членов посредством рождения, не нарушая при этом своих фундаментальных норм.
Мы показали, что распространение нормативного порядка среди коллективно организованного населения требует контроля над территорией. Это фундаментальный императив, связанный с необходимостью единства управленческих институтов. Более того, это главная причина, по которой ни один функционально специфицированный коллектив, будь то церковь или коммерческая фирма, не может называться обществом. В отношении к членам общества как к личностям социальная самодостаточность требует (и, возможно, это требование является наиболее фундаментальным) адекватного контроля над мотивационными обязательствами. За некоторыми изначально ограниченными исключениями (такими, как образование новых колоний) сообщество должно пополняться новыми членами посредством рождения и социализации, первоначально происходившей главным образом через систему родства, но впоследствии дополненной системой формального обучения и другими механизмами. Система пополнения рядов общества может рассматриваться как механизм социального контроля над его личностной структурой.
Наконец, самодостаточность предполагает адекватный контроль над экономико-технологическим комплексом для того, чтобы физическая среда могла использоваться целенаправленным и сбалансированным образом в качестве ресурсной основы. Этот контроль взаимосвязан с политическим контролем над территорией и с контролем за системой членства на основе родства и места жительства.
Ни один из этих частных критериев самодостаточности не является исчерпывающим, если не считать их обобщенных отношений в кибернетических и условных иерархиях. Серьезная неполнота каждого или любой комбинации этих критериев может разрушить общество либо создать хроническую нестабильность или жесткость, которая будет мешать дальнейшей эволюции. Поэтому данная схема будет особенно полезной при объяснении разрывов в процессе социальной эволюции.
При рассмотрении отношений между обществом и его средами была неявно использована система классификации структурных компонентов. Следовало бы сделать эту схему эксплицитной, поскольку она играет важную роль в нашем анализе.
В нашем первоначальном определении социетального сообщества делался акцент на взаимосвязи двух факторов: нормативного порядка и организованного в коллективы населения. В большинстве случаев при анализе общества нам не понадобится расширять эту классификацию; мы лишь рассмотрим более частные аспекты указанных факторов. В каждом факторе мы будем различать те аспекты, которые являются для социетального сообщества прежде всего внутренними, и те, которые преимущественно связывают его с окружающими системами.
В нормативном плане мы можем различать нормы и ценности. Ценности в смысле ценностных образцов (pattern)11 мы рассматриваем как главный связующий элемент социальной и культурной систем. Нормы же являются преимущественно социальным феноменом. Они имеют регулятивное значение для социальных процессов и отношений, но не воплощают «принципы», которые могут быть применены за рамками социальной организации, или даже отдельной социальной системы. В более развитых обществах структурным фокусом норм является правовая система.
Когда речь идет об организованном населении, то категорией внутрисоциальной структуры является коллективная организация, а категорией пограничной структуры роль. В качестве пограничного здесь выступает отношение с личностью отдельного члена социальной системы. Граница с физико-органическим комплексом в данном контексте не требует специальной концептуализации, хотя точкой пересечения результатов деятельности личностной и культурной систем является именно организм, находящийся в процессе социализации, реализации своих навыков и т. п.
Эти четыре структурные категории ценности, нормы, коллективные организации, роли могут быть соотнесены с нашей общей функциональной парадигмой (Парсонс, 1965). Ценности являются первичными при поддержании образца функционирования социальной системы. Нормы осуществляют преимущественно функцию интеграции; они регулируют огромное количество процессов, содействующих внедрению нормативных ценностных обязательств. Функционирование коллективной организации связано в первую очередь с достижением целей, обусловленных интересами социальной системы. Именно в коллективе в качестве его членов индивиды осуществляют социетально значимые функции. И, наконец, первичной функцией роли в социальной системе является адаптация. Это особенно ясно проявляется применительно к понятию услуги, поскольку способность выполнять значимые ролевые действия является наиболее общим адаптивным ресурсом любого общества, хотя он и должен быть скоординирован с культурными, органическими и физическими ресурсами.
Всякая конкретная структурная единица социальной системы всегда является комбинацией всех четырех компонентов (подчеркнем, что в данной классификации имеются в виду компоненты, а не типы). Мы часто говорим о роли или о коллективной организации как о самостоятельных сущностях, однако это, строго говоря, лишь эллиптическая языковая конструкция. Не существует коллективной организации без ролевого членства, и, наоборот, не существует роли, которая не является частью коллективной организации. Не существует также роли или коллектива, которые не «регулируются» нормами и не привержены определенным ценностным образцам. Для аналитических целей мы можем, конечно, рассматривать ценностные компоненты отдельно от структуры и описывать их как культурные объекты. Однако в том случае, если мы описываем их как категории социальной структуры, они неизбежно попадают в ряд компонентов социальных систем, включающих в себя также и три других типа компонентов.
Тем не менее все четыре типа компонентов являются по своей природе независимыми переменными. Знание ценностного образца коллективной организации не позволяет, например, вывести из него ролевую структуру. Ситуации, при которых содержание двух или более типов компонентов изменяется вместе таким образом, что содержание одного из них может быть непосредственно выведено из другого, являются не общим, а частным и, скорее, редким случаем.
Так, одни и те же ценностные образцы обычно входят в самые разные блоки или подсистемы общества и часто обнаруживаются на многих уровнях структурной иерархии. Далее, одни и те же нормы часто оказываются существенными для функционирования различных типов действующих единиц. Например, юридические права собственности определяют общие нормативные элементы независимо от того, является ли владельцем этих прав семья, религиозное объединение или коммерческая фирма. Конечно, нормы различаются в зависимости от ситуации и функции, но основания их дифференциации отличны от оснований дифференциации коллективных организаций и ролей. С некоторыми оговорками можно сказать, что всякий коллектив, вовлеченный в определенную ситуацию или осуществляющий определенную функцию, будет регулироваться определенными нормами, независимо от признаков конкретного коллектива. И наконец, сходный независимый инвариант характерен также и для ролей. К примеру, исполнительские или управленческие роли и определенные типы профессиональных ролей являются общими не для одного, а для многих типов коллективов. Тот же основной принцип независимой переменной применим к отношениям между социальной системой и окружающими ее средами. Личность в ее ролевой функции, а не конкретный индивид является членом коллектива, даже социетального сообщества. К примеру, я состою членом определенных интернациональных коллективов, которые не являются частями американского социетального сообщества. Плюралистичный характер ролей, исполняемых личностью, это главный постулат социологической теории, и о нем следует помнить постоянно. По мере эволюции общества важность ролевого плюрализма возрастает, но в принципе он характерен для любого общества.
Изложенная выше схема структурных категорий подчеркивает сравнительный аспект нашего анализа. Но эволюция является суммарным обобщением, означающим определенный тип процесса изменений. Поэтому теперь мы должны кратко остановиться на том, как следует рассматривать процесс, изменение и социетальную эволюцию.
Характеристика социальных систем как процесса это то, что мы называем интеракцией (взаимодействием) (Parsons, 1968a). Чтобы образовать действие в нашем смысле, этот процесс взаимодействия должен происходить главным образом на символических уровнях. Это предполагает прежде всего лингвистический уровень выражения и коммуникации анализ на таком обобщенном уровне оправдан, поскольку речь и письменность тесно переплетены со многими другими значимыми явлениями, такими, как «жест», физическое «осуществление» целей и т. д. Более того, другие символические средства интеракции, например деньги, также лучше рассматривать как специализированный язык, а не как сущностно иной вид коммуникаций.
Язык это не просто совокупность традиционно используемых символов; это система символов, значение которых соответствует определенному коду (Jacobson and Halle, 1956; Chomsky, 1957). Лингвистический код является нормативной структурой, параллельной той, которую составляют социетальные ценности и нормы. Эту структуру вполне можно рассматривать как специфический случай норм, если сосредоточиться на ее культурном, отличном от социального, аспекте.
В процессе коммуникации обычно происходит воздействие на реципиентов сообщений, хотя остается открытым вопрос, насколько результаты этого воздействия соответствуют намерениям тех, кто эти сообщения передает. Содержание сообщения обычно побуждает к ответной реакции. Однако отсутствие ответа также возможно как альтернатива, особенно если сообщение передано средствами массовых коммуникаций (например, напечатано в газете) и адресовано «любому», а этот «любой», в свою очередь, может заметить его или нет, ответить или не ответить.
Процесс, ведущий к ответу, связанному с содержанием одного или более коммуникативных сообщений, мы можем назвать «решением». Характер этого процесса, происходящего внутри личности действующего лица, является ненаблюдаемым, так как личность представляет собой своего рода «черный ящик». Поскольку коммуникация является частью социального процесса, постольку личность действует в рамках роли, характер которой зависит от отношений личности с реальными и потенциальными реципиентами и с источниками получения коммуникативного сообщения.
Хотя решение внешне может выглядеть как ответ на определенное сообщение, было бы упрощением рассматривать его как следствие действия только одного стимула. Решение всегда является следствием действия комбинации факторов, а конкретное сообщение является только одним из них. Все социальные процессы нужно рассматривать как следствие комбинаций и рекомбинаций постоянно меняющихся коммуникативных факторов.
К примеру, использование власти может рассматриваться как сообщение нижестоящему звену о решении, которое должно обусловить последующие действия коллектива и отдельных его членов. Так, когда офицер отдает приказ своему подразделению идти в атаку, он просто подает команду, посредством которой приводится в действие сложная система поведения подчиненных ему людей. Очевидно тем не менее, что такие сложные коммуникативные процессы могут эффективно действовать только при условии жесткого кибернетического контроля, осуществляемого институциональными структурами с использованием различных обсуждавшихся выше факторов12.
Основным объектом интереса в данной работе является особый тип процесса изменение. Хотя все процессы что-то меняют, для наших целей полезно выделить те, под воздействием которых изменяются социальные структуры. Очевидно, что для поддержания функционирования любой социетальной системы нужно, чтобы происходили многие сложные процессы; если члены общества прекратят свою деятельность, оно очень скоро перестанет существовать.
На самых общих теоретических уровнях не существует разницы между теми процессами, которые служат сохранению системы, и теми, которые служат ее изменению. Различия состоят в интенсивности, распределении и организации «элементарных» компонентов определенных процессов, от которых зависит состояние системы, подверженной их воздействию. Однако, когда мы описываем харизматическую революцию или развитие бюрократической системы как процессы, мы рассуждаем не на таком уровне отдельных элементов, а обобщаем очень сложные комбинации элементарных процессов. Такой обобщенный уровень анализа выбирается нами частично из-за ограниченности места, исключающей детализацию, а частично из-за отсутствия точных знаний о сложной природе многих рассматриваемых процессов.
Среди процессов изменения наиболее важным для эволюционной перспективы является процесс усиления адаптивных возможностей, происходящий либо благодаря возникновению внутри общества нового типа структуры, либо через культурное взаимодействие и вовлечение других факторов в сочетании с новым типом структуры, возникшей внутри других обществ и, возможно, в более ранние эпохи. Некоторые общества оказались зародышем тенденций развития, приобретших существенное значение лишь много лет спустя после того, как сами эти общества прекратили свое существование. Древний Израиль и классическая Греция недолго существовали как самостоятельные, политически независимые общества, однако они внесли существенный вклад в формирование современных общественных систем.
Тем не менее и развитие из какого-то зародыша, и случаи непосредственного усиления адаптивных способностей (например, появление крупномасштабных бюрократических организаций в некоторых империях) могут, по всей видимости, анализироваться в терминах общей парадигмы, которую в рамках данной работы я только намечу.
Прежде всего речь должна идти о процессе дифференциации. Элемент, подсистема или набор элементов и подсистем, обладая своим относительно четко определенным местом в обществе, со временем делится на несколько элементов или систем (обычно две), различающихся одновременно и по структуре, и по функциональной роли в рамках новой, более широкой системы. Взять хотя бы хорошо известный, уже упоминавшийся пример домохозяйства в преимущественно крестьянских обществах. Оно является одновременно и местом проживания, и первичным элементом сельскохозяйственного производства. Однако в других обществах основная часть производственной деятельности осуществляется в специализированных местах, таких, как мастерские, фабрики или офисы, а люди, занятые в них, одновременно с этим являются членами семейного домашнего хозяйства. Иными словами, два набора ролей и коллективов дифференцировались, а их функции разделились. При этом должна также происходить и какая-то дифференциация на уровне норм, и некоторая спецификация общих ценностных образцов применительно к различным ситуациям.
Чтобы дифференциация способствовала возникновению более сбалансированной и более развитой системы, каждая вновь отделившаяся подсистема (в приведенном выше примере производственная организация) должна быть более приспособленной для осуществления своей первичной функции по сравнению с выполнением той же функции в предшествующей, более диффузной структуре. Так, например, экономическая деятельность, как правило, более эффективна на фабриках, чем в домашнем хозяйстве. Мы можем назвать этот процесс адаптивным совершенствованием, и он является одним из аспектов цикла эволюционных изменений. Этот процесс проявляется как на уровне ролей, так и на уровне деятельности коллективных организаций: коллективы в целом, равно как и отдельные их члены, должны в новой ситуации повысить свою производительность с точки зрения отношений типа «затраты-выпуск». Эти изменения не предполагают, что ставший «устаревшим» элемент должен «потерять функцию» во всех контекстах своей деятельности. Домашнее хозяйство более не является важным экономическим производителем, но оно может выполнять другие свои функции лучше, чем в своих прежних формах.
Процессы дифференциации порождают также новые проблемы, связанные с интеграцией системы, поскольку возникает необходимость координации действий двух (или более) наборов структурных элементов там, где до этого существовал лишь один набор. Так, в системе, где есть найм и профессиональная специализация, глава дома уже не может контролировать производство в своей роли, определяемой родством. Организация, осуществляющая производство, должна поэтому разработать систему власти, которая не укоренена в системе родства, а производственные и домашние коллективы должны координироваться в рамках более широкой системы например, посредством изменений в структуре местного сообщества.
Адаптивное совершенствование, таким образом, требует, чтобы специализированные функциональные способности не использовались для выполнения функций, предписанных им в рамках более диффузных структур. При этом реализуется более обобщенный взгляд на все наличные ресурсы, независимый от их непосредственных источников. По этой причине процессы дифференциации и адаптивного роста могут требовать включения в общую систему сообщества со статусом полного членства ранее исключенных групп, которые выработали легитимированную способность «вносить вклад» в функционирование системы13. Возможно, наиболее распространенный случай касается систем, которые были разделены на высшие и низшие классы и в которых высший класс монополизировал статус «реального» членства, обходясь с низшим классом, как с гражданами второго сорта. Процесс дифференциации и адаптивного совершенствования делает все более трудным поддержание таких простых дихотомий. Дифференциация, в частности, приводит к ситуациям, когда необходимость интеграции вновь отделившихся подсистем настойчиво требует включения некогда исключенных элементов.
Последний компонент процесса изменения связывает его с ценностной системой общества. Всякая ценностная система характеризуется наличием определенного нормативного образца, который, будучи институционализированным, обусловливает и предпочтительность какого-то общего типа социальной системы. Посредством того, что мы назвали спецификацией, такая общая оценка предпочтительности «формулируется» применительно к различным дифференцированным подсистемам и сегментированным элементам. Иначе говоря, ценностная ориентация, свойственная определенному коллективу, роли или комплексу норм, представляет собой не обобщенный нормативный образец, а его приспособленное, специализированное «конкретное приложение».
Система или подсистема, претерпевающая процесс дифференциации, сталкивается, однако, с функциональной проблемой, которая по своей сути противоположна спецификации: установление такого варианта ценностного образца, который подходил бы для возникающего нового типа системы. Поскольку этот тип, как правило, более сложен, чем предшествующий, то его ценностный образец должен быть сформулирован на более высоком уровне общности для того, чтобы легитимировать более широкое многообразие целей и функций входящих в него элементов. Процесс повышения степени общности образца тем не менее часто встречает серьезное сопротивление, поскольку приверженность различных групп ценностному образцу часто выступает в форме приверженности какому-то его конкретному содержанию, соответствующему предшествующему, более низкому уровню общности. Подобное сопротивление может быть названо «фундаментализмом». Для фундаменталиста требование большей общности стандартов оценки предстает как требование отказаться от «подлинных» установок. Подобные проблемы часто чреваты порождением очень серьезных конфликтов14.
Состояние любого общества и, более того, системы обществ (таких, как составлявшие античное общество города-государства Среднего и Ближнего Востока) является многокомпонентной результирующей циклов прогресса, включающих эти (и другие) процессы изменения. Эта результирующая в контексте любого более общего процесса будет продуцировать веерообразный спектр типов, варьирующихся в соответствии с различиями конкретных ситуаций, состояний, степени интегрированности и функционального положения в более широкой системе.
В рамках определенного класса обществ, обладающих широким спектром схожих характеристик, некоторые общества будут отмечены большей склонностью к эволюционному развитию. Другие могут быть настолько блокированы внутренними конфликтами или иными помехами, что с трудом смогут просто поддерживать свое существование или будут даже разрушаться. Однако среди них могут оказаться, как мы уже отмечали, наиболее созидательные общества в плане порождения компонентов, имеющих долговременную значимость.
Когда где-то среди всей совокупности различных обществ реализуется эволюционный «прорыв», то возникающий вслед за этим процесс инноваций, как я полагаю, должен обязательно соответствовать нашей парадигме эволюционного изменения. Такой прорыв обеспечивает обществу новый уровень адаптивных возможностей в некоторых жизненно важных отношениях, изменяя тем самым его конкурентоспособность по сравнению с другими обществами в системе. Вообще говоря, подобная ситуация открывает для обществ, не вовлеченных непосредственно в процесс инновации, четыре возможности. Во-первых, инновация может быть просто разрушена более сильными, хотя и менее развитыми соперниками. Однако если инновация происходит в культурной системе, ее трудно разрушить полностью и она может приобрести огромное значение даже после того, как разрушено общество, ее породившее. Во-вторых, посредством использования инноваций могут быть выравнены условия конкуренции. Очевидным и важным примером является в настоящее время движение развивающихся стран по пути «модернизации». Третьим вариантом является нахождение изолированной ниши, в которой общество может сохранять относительно неизменной свою старую структуру. Последней возможностью является потеря социетальной идентичности через дезинтеграцию или поглощение другой, более крупной социетальной системой. Описанные типовые возможности могут образовывать множество сложных комбинаций и оттенков.
Теперь мы должны рассмотреть общие направления процесса социетальной дифференциации. Учитывая кибернетическую природу социальных систем, эти направления должны пониматься как функциональные. Увеличение сложности систем в той мере, в какой оно обусловлено не только сегментацией, включает развитие подсистем с более специфическими функциями воздействия на систему как целое и интегративных механизмов, которые увязывают функционально дифференцированные подсистемы.
Для наших целей было важно проанализировать функцию на двух принципиально значимых уровнях: общей системы действия и социальной системы. Каждый уровень обладает потенциалом для увеличения степени своей дифференциации на отдельные подсистемы по выявленным нами четырем функциональным направлениям.
Наиболее очевидные процессы эволюции от примитивных к более сложным социальным условиям происходят на уровне общей системы действия, особенно в сфере отношений между социальной и культурной системами. При этом особые отношения организмов и технологии, а также личностной системы и политической организации указывают, что и две другие первичные подсистемы действия также достаточно основательно вовлечены в процесс.
Следует отметить, что чрезвычайно низкий уровень дифференциации между этими четырьмя подсистемами возможно, приближающийся к тому минимальному уровню, который совместим с человеческим типом действия, является главным отличительным критерием наиболее примитивного типа общества.
Дифференциация между культурной и социетальной системами на ранней стадии развития наиболее заметна в сфере религии, становясь очевидной по мере увеличения «дистанции» между богами и людьми (Hubert and Mauss, 1964). Это движение впервые возникает в наиболее развитых примитивных обществах, усиливается в архаических обществах и достигает качественно нового уровня в том, что Белла называет «историческими» религиями (Bellah, 1964; Белла, 1972). Параллельный процесс может быть отмечен в дифференциации между личностью и обществом, определяющей степень автономии индивидов. Дифференциация между организмом и обществом возникает как дифференциация между уровнем физической технологии и уровнем экономических процессов, связанных с размещением мобильных ресурсов, потребляемых благ, которые «присваиваются» или производятся, а также факторов производства.
Исходя из проведенного ранее анализа межсистемных отношений, мы предполагаем, что процессу дифференциации на уровне общей системы действия соответствует аналогичный процесс, внутренне присущий обществу как системе, и что эти процессы взаимно стимулируются.
То, что мы называем системой поддержания ценностного образца общества, главенствует и в плане культуры, поскольку это точка прямого взаимодействия с культурной системой. Система поддержания образца отделяется от других социальных подсистем первой, по мере того как те утверждаются как чисто «светские» сферы, которые, хотя и легитимируются в религиозных терминах, однако уже не являются непосредственно частью религиозной системы. Этот процесс ведет к дифференциации «церкви и государства», которая полностью завершается только на постримской стадии развития христианства.
Развитие автономной правовой системы, возможно, является наиболее важным показателем дифференциации между социетальной интегративной системой, ядром которой является социетальное сообщество, и политической системой, ориентированной на решение задач отбора, упорядочения и достижения коллективных целей в большей степени, чем на поддержание солидарности (включая порядок) как таковой. Среди всех досовременных систем наибольшего прогресса в этом направлении добилось римское общество.
Наконец, экономика стремится отделиться не только от технологии, но и от политической системы, а также от тех аспектов системы поддержания ценностного образца, которые связаны с родством. Деньги и рынки являются наиболее важными институциональными комплексами, связанными с отделением экономики. Первые наиболее существенные шаги в этом институциональном развитии можно, видимо, выявить при анализе различий между месопотамским и греческим обществом, хотя при переходе к современным системам процесс развития обогащался многими дополнительными аспектами.
Схема, состоящая из четырех функций, и тенденции социеталь-ных систем дифференцироваться на четыре первичные подсистемы это то, что определяет главные направления нашего анализа (Parsons et al, 1961. Ч. II «Общего введения»). В том случае если число важнейших подсистем превысит четыре, мы будем давать этому одно из трех следующих объяснений (или какую-то их комбинацию). Во-первых, некий важный феномен может появиться благодаря сегментации, а не дифференциации. Во-вторых, может наличествовать более чем один уровень системного соотнесения: например, институты родства обеспечивают особого рода интеграцию между социетальными компонентами, расположенными в подсистемах поддержания ценностного образца и личности, и поэтому они функционально менее дифференцированы, чем такие структуры, как современные университеты или церкви. В-третьих, среди функционально важных компонентов могут быть выделены первичные элементы более низкого уровня, в силу чего значимые типологические различения должны проводиться внутри более дифференцированных подсистем например, экономики или политической системы. Часто выделенные различия обусловливаются взаимопроникновением элементов, относящихся к разным уровням системы или к другим подсистемам того же уровня.
Таким образом, должно быть ясно, что обоснование указанной классификации носит не конкретный, а аналитический характер15. Все три указанных типа сложностей в какой-либо комбинации могут иметь отношение к любой конкретной подсистеме общества. Тем не менее их аналитическое расчленение является важным с теоретической точки зрения. Хотя конкретная специфика должна существенно (и неким сложным образом) зависеть от типа анализируемой систе мы, но главные функциональные компоненты социетальных подсистем поддержание образца, интеграция, политическое устройство и экономика составляют основной аналитический инструментарий нашего анализа.
Эволюционный подход предполагает установление критерия, определяющего направление эволюции, а также схему стадий эволюции. Мы указали, что основным направляющим фактором является рост общей адаптивной способности, осознанно заимствовав это из теории органической эволюции.
Нам осталось обратиться к проблеме стадий. Мы не рассматриваем социетальную эволюцию как непрерывный или простой линейный процесс, но все же мы можем вычленить некие обобщенные уровни развития, не упуская при этом из виду значимые различия в рамках каждого из них. Для наших ограниченных целей достаточно выделить три весьма объемных эволюционных уровня, которые мы назовем примитивным, промежуточным и современным. В данной работе мы остановимся лишь на первых двух уровнях, оставив третий для последующих работ. Любой конкретной схеме стадий развития присуща определенная произвольность, и каждую из двух рассматриваемых нами широких категорий мы считаем необходимым разделить дополнительно16.
Основания для разделения (или водоразделы) между главными стадиями в нашей классификации возникают как результат существенных изменений в кодах нормативных структур. При переходе от примитивного к промежуточному обществу ключевую роль играет язык, который является прежде всего частью культурной системы. При переходе от промежуточного к современному обществу основным моментом является институционализация кодов нормативного порядка (присущего социетальной структуре), ядром которого является система права.
В обоих случаях предлагаемый критерий является лишь условным обозначением чрезвычайно сложного предмета. Письменность главный фактор судьбоносного выхода из первобытности усугубляет базисную дифференциацию между социальной и культурной системами и значительно расширяет границы и власть последней. Основное символическое содержание культуры посредством письма может воплощаться в формы, которые не зависят от конкретных контекстов взаимодействия. Это делает возможным значительно более широкое и интенсивное распространение культуры и в пространстве (например, в разных группах населения), и во времени. Возникает феномен «трансляции» т. е. адресация сообщений неопределенной аудитории: тому, кто грамотен и имеет возможность прочесть документ. Кроме того, не существует четких временных ограничений на значимость сообщения. Только письменные культуры могут иметь историю, понимаемую как основанное на документе осознание прошлых событий, которое не ограничено памятью ныне живущих людей и неопределенными устными преданиями.
Письменные языки и грамотность можно рассматривать в разных аспектах; можно также выделить несколько стадий их развития и институционализации (Goody and Watt, 1963). Ранние стадии, особенно типичные для архаических обществ, характеризуются тем, что «ремесло» грамотности является достоянием небольших групп, использующих его для специальных целей, часто эзотерически религиозных и магических. Следующее важное изменение, которое, видимо, можно считать критерием возникновения развитого промежуточного общества, это институционализация полной грамотности для взрослых мужчин из высшего класса. Такие общества обычно организуют свою культуру вокруг совокупности особо выделенных, обычно священных текстов, знание которых ожидается от любого «образованного» человека. Только современные общества достигают институционализации грамотности для всего взрослого населения, что действительно может свидетельствовать о втором значимом этапе становления современности.
Письменность и наличие письменных документов делают многие социальные отношения более стабильными. Например, пункты контракта перестают зависеть от ошибок памяти сторон или свидетелей и могут быть записаны, а эти записи использованы для проверки в случае необходимости. Важность подобной стабильности не следует недооценивать. Несомненно, она является главным условием более широкого распространения и усложнения многих компонентов социальной организации.
Одновременно письмо предоставляет системе возможность стать более гибкой и осуществлять инновации. Как бы часто «классические» документы ни выступали в качестве основы жесткого традиционализма, доступность официально правильных документов делает возможным глубокий критический анализ соответствующих значимых культурных проблем. Если документ является нормативным для некой сферы действия, то достаточно остро встает проблема того, как его предписания могут быть выполнены в практических ситуациях. Кроме всего прочего, письменные документы формируют основу для кумулятивного культурного развития; они фиксируют вводимые инновацией отличия, определяя их значительно более точно, чем устная традиция.
В то время как письменность способствует независимости культурной системы от условий, определяемых текущим состоянием общества, закон, развившись до необходимого уровня, способствует независимости нормативных компонентов социетальной структуры от условий, определяемых политическими и экономическими интересами, а также от личностных и органических факторов и факторов физического окружения, действующих через эти интересы.
Чрезвычайно сложной является проблема, связанная с типом закона, институционализация которого означает переход от промежуточных к современным обществам. Очевидно, что в соответствии с универсалистскими принципами такой закон должен иметь высокогенерализованную форму. Именно этот фактор не позволяет рассматривать такие крупномасштабные системы, как талмудический закон или традиционный ислам, в качестве «современного» закона. У них отсутствует тот уровень общности, который Вебер называл формально-рациональным (Max Weber... 1954. Ch. 8). Современные правовые системы должны также жестко акцентировать фактор процедуры как отличный от субстанциальных предписаний и стандартов. Только на базе главенства процедуры система может справиться с широким разнообразием меняющихся обстоятельств и случаев без обращения к априорно подготовленным решениям.
Римское право в период империи наиболее близко (среди всех до-современных систем) подошло к учету большого количества «формальных» аспектов и тем самым внесло существенный вклад в последующее развитие полноценных современных систем. И все же оно не стало достаточной основой для развития «современных» структур в самой Римской империи. Мы предполагаем, что это было обусловлено прежде всего уровнем институционализации права в римском обществе. Римская империя не развила достаточно интегрированного социетального сообщества и не смогла интегрировать все крупные этнические, территориальные и религиозные группы на базе единого и главенствующего нормативного порядка, который был бы значим для всего общества и стоял над авторитетом верховной римской власти.
О ТЕОРИИ И МЕТАТЕОРИИ*
* Перевод сделан по: Parsons T. On theory and metatheory // Humboldt journal of social relations. 1979/80. Fall/Winter. Vol. 7. № 1. P. 5-16.
Наверное, тот факт, что в последние годы в американской социологии было много дискуссий не просто о теоретических проблемах в их прямом содержательном смысле, но и о проблемах, касающихся более широких систем координат, внутри которых формулируются теоретические суждения, можно считать признаком растущей умудренности американской социологии. Обдумывая, как ответить на приглашение профессора Тернера принять участие в данном коллективном труде, я счел целесообразным попытаться в общей форме высказаться относительно известной истины о том, что для соответствия требованиям науки теория должна Зыть не только достаточно согласована с эмпирическими фактами, но и иметь достаточное обоснование в том, что чаще всего мы называем философской позицией. В этой связи уже не раз отмечалось, что в американском обществоведении слово «методология» в основном относится к исследовательской технике, тогда как в немецком употреблении оно отсылает, скорее, к философии науки, т. е. к обоснованию ее общих систем координат и концептуальных схем.
Поскольку лично я почти пятьдесят лет назад сделал важный шаг к научной зрелости под влиянием немецкого культурного окружения, то, возможно, я более восприимчив, по сравнению с другими американцами, к некоторым из этих проблем. И безусловно преобладающее интеллектуальное влияние на меня оказал Макс Вебер еще во время моего пребывания в Германии.
Ввести мою тему поможет, надеюсь, ссылка на личный опыт. В последнем семестре моего обучения в Гейдельбергском университете, а именно, летом 1927 г., случилось важное событие в жизни социологического отделения этого университета: Карл Мангейм был назначен приватдоцентом. Я посетил его вступительную лекцию и участвовал в его первом семинаре по Максу Веберу. В Гей-дельберге Мангейм пробыл очень недолго, получив приглашение на профессорскую должность во Франкфурте, где и оставался, пока ему не пришлось, после прихода к власти нацистов, покинуть Германию и переселиться в Лондон.
Хотя у меня от того времени не сохранилось никаких записей, я очень отчетливо помню острые разногласия среди участников семинара (сам Мангейм соблюдал определенный нейтралитет) по вопросу известного веберовского определения социологии.
Позволим себе напомнить, что веберовский социологический смычок как бы играл на двух струнах. Во-первых, Вебер определял социологию как научную дисциплину (Wissenschaft нем.), которая, в первую очередь, должна попытаться понять (deutend verstehen нем.) действия индивидов, особенно в их социальных отношениях друг к другу. Это и было ядром знаменитой веберовской концепции Verstehen, или как это иногда называли, «субъективной точки зрения». Во-вторых, Вебер считал, что социология помимо субъективных мотивов должна развивать каузальные объяснения процесса действия, его направления и последствий.
Особых лингвистических проблем при словесном выражении этого последнего элемента обычно не возникает. «Каузальное объяснение» это буквальный перевод немецкого: kausal erklaren.
В упомянутом семинаре была влиятельная группа участников, которая воспринимала эти две линии в веберовской программе для социологии как резко противоположные друг другу: можно следовать либо одной либо другой, но ни при каких обстоятельствах обеим сразу. Само собой, возникли вопросы, возвращавшие к спорам об отношениях между естественными науками и теми, что по-разному назывались «науками о культуре» (Kuhurwissenschaften) или «науками о духе» (Geisteswissenschaften). Вебер в свое время очень энергично вмешивался в этот спор, настаивая на том, что думать надо не о выборе типа «либо - либо» в отношении той или иной системы координат, а о том, чтобы всякая научная теория подчинялась общему логическому обоснованию. Развивая свою аргументацию, Вебер опирался, по меньшей мере, частично, на труды Генриха Риккерта, который в мои студенческие годы еще работал. Я жадно интересовался этими проблемами, и собственные мои взгляды устойчиво эволюционировали в направлении веберовской позиции.
В гейдельбергской научной среде того времени, однако, в центре внимания была феноменология. Конечно, на ее сцене еще не появлялся Альфред Шюц, не говоря уж о Харольде Гарфинкеле. Феноменологию связывали тогда, в первую очередь, с именами Эдмунда Гуссерля и Мартина Хайдеггера, очень заметного как раз в то время. Так случилось, что мы, студенты, были горячими приверженцами феноменологической точки зрения, и это сыграло важную роль в моем личном становлении.
Можно упомянуть еще одно обстоятельство той эпохи. Мне посчастливилось иметь одним из своих учителей и устных экзаменаторов философа Карла Ясперса. Не забудем, что Ясперс был близким другом и большим поклонником Макса Вебера. И после падения нацизма Ясперс своими трудами о нем больше всех сделал, чтобы утвердить положение Вебера как великой интеллектуальной фигуры в германоязычном мире.
Недавно мне довелось еще раз вернуться к творчеству Ясперса по случаю задуманной мною краткой биографической статьи о нем для дополнительного тома к «Новой международной энциклопедии социальных наук». В итоге у меня осталось впечатление, что позиция Ясперса, имеет прямое отношение к теперешнему положению метатеории со всеми ее проблемами в составе социальных наук. И потому желательно использовать его позицию как отправную точку для собственных размышлений. В конце моей статьи я сделал вывод, что именно Ясперса можно считать «философом для обществоведов». Попробуем разъяснить смысл этого суждения.
Наиболее узнаваемым философским ярлыком, применимым к Ясперсу, будет, вероятно, «экзистенциалист». Но существует много разновидностей экзистенциализма, и версия Ясперса имеет мало общего и с версией Сартра, и с версией Хайдеггера. Своей общепризнанностью этот ярлык в особенности обязан тому, что Ясперс очень широко использовал понятие existentz как центральное в своих рассуждениях. Но в смысле общефилософской позиции Ясперс был, в основном, кантианцем. Я могу поручиться за это, так как прошел под его руководством семинар по книге Канта «Критика чистого разума», и, безусловно, кантианство было общим связующим звеном между Ясперсом и Вебером.
Мне кажется, что есть два главных частично совпадающих различения, которые надо иметь в виду, чтобы правильно истолковать ясперсовскую версию кантианской точки зрения. Первое это известнейшее противопоставление субъекта и объекта, которое в современной философии, без сомнения, восходит к Декарту. Философские разветвления этой понятийной схемы поистине сложны. Но в жизни современной науки меня поражает факт, что соотношение между указанными понятиями, по-видимому, так же спорно, как было всегда. В каком-то смысле феноменологическое движение можно считать своеобразным итоговым мятежом против объективизма и во многих отношениях мятежом против привилегированного положения естественных наук. Все эти проблемы были тесно связаны с немецкими спорами о методологии с их чисто немецким противопоставлением наук о природе и наук о культуре.
В этом контексте Ясперс, как мне кажется, сделал большой вклад в философское обоснование веберовской попытки отрицать пригодность выбора типа «либо - либо» в пользу поисков пути включения методологических компонентов обоих родов в некую «социальную науку», генерализирующую науку об обществе. Социология на языке Вебера явно была общим названием для такой социальной науки или, как я предпочел бы выразиться, для наук о действии. Веберов-ское verstehen безусловно отсылает к субъективной точке зрения действующего лица, действователя. Это понятие представляет собой обобщение декартовского понятия познающего субъекта, противостоящего внешнему по отношению к нему миру объектов. Способ включения декартовской формулы субъектно-объектных отношений, к примеру, в дюркгеймовскую систему координат, думаю, относительно хорошо известен.
По-моему разумению, Ясперс пытался поддерживать точно выверенный баланс между субъективизмом и объективизмом, все время настаивая, что оба подхода важны и незаменимы и что потребность в их объединении велика. В отличие от многих приверженцев субъективистских традиций мысли, он не испытывал ни малейшего презрения к устоявшимся, признанным наукам. Но одновременно он отважился исследовать философские глубины и возможности субъективной точки зрения. Его понятие Existenz было, по сути, попыткой сформулировать пограничные условия субъективного состояния человека.
По моему мнению, то, что делал Ясперс, было исследованием на философском уровне некоторых из этих глубинных отношений между объективным и субъективным. При этом он использовал свою кантианскую позицию как общую систему координат или как операционную базу. Особенно важны здесь были два ключевых понятия кантовской философии: трансцендентальное и трансцендентное. Напомним, что в «Критике чистого разума» Кант трактовал категории познания (понимания) как трансцендентальные по отношению к чувственным данным. На высочайшем уровне абстракции эти категории имеют основание в том, что Кант называл «трансцендентальным единством апперцепции». Вопреки повторяющимся попыткам эмпирицистского* обоснования познания (все они возвращают к докантовским временам Дэвида Юма), Кант и посткантианские теоретики настойчиво доказывали, что должен существовать элемент, необходимый для обоснования познания и несводимый только к сигналам, поступающим из эмпирического мира. Именно этот трансцендентальный компонент эмпирического познания лежит в основе синтеза познающего субъекта и познаваемого объекта, действующего субъекта и ситуационного мира, в котором осуществляется действие. В известном смысле, однако, существует и более фундаментальный уровень уровень трансценденции. И для субъективного аспекта этого наиболее фундаментального обоснования познания Ясперс использовал понятие Existenz.
* Эмпирицизмом Парсонс обычно называет узко догматическую, но претендующую на универсальность версию философии эмпиризма, характеризуемую наивной верой, будто научное познание дает полное отражение реальности вне нас. Лишний слог в термине «эмпирицизм» по сравнению с обыкновенным «эмпиризмом» вносит примерно тот же осудительный оттенок, что и термин К. Поп-пера «историцизм» по отношению к «историзму». Прим. перев.
Возможно, для поставленных в статье целей достаточно и такого отслеживания этой линии в мышлении Канта - Вебера - Яспер-са. Мне, однако, кажется полезным сосредоточиться на некоторых важных соображениях о существующей ситуации в обществоведении, а внутри его о положении в социологии. Я уже обращал внимание в связи с моим гейдельбергским опытом на значение отношения между Вебером, Ясперсом и другими «неокантианцами», с одной стороны, и феноменологическим движением с другой. Тот факт, что с недавнего времени феноменология заняла выдающееся место в социологических дискуссиях в США, придает особый вес тому, что происходило в Германии моих студенческих дней и что не утратило актуальности до сих пор.
Не менее важная проблема выработки собственного отношения к существующим подходам касалась бихевиористского движения. Я вплотную столкнулся с ним после моего возвращения из Гейдельберга. В те дни движение сперва вращалось вокруг идей Дж. Б. Уотсона, а затем, в интеллектуально гораздо более утонченных формах, вокруг трудов Кларка Халла в психологии. Лично для меня все это представляло большой аналитический интерес при разработке структуры социального действия. По-видимому, здесь уместна параллель с тем, как позже появление Альфреда Шюца в качестве пропагандиста социальной феноменологии было уравновешено появлением Б. Скиннера в качестве апостола бихевиоризма.
Можно сказать, что в известном смысле бихевиоризм является посягательством на науки о действии со стороны, как бы я выразился, глубоко укоренившихся предрассудков «сциентизма» с его многообразными формами обоснования веры в то, что так называемые естественные науки имеют ответы на все важные проблемы, которые я с недавних пор стал называть предельными условиями человеческого существования, человеческим уделом. В книге «Структура социального действия» я рассматривал эти проблемы, в частности, в контексте позитивистской традиции.
Опираясь на традиции французской социальной мысли (особенно в форме, приданной им Дюркгеймом) можно, пожалуй, утверждать, что мышление Канта - Вебера - Ясперса предполагает не просто некую «нейтральную идейную полосу» между субъективистами феноменологического вероисповедания и объективистами бихевиористского толка, но и (при надлежащей интерпретации) существование обширной, по-настоящему объединяющей их теоретической платформы1. По крайней мере, в этом направлении я строил и пытался развивать собственную метатеоретическую позицию. Идея такого же синтеза, как мне кажется, стала для некоторых целей путеводной нитью в концепции, недавно мною опубликованной, теории «условий человеческого существования», как еще одного шага в развитии моей общей теории действия, выдвинутой ранее. Попытаемся обрисовать несколько главных принципов этой метатеоретической позиции. Мы можем начать с утверждения, что всякое знание, которое претендует на что-то похожее на научную достоверность предполагает реальность и познаваемых объектов, и познающего субъекта. Я думаю, можно пойти дальше и заявить, что для успешного познания необходимо некоторое сообщество познающих, способных общаться и обмениваться информацией друг с другом. Без такой предпосылки, по-видимому, было бы трудно избежать ловушки солипсизма. Так называемые естественные науки не приписывают «статуса познающих субъектов» объектам, с которыми они имеют дело. Вне всякого сомнения, фактически так поступают на другом конце научного спектра в общественных и гуманитарных науках. Однако многие явления из области околочеловеческого поведения и многие из конкретных человеческих существ пребывают в промежуточной зоне, где изучаемые объекты трактуются как не вполне сознательные, преднамеренно действующие, «интенциональные» субъекты. Возможно, наилучший термин, в одном слове выражающий существо таких субъектов-объектов, это «целенаправленные», который применяется к некоторым аспектам их поведения.
Я полагаю, довольно многие согласились бы, что проявления истинно человеческого (в отличие от животного) поведения подразумевают приписывание действующим лицам, как и ученым, познающим их действия, того, что Вебер называл «субъективно предполагаемым смыслом» действия. Категория субъективно предполагаемого смысла требует, чтобы наблюдаемые единицы (термин, свойственный скорее теории информации) обязательно толковались не просто как обыкновенные эмпирические объекты, а как объекты, имеющие смысловое содержание, которое надо понять. Это наиболее очевидно, например, в случае лингвистических символов, будь они физическими объектами в виде «письмен» или воспринимаемыми на слух сигналами, которые мы называем «речью». Здесь, однако, не место углубляться в лабиринты теории символизации.
В свете сказанного наиболее отличительным свойством социальных наук будет то, что изучаемые ими сущности должны рассматриваться и как объекты, и как действующие субъекты и что это двуединство применимо к их ориентациям друг на друга, а также к отношению наблюдателя с объектами его наблюдения. Следовательно, в том или ином смысле, «субъективные состояния сознания» должны поддаваться объективации. Это именно тот пункт, на котором застряло бихевиористское движение. Оно было склонно в принципе отрицать, что такая объективация вообще возможна.
Со времен Вебера очень важные для нас результаты дало развитие теории информации и кибернетики. Оно внесло огромный вклад в расчистку бесконечных завалов разноречивых мнений относительно материальных и идеальных факторов в человеческой деятельности, или, как это иногда называют в немецкой литературе, Realfaktoren и Ideal-faktoren. Хотя сам Вебер не мог знать о еще не существовавшей в его время кибернетике, мне кажется, что его видение, к примеру, отношений между экономическими и религиозными интересами созвучно ее подходу. Подобное можно сказать и о Фрейде, который, используя свою знаменитую метафору об отношениях лошади и всадника, символизирующих Id и Ego в психоаналитической теории личности, очень хорошо понимал, что хотя лошадь намного сильнее любого всадника-человека, но при соответствующих условиях умелый всадник все же способен контролировать поведение лошади.
Мне думается, что сегодня научный прогресс требует идти дальше кибернетических теорий. Категория информации, столь заметно (развитая и универсально использованная последним поколением ученых, по существу сформулирована на количественной основе. Правда, различные комбинации элементарных единиц информации, битов, способны порождать весьма разнообразные структуры, которым, кроме количественных оценок, можно приписывать смысловое содержание. К примеру, при исчислении информационно-пропускной способности телефонных линий вполне допустимо совершенно абстрагироваться от содержания переговоров по этим линиям. Существенным продвижением за пределы количественной теории информации стала так называемая семиотическая проблематика, наиболее основательно изучаемая в лингвистике. Кажется вполне ясным, что к категории информации, отличаемой в кибернетической теории от энергии и материи, должна быть добавлена категория значения (смысла) на уровне абстракции, подобном лингвистическому уровню. Можно оставить открытым вопрос о том, содержит ли вообще такого рода значения или в какой мере содержит передача информации через гены в механизме органической наследственности. Но на уровне человеческого действия нет никаких причин сомневаться в существенно важной роли значения (смысла), формулировки и передачи информационных сообщений.
Оглядываясь назад, я, полагаю, способен относительно ясно видеть, что двигался в рамках веберовской традиции и в контексте современной социальной теории во время разработки комплекса парных категорий, которые позже стал называть схемой переменных образцов ориентации действующих систем*. Все разработки прямо опирались на различение субъекта и объекта и обобщали это различение, выходя за пределы эпистемологического уровня и связывая познавательные компоненты человеческого действия с другими составляющими его элементами (эмоциональными и т. п.).
* Более привычное название на русском языке «схема типовых (стандартных) переменных», но оно плохо раскрывает смысл парсоновского термина «pattern variables». Прим. перев.
Я делал это, принимая во внимание существование закономерной симметрии в отношениях субъекта и объекта, действующей системы и ситуации и прочие вещи в том же роде. Система координат, которую я многие годы называю системой действия, в основных чертах сложилась у меня под прямым влиянием Вебера и в результате новых размышлений об этом влиянии. Эта система прочно определилась ко времени написания «Структуры социального действия», опубликованной в 1937 г. Прежде чем оставить веберовскую тему, можно отметить один особенно важный аспект из тех, которые привлекали мое внимание к мысли Вебера. Это была проблема природы экономического действия как особой аналитической категории и способа, каким его следовало бы толковать, чтобы оно согласовалось со всеми остальными составными частями сложного мира социального действия. Очевидно, это было центральной темой и в собственной работе Вебера и вообще темой, которая глубоко проникла в интеллектуальную культуру того времени (как интересовала ее и после), особенно, конечно, в связи с использованием категории капитализма, ее многочисленных вариантов и ее антонима социализма. Главным здесь был тот общий смысл, в каком экономическое действие высвечивало проблему природы рациональности в многосложной ситуации человеческого действия, взятой в целом. Во всяком случае, для меня эти соображения были особенно важны при закладке фундамента того, что я теперь вижу как метатеоретический рабочий каркас, называемый схемой переменных образцов ориентации для индивидуальных и коллективных действующих систем.
Так вышло, что в моей интеллектуальной биографии схема переменных образцов, построенная вначале на обобщении отношения «субъект - объект», оказалась матрицей того, о чем сегодня я думаю как о наиболее важном, единственном в своем роде метатеоретиче-ском инструменте, который играл значительнейшую роль в моей собственной работе и в работе самых разных партнеров, с которыми я сотрудничал многие годы. Здесь я имею в виду построение, обычно именуемое четырехфункциональной парадигмой. С формальной точки зрения она была всего лишь результатом особого способа комбинирования элементов из схемы переменных образцов. Все эти элементы, так или иначе, входили в арсенал понятий, менявшихся на протяжении многих лет до окончательного формирования парадигмы. Этот арсенал включал также весьма значимую проблемную область (она никогда не исчезала полностью, но иногда оттеснялась на задний план), а именно, проблему личности в связи с коллективистской ориентацией. Эта проблематика отнюдь не ушла из рассмотрения, но в контексте новой парадигмы явно получила другое назначение и относится к другому уровню анализа, чем восемь (или четыре пары) переменных образцов ориентации действия, послуживших исходной комбинаторной базой при введении окончательной схемы четырехфункциональной парадигмы.
В свете моих сегодняшних взглядов, особенно важным кажется, что отношения между компонентами переменных образцов отбирались в четырехфункциональную парадигму параллельно отбору отношений по линии «субъект - объект». Попутно заметим, что в этом явственно сказались результаты моих предшествующих теоретических разработок. Конкретной новой комбинацией, которая имела наибольшее значение в начале развертывания парадигмы, была комбинация элементов из категорий «универсализм» и «специфичность», если использовать широко известные обозначения из общей схемы переменных образцов ориентации действия. Мои собственные эмпирические применения этой схемы, вплоть до настоящего момента, в основном сосредоточивались на уровне социальной системы, а внутри этой системы типом действия, который, по-видимому, лучше всего соответствовал комбинации «универсализм - специфичность», было экономическое действие. Применение этой формулы к экономическому поведению позволило разработать относительно систематические способы артикулированного соединения экономической деятельности с другими сферами деятельности. Все эти вопросы потом прошли через долгую и запутанную историю попыток концептуализации и пересмотров и т. п., но, определенно, размышления о природе и месте экономического поведения были главной точкой отсчета в развитии общей теории социального действия.
Перечисление всех шагов в эволюции схемы переменных образцов и ее толкований, вышло бы далеко за пределы этой статьи. Но в качестве только одной иллюстрации сложностей, связанных с развитием метатеории в представляемом здесь смысле, напомню затруднения в моей стггье «Pattern variables revisited» («Еще раз о переменных образцах»), написанной в 1960 г. в ответ на провокационную просьбу профессора Роберта Дубина прояснить, о чем собственно идет речь в схеме переменных образцов.
На этом очередном этапе развития схемы, которое большей частью состояло в ее формализации, мне удачно помогал не только Уинстон Уайт, но, к возможному удивлению многих, и Харольд Гарфинкель. Ключевым тогда оказалось соображение, что, если бы каждый из двух комплексов переменных образцов ориентации, а именно комплекс, характеризующий субъективные ориентации, и комплекс, характеризующий модальности познавательного отношения к объектам ситуации, удалось истолковать в категориях функционального анализа, то они соединились бы в некоем третьем комплексе, который и стал бы четырехфункциональной парадигмой. Эта новая схема должна была сыграть объединяющую роль внутри более общей схемы действия, которая продвинулась к тому времени достаточно далеко, чтобы позволить реализовать такой уровень формализации. Я долго придерживался взгляда, что одно из больших достоинств формализации заготовка впрок для будущих конкретных исследований множества логически связанных категорий-ячеек, так что если какие-то из этих ячеек оказываются пустыми, то это само по себе ставит перед нами проблему: либо такие ячейки надо заполнить подходящим эмпирическим материалом, либо сделать вывод, что с их формально-логической организацией не все в порядке, и надо внести в нее поправки. Тогда мы попытались заполнить пустые ячейки, которые составляли адаптационный квадрат четырехфункциональной схемы при шестнадцатиячейном уровне ее дифференциации. В то время, однако, результаты внесения схемы переменных образцов в эти ячейки, мало что значили в любом из возможных эмпирических истолкований. Но со временем нашлись зачатки осмысленных толкований, которые от случая к случаю развивались и, в конце концов, приняли весьма содержательную форму. Размышления на эту тему вращались вокруг различения внутренней и внешней среды живой системы. Идея такого различения пришла ко мне из биологических источников, а именно, от У. Каннона и Л. Хендерсона. До своего более или менее ясного оформления она прошла очень долгий путь, связанный в особенности с новым обращением к Дюркгеиму лет десять назад, когда я начал понимать, что он имел, по сути, ту же самую основную идею разделения внутренней и внешней сред действия. Его концепция milieu social, социальной среды, сформулирована с точки зрения индивидуального действующего лица и была способом концептуализации ситуации, в которой действия этого лица должны протекать. Этот вывод еще больше убедил меня, что область применения четырехфункциональной схемы не ограничивается уровнем собственно человеческого действия, но, вероятно, применима к любым живым системам вообще. И, конечно, мне было давно известно, что идея функционального анализа широко применяется ко многим явлениям вне сферы собственно действия.
Новое важное звено в процессе формирования логически связной системы понятий пришло ко мне с идеей еще одного биолога, Альфреда Эмерсона. Идея заключалась в том, что существует извест-«ная связь по аналогии (не выходящей за пределы здравого смысла биологов) между геном, или генетической наследственностью индивидов, и символом, который я назвал бы культурным наследием систем коллективного действия, то есть социальных систем. По-видимому, это очень хорошо согласуется с теми ролями и функциями, которые Бейлз, Шилз и я приписывали подсистеме поддержания (культурного) образца в системах действия. Если принять эмерсонов-скую аналогию, то ее можно было бы принять как еще один довод в пользу того, что четырехфункциональная схема пригодна для анализа живых систем вообще, а не только для систем человеческого действия. Разумеется, биологическое понятие адаптации к тому времени уже было обобщено Смелзером и мною в таком духе, что дарвиновское ее значение стало ассоциироваться с адаптационным значением экономики в человеческих социальных системах.
Последней из четырех главных категорий четырехфункциональ-ной схемы, в процессе формирования приобретшей более обобщенное значение, чем ожидалось первоначально, была категория целе-достижения. Ее история в исследованиях человеческого действия, поведения и вообще живых систем чрезвычайно долгая и сложная. Думается, мы были правы, когда использовали слово «цель» именно в этой связи еще на ранней стадии развития нашей схемы. Стоит припомнить, например, старые и порой ожесточенные споры между психологами, стремившимися использовать слово «цель» (в особенности покойным Эдвардом Тоулманом), и теми из них, кто утверждал, что это вводит в науку абсолютно неприемлемую телеологию. Цели в том смысле, в каком их обсуждали психологи, изучавшие поведение крыс, и цели в смысле, в каком Вебер использовал отношение «цель - средства» в качестве некоего центрального пункта своего анализа, могут показаться столь далекими друг от друга, что не найдется ничего общего при попытке установить связь между ними. И это не говоря уже о категории смысла, как его использовал Вебер применительно к религиозным сюжетам.
Далее я собираюсь остановиться на своих последних разработках, возможно, столь предварительного, незаконченного характера, что их не стоило бы пока публиковать. Но, надеюсь, мне позволительно воспользоваться привилегией престарелого ученого и высказаться безотлагательно. Я хотел бы зафиксировать два главных момента. Первый, что категория целедостижения имеет особое отношение к категории времени. Как все мы хорошо знаем, время было чрезвычайно спорной и, в определенных отношениях, таинственной категорией во множестве преимущественно философских попыток понять условия человеческого существования. Как это часто бывает, те или иные ключевые проблемы вертятся и организуются вокруг чего-то, по-видимому, очень простого. В данном случае, вокруг соображения, что действующая живая система (короче, агент, «действователь» применительно к человеку), будучи ориентированной на определенное будущее состояние какой-то среды и разбираясь в значении или отношениях этой среды, должна характеризоваться сильным «взаимопроникновением» между, с одной стороны, значением содержания явлений среды как объектов познания и ее вероятным будущим развитием и, с другой стороны, внутренним состоянием самой действующей единицы. Это равносильно утверждению, что значимость элемента времени ярче всего выявляется в контексте того, что мы называем целевой ориентацией. Пока существует представление о цели, достигаемая цель это всегда будущее состояние дел. Если бы оно существовало в настоящем времени, думать об этом состоянии как о цели значило бы попросту думать логически противоречиво.
Поэтому вполне разумно предположить, что адаптивная способность живых систем по отношению к окружающим их средам должна включать какое-то временнуе измерение, какую-то длительность способности выбирать разные возможные пути при установлении при-способительных связей с этими средами. Совершенно ясно, что такие допущения содержат идею некоторой автономной независимости данной живой системы по отношению к ее среде. А от этой идеи не так уж далеко до разговоров об ограниченном, но существенном «контроле» со стороны действующей системы не столько над самой средой, сколько над взаимоотношениями такой системы и среды. Эти краткие суждения никоим образом не исчерпывают всех сложностей в отношениях понятия действия как системы координат для теоретического обществоведения и понятия времени. Однако во всем этом была зачаточная идея, которая постепенно выросла в интуитивное прозрение или убеждение (или как там это еще называется), что четырехфункци-ональную схему следует рассматривать как «пространственно-временную» систему координат для анализа живых систем.
Если вспомнить феноменологические дискуссии, то в них особенно выдающееся место занимала проблема временных отношений. Шюц, к примеру, много и специально занимался тем, как выглядят на фоне ньютоновской концепции физического пространства и физического времени тонкие различия между, как он говорил, «потому что» мотивами и «для того, чтобы» мотивами. Эти поиски имеют для меня смысл и дают надежду, что избранный мною путь интерпретации четырехфункциональной схемы может оказаться довольно удачным. Главная моя мысль при этом такова, что детерминизм имеет отношение ко времени в том же смысле, какой имеет в виду избитая фраза «что случилось то случилось», с банальным выводом из нее, что никогда уже нельзя будет вернуться назад во время, когда это «что» еще не случилось. Но для живых систем с их огромным разнообразием степеней свободы ориентация на будущее означает множество возможностей выбора вероятных событий, которые могут случиться, а могут и не случиться. И это кажется мне метатеоретическим обоснованием понятия свободы, особенно подходящим к ситуации человеческого действия.
С распространением эйнштейновской теории относительности ученое сообщество привыкло к идее пространственно-временного континуума вместо прежней раздельной трактовки пространства и времени. Фактически, именно мысль о возможности интерпретации четырехфункциональной схемы в этом контексте ускорила самую последнюю фазу ее развития, о которой я теперь сообщаю. Не Думаю, однако, что этот представляемый мною набросок был бы очень полезным, если бы все сводилось лишь к постановке вопроса об абстрактности введения временного измерения в систему действия. Ясно, что в обсуждаемом контексте особенно важно понятие живых систем как систем ограниченных, когда определенная система имеет границу по отношению к своей внешней среде и, следовательно, создает для своих функционирующих единиц какую-то внутреннюю среду, которая отличается от внешней среды данной системы в целом. Мне кажется, что классическое суждение о природе этого отличия высказал У. Каннон: внешняя среда во многих важных отношениях более изменчива, чем среда внутренняя. Можно напомнить, что его первой впечатляющей иллюстрацией этого тезиса было поддержание постоянной температуры тела у млекопитающих и птиц. Само собой понятно, что температура окружающей среды колеблется в гораздо более широком диапазоне, чем температура живых тел, и это поясняет идею стабильности «внутренней среды».
Это различение внутреннего и внешнего, в свою очередь, относится и ко времени. Если внутренняя и внешняя среды должны быть «приспособлены» друг к другу, тогда эти процессы приспособления не могут осуществляться и действительно не осуществляются мгновенно. Выражаясь банально: «они требуют времени». И это одно из наших фундаментальных обоснований важности времени в метатеоре-тической системе координат для построения теории живых систем. Далее можно, разумеется, на все лады и почти бесконечно разрабатывать вариации на эти темы и в итоге получить не журнальную статью, а целую книгу. Но здесь не место для упражнений в таком роде.
В заключение вернемся к заглавию, которое я дал этой статье. Положения, которые я в ней рассматривал, начиная с различения субъекта и объекта, продолжая замечаниями о переменных образцах ориентации действия и кончая четырехфункциональной парадигмой, не составляют теории в обычном смысле слова. Они не составляют, как часто выражаются в философии науки, суждений типа «если - то», таких, как суждения, устанавливающие определенное отношение между увеличением и/или уменьшением массы и скорости в системе ньютоновской механики. Указанные положения располагаются на другом уровне, и отличия этого уровня оправдывают мое использование термина «метатеория», анализ которой и есть, как я понимаю, методология в немецком, а не в американском смысле слова. Термин, который я нашел самым подходящим для характеристики такого уровня концептуализации, это термин «система координат».
Мне кажется очень важным, по мере роста интеллектуальной изощренности американского ученого мира вообще и его обществоведческого сектора, в частности, сохранять совершенную ясность в различении двух вышеописанных уровней теоретизирования и избегать их смешения. Не следует использовать один и тот же термин без предварительного тщательного определения области его применения как на обоих уровнях, так и по отдельности на каждом, а также без предупреждения о переходах от одного уровня к другому. Опасность несоблюдения таких различений в том, что ожидания и критические замечания, свойственные одному уровню теоретизирования, будут бездумно переноситься на другой.
По-моему мнению значительную часть работы, проходящей под рубрикой «специальная теория», следовало бы проанализировать, привлекая теоретические суждения в духе данной статьи. Это могло бы затронуть такие проблемы, например, как вопрос о путях, какими определенные аспекты в развитии современного индивидуализма привели к определенным анемическим проявлениям типа высоких показателей самоубийств, разводов и т. п.
Однако проблемы общего статуса четырехфункциональной парадигмы, схемы переменных образцов ориентации и системы координат в категориях действия не являются в этом специальном смысле теоретическими проблемами. Думаю, что я научился различать эти тонкости прежде всего под воздействием учения А. Н. Уайтхеда. Его книга «Наука в современном мире» была для меня истинным откровением. Он сделал кристально ясной ньютоновскую систему координат: трехмерное прямолинейное пространство (которое теперь, по-моему, можно назвать «не-взаимопроницаемым» с линейным временем), понятия скорости и движения составили метатеоретическую схему, которую нельзя ни доказать, ни опровергнуть простыми процедурами эмпирической верификации и ее противоположности фальсификации. Такая система координат работает на интеллектуальный прогресс научных дисциплин совсем на другом уровне. И мне кажется, что наш долг прилагать максимум усилий для аналитического различения этих уровней, теории и метатеории, и ясно указывать, когда мы говорим о явлениях одного уровня, а когда о явлениях другого.
1 Следует оговорить, что это их отношение не должно рассматриваться как «игра с нулевой суммой».
Перевод с английского А. Д. Ковалева
Ирвинг Гоффман. ПОРЯДОК ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ*
Послание президента Американской ассоциации социологов 1982 года
* Перевод сделан по: Goffman. E. The Interaction Order // American Sociological Review. 1983. Vol. 48. P. 1-17.
Президентское послание предъявляет автору одни требования, статья в научный журнал совершенно другие. Это оборачивается тем, что практика ежегодных публикаций посланий президента ассоциации сообществу американских социологов в «American sociological review» каждый раз обеспечивает редактору головную боль. Раз в год появляется возможность предоставить журнальную площадь человеку с именем, и редактор отделывается от ответственности соблюдать стандартные требования, которые претенденты редко выдерживают: требования оригинальности, логического развития, читабельности и разумного объема текста. Ибо в теории президентское послание, независимо от его характера, должно иметь какое-то значение для профессии социолога, хотя бы только огорчительное. Еще важнее, чтобы читатели, не сумевшие или не пожелавшие приехать на собрание ассоциации, имели возможность косвенно участвовать в том, что может быть прочтено как кульминация пропущенной ими встречи.
Эти условия не самая лучшая гарантия успеха. Я собирался не публиковать весь доклад, но ограничиться определенными его частями, в которых он удался.
Однако в действительности я на собрании тоже не был. И потому предлагаю читателю опосредованное участие в чем-то, что само по себе не имело места. Так сказать, сценическое представление, но с читателями в креслах вместо зрителей, заведомо сомнительное предложение.
Но что-то осталось бы сомнительным в любом случае. Ведь подобно всем прочим президентским посланиям, оно было написано и перепечатано задолго до того, как оно должно было произноситься (и до того, как я узнал, что этого не будет). Такой публичный доклад по обычаю следовало зачитывать с машинописного текста без всяких импровизаций. Так что хотя текст и был написан как бы специально к определенному общественному событию, но реальные тамошние происшествия вряд ли смогли бы на что-то повлиять в этом тексте. И даже позже, любая итоговая публикация, вероятно, использовала бы текст, видоизмененный в нескольких направлениях уже после его фактического произнесения.
На один вечерний час каждому очередному президенту ассоциации дано держать в плену самую большую аудиторию из коллег, какую только может обеспечить социология. И тогда в течение этого часа в стенах «Хилтона» вновь и вновь разыгрывается напыщенное многословное представление. Некий социолог, кого вы избрали из коротенького списка, садится на любимого конька по собственному выбору и выезжает на нем в центр обширной хилтонской арены. (В этой связи вспоминается один социологически интересный факт о роли Гамлета: каждый год ни одна школа в англоговорящем мире не испытывает трудностей в нахождении шутов, желающих ее сыграть.) Во всяком случае, все выглядит так, словно президенты ученых обществ достаточно хорошо знают нечто такое, за что их избирают. Занимая пост, они в придачу получают и подиум вместе, а заодно и предложение продемонстрировать публике, что они поистине одержимы чем-то, благодаря чему, как доказало само их избрание, они были уже известны в качестве одержимых. Избрание лишь «заводит» и раскрепощает их так, что они перестают стесняться, открыто ставят и проигрывают свою любимую пластинку. Ибо президенты ассоциации невольно начинают чувствовать себя представляющими нечто такое, чего хочет и в чем нуждается их интеллектуальное сообщество. Готовя и затем представляя свои послания, они временно входят в роль ведущих в своей дисциплине. Каким бы большим или странным по составу ни был зал, их «я» достаточно раздувается, чтобы наполнить его собой. И даже узкие дисциплинарные интересы не в силах этому помешать. Независимо от объявленной повестки дня поведение оратора, как показывает опыт, сильно влияет на обсуждаемые вопросы. Вдобавок, видимо, сама обстановка выступления в опасной мере вынуждает президентствующих ораторов быть самими собой: подогретые восхвалениями, они без ограничений выдают свое заготовленное послание, разбавляя его высказанными мимоходом допущениями, этическими и политическими отступлениями и прочими идейными красотами. И в этом случае еще раз дает о себе знать особое проклятье высокого поста: общее потворство публичному самовосхвалению его носителя. Такая драматургия предполагает облечение плотью какого-то письменного скелета, сопоставление читательского образа данного лица с живым впечатлением от него, когда слова идут от человека, а не от мертвой страницы. Рискованность этой драматургии в том, что она оставляет у слушателей иллюзии в отношении их профессии. Утешайтесь, друзья мои, тем, что хотя вы опять станете свидетелями страстей подиума, но дисциплина и модель анализа будут нашими, а для этой модели церемонии являются исследовательскими данными, равно как и обязанностями участников, доклад же это и поведение для наблюдения, и мнение для рассмотрения. В самом деле, при желании можно доказать: самое интересное здесь для всех нас (как все знают) не то, что я стану говорить, но то, что вы делаете здесь, слушая меня, говорящего это.
Однако я полагаю, что нам не надо очень уж ругать ритуальные мероприятия. Некий отщепенец может, наслушавшись критики, уйти отсюда, чтобы распространять по всей земле непочтительность и разочарование в социологии. Только позволь излишек такого и даже те места работы, какие мы, социологи, получаем, выпадут из традиционной структуры занятости.
Из этой преамбулы вы можете сделать вывод, что я нахожу президентские послания делом обременительным. И не ошибетесь. Но этот факт, безусловно, не дает мне права пространно комментировать мои затруднения. Это явный эгоизм, свойственный ораторам, думать, будто злоупотребление временем других людей можно загладить личными признаниями, которые сами по себе растрачивают его еще больше. Поэтому мне неудобно распространяться о своих затруднениях. Но очевидно, уже не так неудобно говорить о моей неловкости по поводу рассуждения о своих затруднениях. Даже если в итоге неловко станет всем вам.
I
Помимо энергичной демонстрации тех глупостей, о которых я тут говорил, то, что я собираюсь сказать далее, будет чем-то вроде проповеди, более сжато уже представленной в предисловиях написанных мною книг. Она отличается от других проповедей, знакомых вам, только не слишком автобиографическим характером, отсутствием глубокой критики установившихся методов и отсутствием информации (по возможности) о социальном положении неблагополучных групп, даже тех, которые состоят из людей, ищущих работу по нашей специальности. Меня не волнуют все беды социологии. Множество близоруких взглядов только мешает нам улавливать проблески истины, исходящие от нашего предмета. Заманчиво оптимистичным предприятием было бы определить в качестве центрального какой-нибудь один источник нашей слепоты и заблуждений. Каков бы ни был фокус наших содержательных интересов и какими бы ни были наши методологические убеждения, все, что мы можем, думаю я, это хранить верность духу естественных наук и брести дальше, с серьезным видом теша самих себя мыслью, что-де наша привычная колея ведет вперед. Нам не дано кредита доверия и общественного веса, что не так давно приобрели экономисты, но мы можем почти сравняться с ними в неудачах строго рассчитанных предсказаний. Будьте уверены, что наши систематические теории точно так же неполны, как и их теории, и мы умеем игнорировать почти так же много критических переменных, как и они. У нас нет остроумия, свойственного антропологам, но наш предмет, по крайней мере, не был частично уничтожен повсеместным распространением системы мирового хозяйства. И потому наши благоприятные возможности видеть соответствующие факты с нашей собственной точки зрения не уменьшились. Мы не в состоянии привлечь аспирантов с такими же высокими оценками, как у тех, что идут в психологию и, видимо, получают там более профессиональную и основательную подготовку по сравнению с предлагаемой нами. Следовательно, мы не сумели довести наших студентов до такого высокого уровня «ученой некомпетентности», какого добились у своих студентов психологи, хотя, Бог свидетель, мы для этого работаем.
II
В узком смысле социальное взаимодействие можно определить как нечто неповторимое, происходящее в социальных ситуациях, т. е. в средах, в которых два или более индивида находятся в физическом реактивном присутствии друг друга. (По допущению, телефон и почта представляют собой редуцированную версию первичного реального взаимодействия.) Этот исходный пункт теоретизирования от взаимодействия телом-к-телу парадоксальным образом допускает возможную изначальную необязательность одного из центральных типов социологических различений, а именно стандартного противопоставления деревенской и городской жизни, домашней и публичной обстановки, интимных долговременных отношений и отношений быстротечно-безличных и т. п. В конце концов, правила дорожного движения для пешеходов можно изучать как на переполненных кухнях, так и на переполненных улицах, правила вмешательства в разговор как за домашним завтраком, так и в залах суда, ласковые обращения как в супермаркетах, так и в спальне. Если здесь и сохраняются различия традиционного типа, то, что они собой представляют, остается еще открытым вопросом.
Многие годы я пропагандировал эту область «взаимодействия лицом-к-лицу» как аналитически плодотворную и чрезвычайно важную как область, которую можно бы назвать, за неимением более удачного термина, «порядком взаимодействия», и предпочтительный метод изучения которой микроанализ. Мои коллеги отнюдь не были потрясены достоинствами такого открытия.
В моем сегодняшнем обращении к вам я хочу суммировать доводы в пользу трактовки этого «порядка взаимодействия» как полноправной, самостоятельной содержательной области. Вообще говоря, разрешение на такое фрагментарное выхватывание из потока социальной жизни должно быть разрешением на любое аналитическое извлечение, подразумевающее: что элементы, составляющие этот порядок, связаны друг с другом теснее, чем с элементами вне данного порядка; что исследование отношений между порядками есть дело крайне необходимое, есть некий самостоятельный и полноправный предмет, и что такое исследование, в первую очередь, предполагает разграничение нескольких социальных порядков; что аналитическое обособление данного порядка взаимодействия обеспечивает нам основание и средства для сравнительного исследования разных обществ и для исторического изучения нашего собственного общества.
Это же несомненный факт человеческого бытия, что для большинства из нас наша каждодневная жизнь протекает в присутствии других: иными словами, кем бы ни были эти другие, наши действия, скорее всего, будут, в определенном узком смысле, помещены в социальную ситуацию. И помещены так, что действия, осуществляемые в полном уединении, можно легко охарактеризовать этим специальным условием. Разумеется, всегда можно ожидать, что факт социальной обусловленности ситуацией будет иметь некоторые последствия, хотя иногда явно незначительные. Эти последствия традиционно рассматривались именно как «последствия» чего-то, т. е. как показатели, характерные выражения или симптомы социальных структур, таких, как общественные отношения, неформальные группы, возрастные ранги, тендерные группы, этнические меньшинства, общественные классы и т. п., при отсутствии серьезного интереса к этим последствиям как к самостоятельным данным. Весь фокус, конечно, в разной концептуализации этих последствий, больших или малых, так чтобы общее в них можно было извлечь и проанализировать и чтобы формы социальной жизни, от которых они производны, можно было социологически воссоздать и каталогизировать, тем самым выявляя то, что свойственно жизненному миру взаимодействия. Этим путем можно двигаться от просто находящегося в ситуации к ситуационному, т. е. от того, что как бы случайно оказалось в данных социальных ситуациях (и могло бы без больших изменений быть помещено вне их), к тому, что могло бы произойти только в ансамблях лицом-к-лицу.
Что можно сказать о процессах и структурах, свойственных этому порядку взаимодействия? Я постараюсь дать некоторое представление о них. Все отличительное во взаимодействии лицом-к-лицу будет, вероятно, относительно ограниченным в пространстве и наверняка во времени. Кроме того, в отличие от социальных ролей в традиционном смысле здесь почти нет потенциальной или скрытой фазы. Откладывание начатого процесса взаимодействия оказывает на него относительно огромное влияние, и паузу нельзя слишком затягивать без глубокого изменения того, что происходит во взаимодействии. Ибо всегда в данном порядке взаимодействия сосредоточенность и вовлеченность участников (хотя бы в форме мобилизации их внимания) является критической переменной, а эти когнитивные состояния нельзя поддерживать достаточно долго или многократно испытывать на прочность насильственными перерывами и отклонениями в сторону. В процесс взаимодействия по природе вещей вовлекаются неизбежные психобиологические элементы: эмоции, настроения, познавательные и телесные ориентации, мускульные усилия. Легкость и тяжеловесность, самозабвенная непринужденность и осторожная осмотрительность становятся при этом центральными характеристиками взаимодействия. Заметим еще, что порядок взаимодействия застает людей в той фазе их существования, которая в значительной мере перекрывается и совпадает с социальной жизнью других биологических видов. Ведь не считаться с аналогиями между способами личного приветствия у животных и человека так же глупо, как и искать причины больших войн в генетической предрасположенности к ним.
Пока можно утверждать, что необходимость взаимодействия лицом-к-лицу (помимо совершенно очевидных требований заботы о младенцах) коренится в определенных универсальных условиях социальной жизни. Есть, к примеру, всевозможные виды отнюдь несентиментальных и неврожденных причин, по которым люди чужие или близкие находят практически целесообразным проводить время в присутствии друг друга. Первый попавшийся пример: закрепленное спецоборудование, особенно оборудование, предназначенное для использования вне семейного круга, едва ли могло бы экономически оправдать себя, если бы оно не обслуживало множество лиц, которые регулярно собираются вместе в определенных местах по определенным случаям и (независимо от их намерения использовать это оборудование совместно, раздельно или поочередно). Приходя и уходя, эти лица скоро найдут выгодным для себя пользоваться закрепленными путями доступа к оборудованию, что сильно облегчается, если все уверены, что, близко сталкиваясь, можно без опаски разминуться друг с другом.
Как только индивидуумы (по какой бы то ни было причине) оказываются в непосредственном соприсутствии друг друга, ясно выявляется одно фундаментальное условие социальной жизни, а именно, ее обязательный, очевидно-доказательный для всех характер. Не только наш облик и манеры свидетельствуют о наших статусе и взаимоотношениях в обществе. Уловить наши ближайшие намерения и цель другим позволяют еще и направление нашего взгляда, интенсивность нашего включения в ситуацию и образ наших первоначальных действий, и все это независимо от того, втянуты мы или нет на данный момент в разговор с ними. Точно так же мы все время можем как способствовать, так и препятствовать этому выявлению, этому разоблачению нас другими, или пресечь его, или ввести наших наблюдателей в заблуждение. Подобные наблюдения облегчаются и осложняются одним центральным процессом, все еще нуждающимся в систематическом изучении, процессом социальной ритуализации т. е. определенной стандартизации телесного и речевого поведения посредством социализации, делающей возможным такое поведение, или, если хотите, жесты особую коммуникативную функцию в потоке поведения.
Будучи в присутствии друг друга, люди находятся в прекрасных условиях, чтобы сосредоточиться на общем предмете внимания, они осознают, что делают это, и осознают сам процесс такого осознания. Это, в соединении с их способностью намекать другим на предполагаемый ход своих физических действий и быстро воспринимать реакции других на эти намеки, обеспечивает решающее предварительное условие взаимодействия: устойчивую, интимно-личную координацию действий, будь то для задач тесного сотрудничества или как средство согласования смежных задач. Речь колоссально увеличивает эффективность такой координации, становясь особенно необходимой, когда что-нибудь идет не так, как намечалось и ожидалось. (Речь, конечно, имеет и другую особую роль, позволяющую использовать в процессе сотрудничества материалы, находящиеся вне ситуации, а также договариваться о планах относительно вещей, которые надо делать за пределами текущей ситуации, но это отдельная и крайне сложная тема.)
Еще один важный момент. Один человек может охарактеризовать другого благодаря способности прямо наблюдать и слышать этого другого. Такая характеристика организована вокруг двух фундаментальных форм идентификации: категориальной формы, требующей размещения этого другого в одной социальной категории (или более), и индивидуальной формы, посредством которой наблюдаемый субъект идентифицируется как уникальная, отличающаяся от всех других личность по наружности, тону голоса, звучанию имени или другим персонально-отличительным признакам. Эта двойная возможность категориальной и индивидуальной идентификации необходима для осуществления взаимодействия во всех сообществах, за исключением отживших свой век малых изолированных общин, и действительна также для социальной жизни некоторых других биологических видов. (Я вернусь к этой теме позднее.)
К этому следует добавить, что, оказавшись в непосредственном присутствии друг друга, люди обязательно столкнутся со всякими неожиданностями персонально-территориального характера. По определению, участвовать в социальных ситуациях мы можем только в том случае, если с собою вносим наши тела со всем личным снаряжением, и это снаряжение уязвимо из-за того, что и другие люди вносят в ситуацию свои инструменты взаимодействия вместе со своими телами. Мы становимся уязвимыми для физического нападения, сексуального домогательства, похищения, ограбления и препятствий нашему передвижению, будь то из-за непредусмотренного применения силы или, что более обычно, «вынужденного обмена», т. е. молчаливой сделки, по которой мы сотрудничаем с агрессором в обмен на обещание не вредить нам каждый раз, как только позволяют обстоятельства. Аналогично, в присутствии других мы становимся уязвимыми (посредством их слов и жестикуляции) для прорыва через наши психологические предохранители и для нарушения того экспрессивного порядка, который, по нашим ожиданиям, должен бы поддерживаться в нашем присутствии. (Конечно, утверждать, что мы таким путем делаемся уязвимыми, значит утверждать также, что и мы располагаем подобными средствами делать других уязвимыми по отношению к нам. И ни то, ни другое утверждение не отрицает возможности существования условной специализации людей, особенно по гендерным измерениям, на лиц угрожающих и тех, кому угрожают.) ;
Персональная территориальность не должна рассматриваться просто как зависимое от действующих ограничений, запретов и угроз явление. Во всех обществах существует фундаментальная двойственность в использовании форм поведения, так что многие из этих форм, с помощью которых нас может оскорбительно третировать одна категория «других», очень близки к формам, в которых члены еще какой-нибудь категории могут по-своему выражать свою привязанность к нам. И потому сплошь и рядом то, что свидетельствует о бесцеремонности, когда у нас это отбирают, оказывается знаком вежливости или благосклонности, когда мы это предлагаем сами, и наши ритуальные проявления уязвимости являются также нашими ритуальными ресурсами. Тем самым, насильственное посягательство на территорию «я» будет означать также подрыв языка благосклонности и взаимного расположения.
Так возникают разные возможности и риски, присущие физическому соприсутствию людей. Возрастая, эти рискованные возможности, вероятно, всюду вызывают подъем техники социального управления. И поскольку это управление имеет дело с одними и теми же основными возможностями, то можно ожидать, что в совершенно разных обществах порядок взаимодействия будет, по всей вероятности, обнаруживать некоторые явно схожие черты. Напоминаю вам, что именно в социальных ситуациях встречаются и проявляют свои начальные следствия эти возникающие возможности и риски. И это социальные ситуации обеспечивают нам естественный театр, где задействованы все телесные проявления и где они прочитываются. В этом оправдание для использования социальной ситуации как основной рабочей единицы при изучении порядка взаимодействия. И попутно оправдание для утверждений о конфронтационном характере нашего опыта в этом мире.
Но я не проповедую ползучий ситуационизм. Как напомнил нам Роджер Баркер своим понятием «поведенческой обстановки», правила регулирования и ожидания, применяемые в какой-то конкретной социальной ситуации, вряд ли порождены там в самый момент взаимодействия. Его фраза о «постоянном поведенческом образце» Достаточно обоснованно говорит о том, что очень похожие соображения применимы к целому классу широко распространенных обстоятельств, а также к определенным положениям в неактивныхфазах взаимодействия. И еще, хотя какая-то конкретная поведенческая обстановка может распространяться не далее чем на любую социальную ситуацию, которую создают два (или более) участника в определенных ограниченных местах (как в местном баре, маленькой лавке или домашней кухне), часто встречаются и другие случаи. Фабрики, аэропорты, госпитали и общественные дороги это все поведенческие обстановки, которые поддерживают порядок взаимодействия, как правило, распространяющийся в пространстве и времени за границы любой единичной социальной ситуации, возникающей в таких обстановках. Следует добавить, что хотя поведенческие обстановки и социальные ситуации явно не «эгоцентрические» единицы анализа, некоторые области взаимодействия очевидно такие: одна из них плохо изученная ежедневная круговерть похожих дел.
Для предосторожности можно высказать и более глубокие соображения, чем вышеизложенные. Ясно, что каждый участник входит в социальную ситуацию с уже устоявшейся жизненной историей прежних сделок с другими участниками (или, по меньшей мере, с участниками того же сорта), а также с массой культурных предпосылок, предположительно разделяемых всеми. Мы не могли бы не обращать внимания на незнакомцев в нашем присутствии, если бы их вид и манеры не подразумевали неких дружелюбных намерений, какого-то опознаваемого и не угрожающего хода действий, а такое прочтение увиденного возможно только на основе прежнего опыта и культурного предания. Мы не могли бы осмысленно произнести ни одной фразы, если бы не приспосабливали свой лексикон и интонацию к тому, что уже известно нашим воображаемым реципиентам, как позволяет нам предполагать их категориальная или индивидуальная идентичность, причем это их знание не побуждает их возражать нашим самонадеянным предположениям. В самом центре мира взаимодействия находится когнитивное отношение, которое мы имеем с присутствующими перед нами, без этого отношения наша деятельность, словесная и поведенческая, не могла бы быть осмысленно организована. И хотя это когнитивное взаимоотношение может видоизменяться в течение социального контакта (и обычно так и бывает), само по себе оно внеситуационное и состоит из информации, которую данная пара лиц имеет об информации, какую каждый партнер знает о мире, а также из информации, какую они имеют (или не имеют) о владении такой информацией.
III
Говоря о порядке взаимодействия, я употребляю до сих пор предполагавшийся само собой понятным термин «порядок», и потому здесь требуется некоторое пояснение. В первом приближении я намерен относить его к некой области деятельности, к конкретному роду деятельности, как в словосочетании «экономический порядок». При этом не подразумевается никаких выводов относительно того, насколько «упорядоченной» обычно является такая деятельность, или относительно роли норм и правил в поддержании такой упорядоченности, какая преобладает. И все же мне кажется, что как уклад деятельности взаимодействие, возможно более любой другой деятельности, является фактически упорядоченным, и что эта упорядоченность основана на обширном фундаменте разделяемых всеми участниками когнитивных (или даже нормативных) предпосылок и самоограничений. Как данное множество таких взаимодействий возникает исторически, распространяется и сокращается в географическом пространстве с течением времени, и как конкретные люди в любом отдельно взятом месте и времени приобретают взаимопонимание все это хорошие вопросы, но не те, которыми я могу заниматься сейчас.
Результаты нашего порядка взаимодействия можно легко представить как следствия систем разрешительных условностей типа основных правил какой-то игры, правил дорожного движения или синтаксических правил данного языка. Как часть этой перспективы можно отстаивать два объяснения. Первое следует догме, что суммарный результат данного множества условностей состоит в том, что все участники платят малую цену и получают большие Удобства в общении, идея, говорящая, что любая условность, которая облегчает координацию, будет действовать, пока каждый имеет стимул поддерживать ее, причем отдельные условности сами по себе не имеют самостоятельного значения. (Сначала, конечно, имеет значение то, как определяются «условности».) По второму объяснению, упорядоченное взаимодействие рассматривается как продукт нормативного согласия (консенсуса). Это традиционный социологический взгляд, будто люди бездумно принимают без доказательств правила, которые они тем не менее ощущают по природе справедливыми. Между прочим, обе эти перспективы предполагают, что ограничения, применяемые к другим, применяются также и к себе, что другие «я» одинаково смотрят на ограничения относительно своего поведения, и что каждый понимает, что ему обеспечивает это самоподчинение.
Эти два объяснения общественный договор и общественное согласие поднимают целый ряд очевидных вопросов и сомнений. Мотивы для приверженности к некому набору приспособительных условностей ничего не говорят нам о результатах следования им. Успешное сотрудничество в поддержании взаимных ожиданий не требует ни общей веры в законность или справедливость соблюдения условленных договоров (какими бы они ни были), ни личной веры в конечную полезность конкретных участвующих в деле норм. Люди обходятся сиюминутными соглашениями во взаимодействии по многообразным причинам, и из их молчаливой поддержки какого-то приспособительного соглашения нельзя вывести, что, к примеру, они будут негодовать или сопротивляться его изменению. Очень часто за видимой общностью и согласием скрывается игра смешанных мотивов.
Заметьте к тому же, что люди, которые систематически нарушают нормы порядка взаимодействия, могут тем не менее быть зависимыми от них большую часть времени, включая какое-то время, в течение которого они активно заняты этими нарушениями. В конце концов, почти все акты нарушения смягчаются самим нарушителем, предлагающим своего рода обмен, однако нежеланный для жертвы, и чтобы добиться его, нарушитель конечно же предполагает сохранность речевых норм и условностей угрожающей жестикуляции. То же происходит и в случае абсолютно недоговорного, одностороннего насилия. Убийцы должны учитывать и использовать условленные потоки уличного транспорта и условленные представления о нормальном внешнем виде, если они хотят занять выгодную позицию, чтобы атаковать свою жертву и вовремя сбежать со сцены преступления. Большие холлы, лифты и аллеи могут быть опасными местами, потому что имеют шанс оказаться пустыми и укрытыми от взглядов каждого, за исключением жертвы и нападающего. Но за использованием благоприятных возможностей, предоставляемых злодею этими местами, стоит его умение опираться на общепринятые представления о нормальном внешнем виде, и это умение позволяет ему входить в зону преступления под видом человека, не злоупотребляющего правом свободного перемещения, и покидать ее. Все сказанное должно напомнить нам, что почти во всех случаях уклады взаимодействия способны противостоять систематическим нарушениям (по меньшей мере, на короткий срок) и поэтому, хотя в интересах данного человека убеждать других, будто их уступчивость необходима для поддержания порядка, и выказывать очевидное одобрение их конформизму, зачастую бывает не в интересах самого этого индивида (учитывая их разнообразие) лично придерживаться требуемых от других тонкостей.
Имеются и более глубокие причины оспаривать разные догмы относительно порядка взаимодействия. Возможно, было бы удобно поверить, что отдельные люди (и социальные категории людей) всегда получают от работы разнообразных элементов порядка взаимодействия больше, чем стоят им сопутствующие ему ограничения. Но это крайне спорно. То, что кажется желанным порядком с точки зрения некоторых, может восприниматься как исключение и подавление с позиций других людей. Когда узнаешь, что на племенных советах в Западной Африке упорядоченные выступления с речами отражают (среди прочих вещей) приверженность к соблюдению известных ранговых правил, не возникает вопросов насчет нейтральности термина «порядок». Эта нейтральность не вызывает сомнений (как недавно показали Burrage и Соггу) и в случае организованных церемониальных процессий через весь Лондон (от эпохи Тюдоров до времени Якова I Английского), где представители торговли и ремесел соблюдали традиционную иерархию по их месту и как участники марша, и как зрители. Но вопросы возникают, когда мы рассматриваем факт, что имеются категории лиц (в нашем собственном обществе даже весьма обширные), члены которых постоянно платят очень значительную цену за свое существование в качестве участников взаимодействия.
И все же, по меньшей мере в ближайшей исторической перспективе, даже самые обездоленные категории населения продолжают сотрудничать: факт несправедливости, скрываемый явно злой волей, их члены могут разоблачать в отношении каких-то немногих норм, в то же время поддерживая все остальное. Возможно, за готовностью принимать определенный порядок вещей стоит одна простая истина: каждый человек занимает свое место в социальной структуре, и он платит реальную или воображаемую цену за то, что позволяет себе выделиться из ряда вон в качестве недовольного. Как бы то ни было, нет сомнения, что в каждом времени и месте можно найти категории людей, проявлявших обескураживающую способность к очевидному приятию жалких условий взаимодействия.
Вообще говоря, хотя и вполне уместно указывать на неравное распределение прав в данном порядке взаимодействия (как в случае сегрегационной эксплуатации местных сообществ в каком-то городе) и на неравное распределение риска (как, скажем, среди разных возрастных групп или между полами), центральной темой нашего рассмотрения остается «ход пользования» порядком и при-способительные условности, которые позволяют реализоваться разнообразному множеству планов и намерений путем бездумного обращения к процедурным формам. И, разумеется, принимать условности и нормы как данность (и соответственно начинать действие) это практически значит доверять людям вокруг себя. Без этого человек вряд ли смог бы справиться с подвернувшимся делом да и вообще иметь какое-либо дело.
Положение о том, что основные правила направляют порядок взаимодействия и делают возможным сам ход его использования, ставит вопрос об известной политике в поддержании порядка и, разумеется, вводит в игру политические соображения.
Современное национальное государство провозглашает себя (используя это почти как способ определения своего существования) конечным авторитетом в деле контролирования (благодаря территориальной юрисдикции) рисков и угроз человеческой жизни, физической неприкосновенности и собственности. Всегда в теории и часто на практике государство подготавливает себе надежные позиции для вмешательства, когда местные механизмы социального контроля не способны удерживать нарушения порядка взаимодействия в определенных пределах, особенно в общественных местах, но не только там. Несомненно, что порядок взаимодействия даже в самых что ни на есть общественных местах не является целиком созданием аппарата государства. Определенно, большая часть этого порядка устанавливается и поддерживается, так сказать, снизу, в некоторых случаях, несмотря на надзор власти, вовсе не из-за него. Тем не менее здесь государство успешно закрепило за собой легитимный приоритет, монополизировав применение тяжелого вооружения и дисциплинированных военных кадров в качестве крайнего средства.
Вследствие этого некоторые стандартные формы взаимодействия обращения с каких-то возвышений, митинги, процессии, не говоря уж о таких специальных формах, как пикеты бастующих или сидячие забастовки, могут быть сочтены правительственными чиновниками угрозой безопасности государства и на этом основании прекращены силой, хотя в действительности никакой существенной угрозы общественному порядку, возможно, не последовало бы. С другой стороны, нарушения общественного порядка могут быть предприняты не только ради личного выигрыша, но и для целенаправленного вызова авторитету государства в виде символических актов, воспринимаемых как насмешка и исполняемых в предвкушении именно такого восприятия.
IV
До сих пор я везде говорил в категориях существования лицом-к-лицу. Я заплатил за это обычную цену высказываниями очень широкими, избито-общеизвестными и метатеоретическими (если воспользоваться словцом, которое само по себе столь же спорно, как и то, к чему оно относится). Менее бессодержательным подходом, равно обобщенным, но натуралистически обоснованным, было бы попытаться определить во взаимодействии основные субстантивные элементы, повторяющиеся структуры и их сопутствующие процессы. Что за виды животных найдутся в зоопарке взаимодействующих? Что произрастает в этом особенном саду? Давайте рассмотрим некоторые базисные, по моему мнению, моменты.
1. Можно начать с лиц, как неких передаточных сущностей, т. е. с подвижных человеческих особей. В общественных местах мы встречаем «одиночек» (группу из одного лица) и «компании» (группу более чем из одного лица), и такие группы толкуются как самодостаточные единицы для целей участия в потоке обыденной общественной жизни. Можно также упомянуть несколько более крупных подвижных единиц, например, колонны и процессии и, как предельный случай, очередь, выступающую в качестве стационарной подвижной единицы. (Любое упорядочение доступа к чему-либо по времени участия в действии можно, при разумном расширении, назвать очередью, но здесь я так не поступаю.)
2. Далее, хотя бы только в целях повышения эвристичности и последовательности в словоупотреблении, имеет смысл несколько уточнить термин «контакт». Контактом я буду называть любое событие, когда индивид вступает в сферу ответного соприсутствия другого, будь то в форме физического соприсутствия, телефонной связи или обмена письмами. Поэтому я считаю частями контакта все те взаимные попадания в поле зрения и обмены, которые случаются за время одного такого события. Так, беглый уличный обмен взглядами, разговор, обмен все более скупыми приветствиями при встречах в одном кругу общения, взгляд на присутствующих трибунного оратора все подходит под определение единичного контакта.
3. Имеется также обширный класс собраний, когда люди физически сходятся вместе в маленький кружок как полноправные сознательно ответственные участники некоего явно взаимозависимого предприятия, где сам период участия обставлен известного рода ритуалами, или легко допускает их появление. В некоторых случаях действует лишь горстка участников, на минимальном уровне поддерживается разговор того рода, который можно рассматривать как имеющий какую-то самоограничивающую цель, и поддерживается видимость, будто каждый, в принципе, имеет одинаковое право на свое участие в разговоре. Такие разговорные схватки можно отличать от собраний, где председательствующий управляет очередностью выступлений и решает вопрос об их уместности: таковы всевозможные «слушания», «суды» и прочие юридические процедуры. Всем этим основанным на разговорах видам деятельности следует противопоставить многие взаимодействия, где вплетенные в них действия не требуют озвучивания и где разговор, если он вообще возникает, проходит как обрывочное, приглушенное постороннее включение или как нерегулярное вспомогательное средство для координации осуществляемых в данный момент действий. Примерами таких взаимодействий являются карточные игры, процессы обслуживания, занятия любовью и «комменсалистские» отношения между людьми.
4. Следующей будет универсальная сценическая форма, при которой деятельность протекает перед аудиторией. Представленное таким образом может быть разговором, состязанием, формальным заседанием, спектаклем, киносеансом, музыкальным исполнением, демонстрацией ловкости или трюкачеством, образцом красноречия, церемонией, комбинацией всего этого. Представляющие будут находиться либо на каком-то возвышении, либо в кольце зрителей. Размер аудитории мало связан с тем, что представляется (хотя он должен соответствовать условиям размещения, которые позволяют видеть сцену), и главная обязанность зрителей оценивать, а не действовать самим. Конечно, современные технологии взорвали этот институт взаимодействия, включив в него громадные отдаленные аудитории и расширенную массу материалов, которые могут быть вытащены на всеобщее обозрение. Но эта сценическая форма сама по себе очень хорошо отвечает требованиям сосредоточения потенциально большого числа индивидов на единственном фокусе созерцательного и познавательного внимания, что возможно только если зрители согласны чисто заместительно вникать в чужой опыт, представляемый на сцене.
5. Наконец, можно упомянуть праздничные общественные события. Я имею в виду собрания индивидов, допускаемых на эти мероприятия на каком-то контролируемом основании под знаком и в честь некоторых совместно признаваемых обстоятельств. Вероятно, там сложится некое общее настроение или тон, определяющий круг вовлеченности участников. Они организованно прибывают на место действия и так же отбывают. Обстановкой единственного события может служить больше чем одна ограниченная зона, эти зоны связаны так, чтобы сделать удобным движение, смешение и циркуляцию взаимных реакций. В круге своего действия любое общественное событие, по всей вероятности, создает обстановку для множества разных маленьких концентрированных эпизодов, разговорных и иного рода, и очень часто оно будет выдвигать на первый план (и фиксировать) сценически заметную деятельность. При этом часто будет возникать ощущение некой зоны официальных действий, время до начала которых характеризуется позволительностью нескоординированных проявлений общительности, а время после чувством освобождения от выпавших на чью-то долю обязанностей. Как правило, там будет наблюдаться какое-то предварительное планирование, иногда даже программа действий, и сложится в общих чертах специализация функций между обслуживающим персоналом, официальными организаторами и неофициальными участниками. Вся эта деятельность как целое заранее воспринимается глядеть ли вперед или назад неким единым, сообщаемым другим событием. Праздничные общественные события можно рассматривать как самую крупную единицу взаимодействия, являющуюся, по-видимому, единственной его разновидностью, которую возможно растянуть на ряд дней. Но обычно праздничное событие, раз начавшись, будет непрерывно продолжаться до конца.
Очевидно, что всякий раз, когда случаются какие-то столкновения, выступления на подмостках или праздничные общественные события, происходят также разные временные передвижения и потому появляются организационные единицы, в которых эти передвижения регулируются. Должно быть столь же понятно, что краткие, с пятого на десятое обмены словами в ходе взаимодействия играют служебно-вспомогательную и приспособительную роль, устраняя заминки в скоординированной деятельности и ненамеренные столкновения из-за смежных независимых действий.
В этом беглом обзоре я затронул несколько основных подразделений взаимодействия: подвижные единицы, контакты, разговорные схватки, формальные собрания, сценоподобные выступления и общественные праздники. Подобным же образом можно бы потолковать о процессах или механизмах взаимодействия. Но хотя довольно легко обнаружить периодически повторяющиеся достаточно общие процессы взаимодействия (особенно микроскопические), трудно определить основные из них, за возможным исключением процессов, связанных с поворотами в разговоре. Нечто подобное можно сказать и о ролях во взаимодействии.
V
Дальше я уже не буду говорить о формах и процессах общественной жизни, специфичных именно для порядка взаимодействия. Такой разговор мог бы иметь смысл только для интересующихся человеческой этологией, коллективным поведением, общественным порядком и дискурсным анализом. Вместо этого я хочу сосредоточиться на заключительных замечаниях по одной общей проблеме очень широкого значения: проблеме точек соприкосновения между порядком взаимодействия и более традиционно рассматриваемыми элементами социальной организации. Цель в том, чтобы описать некоторые черты порядка взаимодействия, но только те, которые прямо влияют на макроскопические миры вне сферы взаимодействия, где эти черты обнаружены.
С самого начала здесь присутствует нечто столь очевидное, что кажется само собой разумеющимся и не стоящим внимания: определенное прямое воздействие ситуационных эффектов на социальные структуры. Можно сослаться на три примера из таких явлений.
1. Поскольку сложная организация становится зависимой от конкретного персонала (обычно персонала, сумевшего занять правящие роли), постольку ежедневная череда социальных ситуаций на работе и после нее, т. е. ежедневная жизненная круговерть, в которой эти персонажи могут потерпеть ущерб или быть похищенными, оказывается также множеством ситуаций, в которых могут пострадать и их организации. В этом отношении уязвимы спекулятивные предприятия, семьи, связи, особенно те, которые состоялись на территориях в высокими показателями преступности. Хотя в разных местах и временах эта тема способна привлекать большое общественное внимание, мне она кажется теоретически малоинтересной: рассуждая аналитически, неожиданные смерти от естественных причин вносят в организации почти такие же возмущения. В обоих случаях мы имеем дело просто-напросто с риском.
2. Как уже понятно без слов, очень большая доля работы организаций: принятие решений, передача информации, тесная координация физических действий делается лицом-к-лицу, требует именно таких личных контактов и уязвима для свойственных им последствий. Иначе говоря, поскольку агентов социальных организаций любого масштаба можно убеждать, обманывать, льстиво превозносить, запугивать, или влиять на них другими способами, доступными только в контактах лицом-к-лицу, постольку и здесь тоже наш порядок взаимодействия прямо затрагивает макроскопические образования.
3. Существуют рабочие контакты, в которых «впечатление», производимое субъектами в течение взаимодействия, влияет на их жизненные шансы. Институционально признанный пример этого обязательное собеседование, проводимое школьными советниками, психологами отдела кадров, психиатрами-диагностами и судебными чиновниками. В менее откровенной форме такая работа с людьми вездесуща: каждый человек стоит на страже чего-то. Даже дружеские отношения и брачные узы (по крайней мере, в нашем обществе) можно проследить вспять к некоему событию, когда из случайного контакта вышло нечто большее, чем было нужно.
Происходило ли все в институционально признанной обстановке или нет, только ситуационный момент в таких рабочих контактах очевиден: каждая культура, и наша определенно, располагает, по-видимому, огромным запасом фактов и фантазий о материализованных показателях статуса и характера, тем самым делая общественное лицо человека удобочитаемым. Следовательно, если только живо представить себе, что мы уже знаем, то благодаря своего рода предварительной договоренности социальные ситуации, по-видимому, определенно строятся так, чтобы снабжать нас сведениями о разнообразных качествах какого-то участника. Далее, в социальных ситуациях, как и в других обстоятельствах, принимающие решения могут использовать (будучи под давлением) открытый для дополнений набор рационализации, чтобы скрыть от подчиненных (и даже от самих себя) смесь соображений, присутствующих в их решениях, и особенно относительный вес, придаваемый этим немногим детерминантам.
В таком случае именно в этих рабочих контактах может происходить та тихая сортировка детерминантов действия, которая (как, возможно, имел в виду Бурдо) воспроизводит определенную социальную структуру. Но этот консервативный эффект, аналитически говоря, не ситуационный. Субъективное взвешивание большого числа социальных атрибутов, будь то атрибуты официальные или нет, реальные или фантазийные, всегда порождает маленькие мистификации: скрытое значение, придаваемое, скажем, расе, может быть смягчено скрытым значением, придаваемым другим структурным переменным классу, социальному полу (гендеру), возрасту, сочленству, сети взаимоподдержек структурам, которые в самом лучшем случае не вполне согласуются друг с другом. Вдобавок структурные атрибуты, задействованные открыто или скрыто, не совпадают полностью с личными качествами, такими, как здоровье или энергия, или с экзистенциальными качествами, которые проявляют все люди в социальных ситуациях: наружность, личность и т. п. Тогда ситуационное в рабочих контактах составляют предъявляемые свидетельства, что эти контакты полностью обеспечиваются из резерва реальных или кажущихся качеств участников при одновременном сохранении детерминации жизненных шансов путем недоступного для других взвешивания этого комплекса свидетельств. Хотя такой порядок обычно способствует скрытому закреплению структурных очертаний, он же может послужить и ослаблению их.
Отсюда можно указать очевидные пункты, в которых социальные структуры зависимы (и уязвимы) от событий, происходящих в контактах лицом-к-лицу. Это привело некоторых к попыткам доказать, что все макросоциологические черты общества и само общество сводятся к периодически возникающей композиции явлений, могущих быть прослеженными в реальности личных контактов, вся проблема лишь в соединении и экстраполяции результатов взаимодействия. (Такую позицию иногда подкрепляют аргументом, будто все известное нам о социальных структурах можно проследить назад к хорошо переработанным выжимкам из того, что первоначально было потоком опыта в социальных ситуациях.)
Я нахожу эти притязания чуждыми духу моих рассуждений. На первый случай, они смешивают формат взаимодействия, в котором слова и жестовые знаки проявляются, со вносимым значением этих слов и жестов, короче, они смешивают причинно-ситуационное с субъективно вложенным в ситуацию. Когда брокер информирует вас, что он вынужден продать ваш контракт на сторону, или когда ваш работодатель или партнер уведомляет, что ваши услуги больше не требуются, то эти плохие новости могут быть сообщены в Уединенной беседе, которая осторожно и деликатно очеловечивает ситуацию. Такая тактичность входит в состав ресурсов нашего порядка взаимодействия. В момент их использования вы можете быть очень благодарны за это. Но завтра какое это имеет значение, если вы получили телеграфное уведомление об увольнении, информацию на компьютере, условную голубую полоску на табельных часах или короткую записку, оставленную на вашем рабочем столе? Степень деликатности или бесцеремонности обращения с вами в момент передачи плохих новостей ничего не говорит о структурной значимости этих новостей самих по себе.
Далее, я не верю, что кто-то может узнать о состоянии товарного рынка, или порядке этнической преемственности в муниципальных администрациях, или структуре систем родства, или систематических фонологических сдвигах в диалектах некоего речевого сообщества путем экстраполяции или соединения данных из конкретных социальных контактов между лицами, вовлеченными в любой из названных образцов взаимодействия. (Высказывания о макроскопических структурах и процессах вполне осмысленно могут быть подвергнуты микроанализу, но того рода, что за обобщениями ищет критические различия между, допустим, разными отраслями промышленности, регионами, краткосрочными периодами и т. п. в меру разумной достаточности, позволяющей поправить слишком общий взгляд, а не просто из-за пристрастия к личным взаимодействиям.)
Не поддерживаю я и идею, будто поведение лицом-к-лицу более реально и менее зависимо от произвольной абстракции чем то, что, по нашему мнению, происходит при сделках между двумя корпорациями, или при распределении уголовных преступлений в еженедельном цикле и по районам в каком-то административном округе Нью-Йорка. Во всех этих случаях мы получаем чьи-то грубо отредактированные поспешные обобщения. Я просто хочу сказать, что формы жизни лицом-к-лицу воспроизводятся достаточно гладко благодаря постоянному повторению со стороны участников, во многих отношениях разнородных и все же вынужденных быстро достигать рабочего взаимопонимания. Поэтому такие формы кажутся более открытыми для систематического анализа, чем внутренние или внешние проявления многих макроскопических сущностей. Формы как таковые погружены в мир субъективных чувств и потому при своем освоении допускают заметную роль эмпатии. Очень короткая протяженность в пространстве и времени феноменального выражения многих из этих событий облегчает их регистрацию (и повторение), так что человек определенно способен собственными глазами следить за конкретными обстоятельствами их протекания от начала до конца. И все-таки мы должны помнить, что даже эту область взаимодействия лицом-к-лицу, которую одни ученые считают мельчайшей (и в этом смысле, предельной) единицей личного опыта, другие находят безнадежно сложным предметом исследования, требующим гораздо более тонкого микроанализа.
В общем, говорить об относительно автономных формах жизни в составе порядка взаимодействия (как это удачно сделал Чарльз Тилли по отношению к особой категории этих форм) не значит выдвигать эти формы как так или иначе первичные, фундаментальные или формулирующие облик макроскопических явлений. Поступать так пристало эгоцентрическим играм драматургов, клинических психологов и хороших осведомителей всем, кто изготовляет свои истории с уверенностью, что внутренние силы индивидуальных характеров формируют и направляют действие, позволяя индивидуальностям слушателей и читателей приятно отличаться друг от друга результатами. Говорить об упомянутых формах не значит также говорить о чем-то неизменном. Все элементы общественной жизни имеют историю и подвержены критическим изменениям во времени, и ни один из них нельзя полностью понять отдельно от конкретной культуры, в которой он встречается. (Это не отрицает того, что историки и антропологи часто снабжают нас данными, которые могли бы понадобиться для реалистичного анализа практик взаимодействия в сообществах, нам больше не доступных.)
VI
Я коснулся прямых связей между социальными структурами и порядком взаимодействия не потому, что имею сказать о них нечто новое или принципиальное, но всего лишь с намерением создать нужный контраст для тех пограничных явлений, которые рассматриваются чаще всего, а именно, для дюркгеймовских эффектов. Вы все знаете, что такое церковная литания. Определяющая черта собраний лицом-к-лицу в том, что в них и только в них одних мы можем подгонять образ действий и драматическую форму к содержаниям, которые иначе не воспринимаются чувствами. Через костюм, жест и постановку тела мы способны изобразить и представить разнообразный список нематериальных вещей, у которых общего только факт, что они имеют какое-то значение в нашей жизни и все-таки не дают о себе знать. Это могут быть: заметные события в прошлом, мировоззренческие представления о космосе и нашем месте в нем, наши идеалы относительно лиц разных категорий, общественных отношений и больших социальных структур. Такие воплощения незримого сосредоточены в церемониях (в свою очередь вплетенных в праздничные общественные события) и предположительно позволяют участникам подтвердить привязанность к своим коллективам и обязательства перед ними, а также оживить свои основные убеждения. Здесь торжественное прославление какого-то коллектива оказывается сознательным поводом для определенного социального события, заключающего в себе такое прославление, и оно естественным образом входит в организацию этого события. Колебания масштабов таких праздничных событий велики: на одном конце коронации, на другом торжественный обед двух пар вне дома (этот все более общепринятый ритуал принадлежности к среднему классу ритуал, которому мы все придаем и от которого получаем заметный общественный вес).
Социальная антропология провозглашает эти разнообразные церемонии своей епархией, и поистине лучшая их трактовка в современных сообществах имеется в книге Ллойда Уорнера «Живые и мертвые». Оказалось, что секулярные массовые общества не стали враждебными к таким праздничным церемониям, например, как документально показал недавно Кристал Лейн, советское общество в действительности изобилует ими. Ритуальные благословения могут убывать в числе и значимости, но по-прежнему не испытывать недостатка в поводах, по которым в один прекрасный момент они могли бы быть предложены.
И похоже, эти случайные поводы имеют макроструктурные последствия. Например, Абнер Коэн сообщает нам, что карнавал ка-рибских ударных оркестров, начинавшийся в лондонском районе Ноттинг Хилл как многонациональное гуляние одного жилого квартала, закончилось основанием политической организации выходцев из Вест-Индии; что начатое как ежегодный публичный Праздник банка (в сущности, эфемерное событие, жизнь которого совпадала со сроком жизни непосредственного взаимодействия) закончилось как некое самовыражение политически сознательной группы самовыражение, в этом качестве существенно помогающее создавать такой структурный контекст, в каком оно стало бы заметным. Так что упомянутый карнавал можно в большей мере считать причиной социального движения и его последствий для формирования группы, чем ее самовыражением. Подобно этому Саймон Тейлор убеждает нас, что календарь политических празднеств, принятый национал-социалистическим движением в Германии, календарь, бывший гитлероцентричной версией основных христианских церемоний, играл важную роль в упрочении власти нацистской партии над нацией. Ключевым событием в этом ежегодном цикле был, по-видимому, имперский День партии, проводимый на Цеппелиновом поле в Нюрнберге. На этом месте можно было собрать почти четверть миллиона человек, одновременно предоставив им всем возможность видеть сцену действа. Само это число людей, в унисон откликавшихся на одни и те же сценические события, явно имело продолжительное влияние на некоторых участников. Несомненно, перед нами здесь формирующий случай ситуационного события, и несомненно, что самая интересная проблема не в том, как ритуал отражал нацистские доктрины относительно мира, а в том, как этот ритуал сам по себе вносил очевидный вклад в политическую гегемонию его устроителей.
В этих двух примерах (допускаю, отчасти крайних) мы имеем прямой скачок от эффекта рожденного во взаимодействии к политической организации. Несомненно, любые массовые сборища (особенно такие, где происходит коллективная встреча с авторитетной властью) могут иметь долговременное влияние на политическую ориентацию участников подобного обряда.
Далее, хотя, по-видимому, достаточно легко определить коллективные сборища, проецируемые церемонией на поведенческом экране, и привести, как я только что сделал, свидетельства решающего вклада, какой эта проекция может внести в само содержание происходящего, совсем другое дело уметь показать, что из церемонии в общем выходит нечто макроскопически значимое, по крайней мере, в современном обществе. Люди, которые занимают положение, позволяющее санкционировать и организовывать такие события, часто оказываются лицами, играющими в них главную роль, и эти Функционеры всегда, по-видимому, оптимисты в отношении результатов. Но фактически связи и взаимоотношения, которые мы церемонизируем, могут быть так ослаблены, что периодически повторяющийся праздничный обряд в их честь это все, что мы готовы для них сделать, и потому они выражают не столько нашу социальную реальность, сколько нашу ностальгию, нашу больную совесть и наше запоздалое почитание того, что более никого не обязывает. (Когда друзья переезжают в другой город, празднование случайных встреч может стать основным содержанием, а не просто выражением отношений дружбы.) Более того, как предположили Мур и Майерхофф, категории лиц, соединившихся в церемонии (и, следовательно, вовлеченные в нее структуры), возможно, никогда уже не сойдутся вместе снова ни церемониально, ни как-нибудь иначе. Может быть единожды представлен одномоментный срез разнообразно сталкивающихся интересов и ничего больше. Определенно, такие торжественные обряды, как президентское послание, необязательно имеют результатом новый возврат членов аудитории к дисциплине и исповеданию веры, под знаменем которого они собираются. В действительности всякий человек может надеяться, что воспоминания о том, как было потрачено время, скоро изгладятся, позволив каждому на следующий год присутствовать на мероприятии снова, снова зарекаясь приходить сюда. В итоге, сентименты насчет укрепления структурных связей больше способствуют проведению какого-то торжественного мероприятия, больше служат дополнительным источником вовлечения людей, чем все такие события служат усилению того, что питает эти чувства.
VII
Если мы мыслим церемониалы как некие постановки сюжетно-повествовательного характера, более или менее обширные и более или менее изолированные от обыденной рутины, тогда мы в праве противопоставлять эти сложные театрализованные представления «контактным ритуалам», а именно тем небрежным, кратким самовыражениям, сопутствующим каждодневным действиям так сказать, самовыражениям на ходу наиболее частый случай которых включает всего лишь двух индивидов. Эти контактные представления не очень хорошо изучены социальной антропологией, хотя они, по-видимому, гораздо лучше поддаются исследованию, чем более сложные цепи событий. Фактически этология и этологическая концепция ритуала (по меньшей мере в смысле демонстрации намерений) кажется такой же уместной, как и антропологическая трактовка. Тогда возникает вопрос: какие источники свидетельствуют о связи социальных структур с контактными ритуалами? Это вопрос, который я хочу рассмотреть в заключение.
События, происходящие по случайным поводам, когда индивиды находятся в непосредственном присутствии друг друга, обречены служить микроэкологическими метафорами, сводками и выразительными символами структурных порядков хотим мы того или нет. И если такие выражения не должны происходить как бы между прочим, то локальной окружающей средой, несомненно, можно манипулировать так, чтобы их производить. При наличии избирательно чувствительных точек в какой-то конкретной культуре (например, особая озабоченность по поводу относительного социального возвышения, предпочтение правосторонности перед левосторонностью, ориентация в главных направлениях) при таких культурных пристрастиях некоторые изобразительные, присутствующие в ситуации средства будут, конечно, использоваться больше других. Вопрос тогда в том, каким образом эти черты нашего локального порядка взаимодействия будут сцеплены, встроены или увязаны в социальные структуры, включая общественные отношения? В этом пункте социальные науки были весьма легкомысленными, по случаю довольствуясь фразой о неопределенном «выражении каких-то объективных условий». Ни в каком простом смысле маленький социальный ритуал не является выражением структурной расстановки сил: в лучшем случае он есть выражение, развивающееся в некотором отношении к этой расстановке. Социальные структуры не «детерминируют» культурно нормальные самопроявления, а просто помогают выбрать их из доступного репертуара. Такие самовыражения, как первенство в получении обслуживания, первоочередность в прохождении через Дверь, сидение в центре общего внимания, доступ к разным видным местам, предпочтительное право вмешательства в разговор, избрание в качестве адресного получателя чего-то, принадлежат к миру взаимодействия по содержанию и характеру. Вероятно, в самом лучшем случае они имеют лишь слабые отношения к чему-то, что можно бы связать с ними в качестве социальных структур. Эти самовыражения суть знаковые орудия, собранные из подручных изобразительных материалов, и то, что они начинают рассматриваться как некое «отражение» чего-то, неизбежно оказывается открытым вопросом.
Взглянем, к примеру, на элемент нашего ритуального идиоматического выражения, часто употребляемого в курсовых работах: на разрешение взаимно использовать уменьшительные имена в качестве адресной формулы. Существование пар из лиц, согласившихся приветствовать и разговаривать друг с другом, взаимно обмениваясь неполными именами, не может считаться доказательством факта формирования таких пар единственно потому, что эти лица находятся в каком-то конкретном структурном взаимоотношении или являются сочленами конкретной социальной организации, группы или категории. В конце концов, имеется еще много вариантов характеристики людей по региону, классу, решающему времени жизни, и эти варианты не обязательно соответствуют вариациям в описании социальной структуры. Но возникают и другие проблемы. Возьмем на момент людей вроде нас самих. Мы взаимно пользуемся краткими формами имен в обращении с братьями и сестрами, родственниками одного поколения, друзьями, соседями, школьными приятелями, новыми знакомыми, представленными нам на интимных домашних встречах, нашими напарниками на работе, нашим продавцом автомобилей, нашим бухгалтером и так же ведем себя с близкими компаньонами, когда играем в азартные игры в приватной обстановке. С сожалением приходится говорить, что в некоторых случаях мы так же обходимся со своими родителями и детьми. Сам факт, что в известных случаях (к примеру, сибсов и супругов) личные первые имена (в отличие от других собственных имен) являются обязательными, а в контексте других взаимоотношений необязательными, говорит о приблизительности данного словоупотребления. Традиционный термин «первичные связи» намекает на проблему: он отражает психологический редукционизм наших социологических отцов-предшественников и их мечтательно-тоскующие воспоминания о соседских общинах, в которых они росли. В действительности взаимные обращения по укороченным именам это культурно закрепленное средство для придания определенного стиля непосредственным сделкам: подразумевается меньшая формальность и отказ, по возможности выраженный интонационно, от любых претензий на ритуальную осторожность. Но неформальность (как и формальность) складывается из материалов процесса взаимодействия, и различные социальные отношения и круги, которые используют это средство, попросту обнаруживают некоторое родовое сходство между собой. Это не значит, конечно, будто полный перечень симметричных и асимметричных форм уважительных и неуважительных отношений во взаимодействии, ритуальной осторожности и ритуального легкомыслия форм, которые два индивида рутинно выказывают друг другу, не сможет дать нам существенной информации об их структурных связях. Также не значит это, что условность в общении не способна связывать некоторые индивидуальные проявления с социальными структурами уникальными способами: в нашем обществе свадебная церемония, к примеру, вырабатывает известные формы, которые предвещают формирование некоего частного случая из одного конкретного класса социальной структуры. И еще нельзя утверждать, будто формы взаимодействия сами по себе не могут отвечать за институциональную обстановку, в которой они проявляются. (Даже независимо от содержания сказанного правила очередности в неформальном разговоре несколько отличаются от правил в сеансах семейной терапии, которые тоже отличаются от правил учебного процесса в школьном классе, а те от практики судебных слушаний. И все такие различия в форме взаимодействия частично объяснимы специальным характером задач, исполняемых в этих нескольких обстанов-ках, которые, в свою очередь, обусловлены внеситуационными отношениями.)
В общем (если оставить в стороне некоторые оговорки), все, что можно в подобных случаях найти (по крайней мере, в обществах современного типа), это не строго избирательную связь, своего рода «свободный брак», между практиками в процессе взаимодействия и социальными структурами, некое сплющивание разных слоев и структур общества в более обширные категории (категории, сами по себе не соответствующие один к одному ничему в структурном мире), некое, так сказать, затягивание разнообразных структур в шестерни взаимодействия. Или, если угодно, некий набор правил преобразования или фильтрующий отбор того, как бу-Дут использованы в мире взаимодействия внешне подходящие социальные различия.
Один пример. С точки зрения того, как женщины в нашем обществе чувствуют себя в неформальных беседах между людьми разных полов, почти не имеет значения, что, говоря статистически, какая-то малая часть мужчин, вроде младших должностных лиц, вынуждена так же ждать и зависеть от слов кого-то другого, хотя не в каждом случае от многих других. Но с точки зрения поддержания порядка взаимодействия это момент решающий. Например, он позволяет нам попытаться сформулировать некую ролевую категорию, в которую попадают женщины и младшие должностные лица (и любой другой в тех же обстоятельствах взаимодействия), и это будет роль, аналитически принадлежащая порядку взаимодействия, в котором категории женщин и младших исполнителей не состоят.
После этого мне остается только напомнить вам, что зависимость деятельности в процессе взаимодействия от явлений вне этого взаимодействия (факт, которым характерным образом пренебрегают те из нас, кто сосредоточен на действиях лицом-к-лицу) сама по себе не означает зависимости от социальных структур. Как уже говорилось, центральная проблема во всяком взаимодействии лицом-к-лицу это проблема познавательного взаимоотношения участников, т. е. того, что успешно может предполагать каждый об уже известном другому. Это взаимоотношение относительно независимо от контекста, распространяясь за пределы любой данной социальной ситуации на все случаи, когда встречаются два индивида. Люди в парах, образующих структуры личного характера, по определению, будут знать друг о друге многое, и к тому же знать о многих перипетиях жизненного опыта, известных только им, и все это живо влияет на то, что они могут сказать друг другу и насколько лаконичными они могут быть в этих разговорах. Но вся эта исключительная информация бледнеет в сравнении с тем количеством информации о мире, какое два едва знакомых индивида способны на вполне разумных основаниях предполагать, формулируя свои высказывания друг другу. (Здесь мы еще раз убеждаемся, что традиционное различение между первичными и вторичными отношениями это то, чего умная социология должна избегать.)
Общая формулировка, предложенная мною, об отношениях между интересующим нас порядком взаимодействия и структурными порядками обеспечивает, надеюсь, конструктивное протекание этого взаимодействия. Во-первых, согласно сказанному ранее, рекомендуется трактовать как проблему, кто что кому делает, и это допущение влечет, что почти в каждом случае полученные в результате категории будут не совсем совпадать со структурным подразделением любого рода. Позвольте мне злоупотребить еще одним примером. Книги по этикету полны идей о хороших манерах, которые мужчины обязаны проявлять по отношению к женщинам в вежливом обществе. Менее ясно, разумеется, представлены соображения о категориях женщин и мужчин, которых не хотелось бы видеть ожидаемыми участниками в этих маленьких тонкостях взаимоотношений. Больше, однако, проясняет здесь дело факт, что каждый из этих маленьких жестов оказывается также предписанным и в отношениях между другими категориями: между взрослым в расцвете сил и стариком, взрослым и юношей, хозяином и гостем, опытным специалистом и начинающим, местным жителем и приезжим, друзьями и празднующими знаменательную дату в своей жизни, здоровым и больным, полноценной личностью и неполноценной. И, как уже говорилось, это оборачивается тем, что общим для всех этих пар является не какой-то компонент социальной структуры, а нечто такое, что допускает сцена взаимодействия лицом-к-лицу. (Даже если бы кто-то ограничил себя одной сферой социальной жизни, скажем, деятельностью исключительно внутри сложной организации, то все равно сохранилось бы какое-то свободное соединение между порядком взаимодействия и социальной структурой. Признание старшинства по рангу, которое человек отдает своему непосредственному начальнику, он отдает также и непосредственному начальнику своего начальника и т. д. вплоть до главы организации, ибо ранговое старшинство это прежде всего средство, ресурс взаимодействия, что отсылает нас просто к порядковому ранжированию, а не к определению расстояния между рангами.) В таком случае достаточно легко и даже полезно уточнить в социокультурных категориях, кто и по отношению к кому исполняет данный акт уважения или вызова. При изучении порядка взаимодействия, однако, сказав, что надо искать, кто еще и кому еще делает вот это, затем надо этих исполнителей подвести под категорию, которая охваты-их всех, и аналогично поступить со сделанным ими кому-то.
И вдобавок надо обеспечить технически детализированное описание задействованных форм.
Во-вторых, подход с точки зрения свободного соединения позволяет найти надлежащее место для очевидной способности мод и модных поветрий вызывать изменения в ритуальных практиках. Недавний известный вам всем пример этого внезапный и скорее всего временный сдвиг в деловом мире к неформальной манере одеваться на исходе движения хиппи, что сопровождалось иногда некоторыми изменениями в ситуационных формах, но без соответствующего большого изменения в социальной структуре.
В-третьих, можно оценить чувствительность свойств порядка взаимодействия к прямому политическому вмешательству и снизу, и сверху, в обоих случаях так или иначе обходящему сложившиеся социоэкономические отношения. Так, например, еще недавно чернокожие и женщины дружно нарушали предписания о сегрегирован-ных публичных местах, что во многих случаях имело продолжительные последствия для порядков пользования ими, но в целом не очень изменяло положение черных и женщин в социальной структуре. С наших позиций можно также судить о цели какого-то режима, вводящего и навязывающего новую практику, которая бьет по привычной манере появления на публике широких категорий населения, например, когда национал-социалисты в Германии потребовали от евреев носить в публичных местах опознавательные повязки на руке, или когда советское правительство предприняло официальные меры, чтобы развенчать обычай ношения чадры женщинами сибирской этнической группы хантов, или когда иранское правительство, наоборот, ввело обязательное ношение чадры. Еще наш подход позволяет судить об эффективности усилий прямо изменять детали контактных взаимообменов, когда, например, сверху вводят какой-нибудь революционный приветственный жест, словесное приветствие или адресный титул, в некоторых случаях с расчетом на постоянство.
И наконец, с нашим подходом можно оценить выигрыши, которые в состоянии получить участники идеологического движения, сосредоточивая свои усилия на приветственных и прощальных жестах, адресных титулах, такте и окольных путях и других средствах соединения людей ради вежливости при устроении социальных контактов и словесного общения. Или оценить степень общественного раздражения, которое может быть вызвано учением, призывающим к систематической ломке стандартов пристойной одежды для публичных выходов. Интересными любителями в этой области были американские хиппи и позже «чикагская семерка». Великими террористами в отношении форм межчеловеческих контактов были в середине XVII в. квакеры в Британии, так или иначе сумевшие (как недавно показал Бауман) создать доктрину, которая наносила прямой удар установленным тогда условностям, по которым в социальном общении отдавался долг вежливости социальным структурам и очевидным официальным ценностям. (Несомненно, что и другие религиозные движения того времени тоже применяли некоторые из этих форм неповиновения, но ни одно из них не делало это так систематически.) Та давняя упорная банда плоских ораторов всегда должна стоять перед нашими глазами живым примером удивительной разрушительной мощи систематической невежливости, еще и еще раз напоминая об уязвимости существующего порядка взаимодействия. Сомнения нет: ученики Фокса подняли до монументальных высот искусство ставить занозы в чужие задницы.
VIII
Из всех социальных структур, которые соприкасаются с порядком взаимодействия, видимо, наиболее интимно связаны с ним социальные отношения. О них я хочу сказать несколько слов.
Думать о количестве или частоте взаимодействия лицом-к-лицу между двумя чем-то связанными индивидами двумя полюсами отношения как о так или иначе основополагающих факторах этого их отношения есть, со структурной точки зрения, наивность, видимо, считающая близкую дружбу моделью для всех общественных отношений. И все же, без сомнения, существует тесная связь между этими отношениями и порядком взаимодействия.
Возьмем для примера (в нашем собственном обществе) феномен знакомства или, еще лучше, «взаимоузнаваемости». Это важнейший институт с точки зрения того, как мы обращаемся с людьми в нашем непосредственном (или нашем телефонном) присутствии, ключевой фактор в организации социальных контактов. Он подразумевает право и обязанность взаимно принимать и открыто признавать индивидуальную опознаваемость другого во всех случаях нечаянной пространственной близости. Это отношение, однажды установленное, определяется как продолжающееся пожизненно, свойство, с гораздо меньшей точностью приписываемое брачным узам. Социальное отношение, называемое нами «простым знакомством», включает взаимную узнаваемость и мало что еще кроме этого, образуя поэтому некий предельный случай • категорию социального отношения, чьи следствия ограничены применительно к социальным ситуациям, ибо здесь обязанность свидетельствовать об этом отношении и есть само отношение. И это свидетельство есть сущность данного взаимодействия. Знание имени другого и право использовать его в обращении, между прочим, подразумевает способность определять, кто именно завязывает разговор. Аналогично, приветствие, как полагается, отданное попутно, подразумевает начало контакта.
Когда кто-то стремится к «более глубоким» отношениям, взаимоузнаваемость и следующие из нее обязанности остаются действующим фактором, но уже не определяющим. Появляются и другие связующие элементы между этими отношениями и порядком взаимодействия. Обязанность походя обмениваться приветствиями расширяется: данная пара знакомцев может посчитать своим долгом прервать независимые курсы действий обоих, так что развернутый контакт может быть откровенно посвящен взаимной демонстрации удовольствия по случаю благоприятной возможности для контакта. Во время этой жизнерадостной паузы каждый участник обязан показать, что он прекрасно запомнил не только имя другого, но и эпизоды его биографии. В порядке вещей будут вопросы о людях, важных для другого, последних поездках, болезнях, если они есть, карьерных успехах и любых других материях, говорящих о живом интересе вопрошателя к миру приветствуемого лица. Соответственно, при этом будет существовать и обязанность ответно просветить другого о собственных обстоятельствах. Безусловно, эти обязанности помогают оживить отношения, которые иначе могли бы совсем ослабнуть из-за недостатка делового элемента. Они же обеспечивают как основания для начала контакта, так и легкость выбора первоначальной темы разговора. Поэтому, наверное, следует допустить, что обязанность быть в курсе текущей биографии наших знакомых (и гарантировать, чтобы они имели такую же возможность в отношении нас) делает, по меньшей мере, так же много для организации контактов, как и для отношения лиц, контактирующих друг с другом. Это служение порядку взаимодействия весьма очевидно также в связи с нашей обязанностью помнить личное имя нашего знакомого, что позволяет нам всегда использовать это имя в многолюдном разговоре как некий титул. В конце концов, личное имя в начале высказывания это эффективный прием предупреждения присутствующих на законном основании слушателей, кому из них будет адресовано это высказывание.
Точно так же, как близкие родственники вынуждены ввязываться в своеобразный турнир приветствий, когда она случайно оказываются в непосредственном присутствии друг друга, так после известного отмеренного времени отсутствия контактов они обязаны как-то связаться между собой: по телефону ли, письмом или совместно планируя благоприятную возможность для встречи лицом-к-лицу, такое планирование само по себе обеспечивает некий контакт, даже если ничего из запланированного не выходит. Здесь, в этих «контактах по обязанности» можно увидеть, что сам процесс контактирования заимствовал все свое одеяние из того, что мы назвали порядком взаимодействия, и определился в качестве одногоиз благ, взаимно предоставляемых при поддержании социальных отношений.
IX
Хотя и очень интересно попытаться разработать проблему связей между порядком взаимодействия и социальными отношениями, есть еще один вопрос, более настоятельно требующий рассмотрения: вопрос о том, что в традиционной социологии называют Диффузными (широко распространенными) статусами или, в другом варианте, главными статусоопределяющими характеристиками. В завершение этих моих заметок я хочу дать пояснения по данному вопросу.
Можно сказать, что в нашем обществе имеются четыре решающих диффузных статуса: возрастная градация, гендерная принадлежность, социальный класс и раса. Хотя эти атрибуты и соответствующие социальные структуры функционируют в обществе совершенно по-разному (возможно, раса и класс действуют в наиболее близких направлениях), все они обладают двумя решающими чертами.
Во-первых, они образуют перекрестно пересекающуюся сетку, на которой каждый индивид может быть адекватно размещен соответственно каждому из четырех статусов.
Во-вторых, это размещение соответственно всем четырем атрибутам достаточно очевидно благодаря их зримым физическим проявлениям, которые наши тела вносят во все наши социальные ситуации, причем никакой предварительной информации о нас не требуется. Независимо от того, можно ли идентифицировать нас индивидуально в какой-то конкретной социальной ситуации, по выходе на сцену нас почти всегда можно идентифицировать категориально на основании этих четырех признаков. (Если же нет, то в таком случае возникают социологически поучительные поводы для беспокойства.) Легкая воспринимаемость этих черт в социальных ситуациях конечно же не совсем случайна. В большинстве случаев социализация весьма тонкими путями добивается того, что наше место в этих измерениях окажется более явным, чем могло бы быть при других обстоятельствах. И без сомнения, любая трудновоспринимаемая черта едва ли смогла бы приобрести массовость охвата, свойственную какому-то диффузному статусоопределяющему (или, точнее, статусоидентифицирующему) признаку, по крайней мере в обществе современного типа. Сказанное не означает, будто воспринимаемость имеет равную важность с самой ролью, какую играет в нашем обществе каждый из этих диффузных статусов. К тому же одна воспринимаемость явно не гарантирует, что общество будет использовать данное свойство как структурообразующий фактор.
Запечатлев в уме эту схематическую картинку диффузных статусов, обратимся к одному парадигматическому примеру того сорта, с каким имеет дело контекстуальный микроанализ: речь идет о классе событий, в котором некий «служитель» в обстановке, подготовленной для соответствующих целей, небрежно и регулярно предоставляет какие-то блага ряду потребителей или клиентов, обычно либо в обмен на деньги, либо в качестве промежуточной фазы в рабочем бюрократическом процессе. Короче говоря, в данном случае суть «сервисной сделки» такова, что и услужающий, и обслуживаемый находятся в одной и той же социальной ситуации, в отличие от сделок по телефону, почте или через какую-нибудь раздаточную машину. Институциональные рамки для осуществления этих сделок извлекаются из более широкого комплекса явлений культуры и включают правительственные постановления, правила дорожного движения и прочие формализации порядка следования событий.
В современном обществе почти все каждый день совершают такие «сервисные сделки». Какой бы ни была конечная значимость этих сделок для получателей услуг, ясно, что от того, как с ними обращаются в подобных контекстах, зависит их ощущение своего места в более широком человеческом сообществе.
Почти во всех современных сервисных сделках преобладает, видимо, одна основная установка «одинакового» или «равного» подхода ко всем претендентам на обслуживание, без предвзятых предпочтений и отбраковок одних перед другими. Нет нужды, конечно, оглядываться на демократическую философию, чтобы объяснить институциональное закрепление этого порядка: при всех условиях такая этика обеспечивает очень эффективную формулу для рутинизации и нормализации обслуживания.
Принцип равенства в обращении с людьми в сервисных сделках имеет некоторые очевидные следствия. Чтобы одновременно работать с более чем одним кандидатом на обслуживание в такой манере, которая воспринималась бы как упорядоченная и беспристрастная, вероятно, должна быть выработана устанавливающая очередность процедура, наверное включающая правило первоочередного обслуживания пришедшего первым. Это правило создает временную упорядоченность, что в общем препятствует влиянию отличительных социальных статусов и взаимоотношений, вносимых с собою претендентами в ситуацию обслуживания, причем вносимые качества обыкновенно чрезвычайно важны вне этой ситуации. (Здесь как основной блокирующий посторонние влияния механизм вступает в Действие «локальный детерминизм».) Тогда понятно, почему сразу же после вступления в зону обслуживания клиенты обычно находят, что в их собственных интересах надо признавать местную систему отслеживания очередности (будь то пронумерованные карточки, выдаваемые автоматом или снимаемые с наколки, или список имен, или живая очередь, требующая удостоверения собственным телом, или активная ориентация на индивидуальное узнавание уже присутствующих и на того, кто приходит непосредственно после них). От клиентов также ждут умения распределяться по вторичным очередям к разным служителям, и все это входит в предполагаемую компетенцию клиентуры. И, безусловно, если хотят уважать место человека в очереди, то партнеры-очередники должны будут поддерживать в своей среде дисциплину очереди, независимо от отношений с определенным служителем.
Наряду с принципом равенства в современных сервисных сделках везде присутствует еще одно правило правило ожидания, что с любым искателем услуг будут «вежливы»: например, что услужающий быстро обратит внимание именно на этот запрос и исполнит его со словами, жестами и манерами, которые как-то покажут одобрительное отношение к просителю и удовольствие от контакта с ним. При этом подразумевается (учитывая принцип равенства в обхождении с клиентами), что клиенту, делающему очень маленький заказ, будет оказан не менее благосклонный прием, чем тому, кто делает очень большой. Здесь мы имеем институционализацию и фактически коммерциализацию уважительного отношения к клиенту и опять же нечто такое, что, по-видимому, призвано способствовать рутинизации обслуживания.
При соблюдении двух упомянутых мною правил равенства в обхождении и вежливости в обхождении участники сервисных сделок могут почувствовать уверенность в том, что влияние всех внешних потенциально значимых атрибутов временно прекращается и только факторам внутреннего происхождения разрешено играть роль, например, праву первопришедшего на первоочередное обслуживание. И действительно, такова нормальная реакция большинства. Но вполне очевидно, что хотя клиент и поддерживает в себе ощущение нормального обхождения, фактически происходящее с ним это явление сложное и неустойчивое.
Возьмем, например, неписаные договоренности в сфере обслуживания о том, кого считать серьезным претендентом на услуги. Должны быть удовлетворены ситуационно воспринимаемые качественные условия в отношении возраста, трезвости, способности объясниться и платежеспособности, прежде чем посетителям позволят держать себя как законным претендентам на обслуживание.
(Заказ: «Чашку кофе!» может не удостоиться ответа: «Со сливками, сахаром?», если этот заказ делает уличный бродяга. Вежливая просьба при предъявлении рецепта перед стойкой какой-нибудь больничной аптеки в западной части Филадельфии: «Снотворное, пожалуйста!» вполне вероятно может нарваться на ничем не прикрытый вопрос: «Как вы собираетесь платить за это?» И покупка молодыми людьми алкогольных напитков всюду в нашей стране с высокой вероятностью может спровоцировать требование предъявить документ о возрасте.)
Обговаривая правила индивидуально, кто-то, наверное, найдет понимание в получении послабления требований очередности. К примеру, столкнувшись с очередью, посетители могут выставить или сослаться на какие-то смягчающие обстоятельства, упросить о первоочередности и получить согласие на эту особую привилегию от лица, чье положение в очереди первым пострадает от данного согласия. Урон интересам такого жертвователя переносится также на всех других очередников, стоящих после него, но вообще они, по-видимому, соглашаются передать ему право решать и придерживаются принятого решения. Более обычное отступление от норм случается, когда головной в очереди охотников поменяться местами со следующим по порядку лицом (или с тем, кому это предложили) уступает потому, что это лицо явно спешит или кажется клиентом, кто не отнимет слишком много времени у служащего, такая перемена мало трогает других участников очереди.
Существуют и другие взаимосоглашения, которые следует рассмотреть. Сервисные сделки могут осуществляться таким образом, что услужающий даже не смотрит в лицо обслуживаемого. (Это дает действительно логичное обоснование применению родового термина «сервисная сделка» вместо «сервисный контакт».) Нормальный порядок, однако, требует встречаться глазами, исполнять взаимные обязательства при состоявшемся социальном контакте и во вступительном обмене словами употреблять (особенно услужающему) принятые гражданские титулы и звания, как правило, в начале или в конце высказываний. В нашем обществе это означает использование гендерно различимого обращения и оттенков поведения, подобающих смешанному тендерному составу в данной сделке. (Заметим, что титулы и звания почти всегда могут быть опущены, но если их использовать, то они должны правильно отражать социальный пол, или тендер.) Если обслуживаемый еще несовершеннолетний, это тоже, наверное, должно отразиться в выборе обращения услужающим и в его «речевом регистре».
Если услужающий и обслуживаемый лично знают друг друга по имени и имеют давние отношения, тогда сервисная сделка между ними, вероятно, начнется и закончится каким-то ритуалом, обусловленным этими отношениями: наверняка будут использованы неповторимо личные формы обращения наряду с обычным обменом вопросами и добрыми пожеланиями, встречающимися в стандартных формулах приветствия и прощания между знакомыми. Пока эта начальная и заключительная суета общительности поддерживается как подчиненное включение в ходе сервисной сделки, пока другие присутствующие не чувствуют, что их продвижение в очереди тормозится, до тех пор, похоже, не должно возникать неприятного ощущения посягательства на право равенства в обслуживании. Умение справляться с личными взаимоотношениями поэтому подразумевается.
Я схематически описал элементы структуры сервисных сделок, могущие считаться институционализированными и официальными, так что обычно, когда видно, как они применяются в конкретной обстановке обслуживания, присутствующие там не чувствуют ничего экстраординарного или неприемлемого в существе дела или в церемонии. С учетом этого можно сделать два замечания относительно способов обращения с диффузными статусами в сервисных сделках.
Во-первых, заметим, что не так уж необычно, когда потребители услуг остаются с чувством (оправданным либо нет), что с ними обошлись невежливо и не как с равными другим людям клиентами. В живой действительности все разнообразные элементы в стандартной структуре обслуживания могут быть задействованы, использованы и скрыто нарушены почти бесконечным числом способов. И как один клиент будет, возможно, этими способами дискриминирован, так другой может несправедливо попасть в фавориты. Как правило, эти нарушения будут принимать формы потенциально отрицаемых поступков, оскорбительная несправедливость которых может быть оспорена действующим лицом, если ему бросят открытый упрек. И конечно, тем же манером могут быть пущены в ход всевозможные «выражения» почтительности или пренебрежения к официально не имеющим отношения к делу, внешнего происхождения атрибутам, ассоциируются ли они с диффузными социальными статусами, личными взаимоотношениями или с «личностью» как таковой. Я полагаю, что для понимания этих влияний надо отслеживать их назад вплоть до момента в процессе обслуживания, когда они появились, и надо знать, что при этом невозможно вывести никакой простой формулы из мешанины официальных и неофициальных подходящих элементов, соответствующих разнообразным качествам услужающего и обслуживаемого. Признанное в одном структурном узле будет строго проконтролировано контрпринципами в другом. И потом, человек всегда застает некий уже существующий институционализи-рованный уклад (хотя и ограниченный в культурном и временном отношении) с весьма дифференцированной структурой, которая может служить средством для достижения всевозможных целей, одной, всего лишь одной из которых оказывается неформальная дискриминация в традиционно понимании.
Второй критический момент касается того, что понятия «равенства» или «справедливого обращения» нельзя понимать упрощенно. Вряд ли можно утверждать, что некий вид объективности, обосновывающий равное обхождение с клиентами, когда-либо действовал абсолютно последовательно, за вероятным исключением случая, где услужающий устранен и заменен каким-то раздаточным автоматом. Имеет смысл лишь говорить, что устойчивое ощущение равного с другими обхождения при обслуживании не потревожено происходящим в действительности, а это, конечно, совсем другая материя. Сознание, что вот здесь и сейчас первую роль играет «локальный детерминизм», не очень много говорит нам о том, что именно (с «объективной» точки зрения) получается фактически.
Все это достаточно очевидно из того, что было сказано о приемлемых путях, какими могут получить признание в сервисных контактах личные взаимоотношения. Умение управляться с очередями дает нам еще один показательный пример. Очереди охраняют позицию человека в порядковом ряду, обусловленную «локально» по принципу «кто первый пришел, того и поставили первым в оче-Реди». Но как долго придется человеку ждать услуги зависит не просто от его порядкового номера в очереди, но и от того, как много времени займет дело каждого из стоящих впереди его. И все же человек вынужден не считаться с этой последней возможностью. Если особе впереди потребовалось бы на свое обслуживание непомерно много времени, пострадавший обычно ограничится неофициальным протестом, преимущественно в форме жестикуляции. Эта проблема особенно хорошо выявляется в, так сказать, подочередях. В банках, больших магазинах и у регистрационных стоек в аэропортах клиент может выбрать свою подочередь и, однажды заняв в ней прочное место, потом обнаружить, что новый переход в хвост явно быстрее движущейся другой подочереди все равно повлек бы основательную потерю времени из-за неудачного первого выбора. Таким образом, участники подобных массовых скоплений подвержены риску попасть в очередь, где услуга предоставляется с большей, чем в среднем, задержкой. Нормальная реакция на такое неравенство в обслуживании чувство невезения или личного неумения пользоваться открывающимися возможностями, т. е. нечто сознаваемое как локально порожденное обстоятельство, не воспринимаемое как проблема, созданная оскорбительным обхождением конкретного услужающего.
Феномен подочередей способен прояснить еще один пункт. Большие отели порождают ныне многочисленные регистрационные очереди, каждую из которых узнают по какому-то интервалу, образованному первыми буквами фамилий. Начальная буква фамилии индивида это, несомненно, свойство, которое он привносит с собою в ситуацию, а не что-то рожденное внутри ситуации, но воспринимается оно как не имеющее социального значения, как нечто такое, по поводу чего человек, по всей вероятности, не испытывает никаких эмоций. (Чтобы избежать щекотливых вопросов приоритета, в дипломатическом протоколе может быть использован сходный прием, а именно постановка на первое место посла с самым большим сроком пребывания в данной стране.) В таких случаях чувство равенства в обхождении обеспечивается не фактически используемыми критериями приоритета, а теми из них, которые явно опускаются и не учитываются при обслуживании.
Последний пример. В очереди на обслуживание возможна проблема двух претендентов, явившихся на сцену в «одно и то же» время. При возникающем состоянии неопределенности в правилах очередности (состоянии, где вероятны ненамеренные и нежелательные проявления неравенства в обхождении с клиентом), конкуренты имеют более широкий выбор возможностей взаимопонимания, используя какую-нибудь республиканскую форму принципа noblesse oblige, по которой индивид, с виду более сильный, способный, или вышестоящий по общественному положению, уступает первенство другому как покровитель покровительствуемому. Так вступает в права предпочтение в обслуживании, но инициированное самим индивидом, который иначе был бы вынужден бороться за противоположный исход. Далее, нет сомнения в том, что обычно такие моменты вряд ли создают помехи на сцене обслуживания, оставляя всех с ощущением, что из-за них не случилось никакого нарушения принципа равенства. Но, конечно, категории людей, получающих такие приоритетные знаки обходительности, могут почувствовать себя снисходительно опекаемыми и в итоге униженными. Да и вообще, основание для дискриминации, которое сегодня человек может воспринять как несущественное, завтра способно вызвать острую реакцию как проявление неуважения или привилегии.
В итоге, нормальное ощущение, что все атрибуты внешнего происхождения официально выведены из игры в сервисных сделках и что в них тон задают локально детерминированные факторы (за исключением, разумеется, скрытых нарушений, реальных и воображаемых), оказывается неким достижением нашего восприятия. Внешним атрибутам практически обеспечено рутинное, систематическое «признание», а разнообразные локально детерминированные факторы (помимо уже известного нам правила «первым пришел, первым обслужили») присутствуют на сцене несистематически. В таком случае «равное» обхождение с клиентами никоим образом не поддерживается тем, что фактически происходит (официально или неофициально) во время сервисных сделок. То, что может быть сделано и Делается в заведенном порядке, это блокировка определенных влияний внешнего происхождения в определенных структурных точках при проведении подготовительной работы к обслуживанию. На этой деятельности основано чувство некой уверенности, что равный подход к обслуживаемым у нас преобладает.
X
Я заканчиваю это послание неким личным блеянием. Все мы, думаю, согласны, что наше дело изучать общество. Если вы спросите, зачем и для какой цели, я отвечу: потому что так есть. Луис Вирт, курсы которого я посещал, нашел бы этот ответ позором для ученого. Он имел другой ответ, который после него стал стандартным.
Для себя же самого я убежден, что нашу человеческую общественную жизнь надо изучать натуралистически, sub specie aeternitatis. С точки зрения физических и биологических наук, общественная жизнь человека это маленький неправильный нарост на лике природы, не очень-то поддающийся глубокому систематическому анализу. Так есть, и это наша судьба. За немногими исключениями, только ученые в нашем веке сумели прочно удержаться в пределах этого воззрения, без обращения к набожности или к необходимости искать традиционные выходы. Только в истинно современные периоды студентов университетов систематически обучали скрупулезно исследовать общественную жизнь на всех ее уровнях. Я не тот человек, кто думает, что и по сию пору наши претензии можно основывать на каких-то величественных достижениях. В действительности я согласен со сказанным кем-то, что нам следовало бы радоваться возможности обменивать то, что мы успели произвести до сих пор, на несколько по-настоящему хороших понятийных разграничений и холодное пиво. Но в мире нет ничего, за что стоило бы продавать то, что мы имеем: нашу врожденную склонность поддерживать в отношении всех элементов общественной жизни дух свободного, никем не опекаемого исследования и наш здравый смысл не искать позволения на это где-либо еще, кроме самих себя и нашей дисциплины. Вот наше наследство, и вот то, что мы должны завещать потомкам. Если кому-то надо иметь доказательство обращенности нашей науки к социальным нуждам, пусть это будет подтверждение не заказного и не опекаемого анализа ею социальных установлений, используемых людьми с какой-либо институциональной властью-авторитетом: священниками, психиатрами, школьными учителями, полицейскими, генералами, руководителями правительства, родителями, особями мужского пола, белыми, националами, ведущими средств массовой информации и всеми прочими занявшими удачные места лицами, которые в состоянии наложить официальный отпечаток на бытующие версии реальности.
Перевод с английского А. Д. Ковалева
Питирим Сорокин. ПРЕДМЕТ СОЦИОЛОГИИ И ЕЕ ОТНОШЕНИЕ К ДРУГИМ НАУКАМ*
* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. М., Наука, 1993.
Основные понятия социологии, ее строение и характер до сих пор понимаются различно социологами и «публикой»1. В силу этого первой задачей всякого теоретика социологии является задача определения предмета и границ этой дисциплины. Без решения ее теоретик социологии рискует заблудиться в сложном мире общественных явлений и вполне заслуженно получит упрек в неясности и неопределенности своего построения.
С решения этой задачи я и начну изложение своего социологического курса.
Положение социологии как самостоятельной дисциплины будет очерчено, во-первых, если будет выделена область явлений, изучаемых ею; во-вторых, если будет показано, что эта область достаточно важна для изучения и никакой другой наукой не изучается, и, в-третьих, если будет определено отношение социологии к другим наукам, и в частности к так называемым социальным дисциплинам.
Следовательно, задача характеристики социологии сводится к трем вопросам: 1) какие явления социология изучает, 2) почему эти явления для своего исследования требуют создания специальной дисциплины, 3) каково взаимоотношение социологии с другими существующими научными дисциплинами, в частности, с науками социальными.
Постараемся кратко решить эти вопросы.
Определить объект социологии, как и любой науки, это значит выделить тот разряд фактов, который является предметом ее изучения, или, иными словами, установить особую точку зрения на изучаемый ряд явлений, отличную от точки зрения других наук2.
Предварительный и краткий ответ на вопрос об объекте социологии будет таков: социология изучает явления взаимодействия людей друг с другом, с одной стороны, и явления, возникающие из этого процесса взаимодействия, с другой.
Этим определением очерчивается разряд явлений, изучаемых социологией. Из него следует, что все остальные формы и виды взаимодействия исключаются из сферы социологического изучения. Ни факты взаимодействия неорганических тел и их элементов, ни факты взаимодействия животных и растительных организмов в область социологии не входят*. Наша социология есть homo-социология. Она трактует только о человеческих взаимоотношениях.
* «Взаимодействия животных и растительных организмов» изучают соответственно зоо-социология и фито-социология, как их и именует в дальнейшем П. А. Сорокин Прим. комментатора.
Поскольку одного указания на явления взаимодействия было бы недостаточно для того, чтобы определить мир, изучаемый социологией, постольку добавочный признак, что это взаимодействие должно быть межчеловеческим взаимодействием, эту неопределенность устраняет. Из бесконечного числа явлений, таким образом, выделяется определенный класс, или разряд, имеющий вполне ясные и точные внешние границы.
Не касаясь пока ряда добавочных условий, необходимых для того, чтобы приведенное определение объекта социологии приобрело полную точность, спросим себя теперь: имеется ли основание выделять явления межчеловеческого взаимодействия в особый класс и создавать для их изучения не только особую теорию, но и салюстоятель-ную научную дисциплину? Не впадаем ли мы в этом случае в ту ошибку, в которую впал бы тот, кто, по выражению Л. И. Петражицкого, стал бы создавать особую науку «о сигарах в десять лотов весом»3? Не будем ли мы здесь грешить против принципа адекватности теории и против принципа наименьшей траты умственных сил? Ведь выделению особых классов нет логического предела: один может выделять класс «сигар в 10 лотов весом», другой «деревья в 5 вершков толщины», третий «людей, бреющих усы и бороду», четвертый «женщин, носящих корсеты» и т. д. Что было бы, если бы для каждого из подобных разрядов явлений стали бы создавать особую дисциплину! «Так как разнообразию комбинаций предела нет, силы же памяти ограничены, то в конце концов избыток (таких) знаний (и добавим: таких «наук») оказался бы для нас тяжелее, нежели их недостаток; перед необозримостью накопляющихся сведений опустились бы руки», справедливо отмечает А. А. Чупров4.
В силу сказанного и встает вопрос: имеются ли достаточные основания для создания особой науки социологии, ставящей своей задачей изучение явлений взаимодействия между людьми?
Ответ на этот вопрос зависит от решения трех предварительных вопросов: 1) достаточно ли важен сам класс явлений, которые социология изучает; 2) представляет ли он явление sui generis*, свойства которого не имеются в других классах явлений; 3) не изучается ли он другими науками, появившимися раньше социологии и потому делающими последнюю, как самостоятельную науку, излишней?
* В своем роде Прим. ред.
Едва ли нужно доказывать положительное решение первого из поставленных вопросов. Важность явлений человеческого взаимодействия следует хотя бы из того, что мы в изучении их кровно и эгоистически заинтересованы. Знание этих явлений нам нужно прежде всего с точки зрения практической. Поскольку наука была и остается одним из орудий в борьбе за существование, постольку это значение она сохраняет и в области изучения человеческих взаимоотношений. Короче практическая важность изучения явлений человеческого взаимодействия несомненна.
Что же касается теоретической важности и ценности специального изучения явлений данного разряда, то этот вопрос решается в зависимости от решения остальных двух указанных выше вопросов: если явления человеческого взаимодействия суть явления sui generis, обладающие свойствами, не имеющимися во всех остальных видах взаимодействия, то этот факт является достаточным основанием для выделения их в особый класс и для построения специальной научной теории относительно этого класса. В этом случае правильно построенная теория будет адекватной и не будет противоречить принципу экономии сил. Если при этом окажется, что этот класс явл^ий не изучается никакой другой наукой, то это условие будет достаточным логическим «оправданием» существованию особой науки, посвященной его изучению.
Можем ли мы сказать, что явления человеческого взаимодействия представляют явления sui generis, отличные от всех других видов взаимодействия неорганического и органического? Очень может быть, и это весьма вероятно, что в их основе лежат процессы физико-химические и органические. Весьма возможно также, что в далеком будущем наука сведет их к последним и объяснит весь сложный мир межчеловеческих явлений законами физики и химии. Во всяком случае, к этому нужно стремиться и сейчас. Но значит ли это, что в данный момент любой добросовестный исследователь может объяснить мир человеческого взаимодействия теоремами физико-химических и биологических наук?
Будем искренни и правдивы: такая претензия была бы мало обоснованной и тенденциозной хлестаковщиной. Пока, увы! такая попытка никому не удавалась и вряд ли скоро удастся. Правда, такие попытки были, и они продолжают появляться, но печальный исход их служит лишним аргументом в пользу того, что пока класс явлений взаимодействия между людьми несводим к простым физико-химическим и биологическим процессам.
В качестве примера таких попыток в наше время укажу на попытки В. Оствальда, Solvay*, Воронова, Haret и Ant. Portuendo у Barcelo. В. Оствальд, Solvay и Воронов попытались выразить социальные явления в терминах энергетики и рассматривать их как явления физико-химические. Что же из этого получилось? Мы получили ряд формул вроде того, что «сознание есть течение нервно-энергетического процесса», что «война, преступление и наказание» суть явления «утечки энергии», что «продажа-покупка это реакция обмена» (Оствальд5), что «сотрудничество есть сложение сил», «социальная борьба вычитание сил», «социальная организация равновесие сил», «вырождение распадение сил», «право-соотношение сил» и т. д., и т. д.6 Все это, пожалуй, и верно.
* Мы сочли целесообразным оставить перечень этих авторов в том виде, как он приводится Сорокиным, чтобы сохранить своеобразие его стиля. Прим. ред.
Но, спрашивается, много ли мы приобретаем от таких аналогий в деле познания социальных явлений или явлений межчеловеческого взаимодействия? Во всяком случае, не больше, чем от аналогий печальной памяти «органической школы» в социологии*. Все эти формулы и аналогии представляют в лучшем случае трюизмы, в худшем неточные сравнения.
Тот же вывод придется сделать и по адресу попыток создания «социальной механики», пытающейся все поведение людей и взаимоотношения между ними подвести под законы обычной механики физических явлений. В качестве примеров таких попыток могут служить попытки Haret и Antonio Barcelo. Тот и другой пытаются приложить законы механики к социальным явлениям. Тот и другой исходят из положения: «Если принципы и законы механики приложимы ко всем видам силы, то, очевидно, они должны быть приложимы и к силам психическим, называемым социальными силами»7.
Вслед за этим они приступают к транспортировке понятий механики в область человеческих взаимоотношений. Индивид превращается в «материальную точку», окружающая его среда сочелове-ки в «поле сил» (champ deforce) и т. д. Вслед за этой установкой понятий идут теоремы вроде следующих: «Увеличение кинетической энергии индивида равно уменьшению энергии потенциальной» (L'energie total de I'individu dans son champ se consei~ve constante a travers toutes ses modifications»)**; «совокупная энергия социальной группы в отношении ее работы (quant a une action) в некий момент tj равна совокупной энергии, которую она имела в первоначальный момент t0, увеличенной совокупностью работы, которую в этот промежуток времени (t; - iq) произвели все посторонние группе силы, действовавшие на индивидов или элементы этой группы»9 и т. п.
* Направление в социологии конца XIX начала XX в., рассматривавшее общество как аналог природного организма и объясняющее социальную жизнь посредством прямой проекции на нее биологических закономерностей. Из цитируемых Сорокиным авторов представителями «органической школы» были Г. Спенсер и А. Эспинас, П. Ф. Лилиенфельд, Я. Новиков Прим. комментатора.
** Совокупная энергия индивида внутри его поля сохраняется постоянной при всех ее превращениях (фр.) Прим. комментатора.
Все это верно; но, спрашивается, что приобретаем мы нового от таких «законов социальной механики»? В лучшем случае трюизмы, в худшем случае теории и теоремы, похожие на «науки» «о сигарах весом в 10 лотов». Несомненно, глубокая правда звучит в словах A. Barcelo, что «тело индивида со всеми его органами и материальными элементами составляет систему, подчиненную законам физической механики», что «при всем желании нельзя себя вырвать (se soustraire) из-под действия закона тяготения, как и всякого другого закона физической механики». Но из этого-то именно и следует, что нецелесообразно и научно бесполезно строить особую дисциплину для приложения законов физической механики к людям, рассматриваемым в качестве простых комплексов материи. Как таковые они стоят наравне со всеми физическими телами и несомненно подчиняются законам физики. Но отсюда же следует, что в этом случае они перестают существовать как люди, отличные от неодушевленных предметов, и становятся простой материальной массой. Все специфически человеческое, все то, что мешает поставить знак равенства между человеком и неорганическим предметом, в этом случае исчезает. Короче, такое познание ровно ничего не дает нам для познания социальных явлений как явлений sui generis. «Если право есть соотношение сил, то чем же оно отличается от соотношения сил между грузом А и грузом В, находящимися на концах рычага? Ведь и тут тоже соотношение сил; но следует ли из этого, что соотношение грузов или сил А и В есть правовое отношение? И рассеяние теплоты благодаря лучеиспусканию, и преступление, говорят нам энергетисты, есть утечка энергии. Но значит ли, что всякое рассеяние энергии есть в то же время и преступление?»
«Подобное изучение социальных явлений есть не изучение социального общения людей, а изучение людей как обычных физических тел»10. Но люди не только физические тела, а еще и живые существа; и не только живые существа, но еще существа, обладающие тем, что носит название мысли, психики, сознания. Если живой организм отличается от неорганической материи, если процессы жизни до сих пор не удалось свести к физико-химическим процессам, что и дает основание для существования биологии, то тем паче отличны от неорганических тел организмы, наделенные высшими формами психики, каковыми являются люди; тем труднее свести явления взаимодействия таких организмов к процессам взаимодействия мертвой материи; следовательно, тем больше основании для существования особой науки, изучающей людей и их взаимодействие как человеческое взаимодействие со всем своеобразным богатством его содержания, а не как простое взаимодействие материальных масс. Попытка же рассмотрения их только как физических тел вполне законная с точки зрения физика ведет не к познанию явлений человеческого взаимодействия, а просто к исключению их из поля зрения и изучения. Для физика нет людей, а есть только «материальные массы». Для него не существует ни актов подвига, ни преступления, ни добра, ни зла, ни любви, ни ненависти, ни слов проклятия, ни слов молитвы, для него даны только «массы» и «движение». Как бы ни были прекрасны его микроскопы, телескопы и спектроскопы, он не найдет в актах людей и в них самих ни «истины», ни «добра», ни «красоты», ни «убийства», ни «спасения».
Поскольку же мы хотим познать все бесконечное разнообразие этих явлений, постольку категория межчеловеческих отношений уходит из поля зрения физико-химических наук и дает почву для существования особой науки, изучающей все эти явления во всем их своеобразии".
Больше того. Если бы даже явления человеческого взаимодействия удалось свести к физико-химическим процессам, то и тогда мир человеческого взаимодействия продолжал бы оставаться явлением sui generis, отличным от обычных процессов неорганического взаимодействия. Здесь, mutatis mutandis*, мы можем повторить слова Отто Глезера, высказанные им по поводу автономности биологии.
* С соответствующими изменениями (лот.) Прим. комментатора.
«Не следует предполагать, пишет он, что доказательство чисто физико-химической природы жизненных процессов покажет, будто бы живые существа в каком бы то ни было отношении отличаются от того, что они в действительности представляют собой. Вопрос о том, может ли анализ отнять у предметов некоторые их свойства, является, конечно, вопросом праздным; и, однако, нам постоянно заявляют, что сведение жизненных явлений к физико-химической основе докажет, что живые существа, в конце концов, не живы! Анатомическое и гистологическое исследование лошади не может показать, что животное это есть корова. Если бы мы свели его ткани к их составным химическим элементам и, не довольствуясь этим, продолжали наш анализ до тех пор, пока не показали бы, что лошадь всецело состоит из электронов, то как могло бы это показать, что лошадь не есть лошадь? Если поэтому разложение ничего не может отнять у анализируемых предметов, то ясно, что, раз последние в каком бы то ни было отношении единичны и своеобразны, столь же единичными они будут и по окончании процесса разложения, как и до него. Единственный вопрос в итоге состоит в том, единичны, особенны ли живые существа или нет. На этот вопрос возможен лишь утвердительный ответ»12.
Перефразируя слова Глезера, мы можем сказать: «Если бы нам показали, что люди и их взаимоотношения всецело состоят из электронов и их деятельности, то как могло бы это показать, что люди не есть люди... Единственный вопрос в итоге состоит в том, единичны ли, особенны ли, отличны ли от неорганических тел люди или нет. На этот вопрос возможен лишь утвердительный ответ».
Все сказанное об отличии людей от неорганических тел с соответствующими изменениями применимо и к отличию их от остальных организмов животных и растений. Конечно, представители homo sapiens организмы, и к ним как к организмам применимы законы биологии. Но люди не только организмы; они сверх того еще существа, одаренные психикой, сознанием, разумом, т. е. рядом свойств, которых у остальных организмов нет. В этом смысле они особенны и единичны13. В силу этого и явления их взаимодействия отличны от явлений взаимодействия остальных организмов. Первые до сих пор не удалось свести к последним. Но если бы даже социально-психологическое общение людей и было сведено целиком к процессам биологическим, то «анатомический и гистологический анализ людей и их общения не может показать, что люди суть амебы; он не может привести к выводу, что люди не есть люди». «Единственный вопрос состоит в том, единичны ли, особенны ли, отличны ли люди или нет. А на этот вопрос возможен лишь утвердительный ответ».
Перефразируя слова того же О. Глезера, мы можем сказать: «Удивительные процессы социально-психического взаимодействия и явлений сознания резко отделяют людей от мира явлений, изучаемых биологией, и образуют специфическую основу для автономности нашей науки. Автономность эта отнюдь не метафизическая или абсолютная, но чисто практическая, подобно автономности физики, химии, астрономии, геологии и биологии»14.
Этого положения отнюдь не колеблют выросшие за последние годы отрасли биологических наук зоологии и ботаники, изучающие явления взаимодействия между животными и растениями и носящие название экологии или зоо- и фито-социологии*.
* См. выше примечание на с. 524. Прим. комментатора.
Не колеблют, во-первых, потому, что они и не претендуют на сведение явлений человеческого взаимодействия к чисто биологическому взаимодействию растений и животных организмов; во-вторых, потому, что процессы, с одной стороны, между животными организмами, с другой между растениями оказываются столь различными, что заставляют строить отдельные дисциплины зоо-социологии и фито-социологии (тем больше оснований для самостоятельного существования homo-социологии); в-третьих, потому, что попытки «биологической школы» в социологии свести социальные явления к биологическим оказались безуспешными; в-четвертых, потому, что сами авторы, пытающиеся рассматривать homo-социологию как часть биологии, например Ваксвейлер, принуждены выделять явления человеческого взаимодействия в самостоятельный класс, отличный от других видов взаимодействия организмов, и создавать для его изучения особую науку социологию15. Это только и важно. А там отнесут ли социологию к комиссариату биологии, как это делает Waxweiler, или будут называть ее автономным ведомством, для сути дела безразлично... Вот почему зоо-и фито-социологи, с одной стороны, и homo-социолог с другой, могут прекрасно кооперировать, не вступая в «ведомственные пререкания» и не соперничая из-за вопросов компетенции и правомочий16.
Сказайного, полагаю, достаточно, чтобы признать, что явления взаимодействия людей суть явления sui generis, отличные от других видов взаимодействия.
Если люди и их взаимоотношения, рассматриваемые с точки зрения физика как простые «центры сил» или «комплексы материи», подлежат изучению физико-химических наук, если они же, рассматриваемые как организмы, подлежат ведению биолога, то человеческие отношения как явления sui generis, несводимые пока к физико-химическим и биологическим взаимоотношениям и отличные от первых, дают основание для существования особой научной дисциплины, называемой нами социологией или homo-социологией.
Если теперь мы покажем, что этот своеобразный мир человеческих взаимоотношений не изучается никакой другой наукой, то этим самым существование социологии будет оправдано. Оставим пока в стороне так называемые социальные науки.
После сказанного выше едва ли нужно подробно доказывать, что явления человеческого взаимодействия, поскольку они резко отличны от процессов взаимодействия неорганических тел, не изучаются физико-химическими науками, в частности физической механикой.
Сложнее стоит вопрос в отношении биологии. Если само по себе очевидно, что мир человеческого взаимодействия не изучается такими биологическими дисциплинами, как морфология, анатомия и физиология, имеющими дело не с межчеловеческими процессами, а с явлениями, данными в пределах (или внутри) человеческого организма, то иначе обстоит дело с экологией как ветвью биологии. «Под экологией, по определению Гёккеля, разумеется наука, изучающая отношения организма к окружающей его внешней среде в смысле совокупности условий существования. Эти условия частью органические, частью неорганические». Сообразно с этим экология изучает: 1) отношения организма к среде космической (неорганической), 2) отношения первого к среде органической, т. е. явления взаимодействия между организмами19. В настоящее время, как выше было указано, часть экологии, изучающая взаимоотношения организмов друг с другом, распалась на две ветви: на зоо-социологию, имеющую своим предметом взаимоотношения животных друг с другом (животные сообщества), и на фито-социологию, исследующую взаимоотношения растений друг с другом (растительные сообщества)18.
Как видим, экология имеет объектом изучения класс явлений, аналогичный тому, какой является предметом социологии. И тут, и там изучаются факты взаимодействия. И тут, и там подвергаются исследованию процессы взаимодействия организмов (ибо и homo sapiens также есть организм).
Спрашивается поэтому, не поглощается ли социология экологией! Не претендует ли социология на место, раньше занятое последней? Короче, не изучаются ли явления человеческого взаимодействия, помимо социологии, экологией?
Ответ на эти вопросы должен быть таков. Если люди ничем не отличаются от амеб и других организмов, если они не обладают специфическими свойствами, главным образом, в виде ряда психических свойств, если поведение и психика их может быть сведена к тропизмам и таксисам*, к простой раздражимости протоплазмы и к рефлексам, если мир человеческого взаимодействия тождествен с миром взаимоотношений остальных организмов, короче если можно поставить знак равенства между человеком и амебой или другим организмом, между человеком и растением, тогда да, тогда никакой особой homo-социологии не нужно, тогда учение о взаимодействии людей целиком войдет в зоо- и фито-социологию...
Если же дело обстоит иначе, если нельзя поставить знак равенства между человеком, с одной стороны, парамецией**, муравьем, рыбой и орангутангом с другой, если нельзя отождествить homo sapiens с растением, если, соответственно с этим, нельзя сказать, что колония полипов, муравьиная куча, рой пчел или лес по существу тождественны с человеческим «обществом», тогда ответ будет иным, тогда мир человеческих взаимоотношений придется выделить в особый класс, тогда рядом с зоо- и фито-социологией придется создать homo-социологию. Тогда существование homo-социологии наряду с фито- и зоо-социологией будет необходимо.
* Тропизмы определенные движения организмов, происходящие под влиянием различных раздражителей. Тропизмы называются положительными, если Движение направлено в сторону раздражителя, и отрицательными, если от раздражителя. В зависимости от раздражителя различают несколько родов тропизмов: хемотропизмы под влиянием химических веществ, гелиотропизмы под влиянием света, геотропизм под влиянием силы тяжести, электротропизм и т. д. Таксисы двигательные реакции свободно передвигающихся микроорганизмов и простейших растений. Различают фототаксисы, термотаксисы, гальва-нотаксисы, хемотаксисы и т. п. Прим. комментатора.
** Инфузория-туфелька простейший организм. Прим. комментатора.
Дилемма ясна, и в выборе едва ли можно колебаться. Сами биологи, вплоть до Леба и других крайних механистов, уподобляющих человека машине, признают, что это машина sui generis; а отсюда следует, что явления человеческого взаимодействия образуют специальный разряд явлений, требующий для своего изучения особой дисциплины. Ваксвейлер, конструирующий социологию как часть биологии, целиком исходящий из принципов Леба и других крайних механистов в биологии, принужден выделить явления человеческого взаимодействия из других экологических явлений, конструировать их в особый класс (явления de I 'affinite social как вид явлений de 1 'affinite specifique)* и сообразно с этим строить социологию как особую ветвь экологии19.
* Явления «социального рода» как вид явлений «специфического рода» (фр.). -Прим, комментатора.
Для сути дела безразлично, назовут ли социологию особой ветвью экологии или признают ее самостоятельным министерством; важно то, что явления, изучаемые ею, суть особые явления, не похожие на другие экологические процессы. А этот факт, как видим, в весьма определенной форме признают и те, кто социологию рассматривает как ветвь экологии.
Если различие явлений взаимодействия в мире растений и в мире животных заставило отмежеваться зоо-социологию от фито-социологии, то тем больше оснований для выделения /zomo-социо-логии, изучающей факты, несравненно резче отличающиеся от зоологических и ботанических форм взаимодействия.
Вот почему и с точки зрения механистов, и с точки зрения виталистов со спокойной совестью можно сказать: зоо- и фито-социо-логия не только не делают излишней homo-социологию, но, напротив, они требуют ее существования.
Этого же требуют и методологические соображения: для науки важно не только сходство явлений, но и их различие. При наличности последнего а оно здесь налицо, было бы нецелесообразно классы явлений, отличные друг от друга, объединять в одну группу20.
Что касается, наконец, общей части биологии, то и она не является той дисциплиной, которая изучает явления человеческого общения и делает существование социологии излишним. Это имело бы место лишь в том случае, если бы оказалось верным положение «органической школы» в социологии, что «общество есть организм» и потому процессы человеческого общения тождественны с процессами организма. Но, как известно, «органическая школа» безвозвратно погибла: окончательным ее поражением был тот провал, который постиг ее на третьем Международном конгрессе социологии в 1897 г. Здесь выступали в ее защиту все крупные представители этой школы. И, однако, защита оказалась безуспешной: конгресс вынес абсолютно обвинительный приговор «органической школе» и всяким попыткам отождествления явлений человеческого общения с организмом и его процессами. «Пусть нам процитируют хоть один пример прогресса социальной науки, обязанный своим бытием аналогиям органической школы! Социология совершенствовалась и совершенствуется благодаря сравнениям различных человеческих обществ, а не благодаря бесплодному сравнению обществ вообще с живыми организмами», говорил здесь Тард, подводя итоги критике «органической школы» 21.
Итог всего сказанного тот, что: 1) явления человеческого взаимодействия пока что несводимы к чисто биологическим процессам; 2) если даже они будут сведены, то от этого анализа они не перестанут быть процессами sui generis, ибо никакой анализ не может показать, что люди не есть люди и что человек есть амеба; 3) в силу этого изучение этих явлений требует особой дисциплины; 4) биология искомой дисциплиной не является; 5) таковой должна быть социология или homo-социология.
Социолог может и должен строить свою дисциплину на данных биологии, он обязан считаться с ними; больше того, там, где это возможно, он должен сводить изучаемые им процессы к их биологическим основам, но было бы ошибкой думать, что это сведение без остатка может быть выполнено теперь и что оно позволит поставить знак равенства homo-социальными явлениями, с одной стороны, фито- и зоо-социальными процессами с другой.
Теперь обратимся к социальным наукам и к наукам о духе и спросим себя: не изучают ли они процессы человеческого взаимодействия? Здесь в первую очередь встает вопрос об отношении социологии к психологии индивидуальной и коллективной.
Исходя из того факта, что взаимодействие людей по своей природе есть прежде всего взаимодействие психическое обмен чувствами, идеями, волевыми импульсами, многие социологи, принадлежащие к так называемой «психологической школе»*, сделали два основных вывода: 1) социология должна опираться на психологию, 2) социология есть не что иное, как коллективная психология.
* «Психологическая школа» в социологии возникла в конце XIX начале XX в. представители этой школы (Л. Ф. Уорд, Ф. Гиддингс, У. Мак-Даугалл, ™». Лацарус и др.) стремились объяснить все общественные явления и процессы Психическими процессами и явлениями, происходящими в сознании индивида Или общества. Прим. комментатора.
Верны ли эти положения? Обратимся сначала к индивидуальной психологии. Спросим себя: изучает ли она явления человеческого взаимодействия? Ответ придется дать отрицательный. Объекты социологии и индивидуальной психологии различны. Последняя не изучает явления интерментальные, межчеловеческие, а представляет дисциплину, исследующую состав, строение и процессы индивидуальной психики или сознания. Я довольно точно выражу свою мысль, если скажу, что между психологией и социологией дано то же отношение, какое существует в биологии между анатомией, морфологией и физиологией организмов с одной стороны, и экологией (фито- и зоо-социологией) с другой. Как первые дисциплины изучают явления, данные в границах организма, а не межорганические отношения, так и психология имеет своим предметом явления, заключенные в пределах индивидуальной психики, а не межпсихические или интерментальные процессы. Подобно анатомии, психология «анатомирует» индивидуальную психику, разлагая ее на элементы волю, интеллект, чувства-эмоции, подобно физиологии, она изучает процессы, данные в пределах индивидуальной души, наконец, подобно морфологии и систематике, она дает классификацию «психологических типов» (типы характеров, типы психологических темпераментов и т. д.), но ее компетенция не выходит за пределы индивидуальной души или сознания. Межпсихические процессы общения, взаимные акции и реакции людей ее не интересуют. Они стоят вне ее царства, как вне царства анатомии, физиологии, морфологии и систематики стоят экологические явления, изучаемые фито- и зоо-социологией.
Конкретный пример пояснит указанное различие. «Социальный факт, говорит Dupreel, нельзя свести к чисто психическому и нельзя объяснить его одной психологией. Покажем это на примерах: сумасшествие (lafolie) есть факт психологический и биологический; он интересует также и социальную жизнь. Психолог изучает состояние сознания сумасшедшего, он сравнивает его с состояниями сознания более нормальными. Он занимается также действиями сумасшедшего, но он интересуется ими лишь постольку, поскольку эти действия суть показатели психического состояния. Биолог также изучает состояние органов и интересуется актами сумасшедшего, но лишь постольку, поскольку они являются симптоматическими показателями.
Все меняется, как только сумасшествие начинает изучаться с точки зрения социологической. Что именно происходит в душе и в теле сумасшедшего, для социолога не важно: не в этом для него главный вопрос. То, что для него важно, это с одной стороны, природа симптомов, согласно которым общество признаёт данного человека сумасшедшим, с другой это следствия сумасшествия. Если сумасшедший в буйном помешательстве ломает мебель, психиатру не важны ни величина убытка, причиненного этими актами, ни чувства и действия, которые этот факт вызовет у собственника разбитой мебели. И обратно, умственное состояние сумасшедшего важно для общества, а следовательно, и для социолога лишь по причине следствий, которые с ним связаны. Сумасшествие с точки зрения социологической представляется определенным видом умственных состояний, неизбежно или потенциально связанных с определенными актами, чаще всего убыточными для общества или лиц, близких к сумасшедшему»22.
Таково основное различие между точками зрения или объектами психологии и социологии.
Это различие не могут не признать и виднейшие представители «психологической школы» в социологии. «Охотно соглашаюсь, говорит Тард, что обычная психология не способна распутать клубок социальных фактов»23.
Отсюда его стремление создать «интерментальную» или взаимную психологию, которая, по его мысли, и должна явиться основной частью социологии. «Я разумею, говорит он, не „обычную психологию", к которой можно относиться с заслуженным ею пренебрежением, но то, что я позволю себе назвать в дальнейшем изложении „взаимной психологией" (interpsychologie)... Междупсихология или между-логика являются, в сущности, элементарной социологией, которая одна только и может объяснить социологию сложную или социологию в тесном смысле слова»24. Под объектами последней социологии в тесном смысле слова он разумеет определенный вид межпсихических отношений. «Не все междупсихические отношения суть общественные явления, говорит он. Для того чтобы быть общественными явлениями, эти отношения должны заключаться в воздействии одного „я" на другое или на другие или предполагать такое воздействие»25.
Как видно отсюда, интерпсихология, или социология, Тарда наука совершенно отличная от «обычной» или индивидуальной психологии. Объекты, задания, содержание и характер их совершенно различны26.
Сказанного достаточно, чтобы признать, что области явлений, изучаемых психологией и социологией (или интерпсихологией Тар-да), совершенно различны и не дают ни малейшего основания для их смешения или отождествления. «При наложении друг на друга» они не совпадают и не покрываются взаимно27.
Что касается отношения социологии к коллективной или социальной психологии, или, как ее иначе называют, к «психологии народов» (Volkerpsychologie), то для решения вопроса надо условиться, что под ней понимается. Изучая то, что фактически дано под этими названиями, мы должны сказать что объекты их если не вполне, то частично совпадают. Так, с точки зрения Сигеле, коллективная психология изучает такие явления человеческого взаимодействия, единицами которого являются индивиды «неоднородные» и «имеющие слабую органическую связь» (толпа, театральная публика, съезды, случайные собрания и т. п.). В таких группах взаимодействие принимает иные формы, чем в агрегатах «однородных и органически соединенных». Это обстоятельство, по мнению Сигеле, служит основой для образования коллективной психологии, отличной от социологии, которая, по Сигеле, якобы изучает только взаимодействие «однородных» и «органически связанных» между собой единиц28.
Такова же точка зрения и де ля Грассери, по мнению которого объектом коллективной психологии служат агрегаты случайные, неорганизованные, не обнаруживающие ни дифференциации, ни координации, ни постоянства отношений. Агрегаты организованные объект социальной психологии29.
По мнению Г. Лебона, коллективная психология есть наука, изучающая «души рас»30. Большинство итальянцев, помимо коллективной психологии и социологии, различают еще социальную психологию. Так, по Росси, коллективная психология изучает взаимодействие, данное в случайных агрегатах (в «толпе»), возникающее на почве синестезии* (sinestesia collettiva); социальная психология изучает «душу народа или расы», т. е. душу устойчивых агрегатов; социология же является венцом той и другой науки, имея своим объектом «социальное взаимодействие (in concorso sociale mutuamente consentito), сначала бессознательно-автоматическое, а потом все более и более сознательное»31.
* Синестезия феномен восприятия, состоящий в том, что впечатление, соответствующее данному раздражителю и специфичное для данного органа чувств, сопровождается другим, дополнительным ощущением или образом. Например: «цветной слух».
Близко к этому смотрят на дело Ф. Сквиллаче, Кольмо, Гроппали и др. Тард, как мы видели, вместо коллективной психологии строит психологию интерментальную, отождествляя ее с социологией32.
Из этого краткого обзора понятий коллективной или социальной психологии следует: 1) если она ставит своей задачей изучение всех основных форм взаимодействия между людьми и явлений, возникающих в процессе этого взаимодействия, т. е. то же, что, согласно данному выше определению, изучает и социология, то, очевидно, она сольется с последней, и одно из этих двух названий будет излишним. Которое совершенно безразлично, ибо суть дела не в названии, а в самом характере науки. В этом случае я предпочитаю название «социология»; 2) если под коллективной или социальной психологией понимают то, что понимают под этими терминами Сигеле, Грассери, Тард, Росси, Сквиллаче и др., то, очевидно, она будет просто-напросто главой социологии как науки, изучающей все основные формы взаимодействия между людьми.
Так разрешается вопрос о взаимоотношении социологии и коллективной, социальной или интерментальной психологии.
Теперь остается рассмотреть взаимоотношение социологии и отдельных социальных наук, изучающих тот же разряд явлений, который изучается и социологией.
В данном случае имеется в виду явление «социальной синестезии», примером которой может быть явление, подмеченное Ф. Верфелем: «Первое, чем воздалось Османской империи за причиненное армянам зло (имеется в виду геноцид армян в 1915г. В. С.), было внезапное обесценение турецких бумажных денег. .. .Мудре-Чы-экономисты в стамбульских университетах давали сбивчивые объяснения по Поводу этого загадочного и столь внезапного обесценения бумажных денег. Да ведь и поныне ни один премудрый экономист не постиг, что денежное обращение может зависеть от того, как котируются обществом моральные ценности» (Верфель Ф. Сорок дней Муса-дага. Ереван, 1988. С.135). Прим. комментатора.
Возьмем ли мы политическую экономию, или науку права, или науку о религии, или дисциплину, изучающую искусство, все они, как и другие «социальные» науки, изучают явления человеческого взаимодействия. Dupreel вполне правильно указывает на то, что «основные понятия права сводятся к понятию социального отношения» (или взаимодействия). Отношение вверителя к должнику, господина к рабу, супруга к супругу все это частные виды межчеловеческих взаимоотношений или взаимодействий. «Явление собственности представляет не простое отношение хозяина к вещи, но отношение между собственником и другими членами общества». То же приложимо и к явлениям, изучаемым административным, государственным, уголовным правом и т. д. Короче «всякое правовое отношение это вид социального взаимоотношения, рассматриваемый со специальной точки зрения»33. Л. И. Петражиц-кий прекрасно показал, что сами объекты права суть человеческие акты (делания, неделания и терпения), взаимные акции и реакции людей между собою34. Короче, наука права изучает специальный вид явлений человеческого взаимодействия.
То же может быть сказано и о политической экономии. Объект последней совместная хозяйственная деятельность людей35, т. е. определенный вид взаимодействия людей в сфере производства, обмена, распределения и потребления материальных благ. Такие явления, как взаимоотношения спроса и предложения, как отношения, возникающие на почве ценности, как само явление ценности и т. д., по справедливому указанию Дюпрееля, суть частные виды социальных отношений или взаимодействия людей36.
То же может быть сказано и о других социальных науках: о науке нравов, морали или этике, науке о религии, об искусстве и т. д. Наука нравов изучает коллективные способы мышления и действования людей. Мораль определенный вид человеческого поведения и дает рецептуру должного взаимоповедения; эстетика изучает явления взаимодействия, складывающиеся на почве обмена эстетическими акциями и реакциями (между беллетристом и читателем, актерами и зрителями, художником и толпой, пианистом и слушателями и т. д.). Наука о религиозных явлениях имеет своим объектом процессы взаимодействия верующих, объединенных общностью верований, идей и чувств, превращающей верующих в коллективное целое, называемое церковью, и т. п.37
Короче, так называемые «социальные науки» изучают тот или иной вид взаимодействия людей.
Раз дело обстоит так, раз объекты социологии и социальных наук если не вполне, то частично между собой тождественны, спрашивается: в каком же отношении стоит к ним социология? Является ли она простым ярлыком, обозначающим совокупность всех социальных дисциплин, или же она имеет самостоятельное существование как независимая, не сливающаяся ни с одной из социальных наук отрасль знания?
Что касается основных взглядов, данных в социологической литературе по этому вопросу, то их можно разделить на две-три главные группы: 1) взгляд, считающий социологию лишь corpus всех социальных наук (социология представляет простой термин, означающий совокупность всех отдельных наук, изучающих мир социальных явлений); 2) взгляд, отводящий социологии в качестве ее объекта определенный вид социального бытия, не изучаемый другими науками, и 3) взгляд, признающий социологию самостоятельной наукой, которая изучает наиболее общие родовые свойства явлений человеческого взаимодействия.
Рассмотрим каждый из этих взглядов. Примером первой точки зрения могут служить первоначальные мнения Дюркгейма и его сотрудника Фоконне. «Социология, говорят они, есть и может быть лишь системой, corpus социальных наук»38.
Примерами второй точки зрения могут служить мнения Зиммеля, Бугле, Гумпловича и др.
Третья точка зрения, разделяемая едва ли не большинством социологов, представлена М. М. Ковалевским, де Роберти, де Грее-фом, Уордом, Морселли, Эллвудом, Кареевым, Дюркгеймом (в позднейшую стадию), Борисом и др.
Остановимся на этих взглядах. Мотивы первого мнения таковы. «Социальный мир, пишут Дюркгейм и Фоконне, есть мир бесконечный, о котором нельзя составить ясного, неискаженного представления, пытаясь охватить его разом и во всей полноте, ибо в таком случае надо заранее согласиться на ознакомление с ним лишь в главных, общих очертаниях, надо удовольствоваться самым смутным познанием его. А потому необходимо, чтобы каждая часть его изучалась отдельно; каждая из них достаточно обширна для того, чтобы быть предметом целой науки»39.
Эти мотивы правильны. Разделение труда между науками в целях более детального изучения явления вещь необходимая и неизбежная. Но отсюда вовсе не следует то заключение, которое делают авторы цитаты. Специализация и дифференциация наук, как увидим ниже, не только не исключают, а, напротив, требуют синтетическую науку, обобщающую основные результаты анализа; во-вторых, если бы социология была только простым corpus социальных наук, то она превратилась бы в пустое слово, в этикетку, напрасно вводящую в заблуждение наивных людей. В качестве такой этикетки, лишенной собственного содержания, она была бы совершенно излишней. «В результате явилось бы только новое имя, между тем как все обозначаемое им уже установлено по своему содержанию и своим отношениям или же вырабатывается в границах старых областей исследования»40.
Как видим, первый взгляд приходится отвергнуть.
Обратимся ко второму. Этот взгляд сходен с третьим в том, что оба они признают социологию как самостоятельную дисциплину, не сливающуюся с другими специальными науками о социальных явлениях. Различие их между собою состоит в том, что второе из указанных выше решений обосновывает эту самостоятельность социологии на своеобразии ее объекта; этим объектом должны быть явления, не изучаемые другими социальными науками. Социология должна иметь «свой угол» для исследования. Это своеобразие объекта социологии дает ей автономность и превращает ее в специальную же дисциплину, отличную от всех остальных социальных наук. Третий взгляд, в отличие от второго, обосновывает самостоятельность социологии не на том, что она должна обрабатывать «свой клочок», не вспахиваемый и не разрабатываемый другими дисциплинами, но на том, что существование специальных наук, изучающих отдельные стороны мира человеческого взаимодействия, делает необходимой науку, которая изучала бы родовые свойства, общие всем явлениям или сторонам человеческого взаимодействия.
Ее объектом являются те же явления, части которых изучаются специальными науками, но под иной точкой зрения: социология берет их во всей их целокупности, глобально и фиксирует свое внимание лишь на том, что между ними есть общего, свойственного всем видам социальных явлений. Воспользуемся аналогией. На фабрике каждый рабочий имеет свое дело и выполняет ту или иную специальную функцию. Однако это разделение труда не только не делает ненужной работу директора или правления, которое ведает всем предприятием, устанавливает общий план работ и сметы, наблюдает и координирует работы всех специалистов и рабочих, короче, ведает фабрикой как целым единством, но, напротив, требует такой систематизирующей и синтезирующей деятельности. Без нее все дело пойдет вкривь и вкось и фабрика развалится. То же применимо и к области взаимоотношения социологии и частных социальных наук. Роль специалистов здесь играют последние, роль правления или директора социология. Таково обоснование автономности социологии согласно третьему из указанных взглядов.
Рассмотрим каждый из них. В качестве наиболее типичного примера второго решения возьмем теорию Зиммеля. По его мнению, объектом социологии являются формы общения. Вся «материя» социальных явлений, говорит он, уже захвачена и изучается другими социальными науками. Здесь социологии нечего делать. Если, однако, она хочет жить самостоятельно, она должна иметь свой «клочок» для разработки. Единственным подобным «клочком», не разрабатываемым другими дисциплинами, являются сами «формы общения», которые до известной степени независимы от «материи» или «содержания» явлений взаимодействия. Подобно тому как одни и те же геометрические формы, например шар, могут быть наполнены разным содержанием, и обратно одно и то же содержание (материя) может заключаться в различных геометрически пространственных формах, так одни и те же формы общения или взаимодействия людей могут в одном случае выступать с одним содержанием, в других с другим, и обратно. «В общественных группах, самых несходных по целям и по всему их значению, мы находим все же одинаковые формы отношения личностей друг к другу. Главенство и подчинение, конкуренция, подражание, разделение труда, образование партий, представительство, одновременное развитие сомкнутости внутри и замкнутости вовне и бессчетное множество других явлений встречаются в государственном общежитии и в религиозной общине, в шайке заговорщиков и в экономическом товариществе, в художественной школе и в семье. Как бы ни были многообразны интересы, которые вообще приводят к этим обобществлениям, формы, в которых они совершаются, могут быть одинаковы. И с другой стороны: одинаковый по содержанию интерес может представиться в весьма разнообразно оформленных обобществления:, например, экономический интерес реализуется путем конкуренции и путем планомерной организации производителей; тождественные религиозные жизненные содержания требуют где свободной, где централистской формы общежития; интересы, заложенные в основе отношений полов, находят удовлетворение в необозримом многообразии семейных форм» и т. д.41
«Социология, продолжает Зиммель, как учение об общественном бытии человечества, которое и в бесконечно многих других отношениях может быть объектом науки, относится таким же образом к остальным специальным наукам, как к физико-химическим наукам о материи относится геометрия»42.
Такова сущность точки зрения Зиммеля. Сходна с ней позиция и Бугле43.
Другие социологи, в принципе стоя на той же позиции, в качестве особого объекта социологии выдвигают другие признаки. Так, Гумплович видит такой объект социологии «в движениях человеческих групп и в взаимном влиянии их друг на друга»44.
Приемлемо ли, спрашивается, такое решение вопроса о взаимоотношении социологии с остальными социальными науками?
И да, и нет. Поскольку явления, называемые Зиммелем «формой общения», охватывают совокупность свойств, принадлежащих всем различным «по содержанию» явлениям человеческого общения, постольку его позиция приемлема; но она в этом случае сводится к третьей точке зрения. Поскольку же под формами общения разумеется класс явлений sui generis, не изучаемый другими науками и делающий социологию специальной наукой, подобной другим социальным наукам, поскольку социология в этом случае является не наукой «генерализирующей» (по выражению Риккерта) или наукой «номотетической» (по терминологии Виндельбанда)*, а дисциплиной частной, обрабатывающей «частичный уголок» явлений взаимодействия людей, постольку точку зрения Зиммеля придется отвергнуть.
* Понятие «номотетического» и «генерализующего» метода введено в науку В. Виндельбандом и развито Г. Риккертом.
«.. .опытные науки, по мнению Виндельбанда, ищут в познании реального мира либо общее, в форме закона природы, либо единичное, в его исторически обусловленной форме; они исследуют, с одной стороны, неизменную форму реальных событий, с другой их однократное, в себе самом определенное содержание. Одни из них суть науки о законах, другие науки о событиях; первые учат тому, что всегда имеет место, последние тому, что однажды было.
Допустим, что Зиммель прав, что «формы общения» действительно даны как нечто отличное от материи или содержания явлений общения. Допустим, далее, что для изучения первых будет создана особая наука. Что из этого следует? Только то, что к числу существовавших специальных наук прибавится еще одна специальная. Но отсюда вовсе не следует, что не нужно «генерализирующей» науки об общих свойствах социальных явлений; не следует и то, что эта добавочная специальная дисциплина может выполнять функции «генерализирующей» науки или встать на ее место. Появление такой добавочной ветви знания соответствовало бы увеличению рабочих специалистов фабрики добавочным рабочим специалистом, но оно отнюдь не покрывало бы собой потребности предприятия в директоре или в правлении. Без последних, выполняющих направляющие, «генерализирующие» функции, предприятие не может обойтись. Подобно этому (как сейчас я покажу) без «генерализирующей» дисциплины не может обойтись и совокупность частных наук о явлениях человеческого взаимодействия. Поэтому «социология» Зиммеля, поскольку она была бы специальной дисциплиной, не устраняла и не устраняет необходимость «генерализирующей» науки о родовых свойствах явлений человеческого общения.
Своей попыткой Зиммель в лучшем случае создал бы добавочную частную науку, названную им социологией, и только.
Научное мышление если позволительно воспользоваться новыми словообразованиями в первом случае есть номотетическое мышление, во втором Мышление идиографическое (Винделъбанд В. Прелюдии. Философские статьи и Речи. СПб., 1904. С. 320).
«...Естествознание, считает Г. Риккерт, не сможет, во-первых, никогда изложить в своих понятиях все особенности исследуемых объектов, ибо количество их в каждой разнородной непрерывности неисчерпаемо, и, во-вторых, оно "УДет, даже и при самом подробном знании, основанном на каком угодно количестве образованных понятий, всегда видеть несущественное в том, что присуще одному только объекту... По всем основанием мы можем назвать поэтому, естественнонаучный метод генерализующим...» (Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре. СПб, 1911. С. 80-81). Прим. комментатора.
Но и этого фактически нельзя сказать о конструкции германского социолога. Мнимая убедительность зиммелевского построения всецело покоится на метафорических оборотах его терминологии, в частности на излюбленном немцами противопоставлении «формы» и «материи». Эти термины уместны в области художественных явлений, а не в области понятий, имеющих дело с явлениями общения. Стоит проанализировать эти «воззрительные» выражения, и вместо «подкрашенных незнакомок» под ними окажутся чрезвычайно старые знакомые вещи; «форма» превратится в более широкое, обусловливающее понятие (родовое), «материя» в обусловленное первым видовое понятие. Так, понятие «человек» является формой для понятия «мужчина», а мужчина материей по отношению к первому понятию. Отсюда вывод: едва ли правильно противопоставление «формы» и «материи» как чего-то совершенно разнородного. Штаммлер, весьма охотно кокетничающий с этими терминами, при попытке отдать себе отчет в них вынужден прийти к этому же выводу и таким образом лишить свои построения прелести «новизны»45.
То же приходится сказать и о зиммелевском противопоставлении материи и формы. Его построения в этом смысле или принципиально негодны, или же сведутся к тому, что «формы» Зиммеля представят обусловливающие понятия, «материя» обусловленные. Принципиально негодны они в силу необоснованности аналогии с геометрическими формами. Геометрия может и должна говорить о формах, ибо она имеет дело с пространством. Ее объект по существу «воззрительный». В явлениях же общения людей положение вещей совершенно иное. Разве власть или подчинение, разделение труда или конкуренция имеют какую-нибудь воззрительно-про-странственную форму? Треугольны они или круглы? Широки или узки? Плоски или выпуклы? Эти категории совершенно неприложи-мы к этим понятиям, как неприложимы они и к дифференциации, к солидарности и т. д. А ведь, раз проводится аналогия, должны же они иметь какое-либо сходство! Здесь его нет, поэтому все аналогии с шаром и т. д. приходится признать простыми метафорами, лишь затемняющими, а не уясняющими суть дела.
Совершенно ошибочным, далее, является положение, будто бы могут быть одни и те же формы общения с совершенно различным содержанием, и обратно одно и то же содержание общения в различных формах. Прекрасное подтверждение этой ошибочности дает не кто иной, как сам Зиммель на протяжении всего курса своей Социологии.
Перед нами «форма общения» в виде явлений властвования и подчинения. Спрашивается, тождественна ли она в деспотии и в современной республике при властвовании одного неограниченного монарха над группой и при властвовании двоих или народных представителей над гражданами? История нам ясно отвечает на этот вопрос, и отвечает отрицательно. Так же отвечает и сам Зим-мель. Властвование одного над группой имеет совершенно иную «форму», чем властвование двоих, взаимоотношение властителя к подчиненным, его природа, его функция совершенно различны во всех этих случаях46.
От мнимой тождественности «форм общения» при различных содержаниях ничего не остается, кроме слова «властвование» да общих, родовых, признаков взаимоотношения власти к подвластным.
То же можно видеть и на анализе других «форм общения», исследуемых Зиммелем47.
Вот почему его тезис: одна и та же форма общения может наполняться различным содержанием, и обратно либо абсолютно ложен, либо в лучшем случае этот тезис должен быть понимаем так: родовое явление (например, властвование) может распадаться на виды. Родовое явление (или соответственное родовое понятие) условно называется формой, видовое материей. При таком понимании понятие социологии Зиммеля, как выше было указано, сводится к третьему из указанных взглядов: социология как наука о формах общения, под которыми разумеется совокупность отношений наиболее общих и родовых, свойственных каждому явлению взаимодействия людей, есть наука, изучающая эти родовые свойства процессов общения.
Так фактически дело и обстоит. Зиммель глубоко ошибается, когда думает, что «формы общения», изучаемые его социологией, не изучаются другими социальными науками и не являются «материей» последних. Разве то же явление властвования и подчинения не составляет предмет изучения науки государственного права? «Власть и государство», понятия «власти», «межвластных отношений», «форм и видов властвования» и т. п. разве все это не главы этой науки, которые можно встретить в любом курсе государственного права?48
«Формы общения», называемые им Die Treue и Dankbarkeit*, точно так же изучаются в качестве «материи» в ряде социальных наук (например, явления обмена, спроса и предложения изучаются политической экономией); солидарность и разделение труда одинаково изучаются и этикой, и наукой о государстве, и политической экономией; влияние числа на организацию группы составляет предмет демографии и т. д.49
* «Верность» и «благодарность» (нем.). Прим. комментатора.
Короче, социология Зиммеля имеет своим объектом явления, изучаемые рядом частных социальных наук; поэтому его положение, что социология должна обрабатывать «свое поле», не обрабатываемое другими отраслями знания, им не доказано. Отсюда вывод: поскольку он обосновывал автономность социологии на только что указанной предпосылке, ему этой автономности доказать не удалось.
Вывод из всего сказанного о конструкции Зиммеля таков:
1. Если бы ему удалось выделить для социологии вид взаимодействия, не изучаемый другими дисциплинами, то это означало бы лишь создание добавочной специальной отрасли знания, нисколько не делающей ненужной «генерализирующую» науку в смысле третьего, указанного выше взгляда.
2. Собственная концепция Зиммеля, построенная на противопоставлении «формы» и «материи», ошибочна: неверно его утверждение, что одна форма общения может иметь различное социальное содержание; неверно, что одна и та же «социальная материя» может проявляться в различных формах общения; неверно его положение, что явления, называемые им «формами общения», не изучаются другими социальными науками; наконец, лишена всякой основы аналогия «форм общения» с геометрически пространственными формами.
3. Какой-нибудь смысл и содержание операции Зиммеля с «формой» и «материей» могут иметь только в том случае, если эти термины понимать в смысле явлений и понятий обусловливающих, родовых (форма), и обусловливаемых, видовых (материя). А в этом случае концепция Зиммеля сводится к третьей из указанных выше точек зрения относительно взаимоотношения социологии и частных социальных наук.
Все сказанное о Зиммеле с соотвс!ствующими изменениями применимо и к другим авторам, примыкающим ко второму из указанных выше взглядов.
Обратимся к рассмотрению третьего решения. Оно гласит: социология есть наука, изучающая наиболее общие свойства явлений взаимодействия людей, отдельные виды или стороны которых изучаются специальными, так называемыми социальными науками.
Такой ответ сразу же вызывает ряд вопросов: нужна ли такая наука? Не будет ли она простым ярлыком для всего corpus социальных наук? Не обречена ли она, по сути дела, на дилетантство и поверхностность? Такие и подобные возражения раздавались и раздаются. Остановимся на них.
Я не раз выше указывал, что дифференциация наук не только не исключает, но, напротив, требует существования «генерализирующей» науки.
1. Это положение основывается прежде всего на том, что там, где дан ряд явлений, распадающихся на несколько видов, там должна быть дана и наука, изучающая общеродовые свойства данного разряда явлений. Здесь вполне применима теорема Л. И. Петражицкого, гласящая: «Если есть п видов сродных предметов, то теоретических наук, вообще теорий должно быть и+1; например, при наличности 2-х видов требуется 2+1=3 науки; при наличности 3-х видов 4 науки и т. д.»50. Такое требование вытекает из принципа адекватности теории. Растения и животные это два вида, принадлежащие к общему роду организмов; наряду с их специфическими свойствами они имеют и общие свойства. Поэтому наряду с ботаникой и зоологией дана третья наука общая биология, имеющая своей задачей исследование этих общих, родовых свойств явлений жизни.
То же применимо и к социологии. В целях лучшего и детального изучения явлений социальной жизни здесь необходима специализация наук; каждая из специальных дисциплин будет изучать и изучает частный вид явлений человеческого взаимодействия (см. выше). Но все эти виды как частные случаи родового факта человеческого взаимодействия должны иметь и ряд общих свойств. Изучение их требует «генерализирующей» науки об этих родовых свойствах; такой дисциплиной является социология. К числу п частных социальных наук, изучающих п видов социального явления, должна присоединиться n+l-я наука социология.
2. Бытия такой «генерализирующей» науки требует и принцип экономии сил*. Вместо того чтобы каждая частная наука говорила о законах и отношениях, имеющих место не только в пределах изучаемых ею явлений, но и в ряде других видов данного рода, научно экономнее и правильнее будет, если такие законы и отношения будут сразу формулированы в применении ко всем видам явлений, где они имеют место. Ценность положения «сигары в 10 лотов весом притягиваются прямо пропорционально массе и обратно пропорционально квадрату расстояния» равна нулю, хотя это положение и правильно. Совсем иначе обстоит дело с положением «все тела притягиваются прямо пропорционально массе», и т. д. Это положение Ньютона поистине было великим открытием, и прежде всего с точки зрения экономии сил51.
* Имеется в виду «принцип экономии мышления», разработанный Р. Авенариусом, Э. Махом, В. Вундтом. Прим. комментатора.
Множество частных случаев оно свело к общему явлению; частное проявление отношений тяготения, замечавшееся в отдельных случаях, оно сделало родовым свойством материи вообще. И в этом его громадное значение. С точки зрения экономии сил, всякое превращение частного случая в общий факт, видового явления или свойства в родовое раз такое превращение соответствует действительности будет научным выигрышем. В силу этого принципа не только возможна, но и методологически необходима социология, ставящая своей целью изучение родовых свойств явлений взаимодействия. Учение о таких свойствах было бы большим приобретением с точки зрения экономии сил.
3. Существования социологии в этом смысле требуют и сами интересы специальных наук. Нет сомнения, что социология как наука индуктивная неразрывна с частными науками, анализирующими мельчайшие факты социального взаимодействия, и только от них и через них она получает данные для формулировки своих обобщений. В этом смысле частные дисциплины могут быть названы видами специальной социологии. Поэтому ее прогресс зависит от прогресса первых.
Но если верно это, столь же верно и обратное положение, что прогресс специальных наук зависит от прогресса социологии. Duprat прав, говоря: «Социология столь же необходима для прогресса специальных наук, как эти последние для прогресса самой социологии»52. Различные разряды явлений взаимодействия, изучаемые отдельными науками, например явления экономические, религиозные, правовые, эстетические и т. д., в действительной жизни не отделены друг от друга, а неразрывно связаны и влияют одни на другие. «Заработная плата рабочих, например, зависит не только от отношений между спросом и предложением, но и от известных моральных идей. Она падает и подымается в зависимости от наших представлений о минимуме благополучия, которое может тревовать для себя человеческое существо, т. е. в конце концов от наших представлений о человеческой личности». (Связь идей и экономических фактов.) Формы политического устройства связаны и зависят от числа и плотности населения53. Разделение труда определенным образом связано с явлениями солидарности54. Экономическая организация общества зависит часто от форм религиозных верований55. Географические условия определенным образом влияют и на организацию производства, и на строй семьи, и на обычаи народа56, и т. д. Короче, в подлинной действительности все явления взаимодействия людей одни с другими связаны.
Поэтому если экономист ограничился бы только экономическими явлениями, игнорируя и не учитывая явления неэкономические и влияние последних, то вместо законов, формулирующих действительные отношения экономических явлений, он дал бы лишь воображаемые законы, не способные совершенно объяснить подлинные экономические процессы. А раз это так, то ему волей-неволей приходится быть уже не только специалистом-экономистом, но и социологом, координирующим отношения основных форм социальной жизни. То же mutatis mutandis применимо и ко всякой специальности. Так или иначе координирования и установления взаимоотношений между различными классами социальных явлений не избежать любому специалисту. Волей-неволей он здесь вынужден выступать как социолог и как «не специалист».
Мало того, уже само выделение определенной стороны социального бытия, например религиозной, в качестве особого объекта из общего комплекса социальных явлений предполагает наличность общего понятия социальных явлений, их основную классификацию, черты сходства и различия членов этой классификации с выделяемым членом и т. д., и т. д. Без этих предпосылок и без правильного разрешения этих задач немыслимо ни правильное определение изучаемого вида социальных явлений (напр., права, религии, хозяйства и т. д.), ни верное определение взаимоотношений между ним и другими видами явлений общения, ни правильная формулировка основных закономерностей, данных в правовой, экономической, религиозной и других областях исследования. Значит, каждый специалист есть всегда и социолог и не может не быть им. И если социологии бросают упрек в дилетантизме ввиду того, что невозможно-де охватить все стороны общественной жизни, то тот же упрек и с тем же правом можно бросить любому специалисту, ибо и специалист явно или тайно неизбежно должен быть социологом. Различие здесь будет лишь в том, что «специалисту» приходится разрешать все эти общие вопросы «по случаю»; ad hoc, «с кондачка»; социология же как наука, специально занимающаяся этими проблемами, будет разрешать и разрешает их планомерно, систематически. В первом случае при поспешном разрешении больше шансов впасть в ошибку, во втором меньше.
Не этим ли объясняются «неудачи» специальных дисциплин, большинство которых до сих пор еще ищет определения своего объекта? Конечно, социолог не будет решать указанные вопросы одним приемом, независимо от данных специальных наук. Но если успех его работы обусловлен прогрессом последних, то, с другой стороны, как видно из сказанного, и прогресс последних зависит от совершенства социологии. В этом убеждают нас и история социологии, и история специальных наук. Совершенствование последних влекло за собой улучшение социологии, и обратно сам факт обоснования и развития последней вызвал в итоге почти во всех частных науках настоящую революцию. Неоспоримым фактом развития их за последние десятилетия является тенденция «социологизирования» последних. И наука о праве, и наука о хозяйстве, и дисциплины, изучающие явления религиозные, эстетические, психологические, язык, нравы, обычаи, движение народонаселения и т. д., все они за эти десятилетия в большей или меньшей мере «социологизировались», прониклись обще-социологическими принципами и понятиями, соответственным образом перекрасились, короче не избегли влияния этой дисциплины. «Социологизм» специальных наук знамение времени. Этот факт достаточно убедительно говорит о неразрывной связи между первыми и последней, о взаимной обусловленности их совершенствования и взаимной заинтересованности в существовании и развитии каждой.
Вот почему вполне правильно утверждение, что сами интересы специальных наук требуют существования генерализирующей науки в форме социологии. Вот почему Orgaz вполне прав, говоря, что если в наше время в самой социологии под влиянием школы Дюркгейма наблюдается тенденция разработки «специальных» социологии, то эта тенденция не только не исключает, а, напротив, требует развития генерализирующей или общей социологии, унифицирующей явления «философски» (Вормс), «методологически» (школа Дюркгейма), «субстанциально» (органико-реалистическая школа)57.
Вот почему прав и Maupas, настаивающий на методологической ценности социологии. «Исключая специфические области социальной реальности, социология может иметь лишь генеральный характер. Отныне она имеет своим объектом проблемы методологические, общие всем социальным наукам; ее миссия систематизировать результаты, добытые последними. Позже она может ставить и новые проблемы, которые, выходя из пределов специальных наук, позволили бы ей, как физике, дать обобщения, дающие знания о субстанциальной реальности основного социального факта»58.
4. Вообще говоря, положение социологии по отношению к частным дисциплинам то же самое, что и положение общей биологии по отношению к анатомии, физиологии, морфологии, систематике и к другим специальным биологическим отраслям знания59, положение общей части физики к акустике, электрологии, учению о свете и т. д.; положение химии по отношению к химии органической, неорганической и т. п. Поэтому тот, кто вздумал бы говорить, что социологии как единой науки нет и не может быть, а есть только специальные науки, тот должен был бы доказать, что нет физики как общей и единой науки, нет общей биологии, общей химии и т. д.60
Впрочем, такие голоса сейчас перестали звучать: социология уже вышла из того состояния, когда можно было оспаривать ее право на существование. Теперь это существование факт, и право на него у социологии несомненно.
Таково решение вопроса об отношении социологии к частным социальным наукам. Как я уже сказал, на этой позиции в данном вопросе стоит большинство социологов61.
На этом мы можем окончить предварительную характеристику социологии. Выше я кратко ответил на три основных вопроса: 1) какие явления социология изучает, 2) почему эти явления требуют для своего изучения создания специальной дисциплины, 3) каково взаимоотношение социологии и других научных дисциплин, как социальных, так и физико-химических, биологических и психологических.
Более детально и более определенно физиономия социологии выяснится в последующих главах данной работы.
* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. М., Наука, 1993.
В главе «Архитектоника социологии» было указано, что первой частью теоретической социологии является социальная аналитика. Она изучает строение, или состав, социального явления и его основные формы.
Было указано также, что она делится: а) на социальную аналитику простейшего социального явления и б) социальную аналитику сложных социальных явлений. Свой анализ строения социальных явлений начнем с изучения структуры простейшего социального явления. Только изучив последнее, мы можем перейти к изучению строения сложных социальных явлений и процессов. Вся нижеследующая часть будет посвящена изучению строения простейших социальных фактов.
То, что обычно называется общественной жизнью или общественными явлениями, представляет собой комплекс фактов и процессов настолько сложный, что изучить его, не разложив на составные части, совершенно невозможно.
Как подойти к этой бесконечно пестрой и сложнейшей картине? Как ее описать? С какой точки зрения анализировать?
Если бы любой исследователь попытался охватить эту бесконечно разнообразную массу событий, поступков, фактов, явлений и отношений в ее целом, он обречен был бы на полную неудачу. Такая задача без предварительного расчленения и упрощения условий изучения неразрешима.
Вот почему и по существу, и по методологическим требованиям62 всякий исследователь того, что называют «явлениями общественной жизни», должен взять эти явления в их простейшем виде. Он должен найти простейший случай их проявления, упрощенную и маленькую модель их, изучая которую, он получил бы возможность смотреть на все более сложные факты как на комбинацию этих простейших случаев или как на усложненный до бесконечности образец этой модели. Социолог в этом случае должен воспользоваться опытом других наук: химии и биологии. Подобно химику, разложившему весь пестрый мир неорганической природы на атомы, подобно биологу, изучающему явления жизни на клетке, социолог должен найти своего рода «социальную клетку», исследуя которую, он тем самым получил бы знание основных свойств общественных явлений; мало того подобно химику, объясняющему все сложные предметы и явления неорганического мира комбинацией атомов и их соединений молекул, подобно биологу, сумевшему разложить все организмы на их составные части клетки и рассматривающему первые как комбинацию вторых, подобно им, простейшее явление, выделяемое социологом, должно быть таково, чтобы оно давало возможность смотреть на все так называемые общественные явления как на ту или иную комбинацию этих простейших явлений.
Спрашивается, какое же явление в мире человеческих отношений может быть таким простейшим фактом? Какое явление может служить упрощенной и маленькой моделью громадного и сложного механизма общественных явлений?
Сторонники органической школы когда-то считали «социальной клеткой» или простейшим социальным явлением человеческий индивид. Теперь едва ли есть надобность подробно критиковать их. Они слишком увлеклись аналогиями и не заметили, что индивид как индивид никоим образом не может считаться микрокосмом социального макрокосма. Не может потому, что из индивида можно получить только индивида и нельзя получить ни того, что называется «обществом», ни того, что носит название «общественных явлений». Робинзон, живущий на уединенном острове, ни сам по себе, ни своими действиями не составит ни того, ни другого. Далее индивид как индивид не дает никакого основания для существования особой науки социологии. Как физическая масса он изучается физико-химическими науками, как организм биологией, как обладающее сознанием или психикой существо психологией. Социологии с индивидом делать нечего, и потому она была бы излишней. Индивид не может быть искомой моделью того, что носит название общественных явлений63.
Для последних требуется не один, а много индивидов, по меньшей мере, два. Если один Робинзон не может составить «общества», то Робинзон с Пятницей такое «общество» составить могут. По крайней мере, соединение двух лиц в обиходе часто называется «обществом». Их взаимоотношения могут составить «общественные отношения», их акции и реакции «общественные процессы».
Но понятие двух или множества индивидов еще недостаточно для того, чтобы быть «моделью» общественных явлений. Мы можем иметь множество индивидов, но если эти индивиды будут изолированы друг от друга, подобно сардинам, закупоренным в разные коробки, то этот случай сведется к первому: мы будем иметь ряд изолированных индивидов, т. е. в каждом данном случае опять-таки одного индивида.
Чтобы два или большее число индивидов могли составить «общество», могли дать «общественные явления», необходимо, чтобы они взаимодействовали друг с другом, обменивались взаимно акциями и реакциями. Только в этом случае они составят общественное явление; только в этом случае их взаимоотношения дадут общественные процессы, только в этом случае они создадут их взаимодействия, не изучаемые другими дисциплинами. «Social are all phenomena which we cannot explain without bringing in the action of one human being on another»*, правильно говорит Ross64.
* Социальными следует считать все те явления, которые нельзя объяснить, не принимая во внимание воздействия, оказываемого одним человеческим существом на другое (англ.) Прим. комментатора.
Следовательно, моделью социальной группы может быть только два или больше число индивидов, находящихся между собой во взаимодействии. Моделью социальных процессов могут быть только процессы взаимодействия между индивидами; моделью общественных явлений могут быть только явления взаимодействия людей65.
Вот почему более правильно по сравнению с органицистами поступает школа Ле-Плэ, признающая такой моделью семью, а не индивида. «Семья, говорит крупнейший представитель этой школы Демолен, представляет наиболее простую, наиболее элементарную социальную группу, ниже которой социальная жизнь не существует, не может быть продолжаема и передаваема»66.
В семье, как в модели социальной группы, дано два или большее число индивидов и взаимодействие между ними. В этом смысле она удовлетворяет выставленным требованиям.
Такой подход к изучению социальных явлений, ценный во многих отношениях, не может быть, однако, принят целиком. Семья может служить моделью ряда социальных отношений, но не всех: мы знаем, что ряд социальных групп, даже большинство последних, образуется не на семейных началах и к семье никакого отношения не имеет. Собрание друзей, собрание верующих, политическая партия, члены научного общества и множество других ассоциаций являются ассоциациями внесемейными.
Поэтому нельзя семью брать в качестве образца всех социальных групп, взаимодействие между членами семьи в качестве модели всякого общественного взаимодействия. Семья представляет лишь частный вид родового явления группы взаимодействующих индивидов.
Вся общественная жизнь и все социальные процессы могут быть разложены на явления и процессы взаимодействия двух или большего числа индивидов; и наоборот, комбинируя различные процессы взаимодействия, мы можем получить любой, сложнейший из сложнейших общественный процесс, любое социальное событие, начиная от увлечения танго и футуризмом и кончая мировой войной и революциями. К чему, как не к явлениям взаимодействия, в конечном счете, сводится вся общественная жизнь? Процессы взаимодействия индивидуальные и массовые, длительные и мгновенные, односторонние и двусторонние, солидарные и антагонистические и т. д. являются теми нитями, из совокупности которых создается ткань человеческой истории. Из совокупности взаимодействующих индивидов можно составить любую социальную группу, любое «общество», начиная с трамвайной публики и кончая такими коллективами, как государство, «Интернационал», католическая церковь и «Лига народов»*.
* Правильно: «Лига наций» международная организация, выполнявшая в 1919-1939 гг. приблизительно ту же роль, что и современная ООН. СССР стал членом Лиги Наций в 1934 г., в 1939 г. исключен в связи с началом советско-Финляндской войны Прим. комментатора.
Из комбинации процессов взаимодействия можно соткать любое общественное явление, начиная с галдежа толпы, собранной на улице скандалом, и кончая систематической планомерной борьбой мирового пролетариата с мировым «капиталом». На отношения взаимодействия распадаются все социальные отношения, начиная с отношений производственных и экономических и кончая отношениями эстетическими, религиозными, правовыми и научными.
Короче говоря взаимодействие двух или большего числа индивидов есть родовое понятие социальных явлений; оно может служить моделью последних. Изучая строение этой модели, мы можем познать и строение всех общественных явлений. Разложив взаимодействие на составные части, мы разложим тем самым на части самые сложные социальные явления.
Ограничимся этими замечаниями и перейдем к анализу явлений взаимодействия. Изучив эту «модель» социальных явлений, мы получим достаточный материал для подтверждения высказанных положений.
Для того чтобы явление взаимодействия людей в указанном выше значении было возможно, необходимы три основных условия: 1) наличность двух или большего числа индивидов, обусловливающих переживания и поведение друг друга; 2) наличность актов, посредством которых они обусловливают взаимные переживания и поступки; 3) наличность проводников, передающих действие или раздражение актов от одного индивида к другому.
Вне этих условий явление взаимодействия не может существовать: 1) без индивидов некому взаимодействовать; 2) если бы эти индивиды не совершали актов, то непонятно было бы, как и чем они могут «раздражать», обусловливать поведение и переживания других лиц; не было бы раздражителей; 3) если бы не было проводников, то, как увидим ниже, акты-раздражители одного индивида не могли бы передаваться и раздражать других индивидов.
Эти необходимые условия или составные части явления взаимодействия назовем его элементами.
Соединение их, составляющее явление взаимодействия, образует в своей совокупности своеобразное единство, или особую систему (см. ниже) как реальность sui generis.
Остановимся на каждом из этих элементов.
Что касается индивидов, то их анатомическое строение и физиологические свойства дают нам анатомия и физиология. Их психическую жизнь пытается раскрыть нам психология. Повторять здесь данные этих наук нет надобности.
Для нас здесь важно отметить лишь следующие свойства: а) как всякое живое существо человек обладает способностью реагировать на раздражения, испытываемые его организмом; б) как высший организм он владеет совершеннейшей нервной системой.
Элементарные функции этой системы состоят: 1) в восприятии раздражении, идущих извне (соответствующие органы нервной системы называются рецепторами или воспринимателями); 2) в проведении их до центрального нервного органа (соответствующие части нервной системы называются проводниками или кондукторами); 3) в выполнении эффекта двигательной реакции, вызываемой раздражением, идущим от центрального органа к рабочим органам (соответствующие части нервной системы называются эффекторами).
Что касается функций высшей нервной системы, то эти функции состоят в анализаторской деятельности в анализе и разложении раздражений, воздействующих на организм, и в замыкательной (в контак-торской) деятельности, устанавливающей связь организма с разложенными или проанализированными раздражителями внешнего мира61.
Обладание таким чудесным рецептивно-кондукторски-эффективным аппаратом дает возможность человеку весьма совершенным образом приспособляться к среде. Рецептивные и анализаторские органы нервной системы служат идеальнейшими органами для того чтобы: 1) отмечать всякое раздражение, действующее на организм; 2) разлагать комплексы раздражений на элементы и устанавливать различия последних, иначе точно познавать, какие раздражители действуют на нас. Эффекторы и замыкательные органы, получив проанализированное раздражение через кондукторские органы, дают возможность организму определенным образом реагировать на эти раздражения и в той или иной форме устанавливать связь между ними и организмом. То удаляя весь организм от вредных раздражителей, то приближая его к полезным, то вызывая ряд движений отдельных частей организма, они позволяют последнему сохранять необходимое для жизни равновесие и «непрерывно поддерживать приспособление внутренних отношений к внешним», в чем, по мнению Спенсера, и состоит сущность жизни68.
В этом отношении нервная система является прекрасным аппаратом для приспособления организма к среде.
Эта роль нервной системы станет еще более ясной, если принять во внимание наличность в ней особых органов для восприятия раздражении на расстоянии, так называемых Distance-Receptors, реагирующих на раздражение объектов, находящихся на расстоянии.
К числу таких Distance-Receptors принадлежат органы зрения, слуха и обоняния. Они являются органами для восприятия раздражений от объектов отдаленных, входящих в соприкосновение с рецепторами не непосредственно, а лишь путем эманации особых сил (колебания эфира, действующие на зрительные органы, колебания воздушных волн, влияющие на органы слуха, и т. д.). Distance-Receptors дают таким образом возможность организму приспосабливаться путем надлежащих реакций к объектам отдаленным69.
Из других свойств нервной системы отметим следующие: 1) случаи, «где раздражение, действуя на нервную систему извне, дает непосредственно за этим сознательное ощущение и уже затем ведет окончательно к какому-либо движению»; 2) зависимость ощущений от природы раздражителей. В одних случаях одни «ощущения не зависят от природы произведшего их раздражителя, а другие происходят, наоборот, только при известной форме раздражения». Например, выведение мочи и кала можно вызвать любым раздражителем: электричеством, механическим насилием и т. д.; напротив, сладострастные ощущения вызываются только легким механическим раздражением половых органов. К последнему типу близка деятельность органов чувств зрительного, осязательного, вкусового, слухового и обонятельного аппаратов.
В этих случаях раздражители действуют на определенные места чувствующих поверхностей тела. «Органы чувств возбуждаются нормально не теми деятелями, которые носят название общих нервных раздражителей, а совершенно особыми влияниями, вовсе неспособными возбуждать общие нервные стволы; зрительный аппарат возбуждается светом, слуховой звуком, осязательный легким механическим потрясением»70.
Весь организм человека, каждый кусочек его кожи благодаря нервной системе представляет, таким образом, чувствительный аппарат, бесконечно более чувствительный, чем любая фотографическая пластинка.
Организм отмечает всякое мельчайшее раздражение, идущее от окружающей его среды, и обладает способностью путем надлежащих реакций и движений отвечать на эти раздражения, приспосабливать себя к этой среде согласно требованиям сохранения жизни.
Как вполне правильно отмечает академик И. П. Павлов, «деятельности (высших отделов центральной нервной системы) устанавливают более подробные и более утонченные соотношения животного организма с окружающим миром, иначе говоря, более совершенное уравновешивание системы веществ и сил, составляющих животный организм, с веществом и силами окружающей природы»71.
Из сказанного следует, что человек обладает прекраснейшими аппаратами для восприятия раздражений, для их анализа и для реагирования на них в форме тех или иных движений (рефлексов безусловных и условных, инстинктивных действий, «разумных или сознательных» актов и т. д.) как отдельных органов, так и всего организма. В последнем случае организм человека может быть сравнен с машиной, которая носит в себе прекрасный двигательный аппарат; с этой точки зрения, организм человека может быть назван автомотором (самодвигателем).
Таковы те характерные физиологические свойства человека, которые важно было напомнить читателю.
Что касается его психических свойств, то здесь ограничимся напоминанием самых общих черт человеческой психики: 1) наличности у человека психических переживаний; 2) в их подразделении современной психологией на три основных элемента: а) познавательные элементы: ощущения, восприятия, представления и понятия; б) чувственно-эмоциональные элементы, данные в переживаниях боли и удовольствия; в) волевые элементы. Ряд психологов отступает от этого тройного деления и дает иную классификацию, но для нас в конце концов этот вопрос не имеет большого значения. Точно так же в данном случае неважными для нас являются споры о том, какой из этих элементов имеет первенствующее, или главное, значение: идеи ли, чувства ли или волевые элементы; 3) заслуживает упоминания тот факт, что ряд раздражении, воспринимаемых рецептивными органами нервной системы, сопровождается психическими переживаниями, входит в «поле сознания» и влечет за собой «сознательную реакцию»72
Человеческие индивиды, обладая рядом общих свойств, в то же время не тождественны друг с другом по видовым качествам. Они различаются один от другого и физически, и психически, и социально.
Такими различиями являются рост, цвет кожи и волос, внешний вид индивида, походка, мимика и т. д. Дальнейшие различия их обусловлены делением индивидов по полу, возрасту, ряду других биологических свойств. Отличаются индивиды друг от друга и по психическим свойствам: манере чувствовать, мыслить, верить и по характеру верований, знаний, вкусов, симпатий, т. е. по совокупности признаков, обозначаемых словами «характер», «темперамент», «психический уклад» и т. д.
Не сходны они и по социальному положению, например по принадлежности к той или иной группе, касте, сословию, государству и т. д. Такие различия относительны.
В одних случаях ряд индивидов отличается друг от друга в меньшей степени, в других в большей. Причем, отличаясь друг от друга физически (например, по росту или полу), они могут быть сходными по социально-психическому багажу: по манере мыслить, чувствовать, по социальному положению, мировоззрению и т. д. В других случаях может быть наоборот. Отличаясь «по психическому укладу» (например, холерик и флегматик), они могут быть сходными по вкусам, верованиям, убеждениям и т. д. И наоборот. В третьих случаях различие может быть более полное (например, готтентот и европейская культурная дама).
Отсюда следует, что по степени сходства и по характеру этого сходства можно соединять индивиды в различные группы: однородные и разнородные; однородные, например по полу, возрасту, религии, языку, одежде, социальному положению и т. д., или разнородные по целому ряду признаков физических, психических и социальных.
Самые разнородные индивиды могут быть сходными в том или ином отношении: «Индивиды, принадлежащие к низшим классам юга Италии, могут быть сходными с неграми и краснокожими в отношении предрассудков, морального поведения» и т. д.73 И обратно, самые сходные индивиды могут различаться по ряду признаков. Отсюда легко видеть всю сложность возможной группировки индивидов: она не покрывается ни политической, ни географической, ни классовой группировкой. Она бесконечно сложнее.
Этот полиморфизм, или физическое, психическое и социальное несходство индивидов, важно отметить: он обусловливает собою ряд свойств взаимодействия и играет громадную роль в явлениях социальной группировки.
Из других свойств индивидов отметим наличность потребностей, данных вместе с организмом. Эти потребности неодинаковы у отдельных лиц и исторически изменчивы, но вместе с тем есть ряд потребностей, которые в той или иной мере присущи всем человеческим индивидам.
Классификацией человеческих потребностей занимались многие социологи и представители отдельных социальных наук. Мы не будем здесь приводить историю этого вопроса. Ограничимся двумя-тремя примерами. Так, професор Fairbanks делит все потребности человека на семь основных классов, дающих основание для семи главных видов социальной деятельности. Таковы: 1) потребность в пище и в защите против холода и воды, дающая основание для экономической деятельности; 2) потребности, вызываемые удовлетворением ряда эмоций эгоистических и альтруистических (зависть, ревность, соперничество, симпатии и т. д.), дающие основание для социальной деятельности; 3) потребность в защите себя от сотоварищей-людей, дающая основание для политической деятельности; таковы основные виды потребностей. Далее идут «производные желания»: 4) эстетическая потребность, 5) интеллектуальная, 6) моральная, 7) религиозная74.
Близкую классификацию потребностей дает де Грееф, делящий потребности, а соответственно, и социальные явления, на семь основных видов:"!) экономические, 2) воспроизводительно-семейные, 3) артистические, 4) религиозные, 5) моральные, 6) юридические, 7) политические75.
Л. Уорд, признавая потребности и желания социальными силами, главными из потребностей считает голод и любовь76. В другом месте он дает несколько иную классификацию социальных сил, основанных на потребностях. Главными «потребностями-силами» он считает: 1) стремление к удовольствию, 2) избегание страдания, 3) половые и любовные желания, 4) родительские и родственные привязанности. Далее идут «несущественные» «силы-потребности»: 5) эстетическая, 6) эмоционально-моральная и 7) интеллектуальная77. П. Л. Лавров различает потребности питания, полового совокупления, ухода за детьми, безопасности, потребность общения и наслаждения возбуждением нервов78.
Немало потребностями в форме инстинктов занимались психологи и биологи.
Одни из них, следуя Дарвину, признают у человека небольшое число инстинктов, а сообразно с этим и небольшое число основных биологических потребностей, к которым присоединяются потребности социально-психического порядка. Так, В. Вагнер все основные инстинкты (а следовательно, и биологические потребности человека) сводит к трем главным инстинктам: 1) питания, 2) размножения, 3) самосохранения79.
Другие, подобно Джемсу, дают чрезвычайно дробную характеристику инстинктов, а сообразно с этим и основных биологических потребностей. К этому же направлению принадлежат и такие социологи, как Эллвуд и Макдауголл. Первый различает следующие инстинкты (и потребности): питания, воспроизведения, самозащиты, стадности или социабельности, подражания, приобретения, господства и подчинения, строительства (жилищ) и игры (эстетика)80.
До известной степени сходную (но более дробную) классификацию инстинктов и соответствующих потребностей дает Макдауголл. Он выделяет инстинкты (и потребности) бегства, отталкивания, любопытства, драчливости, покорности и самовыставления, родительский, размножения, стадный, приобретения, строительства; плюс врожденные склонности: симпатия, внушение и подражание, потребность игры и соревнования; на этой почве, по его мнению, развиваются потребности высшего порядка (эстетические, нравственные, религиозные и интеллектуальные)81.
Отметим далее ряд социологов, из которых одни дают чрезвычайно краткую и простую классификацию потребностей, другие весьма сложную. В русской социологической литературе примером первой может служить классификация К. М. Тахтарева. Человеческие потребности, говорит он, «могут быть легко сгруппированы в несколько основных видов потребностей: экономических, брачных и психических (нравственных, умственных и эстетических)»82.
Примером весьма сложной классификации потребностей (и то не всех), данных под техническим именем residui (часто заменяемым терминами sentimenti чувства, bisogno потребность, иногда термином istinti), может служить классификация Парето.
Разделяя residui на шесть основных классов: 1) инстинкт или потребность комбинации (Istinto delle combinazioni), 2) потребность сохранения скомбинированных агрегатов (Persistenza degli aggregati), 3) потребность проявления внешними актами чувств (Bisogno di manifestare con atti esterni i aentimenti), 4) потребности, связанные с жизнью в обществе (Residui in relazione colla socialitd), 5) потребность сохранения целостности индивида и его взаимоотношений (Integrita dell' individuo e delle sue dipendenze), 6) половая потребность (Residue sessuale), Парето каждый класс делит на ряд подразделений, дающих в итоге 52 группы, распадающиеся, в свою очередь, на ряд подгрупп83. Среднюю позицию между ними занимают Штукенберг и Росс. Росс различает желания: 1) голода и жажды, 2) удовольствия, 3) эготические (требования «я»), 4) аффективные (любовь, симпатия и т. д.), 5) воспроизводительные, 6) религиозные, 7) этические, 8) эстетические, 9) интеллектуальные84.
Не приводя других примеров из этого беглого обзора, видно, какая разноголосица царит в вопросах классификации человеческих потребностей. Но из него же видно и другое: разноречия касаются не столько самого существа дела (почти все в конце концов то более, то менее подробно дают под разными именами одни и те же потребности), сколько способа классификации и внешнего расположения основных потребностей.
Не вдаваясь в критику изложенных классификаций, не претендуя на исключительность своей классификации, равным образом не ставя сейчас задачей детальный анализ природы каждой из потребностей, я позволю себе дать нижеследующий список основных потребностей человека. Всякое существо, следовательно, и человек, пока оно живет и пока живет его род, должно удовлетворять потребности, необходимые для продолжения жизни. Отсюда вывод: человеку как организму прежде всего свойственны все основные биологические потребности, без удовлетворения коих организм жить не может. К таковым относятся: 1) потребность удовлетворения голода и жажды; 2) потребность половая (размножения), необходимая для сохранения рода; 3) потребность самозащиты от сил и влияний, угрожающих жизни, каковы бы последние ни были (самозащита от космических влияний температуры, смертельного воздуха, ветра, дождя, испарений, механических опасностей, например, падения в пропасть, утопления, ожога и т. д.; самозащита от биологических опасностей нападения зверей, болезней, гнилой пищи и т. д.; самозащита от социальных опасностей от сочеловеков, от вредных для жизни и здоровья социальных условий); 4) потребность групповой самозащиты (защита и покровительство «своих», «близких» членов семьи, детей, друзей, членов племени, рода, тотема и т. д.; объем и характер этих «близких» колеблется и изменчив у различных индивидов); 5) потреностъ движения. Едва ли есть надобность доказывать свойственность этой потребности человеку. Она в виде «способности реагировать на раздражения составляет основное свойство всякой живой протоплазмы»85. Движение характерная черта животных организмов. Тем более важной и существенной является эта потребность у человека86. Не встречая обычно препятствий к ее удовлетворению, мы не замечаем ее важности. Между тем хотя бы кратковременное неудовлетворение этой потребности влечет за собой ряд мучительнейших состояний и действует на организм вредно, почти убийственно. Состояние человека, связанного по рукам и ногам, было одним из приемов пытки и такое название заслуживает по справедливости. Мы чувствительны не только к лишению нас способности движений, но к малейшему ограничению свободы передвижения; мучительность заключения человека в камеру тюрьмы с ограниченным пространством, протесты и борьба против застав, шлагбаумов, против запретов въезда и выезда, паспортной системы и т. п. как нельзя лучше доказывают правильность сказанного; 6) остальные физиологические потребности: дыхания, обмена веществ, сна, отдыха, разряжения избыточной энергии (игра) и т. д.87
Человек, однако, не только организм, но еще организм, обладающий сознанием, психикой. Мало того, он существо, живущее в среде подобных себе существ. Эти обстоятельства на почве основных биологических потребностей породили ряд добавочных потребностей социально-психического порядка. В конкретной форме последние бесчисленны.
Основными из них мы можем считать следующие.
7) Потребность общения с себе подобными. В той или иной форме эта потребность есть у всех людей. Правда, она не одинакова у различных индивидов.
Одних мы называем «медведями-нелюдимами», другие прямо говорят: «одиночество для меня невыносимо». Есть и такие, которые утверждают, что «люди им надоели». Однако можно смело говорить, что за исключением, может быть, чрезвычайно редких единиц (да и то вопрос существуют ли они), потребность общения с другими людьми или прямо, или косвенно (путем писем, чтения книг, газет и т. д.) присуща всем людям. Одни одинаково общительны и болтливы со всеми, другие ведут светскую жизнь, третьи ограничиваются обществом избранных друзей и семьи, четвертые обществом любимых авторов живых и мертвых, с которыми они общаются путем книг, пятые обществом собутыльников и т. д.; одних она гонит на улицу, в кабачок, других в театр, в кино, третьих на лекцию, четвертых «побеседовать с друзьями», пятых в толпу, шестых на бал, седьмых в церковь; короче формы удовлетворения ее могут быть различными, но в том или ином виде она присуща всем людям.
Что это так, доказывается множеством фактов. Во-первых, тем, что люди жили и живут в обществе себе подобных и что изолированный человек несамодостаточен, а потому без общения с другими существовать не может. Людей, живущих изолированно от подобных себе, мы, за весьма редкими исключениями, не знаем88. Если эти редкие исключения и есть, то изолированность здесь была не добровольная, а принудительная.
Во-вторых, тем, что на самых первых ступенях жизни человечества люди, помимо обычного общества, периодически собираются в более обширные соединения и устраивают празднества («ко-роборри» австралийцев)89.
В-третьих, тем, что изоляция (даже относительная) мучительна и гибельно действует на человека. Доказательством этому служит общепризнанная мучительность одиночного заключения. Хотя здесь изоляция относительна (ибо обычно человек путем свиданий, писем, прогулок, перестукиваний, чтения книг и т. д. общается с другими), но, несмотря на это, одиночное заключение является одним из самых тяжелых наказаний, вызывает застой и деградацию психической жизни, подтачивает здоровье, ведет к преждевременной старости и смерти90.
В-четвертых, потребность в общении подтверждается и исследованием причин самоубийства. Дюркгейм показал, что основной причиной самоубийств является ослабление социальной связи, т. е. рост одиночества и изолированности человека от сочеловеков91.
Помимо этих фактов данность этой потребности свидетельствуется известной всем по опыту «тягой к людям», желанием поделиться своими переживаниями с другими и т. д.92
Сказанного достаточно, чтобы признать наличность данной потребности. Она столь же реальна, как и все перечисленные. Под общей формой потребности общения с сочеловеками может быть чрезвычайно пестрое конкретное содержание: обмен идеями, чувствами-эмоциями, волнениями всякого рода, как сходными, так и несходными, как благожелательными, так и враждебными.
Рядом с этой потребностью следует отметить другие потребности социально-психического порядка, вытекающие из наличности высокоразвитого сознания у человека. Если остановиться на обычном делении элементов психики на: 1) познавательные, 2) чувственно-эмоциональные, 3) волевые, то социально-психические потребности можно свести к: 1) интеллектуальным, 2) чувственно-эмоциональным и 3) волевым.
8) Потребности интеллектуальной деятельности. Нет ни одного человека, которому эта потребность не была бы свойственна в той или иной форме. Вместе с организмом человека даны ощущения, восприятия, представления и их комбинации, т. е. различные формы интеллектуальной деятельности. Эти явления имманентно присущи человеку. Как человек, пока живет, не может не есть, не пить, не двигаться, так он не может не ощущать, не воспринимать, не иметь представлений. Познавательная деятельность в простейших формах различения и элементарного синтеза появляется уже в мире животных. Тем более она присуща человеку. Она от него неотъемлема. Конечно, степень и формы интеллектуальных потребностей различны у разных индивидов. Но в той или иной форме они имманентно присущи всем представителям homo sapiens. Раз у него имеется развитая нервная система тем самым дана и интеллектуально-познавательная деятельность; ибо мы видели, что основной функцией нервной системы является анализаторская функция, т. е. различение и дифференциация раздражений среды. А психология указывает, что различение (discernement) представляет простейшую форму познавательной деятельности. Точно так же вместе с развитой нервной системой дана и синтетическая или комбинирующая деятельность. «Ученый в своей лаборатории синтезирует и комбинирует воспринимаемые явления согласно определенным нормам, правилам, гипотезам. Невежда также синтезирует и комбинирует, хотя бы и фантастическим, детским, абсурдным образом... Имеется инстинкт (неточное выражение. 77. С), который толкает людей к такой комбинационно-синтетическои деятельности, правильно утверждает Парето. Часто соединяют (и устанавливают связи, хотя бы и фантастические. П. С.) вещи сходные, иногда противоположные, временами комбинируют исключительные явления с редкими вещами» и т. д.93
«Люди имеют определеннейшую склонность давать логическое обоснование их актам... У них имеется синтетическая тенденция, незаменимая для практических потребностей. Прежде всего люди хотят мыслить, а плохо или хорошо они мыслят, это уже другой вопрос», не менее справедливо говорит тот же автор94. На почве удовлетворения этой потребности выросла не только наука, но и все абсурдные обобщения, абстракции, олицетворения, персонификации и понятия вроде добра, справедливости, солидарности и т. д. «Такие или сходные комплексы, родившиеся из потребности мыслить и комбинировать, потом могут приобрести независимое существование и в известных случаях быть персонифицированными»95. Не только факт существования науки, но еще в большей степени факт существования ошибочных абсурдных теорий, представлений, понятий, суеверных и наивных объяснений, нелепых умственных комбинаций, фантастичных интеллектуальных образований, короче все те анимистические, фетишистские, тотемические и нелепейшие теории, которые создавало и создает человечество начиная с самых первобытных людей и кончая «дикарями современной культуры», теории, которыми люди объясняли и объясняют окружающие их явления, все эти «суеверные обломки старых истин», которыми полна история человечества и которые мы находим всюду, где находим человека, все это служит непререкаемым и красноречивейшим доказательством наличности у человека интеллектуальной потребности. Если бы ее не было, то не могли бы возникнуть и эти уродливые детища мысли. Иными словами, человеку свойственен в такой же степени интеллектуальный голод, в какой ему присущ голод физиологический. Один удовлетворяет его фантастическими теориями анимизма, другой теориями Ньютона и Дарвина, один для его удовлетворения создает теорию «семи Дней творения», другой теорию, подобную канто-лапласовской теории или доктрине «Основных начал» Спенсера.
Еще бесспорнее станет эта потребность, если мы учтем роль знания как лучшего орудия в борьбе за существование. Уоллес и Бергсон правы, говоря, что в силу этой потребности для человека стала излишней необходимость изменения тела для приспособления к среде: его место заняли изменения мозга и тех орудий и инструментов, которые созданы человеческим знанием^6.
Этой потребностью вызвано к жизни бесчисленное множество представлений и теорий, истинных и ложных, относящихся к явлениям и неорганического, и органического, и социально-психического мира. И научные дисциплины, и религиозные представления и концепции, и теории о душе, праве, справедливости, жизни и смерти, красоте и добре короче, все суждения «А есть В» и «А не есть В», из комплекса которых составляются системы, мировоззрения, дисциплины; суждения, начиная с «паук имеет четыре ноги» или «дьявол покупает человеческую душу» и кончая комплексом их, составляющим науки физику, химию, биологию, психологию, социологию, гносеологию и т. д., или таким сочетанием их, как мировоззрение Вед, буддизма, анимизма и т. д., всё это плоды, родившиеся на почве удовлетворения данной потребности, все это детища последней...
Короче, потребность в интеллектуальной или умственной деятельности столь же реальна, как и потребность в питании. Другое дело, столь ли важна она, как последняя. Но этим вопросом мы сейчас не занимаемся.
9) Потребность в чувственно-эмоциональных переживаниях. Под ней я понимаю потребность человека, опять-таки имманентно присущую его организму, данную вместе с последним, переживать ряд чисто аффективных состояний чувств, эмоций, носящих название радости, страха, горя, нежности, любви, симпатии, обожания, отвращения, удивления и т. д., сопровождающихся или удовольствием, или страданием (положительные и отрицательные чувственные тоны), потребность, отличную от интеллектуальной и не совпадающую с последней97.
Так же, как человек не может не мыслить, так же он не может не чувствовать. Больше того, человек хочет мыслить и хочет чувствовать, часто он ищет чувственных переживаний... Реальна ли эта потребность? Вместо ответа процитирую Ланге: «Эмоции, говорит он, не только играют роль важнейших факторов в жизни отдельной личности, но они вообще самые могущественные из известных нам прирожденных сил. Каждая страница в истории как целых народов, так и отдельных лиц доказывает их непреодолимую власть. Бури страстей погубили больше человеческих жизней, опустошили больше стран, чем ураганы, их поток разрушил больше городов, чем наводнения»98. В той или иной форме эта потребность есть у всех людей. Не идеи, не голод и не остальные перечисленные потребности влекли и влекут людей на зрелища: первобытные пляски, игрища («короборри»), в цирк гладиаторов, на мистерию, на бой быков, в современный цирк, в театр, в оперу, на концерт, в кинематограф, на поэтические вечера, на скандал, к месту казни и т. д. Что как не потребность «в сильных ощущениях» (неточное выражение) заставляла и заставляет людей плясать (танцы, балет, игрища, религиозные пляски, балы и т. д.), возбуждать себя употреблением гашиша, опиума, вина, водки, табака и других опьяняющих и одуряющих веществ", столь же древних, как и само человечество? «Хлеба и зрелищ» таков вечный красноречивый свидетель данности этой потребности у человека. Если лозунг «хлеба» относится к биологической потребности питания, то лозунг «зрелищ» говорит о потребности в аффективных переживаниях100. Отнимите эту потребность у человека, и вы сделаете непонятным существование множества явлений, начиная с игры и кончая всем искусством: поэзией, живописью, музыкой, балетом и т. д. «Дориан Грей» Уайльда только сконцентрированный художественный образ человека, сделавшего «целью жизни» служение и удовлетворение потребности в чувственно-эмоциональных переживаниях. Все люди в большей или меньшей степени Дорианы, различны только формы и степени «прожигания жизни». Эта потребность дает себя знать всюду: обычай употребления музыки на парадах, в наступлении, на похоронах и свадьбах, такие явления, как сервировка стола (цветы, художественность сервировки), явления комфорта, роскоши («пышные» платья, «красивая обстановка» комнаты, все, «что ласкает взор», и т. д.), все это вызвано и появилось на почве удовлетворения этой потребности. Она, как воздух, всюду проявляет себя, но как воздух, мы ее не замечаем... Если бы ее не было, то насколько упростилась бы наша жизнь. Удовлетворение голода не требует ни цветов, ни белоснежных салфеток, ни красиво убранного стола; все эти «аксессуары» вызваны к жизни «эстетикой», т. е. чувственно-эмоциональными потребностями. Ими же вызваны к жизни и почти все явления искусства, начиная с примитивных рисунков, фантастических сказок и первобытной песни и кончая Шекспиром, Диккенсом, Бетховеном и Рембрандтом. Она гонит одних в кабак, других на митинг, третьих на бал, четвертых в цирк, пятых в театр, шестых в толпу, седьмых в церковь, восьмых заставляет подзадоривать людей подраться, девятых к опасным приключениям, десятых на выставку и т. д. Всюду, где люди «любуются» чем-нибудь, всюду, где они говорят «о красивых переживаниях», всюду, где действуют «страсти и аффекты», там вы найдете эту потребность. Она неизбывна для человека и соприсуща его природе. Борьба за «жизненные блага» в значительной степени является борьбой за возможность чувственно-эмоциональных переживаний, за возможность их удовлетворения.
Такова беглая характеристика этой потребности.
10) Потребность в волевой деятельности. Наряду с указанными потребностями человека имеется потребность в волевой деятельности; она состоит в постановке и в достижении осознанной, намеренно поставленной цели101.
Ставить цели, ближайшим образом связанные с нашим «я», и стремиться к их осуществлению свойство, имманентно присущее человеку. Если прав был Декарт, говоря: «Cogito, ergo sum» (я мыслю, следовательно, существую), то не менее правильным будет сказать: «Volo, ergo sum» (хочу, следовательно, существую). Сознательное «хочу» дано вместе с человеком и от него неотъемлемо! Опять-таки характер целей и волевых стремлений различен у разных людей. Но в той или иной форме они присущи всякому человеку (кроме разве идиотов и психически дефективных людей). Если история человечества есть в значительной степени результат эмоций и чувств, то известная доля исторических событий может и должна быть объясняема как результат воления и волевых действий. Если в прошлом роль последних была сравнительно незначительна, то по мере поступательного хода истории значение и роль волевой деятельности растут. Спрашивается, что же служит доказательством наличности такой потребности у человека? Ответ гласит: постановка людьми осознанных целей, воспринимаемых ими в качестве целей, тесно связанных с интимнейшими сторонами их «я» и потому важных и ценных для того, кто их ставит, с одной стороны. С другой борьба людей с теми, кто препятствует достижению таких целей, или, когда они достигнуты, борьба с теми, кто мешает их дальнейшему выполнению, кто угрожает или препятствует осуществлению соответствующих волевых актов.
В той или иной форме такие осознанные воления, несводимые к желаниям, вызываемым другими потребностями, были и остаются свойственными человеку. Таково воление, связанное с целью поддержания достоинства собственного «я», «чести», «доброго имени»102, таково воление «власти» над другими, воление «славы», воление «превосходства над другими», «популярности, авторитета», «одобрения, уважения»; к этой же категории фактов относятся, далее, воление «справедливости», «добра», «нравственности», «подвига», «жертвы», «долга» и т. д. Все эти воления отличны прежде всего от стремлений, вызываемых чисто биологическими потребностями: воление «славы» или «поддержания доброго имени» не есть ни потребность удовлетворения голода, ни инстинкта размножения, ни самозащиты (в биологическом смысле), ни движения, ни других биологических импульсов. Отличается оно и от потребности удовлетворения интеллектуальных запросов и чувственно-эмоциональных (пассивных) переживаний... Возникнув на почве биологических потребностей, эти воления выросли в своеобразный вид потребностей, отличающихся от всех их. Поэтому приходится их выделять в самостоятельную группу103.
В той или иной форме эти потребности свойственны большинству людей... Например, защита «чести», «доброго имени» или волевая потребность «одобрения» другими проявляется в течение всей истории... Месть за оскорбление чести в первобытных группах, поединки и турниры рыцарей средневековья, борьба из-за «местничества» в нашей истории, современные дуэли и суды чести все это ряд фактов, вызванных к жизни этой потребностью... Желание побороть в схватке противника, победить в турнире соперника, «прославить свое имя» физической силой, ловкостью, хитростью, художественным даром, научным трактатом, артистической игрой, красотой движений или лица, пышным костюмом, выделиться перед другими своей роскошной обстановкой, чистокровными лошадьми, какой-либо эксцентричностью (Герострат, из-за увековечения имени сжигающий храм) и т. д., и т. д. все это разные виды деятельности, вызванной на почве воления «славы»104.
Защита «святая святых» своей души в виде норм нравственности и права; жертвование собой во имя исполнения долга, борьба с теми, кто нарушает правовые и нравственные заветы (преследования и наказание преступников), опять-таки категория фактов, подпадающих под факты, вызванные этой потребностью. Почти все акты, связанные с «долгом» и «моральным долженствованием», Целиком вызваны ею же. Борьба за власть, за утверждение своего «я», принимавшая и принимающая на протяжении истории самые различные формы начиная от примитивного «моему нраву не препятствуй», от элементарных «не смей мне перечить», «не возражать» и кончая борьбой за политическую и духовную власть, за гегемонию «я» над сотнями тысяч людей опять-таки явления, выросшие на почве удовлетворения этой потребности105.
К этому же разряду фактов относится большинство случаев, где один человек обращается к другому с категорическими, ультимативными приказами и запретами... «Приказываю делать то-то», «Запрещаю поступать так-то» эти факты, в тысяче форм встречаемые на каждом шагу, весьма часто представляют акты, вызванные потребностью волевой деятельности...
Ограничиваюсь данным сжатым наброском основных потребностей человека. Различаясь по содержанию в каждом данном случае, все десять классов перечисленных потребностей в той или иной форме свойственны большинству людей.
Резюмирую.
Потребности человека: 1) удовлетворения голода и жажды, 2) половая (размножения), 3) индивидуальной самозащиты, 4) групповой самозащиты, 5) движения, 6) дыхания, обмена веществ, сна, разряжения избыточной энергии (игры) и другие физиологические потребности, 7) потребность общения с себе подобными, 8) интеллектуальной деятельности, 9) чувственно-эмоциональных переива-ний и 10) волевой деятельности.
Напоминанием этих общих свойств и ограничимся в характеристике индивида как элемента системы взаимодействия.
ЯВЛЕНИЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ КАК КОЛЛЕКТИВНОЕ ЕДИНСТВО*
* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. М., Наука, 1993.
Явление взаимодействия людей дано тогда, когда психическое состояние или внешнее поведение либо, наконец, то и другое одного или одних из них могут быть рассматриваемы как функция существования и состояния другого или других индивидов, таково данное выше определение явления взаимодействия.
Из этого определения следует, что один или одни индивиды могут влиять на поведение и состояние психики другого или других, могут вызывать намеренно или ненамеренно изменения в области психических переживаний и в области внешних движений других индивидов. Взятое в целом, явление взаимодействия представляет, таким образом, определенную систему, где в течение процесса взаимодействия существует тесная функциональная связь между центрами взаимодействия: поведение или состояние одного из них тотчас же отражается на поведении и состоянии другого, изменения одного (обусловливающего) индивида влекут за собой те или иные изменения в поведении и состоянии его контрагента. Такая зависимость может быть и взаимной... Образно говоря, взаимодействующие индивиды представляются как бы связанными друг с другом веревкой. Движения одного, в силу этой связи, «дергают» другого, и наоборот.
Такая тесная функциональная или причинная взаимозависимость между центрами взаимодействия дает основание для того, чтобы рассматривать явление взаимодействия в качестве особого коллективного единства или коллективной индивидуальности.
Основанием для этого, как только что было сказано, являются причинные или функциональные отношения, данные между взаимодействующими индивидами, выделяющие их из множества других индивидов в особое явление, отграниченное от всех остальных... Спрашивается, достаточно ли такой основы для того, чтобы образовать из ряда взаимодействующих индивидов коллективное единство?
Ответ может быть только положительный. Для объективного исследователя такое основание является достаточным и необходимым основанием. Больше того, оно единственное основание для образования всякого реального коллективного единства. Там, где нет этой тесной функциональной или причинной связи, там нет и коллективного единства, а есть простая пространственная близость и сосуществование ряда отдельных единиц или единство не реальное, а мнимое. Так, не являются коллективным единством куча песка, штабель дров, груда кирпичей или ряд холмов. Не составляет коллективного единства и ряд индивидов, не оказывающих друг на Друга никакого влияния106.
Правильно говорит по этому поводу Зигварт, рассматривающий эти последние явления в качестве «внешнего и случайного единства»: «Когда мы говорим о куче песка, дров, о группе деревьев, о ряде холмов и т. п., то пространственное сосуществование отдельных штук или индивидуумов в этом числе и группировке не определено никакой в них самих лежащей необходимостью, и между ними существует лишь такое отношение, какое могло бы быть также между какими угодно другими вещами»107.
Совсем иначе обстоит дело в том случае, когда в основе коллективного единства лежит принцип функционального, или причинного, отношения. Здесь единство не внешнее, а внутреннее, связь не случайная, а функциональная (причинная). Пространственная близость является основой единства внешнего и случайного: достаточно песчинки или поленья отделить друг от друга, например раскидать по земле, т. е. пространственно разделить их, и от коллективного единства не останется ничего. Иначе обстоит дело в явлениях взаимодействия. Выше мы видели, что здесь пространственная близость не является условием единства: взаимодействующие индивиды могут взаимодействовать и при пространственной разделенности. Пространственная разделенность в единствах, основанных на причинных отношениях, не препятствует их бытию. Совершенно правильно говорит Зигварт и по этому поводу:
«Другие коллективные понятия имеют основой своего единства причинное отношение (безразлично, будет ли это зависимость от одной причины или взаимодействие), которое связывает отдельные разделенные единства, безразлично, полагается ли при этом вместе с тем пространственная отграниченность целого или нет. Так, коллективное понятие солнечной системы постепенно прогрессировало от простого единства суммы к причинному единству. Так, простое генеалогическое понятие семьи покоится лишь на причинном отношении единого происхождения от общего родоначальника. Так, в коллективное понятие леса может быть включен причинный элемент зависимости произрастания его составных частей друг от друга»108.
Правда, тот же Зигварт далее указывает на возможность телеологического единства. Но из его же анализа следует, что это не необходимое и не достаточное условие для образования коллективного единства. «Телеологическое рассмотрение общества и государства, говорит он, не исключает каузального рассмотрения, а, напротив, требует его»109.
Итак, наличность тесной функциональной связи между взаимодействующими индивидами является вполне достаточным основанием для рассмотрения явлений взаимодействия как коллективного единства, как особой «реальной совокупности».
Раз совокупность взаимодействующих индивидов составляет коллективное единство, то сообразно выделенным формам взаимодействия можно различать следующие виды коллективных единств:
I. В зависимости от количества индивидов: 1) коллективное единство двух; 2) коллективное единство многих с определенным одним центром, связывающим всех взаимодействующих индивидов; 3) коллективное единство сложное, составленное из взаимодействия двух групп, из которых каждая является коллективным единством 1-й степени. В зависимости от качества индивидов могут быть коллективные единства самые разнородные, в частности составленные из сходных (односемейных, одногосударственных, однорасовых, однополых, од-новозрастных и т. д.) и несходных индивидов (разносемейных, разно-государственных, разнорасовых и т. д.).
П. В зависимости от характера актов коллективные единства:
1) активные, активно-пассивные, пассивно-активные и пассивные;
2) односторонние и двусторонние; 3) длительные и временные; 4) антагонистические и солидаристические; 5) шаблонные (организованные) и нешаблонные (неорганизованные); 6) сознательные (в частности, целевые) и бессознательные; 7) интеллектуальные, эмоциональные и волевые.
III. В зависимости от проводников коллективные единства: 1) связанные звуковыми проводниками; 2) свето-цветовыми; 3) двигательно-мимическими; 4) химическими; 5) механическими; 6) тепловыми; 7) предметными; 8) электрическими, а также 9) коллективные единства посредственные и непосредственные.
Отсюда следует определенный методологический вывод. Он гласит: первым шагом к анализу строения всякого народонаселения (любой страны, любой эпохи) является анализ его с точки зрения количества и качества составляющих его индивидов, характера их взаимоотношений и проводниковых связей. Не отдав себе отчета в этих вопросах, невозможно понять ни истории, ни судеб Данного населения110.
Такой анализ не всё. Он лишь первый шаг. Но без такого шага обойтись нельзя.
Ограничимся полученным результатом. Он подытоживает наш анализ. Взяв явление взаимодействия, мы разложили его на части, рассмотрели эти части и теперь снова замкнули разорванный круг, придя к выводу, что эти части составляют особое целое коллективное единство.
Полученный результат дает возможность перейти «на второй этаж» анализа социальной структуры. Начав с индивида и его взаимоотношений, мы пришли к понятию коллективного единства. Теперь мы могли бы оставить в стороне взаимоотношения индивидов и перейти к изучению взаимоотношений коллективных единств; их градации, их скрещивания, их кумуляции, их расслоения. Мы могли бы приступить к исследованию взаимодействия не лиц, а групп или реальных совокупностей. Эти последние, в свою очередь, мы могли бы разделить на ряд категорий по степени сложности, начиная от коллективных единств простых и кончая сложными социальными телами, составленными из ряда простых групп. Таким путем мы последовательно перешли бы от аналитики простых социальных структур к аналитике сложных социальных образований. Из сказанного становится ясной та логическая последовательность, которая лежит в основе нашей работы; рассеивается возможное недоумение многих, кому, быть может, показалось странным, почему мы свою социологию начали с анализа столь «несоциальных» (с шаблонно дилетантской точки зрения) явлений, как индивиды, их акты и проводники. Теперь, вероятно, каждый поймет, что без анализа и изучения «первого этажа» нельзя приступать к анализу «второго».
Но прежде чем перейти к решению указанных вопросов, мы должны рассмотреть еще несколько проблем, связанных с бытием простых социальных явлений, проблем, необходимых для того, чтобы расчистить путь для анализа сложных социальных структур.
Раз мы пришли к выводу, что явление взаимодействия представляет коллективное единство, то встает вопрос о реальности этого коллективного единства. Этот вопрос гласит: являются ли коллективнов единство или общество111 реально существующими, или же они реально не существуют, а реально даны только индивиды, их составляющие?
Как известно, этот вопрос встал давно и вызвал большие споры. Эти споры не утихли и в наше время.
Основные ответы на этот вопрос вылились в два течения. Первое из них можно охарактеризовать как течение социологического реализма, второе как течение социологического номинализма.
Сущность ответа первого течения состоит в утверждении, что общество есть реальность sui generis, отличная и даже независимая от реальности составляющих его индивидов; общество имеет свое существование, свои функции, свои органы, короче оно живет как всякое подлинно существующее явление, говорят нам «реалисты».
Такова суммарная характеристика социологического реализма.
При более детальном рассмотрении его мы видим в нем определенные оттенки и градации.
Крайнюю позицию в социологическом реализме занимали орга-ницисты, т. е. сторонники органической школы в социологии.
Они утверждали, что общество это не только реально существующее явление, но что реальность его такова же, как и реальность всякого организма, ибо общество само представляет организм. Как всякий организм, общество имеет свое физическое тело, свою энергию и свое коллективное сознание. Как всякий организм, оно рождается, растет, существует и умирает. Как всякий организм, оно имеет свои органы и клетки. Такими клетками являются индивиды. Как в организме каждый орган выполняет свои функции, так и в обществе надлежащие органы выполняют свои. Словом общество есть подлинно реальное существо, независимое от составляющих его иниви-Дов, имеющее и физическое, и психическое бытие112.
В менее отчетливой и резкой форме тезисы социологического реализма поддерживаются и рядом других социологов. Таковы, например, Гумплович, Дюркгейм, Позада, Де-Роберти, Изуле, Эспинас, Фулье, Гирке и др. Приведем несколько примеров. «В человеке мыслит совсем не он, но его социальная группа, пишет Гумплович. Разве мыслит, чувствует, имеет вкус индивид? Нет! Не индивид, а социальная группа»113. «Мы считаем отдельными реальными элементами в социальном процессе не отдельных лиц, а социальные группы»114. Общество или разряд социальных фактов «составляют образы мыслей, действий и чувствований, находящихся вне индивида и одаренных принудительной силой, вследствие которой он вынуждается к ним», пишет Дюркгейм. Социальным является «всякий образ действий... имеющий свое собственное существование, независимое от его индивидуальных проявлений»115. «Над индивидом есть общество. Оно есть не воображаемое и номинальное существо, а система действительных сил». «En resume, la societe n'est nullement 1'etre illogique ou alogique, incoherent et fantasque qu'on se plait trop souvent a voir en elle. Tout au contraire, la conscience collective est la forme la plus haute de la vie psychique, puisque c'est une conscience de consciences»*116. Отсюда постоянное употребление Дюркгеймом и его школой терминов вроде «коллективное сознание», «коллективные представления» и т. д.
* Итак, общество ни в коем случае не является чем-то сверхлогичным или алогичным, бессвязным и фантастическим, как его очень многие любят изображать. Напротив того, коллективное сознание является самой высшей формой психической деятельности, так как в нем сливаются воедино все индивидуальные сознания (фр.). Прим, комментатора.
«Достойным нашего времени, действительно обоснованным нашим миросозерцанием, действительно прогрессивным является только воззрение, которое выработал германский дух в многовековой борьбе, читаем мы у Гирке, над человеческими индивидами продолжают существовать человеческие союзы разного порядка и ранга реальные существа исторической действительности, социальные организмы с головой и прочими органами, из коих каждый на своем месте участвует в общей жизни целого»117.
«Общества человеческие нам представляются как нечто целое, имеющее собственные цели, как сущности, как живые существа», пишет Posada118.
«Без всякого сомнения, общества суть живые существа. Общество есть живое сознание или организм идей», говорит Эспинас119.
В таком же стиле характеризуют надындивидуальную реальность общества Драгическо, де Грееф, Изуле, Фулье и другие социологи. Едва ли не самой последовательной попыткой систематического построения общества как подлинной психической реальности является попытка Будэна, недавно сделанная им на страницах «Американского журнала социологии». В своей статье Будэн последовательно доказывает существование подлинной социальной души (social mind). Его основной тезис гласит: «What I wish to show is that there is a genuine social unity, distinct from what we call the unity of individual experience, and if not more real, at least more self-sufficient that this»*. «Вместо того чтобы отправляться от постулата изолированного духа, как делала психология в прошлом, стараясь затем объяснить возможность познания одной души другою путем аналогии, мы должны отправляться от постулата межсубъективной духовной непрерывности (the postulate of intersubjective continuity) как элементарного факта». Далее Будэн конструирует эту межсубъективную психическую реальность как вид энергии, подобный электричеству, указывает, как она диффундирует от индивида к индивиду, словом, дает реставрацию гегелевского всемирного Духа, приспособленную к современному состоянию знания120.
В смягченном виде реставрацию органической теории и ее учения о реальности общества дает в своем недавнем труде Феррьер, утверждающий, что зерно органической теории было здоровым зерном. Очистив его от шелухи, мы найдем, утверждает он, что общество действительно представляет реальность sui generis, сходную во многих отношениях с организмом.
1. Живой организм стремится сохраниться и увеличить свою мощь, ибо жизнь сила, которая, по Бергсону, «toujours cherche a se depasser elle тете»**. Таково же и общество. 2. Организм в лице «я» стремится вечно прогрессировать. К тому же стремится и общество. 3. Прогресс организма состоит в одновременной дифференциации и интеграции. В этом же состоит и прогресс общества121.
* Я хочу показать, что существует подлинное социальное единство, весьма отличающееся от того, что мы называем единством индивидуального опыта (т. е. индивидом. В. С.), которое если и не более реально, то, по крайней мере, более независимо, чем это последнее (англ.). Прим. комментатора.
** Всегда стремится превзойти саму себя (фр.).
Ср.: «В разумном существе заложено то, чем оно может превзойти самого себя». «Жизнь это как бы усилие, направленное к тому, чтобы поднять тяжесть, которая падает». «Жизнь... кажется как бы усилием, направленным на то, чтобы накопить энергию и потом пустить ее по податливым, изменчивым каналам, на оконечности которых она должна выполнить бесконечно разнообразные работы» (Бергсон А. Творческая эволюция. М.: СПб., 1914. С. 135, 220, 227). Прим. комментатора.
Таковы вкратце различные оттенки социологического реализма.
Социологический номинализм, в противоположность социологическому реализму, утверждает: 1) единственно реальны индивиды, составляющие общество; 2) вне индивидов как реальности нет никакой другой реальности; с удалением индивидов от общества не остается ничего; 3) нет общества как реальности ни в смысле физического тела, ни в смысле особого от сознания индивидов надындивидуального сознания или коллективной души.
Таковы основные тезисы социологического номинализма.
Наиболее ярким представителем его в последнее время был Г. Тард. Он отрицает прежде всего реальность общества как организма или как реальность физического тела. «В итоге, говорит он, понятие социального оранизма принесло пользу только натуралистам, которым оно внушило клеточную теорию, физическое разделение труда и другие ясные и проникновенные мысли. Но поскольку полезно социологизировать биологию, постольку бесполезно и вредно биологизировать социологию». «Органицизм не только неверен, говорит он далее, но он опасен. Если я не вижу его услуг, то я отлично вижу заблуждения, которые он усилил. Прежде всего к ним относится тенденция создания социологической онтологии, конструирования сущностей в качестве вещей, постоянного употребления слов вроде «социальный принцип», «душа толпы» или других смутных понятий вроде «социальной среды» в смысле биологической метафизики, быть может, наихудшей из всех метафизик»122.
Из этого отрывка уже ясна позиция Тарда. Еще более рельефно она выявляется из следующей цитаты, направленной против Дюркгейма: утверждение, что «социальный факт, поскольку он социальный, существует вне всех своих индивидуальных проявлений», это заблуждение. «Но, к несчастью... Дюркгейм возвращает нас в самую глубину схоластики. Социология не то же самое, что онтология. Признаюсь, мне очень трудно понять, как может случиться, что, "отбросив индивидуумов, получим в остатке общество". Если отбросить профессоров, не представляю себе ясно, что останется от университета, кроме одного названия, которое не выражает ничего, если оно никому не известно, со всей совокупностью традиций, с ним связанных. Уж не возвращаемся ли мы к реализму средних веков?»123
«Чем может быть общество, если мы отвлечемся от составляющих его индивидов? спрашивает Тард и отвечает: Ничем. В основе дюркгеймовской точки зрения он видит предрассудок, состоящий в том, что комбинация элементов может быть отлична от суммы последних. Эта точка зрения, приложимая в химии и биологии, по Тарду, неприложима к социологии: в последней при удалении индивидуального исчезает и социальное. В обществе нет ничего, что в частичном виде не существовало бы в индивидах в качестве достояния живущих и умерших поколений124.
Из других лиц, близких к позиции номинализма, отметим Duprat. В своей работе «Science sociale et democratic» он отказывается признать самостоятельную реальность общества в смысле физического тела организма ив смысле психического единства «социального сознания или коллективной души», отличной от сознания индивидов. В этой работе он едко высмеивает органическую школу как представительницу социологического реализма, приписывающую обществу реальность физического организма. «"Mentalisez" d'abord un organisme; remplacez la cellule purement biologique, qui n'est qu'une abstraction, par une synthese d'atomes psychiques ou de monades; superposez a la vie la conscience, ici tout a fait obscure et la plus claire; puis "socialisez" ce que vous venez de "mentaliser" ainsi; donnez a chaque element psycho-physiologique une tendance a la vie en commun, a 1'association, dormez a 1'agregat un gouvernement, une sorte de monarque avec 1'ame, dont la sensibilite, 1'intelligence, la volonte seront les ministres <...> и т. д. Qu'y aura done gagne la science? Ne resultera-t-il pas une plus grande obscurite encore de ces analogies parfois forcees»* (P. 46-47).
* Сначала мысленно представьте организм; пусть это будет всего лишь биологическая клетка, являющаяся не чем иным, как абстракцией, образованной от физических атомов или монад; соедините жизнь с сознанием, т. е. совсем непонятное с более понятным; затем «социализируйте» то, что вы мысленно уже получили; сообщите каждому психофизиологическому элементу стремление жить в сообществе, ассоциации, образовавшийся агрегат снабдите правительством, чем-то вроде монарха, наделенного душой, чье чувство, интеллект, воля будут министрами... Будет ли это научным достижением? Не затемним ли мы еще больше картину такой вынужденной аналогией? (фр.). Прим.комментатора.
Равным образом Duprat отказывается признать и «социальное сознание» общества, отличное и независимое от сознаний индивидуальных. «La conscience sociale n 'a jamais pu vivre que dans des consciences individuelles»*. Если он и соглашается употреблять этот термин, то только постольку, поскольку он обозначает «синтезы социальных понятий, распространенных среди всех социальных существ, в которых он и получает субъективное бытие, в одних более ясное, в других более смутное». Ни о каком социальном сознании, помимо индивидуального сознания, не может быть и речи125.
* Общественное сознание не может существовать иначе, как через сознания индивидов (фр). Прим. комментатора.
Весьма близкой к социологическому номинализму, но в значительной мере свободной от его недостатков, является «русская субъективная школа» в лице П. Л. Лаврова, Н. К. Михайловского и Н. И. Кареева.
Их отрицательное отношение к социологическому реализму выразилось в резкой и, по существу, правильной критике органической школы; во-вторых, в страстной защите личности как верховной этической ценности (в субъективной школе); в-третьих, в тщательном анализе понятия индивидуальности (особенно Н. К. Михайловским) и в доказательстве, что из всех возможных индивидуальностей (от атома до вселенной) человеку надлежит остановиться на личности как подлинной социальной индивидуальности: только она подлинная реальность, действующая, мыслящая, страдающая и наслаждающаяся; только она не абстракция; только она и ее судьбы могут быть правильным критерием прогресса и т. д.
По времени, блеску и глубине аргументации русская субъективная школа должна быть поставлена во главе критиков социального реализма. Если я типичным выразителем социального номинализма ставлю Тарда, а не эту школу, то потому, что социологи этой школы не были последовательными номиналистами и свободны, как увидим сейчас, от ошибок последнего126.
Спрашивается, какое из этих двух направлений мы должны признать истинным? Прав ли социологический реализм или социологический номинализм?
Для того чтобы и постановка вопроса, и ответ на него были вполне ясны, необходимо удалить из проблемы многозначные и неопределенные термины или условиться об их смысле. Таким термином служит «реальность». Человеку, немного знакомому с философией и гносеологией, известна многообразность содержания, вкладываемого в это слово различными философами и теоретиками познания. Не условившись относительно его значения, мы неизбежно впадем в двусмысленность и неясность. Весь спор социологического реализма и номинализма в значительной степени основан именно на двусмысленности и неодинаковом понимании термина «реализм» и его производных.
Поэтому поставим вопрос о природе реальности коллективных единств или обществ несколько иначе.
Спросим себя, правы ли реалисты, утверждая, что общество как реальность sui generis существует независимо и вне составляющих его индивидов?
Ответ на этот вопрос может быть только отрицательный: никакая конкретная вещь не может существовать вне и независимо от ее элементов: отнимите у воды ее элементы кислород и водород и воды не будет; отнимите у организма его клетки и организма не будет; отнимите у Солнечной системы ее членов и Солнечная система исчезнет. Отнимите у общества его элементы индивидов и общество исчезнет. Без индивидов общества людей не создашь, как без элементов любой вещи нельзя создать эту вещь.
Это так ясно и очевидно, что настаивать на этом трюизме нет надобности. Вот почему реалисты, утверждающие, подобно Дюркгейму и другим, что общественный факт может иметь свое собственное существование, независимое от индивидов и вне их находящееся, если буквально понимать их выражения, проповедуют чистый абсурд. Они похожи на людей, которые «из-за леса не видят деревьев» и, кроме того, утверждают, что лес может существовать и без деревьев. Вот почему в этом пункте Тард вполне прав, когда говорит: «Признаюсь, мне очень трудно понять, как может случиться, что, "отбросив индивидуумов, получим в остатке общество"».
Спросим себя далее, правы ли реалисты, утверждая, что есть коллективная душа, или коллективное сознание, имеющее свое собственное бытие, независимое от сознания и души составляющих общество индивидов?
Если буквально понять такие утверждения (а реалисты дают достаточно поводов для такого буквального понимания), то ответ опять-таки может быть только отрицательным. Правда, выражения «душа общества», «душа народа», «народный дух» и т. д. фигурируют постоянно. Но значит ли это, что есть какое-то «сознание общества» или «душа общества», независимые от сознания составляющих общество индивидов или имеющие свое собственное существование вне существования индивидуальных душ?
Ответ дает метод вычитания. Отнимите от этой «коллективной души общества» «души» всех составляющих его индивидов, вычтите из «социального сознания» сознание всех его членов, бывших и сущих, и вы получите пустое место. «Социальное сознание» исчезнет; оно исчезнет как психическое переживание, как субъективный факт, ибо некому будет переживать его; оно исчезнет как объективный вид энергии, ибо вне индивидов психическая энергия проявляться не может; оно исчезнет как физиологический процесс, ибо не будет никакой нервной системы; оно не будет и не может существовать как физическое явление или как физический предмет. Неизвестно, где и как оно будет локализовано, короче, в этих условиях оно теряет все эмпирические свойства бытия. Этого достаточно, чтобы признать его несуществующим. Те, кто с этим выводом не согласились бы, должны показать, как и в какой форме могло бы существовать это «сознание общества» вне и независимо от сознания всех составляющих общество индивидов. Думаю, что никакого modus vivendi его они в этих условиях не докажут.
Все сказанное относится и к неогегелевской концепции Boodin с его постулатом межсубъектной духовной непрерывности и к концепциям, подобным теории Фулье127. Слова можно выдумывать разные. Но нужно, чтобы эти слова что-нибудь значили. Перефразируя Дюпра, можно так охарактеризовать приемы Фулье, Boodin и др.: «Одухотворите или припишите сначала сознание всему межпланетному пространству; замените простой атом духовной и сознательной монадой; заместите сознанием все элементы неорганического мира; затем «социализируйте» их по рецепту «психизирования»; придайте каждому «напсихизированному» элементу мира тенденцию к коллективной жизни, к ассоциации, присоедините к этому высшие управляющие центры сознания, подобные монарху, и т. д... и в таком случае вы получите просто и без всякого труда не только межсубъектную душу и коллективное сознание, но все, что угодно: бога, черта, всемирный дух, логос, «сознание вообще», «мировой разум», «всемирное сознание», «атомную душу» и множество других «безличных личностей», «деревянных желез», «черных белизн» и прочие логически нелепые, эмпирически абсурдные понятия. Ценность их будет такова же, как ценность «деревянного железа». Место таким приемам в сфере телепатии, теософии и мистицизма, а не в системе науки».
«Нет никакого основания предполагать, что общество представляет великое существо, которое обладает самосознанием в форме некого мистического процесса мышления, отличного и независимого от мышления, совершающегося в мозгу составляющих его индивидов», правильно говорит Гиддингс128.
Но если основные тезисы социологического реализма, понятые в буквальном смысле, не могут быть приняты, то спрашивается: приемлемы ли тезисы социологического номинализма, взятые опять-таки в буквальном смысле? Можем ли мы поддерживать положение, что общество или коллективное единство как совокупность взаимодействующих индивидов равно простой сумме индивидов? Можем ли мы, далее, согласиться с Тардом, что в обществе нет ничего, что не существовало бы в индивидах?
Достаточно небольшого размышления, чтобы сказать: поп possumus.
Равно ли общество как совокупность взаимодействующих индивидов простой сумме последних, это зависит от смысла, придаваемого «сумме индивидов»: если под суммой индивидов разумеются индивиды взаимодействующие, тогда сумма их равна обществу или коллективному единству, ибо сумма взаимодействующих индивидов сама составляет «общество». Если же под суммой индивидов разумеются индивиды не взаимодействующие, изолированные, отделенные друг от друга, как лейбницевские монады или две сардины, закупоренные в двух разных коробках, тогда сумма индивидов не равна обществу. Не равна по очень простой причине: по той, что в первом случае изолированные индивиды не взаимодействуют, а во втором взаимодействуют. В последнем случае присоединяется новое условие взаимодействие, которого нет в первом. В силу этого добавочного условия создается ряд явлений, которого нет и быть не может при его отсутствии. Его наличность превращает простую сумму индивидов в общество, в коллективное единство. Пример из химии рельефнее выразит суть дела. Равна ли сумма кислорода и водорода воде? Если они не взаимодействуют, то, очевидно, не равна: простая сумма изолированных кислорода и водорода не составит воду. Если же они взаимодействуют (при надлежащих условиях), то эта взаимодействующая сумма «индивидов», называемых кислородом и водородом, составит воду, т. е. явление, весьма существенно отличающееся от простой суммы кислорода и водорода, отдельно взятых.
Сказанное дает ответ и на второй поставленный вопрос. Как вода результат взаимодействующих кислорода и водорода резко отлична от каждого из элементов, порознь взятых, или их простой суммы, так и коллективное единство как совокупность взаимодействующих индивидов обладает рядом свойств, процессов и явлений, которых нет и быть не может в простой сумме изолированных индивидов. Тот, кто, подобно Тарду, утверждает обратное, похож на человека, «из-за деревьев не видящего леса», леса как общества взаимодействующих деревьев, отличного от простой суммы невзаимодействующих древесных единиц129.
Общий вывод из всего сказанного о социологическом реализме и номинализме таков: ни то, ни другое из этих двух течений неприемлемо. Каждое из них, в пылу спора, выставляет такие положения, которые либо логически абсурдны, либо эмпирически неверны. Общество или коллективное единство как совокупность взаимодействующих людей, отличная от простой суммы невзаимодействующих индивидов, существует. В качестве такой реальности sui generis оно имеет ряд свойств, явлений и процессов, которых нет и не может быть в сумме изолированных индивидов. Но, вопреки реализму, общество существует не «вне» и «независимо» от индивидов, а только как система взаимодействующих единиц, без которых и вне которых оно немыслимо и невозможно, как невозможно всякое явление без всех составляющих его элементов. Термины, подобные «социальному сознанию», «душе народа», «национальному духу» и т. д., могут фигурировать только в качестве поэтических образов; взятые же в своем буквальном смысле они не соответствуют действительности130.
Научно допустимыми они являются лишь тогда, когда хотят выразить своеобразность психической жизни взаимодействующих индивидов, отличную от психических переживаний суммы изолированных людей. С таким содержанием они приемлемы. Но во избежание недоразумений предпочтительнее не употреблять их.
Таков наш ответ на поставленный в начале параграфа вопрос. Следует ли его квалифицировать как социологический реализм, или же он представляет форму номинализма предоставляем решать любителям: важна не номенклатура, а содержание ответа131.
Кареев определяет социологию как «науку, делающую своим предметом общество во всех сторонах его бытия». «На современную биологию, пишет он, мы имеем право смотреть как на философию всех отдельных наук, изучающих отдельные стороны органической жизни на земле: значение такой же обобщающей и объединяющей философии принадлежит и социологии (Кареев Н. Введение в изучение социологии. СПб., 1897. С. 2-3).
Согласно В. М. Хвостову, «названием "социология" со времен Конта обозначается основная и наиболее общая наука об обществе. Существует очень обширная группа наук, которые все в совокупности покрываются общим названием социальных или общественных наук. Все эти науки имеют своей задачей исследование отдельных сторон общественной жизни.
...Но, как бы ни были абстрактны и общи выводы отдельных групп общественных наук, есть такие общие вопросы, которые не входят в компетенцию ни одной из них. Такой характер имеет вопрос о том, что из себя представляет самое общество и процесс его жизни во всей его полноте. Ясно, что подобного вопроса не может делать предметом своего исследования ни история, ни философия, ни экономика, ни юриспруденция или политика, так как он выходит за пределы компетенции всех этих наук и в то же время является основополагающим для них, ибо от ответа на этот вопрос зависит и характер ответов на те частные и более узкие вопросы, которые разрешаются этими общественными науками. Разрешение этих основных вопросов об обществе и берет на себя социология или общая наука о явлениях общественности. Социология оказывается такой же основной наукой для группы общественных наук, какой биология... оказывается для наук, изучающих отдельные проявления жизни и отдельные стороны жизненной организации, каковы анатомия, физиология, ботаника, зоология» (Хвостов В. М. Социология. Введение. Ч. I. Исторический очерк учений об обществе. М., 1917. С. 1-2). Прим. комментатора.
** Единицей изучения в социологии является, таким образом, socius, иначе говоря, индивидуум, который берется не только как животное, обладающее разумом, но и как член сообщества, ученик, учитель, сотрудник (англ.). Прим. комментатора.
Inductive Sociology. P. 10. Как правильно замечает Hayes, «конечный элемент, на который научное исследование разлагает социальную реальность, для своего открытия требует гораздо более сложного анализа, чем простое отделение индивида от толпы. Поведение индивида представляет сложное и многообразное сочетание; каждая деятельность, в которой он участвует, является отдельным объектом исследования. Сказать, что Socius есть конечный и неразложимый элемент исследования, это равносильно тому, если бы ботаник принял букет цветов в качестве неразложимой единицы ботанического анализа. Как каждый цветок в букете служит представителем ботанической разновидности, так каждое верование или практика, которую Socius разделяет вместе с другими индивидами, представляет вид социологического разнообразия. Каждая такая разновидность социальной деятельности объект исследования, и каждое участие индивида в такой деятельности простейший элемент изучения. Но Socius не только слишком сложное явление, он, кроме того, слишком индивидуален, единичен (unique), чтобы мог быть таким конечным элементом. Socius в развитом обществе может быть столь же единичным, как историческое событие, и может дать материал скорее для биографии, чем для социологии (как науки о законах и основных тенденциях)». Hayes. Classification of social phenomena // The American Journal of Sociology. Vol. XVII. P. 109-110.
* Помышление к действию у человека всегда чувственно окрашено (итал.). Прим. ред.
** Остатки и деривации (итал.). Прим. ред.
*** Зрелищ! (лат.) Прим. комментатора
Комментарии В. В. Сапова
Джонатан Тернер. АНАЛИТИЧЕСКОЕ ТЕОРЕТИЗИРОВАНИЕ*
* Печатается по: Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование // Теория общества: фундаментальные проблемы / Под ред. А. Ф. Филиппова. М: Канон-пресс-Ц, 1999. С. 103-156.
Термин «аналитическое», признаю, расплывчат, и все-таки я использую его здесь для описания ряда теоретических подходов, которые допускают следующее: мир вне нас существует независимо от его концептуализации; этот мир обнаруживает определенные вневременные, универсальные и инвариантные свойства; цель социологической теории в том, чтобы выделить эти всеобщие свойства и понять их действие. Боюсь, эти утверждения вызовут лавину критических нападок и сразу же сделают теоретическую деятельность предметом философского спора, неразрешимого по своей природе. В самом деле, обществоведы-теоретики и так потратили слишком много времени на защиту либо на подрыв этих позиций «аналитического теоретизирования» и в результате оставили в небрежении главную задачу всякой теории: понять, как работает социальный мир. Я не хочу превратиться во второго братца Кролика, увязшего в этой философской трясине, но позвольте мне все же поставить в общем виде некоторые философские проблемы.
Аналитическая теория предполагает, что, говоря словами А. Р. Рад-клифф-Брауна, «естественная наука об обществе» возможна [57]. Это убеждение очень сильно выражено у титулованного основателя социологии Огюста Конта, который доказывал, что социология может быть «позитивной наукой». Поэтому аналитическая теория и позитивизм тесно связаны, но природа этой связи затемнена тем, что позитивизм изображают очень по-разному. В отличие от некоторых современных представлений, ассоциирующих позитивизм с «грубым эмпиризмом», Конт настаивал, что «никакое истинное наблюдение явлений любого рода невозможно, кроме как в случае, когда его сначала направляет, а в конце концов и интерпретирует некая теория» [19 (Vol. 1. Р. 242); 2]. Фактически Конт считал «серьезной помехой» научному прогрессу «эмпиризм, внедренный [в позитивизм] теми, кто во имя беспристрастности хотел бы вообще запретить пользование какой-либо теорией» [19 (Vol. I. P. 242)]. Таким образом, позитивизм означает использование теории для интерпретации эмпирических событий и, наоборот, опору на данные наблюдений для оценки правдоподобия теории. Но какова природа теории в позитивизме Конта? Начальные страницы его «Позитивной философии» говорят нам об этом: «Основной характер позитивной философии выражается в признании всех явлений подчиненными неизменным, естественным законам, открытие и сведение числа которых до минимума и составляет цель всех наших усилий, причем мы считаем, безусловно, тщетными разыскания так называемых причин как первичных, так и конечных. Спекулятивными размышлениями о причинах мы не смогли бы решить ни одного трудного вопроса о происхождении и цели чего бы то ни было. Наша подлинная задача состоит в том, чтобы тщательно анализировать условия, в которых происходят явления, и связать их друг с другом естественными отношениями последовательности и подобия. Наилучший пример подобного объяснения учение о всемирном тяготении» [19 (Vol. 1. Р. 5-6); см. также: 3; 8].
В этих высказываниях содержится ряд важных положений. Во-первых, социологическая теория включает поиски абстрактных естественных законов, которых должно быть относительно немного. А главная цель теоретической деятельности по возможности уменьшить число законов настолько, чтобы предметом теоретического анализа остались инвариантные, базисные, опорные свойства данного универсума.
Во-вторых, причинный и функциональный анализ непригодны. Здесь Конт, видимо, принимает выводы Д. Юма, согласно которым определить причины явлений невозможно, но добавляет сходное предостережение и против анализа в категориях намерений, конечных целей или потребностей, которым эти явления служат. Печально, что социология проигнорировала предостережения Конта. Эмиль Дюркгейм поистине должен был «поставить Конта с ног на голову», чтобы защищать и причинный, и функциональный анализ в своих «Правилах социологического метода» 1895 г. [2]. Я думаю, что было бы гораздо мудрее в рамках нашей теоретической дисциплины следовать контовским «старым правилам социологического метода», а не предложениям Дюркгейма и, как я покажу вскоре, определенно не рекомендациям Гидденса и других относительно «Новых правил» социологического метода [28]. К сожалению, социологическая теория больше следовала советам Дюркгейма, нежели Конта, а ближе к нашему времени склонна была доверять множеству антипозитивистских трактатов. Общий итог этого отвлечение на второстепенное и размывание строгости теоретизирования в социологии.
В-третьих, социологические законы, согласно Конту, следовало моделировать по образцу физики его времени, но форма этих законов осталась очень неясной. Термины вроде «естественных отношений последовательности и подобия» неточны, особенно после того, как проблема поиска причин была элиминирована. Борясь с этой неясностью, более современные трактовки позитивизма в философии не совсем верно истолковали контовекую программу и выдвинули строгие критерии для формулировки «естественных отношений» между явлениями (см., напр.: [15; 35]). Этот новый позитивизм часто предваряется определением «логический» и принимает следующую форму: абстрактные законы выражают существование неких регулярностей в универсуме; такие законы «объясняют» события, когда предсказывают, что будет в конкретном эмпирическом случае; движущая сила этого объяснения «логические дедукции» от закона (explanans) к некой группе эмпирических явлений (explicandum) [38]. Эти «логические дедукции» принимают форму использования законов в качестве посылки, позволяющей ввести в оборот высказывания, которые «связывают» или «сближают» закон с неким общим классом эмпирических явлений, и затем сделать прогноз о том, чего следует ожидать для одного конкретного эмпирического случая внутри этого общего класса явлений. Если прогноз не подтверждается данным эмпирическим случаем, теорию подвергают переоценке, хотя здесь существует разногласие, считать ли теорию с этого момента «фальсифицированной» [7; 56], или же неудача в ее «подтверждении» просто требует серьезного пересмотра теории [43].
Такая форма позитивизма «заполняет» неясные места у Конта чрезмерно строгими критериями, которым большинство аналитических теоретиков не в состоянии следовать и не следует. Правда, они часто отдают этим критериям словесную дань в своих фило-софско-методологических размышлениях, но в реальной работе мало руководствуются ими. Для этой неспособности оставаться в смирительной рубашке логического позитивизма есть веские при-чины, и они очень важны для понимания аналитического теоретизирования. Остановимся на них подробнее.
Во-первых, критерий предсказания нереалистичен. Когда ученые вынуждены работать в естественных эмпирических системах, прогноз всегда затруднен, поскольку невозможно контролировать влияние посторонних переменных. Эти посторонние силы могут быть неизвестными или не поддающимися измерению с помощью существующих методик, и даже если они известны или измеримы, могут возникнуть моральные и политические соображения, удерживающие нас от контроля. В этой ситуации оказываются не только обществоведы, но и естественники. Признавая трудности предсказания, я, однако, не предлагаю, чтобы социология прекратила попытки стать естественной наукой, подобно тому, как геология и биология не пересматривают свое научное значение всякий раз, когда не могут предсказать соответственно землетрясений или видообразования.
Во-вторых, отрицание причинности это очень слабое место в некоторых формах позитивизма, будь то версия Конта или более современных философов. Такое отрицание приемлемо, когда логические дедукции от посылок к заключению могут считаться мерилом объяснения, но аналитическая теория должна также заниматься действующими процессами, способными связывать явления. То есть нам важно знать, почему, как и какими путями производят определенный результат инвариантные свойства данного универсума. Ответы на такие вопросы потребуют анализа основополагающих социальных процессов и, безусловно, причинности. В зависимости от позиции теоретика причинность может быть или не быть формальной частью законов, но ее нельзя игнорировать [38].
В-третьих, логический позитивизм допускает, что исчисления, по которым осуществляются «дедукции» от посылок к заключениям, или от explanans к explicandum, недвусмысленны и ясны. В действительности это не так. Многое из того, что составляет «дедуктивную систему» во всякой научной теории, оказывается «фольклорными» и весьма непоследовательными рассуждениями. Например, синтетическая теория эволюции непоследовательна, хотя некоторые ее части (как генетика) могут достичь известной точности. Но когда эту теорию используют для объяснения каких-то событий, то руководствуются не принципами строгого следования некоторому логическому исчислению, а скорее согласования с тем, что «кажется разумным» сообществу ученых. Но утверждая это, я отнюдь не оправдываю бегство к какой-нибудь новомодной версии герменевтики или релятивизма.
Все эти соображения требуют от социологической теории смягчить требования логического позитивизма. Мы должны видеть свою цель в выделении и понимании инвариантных и основополагающих черт социального универсума, а не быть интеллектуальными деспотами. Кроме того, аналитическую теорию должны интересовать не регулярности per se, а вопросы «почему» и «как» применительно к инвариантным регулярностям. Поэтому мое видение теории, разделяемое большинством аналитических теоретиков, таково: мы способны раскрыть абстрактные законы инвариантных свойств универсума, но такие законы будут нуждаться в дополнении сценариями (моделями, описаниями, аналогиями) процессов, лежащих в основе этих свойств. Чаще всего в объяснение не удается даже включить точные предсказания и дедукции, главным образом потому, что при проверке большинства теорий невозможен экспериментальный контроль. Вместо этого объяснение будет представлять собой более дискурсивное применение абстрактных суждений и моделей, позволяющих понять конкретные события. Дедукция будет нестрогой и даже метафорической, став, конечно, предметом аргументации и обсуждения. Но социология здесь вовсе не уникальна большинство наук идет тем же путем. Хотя анализ науки Томасом Куном далек от совершенства, он привлек внимание к социально-политическим характеристикам любых теорий [4]. И потому социологам надо отказываться от поисков инвариантных свойств ничуть не больше, чем физикам после признания, что многое в их науке сформулировано, по меньшей мере первоначально, весьма неточно и что на них самих влияют «политические переговоры» внутри научного сообщества.
Заключим этот раздел о философских спорах кратким комментарием к критике позитивизма и очень вольным очерком ее догматов. Один из критических доводов таков, что теоретические высказывания суть не столько описания или анализ независимой, внешней реальности, сколько построения и продукты творчества ученого. Теория говорит не о действительности вне нас, но скорее об эстетическом чутье ученых или об их интересах. Есть и такой вариант критики: теории не проверяемы «твердо установленными фактами» внешнего мира, потому что сами «факты» тоже связаны с интересами ученых и с такими «исследовательскими протоколами», которые политически приемлемы для научного сообщества. Вдобавок факты будут интерпретированы или проигнорированы в свете этих интересов ученых. Общий итог, доказывают критики, таков, что предполагаемая самокоррекция в процессе научной проверки теории и гипотез из нее иллюзия.
По моему ощущению, в этой критике что-то есть, но все же ее скорее драматически преувеличивают. В известном смысле все понятия тяготеют к реификации, все «факты» искажены нашими методами и до некоторой степени подвергнуты интерпретации. Но несмотря на это, накапливается знание о мире. Оно не может быть целиком субъективным или искаженным: иначе ядерные бомбы не взорвались бы, термометры не работали, самолеты не взлетали и т. д. Если мы подойдем к построению теории в социологии серьезно, знание о социальном мире будет накапливаться, хотя бы таким же извилистым путем, как в «точных науках». Очень постепенно внешний мир навязывает себя в виде поправок к теоретическому знанию.
Вторая общая линия критики аналитического подхода, защищаемого мною, более специфична для социальных наук и затрагивает содержательную природу социального универсума. Существуют многочисленные варианты этой аргументации, но главное в ней идея, что сама природа этого универсума непрочна и очень пластична вследствие способности человеческих существ к мышлению, саморефлексии и действию. Законы, относящиеся к неизменному миру, в обществоведении непригодны или, по меньшей мере, действуют временно, так как социальный универсум постоянно переструктурируется благодаря рефлексивным актам людей. Более того, люди могут воспользоваться теориями социальной науки для переструктурирования его таким образом, чтобы устранить условия, при которых действуют подобные законы [30]. Поэтому законы и прочие теоретические инструменты вроде моделирования в лучшем случае преходящи и годятся для определенного исторического периода, а в худшем они не приносят пользы, поскольку сущность, базовые черты социального универсума постоянно меняются.
Многие из тех, кто давал такие рекомендации (от Маркса до Гид-денса), нарушали их в своих собственных работах. К примеру, было бы совершенно незачем корпеть над Марксом, как вошло в привычку у современных теоретиков, если бы мы не чуяли, что он открыл нечто фундаментальное, общее и инвариантное в динамике власти. Или зачем Гидденсу [29; 30] заботиться о развитии «теории структу-рации», которая постулирует известные отношения между инвариантными свойствами социума, если бы он не считал, что тем самым проникает под поверхность исторических изменений к самой сердцевине человеческого действия, взаимодействия и организации?
Многие такие критики аналитического теоретизирования путают закон и эмпирическое обобщение. Разумеется, реальные социальные системы изменяются, как изменяются солнечная, биологическая, геологические и химические системы в эмпирическом мире. Но эти изменения не меняют соответственно законов тяготения, видообразования, энтропии, распространения силы или периодической таблицы элементов. Фактически изменения происходят в согласии с этими законами. Люди всегда действовали, взаимодействовали, дифференцировали и координировали свои социальные отношения; и это уже дает некоторые из инвариантных свойств человеческих организаций и тот материал, к которому следует применять наши чрезвычайно абстрактные законы. Капитализм, нуклеарные семьи, кастовые системы, урбанизация и другие исторические явления это, конечно, переменные, но они не предмет теории, как убеждают многие. Таким образом, хотя структура социального универсума постоянно изменяется, главные движущие силы, лежащие в ее основе, не меняются.
Третье направление критики аналитического теоретизирования представляют сторонники так называемой «критической теории» (см., например, [33]). Они доказывают, что позитивизм рассматривает существующие условия как определяющие то, каким должен быть социальный мир. В результате позитивизм не может предложить никаких альтернатив существующему положению вещей. Занимаясь закономерностями, относящимися к тому, как структурирован социум в настоящее время, позитивисты идеологически поддерживают существующие условия господства человека над человеком. «Свободная от ценностей» наука становится, таким образом, инструментом поддержки интересов тех, кому наиболее благоприятствуют существующие социальные порядки.
Эта критика не лишена некоторых достоинств, но как альтернатива позитивизму «критическая теория» склонна порождать формулировки, часто не имеющие опоры в реальных действующих силах универсума. Многое в «критической теории» представляет собой либо пессимистическую критику, либо безнадежно утопические построения, либо то и другое (см., напр., [34]).
Более того, я думаю, что эта критика основана на ущербном видении позитивизма. Теория должна не просто описывать существующие структуры, но раскрывать глубинную динамику этих структур. Вместо теорий капитализма, бюрократии, урбанизации и других комплексов эмпирических событий нам нужны, соответственно, теории производства, целевой организации, разрушения экологического пространства и других общих процессов. Исторические случаи и эмпирические проявления это не содержание законов, а оселок для проверки их правдоподобия. Например, описания регулярных процессов в капиталистических экономиках суть данные (не теория) для проверки выводов из абстрактных законов производства.
Можно, конечно, доказывать, что такие «законы производства» некритически принимают status quo, но я предпочитаю думать, что формы человеческой организации требуют непрестанного поддержания производства и, следовательно, представляют родовое ее свойство, а не слепое одобрение существующего положения дел. Многим «критическим теориям» недостает понимания, что существуют инвариантные свойства, которые теоретики не могут «убрать по желанию» своими утопиями. Карл Маркс сделал подобную ошибку в 1848 г., предположив, что централизованная власть «отомрет» в сложных, дифференцированных системах [5]; не так давно Юрген Хабермас [32; 34] выдвинул утопическую концепцию «коммуникативного действия», которая недооценивает степень искажения всякого взаимодействия в сложных системах.
Я хочу подчеркнуть два аспекта. Во-первых, поиск инвариантных свойств даже уменьшает вероятность появления утверждений в поддержку status quo. Во-вторых, допущение, что вообще нет никаких инвариантных свойств, провоцирует появление теорий, все менее способных понять, что мир нелегко, а иногда и вовсе невозможно подчинить идеологическим прихотям и фантазиям теоретика.
Было бы неумно и дальше углубляться в эти философские вопросы. Позиция аналитического теоретизирования по ним ясна. Реальный спор внутри этого направления ведется о выборе лучшей стратегии для разработки системы теоретических высказываний об основных свойствах социального мира.
По моему мнению, имеется четыре основных подхода к построению социологической теории: метатеоретические схемы, аналитические схемы, пропозициональные схемы и моделирующие схемы (более детальное описание см. [64; 8]). Но внутри этих основных подходов имеются противоречивые варианты, так что на практике видов схем встречается значительно больше четырех.
Многие в социологии доказывают, что для продуктивности теории важно заранее наметить основные «предпосылки», которые руководили бы теоретической деятельностью. То есть еще до этапа теоретизирования необходимо поставить вопросы типа: какова природа человеческой деятельности, взаимодействия, организации? Каков наиболее подходящий набор процедур для развития теории и какой род теории возможен? Каковы центральные темы или критические проблемы, на которых должна сосредоточиться социологическая теория? И так далее. Такие вопросы и весьма пространные трактаты, ими вдохновляемые (см., например, [9]), втягивают теорию в старые и неразрешимые философские споры: идеализм против материализма, индукция против дедукции, субъективизм против объективизма и т. п.
Что делает эти трактаты «мета» (т. е., как говорит словарь, «приходящими после» или «следующими за»), так это то, что названные философские темы поднимаются в контексте очередных пересмотров наследия «великих теоретиков» (излюбленными фигурами оказываются здесь Карл Маркс, Макс Вебер, Эмиль Дюркгейм и, ближе к нам, Толкотт Парсонс). Хотя эти трактаты всегда учены, переполнены длинными примечаниями и подходящими цитатами, у меня остается впечатление, что они часто подменяют настоящую теоретическую деятельность. Они вовлекают теорию в круг неразрешимых философских проблем и легко превращаются в схоластические трактаты, теряющие из виду цель всякой теории: объяснять, как работает социальный мир. Поэтому метатеоретизирование бывает интересной философией и временами захватывающей историей идей, но это не теория и его принципы нелегко использовать в аналитическом теоретизировании.
Существенную часть теоретической деятельности в социологии составляет построение абстрактных систем из категорий, которые предположительно обозначают ключевые свойства универсума и важнейшие отношения между этими свойствами. По сути, подобные схемы представляют собой типологии, отображающие основные движущие силы универсума. Абстрактные понятия расчленяют основные его свойства и затем упорядочивают их таким образом, чтобы предположительно проникнуть в его структуру и движущие силы. Конкретные события считаются объясненными, если схему можно использовать при истолковании какого-то конкретного эмпирического процесса. Такие истолкования бывают двух основных родов: во-первых, когда найдено место или ниша эмпирического события в системе категорий (см., например, [50-51; 53-55]); во-вторых, если схему можно использовать для создания описательного сценария того, почему и как происходили события в некой эмпирической ситуации (примеры см., [14; 30]).
Эти несколько различающиеся взгляды на объяснение с помощью аналитических схем отражают два противоречивых подхода: один выдвигает «натуралистические аналитические схемы», другой «сенсибилизирующие аналитические схемы». Первый допускает, что упорядоченность понятий в схеме представляет «аналитическое преувеличение» упорядоченности мира [50]; вследствие этого изоморфизма в объяснение обычно включают и раскрытие места эмпирического события в данной схеме. Второй подход чаще всего отвергает позитивизм (как и натурализм) и доказывает, что система понятий должна быть лишь временной и чувствительной к непрерывным изменениям [14; 30]. Поскольку универсум будет изменяться, понятийные схемы тоже должны изменяться, и в лучшем случае они могут дать полезный способ истолкования эмпирических событий в некий конкретный момент времени.
Те, кто следует натуралистическому варианту, подобно метатеоре-тикам, часто стремятся доказать, что аналитическая схема есть необходимая предпосылка для других видов теоретической деятельности (см., например, [49]), ибо, пока мы не имеем схемы, которая обозначает и упорядочивает на аналитическом уровне свойства универсума, нам трудно узнать, о чем теоретизировать. Поэтому для некоторых натуралистические аналитические схемы это необходимый этап, предшествующий пропозициональному и моделирующему подходам к развитию социологической теории. Напротив, те, кто применяет «сенсибилизирующие аналитические схемы», обычно отвергают поиски универсальных законов как бесплодные, поскольку эти законы теряют силу, когда изменяется характер нашего мира [28; 30].
Пропозициональные схемы имеют дело с суждениями, которые связывают переменные друг с другом. То есть эти суждения фиксируют определенную форму отношения между двумя или более переменными свойствами социального универсума. Пропозициональные схемы очень разнообразны, но могут быть сгруппированы в три общих типа: «аксиоматические схемы», формальные схемы и «эмпирические схемы».
Аксиоматическое теоретизирование подразумевает дедукции (в виде точного исчисления) от абстрактных аксиом, содержащих точно определенные понятия, к эмпирическому событию. Объяснение состоит в установлении того, что эмпирическое событие «охватывается» одной или более аксиомами. В действительности, однако, аксиоматическая теория редко возможна в тех науках, которые не в состоянии осуществлять лабораторный контроль, определять понятия через указание «точных классов» и использовать формальное исчисление, логическое или математическое [25]. Хотя социологи [23; 37] часто употребляют словарь аксиоматической теории аксиомы, теоремы, королларии, они очень редко имеют возможность удовлетворить необходимым требованиям настоящей аксиоматической теории. Вместо нее они занимаются формальным теоретизированием [25].
Формальное теоретизирование это «разбавленное» аксиоматическое. Абстрактные законы четко формулируют и часто очень приблизительно и непоследовательно «дедуцируют» из них эмпирические события. Объяснить значит представить эмпирическое событие как случай или проявление более абстрактного закона. Следовательно, цель теоретизирования развивать элементарные законы или принципы применительно к основным свойствам универсума.
Третий тип пропозициональных схем эмпирические в действительности вообще не теория. Но многие теоретики и исследователи думают иначе, и потому я вынужден упомянуть этот род деятельности. Часть критиков аналитического теоретизирования использует примеры эмпирических пропозициональных схем для вынесения приговора позитивизму. В этой связи я уже упоминал тенденцию критиков позитивизма смешивать абстрактный закон, относящийся к некоему общему явлению, и обобщение, касающееся некоторого множества эмпирических событий. Утверждение, что эмпирические обобщения суть законы, обычно используют для опровержения позитивизма: вневременных законов не существует, ибо эмпирические события всегда изменяются. Такое заключение основано на неспособности критиков понять разницу между эмпирическим обобщением и абстрактным законом. Но даже среди симпатизирующих позитивизму наблюдается тенденция смешивать объясняемое то, что следует объяснить (эмпирическое обобщение), с объясняющим тем, что должно объяснять (абстрактный закон). Это смешение встречается в нескольких формах.
В одном случае простое эмпирическое обобщение возводится в ранг «закона» (таков, например, «закон Голдена», который попросту содержит информацию, что индустриализация и грамотность корре-лируются положительно). Другая идет по пути Роберта Мертона с его знаменитой защитой «теорий среднего уровня», где главная цель развить ряд обобщений для какой-то содержательной области, скажем, урбанизации, организованного контроля, отклоняющегося поведения, социализации или других содержательных тем [48]. В действительности такие «теории» всего лишь эмпирические обобщения, в которых установленные регулярные явления требуют для своего объяснения более абстрактной формулировки. Однако изрядное число социологов убеждено, что эти суждения «среднего уровня» настоящие теории, несмотря на их эмпирический характер. Итак, многое в «пропозициональной» схематизации бесполезно для построения теорий. Условия, необходимые для аксиоматической теории, редко встретишь на практике, а эмпирические суждения по самой их природе недостаточно абстрактны, чтобы стать теоретическими. По моему мнению, из всего многообразия пропозициональных подходов наиболее полезно для развития аналитической теории формальное теоретизирование.
Термин «модель» в общественных науках употребляется очень неопределенно. В более развитых науках модель это способ наглядного представления некоторого явления таким образом, чтобы показать его основные свойства и их взаимосвязи. В социальной теории моделирование включает разнообразные виды деятельности: от составления формальных уравнений и имитационного моделирования на компьютерах до графического представления отношений между явлениями. Я буду применять этот термин ограниченно, только к теоретизированию, в котором понятия и их отношения дают обозримую картину свойств социального мира и их взаимоотношений.
Итак, модель есть схематическое представление неких событий, которое включает: понятия, обозначающие и высвечивающие определенные черты универсума; расположение этих понятий в наглядной форме, отражающей упорядочение событий в мире; символы, характеризующие природу связей между понятиями. В социологической теории обычно строят два типа моделей: «абстрактно-аналитические» и «эмпирико-каузальные».
Абстрактно-аналитические модели разрабатывают свободные от контекста понятия (например, понятия, относящиеся к производству, централизации власти, дифференциации и т. д.) и затем представляют их отношения в наглядной форме. Такие отношения обычно выражены в категориях причинности, но эти причинные связи сложные, подразумевают изменения в характере связи (типа цепей обратной связи, циклов, взаимных влияний и прочих нелинейных представлений о соединениях элементов).
Напротив, эмпирико-каузальные модели обычно представляют собой высказывания о корреляциях между измеренными переменными, упорядоченными в линейную и временную последовательность. Цель «объяснить изменчивость» зависимой переменной на основе ряда независимых и промежуточных переменных [11; 22]. Такие упражнения в действительности всего лишь эмпирические описания, потому что понятия в модели данного типа это измеренные переменные для частного эмпирического случая. И все же, несмотря на недостаточность абстракции, подобные понятия часто считают «теоретическими». Следовательно, как и в случае с эмпирическими пропозициональными схемами, эти более эмпирические модели будут гораздо менее полезными при построении теории, чем аналитические. Подобно своим пропозициональным аналогам, каузальные модели описывают регулярность в совокупности данных, что требует для настоящего объяснения более абстрактной теории.
Мой обзор различных стратегий построения социологической теории подошел к концу. Из сказанного ясно, что пригодными для аналитического теоретизирования и теоретизирования вообще я признаю лишь некоторые из указанных стратегий. Завершим обзор более отчетливой оценкой их относительных достоинств.
С аналитической точки зрения, теория должна быть, во-первых, абстрактной и не привязанной к частным особенностям исторического эмпирического случая. Отсюда следует, что эмпирическое моделирование и эмпирические пропозициональные схемы это не теория, а констатация регулярностей в массиве данных, которые требуют теории, объясняющей их. Они своего рода explicandum в поисках какого-то explanans. Во-вторых, аналитическое теоретизирование предполагает необходимость проверки теории на фактах, и потому метатеоретические и детально разработанные аналитические схемы тоже не теория в подлинном смысле слова. В то время как метатеория высоко философична и не поддается проверке, сенсибилизирующие аналитические схемы можно использовать в качестве отправных пунктов для построения проверяемой теории. Если игнорировать антипозитивистские догматы их авторов, то такие схемы могут дать хорошую базу, чтобы начать концептуализацию основных классов переменных, могущих быть встроенными в проверяемые суждения и модели. Это возможно и с натуралистическими аналитическими схемами, но достигается труднее, так как они имеют тенденцию уделять чрезмерное внимание величию собственной архитектоники. Наконец, вопреки некоторым аналитическим теоретикам, я полагаю, что теория должна содержать нечто большее, чем абстрактные высказывания о регулярных явлениях: она должна обратиться к проблеме причинности, не ограничиваясь простой причинностью эмпирических моделей. По моему мнению, аналитические модели существенно дополняют абстрактные суждения, выясняя сложные причинные взаимосвязи (прямые и косвенные влияния, петли обратной связи, взаимные влияния и т. д.) между понятиями в этих суждениях. Без таких моделей трудно узнать, какие процессы и механизмы задействованы в отношениях, которые отражены в некотором абстрактном суждении.
Следовательно, аналитическая теория должна быть абстрактной. Она должна отображать общие свойства универсума, быть проверяемой или способной порождать проверяемые суждения. Такая теория не может пренебрегать причинностью, действующими процессами и механизмами. И потому наилучший подход к построению теории в социологии это сочетание сенсибилизирующих аналитических схем, абстрактных формальных суждений и аналитических моделей [8; 65]. Вместе они обеспечивают наибольшую творческую синергию. И хотя разные аналитические теоретики склонны возносить один вид схем над другим, именно одновременное использование всех трех подходов обеспечивает наивысший потенциал для развития «естественной науки об обществе». В несколько идеализированной форме мои выводы наглядно представлены на рис. 1 (более подробное пояснение элементов на рис. 1 см. [64; 8]).
Очевидно, что можно начинать теоретизирование с построения сенсибилизирующих аналитических схем, которые в предварительном порядке выделяют ключевые свойства социального универсума. Само по себе такое конструирование малополезно, поскольку схему нельзя проверить. Скорее ее можно использовать лишь для «интерпретации» событий. На мой взгляд, этого недостаточно: необходимо также выводить из таких схем абстрактные и проверяемые суждения и одновременно моделировать действующие процессы, чтобы на этой основе соединить понятия в суждении. Эти операции сами по себе, независимо от эмпирических опытов и проверок, могут потребовать пересмотра исходной «сенсибилизирующей» схемы. Сама конструкция аналитической модели тоже может подтолкнуть к переосмыслению какого-то абстрактного суждения. Здесь важно то, что все три вида деятельности взаимно усиливают друг друга, и это я называю «творческой синергией».
Напротив, натуралистические аналитические схемы и метатеоретизирование имеют тенденцию к излишней философичности и оторванности от практической работы в реальном мире. Они перерождаются в чрезмерно реифицированные конструкции и либо сосредоточены на совершенстве своей архитектоники, либо одержимы схоластической страстью «разрешать» философские проблемы. И все-таки я считаю эти конструкции не совсем бесплодными, но скорее обретающими полезность только после того, как мы уже разработали законы и модели, в которых уверены. После этого дополнительная философская дискуссия полезна и может стимулировать пересмотр законов и суждений. Но без этих законов и суждений аналитические схемы и метатеории превращаются в самодовлеющие философские трактаты. Связующим звеном между отдельными суждениями и моделями и более формальными аналитическими схемами и метатеориями служат сенсибилизирующие аналитические схемы. Если использовать эти схемы, чтобы стимулировать формулировку суждений, и пересмотреть их в свете проверки суждений опытом, они смогут создать обогащенные эмпирической информацией предпосылки для более сложных натуралистических схем и метатеорий. В свою очередь, метатеория и натуралистические схемы, когда они отталкиваются от некой «пропозициональной» базы, могут стать источником важных догадок, стимулирующих оценку существующих суждений и моделей. Однако без привязки к проверяемой теории аналитические схемы и метатеория погружаются в ре-ифицированный мир утонченных философских спекуляций и споров. На более эмпирическом уровне построения теории, суждения среднего ранга, т. е. в сущности, эмпирические обобщения, применяемые к целой содержательной области, могут оказаться полезными как один из путей проверки более абстрактных теорий. Такие «теории» среднего уровня упорядочивают результаты исследований целых классов эмпирических явлений и, следовательно, обеспечивают сводный массив данных, который может пролить свет на некоторый теоретический закон или модель. Эмпирические каузальные модели могут выявить действующие во времени процессы, чтобы соединить соответствующие переменные в теории среднего уровня или простом эмпирическом обобщении. В качестве таковых они могут помочь оценить степень правдоподобия аналитических моделей и абстрактных суждений. Но без абстрактных законов и моделей эти эмпирические подходы не помогут выстроить теорию. Ибо не направляемые абстрактными законами и формальными моделями, теории среднего уровня, причинные модели и эмпирические обобщения создаются ad hoc, без заботы о том, способствуют ли они прояснению глубинной динамики универсума. Лишь иногда удается через индукцию выйти за рамки этих эмпирических форм и создать настоящую теорию, ибо в действительности построение теории идет иначе: сперва теория, затем проверка данными. Конечно, такие упорядоченные, направленные данные способствуют оценке теорий. Но когда начинают с частностей, то редко поднимаются над ними. Такова моя позиция и позиция большинства аналитических теоретиков. Начинай с сенсибилизирующих схем, суждений и моделей и только потом берись за формальный сбор данных или метатеоре-тизирование и масштабное схемосозидание. Хотя большинство аналитических теоретиков и согласилось бы с такого рода стратегией, но существуют заметные разногласия по содержанию аналитического теоретизирования.
Содержательные споры в стане аналитических теоретиков ведутся о том, чем должна заниматься теория. Каковы наиболее важные свойства универсума? Какие из них более «фундаментальны», какие следует изучать в первую очередь? Как примирить микропроцессы действия и взаимодействия с макродинамичес-кими процессами дифференциации и интеграции больших людских совокупностей? Все это разновидности вопросов, занимающих аналитическую теорию, и, хотя они, без сомнения, важны, теоретики социологии потратили на их обсуждение слишком много времени. К счастью, при этом встречались и более плодотворные усилия, направленные на то, чтобы понять некоторое важное свойство социального мира, развивать сенсибилизирующую аналитическую схему для рассмотрения важных вопросов, разработать абстрактные понятия и суждения и строить абстрактные модели действующих механизмов и процессов, внутренне связанных с этим свойством.
Я не могу дать обзор всех таких попыток построения теории. Вместо этого я намерен изложить мои собственные воззрения на основные свойства социума и образцы того типа аналитического теоретизирования, который кажется мне наиболее продуктивным. При этом я поневоле буду суммировать большую часть того, что сделано в аналитических теориях, поскольку мой подход очень эклектичен и многое заимствует от других. Но я должен предупредить читателя относительно нескольких моментов. Во-первых, я заимствую избирательно и, следовательно, не вполне справедлив к тем концепциям, откуда беру идеи. Во-вторых, я весьма охотно заимствую и у тех, кто не относит себя к аналитическим теоретикам; вполне возможно, что они окажутся враждебно настроенными по отношению к тому роду теоретизирования, который защищаю я. С учетом этих оговорок приступим к делу.
Как упоминалось ранее, большинство натуралистических аналитических схем слишком сложны. Вдобавок они имеют тенденцию все более разрастаться, по мере того как новые измерения действительности отражаются в постоянно развивающейся системе категорий, а новые элементы в схеме согласуются со старыми. Сенсибилизирующие аналитические схемы также страдают этой склонностью к разбуханию путем добавления новых понятий и нахождения новых аналитических связей. Но я думаю, что чем сложнее становятся аналитические схемы, тем меньше их полезность. На мой взгляд, со сложностью надо управляться на уровне суждений и моделей, а не сводной направляющей системы понятий [conceptualframework]. Так, аналитическая схема должна просто обозначить общие классы переменных, предоставив детали конкретным суждениям и моделям. Поэтому сенсибилизирующая схема на рис. 2 гораздо проще многих существующих, хотя она, несомненно, становится сложнее, когда каждый из ее элементов анализируют в деталях.
Одна из причин сложности существующих схем в том, что они пытаются сделать слишком много. Для них типично искать объяснения «всего и разом» [68]. Однако на ранних этапах своего развития науки не слишком продвигались вперед, пытаясь достигнуть преждевременно их всесторонности. Отражением этого настойчивого стремления построить всеобъемлющую схему стало нынешнее возрождение интереса к проблеме «связи» микро- и макроуровня, или, как это часто называют, разрыва между ними [10; 40; 62]. Теперь теоретики хотят объяснить микро- и макропроявления все сразу, несмотря на то, что ни микропроцессы взаимодействия между индивидами в определенных ситуациях, ни макродинамики больших скоплений людей не были адекватно концептуализированы. На мой взгляд, вся эта возня с пониманием микроосновы макропроцессов и наоборот [макроосновы микропроцессов] преждевременна. Рис. 1 предполагает сохранить разделение на макро- и микросоциологию, по крайней мере, на некоторое время. Поэтому «разрыв» между микро- и макропроцессами остается и, кроме как метафорически, я не предлагаю его заполнять.
Применительно к микропроцессам я вижу три группы движущих сил, имеющих решающее значение в аналитическом теоретизировании: процессы «энергизирующие» или побуждающие индивидов взаимодействовать (заметим, что я не говорю «действовать», ибо этот термин получил слишком большую понятийную нагрузку в социологии) [63]; процессы, действующие на индивидов в ходе взаимного приспособления их поведения друг к другу, и процессы, структурирующие цепи взаимодействия во времени и пространстве. Как показывают стрелки на рис. 2, эти микропроцессы взаимосвязаны, каждый класс действует как некий параметр для других. Для макропроцессов я вижу в аналитическом теоретизировании три центральных типа динамики: процессы количественного собирания, определяющие число действующих (будь то индивиды или коллективы) и их распределение во времени и пространстве; процессы дифференциации действующих во времени и пространстве и процессы интеграции, координирующие взаимодействия действующих во времени и пространстве.
Как уже сказано, аналитическая сложность должна быть добавлена на уровне моделирования, а иногда и на уровне суждений, потому что только здесь теоретические идеи имеют шанс быть проверенными на фактах (причем все проблемы, о которых заявляют критики позитивизма, надлежащим образом учитываются и отвергаются, по меньшей мере, в их крайней и изнуряющей разум форме). Таким образом, задача микроанализа поточнее определить в абстрактных моделях и суждениях движущие силы трех классов переменных: мотивационных, интеракционных и структурирующих. Начнем с мотивационных процессов.
Процессы мотивации. Концептуализация «мотивов» в теоретической социологии так и не вышла пока из состояния неопределенности. Трудности связаны с анализом и измерением того, «что движет людьми» и «заставляет их действовать». Социологи до сих пор говорят о поведении, действии и взаимодействии так, что это мешает увидеть, о чем идет речь. А фактически речь в немалой степени идет о проблеме мотивации. Тем самым они затемняют анализ и мотивации, и взаимодействия. Гораздо полезнее аналитически разделить эти явления, представив простую модель того, что «толкает», «побуждает», направляет и сообщает энергию людям, заставляя их взаимодействовать определенным образом. Возможно, эти термины нечетки, но тем не менее они передают мои общие устремления.
Во всех ситуациях взаимодействия можно найти четыре вида мотивационных процессов: процессы, поддерживающие «онтологическую безопасность» [30] или удовлетворяющие скрытую потребность в уменьшении безотчетной тревоги и в достижении чувства взаимного доверия; процессы, сосредоточенные на поддержании того, что некоторые интеракционисты именуют «центральной концепцией «я», т. е. на подтверждение некоего центрального и основного определения человеком своего особенного типа бытия; процессы, относящиеся к тому, что экономисты-утилитаристы и бихевиористские теоретики обмена рассматривают как усилия индивидов, направленные на «получение выгоды» или увеличение своих материальных, символических, политических или психических ресурсов в ситуациях [37]; наконец, процессы, учитывающие то, что эт-нометодологи иногда называют «фактичностью», основанные на предположении, что мир имеет косный, объективно-фактуальный характер и соответствующий порядок [27]. Эти четыре вида процессов соотносятся с разными концепциями мотивации в психоаналитической [24], символико-интеракционистской [41], бихевиорист-ско-утилитаристской [37] и этнометодологической [27] традициях. Обычно их рассматривали как антагонистические подходы, хотя существуют достойные внимания исключения (см., например, [17; 30; 60]).
На рис. 3 представлена аналитическая модель основных взаимоотношений между названными четырьмя видами процессов. Правая сторона рис. 3 показывает, что всякое взаимодействие мотивировано соображениями обмена. Люди хотят почувствовать, что они повысили свой ресурсный уровень в обмен на трату энергии и вложение части ресурсов. Естественно, характер ресурсов может меняться, но аналитические теории обмена обычно рассматривают как наиболее общие из них власть, престиж, людское одобрение и иногда материальное благосостояние. Поэтому с точки зрения самых современных «обменных» подходов индивиды «побуждаемы» искать выгоду именно на основе этого рода ресурсов. Большое место в человеческом взаимодействии занимают переговоры относительно власти, престижа и одобрения (и изредка материальных выгод). Я не буду здесь останавливаться на доводах теории обмена, поскольку они хорошо известны, но думаю, что ее основные принципы хорошо резюмируют один из мотивацион-ных процессов.
Другой мотивационный процесс тоже часть межличностных обменов: это разговор и беседа. Я думаю, что Коллинз [18] прав, усматривая в них главный ресурс взаимодействия, а не просто средство передачи или посредника. То есть люди «тратятся» в разговоре и беседе, надеясь получить не только власть (уступку), престиж или одобрение, но и вознаграждение в разговоре per se. Действительно, люди обговаривают ресурсы, скрытые в беседе, так же активно, как и другие ресурсы. Из таких бесед они извлекают «смысл» и «чувство удовлетворения» или то, что Коллинз называет «эмоцией». Иными словами, люди тратят и умножают свой «эмоциональный капитал» при обменах в ходе бесед. Таким образом, разговор не только средство передачи власти, престижа, одобрения от человека к человеку, но и самостоятельный «ресурс».
Однако «переговоры» относительно ресурсов, скрытых в беседах, включают нечто большее, чем обмен. Сюда входят также попытки «дополнить» и «истолковать» то, что происходит во взаимодействии. Ситуация не считается «правильной» без возможности пользоваться словами, невербальными жестами, особенностями данной обстановки и другими ключами к более полному постижению «смысла того, о чем шел разговор» и «что происходит». Гарфинкель [27] первым сделал на этом акцент: многое из того, что случается во взаимодействии, требует истолкования жестов в свете определенного контекста взаимодействия. Люди используют имплицитные резервы знания и понимания для истолкования беседы, чтобы удобно чувствовать себя в контексте взаимодействия. И они привлекают разнообразные «народные» или «этнические» методы, чтобы породить чувство взаимопонимания, чувства сходства между собой миров их опыта. Поэтому, вдобавок к осуществлению обмена ресурсами, беседы это и переговоры о том, «что именно происходит». Когда ощущение взаимного согласия о природе ситуации нарушено (как это было очевидно в знаменитых «провоцирующих экспериментах» Гарфинкеля), индивиды усердно стараются «восстановить» чувство общности опыта, переживаний и принадлежности к одному миру. Когда индивиды не могут сохранить чувство общей с другими вселенной, их тревога растет; чувство доверия, столь необходимое для онтологической безопасности, подорвано, что, в свою очередь, побуждает людей заниматься перетолковыванием и передоговариваться по поводу результатов своих «разговорных» обменов. Неожиданное следствие таких переговоров усиление тревожности, но если участники способны использовать «этнометоды», дабы прийти к ощущению, что они живут в одинаковом для всех мире фактов, тогда тревога уменьшается. И потому потребность в «фактичности» есть мощная мотивационная сила во взаимодействии людей, как это и показывают процессы, обозначенные в нижней части рис. 3.
Вернемся к верхней части рис. 3, где еще одну мотивирующую силу во взаимодействии составляют усилия при всех обстоятельствах сохранить представление о себе как личности определенного рода. Это реализуется в первую очередь через обменные отношения, организованные вокруг власти, престижа, одобрения, а также приобретения эмоционального капитала в беседах. Следовательно, если люди почувствуют, что получают некую «психологическую выгоду» в своих обменах, они подтвердят и свою самооценку, которую я рассматриваю как главный передаточный механизм посредничества между их «центральным "я"» [42] и результатами обменов. Как указывают пунктирные стрелки, вторичный процесс в подтверждении «выгоды» это динамика, приводящая к «ощущению фактичности». В той мере, в какой достижение фактичности проблематично, индивиды не будут чувствовать, что имеют «выгоду» от взаимодействия, и потому у них будут трудности с подтверждением самооценки и «концепции "я"» в такой ситуации. Будь то от этого вторичного источника либо просто от неспособности увеличить эмоциональный капитал или вырвать уступку, одобрение и престиж, неудача в самоутверждении порождает тревогу, которая, в свою очередь, разъедает веру [в себя], столь существенную для онтологической безопасности.
Здесь не стоит вдаваться в подробности этой модели, но важно заметить, что она представляет собой попытку свести разные аналитические традиции в более синтетическую картину мотивационной динамики. В конце этого подраздела я бы хотел проиллюстрировать свою общую теоретическую стратегию, применив данную модель для разработки нескольких абстрактных «законов мотивации».
1. Уровень мотивационной энергии индивидов в ситуации взаимодействия есть обратная функция степени, в какой индивидам не удается: а) достичь ощущения онтологической безопасности; б) развить предпосылку фактичности; в) утвердить свое «центральное "я"» и г) достичь ощущения преумножения своих ресурсов.
2. Форма, направление и интенсивность взаимодействия в некоторой ситуации будет положительной функцией относительной значимости вышеуказанных а), б), в) и г), равно как и абсолютных уровней а), б), в) и г).
Эти два принципа устанавливают на абстрактном уровне общее направление «энергетической подзарядки» людей для осуществления взаимодействия. Очевидно, что данные суждения не конкретизируют процессы мотивации, как это сделано в модели на рис. 3.
По-моему, эта аналитическая модель сообщает необходимые подробности о механизмах «насыщения энергией» (о тревожности, самооценивании, извлечении выгоды, общем согласии относительно контекста взаимодействия, документальной интерпретации и переговорном процессе). Разумеется, я хотел бы встроить эти детали в абстрактные суждения, но тогда «законы» потеряют простоту и краткость, которые желательны для самых разных целей (например, при использовании в дедуктивном исчислении). Поэтому, как я указывал выше, происходит творческое взаимодействие между абстрактными законами и аналитическими моделями. Одно без другого не вполне удовлетворительно: модель слишком сложна, чтобы быть проверяемой в целом (поэтому важно ее преобразование в простые законы), но простые законы не описывают сложных причинных процессов и механизмов, которые скрываются под отношениями, уточненными в законе (отсюда необходимость дополнить законы абстрактными аналитическими моделями).
Процессы взаимодействия. Следующий элемент «сенсибилизирующей схемы» на рис. 2 процесс взаимодействия как таковой. Ключевой вопрос здесь такой: что именно происходит, когда люди взаимно сигнализируют друг другу и истолковывают жесты друг друга? На рис. 4 представлены важнейшие процессы: использование фондов имплицитного знания [59], или, в моей терминологии, «фондооб-разование» [stock-making], включающее ряд сигнальных процессов, а именно сценическую постановку взаимодействия [stage-making] [31], постановку ролей [role-making] [65], выдвижение притязаний [claim-making] [34] и придание значения ситуации [account-making] [27] и другое использование фондов знания или овладение фондами <stock-taking>, охватывающее ряд процессов истолкования, в частности, принятие ситуации в расчет [account-taking] [27], принятие притязаний [claim-taking] [34], принятие [на себя] роли [role-taking] [47] и типизацию, принятие типа [type-taking] [59]. Я не могу детально рассмотреть здесь эти процессы, особенно потому, что модель на рис. 4 черпает из очень разных теоретических традиций, но все же кратко остановлюсь на каждом из них.
Джордж Герберт Мид впервые четко определил, что взаимодействие это «разговор жестов». Люди сигнализируют о ходе своих действий (сознательно и бессознательно), делая соответствующие жесты, и одновременно истолковывают жесты других. В этом одновременном процессе сигнализации и интерпретации люди настраивают, взаимно приспосабливают свое поведение, причем схема такой настройки оказывается функцией указанных выше мотивационных процессов. Чтобы сигнализировать и истолковывать, действующие черпают из того, что Альфред Шюц называл «наличным фондом знания», или хранилищами явных и имплицитных смыслов, концепций, процедур, правил, установок и образцов понимания, постепенно приобретаемых индивидами, поскольку они живут, растут и участвуют в постоянно существующих общественных отношениях. Чтобы сигнализировать, индивиды создают фонды, т. е. черпают из упомянутых фондов знания, дабы подготовить или выстроить линию поведения для самих себя. Соответственно, чтобы истолковывать жесты других, индивиды должны овладеть фондами, т. е. им приходится брать из своих фондов знания, чтобы «осмыслить» сигналы других. Этот одновременный процесс создания фондов и овладения фондами часто протекает имплицитно и бессознательно. Однако когда сигналы не признаются другими, когда такие сигналы нелегко истолковывать или когда мотивы онтологической безопасности, самоутверждения, прироста ресурсов и фактически не находят удовлетворения (см. суждение 2), тогда эти процессы создания фондов и овладения фондами [знания] становятся гораздо более ясно выраженными.
В средней части модели на рис. 4 сделана попытка примирить ранние интуиции Мида и Шюца с тем, что иногда рассматривают как антагонистические традиции. Но эти традиции на деле не антагонистичны, ибо каждая что-то вносит в синтетическое изображение взаимодействия. Попробуем подтвердить совместимость разных традиций, обсуждая каждый из элементов, обозначенных в средней части рис. 4.
Гофман впервые ясно показал, что взаимодействие всегда включает «сценическую постановку». Эту идею недавно стал также развивать Гидденс [30]. Люди имеют представление о «сценическом ремесле» в том смысле, что они «знают», по меньшей мере имплицитно, о таких вещах, как относительное расположение действующих лиц, передвижения вперед и назад между «авансценой» и «задником» и другие аспекты демографического пространства. Своим
расположением или передвижением в пространстве люди сигнализируют другим о своих намерениях и ожиданиях. Без этой способности извлекать нужное из фондов знания и «ставить» для самих себя свое «появление на сцене» взаимодействие было бы затруднено, поскольку индивиды не смогли бы использовать свое расположение и передвижение в пространстве, чтобы сообщить другим о своих соответствующих действиях.
Много из этих манипуляций с пространственным расположением предназначено облегчить то, что Ральф Тернер назвал «постановкой роли» или оркестровкой жестов, чтобы сигнализировать, какую роль некто собирается играть в ситуации. В таких «постановках ролей» люди не полагаются исключительно на сценическое умение. Они располагают фондами «ролевых концепций», которые обозначают характерные совокупности жестов и последовательности поступков, связанные с определенной линией поведения. Эти ролевые понятия можно очень тонко настроить так, например, что мы сможем различить, как исполняется не только «роль студента» вообще, но и разновидности этой роли (учебная, научная, спортивная, общественная и т. д.). Таким образом, люди располагают обширным репертуаром ролевых понятий, и из этого репертуара они пытаются создать роли для самих себя, организуя подачу своих жестов. Конечно, роли, которые они готовят для себя, ограничены не только существующей социальной структурой (например, студенты не могут быть профессорами), но также их фондами самовосприятий и самоопределений. Поэтому люди выбирают из своего репертуара ролей те, которые согласуются с названными фондами. Некоторые из этих самовосприятий вытекают из центральной «концепции "я"», которая мотивирует взаимодействие. Но люди располагают также фондами более периферийных и ситуационных образов самих себя. Например, некто может признать без большого ущерба для самооценки и без понижения морального уровня «центрального "я"», что он не в ладах со спортом, и, как следствие, это лицо разработает для себя роль, которая соответствует его «образу "я"», не имеющему сноровки в «игровых ситуациях». Без этой способности ставить роли взаимодействие было бы чрезмерно нервозным и требовало бы больших затрат времени, поскольку индивиды не смогли бы заранее предполагать, что их «оркестровка» жестов сигнализирует другим о конкретной линии поведения. Но поскольку есть общепринятые представления о различных типах ролей, индивиды могут сигнализировать о своих намерениях и быть уверенными, что другие будут понимать их и впредь, без необходимости все время сигнализировать о предлагаемой линии поведения.
Хотя в «критическом проекте» Юргена Хабермаса многое мне кажется излишне идеологизированным, идеализированным и местами социологически наивным, тем не менее его обсуждение «идеального речевого акта» и «коммуникативного действия» [34] открывает одну из основных движущих сил в человеческом взаимодействии: процесс выдвижения «притязаний на значимость». В процессе взаимодействия индивиды выдвигают «притязания на значимость», которые другие могут принимать или оспаривать. Такие притязания подразумевают утверждения (как правило, имплицитные, но иногда и явные) о подлинности и искренности жестов как проявлений субъективного опыта; о действенности и эффективности жестов как показателей выбора средств для известной цели; и о правильности действий с точки зре ния соответствующих норм. Я не разделяю идеологической точки зрения Хабермаса, согласно которой выдвижение притязаний (и возражения, и дискурс, могущие затем последовать) якобы выражает самую суть человеческого освобождения от форм господства. Однако я полагаю, что взаимодействие действительно включает тонкий и обычно имплицитный процесс, посредством которого каждая участвующая сторона «заверяет» в своей искренности, эффективности и подчинении правилам. Такие притязания связаны с «постановкой ролей», но опираются также и на общие фонды знания о нормах, на совместные представления о честном поведении и на обусловленное культурой согласие относительно взаимосвязи целей и средств.
Наконец, последний сигнальный процесс связан с выдвижением притязаний, а более непосредственно с фондами «этнометодов», таких как «принцип et cetera», порядок следования бесед, нормальные формы и другие «народные» практические приемы [16; 36], с помощью которых индивиды имеют обыкновение создавать у себя ощущение социального порядка. Поэтому сигнализирование всегда включает процесс придания значения ситуации, в ходе которого индивиды используют обыденно-народные методы или процедуры для убеждения других в том, что они разделяют с ними общий мир фактов. «Провоцирующие эксперименты» Гарфинкеля [26-27] и другие использования бесед [36] указывают, что такие процедуры имеют решающее значение для гладкого взаимодействия; когда эти «этнометоды» не используются, либо когда их не понимают или не принимают, взаимодействие становится проблематичным. Таким образом, многое из того, о чем индивиды сигнализируют другим, есть попытка придать [чему-либо] в данной ситуации значение реальности и фактичности.
Одновременно с этими четырьмя сигнальными процессами: постановкой сцены, постановкой ролей, выдвижением притязаний и приданием значения идут ответные процессы истолкования сигналов, подаваемых другими. Более того, до известной степени люди толкуют и свои собственные сигналы, и потому взаимодействие требует рефлексивного отслеживания как своих, так и чужих жестов.
«Придание значения» идет бок о бок с «принятием в расчет», в ходе которого сигналы других, а также и собственные, особенно принадлежащие к фондам истолковывающего понимания, используются для образования набора неявных предположений об основных чертах обстановки взаимодействия. То есть действующие толкуют определенные классы сигналов (это и есть «народные» методы), чтобы «заполнить пробелы», «придать смысл» тому, что делают другие, а также чтобы почувствовать себя (возможно, в какой-то мере иллюзорно) в одном социальном пространстве с другими.
С таким «этнометодизированием» (если позволительно изобретать еще одно слово в области, и так переполненной лингвистическими нововведениями) связана другая сторона выдвижения притязаний, по Хабермасу: «понимание притязаний». «Притязания» других (и самого исходного действователя) на искренность, нормативную правильность и эффективность отношения средств к целям истолковываются в свете накопленных запасов нормативных представлений, культурно одобряемой формулы «средства - цели» и стиля удостоверения притязаний. Такое истолковывание может вести к принятию притязаний или повлечь «возражения» какому-то одному или всем трем типам притязаний. Если случается последнее, тогда подается сигнал о контрпритязаниях и взаимодействие будет циркулировать вокруг процессов выдвижения и принятия притязаний до тех пор, пока притязания на значимость всех участников не будут одобрены (или же пока некий набор притязаний не будет просто навязан другим благодаря способности принуждать или возможности контролировать ресурсы).
Третий процесс истолкования Мид впервые концептуализировал как «принятие [на себя] роли» и «принятия [на себя] роли» другого, а Шюц назвал «взаимностью перспектив». Жесты или сигналы других людей используются, чтобы поставить себя в положение другого или усвоить себе его особенную точку зрения. Такое «принятие роли» имеет несколько уровней. Первый это нечто противоположное «постановке роли»; запасы ролевых концепций используются, чтобы определить, какую роль играют другие. Второй, более глубокий уровень это использование фондов согласованных представлений о том, как обычно действуют люди в разного вида ситуациях, когда пытаются реконструировать глубинные характеристики, необходимые для понимания того, почему данное лицо ведет себя определенным образом. Вместе оба названных уровня «понимания роли» индивидами могут обеспечить правильный взгляд на вероятные способы и направления поведения других людей.
Иногда взаимодействие включает то, что Шюц называл «типизацией» или взаимодействием в категориях «идеальных типов». Ибо многие взаимодействия подразумевают сперва представление других в стереотипных категориях и затем обращение с ними как с нелицами или чем-то идеальным. Тем самым «принятие роли» может незаметно перейти в «принятие типа», когда ситуация не требует особо чувствительных и тонко настроенных истолкований мотивов, эмоций и установок других. Если «принятие типа» реальный процесс, то другие истолковательные процессы (принятие роли, принятие притязаний и принятие в расчет ситуации) сходят на нет, ибо они, в сущности, уже «запрограммированы» в фондах стереотипных ролей и категорий, используемых для типизации.
Итак, я рассматриваю взаимодействие как двойственный процесс одновременного сигнализирования и истолкования, питаемый запасами знания, приобретенного индивидами. В различных теоретических подходах выделялись разные аспекты этого основного процесса, но ни один не описывает динамики взаимодействия с достаточной полнотой. В модели на рис. 4 сделана попытка объединить упомянутые подходы в один, рассматривающий процессы сигнализирования и истолкования как взаимосвязанные. Чтобы завершить этот синтез разных подходов к процессу взаимодействия в аналитической теории, переформулируем ключевые элементы нашей модели в несколько «законов взаимодействия».
3. Степень взаимодействия между индивидами в некой ситуации есть совместная и положительная функция их соответствующих уровней а) сигнализирования и б) истолкования: а) уровень сигнализирования есть совместная и положительная функция уровня сценической постановки, постановки ролей, выдвижения притязаний и придания значения; б) уровень истолкования есть совместная и положительная функция степени принятия в расчет, принятия притязаний, принятия ролей и принятие типа.
4. Степень взаимного приспособления и сотрудничества между индивидами в ситуации взаимодействия есть положительная функция степени, в какой они владеют общими фондами знания и пользуются ими в своем сигнализировании и истолковании.
Процессы структурирования. Большая часть любого взаимодействия протекает в рамках существующей структуры, созданной и поддерживаемой предыдущими взаимодействиями. Такие структуры лучше всего рассматривать как ограничивающие параметры [13], поскольку они обозначают пределы «сценической деятельности» индивидов, помещая их в реальное физическое пространство; ограничивают виды возможных процессов утверждения значимости притязаний и возражений; обеспечивают контекстуальную основу для учета всех видов деятельности, которые позволяют людям развивать чувство реальности; диктуют возможные виды постановки ролей; дают наметки для понимания ролей; организуют людей и виды их деятельности в направлениях, которые поощряют (или тормозят) взаимную типизацию.
И все же, так как индивиды проявляют отчетливое мотивацион-ное своеобразие и так как существующие структуры задают лишь некоторые параметры для процессов инсценирования, утверждения значимости взаимных притязаний, постановки ролей и типизации, то всегда остается известный потенциал для перестройки, переструктурирования ситуаций. Но основные процессы, участвующие в такой перестройке, те же, что служат поддержанию существующей структуры, и потому мы можем пользоваться одинаковыми моделями и суждениями, чтобы понять как структурирование, так и переструктурирование. На рис. 5 я представляю мои взгляды на динамику этих процессов.
Сначала я обрисую свое понимание того, что такое «структура». Во-первых, это процесс, а не вещь. Если воспользоваться модными теперь терминами, структура «производится» и «воспроизводится» индивидами во взаимодействии. Во-вторых, структура указывает на упорядочение взаимодействий во времени и пространстве [17; 29-30]. Временное измерение может обозначить процессы, которые упорядочивают взаимодействия для некоторого конкретного множества индивидов, но гораздо важнее организация взаимодействий для последовательных множеств индивидов, которые, проходя сквозь существующие структурные параметры, воспроизводят эти параметры. В-третьих, такое воспроизводство структуры обусловлено, как это акцентировано понятиями на правой стороне рис. 5, способностью индивидов во взаимодействии «регионализировать», «рутинизировать», «нормативизировать», «ритуа-лизировать» и «категоризировать» свои совместные действия. Проанализируем теперь эти пять процессов более подробно.
Когда индивиды занимаются «сценической постановкой» (см. рис. 4), они обговаривают использование пространства. Они решают такие вопросы: какую территорию кто занимает; кто, куда и как часто может передвигаться; кто может входить в данное пространство и оставаться в нем, и тому подобные проблемы демографии и экологии взаимодействия. Если действователи смогут достичь согласия по таким вопросам, они «регионализируют» свое взаимодействие в том смысле, что их пространственное расположение и мобильность начинают следовать определенному образцу. «Переговоры» по использованию пространства, безусловно, облегчаются, когда имеются вещественные опоры в виде улиц, коридоров, строений, кабинетов и служебных зданий, что сразу сужает круг переговоров. Равно важны, однако, и нормативные соглашения относительно того, что «значат» для индивидов эти опоры, а также другие межличностные сигналы. То есть регионализация подразумевает правила, соглашения и представления о том, кто какое пространство может занимать, кто может удерживать «желаемое» пространство и кто может передвигаться в пространстве (вот почему на рис. 5 стрелка идет от «нормативизации» к «регионализации»). Другая важная сила, которая связана с нормативизацией, но является также независимым и самостоятельным фактором, это рутиниза-ция. Регионализация деятельности во многом облегчается, когда совместные действия рутинизированы: индивиды делают приблизительно одно и то же (движения, жесты, разговоры и т. д.) в одно время и в одном пространстве. И наоборот, рутинизации и нормативизации способствует регионализация. Следовательно, между этими процессами имеется взаимная обратная связь. Установившиеся регулярные процедуры облегчают упорядочение пространства, но раз упорядочение произошло, эти рутинные практики становится нетрудно поддерживать (разумеется, если пространственный порядок рушится, то же происходит и с рутинными процессами).
На рис. 5 видно, что создание норм, или «нормативизация», как я это называю, оказывается критической точкой в процессе структурирования. К сожалению, понятие «нормы» стало немодным в социологической теории, главным образом из-за его ассоциаций с функционализмом. Я предлагаю сохранить это понятие, но использовать его за рамками простых положений типа: для «каждой статусной позиции имеются обслуживающие ее нормы» или «роли суть узаконения нормативных ожиданий». Оба эти положения иногда верны, но все же они больше особый случай нормативного взаимодействия, чем общее правило. Рис. 5 показывает, что я рассматриваю нормы как процесс, возникающий в связи с проблемами утверждения значимости притязаний, учета ситуации и принятия ролей. Когда люди «переговариваются» о том, что считать правильным, должным и эффективным (процесс утверждения значимости), когда они переговариваются о процедурах истолкования или «этномето-дах», нужных для возникновения у них чувства общей реальности (учитывание ситуации), и когда они пытаются поставить себя на место других и перенять их «перспективы» (принятие роли), они действительно разрабатывают некие имплицитные, временно обязывающие «соглашения» о том, как им следует взаимодействовать и приспосабливать свое поведение друг к другу. Если бы люди не умели этого делать, взаимодействие было бы слишком трудным, ибо тогда мы бы постоянно и неправильно спорили о надлежащем поведении. Регионализация, рутинизация и ритуализация (последнее понятие означает стереотипные последовательности «жестов» в среде участников взаимодействия) помогают развитию этих имплицитных соглашений. Такие нормы становятся частью общих фондов знания и используются в соответствующих контекстах. И в самом деле, многое в принятии ролей, в учете ситуации и в утверждении значимости взаимных притязаний вертится вокруг усилий людей растолковать [друг другу] в конкретной ситуации, какие именно нормы берутся из запасов знания.
Привычные, регулярные и неизменные процедуры («рутины») также составляют важную часть в процессе структурирования. Если какие-то множества действователей участвуют в более или менее одинаковых последовательностях поведенческих актов во времени и пространстве, тогда организация взаимодействия сильно облегчена. И наоборот, на рутинные процессы влияют другие структурирующие процессы регионализации, нормативизации, ритуализации и категоризации. Когда разные виды деятельности упорядочены в пространстве, легче устанавливать рутинную практику. Если существуют соглашения по нормам, тогда ускоряется формирование рутинных процессов. Если к тому же взаимодействие может быть ритуализовано, так что контакты между людьми включают стереотипные последовательности жестов, тогда рутинные процессы можно поддерживать без большой «межличной работы» (т. е. без активного и осознанного сигнализирования и истолкования). А когда действователи имеют возможность успешно «категоризировать» друг друга в качестве безличных объектов и тем самым взаимодействовать без больших усилий при сигнализировании и истолковании, тогда легче закреплять и поддерживать рутинные процессы.
Еще один существенный элемент в структурировании ритуалы. Ибо если действователи могут начинать, поддерживать и заканчивать взаимодействие в разных ситуациях стереотипными разговорами и жестикуляцией, взаимодействие будет протекать глаже и упорядочиваться быстрее. Какие именно ритуалы исполнять, как их исполнять и когда все это нормативно определено. Но ритуалы также и результат рутинизации и категоризации. Если действователи способны представить друг друга в простых категориях, тогда их взаимодействие будет ритуализовано (включая предсказуемое начало и прекращение жестов) в некой типичной форме беседы и жестикуляции между началом и окончанием ритуальных действий. Аналогично рутинные виды деятельности способствуют формированию ритуалов, ибо, стремясь подкрепить свои установившиеся рутинные практики, индивиды пытаются ритуализировать взаимодействие, чтобы удержать его от вторжения (путем навязывания сознательной «межличной работы») в свою привычную рутину. Но, возможно, наиболее важно то, что ритуалы связаны с расстановкой ролей, когда индивиды торгуются за соответствующие роли для себя, и, если они смогут договориться о взаимодополняющих ролях, тогда они смогут многое ритуализовать в их взаимодействии. Это особенно вероятно в случае, когда соотносящиеся роли неравны с точки зрения власти [17].
Последний из рассматриваемых основных структурирующих процессов категоризация, плод переговоров людей о том, как взаимно типизировать друг друга и свои отношения. Этому процессу категоризации друг друга и любого отношения помогают успешная постановка ролей и рутинизация, а также и ритуализация данного отношения. Категоризация помогает индивидам трактовать друг друга как безличные объекты и экономить время и энергию, потребные при тонко настроенных и избирательных процессах сигнализации и интеграции. Таким образом, их взаимодействие сможет гладко протекать во времени (при повторных контактах) и в пространстве (без повторных переговоров о том, кто где должен быть).
Я не могу углубляться здесь во все тонкости этих пяти процессов, но стрелки на рис. 5 показывают, в каком направлении я развил бы более подробный анализ. Поскольку люди взаимно подают сигналы и создают интерпретации, они вовлекаются в процессы инсценирования, утверждения значимости, учитывания, принятия роли, постановки роли и типизации, которые, соответственно, подразумевают переговоры касательно пространства, притязаний на значимость, процедур истолкования, взаимности перспектив, соответствующих ролей и взаимных типизации. Из этих процессов вырастают структурирующие процессы регионализации, рутинизации, нормативизации, ри-туализации и категоризации, которые организуют взаимодействие во времени и пространстве. В свою очередь, эти структурирующие процессы служат структурными параметрами, которые удерживают в определенных пределах интерактивные процессы инсценирования, утверждения значимости, учитывания, принятия роли, постановки роли и типизации. Таково в общих чертах видение процесса структурирования, который охватывает значительную часть аналитико-теоретической работы по истолкованию «социальной структуры» на уровне микровзаимодействий. Завершим этот обзор формулировкой нескольких «законов структурирования».
5. Степень структурирования взаимодействий есть положительная и аддитивная функция степени, в какой это взаимодействие может быть а) регионализировано, б) рутинизировано, в) нормативизи-ровано, г) ритуализировано и д) категоризировано:
а) степень регионализации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды способны успешно договориться об использовании пространства и рутинизировать, а также нормативизировать свою совместную деятельность;
б) степень рутинизации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды способны нормативизировать, регионализировать, ритуализовать и категоризиро-вать свою совместную деятельность;
в) степень нормативизации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно договариваться о притязаниях на значимость, процедурах истолкования и взаимности перспектив, а также регионализировать, рутинизировать и ритуализировать свою совместную деятельность;
г) степень ритуализации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно договариваться о взаимности перспектив, равно как и о взаимодополнительности ролей, и нормативизировать, рутинизировать и ка-тегоризировать свою совместную деятельность;
д) степень категоризации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно договариваться о взаимных типизациях и взаимодополнительности ролей, а также ритуализировать и рутинизировать свою совместную деятельность.
Этим завершается мой обзор разработок по микродинамике в аналитической теории. Очевидно, что я заимствовал идеи у ученых, которые возражали бы против зачисления в стан аналитических теоретиков, но в той степени, в какой аналитическая теория обращается к проблеме микропроцессов (рис. 3-5), она схватывает устремления этого теоретизирования. То же справедливо и в отношении суждений 1-5. За некоторым заметным исключениям (см., например, [17-18; 30; 67]) представители аналитического теоретизирования сосредоточились на макродинамике, предпочитая рассматривать взаимодействие как некую данность, как случайные процессы (см., например, [46]) или как расчет [12]. Перейдем теперь к этому макроподходу.
В социологическом теоретизировании нет ясности по поводу того, что конституирует «макрореальность». Некоторые макросоциологи сводят все к анализу структурных свойств, независимых от процессов, идущих среди индивидов (см., например, [12; 45]). Другие смотрят на макросоциологию как на анализ различных способов соединения микроединиц, ведущего к возникновению крупных организационных и социетальных [т. е. проходящих в масштабах всего общества] процессов (см., например, [17-18]). Критики обычно воспринимают весь макроанализ как реификацию или ги-постазирование [40]. И все-таки, несмотря на разные виды критики и явную понятийную неразбериху по вопросу о микробазисе социальной структуры, трудно отрицать простой факт общественной жизни: человеческие популяции растут, образуют большие по численности объединения и сложные социальные формы, которые распространяются на обширные географические регионы и существуют длительные исторические периоды. Утверждать, как делают многие, что такие формы можно анализировать исключительно на основе составляющих их действий и взаимодействий индивидов, было бы ошибкой. Такие редукционистские подходы порождают концептуальную анархию, поскольку так никогда не увидишь «леса за деревьями» или даже деревьев за отдельными ветками.
Конечно, нет сомнений, что макропроцессы включают взаимодействия среди индивидов, но зачастую разумнее вывести эту посылку за пределы анализа. Ибо точно так же, как для решения большинства аналитических задач при изучении многочисленных свойств взаимодействия полезно игнорировать физиологию дыхания и кровообращения, во многих случаях разумно пренебречь индивидами, индивидуальными актами и индивидуальными взаимодействиями.
Естественно, конкретное знание того, что делают люди при регио-нализации, рутинизации, нормативизации, ритуализации и категоризации своих взаимодействий (см. рис. 5), может послужить полезным дополнением к макроанализу. Но такое изыскание не может заменить чистый макроанализ, занимающийся процессами, благодаря которым все больше действующих собираются вместе, дифференцируются и интегрируются (см. рис. 2). Такова моя позиция и позиция большинства аналитических теоретиков (см. [62]).
Рис. 6 дает представление о моих взглядах на основополагающие макродинамические процессы человеческой организации. Я разбил их, согласно рис. 2, на три группы: процессы скопления, или приращения индивидов и их производительных способностей в пространстве; процессы дифференциации, или увеличения числа различных подъеди-ниц и культурных символов среди возросшего населения, и процессы интеграции, или увеличения степени координации отношений между подъединицами некоторой возросшей человеческой популяции. Но в отличие от моего анализа микропроцессов я не даю трех отдельных моделей этих макропроцессов. Я создал одну составную модель, которую можно разбить на части и развить более детально. Я планирую предпринять такой анализ в ближайшем будущем, но для целей этой статьи модель представлена в упрощенной форме.
А. Процессы приращения. Прежние теоретики социологии, особенно Герберт Спенсер [61] и Эмиль Дюркгейм [1], хорошо понимали эту динамику. Они сознавали, что рост населения (популяции), его концентрации в ограниченном пространстве и способы его производства взаимозависимы. Характер этой взаимозависимости показан направлением стрелок на рис. 6: рост размеров популяции и производство взаимно усиливают друг друга с каждым циклом обратной связи и с каждым увеличением показателей другого фактора, особенно когда показатели наличия материальных, организационных и технологических ресурсов высоки; концентрация связана с ростом размеров популяции и уровнями производства, и, хотя между этими силами имеется некая обратная связь, она вторична и не указана в данной упрощенной версии нашей модели.
В свою очередь, каждый из этих трех процессов связан с другими силами, перечисленными в левой части рис. 6.
Концентрация населения зависит от доступного ему пространства и способа актуальной организации такого пространства (а также и от существующих образцов социальной организации подгрупп: см. стрелку наверху рис. 6). Рост размеров человеческих объединений связан с результирующим показателем иммиграции в данную популяцию, местным коэффициентом естественного прироста населения (расширенного воспроизводства) и внешними актами присоединения (т. е. слияниями, завоеваниями, союзами и т. д.). Производство связано с уровнем соответствующих ресурсов, главным образом материальных, организационных, технологических и политических (см. стрелку обратной связи внизу рис. 6). Суммируем эти процессы в виде нижеследующей простой совокупности «законов приращения». 6. Уровень приращения для популяции есть мультипликативная функция ее а) размера и скорости роста, б) степени экологической концентрации и в) уровня производства (явная тавтология, устраняемая ниже):
а) размер и скорость роста популяции есть аддитивная и положительная функция внешнего притока [ресурсов], внутреннего прироста, внешнего присоединения и уровня производства;
б) степень концентрации популяции есть положительная и аддитивная функция ее размера и скорости роста, уровня производства, способности организовать пространство, количества и разнообразия ее подгрупп и одновременно обратная функция размеров доступного для нее пространства;
в) уровень производства для популяции есть положительная мультипликативная функция ее размера и скорости роста, уровня материальных, организационных и технологических ресурсов, а также способности мобилизовывать власть.
Б. Процессы дифференциации. Увеличение концентрации, скорости роста размеров популяции и производства поднимают уровень конкуренции за ресурсы среди социальных подразделений. Такая конкуренция, как подчеркивали Спенсер и Дюркгейм, стимулирует процесс дифференциации среди индивидов и организационных подразделений в данной человеческой популяции. Эта дифференциация результат двух взаимоусиливающих друг друга циклов: один сводится к процессам конкуренции, специализации, обмена и развития отличительных качеств или к тому, что я называю «атрибутизацией», а другой к процессам конкуренции, обмена, власти и контроля над ресурсами. В свою очередь, эти два цикла порождают три взаимосвязанные формы дифференциации: подгруппы или разнородность (гетерогенность); подкультуры или символическое разнообразие; иерархии или неравенства [13]. Но прежде чем анализировать эти основные формы дифференциации, вернемся к взаимоусиливающим циклам, порождающим их.
Конкуренция и обмен взаимосвязаны. Конкуренция будет все время порождать обменные отношения среди дифференцированных действователей, и, наоборот, обменные отношения будут, по крайней мере на первых порах, увеличивать уровень конкуренции [12]. И обмен, и конкуренция порождают специализацию видов деятельности [1; 61], поскольку некоторые участники могут «переиграть» других и тем ускорить дифференциацию видов деятельности и поскольку обменные отношения побуждают действователей специализироваться в снабжении друг друга разными ресурсами [23]. Конкуренция, обмен и специализация все действует в направлении формирования отличительных атрибутов (ресурсных потенциалов, видов деятельности, символов и других параметров) среди действующих [13]. Более того, процессы накопления [ресурсов] внешнего присоединения также могут работать на увеличение отличий среди действующих субъектов, поскольку новые члены популяции могут приходить из очень разных систем (см. стрелку наверху рис. 6). В свою очередь, эти различия способствуют обмену различными ресурсами, конкуренции и специализации.
Взаимоусиливающие результаты конкуренции, обмена, мобилизации власти и контроля над ресурсами закрепляют и интенсифицируют этот цикл. Конкуренция и обмен всегда влекут за собой попытки мобилизовать власть [12]. Такая мобилизация увеличивает, по меньшей мере на время, конкуренцию и обмен. Опираясь на эту систему положительной обратной связи, некоторые действователи имеют возможность использовать власть, чтобы контролировать те ресурсы (символические, материальные, организационные и т. д.), которые будут увеличивать их власть, их способность вступать в обмен и их конкурентоспособность. И существующие формы политической централизации работают, как показывает стрелка внизу рис. 6, на увеличение как мобилизации власти, так и контроля над ресурсами. В свою очередь, эти процессы мобилизации и контроля поднимают уровень специализации и развивают отличительные атрибуты, ибо они ускоряют (до известной степени) конкуренцию и поощряют обмен.
Многие из этих взаимных причинных эффектов в наших двух циклах представляют собой либо нелинейные, либо ступенчатые логические функции. То есть они до какого-то момента увеличивают свои значения, а затем увеличение прекращается или наступает спад. Такая модель отношений отчасти объясняется тем, что процессы, присущие этим циклам, самопреобразуются. Например, обмен увеличивает конкуренцию, но раз была мобилизована власть и установлен соответствующий контроль над ресурсами, обмен, скорее всего, станет «институционализированным» [12] и сбалансированным [23], тем самым уменьшая конкуренцию. Другой пример: конкуренция увеличивает мобилизацию власти и в результате контроль над ресурсами, но раз уж они возросли, эта власть и контроль могут быть использованы, чтобы подавить конкуренцию, по меньшей мере на время. Эти примеры показывают, что существует множество подпроцессов, кроме тех, что изображены на рис. 6. Их тоже можно включить в модель при более тонком анализе, но для моих целей здесь достаточно лишь упомянуть о них.
Эти два цикла определяют три основных вида дифференциации: формирование подгрупп с высокой внутренней солидарностью и с плотной (относительно других подгрупп) сетевой структурой; формирование различающихся субкультур, у которых фонды знания и репертуары символов различны, а отличительность есть и причина, и следствие формирования подгрупп; формирование иерархий, различающихся по соответствующим долям материальных, политических и культурных ресурсов, которыми владеют разные действователи, и по пределам, в каких «совпадают» [20-21], «коррелируют» [44] или «консолидируются» [13] взаимозависимости при распределении ресурсов. Поэтому степень дифференциации популяции определяется исходя из количества подгрупп, субкультур и иерархий, и чем больше дифференциация, тем сложнее проблемы координации или интеграции для такой популяции. Прежде чем перейти к третьей группе макропроцессов, подытожим эти рассуждения в виде нескольких «законов дифференциации».
7. Уровень дифференциации в некоторой человеческой совокупности есть положительная и мультипликативная функция количества а) подгрупп, б) субкультур и в) иерархий, различимых в этой совокупности (опять явная тавтология, которая устраняется ниже):
а) количество подгрупп в популяции есть нелинейная и мультипликативная функция уровня обмена, конкуренции, специализации и атрибутизации среди членов этой популяции и одновременно положительная функция числа субкультур в ней и скорости внешнего притока и встраивания в нее;
б) количество субкультур в популяции есть некая аддитивная и положительная функция уровня конкуренции, обмена, специализации, атрибутизации, мобилизации власти и контроля над ресурсами и одновременно положительная функция формирования подгрупп и иерархий;
в) количество иерархий в популяции есть обратная функция мобилизации власти и контроля над ресурсами и положительная функция конкуренции, обмена и формирования субкультур, причем степень консолидации иерархий является положительной функцией мобилизации власти и контроля над ресурсами и отрицательной функцией конкуренции и обмена.
В. Процессы интеграции. Понятие «интеграции» в общем-то туманное, если не оценочное (в смысле, интеграция это «хорошо», а неудовлетворительная интеграция «плохо»), но все же оно полезно как этикетка для нескольких взаимосвязанных процессов. Для меня интеграция это понятие, которое включает три отдельных измерения: степень координации социальных единиц; степень их символической унификации и степень противостояния и конфликта между ними.
С этой точки зрения, ключевой теоретический вопрос таков: какие условия обеспечивают или тормозят координацию, символическую унификацию и противостояние-конфликт? В общих чертах ясно, конечно, что существование подгрупп, субкультур и иерархий само по себе увеличивает проблемы, соответственно, структурной координации, символической унификации и конфликтного противостояния. Следовательно, проблемы интеграции разнообразно дифференцированных единиц имманентны процессу дифференциации. Существование таких проблем вызывает к жизни разные силы «избирательного давления», но, как документально показывает история любого общества, организации, местной общины или иной социальной «макроединицы», наличие такого давления не гарантирует отбора подлинно интегрирующих процессов. В самом деле, при достаточно длительной работе все формы организации дезинтегрируются. Тем не менее в большинстве макроаналитических теорий главная ставка сделана на отбор структурных и культурных форм, которые решают в разной степени проблемы структурной координации, символической унификации и конфликтного противостояния.
Справа на рис. 6 я изобразил ключевые процессы интеграции. Формирование подгрупп и субкультур порождает проблемы координации, которые, в свою очередь, способствуют включению в структуру (подъединиц внутрь все более обширных единиц) (подробнее см. [67]) и структурной взаимозависимости (совмещенному членству в разных подгруппах и функциональным зависимостям). Формирование субкультур и подгрупп ставит также проблему [1] унификации популяции с помощью «общего» и «коллективного сознания», или, более универсально, «общих символов» (язык, верования, нормы, фонды знания и т. д.). Создание иерархий обостряет эти проблемы. И наоборот, проблемы унификации могут также повышать избирательное давление в пользу формирования структур, решающих проблемы координации и противостояния, которые связаны с существованием иерархий и подгрупп.
Чистый итог этих проблем символической унификации сводится к возникновению избирательно направленного давления в пользу символического обобщения или развития абстрактных и высокообобщенных систем символов (ценностей, верований, лингвистических кодов, запасов знания), которые способны пополнить символическое разнообразие подгрупп, подкультур и иерархий. Дюркгейм считал этот процесс «ослаблением коллективного сознания» и беспокоился об анемических последствиях высокоабстрактных культурных кодов и правил поведения, тогда как Парсонс [6; 52] называл это «ценностным обобщением» и рассматривал его как «интегрирующий» процесс, открывающий путь для дальнейшей социальной дифференциации. Оба они правы в определенном смысле: если обобщенные культурные коды не совместимы, не имеют определенных очертаний, оторваны или не согласуемы с особенными культурными кодами классов, подкультур или подгрупп, тогда они только отягощают проблемы унификации, но если они совместимы и способны выполнять руководящую роль по отношению к частным кодам, тогда они продвигают интеграцию подгрупп, классов и подкультур. Следовательно, как и показывают встречно направленные стрелки на рис. 6, символическое обобщение может оказаться обоюдоострым оружием: оно важно для интеграции дифференцированных систем, но часто неадекватно этой задаче и временами отягощает не только проблемы унификации, но также и проблемы координации и конфликтного противостояния. Как подчеркивают все версии теории конфликта, иерархии среди социальных единиц, особенно консолидированные, взаимозависимые или наложенные друг на друга, порождают проблемы противостояния. Такое противостояние может .усилиться, когда почти нет обобщенных символов, но иерархии также порождают тягу к политической централизации в любом из двух направлений. Во-первых, когда существующие элиты стремятся к политической централизации, чтобы контролировать оппозицию. Во-вторых, если они не добиваются успеха и терпят поражение в конфликте, то новая элита будет централизовать власть, чтобы утвердить свое положение и подавить остатки старой иерархии. Как правило, новая элита апеллирует к обобщенным символам (т. е. идеологиям, ценностям, верованиям), чтобы легитимизировать эти усилия, и, если удается, она облегчает себе централизацию власти, создавая легитимный авторитет. Но, как указывает длинная стрелка обратной связи внизу рис. 6, эти процессы приводят в движение те самые силы, которые порождают противостояние. И, как показывают стрелки справа на рис. 6, централизованная власть не только подавляет на некоторое время оппозицию, она также важна для включения в структуру и становления взаимозависимости, поскольку эти процессы требуют регуляции и контроля в категориях власти и/или авторитета [58]. В самом деле, существование включенности и взаимозависимости, так же как и обобщенных символов, способствует политической централизации. Как проясняет стрелка обратной связи наверху рис. 6, политически регулируемые включение и взаимозависимость облегчают дальнейшую специализацию видов деятельности. Этот рост специализации запускает динамические процессы, ведущие к эскалации проблем символической унификации и координации, которые ведут к большей политической централизации. А она в конечном счете породит оппозицию (это демонстрирует стрелка обратной связи внизу рис. 6 (подробнее см. [39]).
Итак, динамике интеграции внутренне присущи силы, которые увеличивают дифференциацию и трудности интеграции. Во всех системах в какой-то момент их истории эти проблемы обострялись настолько, что социальный порядок рушился и воссоздавался уже в другой форме. Таковы, я полагаю, главные выводы из причинно-следственных связей, циклов и петель обратной связи, изображенных на рис. 6. Завершим этот беглый обзор формулировкой нескольких «законов интеграции».
8. Чем больше степень дифференциации популяции на подгруппы, субкультуры и консолидированные иерархии, тем сложнее проблемы структурной координации и конфликтного противостояния в этой популяции.
9. Чем сложнее проблемы координации, унификации и противостояния в популяции, тем сильнее избирательные давления в пользу структурного включения и взаимозависимости, символического обобщения и политической централизации в этой популяции.
10. Чем больше интегрирована популяция благодаря политической централизации, обобщенным символам и установившимся образцам взаимозависимости-включения, тем более вероятно, что популяция должна увеличить степень своей дифференциации и, следовательно, обострить проблемы координации, унификации и противостояния.
Главная проблема аналитического теоретизирования заключается в том, что оно существует во враждебном интеллектуальном окружении. Большинство социальных теоретиков не приняло бы моих посылок с первой же страницы этой статьи. Большинство этих теоретиков не согласилось бы, что существуют общие, вневременные и универсальные свойства социальной организации; и опять же, большинство не признало бы целью теории выделение этих свойств и развитие абстрактных законов и моделей их действия.
В социологической теории, на мой взгляд, слишком много скептицизма, историцизма, релятивизма и солипсизма, вследствие чего теория, как правило, занимается обсуждением разных тем и персо-налий, а не проблемами оперативной динамики социального мира. В этом очерке я предлагаю вернуться к первоначальному представлению Огюста Конта о социологии как науке. Защищая данный тезис, я наметил общую стратегию: строить гибкие, сенсибилизирующие аналитические схемы, абстрактные законы и абстрактные аналитические модели, использовать каждую их этих трех аналитических стратегий как корректировку к двум другим; затем испытывать абстрактные суждения на их правдоподобие. Я проиллюстрировал эту стратегию, представив мои собственные взгляды на процессы микровзаимодействий и на макроструктурные процессы. Эти идеи носят лишь предварительный и временный характер. Они изложены бегло и в общих чертах. Даже при этом условии мой подход эклектичен и соединяет очень разные научные разработки, и, следовательно, модели и суждения в этой статье представляют на момент ее написания схематический итог аналитического теоретизирования в современной социологии. Наилучшие перспективы для социологии заключаются, по-моему, в дальнейшем развитии такого рода аналитической теории.
Литература
1. Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Метод социологи / Пер. с фр. М.: Наука, 1991.
2. Дюркгейм Э. Метод социологии // Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Метод социологии. М.: Наука, 1991.
3. Конт О. Курс положительной философии. СПб.: Посредник, 1899-1900. Т. 1.
4. Кун Т. Структура научных революций / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1975.
5. Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии // К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд. М., 1955. Т. 4. С. 419-459.
6. Пирсоне Т. Система современных обществ. М.: Аспект Пресс, 1997.
7. Поппер К. Р. Логика и рост научного знания / Пер. с анг. М.: Прогресс, 1983.
8. Тернер Дж. Структура социологической теории / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1984.
9. Alexander J. С. Theoretical Logic in Sociology. 4 vols. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1982-1983.
10. Alexander J. C. et al. The Micro-Macro Link. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1986.
11. Blalock H. M. Causal Inferences in Nonexperimental Research. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1964.
12. Blau P. M. Exchange and Power in Social Life. N.Y.: Wiley, 1966.
13. Blau P. M. Inequality and Heterogenety: A Primitive Theory of Social Structure. N.Y.: The Free Press, 1977.
14. Blumer H. Symbolic Interaction: Perspective and Method. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.
15. Carnap R. Philosophical Foundations of Physics. N.Y.: Basic Books, 1966.
16. Cicourel A. V. Cognitive Sociology. L.: Macmillan, 1973.
17. Collins R. Conflict Sociology. N.Y.: Academic Press, 1975.
18. Collins R. Interaction Ritual Chains, Power and Property // Alexander et al. The Micro-Macro Link. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1986.
19. Conte A. Systeme de philosophic positive. Paris: Bachelier, 1830-1842.
20. Dahrendorf R. Toward a Theory of Social Conflict // Journal of Conflict Resolution. 1958. Vol. 7. P. 170-183.
21. Dahrendorf R. Class and Class Conflict in Industrial Society. Stanford (CA): Stanford University Press, 1959.
22. Duncan O. D. Path Analysis: Sociological Examples // American Sociological Review. 1966. Vol. 72. P. 1-10.
23. Emerson R. Exchange Theory: Part 2 // J. Berger, M. Zelditch, B. Ander-son (eds.). Sociological Theories in Progress. Vol. 2. Boston: Houghton Mifflin, 1972.
24. Erikson E. Childhood and Society. N.Y.: Norton, 1950.
25. FreeseL. Formal Theorising // Annual Review of Sociology. 1980. Vol. 6. P. 187-212.
26. Garfinkel H. A Conception of, and Experiments with, «Trust» as a Condition of Stable Concerted Actions // O. J. Harvey (ed.). Motivation and Social Interaction. N.Y.: Ronald Press, 1963.
27. Garfinkel H. Studies in Ethnomethodology. Cambridge: Polity Press, 1984.
28. Giddens A. New Rules of the Sociological Method. N.Y.: Basic Books, 1977.
29. Giddens A. Central Problems in Social Theory. L.: Macmillan, 1981.
30. Giddens A. The Constitution of Society. Cambridge: Polity Press, 1984.
31. Goffman E. The Presentation of Self in Everyday Life. N.Y.: Doubleday, 1959.
32. Habermas J. On Systematically-Distorted Communication // Inquiry. 1970. Vol. 13. P. 205-218.
33. Habermas J. Knowledge and Human Interests. Cambridge: Polity Press, 1972.
34. Habermas J. Theory of Communicative Action. 2 vols. Vol. 1. Reason and the Rationalisation of Society. L.: Heinemann, 1981.
35. Hempel C. G. Aspects of Scientific Explanation. N.Y.: Free Press, 1965.
36. Heritage J. Garfinkel and Ethnomethodology. Cambridge: Polity Press, 1984.
37. Homans G. C. Social Behavior: Its Elementary Forms. N.Y.: Harcourt, Brace, 1974.
38. Keat R. and Urry J. Social Theory as Science. L.: Routledge and Kegan Paul, 1975.
39. Kelley J. and Klein H. S. Revolution and the Rebirth of Inequality // American Journal of Sociology. 1977. Vol. 83. P. 78-99.
40. Knorr-Cetina K. D. and CicourelA. V. (eds.) / Advances in Social Theory and Methodology: Toward an Integration of Micro- and Macro-Sociologies. L.: Routledge and Kegan Paul, 1981.
41. Kuhn M. H. and McPartland T. S. An Empirical Investigation of Self-Attitudes // American Sociological Review. 1954. Vol. 19. P. 68-96.
42. Kuhn M. H. and Hickman C. A. Individuals, Groups, and Economic Behavior. N.Y.: Dryden Press, 1956.
43. Lacatos I. Falsification and the Methodology of Scientific Research Programmes //1. Lacatos and H. Musgrave (eds.). Criticism and the Growth of Scientific Knowledge. Cambridge, Cambridge University Press, 1970.
44. Lenski G. Power and Privilege. N.Y.: McGraw-Hill, 1966.
45. Mayhew B. H. Structuralism versus Individualism // Social Forces. 1981. Vol. 59. P. 627-648.
46. Mayhew B. H., Levinger R. Size and Density of Interaction in Human Aggregatives // American Journal of Sociology. 1976. Vol. 82. P. 86-110.
47. Mead G. H. Mind, Self and Society. Chicago: University of Chicago Press, 1934.
48. Merlon R. K. Social Theory and Social Structure. N.Y.: Free Press, 1968.
49. Munch R. Theory of Action: Reconstructing the Contributions of Tolcott Parsons, Emile Durkheim and Max Weber. 2 vols. Frankfurt a. M.: Suhr-kamp,1982.
50. Parsons T. The Structure of Social Action. N.Y.: McGraw-Hill, 1937.
51. Parsons T. An Outline of the Social System // T. Parsons et al. (eds.). Theories of Society. N.Y.: Free Press, 1961.
52. Parsons T. Societies: Evolutionary and Comparative Perspectives. Engle-wood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1966.
53. Parsons T. The System of Modern Societies. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1971.
54. Parsons T. Some Problems in General Theory // J. C. McKinney, E. C. Tirya-kian (eds.). Theoretical Sociology: Perspectives and Developments. N.Y.: Free Press, 1971.
55. Parsons T. Action Theory and the Human Condition. N.Y.: The Free Press, 1978.
56. Popper K. R. Conjectures and Refutations. L.: Routledge and Kegan Paul, 1969.
57. Radcliff-Brown A. R. A Natural Science of Society. Glencoe (IL): Free Press, 1948.
58. Rueschemeyer D. Structural Differentiation, Efficiency and Power // American Journal of Sociology. 1977. Vol. 83. P. 1-25.
59. Schiitz A. The Phenomenology of the Social World. Evanston: Northwestern University Press, 1967.
60. Shibutani T. A. Cybernetic Approach to Motivation // W. Buckley (ed.). Modern Systems Research for the Behavioral Scientist: A Sourcebook. Chicago: Aldine, 1968.
61. Spenser H. Principles of Sociology. N.Y.: Appleton, 1905.
62. Turner J. H. Theoretical Strategies for Linking Micro- and Macro-Processes: An Evaluation of Seven Approaches // Western Sociological Review. 1983. Vol. 14. P. 4-15.
63. Turner J. H. Societal Stratification: A Theoretical Analysis // G. Seebass and R. Tuomela (eds.). Social Action. Dordreht: D. Riedel, 1985. P. 61-87.
64. Turner J. H. In Defence of Positivism // Sociological Theory. 1985. Vol. 4.
65. Turner J. H. The Structure of Sociological Theory. 4th ed. Home-wood, 111.: The Dorsey Press, 1986.
66. Turner R. H. Role-Taking: Process versus Conformity // A. M. Rose (ed.). Human Behaviour and Social Processes. Boston: Houghton Mifflin, 1962.
67. Turner R. H. A Strategy for Developing an Integrated Role Theory // Humboldt Journal of Social Relations. 1980. Vol. 76. P. 128-139.
68. Turner. Ch. 1, 1984.
69. Wallace W. L. Principles of Scientific Sociology. N.Y.: Aldine, 1983.
Перевод с английского А. Д. Ковалева
Рэндалл Коллинз.
СОЦИОЛОГИЯ: НАУКА ИЛИ АНТИНАУКА?1*
* Печатается по: Коллинз Р. Социология: наука или антинаука? // Теория общества: фундаментальные проблемы / Под ред. А. Ф. Филиппова. М.: Канон-пресс-Ц, 1999. С. 37-72.
В последние годы концепция социологии как науки неоднократно подвергалась нападкам. Их можно суммировать в следующих пунктах: 1) социология не сумела получить достоверных результатов или обобщений в виде законов; 2) детерминистские законы не существуют, потому что социальное действие состоит из ситуационных толкований, основанных на человеческой субъективности, рефлексивности и творческой способности; 3) мы замкнуты в мире дискурса. Общество как таковое есть род текста, который мы в разное время читаем по-разному; 4) предыдущее положение часто связано с историческим релятивизмом, с тезисом, что существуют только исторически особенные явления и нельзя открыть никаких общих законов, применимых к любому времени и месту; 5) наконец, существует и различного рода «техническая критика» научных методов и метатеории, особенно концепции причинности. Философией науки стал сегодня постпозитивизм, и научно ориентированная социология, как говорят, интеллектуально устарела.
Различные элементы критики не обязательно объединены между собой. Некоторые из них содержат важные нюансы, способствующие расширению социологического знания. Но я полагаю ошибочным общий для всех разновидностей критицизма упрек, состоящий в том, что социология не имеет и не может иметь никакой научной достоверности.
Конечно, наука не единственный законный способ дискурса или вид знания. Социология, подобно многим другим интеллектуальным дисциплинам, может иметь дело с эмпирическими описаниями (включая и современные социальные условия, и исторические последовательности); она может обсуждать моральные проблемы, предлагать или отвергать планы практических действий и сравнивать существующие условия с идеалами; обсуждать основополагающие методологические и другие метатеоретические вопросы. Но главный род деятельности, который дает социологии интеллектуальное оправдание, это формулировка обобщенных объяснительных принципов, организованных в модели глубинных процессов, порождающих социальный мир. Именно эти процессы определяют, каким образом конкретные условия порождают конкретные результаты. Эти обобщенные способы объяснения и составляют науку.
Я попытаюсь показать, что ни один из аргументов, выдвигаемых против трактовки социологии как науки, не является препятствием для формулировки значимых объяснительных моделей. Мы уже имеем основные контуры нескольких таких моделей в областях, простирающихся от микросоциологии через теорию формальных организаций до макросоциологии. Социология вовсе не обречена на научную несостоятельность. Те, кто атакуют научную социологию, обычно сражаются с карикатурой на «позитивизм» в самом узком его значении. Вместе с тем многие специалисты по якобы научной социологии восприняли именно те уязвимые концепции метода и содержания науки, которые сделали их беззащитными перед антипозитивистскими нападками.
Ниже речь пойдет о главных направлениях критики социологической науки. Я также постараюсь показать, чему можно научиться у критиков, отрицающих научный характер социологии. Поток ситуационных взаимодействий, человеческая субъективность и рефлексивность, динамизм и эпизодические подвижки макроструктур все это части предмета социологии. Привлечение внимания к таким явлениям и даже исследование их структуры можно поставить в заслугу некоторым из «антинаучных» подходов. Но в данном случае важно, что подобные исследования позволили выразить упомянутые процессы в более общей форме и тем самым расширить сферу действия объяснительных моделей, которые образуют ядро научной социологии.
Один из вариантов нападок на социологию отрицает ее из-за отсутствия результатов. После почти ста лет исследований мы якобы еще не пришли ни к достоверным обобщениям, ни к законам социологии. Такая критика часто исходит от аутсайдеров нашей дисциплины. Например, А. Макинтайр [43] основывает на этой критике доказательство отсутствия мирского, нетрадиционного основания морали. А. Розенберг [54] доказывает, что, поскольку общественные науки не имеют и не могут иметь никаких законов, любое социологическое объяснение должно отправляться от причинности на социобиологическом уровне. Сами социологи иногда также совершают подобное отречение, обычно в контексте обсуждения альтернативных метатеорий (см., например, [60]).
Но обвинение в том, что социология ничего не знает, что мы не имеем достоверных значимых обобщений, явно ложно. В качестве контраргументов приведем некоторые примеры, продвигаясь от микроуровня к макроуровню.
1 . Чем более длительно, интенсивно и замкнуто взаимодействие между людьми, тем больше они будут отождествлять себя с некой группой и тем большее давление они будут чувствовать и оказывать в направлении подчинения локальным образцам поведения и веры при условии равенства их сил и отсутствия конкуренции в борьбе за скудные ресурсы. Существует множество вариаций формулирования этого принципа, основанных на разнообразных исследованиях. Дж. Хоманс [38] выразил его сущность, опираясь на изучение неформальных групп в промышленности, а также на антропологические исследования и экспериментальные малые группы. Э. Дюркгейм [23], анализируя динамику религиозных ритуалов, пришел к сходной идее, что интенсивное сфокусированное взаимодействие порождает моральную солидарность и подчиненность групповым символам. И. Гофман [29] распространил эту модель на «социотворческие беседы». Знаменитые эксперименты С. Аша [3] продемонстрировали силу давления и влияние групповой сплоченности на подчиненность индивидов группе даже в зрительных восприятиях. Теория символического интеракционизма приходит к тому же: если понятия данного лица производны от позиции некоего обобщенного другого, выведенной на основании личного социального опыта, тогда то, что индивиды думают, должно находиться под влиянием образцов их взаимодействия. Исследования по самооценкам [55; 66] можно считать одним из вариантов этого принципа: здесь показано влияние группового членства и солидарности на представления о себе. В другом случае изучение состояний ожидания [4] обнаруживает воздействия групповых давлений на исполнение задач (что было показано уже в знаменитой работе У Уайта «Общество на углу улицы» [74]). Исследования сетевых связей [8] дают равноценную формулу: сетевое принуждение имеет результатом однородные предрасположения и установки. Наблюдаемая согласованность этих разнородных теорий и исследований дает убедительные доводы в пользу того, что установленные принципы зависимости между плотностью взаимодействия, солидарностью и конформизмом верны.
2. Человеческие познавательные способности ограничены; соответственно, чем сложнее и неопределеннее ситуация, тем вероятнее, что ее участники прибегнут к какой-нибудь принимаемой без доказательств установившейся рутинной практике и сосредоточатся на конкретной области наиболее волнующих их проблем. На-этом принципе сходятся очень многие, отправляясь от совершенно разных точек зрения. Г. Саймон представил его как принцип «ограниченной рациональности», который объясняет, почему в любой данный момент времени при решении наиболее острых проблем, стоящих перед организацией, ее члены занимаются поиском не самых лучших, а лишь удовлетворительных решений [58; 44. Р. 173-174].
Этнометодологические эксперименты Г. Гарфинкеля [27], основанные на совершенно ином подходе, показывают, что индивиды не могут справиться со всей сложностью социальных порядков и их оправданий (особенно потому, что проблема таких оправданий в принципе не имеет окончательного решения). Соответственно, люди всякий раз активно сопротивляются, когда их вынуждают подвергнуть сомнению значительное количество самоочевидных рутинных способов действия одновременно. Это подтверждают и данные экспериментальных исследований суждений в условиях неопределенности [39].
Существует много версий изложенного выше общего понимания человеческой стратегии поведения в сложном мире на основе ограниченной рациональности. Можно сказать, что это одна из общепринятых тем в специальных науках конца XX в., оказывающая влияние на наши усилия по построению модели познавательных процессов. Она способствует пониманию природы организаций и формирования рынков [77; 73]. Она объясняет, почему источником власти внутри организаций и среди множества профессий является позиция, обеспечивающая доступ к имеющей критическое значение области неопределенности и позволяющая занявшим эту позицию определять для остальных членов организации, с какого рода необычной реальностью они имеют дело [20; 75]2. Принцип когнитивной ограниченности также предполагает, что всякое изменение на макроуровне происходит по следующему образцу: периоды ру-тинизации внезапно прерываются эпизодическими перестройками. В свете этого я позволю себе предположить, что микропринцип когнитивной ограниченности вплетен в макромодель организационных систем Ч. Перроу [50; 51], в которой сочетание нелинейности организационных процессов и тесной связи между ними приводит к эпизодическим «системным авариям».
3. Рассмотрим важный принцип, относящийся к макроуровню государства. Политический кризис возникает, когда государственный военный аппарат разлажен внутренним расколом между элитами; в особенности его поломка вероятна при военном поражении и/или при экономическом напряжении, к которому приводят долговременные военные расходы, превышающие организационные возможности государства по сбору доходов. По своей сути этот принцип ограничен: он говорит только об условиях возникновения волнений, но не о том, кто победит и какого рода социальные преобразования последуют (если они вообще будут). Эта модель также имеет много вариаций: когда факторы, являющиеся лричиной развала государственного аппарата, действуют в централизованном государстве и совпадают с широким классовым конфликтом, вызванным изменениями отношений собственности, результатом этого оказываются коренные социальные преобразования, «революция» в полном смысле слова [59]. Особое сочетание факторов демографического роста, предложения денежной массы и инфляции может стать причиной государственного финансового кризиса [32; 33]; положение государства в мировой системе влияет на его способность отдавать приоритет доходам перед военными расходами [70. Р. 133-147]; геополитические структуры определяют, какие государства станут чрезмерно обширными и потому неспособными защищать себя военными средствами [15; 16. Р. 145-209]. В некоторых разновидностях военно-государственной организации (например, в большинстве досовременных империй) результатом геополитического или фискального кризиса был распад на меньшие властные единицы. Более полной теории государственных кризисов, революционных и нереволюционных, наверное, придется учесть эти соображения3. Но я полагаю, что можно с доверием принять основной принцип: военно-фискальный кризис государства ведет к дезинтеграции аппарата принудительного контроля, а это в свою очередь ведет к восстанию управляемых.
Я остановился на этих принципах лишь с целью опровергнуть доводы, будто социология ничего не знает и потому социальная наука невозможна. Я не пытался отобрать самые важные принципы, изложить систематическую теорию или оценить общее состояние нашего знания в социологии (см. одну из таких попыток: [17]). Поэтому названные выше принципы, возможно, выглядят эклектическими и не обладают изяществом, отличающим конструкции цельного образа социального мира. Однако я наметил, как эти принципы, хотя и выбранные почти случайно из разных областей социального знания, можно связать друг с другом. Моя идея состоит в том, что такие принципы не тривиальны, они ведут к социологическим прозрениям в целом ряде важных вопросов. Существует достаточно много других принципов того же рода, особенно в теории организации, а также в иных областях социологии. Конечно, существуют еще значительные возможности для совершенствования как в точности этих теорий, так и в понимании сферы их действия. Однако уже сейчас имеется достаточно оснований для уверенности в том, что мы близко подошли к постижению хода некоторых важных процессов. Многие обществоведы внесли свой вклад в это знание. Благодаря им мы имеем крепкий фундамент для дальнейшего строительства и дисциплину, которой можно гордиться.
Есть ли что-нибудь ценное в критических утверждениях, будто социология ничего не знает? Хотя это и неверно, но должно служить нам напоминанием, что социология сталкивается с серьезными проблемами в профессиональном самоопределении. И самим социологам нужно больше внимания уделять ясному выражению накопленных ими знаний.
Иногда утверждают, что детерминистские объяснения невозможны, поскольку в социальное действие входят ситуационные толкования, субъективность, рефлексивность и внезапное появление нового. Это старая линия критики, восходящая по меньшей мере к дильтеевскому различению между Geisteswissenschaften и Naturwissenschaften*, а в конечном счете к бунту немецких идеалистов против Просвещения. В последние годы такая критика стала очень заметной, так что конец XX в. можно охарактеризовать как время оживления неоидеализма.
* Науками о духе [и] науками о природе. Прим. перев.
Надо признать, что субъективистские и интерпретативные школы мысли в нынешней социологии внесли позитивный вклад в социологическое знание. В методологическом плане эти подходы благоприятствовали микроисследованиям в естественных ситуациях, вживанию в процессы, чувства и мысли реальных людей, образующих общество. К таким исследованиям, в частности, относятся включенное наблюдение, практикуемое символическими интеракционистами, а также попытка И. Гофмана «картографировать» природу повседневной жизни. Без подобных исследований нам осталось бы изучать основополагающие реальности предмета социологии лишь косвенно, в пределах действенности ее метода. За последние несколько десятилетий в микроисследованиях появились другие новшества, начиная с первопроходческих экспериментов этнометодоло-гов и до, вероятно, наиболее «эмпирического» анализа, когда-либо осуществленного в социальных науках, использующего аудио- и видеозаписи естественных взаимодействий как основу для разработки формальных моделей при анализе разговоров [«conversational analysis»].
Большая часть такой работы тридцать лет назад в соответствии с канонами была бы исключена. Чувство отчужденности от социологического «истеблишмента», которое испытывают многие социо-логи-интерпретативисты, это, без сомнения, дань воспоминаниям тех, кто жил в то время. Хула на «позитивизм» отчасти есть выражение протеста интеллектуального меньшинства против своих давнишних угнетателей после приобретения им наконец кое-какой респектабельности.
Однако не надо предполагать, что всякая связь между субъек-тивно-интерпретативной и научной социологией ныне разорвана и что микроисследование интерпретативными методами должно быть признано чем-то вроде «обособленного, но равноправного» анклава. Напротив, достижения микросоциологов-интерпретаторов должны расширять наши представления о приемлемых методах в социологической науке. Ясно, что научный метод в нашей области не может исключить изучение субъективного. Социологическую науку нельзя основать на чистом бихевиоризме (хотя мы не должны доходить и до противоположной крайности, игнорируя важность поведения, включая и бессознательное поведение). Науку не обязательно строить из «количественных данных» в узком смысле. Науку делает наукой способность объяснять, при каких условиях модель одного вида более пригодна, чем другая, из какой бы области они ни были взяты.
Социологическую науку нельзя также отождествлять с жесткой операционализацией всех ее понятий. На известных уровнях включение неоперациональных понятий законно не только для объясняющих теорий. Даже абсолютно «позитивистская» модель вынуждена сохранять понятия общей ориентации, в поле значимости которых находятся конкретные гипотезы и операционализи-рованные переменные. Мы всегда нуждаемся в модели устройства мира, в умозрительной картине фундаментальных процессов и сущностей, а также их взаимосвязей [65; 76]. Конкретные гипотезы имеют смысл, только когда они основаны на базовых представлениях о мире, с которым мы имеем дело. Более узкий, традиционный позитивизм, требуя тотальной операционализации всех понятий, просто принимает без доказательств неосознанную концепцию мира, в рамки которой и помещает свои явно выраженные гипотезы.
Исследователи этого типа легко могут замкнуться в рамках здравого смысла или идеологии, а сосредоточенность на исследовательской технике не позволит им заметить эту ограниченность. Социологи-интерпретативисты оказывают нам услугу, акцентируя данную тему, так что мы вынуждены в явной форме осмысливать скрытые базовые модели и тем самым вводить их в теорию.
Идея полной и строгой формализации, операционализации и измерения всего и вся в научной теории химера. В каких-то пунктах теории всегда обнаруживаются неформальные понятия и интуитивные скачки мысли. Всегда существует некая метатеоретическая установка на то, что является первоочередным в интеллектуальном плане. Научная теория дает набросок модели изучаемого мира под определенным углом зрения. Гипотезы имеют производный от этой модели характер, и сам процесс их выведения включает интуитивные скачки. При операционализации понятий для эмпирической проверки мы всегда совершаем еще один интуитивный скачок, принимая решение, что такие-то конкретные измерения или иные наблюдения действительно имеют отношение к данной теории. Эти интуитивные или неформальные скачки суть предмет теоретических дискуссий (по крайней мере, они должны вестись во многих случаях). Но подобные скачки вполне оправданы просто потому, что таков мир. Они не лишают нас права на науку, ибо во всех науках есть точки, где совершаются интуитивные скачки. Если естественники иногда забывают об этом и рассуждают в грубоватой позитивистской манере так, словно бы они не сообщают «ничего, кроме фактов», то это потому, что в процессе накопления научных процедур они уже сделали удачные интуитивные скачки и теперь располагают рабочими моделями, которые они интуитивно прилагают к большинству изучаемых явлений. Все существующее имеет, так сказать, свои «темные углы». Даже числа и логические отношения сохраняют некоторые области неопределенности. Мы сталкиваемся с этим, когда распространяем числовые системы на бесконечность или на исчисление бесконечно малых, а также на несходящиеся алгебраические ряды. Многие системы уравнений математически неразрешимы.
Даже в весьма ограниченных формальных системах логики действует принцип неполноты К. Гёделя. Более же сложные системы многозначной, модальной и других неклассических логик имеют гораздо более обширные области разногласия [41]. В другом месте [17. Арр. А] я выразил ту же мысль следующей формулой: математика всегда заключена в слова. Но заметьте, какой вывод отсюда следует: не тот, что математика и математическая наука невозможны, а, напротив, что^с-пешно развивающаяся наука возможна даже при наличии в ней областей фундаментальной неопределенности, которые относятся к сфере невысказанного неформального понимания. Неявно ^ыражен-ное, скрытое знание это тоже знание, поскольку оно работает.
Какие бы виды объяснительных моделей ни выбрать, нам еще нужно позаботиться об объективности и общезначимости наших теорий. Тот факт, что мы всегда втягиваемся в толкования (и на многих уровнях), не означает, что мы можем принять каждую интерпретацию по ее, так сказать, номинальной стоимости. Как правило, мы не в состоянии решить эти вопросы простой операциона-лизацией, измерением и однократной проверкой. Но естественные науки сталкиваются с большинством тех же проблем, и их успех во многих областях показывает, что на длинной дистанции одни исследовательские программы и теоретические модели побеждают другие, соперничающие с ними, что можно сходиться на каких-то работающих моделях, которые улавливают главное в том, каков мир, даже если очертания этих научных моделей неизбежно смутны и неупорядоченны. Вполне возможны успешные эвристические и интуитивные находки, а неудачные, ведущие в тупики могут быть отсеяны.
Следующий критерий состоит в том, что лучшая теория (с ее побочными допущениями и эвристикой) та, которая максимизирует согласованность, т. е. сводит наиболее удачные объяснительные модели в непротиворечивую общую картину функционирования мира. Методологически эмпиризм может быть частью критерия согласованности: наиболее достоверная теория та, которая максимально укоренена в эмпирическом мире через разнообразные объяснительные «субмодели», входящие в нее. Крайний (основанный на принципе «все или ничего») эмпиризм невозможен. Но гибкий эмпиризм, работающий, где необходимо, с неточностями и интуитивными понятиями и оставляющий много места для теоретической работы, которая связывает разные факты, это ядро науки. Надо работать непозитивистски, чтобы преуспеть в позитивизме.
Именно таким путем интерпретативистские школы ввели в социологию содержательно важные теории. Среди них: теория «я» символического интеракционизма, часть которой согласуется с установленным выше принципом (1); этнометодологическая теория повседневной рациональности, которая согласуется с принципом ограниченности познания (2); и другие существующие и потенциальные вклады в социологическое знание. Драматургия обыденной жизни, по Гофману [29], это тоже модель, ибо отвечает на упомянутый мною выше вопрос: «Что, в сущности, представляет собой мир?». На этой основе дальше можно уже развивать конкретные объяснительные принципы. Я показал, к примеру, что можно опираться на данную модель в понимании различий между классовыми культурами, между тем, кто распоряжается властью, и теми, кто ей подчиняется [17. Р. 203-214].
Многие социологи из лагеря интерпретативистов провозглашают, однако, будто их главное содержательное достижение это доказательство невозможности детерминистских теорий (см., например, [7. Р. 60]). В своих эмпирических исследованиях они прежде всего видят развитие нового, непредсказуемость, ситуационную обусловленность, человеческую способность субъективно реагировать на социальные условия и их изменение. Однако в данном случае спор идет о том, какого рода модель мы получим, а не о том, возможна ли вообще какая-нибудь модель.
Но верно ли, что главная черта социального мира непредсказуемость, поглощающая любые детерминированные процессы? Я полагаю, что это неверно и что это представление идет от избирательного сосредоточения на ограниченном участке социального мира. Хотя содержание социологии во многом (но не во всем) состоит из проявлений человеческой субъективности, отсюда не обязательно следует, что такое познание и чувствование причинно совсем не обусловлены. Не развивая дальше этот пункт применительно к теориям познания и эмоций, вспомним о Гофмане, признанном гении микроинтерпретаций в социологии. Гофман использовал «гибкие» методы, но он верил, что мир, который он изучал, имеет «жесткие» очертания. В его социальной теории языка социальная экология взаимодействия [31] оказывается основой процесса познания. Сложность и рефлексивность человеческих субъективных миров идут от многих и многих возможных «переструктурирований», на которые способны действующие [30], но структурирование для Гофмана не было «свободно парящей» деятельностью, и он отвергал предположение, что это сводит мир к разновидности «психоделической» фантазии. Преобразующие реинтерпретации субъективной реальности соединены в упорядоченные преобразования наряду, так сказать, со смежными структурами. Для Гофмана структурой нижнего уровня, из которой вырастают все другие, является физическое взаимодействие человеческих биологических тел, некий экологический базис, который теоретически связывает Гофмана с дюркгеймовской теорией ритуальной основы солидарности и символосозидания (ее разработку см.: [17. Р. 188-203, 291-297, 320-334]).
Отсюда следует, что возможно структурированное понимание субъективности. В этом смысле изыскания последних нескольких десятилетий в области субъективных моментов человеческой жизни, несмотря на то, что иногда они сопровождались крайними заявлениями, много дали для разработки гораздо более тонкой теории сознания, чем та, которая была бы возможна до них.
Давайте поставим вопрос прямо. Какая часть социального мира непредсказуема? Существует очень много вполне предсказуемых явлений. Это, например, шаблонное поведение людей, снова и снова возвращающихся на место работы к тем же занятиям, что характеризует почти всю суть формальных организаций; это повторяющиеся образцы поведения в домашних хозяйствах и семьях. Точно так же и сети взаимоотношений между друзьями и знакомыми состоят из актов поведения, процессов познания, эмоций и процессов общения, которые все протекают по известным образцам. Для существования регулярности и предсказуемости не нужны даже одни и те же лица как участники повторяющихся взаимодействий. Большинство универмагов имеет только эпизодические отношения с конкретными покупателями, но именно предсказуемость того, что определенное число людей будет ходить в магазин, позволяет вообще открывать торговое дело. Хотя микросоциология остается теоретическим бастионом индетерминизма, на этих примерах из повседневной жизни должно быть ясно, что микроуровень характеризуется высокой степенью предсказуемости.
Теория индетерминизма, видимо, опирается на два предположения. Первое что предсказуемость данного рода банальна. Верно, что она существует, но эта истина слишком скучна для социологов, чтобы ею заниматься. Надо сосредоточить внимание на чем-то еще не известном каждому. Поэтому, можно сказать, естественно внутреннее тяготение к исследованию драматического и непредсказуемого. Но я поспорил бы с тем, что банальное с точки зрения участника обязательно будет банальным и для объясняющей теории. На микроуровне Гарфинкель избрал в качестве исследования банальность обыденной жизни и раскрыл познавательные механизмы, которые обеспечивают ее течение, и это позволило нам увидеть, где при вмешательстве в данные механизмы возникает напряжение. На макро- и среднем уровнях важная социологическая работа состоит в переструктурировании банальности принимаемых как данность бытовых образцов поведения и познания. Хотя конкретному человеку кажется естественным, что он или она работает и болтает с друзьями каждый день, социологи могут в этом много чего открыть: почему рабочие обязанности построены так, а не иначе; почему именно эти лица друзья, а не другие, и т. д. Такие вопросы входят, например, в содержание теории организации, теорий обмена и сетей отношений, а также теории стратификации.
Другое предположение, увлекающее нас на путь теоретического индетерминизма, более обоснованно. Оно состоит в признании факта, что ситуации могут иногда меняться очень быстро: случаются конфликты, неожиданные соглашения, прозрения, решения, а на макроуровне массовые движения, мятежи и революции. Все верно. Но есть разница, считаем ли мы это концом анализа или исходным пунктом, призывом развивать теории, объясняющие, когда происходят такие внезапные сдвиги. Я уже отмечал, что на макроуровне нам известны некие решающие признаки, которые делают революции предсказуемыми. На микроуровне индетерминизм обычно опирается на какую-то версию«теоремы У. Томаса»*. Но даже если ситуации детерминированы субъективными определениями, все же можно спросить: а что же обусловливает, какими будут эти определения ситуаций?4. Что иногда придает ситуациям кажущуюся непредсказуемость и эмерд-жентность так это взгляд на них с точки зрения единственного действующего, который знает только свои намерения. Но если нам достаточно известно обо всех действующих в данной ситуации и о структуре их взаимодействия, то эмерджентные события часто оказываются очень хорошо моделируемыми. Вера в индетерминизм оказывается здесь побочным продуктом редукционизма, который все сводит к индивиду. Если мы по-настоящему выходим на уровень взаимодействия, то становится возможным достаточно точно определить комбинацию элементов, составляющих ситуацию, и ее итоги. (Такие модели цепей взаимодействия предложены в [36; 37; 14].)
Не приводит ли знание социологического закона к его рефлексивному самоопровержению?*
* Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуации реальны по своим последствиям». Прим. перев.
Этот вопрос связан с еще одним аргументом против социологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно будут перевернуты с ног на голову из-за возвратного влияния на действующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдоподобно, трудно вообразить много случаев, когда это правило действительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса пример принципа, который может быть подорван рефлексивностью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрассудка, теории самосохранения предубеждений против лиц отдельных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодействовать. Но в самом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напротив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении.
Мы избегаем давать отрицательные характеристики лицам в надежде, что следствием этого будет какое-то положительное самоисполняющееся пророчество вместо отрицательного.
Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похоже, очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата принуждения, рождают революционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход событий просто его пониманием. Самое лучшее, что могло бы сделать правительство, это попытаться избежать перехода данного принципа в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение независимых переменных, но не отношения между независимыми и зависимыми переменными. Подобно этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-моему, когда индивиды действительно контролируют конечные результаты, они добиваются этого, применяя микросоциологические законы, а не идя против них. К примеру, когда люди обдуманно вступают в построенную на личных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вышеупомянутый микропринцип (1), относящийся к становлению групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмоциональную поддержку. Их типичная ошибка при этом переоценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы подобного рода. Знание принципа не лишает его силы5.
Было бы безрассудством предрекать, что социологическая наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне вероятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуальные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерминизма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне паразитической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объяснительную теорию.
Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самыми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я более кратко прокомментирую остальные выпады против социологической науки.
Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена читаем разными способами. Ныне это популярная тема, идущая от французского структурализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессиональной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завоевала широкую популярность в сфере интеллектуального труда (включая издательское дело). Она особенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космополитическое содержание социологии (например, [10; 35]).
Но подъем социологических исследований в области культуры не обязательно связан с идеей культурного релятивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хороших исследователей и хорошие теории относительно материальной и организационной базы создания культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализированными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.
М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей французской «дискурсной» школы, документально подтвердил существование социальной базы для формирования идей в таких практических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значимость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса бюрократизация и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных наказаний к некоторому самосознанию вины, хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма - Мосса [12]. Лучшие из этих европейских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.
Популярность концепции «дискурса» как господствующего мировоззрения поддерживается также успехами социологии науки в демонстрации социальной обусловленности знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не надо забывать, что социология науки это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние тридцать лет весьма продвинулась в разработке социологических моделей обусловленности знания, производимого в конкретных организационных условиях (см. [72] относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для деклараций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социология науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.
Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосознания. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой являются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см. [57]) заходят так далеко, что доказывают, будто наука просто множество конкурирующих властных притязаний. Единственный демократический путь не давать ни одному голосу никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторону и позволяет говорить многим спорящим голосам. Результат получился занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеимовскую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.
С организационной точки зрения, властные притязания в научном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и другие, суть часть достаточно предсказуемых структурных конфигураций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами могут быть поняты как организационные формы. Следовательно, теории организации (особенно теория, объясняющая, как разнообразные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см. [72; 26]) показывают, что научный дискурс это не свободно парящая конструкция, он возникает в конкретных обстоятельствах вполне предсказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частично, детерминированы окружающей средой, в которой они функционируют [17. Р. 467-485]. Это значит, что объективная природа предмета науки представляет собой один из детерминантов социальной деятельности (включая дискурс), которая и составляет науку.
Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент, сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о социальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъективного, так и объективного толка. Многомерная эпистемология может учитывать наш образ жизни в культурном пространстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.
Историзм провозглашает, что существует только исторически конкретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере выступает в связке с другими видами антипозитивистской критики, наподобие оппозиционного объединенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике исторической социологии. Историзм это цена, которую мы платим за нечто очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е гг., были золотым веком исторической социологии. Мы многое узнали о макропроцессах, смотря на исторические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпохи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хозяйства и различающимися политическими структурами современных государств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Англии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого теоретические концепции имеют более универсальное применение. Именно по этой причине семейство моделей, родственных муров-ской [49; 59; см. также 61; 1], интенсивно использовалось и используется для понимания других эпох и областей.
Исторические социологи, провозглашая себя сторонниками историзма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это давление интересов, с которыми они стремятся установить хорошие контакты. Историзм кажется разновидностью профессиональной идеологии историков. Способ их существования описание конкретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осаживать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существовании общих процессов, и особенно тезиса, что такие процессы можно обнаружить только путем сравнения эпох и областей исследования (т. е. выходя за пределы их исследовательских специальностей). Историки часто берут на вооружение идеологию, не позволяющую сознательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.
Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкретные случаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что представляют собой общие структуры и как действуют обобщенные модели социальной мотивации и изменения. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории знают они об этом или нет. Великим историком, работы которого привлекают внимание широких кругов, ученого делает, как правило, способность создавать теорию, показывать более общую схему, скрытую под грудой рассказанных частностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обычный дискурс. Историки в своем лучшем качестве участвовали в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артистические и драматические по стилю.
Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто историческая специфичность это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частностей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические социологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориентирующиеся на понимание конкретной группы событий. Даже если цель развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хотя мы можем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбинации условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентированные исследователи в области исторической социологии монополизировали метод промежуточных приближений к уровню объясняющего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исторические сравнения условий, требуемых для подъема рационализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, которые, однако, были встроены в описание последовательностей конкретных событий мировой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социальных трансформациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над такими темами, как развитие веберовских теорий капитализма или проблема гендерной стратификации, тоже как бы погружена в описания конкретных исторических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фундаментальные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.
Нам всегда придется работать на двух уровнях: теоретическом уровне абстрактных и универсальных принципов объяснения и уровне исторических частностей. Если наши теории удачны, мы будем все лучше и лучше объяснять, как конкретные комбинации переменных в теоретических моделях порождают многообразные конструкции исторических частностей. Перед историками и историческими социологами всегда будут стоять задачи такой конкретной интерпретации. В то же время изыскания в реальной истории это один из главных путей, каким мы продвигаемся в построении и обосновании наших общих моделей, хотя построение и подтверждение такой теории определяется ее соответствием всевозможным видам социологических исследований, как современных, так и исторических.
Неверно, что не существует принципов объяснения, имеющих силу применительно ко всей истории. Три примера, приведенных в начале статьи, вполне согласуются, насколько мне известно, с фактами, относящимися к любой исторической эпохе, а таких принципов гораздо больше. Разумеется, некоторые принципы могут оказаться неприменимыми, потому что в данной исторической ситуации отсутствует определенная независимая переменная. Так, нельзя предсказать возникновение или невозникновение революционного кризиса, если вообще нет государства. Но, несомненно, возможна более абстрактная формулировка принципа (3), которая будет применима к выявлению источников кризиса политической власти в безгосударственных обществах. Похоже, что макропринципы вообще сложнее микропринципов, поскольку включают комбинации многих процессов. Но мы располагаем, по меньшей мере, некими зачатками многообещающих принципов и на макроуровне. Было бы ошибкой из критики ограниченности конкретных теорий (например, когда расширяют область анализа и вместо отдельных стран делают референтом мировую систему; или ниспровергают однолинейный эволюционизм, теорию развития или функционализм) делать вывод, что общая теория, невозможна. Результатом этого критического развития должно быть вовсе не отрицание какой бы то ни было теории, но усовершенствованная теория.
Критики теоретической объяснительной социологии любят указывать нам, что консенсус в философии науки стал другим со времен расцвета логического позитивизма. Общепризнанно, что программы, вроде карнаповской, которые пытались построить все научное знание из данных чувственного опыта, организованных в формально-логические и математические высказывания, провалились. Ныне нет согласия по какой-либо из других альтернативных эпистемологий науки, хотя большинство философов признают важность предварительных теоретических концепций и программ, а также прагматического подхода как в теоретических формулировках, так и в эмпирических исследованиях [53; 22; 52]. Но, вероятно, все сошлись бы на том, что математика и формальная логика не являются самообоснованными, и на признании значительной роли неформализованных высказываний в любой области знания. Наряду с этими менее строгими и более растяжимыми стали представления о том, что' образует знание: не только идеалы классической физики, но и сведения из многих других областей биологии и наук о Земле, истории и, возможно, даже некоторых альтернативных форм знания, воплощенных в искусстве [34].
Что это значит для социологии? Я полагаю, что эпистемологи-чески это ставит социологическую науку в более равноправное положение с устоявшимися естественными науками. Ибо и они действуют в тех же условиях познавательных неточностей. Социология никогда не станет наукой, удовлетворяющей идеалу старого логического позитивизма, но и ни одна из естественных наук тоже не будет отвечать этому идеалу. Мы не стремимся к невозможному. Будет более чем достаточно, если мы сможем достичь той же степени приблизительного и прагматического успеха, что и естественные науки. Правда, некоторые социологи могут продолжать придерживаться методологического идеала, который ближе к неразработанной модели науки вида «индукция плюс математическая формализация». Думаю, это особенно распространено в прикладных областях социологии, где непосредственно используется чисто описательная информация (скажем, об успехе программ десегрегации) и, следовательно, более вероятно осуществление прямой индукции. Но это не влияет на постановку гораздо более крупной проблемы: какие методы пригодны для построения общей и объясняющей науки?
Современная философия науки не разрушает научности социологии, поскольку не утверждает, что наука невозможна, но дает более подвижную картину того, чем является наука. Все это помогает укрепить здание науки, используя материалы, уже имеющиеся у социологии. Ряд критиков, оспаривающих научность социологии и высказывающих более специальные технические замечания, по-моему, упорно основываются на узкопозитивистском изображении позиции оппонентов, игнорируя более реалистический образ науки.
Критика понятия причинности часто ведется в этом духе. Причинные теории отвергаются на том основании, что вообще не существует такого предмета, как «причина» чего-либо. Всегда отыщется некий комплекс условий, в свою очередь имеющих предшествующие условия, которые можно проследить далеко назад и вовне в бесконечном сплетении причин. Такие причины объясняют нечто лишь при определенных особых условиях, обычно принимаемых без доказательств, например в статистическом анализе данных опроса, когда пытаются причинно объяснить весь разброс этих данных по их специальной выборке. Некоторые атаки на причинность исходят, однако, из лагеря самих защитников научности социологии [28], которые не отказываются от поиска проверяемых обобщенных объясняющих принципов.
Некоторые аспекты этого спора носят чисто терминологический характер. «Причина» это до известной степени метафора, стенографическая отсылка к интересующему нас конкретному фрагменту какого-то комплекса условий, включенных в производство определенных результатов. Некоторые из этих условий могут быть сопутствующими взаимоотношениями частей социальной структуры или же предшествующими условиями, которые детерминируют, какого рода результаты последуют6. Но в любом случае важно сохранить подобное понятие, будь то под названием «причинности» или каким-то иным равноценным, ибо оно позволяет нам проводить различие между работающими и пустопорожними объяснениями. Функционалистский анализ, к примеру, оказался бы очень убогим способом объяснения, если бы его невозможно было перевести в анализ причинных механизмов [62. Р. 80-100]. Нельзя «объяснить» что-либо, просто давая этому имя, даже если используются такие громкие названия, как «нормы», «правила» или «культура», либо, ближе к нашей теме, «problematic/tie»* или «дискурс». Объяснения в этом не больше, чем в объяснении силы тяжести «склонностью к тяготению».
* Проблематика (фр.). Прим. перев.
«Причинность» полезна, поскольку дает нам механизм, говорящий, о каком процессе идет речь и когда можно ожидать именно этих, а не других конкретных результатов. «Причинность» спасает нас от реификаций, а также от идеологических оправданий, замаскированных под видимость объяснений.
Как мы видели выше, сердцевину объясняющей теории составляет модель, отвечающая на вопросы: «как работает такая-то часть мира», каковы ее элементы и как они сочетаются вместе? Специальные причинные суждения встроены в такую модель и являются объектом эмпирической проверки, но они зависят от основных предпосылок всей модели. Некоторые из возражений «причинным теориям» в социологии направлены против конкретных видов статистических моделей (например, в литературе, описывающей приобретение «статуса»), целиком построенных на уровне отдельных высказываний. Но хотя такие модели могут быть излишне жестко привязанными к конкретной совокупности данных определенного исторического периода и не могут выразить в явном виде структурные условия, упорядочивающие эти процессы, это не значит, будто такие причинные связи нельзя встроить в значимую теорию более обширного социального мира (см. [11]).
С. Тернер [67] выдвигает более специальное возражение против причинных высказываний в форме «чем больше X, тем больше У». Он доказывает, что такие суждения буквально неверны, если только рассматриваемая корреляция не является идеальной. Но на эмпирическом уровне всегда найдутся исключения, и, следовательно, такие суждения не имеют логического обоснования. Тернер отрицает, что несовершенную корреляцию можно толковать как некоторое приближение к истинным причинным отношениям. Он придерживается взгляда, что не существует логического пути от общих суждений (которые всегда идеализированы и «совершенны») к беспорядочному миру неточных отношений. Статистика не дает никакого ответа на этот коренной вопрос. Теория всегда недостаточно подтверждена данными, и широкий и открытый плюрализм теорий есть следствие того, что вероятное и гипотетическое всегда пребудет с нами.
Доводы Тернера ведут, однако, к абсурдным крайностям. Поверит ли кто-нибудь на самом деле, что если мы имеем внушительное число весьма достоверных суждений типа «в большой доле случаев (в диапазоне значений вероятности) наблюдается, что чем больше X, тем больше У», то и тогда мы все еще ничего не узнали? Аргументация Тернера бьет и по социологии, и по естественным наукам. И, еще раз повторю, я был бы счастлив, если бы социология достигла такого уровня приближения к абсолютной достоверности и прагматических успехов, как другие науки, что бы там ни говорили пуристы вроде Тернера о логическом статусе такого знания7. На философском уровне Тернер, видимо, допускает строго позитивистскую концепцию теории и не признает, что любая теория подразумевает скачки в своих интерпретациях и прагматические приемы, включая процессы решения, и что данные наблюдений должным образом связаны с данной теорией. Все теории не равноценны. Вопрос в том, какая из них работает в наибольшем числе контекстов, которые можно связать друг с другом.
Я утверждаю, что когда мы ищем социологическое знание, то повсюду находим его осколки и фрагменты. Наша проблема состоит в том, чтобы узнать, чем мы располагаем, и организовать найденное наиболее наглядным образом. Почему это так трудно?
Одна из причин фрагментация и антагонизм в нашей дисциплине. Социология разделена на большое число специальностей. Вряд ли это должно удивлять, поскольку насчитываются многие тысячи исследователей, заинтересованных в возделывании своих собственных участков. А так как социология имеет в виду весь социальный мир (включая его причины и следствия), то налицо огромный выбор эмпирических объектов для возможного исследования. Объем и разнообразие социологии дают нам практический повод не обращать внимания на то, что делается вне нашей собственной области исследований. Таково положение с разнобразием методов, когда приверженцы одних методов часто рассматривают работу, сделанную с помощью соперничающих методов, как не имеющую познавательной ценности. Кроме того, происходит дальнейшее дробление на небольшие теоретические школы, которые нередко очерняют друг друга в борьбе за господство. Эти битвы ведутся особенно яростно, когда в высказываниях теоретических фракций звучат и политические обертоны или когда утверждают, будто внимания достойны только практическое знание или политически ангажированные выступления определенного сорта. Все эти обстоятельства затрудняют нам поиск тех точек, где сходятся разные теоретические объяснения. Это лишает нас возможности собрать обрывочные данные, поставляемые различными подходами, в стройную, согласованную модель8.
Возможно, еще более важным для американской социологии был раскол иного рода, а именно разрыв между описательными и теоретически ориентированными исследованиями. Вторые заняты поиском общих объясняющих принципов; первые куда более прямо переходят к исследованию вопросов, которые, по меньшей мере первоначально, полностью понятны неспециалисту. Это класс проблем такого рода: насколько велика нынешняя социальная мобильность? (останемся ли мы еще «страной открытых возможностей»? были ли мы ею когда-либо?); насколько велика расовая дискриминация и каков прогресс в ее уменьшении? и т. п. Эти виды исследований могут иметь отношение к теории, но чтобы сообщить полезную информацию, в принципе не обязательно иметь объяснение в категориях подлинно аналитических переменных. Сюда, естественно, относится статистическая техника без особой теории. Вероятно, именно этот практически ориентированный поиск описательной информации имеют в виду социологи-антипозитивисты, атакуя антиметодологические и антитеоретические уклоны, которые они обнаруживают в социологии.
Это разделение труда между различными видами нашей деятельности вовсе не обречено отравлять споры вокруг научной социологии. Практически-описательное исследование, без сомнения, было бы сделано лучше, если бы имело опору в более аналитической теории, но для многих целей достаточно теоретически нейтрального описания. Важно понять, что создание аналитической базы путем накопления объяснительных высказываний это совершенно другой, особый род деятельности. Когда мы пытаемся накапливать наше общее знание, мы должны знать, что именно ищем, и уметь отобрать это из гор описательного материала, который занимает так много места в исследовательской литературе. Теоретически ориентированный и практически-описательный виды исследования могут гармонично сосуществовать, даже если они порождают проблему корректирования информации.
Более слабой выглядит позиция, распространившаяся, видимо, из сферы практической и описательной работы на все виды социологического исследования: тенденция считаться только с самыми последними данными как единственно имеющими отношение к делу. Если мы хотим знать, что такое равенство возможностей в образовании, сбор самой свежей информации, очевидно, имеет очень существенное практическое значение. Но этот сдвиг, «перекос к настоящему», своего рода журнализм в социологии, есть один из главных факторов, уводящих нас в сторону от задачи сведения различных исследований в теоретически непротиворечивые модели.
Наличие данных из разных исторических периодов это безусловное преимущество при попытке синтезировать общие принципы объяснения. Часто наблюдаемые изменения в эмпирических распределениях позволяют нам сформулировать принципы применимости для соответствующей предметной области и уточнить наши теории. К примеру, исследование из области промышленной социологии и жизни местных общин, проводившееся с 30-х до 50-х годов, и подвело к формулировке общих принципов того, как опыт командования либо подчинения порождает дивергентные классовые культуры (данные сведены в работе [17. Р. 211-214]. Это накопленное знание остается пригодным на аналитическом уровне, даже если (как, видимо, и происходит в действительности) в последние десятилетия более грубые формы власти-авторитета для большинства работающих ослабли, а вслед за этим ослабли и различия в классовых культурах. Поэтому сравнение исторических различий не просто дополняет индивидуализирующее описание, но служит также для проверки и расширения сферы применения теории. В дальнейшем область ее действия можно было бы увеличить, приняв во внимание еще более крайние случаи, которые легче всего найти, обратившись к той исторической эпохе, когда чрезвычайно жесткие и насильственные формы принудительного контроля были общепринятыми. Аналитическую теорию следует отличать от эмпирических обобщений, говорящих о тенденциях, которые действуют какое-то время. Только первая может дать нам понимание будущих социальных образований, независимо от того, наблюдается или нет радикальное изменение эмпирических тенденций в независимых переменных.
Еще одна причина наших неудач в деле систематического накопления общезначимых принципов объяснения состоит в том, что мы слишком полагаемся на новейшие достижения в статистической технике и недостаточно внимательны к перекрестным связям результатов, полученных различными методами. Как указал А. Стинчкомб [63. Р. 55-56] (в заголовке у него стоит: «Почему забыты обобщения?»): «Наибольшие значения коэффициентов корреляции в совокупности эмпирических материалов, как правило, будут иметь результатом и самые большие шаговые коэффициенты... Аналогично почти во всех случаях метрические коэффициенты в уравнении регрессии будут самыми большими по отношению к вариациям величины причинных сил, когда шаговый коэффициент наибольший... И, в свою очередь, отношения с большими показателями при лог-линейном анализе почти всегда оказываются теми же самыми отношениями, которые имеют большие метрические коэффициенты регрессии... Это значит, что почти все в нашем причинном знании с того времени, когда мы стали использовать коэффициенты корреляции (или даже внимательно изучать перекрестные табличные данные), и по сию пору остается нашим причинным знанием при всех новомодных переходах к шаговому анализу, к структурным уравнениям с метрическими коэффициентами, к лог-линейному анализу». Разумеется, прогресс есть в том смысле, что лог-линейный анализ или измерения ненаблюдаемых (скрытых) переменных позволяют нам увидеть определенные труднодоступные структуры, моделировать определенные сложные образования и учитывать конкретные вероятности ошибок измерения. Но все это продвижения, так сказать, на периферии теоретически содержательных парадигм, а не в их центре. Нам следовало бы опираться на более ранние результаты, а не отбрасывать их из-за того, что прежним исследованиям не хватало всех сегодняшних технических утонченностей.
Так как очередные методологические усовершенствования (см., например, [11; 42; 76]) получают признание быстро, то среди социологов нет и автоматического «методологического постоянства».
Объясняющие модели всегда «недодетерминированы» данными при любом конкретном их множестве, и в наши предложения всегда входят теоретические соображения относительно того, какие модели можно исключить с наибольшими основаниями. Если эмпирические схемы достаточно жизнеспособны, т. е. если наши теории на верном пути, мы будем выходить на эти схемы многообразными методами. Если теории плохо ухватили центральные процессы, тогда итогом всех статистических утонченностей, вероятно, будет в лучшем случае лишь знак чего-то неизвестного.
Все исследовательские методы имеют свои слабости. Мы можем преодолеть их, показав согласованность результатов, полученных различными методами. Поэтому, несмотря на слабости сравнительных исследований [42], непротиворечивость теории, опирающейся на все доступные источники данных, может быть использована для обоснования наших выводов относительно факторов, действующих в изучаемой совокупности данных. Экспериментальные свидетельства особенно хорошо помогают, когда привязаны к общей теоретической схеме. Поэтому надо искать теоретические связи с «натуралистическими» исследованиями (например, организаций или взаимодействий лицом-к-лицу), с историческими исследованиями динамических процессов, а по сути с социологическими исследованиями во всем их диапазоне. Логическая согласованность, если она достаточно прочна, сможет вывести нас из любого локального методологического тупика. И это довод в пользу теоретического осмысления наших результатов везде, где возможно. С точки зрения методолога, теорию можно рассматривать как приспособление для накопления и хранения наших толкований вышеупомянутой согласованности. Поэтому игнорирование более ранних исследований это порок, а не добродетель. Сами различия в исследовательских методах дают нам благоприятную возможность подтвердить наши результаты как бы приемом «триангуляции».
Социология занята во множестве различных предприятий. Крайнее разнообразие наших занятий, сонм мелочей порождают тучу пыли, которая скрывает то, что мы уже знаем. В каком-то смысле, слишком большой объем знания оказывается для нас проблемой, особенно потому, что огромная его часть смещена в практически-описательную сторону, которая становится необозримой, если н представлена компактно в теоретических обобщениях. Мы страдаем от ограниченности наших познавательных способностей, и эта познавательная перегрузка усиливает защитные тенденции в мире интеллектуальной деятельности. В результате подобной самозащиты социологическое мировоззрение упрощается до идеологии собственной исследовательской специальности, теоретического лагеря или политической фракции и сосредоточивается исключительно на новейших исследовательских данных и технике.
Мое последнее соображение, возможно наиболее важное, касается настроения, общей атмосферы в социологии. Речь идет о наших социальных отношениях, наших установках по отношению друг к другу в сфере нашей профессиональной интеллектуальной деятельности. Многое из того, что мы говорим сегодня о работах коллег, отличается негативизмом, враждебностью, пренебрежением. Эта фракционность ослабляет социологию, ибо мы нуждаемся в многообразии подходов, чтобы подтвердить наши результаты перекрестными сравнениями.
Чтобы продвинуться в социологии, нам нужен дух благородства, а не дух фракционного антагонизма. Это не то же самое, что лозунг, утверждающий «право каждого идти своим путем», т. е. терпеть друг друга, но никак не общаться между собой интеллектуально. Построение социологического знания это коллективное предприятие и в более чем одном измерении. Все виды человеческой деятельности социальны, и сама наука есть процесс организации коллективной мысли. Как и в других делах человеческих, конфликт внутренне присущ организации интеллектуального мира. Это само по себе неплохо, поскольку конфликт главный источник интеллектуальной динамики, включая процессы, посредством которых мы выдвигаем новые теории и коллективно решаем, какие из них ведут к лучшим результатам. Но конфликт не должен доходить до крайностей. Ни в одной другой форме интеллектуальной жизни не зависим мы так сильно друг от друга, как в науке. Чтобы объединиться, как подобает ученым, нам нужно сосредоточиться на согласовании теоретических концепций поверх границ разных исследований. Личностная грань этого интеллектуального устроения великодушие и добрая воля, доброжелательное, положительное отношение к лучшим достижениям друг друга, пока мы вместе нащупываем наш путь вперед.
1. Вебер М. История хозяйства: Очерки всеобщей социальной и экономической истории / Пер. с нем. Пг: Наука и школа, 1923.
2. Саймон Г. Рациональность как процесс и продукт мышления // THESIS. 1993. Т. 1. Вып. 3. С. 16-39.
3. Asch S. Е. Effects of group pressure upon the modification and distortion of judgements // Groups, leadership and men / Ed. by H. Gaetzkew. Pittsburgh: Carnegie Press, 1951.
4. BergerJ., Wagner D. G., Zelditch M. Jr. Expectation states theory: the status of a research program. Stanford University: Technical Report. № 90. 1983.
5. Bloor D. Knowledge and social integrity. L.: Routledge & Kegan Paul, 1976.
6. Bloor D. Wittgenstein: a social theory of knowledge. N. Y.: Columbia University Press, 1983.
7. Blumer H. Symbolic interactionism. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.
8. Bott E. Family and social network. L.: Tavistock, 1971.
9. Bourdieu P. Distinction: a social critique of the judgement of taste. Cambridge: Harvard University Press, 1984 [1979].
10. Brown R. H. Society as text. Chicago: University of Chicago Press, 1987.
11. Campbell R. T. Status attainment research: end of the beginning or beginning of the end? // Sociology of Education. 1983. Vol. 56. P. 47-62.
12. The category of the person / Ed. by M. S. C. Carrithes, S. Lukes. Cambridge. N. Y.: Cambridge University Press, 1985.
13. Clegg S. Power, rule and domination: A critical and empirical understanding of power in sociological theory and everyday life. L.: Routledge & Kegan Paul, 1975.
14. Collins R. On the microfoundations of macro-sociology // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 86. P. 984-1014.
15. Collins R. Long-term social change and territorial power of states // Collins R. Sociology since Mid-century: Essays in Theory Cumulation. N. Y: Academic Press, 1981.
16. Collins R. Weberian sociological theory. Cambridge. N. Y: Cambridge University Press, 1986.
17. Collins R. Theoretical sociology. San Diego: Harcourt Brace Jovanovich, 1988.
18. CookK. S., Emerson R. M., Gillmore M. R.. Yamagishi T. The distribution of power in exchange networks //American Journal of Sociology. 1983. Vol. 89. P. 275-305.
19. Coser L. A., Kaduchin C., Powell W. W. Books: the culture and commerce publishing. N.Y: Basic Books, 1982.
20. Crazier M. The bureaucratic phenomenon. Chicago: University of Chicago Press, 1964.
21. DiMaggio P., Useem M. The arts in cultural reproduction // Cultural and Economic Reproduction in Education / Ed. by M. Apple. L.: Routledge & Kegan Paul, 1982.
22. Dummett M. Truth and other enigmas. Cambridge: Harvard University Press, 1978.
23. Durkheim E. The elementary forms of the religious life. N. Y.: Free Press, 1954 [1912].
24. Etzioni A. A comparative analysis of complex organizations. N. Y.: Free Press, 1975.
25. Foucault M. The archaeology of knowledge. N. Y.: Random House, 1972 [1969].
26. Fuchs S., Turner J. What makes a science mature? Organizational control in scientific production // Sociological Theory. 1986. Vol. 4. P. 143-150.
27. Garfinkel H. Studies in ethnomethodology. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1967.
28. Gibbs J. Sociological theory construction. Hinsdale: Dryden Press, 1972.
29. Goffman E. The presentation of self in everyday life. N. Y: Doubleday, 1967.
30. Goffman E. Interaction ritual. N. Y: Harper and Row, 1974.
31. Goffman E. Forms of talk. Philadelphia: University of Philadelphia Press, 1981.
32. Goldstone J. State breakdown in the English revolution // American Journal of Sociology. 1986. Vol. 92. P. 257-322.
33. Goldstone J. Cultural orthodoxy, risk and innovation: the divergence of East and West in the early modern world // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 119-135.
34. Goodman N. Ways of world-making. Indianapolis: Bodds-Merrill, 1978.
35. Gottdiener M. Hegemony and mass culture: a semiotic view // American Journal of Sociology. 1985. Vol. 90. P. 979-1001.
36. Heise D. Understanding events affect and the construction of social action. N.Y.: Cambridge University Press, 1979.
37. Heise D. Affect control theory: concepts and model // Journal of Mathe-ImaticaL Sociology. 1987. Vol. 13. P. 1-33.
38. Homans G. The human group. N.Y: Harcourt Brace, 1950.
39. Kahneman D., Slavic P., Tversky A. Judgement under uncertainty: heuristics and biases. L.: Cambridge University Press, 1982.
40. Klein D. Causation in sociology today: a revised view // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 19-26.
41. Lewis D. On the plurality of worlds. Oxford: Basil Blackwell, 1986. „
42. Lieberson S. Making it count: the improvement of social research and theory. Berkeley: University of California Press, 1985.
43. Maclntyre A. After virtue. Notre Dame (IN): University of Notre Dame Press, 1984.
44. March J., Simon H. Organizations. N.Y.: Wiley, 1958.
45. Mann M. The sources of social power. Vol. 1. N.Y: Cambridge University Press, 1986.
46. Meeker В., Hage J. Social causality. L.: Alien and Urwin, 1988.
47. Moore B. Social origins of dictatorship and democracy. Boston: Beacon Press, 1966.
48. Mulkay M. The world and the world: explorations in the form of sociological analysis. L.: Alien and Unwin, 1985.
49. Paige J. Agrarian revolution. N.Y.: Free Press, 1975.
50. Perrow C. A framework for the comparative analysis of organizations // American Sociological Review. 1967. Vol. 32. P. 194-208.
51. Perrow C. Normal accidents. N.Y.: Basic Books, 1984.
52. Putnam H. Realism and reason. Philosophical papers. Vol. 3. N.Y: Cambridge University Press, 1983.
53. Quine W. Ontological relativity and other essays. N.Y: Columbia University Press, 1969.
54. Rosenberg A. Sociobiology and the preemption of social science. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1980.
55. Rosenberg M. Conceiving the self. N.Y: Basic Books, 1979.
56. Schelling T. The strategy of conflict. Cambridge: Harvard University Press, 1962.
57. Science observed. Perspectives on the social study of science / Ed. by K. Knorr-Cetina, M. Mulkay. Beverly Hills: Sage, 1983.
58. Simon H. Models of man. N.Y: Wiley, 1957.
59. Skocpol T. States and social revolutions. N.Y: Cambridge University Press, 1979.
60. Spencer M. The imperfect empiricism of the social sciences // Sociological Forum. 1987. Vol. 2. P. 331-372.
61. Stinchcombe A. Agricultural enterprise and rural class relations // American Journal of Sociology. 1961. Vol. 67. P. 165-176.
62. Stinchcombe A. Constructing social theories. N.Y.: Harcourt, Brace and World, 1968.
63. Stinchcombe A. The origins of sociology as a discipline // Acta Sociologica. 1984. Vol. 27. P. 51-61.
64. Tilly C. From mobilization to revolution. Reading (MA): Addison-Wesley, 1978.
65. Turner J. A theory of social interaction. Stanford: Stanford University Press, 1988.
66. Turner R. The role and the person//American Journal of Sociology. 1978. Vol. 84. P. 1-23.
67. Turner S. Underdetermination and the promise of statical sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 172-184.
68. Walker H. Spinning gold from straw on cause, law and probability // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 28-33.
69. Wallace W. Causal images in sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 41^6.
70. Wallerstein I. The modern world system. Vol. 1. N. Y: Academic Press, 1974.
71. Weber M. Religious rejections of the world and their directions // From Max Weber: Essays in Sociology. N. Y.: Oxford University Press, 1946 [1915].
72. Whitley R. The intellectual and social organization of the sciences. Oxford: Clarendon Press, 1984.
73. White H. Where do markets come from? // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 87. P. 517-547.
74. White W. Street corner society. Chicago: University of Chicago Press, 1943.
75. Wilensky H. The professionalization of everyone? // American Journal of Sociology. 1964. Vol. 70. P. 137-158.
76. Wilier D. Theory and the experimental investigation of social structures. N.Y: Gordon and Breach, 1987.
77. Williamson O. Markets and hierarchies. A study of the economics of internal organization. N.Y: Free Press, 1975.
Перевод с английского А. Д. Ковалева
Энтони Гидденс. НОВЫЕ ПРАВИЛА СОЦИОЛОГИЧЕСКОГО МЕТОДА*
* Перевод сделан по: Anthony Giddens. New Rules of Sociological Method: A Positive Critique of Interpretative Sociologies / Second Edition: Polity Press, 1993.
Социальные науки, какими мы их знаем сегодня, сформировались под воздействием впечатляющих успехов естественных наук и технологии в конце XVIII в. и в XIX в. Я говорю это прямо, вполне осознавая все сложности, подразумеваемые таким заявлением. Разумеется, было бы неверно утверждать, что успехи человека в его, казалось бы, явном покорении природы (интеллектуальном в виде науки и материальном в виде технологии), были некритически взяты за образец для социальной мысли. На протяжении всего XIX в. идеализм в социальной философии и романтизм в литературе в их всевозможных ипостасях держались на расстоянии от интеллектуальных настроений, питаемых естественными науками, и обычно выражали глубокую неприязнь к распространению машинных технологий. Однако в большинстве своем авторы, представляющие эти традиции, скептически смотрели как на возможность создания науки об обществе, так и с недоверием относились к претензиям наук о природе; их взгляды служили не более чем критической оберткой для гораздо более влиятельных трудов тех, кто как раз и стремился создать такую науку. Упоминание лишь одного-двух имен рискованно, но я думаю целесообразно рассматривать Конта и Маркса как оказавших непреходящее влияние на последующее развитие социальных наук (я буду использовать этот термин применительно прежде всего к социологии и антропологии, но иногда и в отношении экономики и истории). Влияние Конта можно считать основополагающим, поскольку его понимание социологического метода, пропущенное через работы Дюркгейма, вполне возможно проследить вплоть до некоторых основных тем «академической социологии» и антропологии XX в. Марксизм, следуя пренебрежительному игнорированию Конта самим Марксом, выступал против тех течений социальной теории, которые связаны с влиянием Конта. Контова формулировка идеи естественной науки об обществе на самом деле была довольно сложной, в чем каждый сможет убедиться, просмотрев хотя бы несколько страниц «Позитивной философии», даже если она и не отличается проницательностью (а порой, надо сказать, и логической ясностью) Марксовых работ, снабженных переиначенной гегелевской диалектикой. И Конт, и Маркс писали в тени победоносных естественных наук, и оба рассматривали распространение науки на изучение человеческого поведения в обществе как на непосредственный результат поступательного движения человеческого познания по направлению к самому человечеству.
Конт преподнес это как учение. «Иерархия наук» выражает не только логический порядок отношений, но и исторический. Человеческое знание прежде всего рассеивает клубы мистицизма в тех областях, которые далее всего отстоят от человеческого участия и контроля, где человечество, казалось бы, не играет никакой роли как субъект: в первую очередь в математике, затем в астрономии. Развитие науки последовательно все более приближается к жизни человека, продвигаясь от физики, химии и биологии к созданию социологии науки о человеческом поведении в обществе. Нетрудно заметить, как даже до Дарвина эволюционная теория в биологии, казалось бы, готовит место для толкования человеческого поведения в соответствии с принципами научного разума, и понять восхищенное отношение Маркса к «Происхождению видов» как к аналогу того, что они с Энгельсом стремились осуществить в своих трудах.
Конец тайнам и конец мистификациям вот на что надеялись и за что боролись и Конт, и Маркс. Если природу можно открывать как вполне секулярный порядок, почему тогда человеческая социальная жизнь должна оставаться чем-то загадочным? Ибо, вероятно, всего лишь один шаг отделяет научное знание от технического овладения; имея точное научное понимание условий своего социального существования, почему бы людям самим рационально не строить свою судьбу? Марксистское видение неоднозначно: некоторые варианты высказываний Маркса, как мне кажется, можно без особого труда, по крайней мере на уровне онтологии, примирить с настоящим исследованием. Я имею в виду версии Маркса, рассматривающие марксизм не как естественную науку об обществе, которая берется предсказывать кончину капитализма и его смену социализмом, но как солидное исследование исторических взаимосвязей субъективности и объективности в человеческом социальном существовании. Но настолько, насколько в работах Маркса есть сильные натуралистические течения, а они вполне определенно существуют, Маркса можно классифицировать вместе с Контом как провозвестника и инициатора науки об обществе, которая воспроизводила бы в изучении человеческой социальной жизни тот же тип разумного просветления и объяснительной силы, какой уже был воспринят естественными науками. В этом смысле можно уверенно утверждать, что социальная наука потерпела неудачу.
За исключением кажущихся несомненными фактов и по сравнению с системой точных законов по образцу классической механики этой модели для всех становящихся после Ньютона наук, которая в XIX в. безоговорочно воспринималась как пример для подражания, достижения социальных наук не впечатляют.
Это является общепризнанным, в особенности среди тех нынешних обществоведов, кто привержен все тому же идеалу. Желание создать естественную науку об обществе, которая обладала бы той же логической структурой и стремилась бы к таким же целям, что и науки о природе, остается по-прежнему сильным. Конечно, многие приверженцы этой модели оставили (по разным причинам) надежду на то, что социальные науки в ближайшем будущем смогут достичь точности и объяснительной способности даже наименее развитых естественных наук. Тем не менее что-то вроде упования на появление Ньютона в социальных науках остается достаточно распространенным, даже если сегодня тех, кто относится к этой возможности скептически, гораздо больше, чем тех, кто все еще лелеет эту надежду. Но те, кто все еще ждет Ньютона, не только ожидают поезда, который никогда не придет, они вообще оказались не на той станции.
Очень важно, конечно, проследить и то, как в XX в. были атакованы неопровержимые факты и самих естественных наук. В большей мере это происходило путем внутренней трансформации физики с появлением, помимо Ньютона, эйнштейновской относительности, теории дополнительности и «принципа неопределенности». Но не менее важно, по крайней мере для данного исследования, то, что появились новые формы философии науки. Можно было бы выделить два взаимосвязанных, но тем не менее противоположных направления в философии науки за последние сорок-пятьдесят лет, накануне пертурбаций с классической физикой. С одной стороны и это вовсе не парадоксально были попытки удержать представление о том, что естественнонаучное знание или его специфическую характеристику следует рассматривать как образец для всего, что может с полным основанием называться «знанием». Если знаменитый «принцип верификации» продемонстрировал весьма убедительно свою собственную неспособность быть верифицированным, а отчаянные попытки изгнать метафизику из исследований о человеке были вскоре оставлены, то влияние логического позитивизма, или логического эмпиризма, все еще остается сильным, если не основополагающим. За последние десятилетия этот оплот был атакован с возрастающим успехом. В этих атаках работы Карла Поппера сыграли центральную или вообще весьма недвусмысленную роль. Какими бы оригинальными ни были взгляды Поппера, его критика индуктивной логики и утверждение о том, что, хотя претензии на знание в науке и должны начинать с чего-то, нет ничего, с чего бы они должны были начинать, обладали огромным значением. Это значение они имели не только в силу своей собственной ценности, но и как источник многих последующих достижений.
Некоторые такие дискуссии в естественных науках имеют непосредственное значение для эпистемологических проблем в социальных науках. В любом случае я берусь утверждать, что социальная наука должна выйти из тени естественных наук, в какую бы философскую мантию они нк рядились. Тем самым я не хочу сказать, что логика и метод изучения человеческого социального поведения целиком и полностью расходятся с логикой и методом исследования природы, во что я точно не верю. Не собираюсь я и поддерживать точку зрения приверженцев традиции «наук о духе» (Geisteswissenschaften), согласно которой любая обобщающая социальная наука логически исключается из числа таковых. Но любой подход к социальным наукам, стремящийся выразить их эпистемо-логию и познавательные притязания наравне с притязаниями наук о природе, уже по определению обречен на неудачу и может дать лишь ограниченное понимание человеческого общества.
Безуспешность социальной науки, понимаемой как естественная наука об обществе, проявляется не только в недостатке совокупности абстрактных законов, условия приложения которых точно известны и которые принимаются «профессиональным сообществом»; эта безуспешность очевидна и в реакции широкой общественности. Социальная наука, задуманная Контом и Марксом как проект, должна была стать разоблачением, которое сметет смутные предрассудки прежних времен и заменит их рациональным самоосознанием. То, что возникает как «сопротивление» широкой публики «открытиям» социальной науки, зачастую просто приравнивается к тому неприятию, какое иногда вызывали учения о мире естественном: например, нежелание принять тот факт, что Земля имеет сферическую форму, а не является плоской. Но такого рода сопротивление возникает по причине научных теорий или открытий, которые потрясают или разрушают устои здравого смысла. (Я не хочу здесь касаться возражений научным идеям заинтересованных в этом людей.) Возражения, зачастую высказываемые представителями широкой общественности по поводу претензий социологии, как раз имеют противоположный характер: «открытия» социологии не сообщали им ничего такого, чего бы они уже и так не знали, или и того хуже социология обряжает в технический жаргон то, что вполне понятно на обычном языке. Те, кто занимаются социальными науками, не очень-то склонны воспринимать всерьез такого рода протесты: разве не показывали многократно естественные науки, что воспринимаемые как само собой разумеющееся мнения о том, что было «известно», были на самом деле ошибочными? Почему бы нам просто не сказать, что социальная наука должна проверять суждения здравого смысла, чтобы удостовериться, что простые члены общества действительно знают то, что они полагают для себя известным? Я, однако, полагаю, что мы должны воспринять эти возражения всерьез, даже если в итоге они окажутся несостоятельными: поскольку в некотором смысле, который не так просто уловить, общество это результат сознательно применяемых навыков людей действующих.
Разница между обществом и природой заключается в том, что природа не является продуктом человеческой деятельности, она не создана человеческим действием. Общество же, хотя и не сделано ни одним человеком, создано и воссоздается заново, если не ех nihilo*, участниками каждого социального контакта. Производство общества это квалифицированное действо, поддерживаемое и «вызываемое к жизни» людьми. В действительности это становится возможным только потому, что каждый (компетентный) член общества это практический социальный теоретик; поддерживая любого рода взаимодействия, он (или она)** привлекает социальные знания и теории, обычно без принуждения и вполне обыденно, а использование этих практических ресурсов как раз и является условием производства взаимодействия вообще. Такие ресурсы (в дальнейшем я буду называть их «обоюдным знанием») как таковые не корректируются в свете теорий социальных ученых, ученые постоянно стремятся к ним, какие бы исследования они ни проводили. Другими словами, обладание ресурсами, используемыми членами общества для установления социального взаимодействия, является условием для понимания социальным ученым их поведения, точно так же, как и для самих этих членов общества. Это вполне понятно антропологу, который посещает чужую культуру и стремится описать наблюдаемое там поведение, но это вовсе не так очевидно для исследователя поведения внутри своей культуры, который норовит принять это взаимное знание как само собой разумеющееся.
* Из ничего (лат.). Прим. ред.
** «Он или она» привычный для данного текста оборот. Несмотря на некоторую стилистическую неловкость («человек» в русском языке все-таки «он»), нам представляется более целесообразным передать как можно нагляднее собственную стилистику автора, в которой вполне соблюдена «политическая корректность» в отношении феминистски настроенных читателей/читательниц. Поэтому мы сохранили этот оборот везде, где он встречается. Прим. перев.
Недавние достижения в социологии, перекликающиеся по большей части с не такими уж недавними достижениями в аналитической философии и феноменологии, весьма тесно связаны с этими проблемами. И вовсе не удивительно, что такое пересечение социальных наук с философией должно было произойти, поскольку именно постоянно возникающий интерес к действию, смыслу и согласию в контексте социальной жизни людей отличает некоторые ведущие направления в этих широких философских традициях, а именно «экзистенциальную феноменологию», «философию обыденного языка» и философию позднего Витгенштейна. Сегодня интерес к проблемам действия наверняка не чужд существующим в социальных науках ортодоксиям. Само понятие действия в виде «деятельностного подхода» занимает первое место в работах Талкота Парсонса. По крайней мере, в своих ранних работах Парсонс в особенности стремился включить «волюнтаристский» момент в свой подход. Но Парсонс (как и Дж. С. Милль) стал отождествлять волюнтаризм с «интернализацией ценностей» личностью и тем самым с психологической мотивацией («потребности-установки»). В парсонсовской системе координат действия нет действия, есть одно только поведение, возбуждаемое потребностью-установкой или ролью-ожиданием. Сцена установлена, но актеры представляют только в согласии с написанным для них сценарием. Далее я постараюсь проследить некоторые дальнейшие последствия этого в данной работе. Не удивительно ли, что простым людям трудно узнать себя в таких теориях? И хотя работы Парсонса в этом отношении гораздо более мудрены, чем многие другие, мы не выглядим в них как знающие и умелые действующие, как хотя бы в какой-то мере хозяева своей судьбы.
Первая часть этой работы представляет собой краткое и критическое кругосветное путешествие по некоторым известным школам социальной мысли и социальной философии. Есть поразительные и широко не признанные точки соприкосновения: на более абстрактном уровне философии бытия между Хайдеггером и поздним Витгенштейном и на уровне социальных наук между менее значительными фигурами Шюцем и Уинчем. Но есть одно весьма важное различие между двумя последними: философия Шюца так и осталась приверженной точке зрения индивида (ego) и тем самым идее о том, что мы никогда не сможем достичь большего, чем фрагментарное и несовершенное знание о другом, чье сознание всегда должно оставаться сокрытым от нас; тогда как для Уинча последователя Витгенштейна даже наше знание о самих себе достигается посредством публично доступных семантических категорий. Но оба они утверждают, что, описывая социальное поведение, наблюдающий социальный ученый должен зависеть и зависит от типифика-ций (термин Шюца), используемых самими членами общества для описания или объяснения их действий; и каждый из этих двух исследователей по-своему подчеркивает значимость рефлексивности, или самосознания, для человеческого поведения. Поскольку то, что они говорят, в некотором отношении не так уж и различается, то вовсе не удивительно, что их работы имеют и ограничения одного и того же рода ограничения, которые, как я думаю, свойственны многим, кто писал о «философии действия», в особенности тем, кто, подобно Уинчу, испытал, помимо прочего, влияние позднего Витгенштейна. «Поствитгенштейновская философия» прочно укореняет нас в обществе, подчеркивая и многосложный характер языка, и способ его соединения с социальной практикой. Тем не менее и это не продвигает нас дальше. Правила, направляющие форму жизни, берутся как параметр, в рамках которого и в соотнесении с которым способы поведения могут быть «расшифрованы» и описаны. Но неясными остаются две вещи: как человек начинает анализировать преобразования форм жизни с течением времени; и как правила, направляющие одну форму жизни, должны быть связаны с правилами, направляющими другие формы жизни, или как они могут быть выражены в понятиях правил других форм жизни. Как отмечают некоторые критики Уинча (Геллнер, Апель, Хабермас), это быстро заканчивается релятивизмом, который обрывается как раз там, где начинаются некоторые основополагающие вопросы, стоящие перед социологией: проблемы институционального изменения и переходов между различными культурами.
Примечательно то, как часто концепции, хотя бы в некоторых важных отношениях параллельные концепции «форм жизни» (язык-игра), возникают в философских школах или социальных теориях, не имеющих никакого отношения (или самое отдаленное) к витгенштейновским «Философским исследованиям». Это и «множественные реальности» (Джеймс, Шюц), и «иные реальности» (Кастанеда), и «языковые структуры» (Уорф), и «проблематики» (Башляр, Альтюссер), и «парадигмы» (Кун). Разумеется, между философскими позициями, выраженными в этих концепциях, существуют весьма основательные различия, равно как и между проблемами, которые эти авторы рассматривают с тем, чтобы прояснить их. Каждый из них в некоторой части дает понять, что движется в русле более широкой современной философской традиции прочь от эмпиризма и логического атомизма в теории значения. Однако не трудно заметить, как акцентирование дискретности «вселенных смысла» позволяет принципу относительности значения и опыта стать релятивизмом, заключенным в порочном логическом круге и неспособным заниматься проблемами вариации значений. В ходе этого исследования я постараюсь показать, как это возможно и как важно сохранить принцип относительности, отвергая в то же время релятивизм. Это зависит от способности избежать той склонности некоторых, если не большинства уже упомянутых авторов рассматривать вселенные смысла как «самодостаточные» или неопосредованные. Точно так же, как знание о себе с раннего детского опыта приобретается посредством знания о других (как показал Дж. Г. Мид), так и обучение языку-игре, участию в форме жизни появляется в контексте узнавания о других формах жизни, которые отторгаются или отличаются от данной. Это, безусловно, сопоставимо с В. Итгенштей-ном, несмотря на то, что сделали с его идеями некоторые его последователи: одна-единственная «культура» вбирает в себя множество различных языков-игр на различных уровнях практической деятельности, ритуала, игры и искусства; и узнать эту культуру, будучи взрослеющим ребенком, или отстраненным наблюдателем, или прохожим, значит уловить переходы между этими языками, переходя от языка репрезентаций к языку инструментальности, символизма и т. д. В совершенно иных контекстах Шюц говорит о «шоке» в результате перехода от одной «реальности» к другой, а Кун описывает восприятие новой «парадигмы» как внезапное «переключение гештальта». Однако, хотя такие внезапные переходы, несомненно, случаются, обычные люди, члены общества совершенно обыденно перемещаются между различными порядками языка и деятельности, как это делают ученые на уровне теоретической рефлексии.
Парсонс утверждал, что наиболее важной общезначимой идеей в современной социальной мысли является «интернализация ценностей», к которой независимо друг от друга пришли Дюркгейм и Фрейд; я думаю, что лучший вариант такой идеи могло бы представлять собой понятие социального (и лингвистического) основания рефлексивности, к которому независимо друг от друга пришли с самых разных точек зрения Мид, Витгенштейн и Хайдеггер, а вслед за Хайдеггером и Гадамер. Самосознание всегда рассматривалось в социально-теоретических школах, склонных к позитивизму, как неизбежное зло, которое надо минимизировать; эти школы стремятся заменить «интроспекцию» внешним наблюдением. Особая «ненадежность» «интерпретаций сознания», осуществляемых самим сознающим или его наблюдателем, и в самом деле всегда была для этих школ социальной теории принципиальным доводом против метода Verstehen*.
* Понимания. Прим. перев.
Интуитивное или эмпатическое улавливание сознания рассматривалось ими в качестве всего лишь возможного источника гипотез о человеческом поведении (эта точка зрения находит отклик даже у Вебера). В традиции наук о духе (Geisteswissenschaften) на рубеже веков Verstehen рассматривался прежде всего как метод, средство изучения человеческой деятельности, и как таковой он считался зависимым от «переживания» или «повторения» опыта другого. Такая точка зрения, разделяемая Дильтеем, а затем в видоизмененной форме и Вебером, была, безусловно, уязвима для суровой критики со стороны оппонентов-позитивистов, поскольку и Вебер, и Дильтей каждый по-своему хотели доказать, что «метод понимания» имеет дело с материалом «объективного» и, следовательно, интерсубъективно верифицируемого рода. Но то, что эти авторы называли «пониманием», это не просто метод обнаружения смысла поведения других людей, и он не требует невероятного проникновения в их сознание неким мистическим и непостижимым способом: но это самое онтологическое условие жизни человека в обществе как таковом. Эта мысль является центральной у Витгенштейна и в некоторых вариантах экзистенциалистской феноменологии; самопонимание тесно связано с пониманием других. Интенциональность в феноменологическом смысле должна, таким образом, рассматриваться не как выражение уникального внутреннего мира интимных ментальных переживаний, а как интенциональность, с необходимостью вытекающая из коммуникативных категорий языка, которые, в свою очередь, предполагают определенные формы жизни. Понимание того, что делает человек, становится возможным только при условии понимания, т. е. способности описать, того, что делают другие, и наоборот. Это скорее семантическая проблема, нежели проблема эмпатии; а рефлексивность, как отличительная особенность человеческого рода, самым тесным образом связана с социальным характером языка и всецело зависит от него.
Язык это прежде всего символическая система, или система знаков; но он не является просто, или изначально, структурой «потенциальных описаний», язык это средство практической социальной деятельности. Организация «осмысленности», как это было ясно показано в экзистенциалистской феноменологии после Хайдег-гера, представляет собой основополагающее условие социальной жизни; производство «смысла» в коммуникативных актах, как и производство общества, основывающееся на производстве смысла, умело выполняется действующими лицами, и это исполнение, принимаемое как само собой разумеющееся, становится возможным только потому, что никогда целиком и полностью не принимается как само собой разумеющееся. Смысл в коммуникативных актах, каким его производят обычные действующие люди, нельзя уловить просто в лингвистических терминах, точно так же, как не может быть оно переведено и в термины формальной логики, которая не обращает никакого внимания на контекстуальную зависимость. Это, конечно же, играет злую шутку с некоторыми так называемыми точными «измерениями», используемыми в социальных науках и весьма решительно отвергаемыми простыми людьми, поскольку их категории зачастую представляются чужими и навязанными.
В этом исследовании я рассмотрю несколько школ мысли в социальной теории и в социальной философии от феноменологии Шютца до последних разработок в герменевтической философии и критической теории. Я постараюсь пояснить, что я позаимствовал, если вообще что-нибудь позаимствовал, у каждой из этих школ, и попытаюсь указать на некоторые их недостатки. Эта работа, однако, не задумана как синтез, и хотя я и остановлюсь особо на нескольких параллельных течениях в современной социальной мысли, я все же не ставлю своей целью показать тот имманентный процесс слияния, в результате которого в конце концов будет установлено надежное логическое основание для социологии. Некоторые позиции в современной социальной мысли я не анализировал подробно, хотя многое из того, о чем я хочу сказать, и имеет непосредственное к ним отношение. Я имею в виду функционализм, структурализм и символический интеракционизм ярлыки для огромного количества взглядов, конечно же различающихся между собой, но каждый из них развивает определенную, центральную и характерную только для него тему. Здесь я лишь пунктирно укажу, почему аргументы, приводимые в этом исследовании, расходятся с характерными для каждой их этих традиций социальной теории аргументами.
Есть четыре ключевых момента, когда можно сказать, что функционализм, представленный, по крайней мере, Дюркгеймом и Парсонсом, является ущербным. На один из них я уже намекал выше: сведение всей человеческой деятельности к «интернализации ценностей». Второй момент: сопутствующая этому неспособность толковать социальную жизнь как активно конституируемую поступками членов общества. Третий момент: власть рассматривается лишь как вторичное явление; норма, или «ценность» остается одной-единственной, самой основополагающей характеристикой социальной активности и, соответственно, социальной теории. Четвертый момент: неспособность поставить в центр концептуального внимания договорной характер норм, открытых для различающихся и конфликтующих «интерпретаций» в соответствии с различными и конфликтующими интересами в обществе. Последствия этих неудач настолько разрушительны, что, я думаю, они подрывают любое усилие спасти функционализм в улучшенной форме, примирив его с другими какими бы то ни было направлениями.
Использование понятия «структура» не имеет никакой особой связи со «структурализмом», так же, как и «знак» с семиологией. Я решительно утверждаю, что «структура» является необходимым для социальной теории понятием, и я покажу ниже, почему это так. Но я хочу провести различие между моей версией этого понятия и той, которая характерна для англо-американского функционализма, где «структура» оказывается описательным понятием. Моя версия отличается также и от французского структурализма, который использует это понятие редуцированно. Оба варианта использования понятия «структура» ведут, я бы сказал, к концептуальному уничтожению активного субъекта.
Единственной из этих трех школ мысли, отдающей первенство субъекту как умелому и творческому деятелю, выступает символический интеракционизм; особенно в американской социальной теории на протяжении многих десятилетий он оставался главным и весьма значимым соперником функционализма. Социальная философия Мида, по существу, была выстроена вокруг «рефлексивности» взаимообращения «/» и «Me». Но даже в работах самого Мида не акцентируется конституирующая деятельность «/». Скорее акцентируется «социальное "Я"», которым Мид преимущественно и занимался; и этот акцент стал еще более выраженным в работах большинства его последователей.
И таким образом, большая часть возможного влияния этого стиля теоретизирования была утрачена, поскольку «социальное "Я"» запросто можно переинтерпретировать как «социально детерминированное "Я"», а с этого момента различия между символическим интеракционизмом и функционализмом становятся гораздо менее значимыми. Это и объясняет тот факт, почему оба эти направления смогли сойтись в американской социальной теории, где различие между символическим интеракционизмом (который, начиная с Мида и кончая Гофманом, не имел теории институтов и институционального изменения) и функционализмом стало обычно рассматриваться как лишь разделение труда,между микро- и макросоциологией. же хочу подчеркнуть в своем исследовании, что проблема соотношения между конституированием (или, как я чаще всего говорю, производством и воспроизводством) общества действующими лицами, с одной стороны, и конституированием этих действующих обществом, членами которого они являются, с другой, не имеет ничего общего с разделением на микро- и макросоциологию; эта проблема пересекает все подобные разделения.
Большая часть работ британских и американских философов, зачастую находящихся под сильным влиянием позднего Витгенштейна, даже если они его критикуют, посвящена «философии действия». Несмотря на внушительный характер этой литературы, ее результаты незначительны. «Философия действия», в представлениях англоамериканских авторов, по большей части разделяет недостатки по-ствитгенштейновской философии в целом, даже когда эти авторы не являются безликими учениками Витгенштейна и существенно отклоняются от каких-то его установок: в частности, это недостаток интереса к социальной структуре, к институциональному развитию и изменению. Этот разрыв более чем оправданное разделение труда между философами и обществоведами; эта слабость глубоко раскалывает философский анализ природы человеческого действования. Непосредственная же причина путаницы в последних работах по философии действия заключается в неспособности отделить друг от друга различного рода вопросы, которые вполне недвусмысленно требуют такого разделения. Что это за вопросы? Это формулировка понятия «действия», или «действования»; связи между понятиями «действия» и «интенции» или «цели»; определение (идентификация) типов акта; значение причин и мотивов в отношении действования; природа коммуникативных актов.
Понятно, что обычные люди в своей повседневной жизни постоянно так или иначе используют понятия действования (или ссылаются на них). Хотя важно отметить, что только в определенных случаях или контекстах (например, в суде) можно ожидать, что люди дадут или будут заинтересованы дать в абстрактных понятиях объяснения того, как и почему они так поступили. Люди постоянно принимают решения относительно «ответственности» за результаты и отслеживают в соответствии с этим свое поведение, равно как и основываются в своих ответных реакциях на объяснениях/обоснованиях/допущениях, которые им предоставляют другие. То, что оценка поведения человека и реакция на него в ситуации, когда «ничего нельзя поделать», отличается от поведения и реакции, когда он «мог что-то сделать», считается вполне оправданным. Больной человек, например, может вполне обоснованно требовать к себе особого участия и приостановить выполнение своих обычных обязанностей. Болезнь считается чем-то таким, что не зависит от человека (по крайней мере, это так в западной культуре, хотя и не везде). Однако вполне оправданны самые разные реакции, если выяснится, что человек «на самом деле не болен» или что он «просто притворяется» больным, чтобы вызвать сочувствие других или избежать надлежащей ответственности.
Двойственный характер ипохондрии показывает, что между этими ситуациями нет четкого разграничения: одни могут считать, что человек в силах ее преодолеть, тогда как другие полагают, что человека нельзя в этом винить. Постольку, поскольку ипохондрия считается медицинским синдромом, врачи могут, конечно же, проводить совсем иные разграничения, нежели простые люди. Такого рода двусмысленность или неясность в различении поведения, за которое действующие несут ответственность (и тем самым за которое с них могут спросить), и поведения, которое считается «вне их власти», дает возможность для различного рода маневра или обмана. С помощью такого маневра люди пытаются либо избежать санкций за то, что они делают, либо, наоборот, объявляют своей особой заслугой результаты происшедшего.
В теории права человек может считаться ответственным за действие, даже если он (или она) не отдавал себе отчета в том, что делает или что нарушает закон. Человек считается обвиняемым, если установлено, что он (или она) «должен был знать» как гражданин, что его (или ее) поступок незаконен. Разумеется, может случиться так, что незнание позволит человеку все же избежать санкций или добиться уменьшения наказания (когда, например, считается, что он (или она) был не в состоянии знать то, «что должен знать каждый разумный человек», если он (или она) признан «душевнобольным» или еще неопределеннее иностранцем, «от которого нельзя требовать знания законов этой страны»). В этом отношении теория права представляет собой формализацию повседневной практики, где признание человека в том, что он не знал о конкретных последствиях своих действий, отнюдь не позволяет ему избежать моральных санкций: есть вещи, которые «должен знать каждый» или же «каждый» из определенной категории лиц. Можно винить человека в том, что он сделал непреднамеренно. В повседневной жизни мы обычно уравниваем «деяние» = «моральная ответственность» = «контекст морального обоснования». А значит, нетрудно увидеть, почему некоторые философы полагали, что понятие действия должно определяться в терминах морального оправдания и тем самым исключительно в терминах моральных норм.
Но чаще всего, однако, философы обращались к более широкому понятию конвенции, или правила, стремясь различать «действия» и «движения». Питере, например, приводит пример подписания договора. Это, говорит он, есть случай действия, поскольку он предполагает существование моральных норм; есть логический разрыв между такими высказываниями, как «она скрепила сделку рукопожатием» и «ее рука сжала руку другого человека», поскольку первое, описывающее действие, оформлено в отношении нормы, тогда как второе нет1. Однако это совсем не убеждает. Ибо, предпринимая попытку определить, что именно есть действие, мы, вероятно, заинтересуемся различением высказываний, таких, как «ее рука совершала движения по бумаге», с другими, причем не только тем или иным образом относящимися к актуализации нормы вроде «она подписала договор», но также и высказываний вроде «она писала ручкой».
Темой многих философских сочинений стало рассуждение о том, что «движения» могут при определенных обстоятельствах (как правило, при их связи с определенными конвенциями или правилами) «считаться» действиями или могут быть «переформулированы» как действия; и, наоборот, любое действие может быть «переформулировано» как движение или последовательность движений (за исключением, пожалуй, действий, имеющих характер воздержания).
Это предполагает два альтернативных языка описания, с понятиями которых может быть соотнесено одно и то же поведение. Определенное прочтение витгенштейновского выражения «что в остатке?» между строк «он поднял руку» и «его рука пошла вверх» весьма поощряет такого рода заключение. Но этот взгляд ошибочен, если имеется в виду, что есть два альтернативных и равно верных способа описания поведения. Считать акт действия «движением» означает предполагать, что оно выполняется механически, что оно «причиняется кому-то». Поэтому было бы просто ошибкой описывать часть поведения таким образом, когда на самом деле это поведение есть то, что некто «совершает» или просто делает. Из этого можно, я думаю, заключить, что нам вообще лучше опустить различие между действиями и движениями: единицей соотнесения, соответствующей анализу действия, должна быть личность, действующее лицо. С этим связано и другое соображение. Если мы пользуемся терминологией «движений», мы склоняемся к предположению о том, что описания, втиснутые в эту форму, представляют язык наблюдения таким способом, каким «описания действия» не представляют его. Иначе говоря, мы склоняемся к допущению, что если движения можно наблюдать и описывать непосредственно, то описания действий включают и последующие процессы, и вывод, и «интерпретацию» (например, интерпретацию движения в свете правила). Но для такого допущения на самом деле нет никаких оснований. Конечно же, мы наблюдаем действие так же непосредственно, как и движение («непроизвольно»); и то, и другое предполагает интерпретацию, если имеется в виду, что описания наблюдаемого должны быть сложены в высказывания, предполагающие (различные) теоретические понятия.
Невероятное множество философов полагало, что понятие действия существенным образом увязано с понятием интенции: что оно должно соотноситься с «целенаправленным поведением».
Это предположение имеет две разновидности: 1) в соответствии с общим понятием действия и 2) в соответствии с характеристикой типов действия. Ни один из этих вариантов не выдерживает тщательного анализа. Что касается первого, то достаточно заметить, что понятие интенции логически подразумевает понятие действия и поэтому предполагает его, а не наоборот. В качестве примера феноменологической разработки темы интенциональности можно привести тот факт, что действующий не может просто «намереваться», он или она должен намереваться сделать что-либо. Более того, как известно, есть много такого, что люди совершают, что становится в результате их действий, но не совершается ими интенци-онально. Случай актов-идентификаций я рассмотрю подробнее в дальнейшем, здесь же хочу категорически утверждать, что характеристика действий-типов логически выводится из интенции не более, чем понятие действия как таковое. Тем не менее следует с осторожностью разделять вопросы общего характера действия и характеристики типов действия; это отмечает Шюц, но в большинстве англо-саксонских работ по философии действия это осталось незамеченным. Действие есть непрерывный поток «переживаемого опыта»; его категоризация на дискретные участки, или «части», зависит от рефлексивного процесса внимания действующего или от точки зрения другого. Хотя в первой части этой главы я не тщился следовать строгим различиям, с этих пор я буду называть обозначенные «элементы», или «сегменты», действия актами, отличая их от «действия» или «действования», которые я буду использовать для обозначения переживаемого процесса повседневного поведения в целом. Мысль о том, что есть «основные действия», прорастающая то здесь, то там в философских работах, ошибочна и возникает из-за игнорирования различия между действием и актом. Выражение «я поднял руку» является такой же категоризацией акта, как и выражение «совершить благословение»; здесь мы видим еще один остаток ошибочного противопоставления «действия» и «движения»2.
Я буду определять действие, или действование, как поток действительных или умозрительных каузальных вторжений телесных существ в текущий процесс событий-в-мире. Понятие действования напрямую связано с понятием праксиса, и, говоря о регулярных типах актов, я буду вести речь о человеческих практиках как о текущих последовательностях «практической деятельности». Для понятия действования аналитическое значение имеет: 1) то, что человек «мог бы поступить и по-другому» и 2) мир, «конституированный потоком событий-в-процессе», независимым от действующего, не предлагает нам предсказуемого будущего. Смысл выражения «мог бы поступить иначе» весьма сложен и противоречив; аспекты этого смысла будут рассмотрены в разных частях этого исследования. Но совершенно очевидно, что оно не равно обычному словоупотреблению «у меня не было выбора» и т. п. и тем самым дюрк-геймовскому социальному «ограничению», или «обязательству». Человек, обремененный долгом своей профессии и остающийся на посту в солнечный день, находится вовсе не в такой же ситуации, что и человек, вынужденный оставаться дома по причине перелома обеих ног. То же самое касается и воздержания, которое содержит рассуждение о возможном ходе действия того, которое повторяется. Но есть и одно важное отличие. Если текущий поток действования может включать, и зачастую включает, рефлексивное предвосхищение будущего хода действия, то это отнюдь не обязательно относится к понятию действия как таковому. Воздержание, однако, все же предполагает когнитивное представление о возможном ходе действия: это не то же, что и «просто неделание» того, что человек мог бы сделать.
Я буду использовать слова «интенция» и «цель» как эквивалентные понятия, хотя обычное их употребление в английском языке и признает различия между ними. «Цель» в таком употреблении, в отличие от «намерения» (интенции), не является вполне интенциональным понятием в феноменологическом смысле: мы говорим о человеке, действующем «целенаправленно», или «имеющем цель». «Цель» представляется соотнесенной со словами «решать» или «обусловливать» таким образом, каким «намерение» не соотносится с ними. Предполагается, что мы говорим «цель», обозначая долгосрочные вожделения, тогда как «намерение» более привязано к повседневной практике3. Тем не менее я буду использовать термин «проект» для такого рода вожделений (например, для желания написать книгу).
Ошибочно предполагать, как это сделали некоторые философы, что только те типы акта могут называться целенаправленными, в отношении которых сами действующие постоянно ищут объяснений в своей повседневной жизни. Так, иногда считается, что коль скоро мы, как правило, не просим кого-либо сказать, в чем заключалось ее намерение (например, когда она добавила соль в еду), то такого рода поведение и может называться интенциональным. Но мы все же вполне могли бы и задать этот вопрос, если бы она присыпала свою стряпню тальком; а некто, из другой культуры, где добавление соли в еду не в обычае, мог бы задать этот вопрос и по поводу соли. И если мы не склонны спрашивать об этом, то это вовсе не потому, что этот вопрос не имеет смысла, а потому, что мы уже знаем или полагаем, что знаем, в чем заключается ее цель. Наиболее привычные формы повседневного поведения вполне обоснованно могут называться интенциональными. Это важно подчеркнуть, поскольку в противном случае возникнет соблазн предположить, что обыденное или привычное поведение не может быть целенаправленным (как это пытался делать Вебер). Однако ни намерения, ни проекты не должны приравниваться к осознаваемым ориентациям на цель как если бы действующий должен был бы осознавать ту цель, к которой он или она стремится. Большая часть потока действия, которая конституирует повседневное поведение, в этом смысле дорефлексивна. Цель, однако, предполагает «знание». Я буду определять как «интенциональный», или «целенаправленный», любой акт, от которого действующий ожидает (знает, что может ждать) проявления определенного свойства или результата и в котором это знание используется действующим с тем, чтобы произвести это свойство или результат. Следует заметить, однако, что это предполагает разрешение проблемы, которую мы рассмотрим ниже: проблему природы актов-идентификаций.
Некоторые вытекающие отсюда моменты:
1. Для того чтобы действие было целенаправленным, действующий не обязательно должен быть способен сформулировать применяемое им знание в виде абстрактного суждения, точно так же не обязательно, чтобы это «знание» было обоснованным.
2. Цель, безусловно, не ограничена человеческим действием. Не думаю, что распространение этого понятия (цели) на все виды гомеостатических систем будет вполне целесообразным и уместным. Тем не менее многое в поведении животных носит целенаправленный характер в соответствии с моей концептуализацией этого понятия.
3. Цель нельзя адекватно определить как нечто зависимое от использования «заученных процедур»4 (как, например, предлагает это Тулмин). Тогда как совершенно верно, что все целенаправленное поведение, в моем понимании, включает и «заученные процедуры» (знание, применяемое для обеспечения результата), кроме того, есть еще и ответные реакции, такие, как условные рефлексы, которые являются заученными, но не являются целенаправленными.
Показать, как цель располагается вне действования, можно двумя способами: когда действующий достигает намеченной им цели, но не посредством своего действования; и когда интенциональ-ные акты обычно сопровождаются целым рядом последствий, которые вполне законно могут рассматриваться как совершённые действующим, но на самом деле им не предполагавшиеся. Первый способ не представляет интереса: он просто означает, что предполагаемый результат достигнут непредвиденно, по счастливой случайности, а не благодаря вмешательству самого действующего. А вот второй способ имеет огромное значение для социальной теории. «Непредвиденные последствия преднамеренного акта» могут принимать различные формы. Одна из них получается, когда не достигается предполагаемая точность исполнения, в результате чего поведение действующего имеет совсем другое завершение или итог. Это может произойти либо из-за ошибочности «знания», применяемого в качестве «средства» достижения искомого результата, или несоответствия этого знания искомому результату, либо из-за того, что она или он ошибся в оценке обстоятельств, которые требуют использования именно этих «средств».
Другая форма возникает, когда само достижение искомого также влечет за собой целый ряд новых обстоятельств. Человек, который включил свет, чтобы осветить комнату, возможно, также и вспугнул вора5. Вспугивание вора это нечто, что человек сделал, хотя и совсем не то, что он намеревался сделать. Примеры так называемого «эффекта гармошки», какими изобилует философская литература, представляют собой этот простейший вариант. Здесь следует отметить два момента. Во-первых, «следствие» в цепочке появляется как произвольное (если «вспугивание вора» есть нечто «сделанное» действующим, то будет ли таковым и то, что «он заставил вора бежать»?). И, во-вторых, такого рода примеры не помогают прояснить те аспекты непреднамеренных последствий, которые более всего имеют отношение к социальной теории, т. е. те, которые вовлечены в воспроизводство структуры, как я это рассмотрю ниже.
«Эффект гармошки», относящийся к действию, это не то же самое, что можно назвать иерархией целей, под которой я понимаю сцепление или переплетение различных целей или проектов. Акт может быть соотнесен с определенным количеством намерений, которые имел действующий, приступая к этому акту; проект воплощает в себе целый ряд интенциональных способов деятельности. Написание предложения на листке бумаги есть акт, непосредственно соотносящийся с проектом написания книги.
Для тех, кто изучает человеческое поведение, общепринятым является то, что это поведение имеет "смысл", или что оно «осмысленно», чего нельзя сказать о происходящем в природе. Но простой констатации этого еще недостаточно. Поскольку очевидно, что природный мир для нас имеет смысл; и отнюдь не только те природные свойства, которые были материально преобразованы и «очеловечены». Мы стремимся, и, как правило, нам это удается, сделать природный мир «понятным», так же, как мы это делаем и с миром социальным. Действительно, в западной культуре основания этой «внятности» заложены как раз «неодушевленным» характером природы, предопределенным действием безличных сил. Зачастую полагают, что существует определенного рода разрыв между тем, что спрашивается, когда мы задаемся вопросом о понятности случившегося, и тем, что спрашивается в вопросах об объяснении, в особенности причинном объяснении случившегося. Очевидно, разница есть. Но она не столь отчетлива, как может показаться. Ответить на вопрос типа: «Что такое эта внезапная вспышка света?», имея в виду «смысл» явления «зарницы», означает в то же время поместить этот вопрос внутри схемы сходных этимологических объяснений. В идентификации события ответ «появление зарницы» принимается как само собой разумеющееся, по крайней мере, как рудиментарное понимание соответствующей причинной привязки, отличной от той, которая предполагается ответом типа: «Послание великого духа». Наделение смыслом, посредством чего мы и постигаем события, никогда не бывает чисто «описательным», но тесно переплетается с глубинными объяснительными схемами, и здесь одно никак не может быть начисто освобождено от другого: внятность таких описаний зависит от этих сформировавшихся связей. Доступность понимания природы и природных явлений достигается путем выстраивания и сохранения смысловых рамок, из которых выводятся интерпретативные схемы, «управляющиеся» с повседневным опытом и ассимилирующие его. Это справедливо как в отношении простых людей, так и в отношении исследователей, хотя в любом случае было бы серьезной ошибкой преувеличивать внутреннее единство этих рамок. Понимание описаний, произведенных внутри различных смысловых рамок (их опосредование), имея в «риду природный мир, это уже герменевтическая проблема.
Различие между социальным и природным мирами состоит в том, что последний не конституирует себя как «осмысленный» мир. Смыслы, в нем заключенные, произведены людьми в ходе их практической жизни и являются последствиями предпринимаемых ими попыток понять или объяснить этот мир для себя. Социальная жизнь, частью которой и являются такие попытки, с другой стороны, производится участвующими в ней действующими лицами. Они производят ее именно в понятиях их активного конституирования и рекон-ституирования смысловых рамок, посредством чего они организуют свой опыт6. Поэтому концептуальные схемы социальных наук выражают двойную герменевтику, соотносясь как с процессом вхождения в смысловые рамки (и постижение их), задействованные в производстве социальной жизни обычными действующими, так и с процессом реконструирования этих рамок в новых смысловых рамках, задействованных в технических концептуальных схемах. Я еще коснусь некоторых сложных вопросов, возникающих в связи с этим, в этой книге. Но на данный момент важно отметить, что двойная герменевтика социальных наук весьма отличает их от наук естественных в одном существенном отношении. Понятия и теории, вырабатываемые в естественных науках, достаточно часто просачиваются в обыденные дискуссии и становятся частью повседневных ориентиров. Но это, конечно же, не имеет никакого отношения к миру природы как таковому; тогда как привнесение технических понятий и теорий социальных наук может превратить их в конституирующие элементы того самого «предмета», для характеристики которого они и были сформулированы, и тем самым изменить контекст их использования. Отношение взаимообмена между здравым смыслом и научной теорией весьма своеобразная, но необычайно интересная особенность социального исследования.
Проблема определения действий-типов сразу же возникает, несмотря на сложности, создаваемые двойной герменевтикой, поэтому я сосредоточусь прежде всего на идентификации актов внутри повседневных понятийных рамок, а затем обращусь (в последней главе книги) к отношению между этими рамками и техническими понятиями социальной науки.
Вопросы, побуждающие идентифицировать смысл происходящего в природе, будь то среди простых наблюдателей или среди ученых, не носят единого характера. То, что спрашивается в вопросе: «Что произошло?», соотносится, во-первых, с интересами, стимулирующими исследование, а во-вторых, с уровнем или типом знания, которым уже обладает исследователь7. Объект или событие существует или происходит, но искомая в исследовании его характеристика (здесь не важно, у кого спрашивают у самого себя или у другого) зависит от двух вышеупомянутых обстоятельств. Искомый ответ на вопрос: «Что это у тебя?» может быть при определенных обстоятельствах: «Книга», в другом контексте этот ответ может быть: «Новая книга некоего X» или «Предмет определенной массы». Все эти характеристики могут быть верными, но нет одной единственной, которая была бы единственно верна, а все остальные ошибочны, все зависит от обстоятельств, в которых задается вопрос.
То же самое относится и к вопросам, направленным на идентификацию человеческих актов, а не природных событий и объектов. Предположение философов о том, что вопрос: «Что делает X?» имеет единый ответ или что все ответы на этот вопрос будут иметь одну логическую форму, не положило конец всем проблемам. (В этом отношении, безусловно, это не то же самое, что и вопрос: «Что X намеревается сделать?») Поскольку вскоре становится очевидным, что есть множество возможных ответов на такой вопрос, можно сказать, что некто «опускает металлическое орудие на кусок дерева», «колет дрова», «делает свою работу», «забавляется» и т. д. Поскольку все такие ответы будут актами-идентификациями, то философ начинает искать, что у них общего, или стремится показать, что некоторые из них представляют собой «верные», или «обоснованные», акты-идентификации, а остальные нет8. Тем не менее все эти характеристики могут быть вполне верными описаниями того, что происходит, хотя лишь некоторые из них будут «соответствующими», учитывающими контекст, в котором сформулирован вопрос. Выбор в точности подходящей характеристики и есть именно тот изощренный навык, с помощью которого обычные действующие справляются с обыденной характеристикой своих повседневных взаимодействий, в которых они участвуют и которые активно производят (манипулируя этим навыком, они производят юмор, иронию и т. п.).
Ясно, что утверждения относительно целенаправленности тесно переплетаются с нашими характеристиками актов, так же, как и наши представления о причинных свойствах безличных сил связаны с нашими характеристиками природных событий. Но только лишь весьма ограниченный класс актов-идентификаций логически предполагает, что тип деяния должен быть интенциональным такого, например, как «самоубийство». Большинство актов не обладает таким свойством, т. е. свойством быть совершёнными только преднамеренно. Конечно же, попытки исследовать поведение действующего, которые ставят целью не только охарактеризовать его понятным образом, но и проникнуть в «мотивы» и «резоны» человека действующего, непременно должны включать и решение о том, что она или он намеревался сделать.
Привычное словоупотребление в английском языке стремится стереть различия между вопросами «что» и «почему». В определенном контексте можно спросить с одинаковым успехом: «Почему этот свет вдруг вспыхнул на небе?» и «Что это за внезапная вспышка на небе?»; ответ: «Это была зарница» будет приемлемым для любого из них. Точно так же акты-идентификации зачастую служат адекватными ответами на относящиеся к человеческому поведению вопросы «почему?». Человек, незнакомый с британскими военными правилами, увидев солдата, резко поднимающего ладонь к виску, может спросить: «А что это он делает?» или «Почему это он делает?» Ответа, сообщающего ему, что это способ отдания чести в британской армии, может оказаться достаточно, чтобы прояснить затруднение при условии, что человек уже знает, что такое «армия», «солдаты» и т. п.
Различия между «целями», «мотивами» и «основаниями» довольно нечетки в повседневных рассуждениях, зачастую эти термины выступают как взаимозаменяемые. Вопрос: «Какова была цель этого ее поступка?» равнозначен вопросу: «Каковы были основания такого поступка?» Большинство авторов работ по философии действия стремятся установить более четкие различия между этими понятиями, нежели они есть в повседневном употреблении; но различия, ими проводимые, никоим образом не совпадают. Тем не менее некоторые из этих различий необходимы; я предлагаю выделить их для разработки определения намерения, или цели, которое я уже обозначил. Целенаправленное поведение включает в себя использование «знания» с тем, чтобы произвести специфический результат или ряд результатов. Совершенно точно, это знание применяемое. Но для того чтобы разобраться в том, был ли поступок действующего преднамеренным, необходимо установить параметры применяемого им или ею знания. Энском выражает эту мысль, когда говорит, что интенциональное «в одном описании» может таковым и не быть в другом. Например, человек может знать, что пилит доску, но не знать, что пилит доску Смита9. Поскольку для понятия преднамеренного акта важно, чтобы действующий «знал», что он делает, то при таких обстоятельствах нельзя сказать, что он намеренно распилил доску Смита, даже если он действительно целенаправленно распилил доску и эта доска действительно была доской Смита. Это так, даже если действующий забыл, что доска принадлежит Смиту, в тот момент, когда ее распиливал, а потом вспомнил. Вольно или невольно люди показывают нам посредством того, что они говорят, более или менее четкие разграничения между теми их поступками, которые мы вправе называть целенаправленными, и теми, которые так не могут быть названы. Гораздо труднее знать, где проводить такие разграничения в случае поведения животных, где и какое «знание», используемое животным, мы можем предполагать.
Понятия «интенция» и «цель» как таковые скорее вводят в заблуждение или же могут стать таковыми, поскольку предполагают, что поток жизнедеятельности действующего может быть четко расчерчен по намеченным результатам. Только в редких случаях у человека есть на уме четкая «цель», которая вполне определенно организует все его силы в одном направлении например, когда человек вознамерился выиграть в соревновании, которое на то время, когда он (или она) участвует в нем, полностью поглощает внимание. В этом смысле прилагательные «целенаправленный» и «намеренный» более точны, нежели форма существительного. Целевое содержание повседневного действия состоит в непрерывном успешном отслеживании» действующим его или ее собственной деятельности; оно есть показатель того, что действующий незаметно для себя владеет ходом повседневных событий, что он обычно воспринимает как само собой разумеющееся. Пытаться выяснить цели поступков, совершаемых действующим, значит задаться вопросом о том, каким образом или с какой точки зрения человек отслеживает свое участие в тех или иных событиях. Жизнедеятельность человека состоит не из разложенных по полочкам отдельных целей и проектов, а из непрерывного потока целенаправленных действий и взаимодействий с другими и с природным миром; «целенаправленный акт», как и акт-идентификация вообще, действующий может уловить только в рефлексии или когда этот акт концептуально обособлен другим действующим. Именно в этих терминах и следует понимать то, что я называю «иерархией целей». Действующие люди способны отслеживать свою деятельность в виде разнообразных конкурентных потоков, большинство из которых, по выражению Шюца, «удерживаются в статике» в каждый момент времени, но действующий «знает» о них в том смысле, что она или он может воспроизвести их в памяти в нужной ситуации или в особом случае, когда возникает такая необходимость.
То, что справедливо в отношении «интенций» или «целей», также применимо и к «основаниям»; т. е. вполне уместно говорить о рационализации действия на основании рефлексивного отслеживания действующим своего поведения. Спросить об основаниях того или иного акта значит рассечь концептуально поток действия, который, однако, не состоит из четко выстроенных дискретных «оснований», как не состоит он и из дискретных «интенций». Я утверждал, что наиболее продуктивно представление о целенаправленном поведении как об использовании «знания» для достижения определенного результата, события или качества. Исследование рационализации такого поведения, как мне представляется, предполагает рассмотрение: 1) логической связи между различными формами целенаправленного акта, или проекты, и 2) «технических основ» знания, используемого в целенаправленном акте как «средство» для достижения определенного результата.
Несмотря на совмещение понятий «цель» и «основание» в обыденном словоупотреблении, в социологическом анализе целесообразно разделять разные пласты исследования, которое обычные действующие предпринимают в отношении действий друг друга. Когда поведение одного действующего ставит в тупик «Что он делает?», другой действующий прежде всего попытается сделать это действие понятным, придать ему смысл. Однако он может и удовлетвориться тем, что знает о том, что делает другой, и захочет спросить его о цели того, что он делает, или о том, сделал ли он это вообще преднамеренно или нет (а это может изменить его изначальную характеристику акта, особенно если он заинтересован в установлении моральной ответственности: становится ли «умерщвление» «убийством»). Но он может захотеть проникнуть еще глубже, к самим «основам» того, что сделал действующий, а это означает необходимость спросить о логическом увязывании и об эмпирическом содержании им же самим отслеживаемого поведения.
В этой связи «основания» можно определить как принципы, на которые опирается действие, которые действующий постоянно «имеет в виду» как непременный элемент своего рефлексивного отслеживания и своего поведения. Позволю себе привести пример из Шюца: «раскрыть зонтик» это характеристика акта; намерение (интенция) этого поступка заключается в том, чтобы «остаться сухим»; а основанием этому действию служит осознание того факта, что предмет соответствующей формы, помещенный над головой, предохранит от попадания дождя. «Принцип действия», таким образом, конституирует объяснение того, почему какое-либо особое «средство» является «правильным», «подходящим» или «соответствующим» для достижения данного результата, обозначаемого специфическим актом-идентификацией. Ожидание рационализации «технической эффективности» в рефлексивном отслеживании поведения дополняется ожиданием логической состоятельности того, что я назвал ранее «иерархиями цели»: это неотъемлемая черта рациональности действия, ибо то, что является «целью» в отношении одного акта-идентификации, может также выступать и как «средство» в более обширном проекте. В повседневной жизни основания действующего, прямо предлагаемые или предполагаемые другими, вполне ясно признаются «адекватными» относительно общепринятых норм здравого смысла того, что конвенционально принято в специфически определяемых контекстах действия.
Являются ли основания причинами? Это наиболее горячо обсуждаемый в философии действия вопрос. Те, кто полагает, что основания не являются причинами, утверждают, что отношение между основанием и действованием «концептуальное» отношение. Нет способа, считают они, чтобы описать основания безотносительно к поведению, которое они рационализируют; поскольку не существует двух независимых совокупностей событий или состояний «оснований» и «действий», то не может быть и вопроса о существовании какого бы то ни было рода причинной связи между ними. Другие авторы, которые хотят в свою очередь показать причиняющую силу оснований, искали способ разделения «оснований» и «действий», так же как и событий и поведения, с которым они соотносятся. Очевидно, решение этого вопроса, по существу, зависит от понятия причинности; думаю, будет справедливым сказать, что наибольший вклад в эту дискуссию был сделан так или иначе в традиции юмовской каузальности. Более тщательное рассмотрение логики причинного анализа невозможно в рамках данного исследования, поэтому здесь я буду догматически утверждать, что необходимо объяснять причинность действующего. В соответствии с этой необходимостью причинность не предполагает «законов» инвариантной связи (если что, то имеет место обратное), но предполагает скорее 1) необходимую связь между причиной и следствием и 2) представление о причинной эффективности. То, что причиной действия является рефлексивное отслеживание действующим собственных интенций в отношении как своих потребностей, так и требований внешнего мира, является достаточным для данного исследования объяснением свободы поведения; тем самым я противопоставляю не свободу и причинность, а скорее, «причинность действующего» и «причинность события». «Де-. терминизм» в социальных науках соотносится с любой теоретической схемой, которая редуцирует человеческое действие лишь до «причинности события»10.
Я утверждал, что рассуждения об «основаниях» могут ввести в заблуждение и что рационализация поведения это главная характеристика отслеживания поведения, внутренне присущая рефлексивному поведению действующих людей как целеполагаю-щих существ. В рассмотренной мной концептуализации всех этих вопросов целенаправленность с необходимостью является ин-тенциональной в феноменологическом смысле слова (т. е. логически связанной с описаниями «целевых актов»), но рационализация действия не является таковой, поскольку это соотносится с тем, что эти акты основаны на принципах. Рационализация поведения выражает собой тот факт, что действие причинно закреплено в соединении целей с условиями их реализации в непрерывном праксисе повседневной жизни. Вместо того чтобы просто называть основания причинами, более точно было бы назвать рационализацию причинным выражением того, что целенаправленность действующего основана на знании и знании социального и материального миров, которые образуют среду действующего субъекта.
Я буду пользоваться термином «мотивация» для обозначения потребностей, которые побуждают действие. Между мотивацией и аффективными составляющими личности существует прямая связь, и это признается в повседневном словоупотреблении: мотивы зачастую имеют «названия» страх, ревность, тщеславие и т. д. этими же словами принято называть и эмоции. Все, о чем я до сих пор говорил, «доступно» сознанию действующего не в том смысле, что сам действующий может сформулировать в теоретической форме, как и что он или она делает, но в том смысле, что ее или его собственные утверждения относительно целей и оснований ее или его поведения являются наиболее значимым (если не окончательным) источником суждений о поведении, если, конечно, она или он ничего не скрывает. Однако это не так в случае с мотивацией. В моем употреблении этого термина он покрывает и те случаи, когда действующие осознают свои потребности, и те, когда их поведение оказывается под влиянием сил, недоступных их сознанию; после Фрейда мы вынуждены считаться с вероятностью того, что обнаружение этих сил встретит активное сопротивление со стороны действующего. Понятие интереса находится в непосредственном отношении к понятию мотива; «интерес» можно просто определить как любой итог или событие, которое способствует удовлетворению потребности действующего. Нет интересов без потребностей, но поскольку люди не всегда обязательно осознают свои мотивы, действуя определенным образом, то они и не обязательно осознают, каковы их интересы в любой данной ситуации.
Точно так же, разумеется, индивиды и не действуют обязательно в соответствии со своими интересами. Далее, было бы неверно полагать, что интенции всегда совпадают с потребностями: человек может намереваться сделать что-либо (и сделать это), вовсе не желая этого делать; в то же время человек может хотеть того, для достижения чего она или он не намерен предпринимать никакого действия11.
До сих пор я затрагивал только проблемы «смысла» деяний. Когда в обычном словоупотреблении мы упоминаем о целенаправленности, то зачастую говорим о том, что человек «собирается сделать»; точно так же, когда мы говорим о произнесении, мы имеем в виду то, что она или он «хочет сказать». Отсюда, как может показаться, всего один шаг до утверждения (или предположения) о том, что «собираться что-то» сделать то же самое, что и «собираться что-то» сказать. Здесь, пожалуй, введенные Остином понятия иллокутивного акта и иллокутивных сил* принесли столько же пользы, сколько и вреда. Остина привлек тот факт, что сказать что-либо отнюдь не означает просто утверждать что-либо. Произнесение фразы: «Этим кольцом я венчаюсь с тобой» не является описанием действия, но есть само действие (венчание). Если в подобных случаях собираться что-то сказать значит ipso facto** собираться что-то делать, то может показаться, будто есть лишь одна-един-ственная и независимая форма смысла, которая не вынуждает делать какого-либо различия между деланием чего-то и говорением чего-то. Но это не так. Ибо практически все произносимое, за исключением невольных восклицаний, криков боли и экстаза, имеет коммуникативный характер. Некоторые виды вербальной коммуникации, включая и ритуальные фразы, вроде той: «Этим кольцом я венчаюсь с тобой» по форме своей декларативны, но это не меняет дела. В таких случаях произнесение является и «осмысленным актом» как таковым, и в то же время способом передачи послания или смысла другим людям: смысл в этом случае будет чем-то вроде: «Тем самым скрепляется брачный союз и устанавливаются брачные узы» как это понимает сочетающаяся браком пара и все при этом присутствующие.
* См.: Остин Дж. Как совершать действия при помощи слов? Лекция VIII // Остин Дж. Избранное. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. Прим. перев.
** В действительности (лат.) Прим. ред.
Смысл произносимого как «коммуникативного акта» (если оно вообще имеет смысл), таким образом, всегда можно отличить в принципе от смысла действия или от идентификации действия как конкретного акта. Коммуникативный акт это акт, в котором цель действующего или одна из целей связана с успешной передачей информации другим. Эта «информация» конечно же не обязательно должна носить только характер утверждения, она может быть заключена в попытке убедить других или повлиять на них с тем, чтобы вызвать особую ответную реакцию. Поэтому точно так же, как произнесение чего-либо может быть и актом (чем-то «сделанным»), и «коммуникативным актом», так и нечто «сделанное» также может иметь коммуникативное намерение. Усилия, предпринимаемые действующими, чтобы произвести определенного рода впечатление на других своими репликами, которые они конструируют, чтобы «запустить» свои действия, хорошо проанализированы в работах Ирвинга Гофмана, которого интересовали сравнения и противопоставления таких форм коммуникации формам, зафиксированным в произнесении. Но и это не может отвлечь от основного: рубка дерева и многие другие формы действия не являются коммуникативными актами в этом смысле. Говоря вообще, есть разница между осмыслением чьего-либо действия, когда она или он что-то делают (включая и ритуальные фразы во время венчания), и осмыслением того, как другие осмысляют то, что она или он говорит или делает, пытаясь коммуницировать. Я уже отмечал, что когда действующие или социологи задают вопрос «почему?» в отношении действий, они могут спрашивать либо «что» есть действие, либо искать объяснений, почему действующий склонен вести себя так, а не иначе. Мы можем задать тот же вопрос «почему?» в отношении того, что произносится, но когда нам надо знать, почему человек сказал именно это, а не почему он сделал именно это, то мы спрашиваем о коммуникативном намерении. Мы можем спросить, что он имел в виду первый тип вопроса «почему?»; или же мы можем спросить что-то вроде: «Что заставило его сказать это мне в ситуации, когда он знал, что это смутит меня?»
Некоторые, только лишь некоторые аспекты коммуникативного намерения в произносимых словах исследовались Стросоном, Грай-сом, Серлем и др. Попытка порвать с предшествовавшими теориями значения, представленными поздними работами Витгенштейна и работами Остина, сосредоточенными на инструментальном использовании слов, несомненно, имела некоторые благоприятные последствия. Совершенно очевидно совпадение недавних работ по философии языка с идеями Чомски и его последователей относительно трансформационных грамматик. И те, и другие рассматривают использование языка как умелое и творческое предприятие. Но в некоторых философских работах реакция против предположения о том, что все произносимое имеет некую форму содержательного утверждения, привела к не меньшему преувеличению, когда «значение» представляется исчерпанным в коммуникативном намерении.
В заключение этого раздела я хотел бы показать, что работа авторов, упомянутых в начале предыдущего параграфа, возвращает нас назад, к соображениям, выдвигавшимся на первый план еще Шюцем и Гарфинкелем, о роли «понятного для здравого смысла» или того, что я буду называть само собой разумеющимся обоюдным знанием в социальном взаимодействии. Грайс представил наиболее впечатляющий анализ значения как коммуникативного намерения (не-естественного значения). В своей оригинальной формулировке Грайс выдвинул идею о том, что утверждение: «Действующий S имел в виду то-то и то-то, когда говорил нечто X» обычно можно представить в виде: «5 предполагал, что произнесение X будет воздействовать на другого или других посредством того, что они признают в этом его намерение». Но это еще не все, как он сам позже заметил, поскольку могут встречаться случаи утверждений, не являющиеся примерами (не-естественного) значения. Человек может обнаружить, что как только он или она произносит определенное восклицание, другой мучительно переживает это; и, сделав однажды такое открытие, человек начинает намеренно повторять этот эффект. Если, однако, первый произносит восклицание, и второй переживает, узнав это восклицание, но при этом также узнает и намерение, то мы не должны утверждать, что восклицание что-то «значило». Тем самым Грайс приходит к выводу, что результат, которого хочет достичь S, «должен быть чем-то, что в некотором смысле находится под контролем аудитории, или что в некотором смысле (в смысле «основания») признание за высказыванием X некоторого намерения для аудитории является основанием, а не просто причиной»12.
Критики нашли в этом рассуждении множество различных двусмысленностей и трудностей. Одна их них заключается в том, что оно ведет к бесконечной регрессии, когда эффект, который S1 намерен произвести на S2 , зависит от намерения S1 , чтобы S2 узнал о его намерении, что S\ узнал о намерении S2 узнать о его намерении ... В своих более поздних работах Грайс утверждает, что такого рода регрессия не создает особых проблем, поскольку в любой реальной ситуации отказ или неспособность действующего слишком далеко продвинуться по ходу регрессивного знания о намерениях положит ей практические пределы13. Однако вряд ли это может удовлетворить нас, поскольку проблема регрессии логическая: избежать регрессии, я думаю, можно только если ввести элемент, непосредственно не фигурирующий в рассуждениях Грайса. Этот элемент и есть как раз то «понимание с точки зрения здравого смысла», присущее действующим в рамках общей культурной среды, или, выражаясь в другой терминологии, «обоюдное знание», как назвал это один философ. (На самом деле у этого явления нет общепринятого названия, как он говорит, и поэтому он дает ему свое название.)14 Есть много такого, что, как полагает действующий (или принимает это как само собой разумеющееся), известно любому другому компетентному действующему, когда он обращается к нему, он также полагает само собой разумеющимся и то, что он знает об этом его предположении. Но это, как мне кажется, не приводит к другой бесконечной регрессии типа «действующий знает о том, что другие знают, что он знает, что другие знают...». Эта бесконечная регрессия опасна только в стратегических обстоятельствах, например, во время игры в покер, когда игроки стараются опередить в догадках и маневрах друг друга: здесь эта проблема является практической для действующих, а не логической головоломкой для философа или социолога. «Понимание с точки зрения здравого смысла» или обоюдное знание, имеющее отношение к теории коммуникативного намерения, включает в себя, во-первых, «то, что каждый компетентный действующий должен знать (верить в это)» кое-что о свойствах компетентных действующих, включая и самих действующих, и других. А во-вторых, обоюдное знание предполагает конкретную ситуацию, в которой действующий оказывается в определенное время вместе с другим или другими, которым адресовано произносимое сообщение, все это представляет собой случай особого рода обстоятельств, которому соответствуют определенные формы компетентности. Точка зрения, на которой так настаивали Грайс и другие и согласно которой коммуникативное намерение является основной формой «значения», в том смысле, что оно удовлетворительно объясняет значение, позволит нам понять (конвенциональные) значения типов произносимого. Другими словами, «S-значение» (то, что действующий имеет в виду, когда произносит нечто) это ключ к объяснению «Х-значения» (того, что означает особый знак или символ)15. Я хочу поспорить с этим. «А-значение» и социологически, и логически первично по отношению к «S-значению». Социологически первично потому, что система символических способностей, необходимая для самого существования большинства человеческих целей, какими их полагает себе каждый индивид, предполагает существование лингвистической структуры, опосредствующей культурные формы. Логически первично потому, что любое объяснение, начинающее с «^-значения», не может объяснить происхождение «понимания с позиций здравого смысла» или обоюдного знания, но вынуждено принимать его как данное. Это станет ясно, если посмотреть на некоторые философские сочинения, которые тесно переплетаются с теорией значения Грайса и обладают теми же недостатками16.
Одно из таких объяснений, урезанное до самого существенного, выглядит следующим образом. Значение слова в лингвистическом сообществе зависит от норм, или конвенций, преобладающих в этом сообществе, в результате «конвенционально принимается, что это слово значит р». Конвенцию можно понимать как разрешение проблемы координации, как она определяется в теории игр. Проблема координации заключается в том, что два человека или более имеют одну и ту же цель, к которой они стремятся, и для этого каждый из них должен выбирать средства из целого ряда альтернативных и взаимоисключающих средств. Выбранные средства сами по себе не имеют значения, кроме тех случаев, когда они соединяются со средствами, выбранными другими или другим, когда они служат достижению общих целей; взаимные реакции действующих уравновешиваются, если есть эквивалентность результатов, независимо от того, какие средства были использованы. Так, представим себе две группы индивидов, одни привыкли ездить по левой стороне, другие по правой; эти две группы соединились в одно сообщество на новой территории. Проблема координации заключается в том, чтобы достичь такого результата, когда все будут ездить по одной и той же стороне дороги. Есть две совокупности равновесных состояний, которые представляют успешный результат: будут ли все ездить по правой стороне дороги, или будут ли все ездить по левой стороне, в понятиях изначальной проблемы как проблемы координации действий, каждое из этих решений будет равно «успешным». Значимость этого положения заключается в том, что оно, видимо, указывает на то, как коммуникативное намерение может быть увязано с конвенцией. Ибо действующие, вовлеченные в проблему координации (по крайней мере, настолько, насколько они ведут себя «рационально»), будут действовать так, как, по их мнению, другие ожидают от них.
Но эта точка зрения, при всей ее формальной симметричности, которая не может не привлекать, является ошибочной и как объяснение конвенции вообще, и как теория конвенциональных аспектов значения в частности. Она социологически ущербна и, я думаю, логически несостоятельна; что касается последнего аспекта, то несостоятельна настолько, насколько она сконцентрирована на конвенциональных значениях. Прежде всего представляется очевидным то, что некоторые нормы, или конвенции, не содержат вообще никаких проблем координации. В нашей культуре, например, конвенционально то, что женщины носят юбки, а мужчины их не носят. Но проблемы координации ассоциируются с конвенциональными стилями одежды лишь настолько, насколько, скажем, тот факт, что женщины теперь чаще носят брюки, чем юбки, создает трудности для различения полов, поэтому достижение взаимно приемлемых результатов в отношениях между полами может быть сведено к компромиссу! Более важно то, что даже в тех конвенциях, которые содержат в себе проблемы координации, цели и ожидания сторон конвенции типично определяются принятием конвенции, а не достижением конвенции как результата ее принятия. Проблемы координации, как проблемы, стоящие перед действующим (а не перед социологом, наблюдающим их, чтобы понять, как координация действий осуществляется конкретно), возникают только при обстоятельствах, о которых я уже упоминал: когда человек пытается угадать или предугадать, что собираются сделать другие, имея при этом в своем распоряжении информацию о том, что и другие пытаются делать то же самое в отношении его предполагаемых действий. Но в большинстве случаев в социальной жизни действующим не приходится (сознательно) делать это главным образом благодаря существованию конвенций, в понятиях которых «соответствующие» способы ответной реакции принимаются как само собой разумеющиеся. Это относится к нормам в целом, но к конвенциональным значениям особенно. Когда человек что-то говорит другому человеку, то его целью является не координация его действий с действиями других людей, а коммуникация с другими определенным способом с помощью конвенциональных символов.
В этой главе я выдвинул три основных довода. Первый о том, что ни понятие действия, ни понятие акта-идентификации логически никак не связаны с интенциями; второй о том, что значение «оснований» в человеческом поведении можно лучше всего понять как «теоретический аспект» рефлексивного отслеживания поведения, которое простые действующие ожидают друг от друга; так, что если спросить действующего, почему он поступил так, а не иначе, то он (или она) способен предложить принципиально обоснованное объяснение своего действия. И третий довод заключался в том, что коммуникация смысла (значения) во время взаимодействия содержит проблемы, отчасти отличающиеся от тех, которые касаются идентификации значения в некоммуникативных актах.
В последующих двух главах я постараюсь использовать выводы этой главы и строить на них как на исходном основании логику социально-научного метода. Это основание носит подготовительный характер потому, что то, о чем я до сих пор говорил, не касалось тех вопросов, которые я в предыдущих главах обозначил как некоторые основные трудности «интерпретативной социологии», а именно неспособность разрешить проблемы институциональной организации, власти и борьбы как связующие характеристики социальной жизни. В следующей главе я попытаюсь соединить некоторые положения различных социологических школ мысли, ранее обсуждавшиеся в рамках теоретической схемы, способной дать удовлетворительное решение этих проблем.
Перевод с английского С. П. Баньковской
Никлас Луман. «ЧТО ПРОИСХОДИТ?» И «ЧТО ЗА ЭТИМ КРОЕТСЯ?». ДВЕ СОЦИОЛОГИИ И ТЕОРИЯ ОБЩЕСТВА*
I
С самого своего возникновения социология пыталась реагировать на два очень разных вопроса: «Что происходит?»** и «Что за этим кроется?» Трудно сохранять единство дисциплины, когда вопросы столь различны. Иногда (прежде всего, в конце 60-х гг.) полемика между теми, кто стремится поставить во главу угла либо один из этих вопросов, либо другой, становилась настолько острой, что угрожала существованию социологии как особой отрасли науки. В Германии она широко известна как «спор о позитивизме»1. Однако и в США задавался вопрос, не получится ли теперь так, что все производство теорий в социологии будет расколото, в зависимости от того, создают ли их «инсайдеры» или «аутсайдеры»2.
* Перевод выполнен по отдельному изданию доклада в серии «Bielefelder Universitatsgesprache und Vortrage»: Luhmann N. «Was 1st der Fall?» und «Was steckt dahinter?» Die zwei Soziologien und die Gesellschaftstheorie. Bielefeld, 1993. S. 4-24.
** Эта формулировка восходит к «Логико-философскому трактату» Л. Витгенштейна («Die Welt ist alles, was der Fall ist»). Критическое обсуждение этого варианта перевода не привело пока к более удовлетворительным формулировкам. См. публикацию В. Руднева: Логико-философский трактат с параллельным фило-софско-семиотическим комментарием // Логос. 1999. № 1 (11). С. 103-105. Прим. перев.
Теперь-то все эти чересчур резкие формулировки и полемические аргументы вчерашний снег, к тому же порядком подтаявший, а соответствующие тексты еще читают одни лишь историки. Да и пример Юргена Хабермаса показывает, что полемика не лучший способ представить публике свою теорию. Существует, однако, опасность, что это, такое быстрое, развитие, связанное синтеллектуальным и политико-экономическим крушением марксизма, приведет также и к забвению той теоретической проблемы, которая с самого начала наложила свой отпечаток на социологию, и что забудется напряженное отношение между вопросами «что происходит?» и «что за этим кроется?».
Их различение позволяло социологии опереться на широко распространенную культуру подозрения мотивов. Например, можно восторгаться китайской живописью, элегантностью рисунка и растворением очертаний в облаках и тумане. Но можно также установить, что облака на картинах всегда бывают помещены там, где требуется скрыть, что китайцы не владеют центральной перспективой. Однако универсализация подозрений относительно мотивов, превращение их в общую установку отнимает у этого жеста критическую, просвещенческую релевантность. Такого рода вопросы стали обычным делом. Может быть, характерное для современной социологии истощение связано именно с этим отказом от напряжения. Позволено почти все коль скоро можно сделать отсылку к чему-то внешнему. А это возможно, потому что есть печатный станок и отсутствующее можно трактовать как присутствующее*.
* Присутствие есть телесное присутствие (Луман издавна следует И. Гофману). Взаимодействие присутствующих малая социальная система (интеракция). Социокультурная эволюция связана с развитием средств коммуникации. Книгопечатание позволяет коммуницировать с более обширной аудиторией, не только с теми, кто присутствует телесно. Прим. перев.
Фабрика проектов эмпирических исследований продолжает работать, исходя из предпосылки, что благодаря обращению к реальности можно решить, что истинно, а что неистинно. Тем самым добываются деньги и рабочие места для продолжения исследований. Критическая социология продолжает считать, что она удалась, а общество не удалось. Общество и критика взаимно экстернализи-руются. Теоретические дискуссии имеют место хотя преимущественно это происходит под знаком постмодерна, иначе говоря, тут хватаются за существовавшие в прошлом позиции, которые нельзя изменить, но по отношению к которым можно дистанцироваться через их интерпретацию. То же самое относится и к вниманию, какое по-прежнему привлекают к себе пятизвездные герои дисциплины, ее классики. Авторы становятся классиками, если установлено, что то, что они написали, не может быть правильным, ведь тогда приходится искать какое-то иное основание, чтобы заниматься ими, а таковым может быть лишь то, что ими занимаются другие. Вместо того, чтобы искать подтверждения во внешнем мире, экстернализа-цию совершают относительно прошлого, которое нельзя изменить, а можно еще только интерпретировать*. Здесь особенно ясно видно, что (и как именно) прошлое тоже служит экстернализации: отсутствующие доминируют над присутствующими. Не заметить хотя бы попутно, что сказанное тобою можно найти уже у классиков, и не выказать тем самым уважения к экзегетам, значит подставить себя под огонь критики.
В этой триаде, где эмпирия соотносит себя с внешним миром, критика с самодостоверностью, а теоретические дискуссии с прошлым, исчезает единство дисциплины. И, конечно, никто не решается вновь возвестить о нем как о Троице. Игра внутренней исследовательской свободы и (весьма различных) внешних референтов устанавливается сама собой. Сплошь и рядом считается само собой разумеющимся отказ от единства воззрения на мир, от единства описания общества, в каковом обществе само описание принимает участие**, от единства притязаний дисциплины. Быть может, это действительно оправдано и даже неизбежно. Но следует ли в силу этого отказываться также и от того различения, которое когда-то определяло единство дисциплины, т. е. от различения вопросов «Что происходит?» и «Что за этим кроется?»
* По Луману, аутопойетические (самопроизводящиеся) системы сталкиваются с проблемой тавтологии и парадокса, поскольку каждая операция системы отсылает к другой операции той же системы, т. е. система ссылается на себя самое. Размыкание этой замкнутости на себя может происходить двояким образом: через обращение системы к своей истории или через обращение к своему окружающему миру как чему-то такому, что не содержит операций системы. Экстернализация относительно прошлого это, так сказать, «запрещенный прием», смешение жанров. Прим. перев.
** Иными словами, социология это коммуникация, и как таковая она происходит в обществе. Социология это самоописание общества, а не описание общества кем-то или чем-то, что находится вне его. Прим. перев.
Быть может, трудно реставрировать данное различение. Но если это не получается, то следовало бы знать, по меньшей мере: почему не получается.
Обрести единство через различение, обрести единство как единство различения это кажется парадоксальной теоретической программой, но именно так и задумано. Различенное есть одно и то же в этом состоит наш исходный парадокс. Но на этом нельзя останавливаться. Парадоксы, как говорят логики, должны быть «развернуты». Они должны быть разняты в различениях, обе стороны которых могут быть маркированы, т. е. идентифицированы. Так как парадокс лишь мерцает в себе, но как таковой не способен ничего породить, он должен быть заменен чем-то другим, а именно некоторым различением. Правда, различение может быть всякий момент репарадоксировано, если будет задан вопрос о его единстве*. Однако делать этого не следует, если с помощью принятого различения удается наработать удовлетворительные результаты. Нужно только смочь, а ни о чем ином и не говорит отсылка к парадоксу как конечной формуле всех наблюдений и описаний. Нужно только смочь, и прежде всего, именно тогда, когда использованное до сих пор различение больше не удовлетворяет и должно быть заменено на другое. «Парадокс», следовательно, это некая формула функции, прагматичное понятие, дающее побудительный или тормозящий толчок в операциях ориентированного на теории исследования. Чисто практически оно служит, чтобы нагнать страху на себя и на других, без которого не обрести мужества предлагать глубинные изменения в теории. Вопрос о единстве различения может быть поставлен лишь с помощью другого различения, которое тогда, конечно, на момент его использования, должно сделать невидимым свой собственный парадокс.
* Когда мы имеем дело с различением, то можем сосредоточиться либо на том, какие разные стороны у него есть, а можем задать вопрос, сторонами чего они являются. Это «нечто» есть «единство различения», а парадокс состоит в том, что противоположные стороны суть стороны именно этого единства и в этом смысле одно и то же. Так, истина и ложь суть стороны знания, т. е. и то, и другое есть знание, и т. п. Прим. перев.
Если посмотреть на имеющиеся публикации, на «состояние исследований», то эти рассуждения вовсе не новы. Правда, в повседневном применении методологий все еще можно обнаружить представление, будто включение парадоксов в теоретические конструкции логически несерьезно. До сих пор еще находит горячее одобрение и тезис Канта, что появление антиномий предвещает конец метафизики. Но существует, однако же, в теологии и риторике (а также, впрочем, и в эстетике) и длительная традиция рационального использования парадоксов. В ретроспективе мы видим, например, что в средневековой технике вопрошания наличествовал вызванный вопросом, разнятый речью и ответной речью на противоположные утверждения (социально развернутый) парадокс, изображение и разрешение которого предполагало, однако, речевую коммуникацию и решающую компетенцию учителя (авторитет); с точки зрения социологии, мы можем предположить, что конец этой традиции положило книгопечатание3. После этого, в особенности в скептическом XVI в., парадокс снова открыли как форму, но ввиду того, что усилия тогда были сосредоточены на создании математико-экспериментальной науки, парадоксы еще могли быть обнаружены только в риторике и в поэзии4. В то время сюда еще включались такие сферы поведения, как общение или любовь (ввиду того, что [она] производит прекрасную видимость); с другой стороны, серьезное, прежде всего, «разумное» поведение отсюда исключалось. Тем самым разум был предоставлен своим собственным трудностям обоснования и, в конце концов, пал их жертвой. Лишь когда становится все более настоятельным именно вопрос о разуме разума, открывается новая страница [этой истории] и современные исследования, кажется, больше и больше уделяют внимания теме парадоксальности5.
II
Вооружившись этой информацией о работе с парадоксами, мы возвращаемся к социологии. Различение вопросов «что происходит?» и «что за этим кроется?» мы рассматриваем как такое различение, которое до сих пор позволяло социологии не рефлексировать свое единство, т. е. именно единство этого различения. Но как же работали до сих пор, с каким результатом и с какими издержками, чтобы иметь возможность обращаться к обоим вопросам, не сводя их к одному (это и был бы парадокс)? То, что здесь были найдены различные решения, показывает плодотворность этой формы развертывания парадоксальности. Но отсюда, конечно, не следует, что однажды может быть, уже сегодня эти возможности не будут исчерпаны.
Первый, имевший, безусловно, наибольшие последствия опыт удвоения вопроса «что происходит?» за счет вопроса «что за этим кроется?» принадлежит, как известно, Карлу Марксу. На самом деле основание для свободных цен на зерно не ожидаемое снижение цен на хлеб, как утверждают Пиль и Кобден, но, как выводит из своей теории Маркс, связанная с этим возможность снижения заработной платы.
До Маркса национальная экономия была естественной наукой о рациональном человеческом поведении в ситуации хозяйствования; да и сегодня с помощью математических моделей или теорий рационального выбора она преследует сходные цели, стараясь получить прочное базовое знание в этой области. Маркс ставит вопрос: чье знание это знание? И другой: каким образом знающий приходит к тому, чтобы поверить в свое знание и не видеть того, что нельзя видеть посредством этого знания? Знанию дается новая формулировка: оно является идеологией, а основание незнания усматривается в том, что иначе капиталисту зримо предстанет его гибель (мы бы предпочли сформулировать это по-другому: иначе ему наглядно предстанет парадоксальность того, что выживание и рост в условиях рынка ведут к саморазрушению). Маркс тогда сформулировал это посредством (по тем временам нового) понятия диалектики, изготовленного Кантом и Гегелем6. Даже если сегодня уже не соглашаются с необходимыми здесь решениями о понятиях, близость к парадоксу всей его теоретической программы остается впечатляющей. При всех заслугах критики [капитализма] никто так и не удосужился объяснить, почему же все-таки он вообще функционирует. (Интерес к этому вопросу был объявлен «аффирмативным» и как таковой подвергнут критике.) И кроме того, критическая программа наследников Маркса ввиду развития так называемого «капиталистического» хозяйственного строя вновь возвращает нас к вопросу, действительно ли различение роста и разрушения есть именно то различение, которое и нужно выбрать, чтобы одновременно и видеть, и не видеть парадоксальность системы общества? А если это так, то, пожалуй, скорее экологические, нежели экономические, проблемы окажутся решающими, т. е. обеспечат единство роста и разрушения.
Поскольку речь идет о теории столь высокого ранга, удивляет то мужество, с каким эпигоны [Маркса] пытаются выйти из затруднений посредством все более и более слабых концептов, которые вводились ими впоследствии. Сказанное относится не только к преобразованию теории [Маркса] в социальную философию и экономическую программу, но прежде всего к близким ей исследовательским направлениям в социальной науке. Так, например, представители американского движения «Critical Legal Studies»* уверены, что за формальностью правовых понятий (например, «due process»**) им удалось открыть содержательные интересы, которые, однако, [они] уже не пытаются инкорпорировать в социальную теорию. Критическая поза избавляет от необходимости показывать какой-то свой собственный интерес. От имени Разума говорится об ущербности общества. (Но стоит ли для этого использовать слова столь высокие?) А социология науки (в основном британская) даже решается на тривиальное утверждение, что борьба за правильную теорию прикрывает интерес, состоящий в утверждении своей собственной теории. То же самое говорится и о научных исследованиях, причем даже и именно о таких, которые, [как считают их авторы,] защищены «эмпирией» от вируса «идеологии»7.
* Критические исследования в области права (англ.). Прим. перев.
** Должным образом организованный и совершаемый процесс (англ.). Прим. перев.
Исчерпание этой связанной с «диалектикой» возможности [построения и обоснования] теории обнаруживается уже в «Диалектике Просвещения»8. Ибо диалектика в современном (Кант / Гегель, Маркс) смысле требует движения через отрицание (будь то даже «имманентная критика»), которая находит свое позитивное завершение в чем-то, что может быть утверждаемо. Однако это становится все труднее, как можно видеть на примере социологии музыки Адорно (упор на Шенберга) и на примере «этики дискурса», давно уже не соразмерной этой проблеме диалектики (именно поэтому она может еще предлагать себя в качестве только «этики»). Также и привычные, ничего уже не означающие отсылки к «капитализму» или «буржуазному обществу» позволяют увидеть, что этот контекст теории общества утратил всякую форму, в которой его сегодня можно было бы представить.
Совсем другой концепт обнаруживается у Эмиля Дюркгейма, прежде всего в его диссертации «О разделении общественного труда» (1893) и в исследовании о самоубийстве (1897). Факты показывают увеличение «аномии», в том смысле, что [люди недостаточно придерживаются] норм и ценностных представлений, опосредованных обществом, а кроме того, обнаруживаются проблемы с традиционными формами моральной солидарности, которые уже Адаму Смиту давали повод задаваться вопросом о совместимости морали и современного хозяйства, основанного на разделении труда (commercial society*). За этим кроется изменение формы дифференциации общества, переход от сегментарной к функциональной («основанной на разделении труда») дифференциации. Этим изменением объясняется то, что автоматически («механически») запечатлевающееся в индивидуальном сознании моральное согласие распадается и для моральной реинтеграции оказываются нужны другие формы солидарности. Дюркгейм имеет в виду «органическую» солидарность, т. е. моральные представления, которые перекрывают различия, оккупирующие ту часть индивидуального сознания, которая имеет дело с общим (conscience collective**). Таким образом также и общества, основанные на разделении труда, могли бы выработать пусть не одинаковые, но хотя бы взаимодополнительные ожидания и гарантировать их общественно, т. е. морально.
* Торгового общества (англ.). Прим. перев.
** Коллективное сознание (фр.). Прим. перев.
Также и эта теория была затем переформулирована неоднократно, отчасти в более абстрактной форме. Например, Толкот Парсонс исходит из того, что имеется общий эволюционный закон, согласно которому общество реагирует на увеличение дифференциации увеличением генерализации символических (т. е. общепринятых) ценностных представлений, благодаря которым единство системы все-таки может быть еще продемонстрировано9. Примечательно в этом смещении [формулировок] прежде всего более точное указание на различие уровней, лежащее в основе проблематизации. Если Дюркгейм еще видел себя обязанным также и морально взыскать требуемую органическую солидарность10, если Маркс оставляет открытым вопрос о том, следует ли дожидаться революции, которую можно предвидеть, или же ей следует активно содействовать и ее вызывать, то в социологии Парсонса такое повторное введение познания в общество, как цель политического действования, не предусмотрено. То, что «за этим кроется», продолжает за этим скрываться, только социальные отношения интерпретируются теперь по-другому. Больше никаких «одиннадцатых тезисов»!
Третий пример мы берем из так называемых эмпирических исследований, которые сегодня проводятся со всем профессиональным искусством, составляют главную часть исследовательской работы в социологии и методологически оправдывают притязание дисциплины на научность. Здесь, прежде всего, статистический анализ данных, полученных, специально для этого анализа, ведет к познавательным результатам, которые можно получить лишь таким путем: к открытию, как можно было бы сказать вместе с Паулем Лазарсфельдом, «латентных структур»11. Также и здесь есть факты, репрезентированные «сырыми данными», а есть потусторонний мир связей, который можно сделать видимым только посредством анализа данных. Такой подход сам себя называет «эмпирическим», поскольку здесь предполагается, что на обоих уровнях можно продемонстрировать реальность и исключить ложные предпосылки. Претензия заключается, стало быть, в том, чтобы суметь доказать как факт то, что кроется, тогда как в других случаях речь, скорее, шла о том, чтобы интерпретировать общественное значение фактов в свете того, что за ними кроется.
Это различие отражается и в том, как результаты исследования сопряжены с обществом. Теории Маркса и Дюркгейма были прямо нацелены на объект «общество»12. Напротив, эмпирические исследования могут начинаться без теории общества и завершать свои проекты тоже без теории общества. Как представляется [исследователям-эмпирикам], они занимаются свободными от идеологии исследованиями. Но, по меньшей мере, в одном отношении общественно-политические следствия все-таки снова и снова ускользают от них. В эмпирическом исследовании сравнительно легко, причем легко именно без теоретического задания, установить неравномерное распределение в данных, например: соответственно стратификации, полу, расе, возрасту, поколению и т. д. в том, что касается доступа к вожделенным рабочим местам, более высокоценному образованию, более высокому доходу, юридическим консультациям и судам, т. е. к шансам, предлагаемым различными функциональными системами.
Тем самым постоянно разоблачаются механизмы неравного распределения в обществе, которые слишком явным, неоспоримым образом противоречат общепринятому требованию равенства. Этот контраст между однозначной ценностью и однозначным миром фактов до известной степени делает излишним вопрос «что за этим кроется?». Можно удовлетвориться грубыми допущениями о влиянии малых клик или господствующих классов, которые все оборачивают себе на выгоду. И можно затем прямо, независимо от правильности такого объяснения, перейти к моральным и политическим призывам. Как известно, небезрезультатным.
От Маркса и вплоть до Дюркгейма, да, впрочем, и впоследствии, продолжали (причем на обоих уровнях, которые здесь обсуждаются) совершенно непосредственно верить в то, что этический долг ученого содействовать благу человечества. И если сегодня постулируется этика науки, то это прежде всего признак того, что такая вера в этический долг уже не самоочевидна. Здесь, возможно, дело в том, что не удается разработать удовлетворительную этическую теорию и добиться согласия относительно ее критериев, но прежде всего, пожалуй, этой самоочевидности больше нет потому, что высокая сложность, каузальная необозримость, неизбежные риски решения и проблема того, как поступать с людьми, которые сами не знают, как с самими собой поступать, все это сопротивляется как регулированию, основанному на науке, так и этическому регулированию. Но потому пропадает также связующее звено, которое позволяло переводить фоновое знание в практические или приближенные к практике предложения.
III
Этот анализ, проведенный на довольно значимых примерах, позволяет нам сформулировать следующую проблему: как и зачем знание о том, что скрывается, вводят обратно в общественный мир фактов? Современный научный этос не склонен усматривать здесь тайное знание и использовать семантическую фигуру тайны, чтобы признать и отклонить вопрос о смысле сокрытого мира как двойника [этого мира фактов]13. Различие двух вопросов: «Что происходит?» и «Что за этим кроется?» нуждается в единстве. «Оно образует диалектическую проблему» как сформулировали бы это в определенной философской теоретической традиции. Но и независимо от этого нельзя игнорировать, что социология стремится не просто оставить различение уровней как есть, в состоянии различенности, но тем или иным образом привести само различение обратно, к одной из его сторон, на уровень фактов.
Что касается этой проблемы, то в наши дни социология тут больше не одинока. Конечно, вопрос заостряется из-за того, что в данном случае проблема касается системы общества. Но и математика, и физика, и лингвистика, даже философия (мы называем только некоторые дисциплины) ставят вопрос «что происходит с миром?», когда у него появляется наблюдатель.
Например, в этот вопрос упирается математическое исчисление, посредством которого Спенсер Браун реконструирует арифметику и булеву алгебру14. Речь идет об исчислении, которое маркирует различения и тем самым предполагает наблюдателя, который использует различение, чтобы обозначать одну сторону, а не другую. Вначале исчисление еще не может учитывать наблюдение, но затем быстро обнаруживается, что сам предполагаемый (но не встроенный [в исчисление]) наблюдатель есть различение, а именно, различение наблюдателя и того, что он наблюдает. «An observer, since he distinguishes the space he occupies, is also a mark»* (т. е. маркирование различения). «We see now that the first distinction, the mark (чем и занимается исчисление), and the observer are not only interchangeable, but, in the form, identical»**15. Также и Луис Кауфман точно такими же рассуждениями начинает свою попытку свести вместе в фигуре самореференции новейшую математику и кибернетику. «Self-reference and the idea of distinction are inseparable (hence conceptually identical)»***16. Кто хочет, может вспомнить о Фихте, который тоже мог дать ход своему «я» (то есть учредить его как наблюдателя) только заставив его отличать себя от «не-я»17.
* Наблюдатель, поскольку он различает пространство, которое он занимает, тоже есть метка (англ.). Прим. перев.
** Теперь мы видим, что первое различение, метка и наблюдатель не только взаимозаменяемы, но и, по форме, тождественны (англ.]. При.м. перев.
*** Самореференция и идея различения неразделимы (и, следовательно, тождественны по своему понятию) (англ.). Прим. перев.
Для Спенсера Брауна проблема кристаллизуется в понятии формы, которая есть не что иное, как граница, которая прорисована в мире, так что возникают две стороны и нужно решить, на какой стороне следует начинать операции, на какой стороне ты хочешь обозначить, «что происходит», и какая другая сторона, следовательно, «за этим кроется». К весьма сходным идеям приходит Жак Дер-рида, развивая ту критику онтологической метафизики, начало которой положили Гуссерль и Хайдеггер. Также и здесь понятие формы теряет свою образную округленность (morphe) и рассматривается как маркирование надреза, во всяком случае как след, который оставило за собой нечто (более) не видимое18. Форма охватывает лишь присутствующее, и метафизика держалась за это отличие. Однако присутствующее обязано собой отсутствующему, которое делает возможным его явление, a difference, следовательно, обязано собой differance", смещению надреза, т. е. тому, что Спенсер Браун делает указанием (injunction) для совершения операции: draw a distinction**.
В физике можно было бы сначала вспомнить о законе энтропии. Он предсказывает, что всякая замкнутая система, т. е. прежде всего мир, у которого нет ничего вне его, имеет тенденцию к растрате различий в энергии, к их выравниванию и, в конечном счете, к тому, чтобы завершиться стабильным состоянием, в котором уже нет никаких различий. Встал вопрос: что происходит, если в таком мире с тенденцией к энтропии есть наблюдатель, который видит, что происходит, и его это не устраивает? Например, демон Максвелла, который способен рассортировать существующее на позитивное и негативное. Отличие наблюдателя в том, что он может различать***.
* Имеется в виду, конечно, термин Ж. Деррида. См.: Derrida J. La difference // Derrida J. Marges de la philosophie. P.: Minuit, 1972. Н. С. Автономова предлагает переводить его на русский как «различение». См.: Автономова Н. С. Деррида и грамматология // Деррида Ж. О грамматологии. М.: Ad Marginem, 2000. С. 18. Прим. перев.
** Проведи различение (англ.). Прим. ред.
*** Игра слов: наблюдатель «macht Unterschied» буквально: «делает различие», по-русски более правильно «составляет различие», т. е. решающим образом важен, значим (ср. англ, «to make a difference»), потому что может «Unterscheidungen machen», т. е. проводить различения.
Поэтому он может оказаться в состоянии воспрепятствовать року. Но за счет чего, если теперь вся негэнтропия зависит от его различений?
К подобным же рассуждениям подталкивает и физика микромира. Все, что в ней может наблюдаться, наблюдается, говорит она, благодаря физикам и их инструментам. Однако сами их наблюдения пользуются физикой и имеют физическое действие, меняющее то, что может наблюдаться. Иначе говоря, мир производит физиков, чтобы иметь возможность самому себя наблюдать. Но что происходит с миром, который таким образом должен продуцировать различие, чтобы иметь возможность самому себя наблюдать? Есть ли тогда мир различие? Или нет? Или верно и то, и другое? А если так, то кто тогда наблюдатель, который различает обе эти версии наблюдаемого мира?
На подобные же проблемы натолкнулся и Готхард Гюнтер, пытаясь создать операциональную диалектику, способную интегрировать множество временно и социально различных субъектов. Что же в таком случае еще могло бы быть «духом»? Или саморефлексией некоторого (даже и бесконечного) единства? И какая логика годилась бы для этого? В результате [Гюнтер исходит из] предположения, что мир явно содержит части, потенциал рефлексии которых выше, чем у целого19. Но если имеются такие горячие клетки рефлексии, которые все-таки не суть целое, хотя они реф-лексируют целое как дифференцию, то каковы же тогда условия истинности их высказываний, необходимым образом искажающих единство мира?
Даже если идти от языка как среды* наблюдения, т. е. аргументировать в рамках лингвистики, все равно натолкнешься на проблемы этого типа. О мире можно говорить лишь в мире. Но если пользоваться языком, то не обойтись без знаков, которые, как учит Соссюр, не открывают нам доступа к вещам, но только выражают существующие между собою различия. Слово «мир» не есть мир, оно также не «репрезентирует» его (причем ни в смысле представительства, ни в том смысле, чтобы сделать его присутствующим или наличествующим). Но как слово оно отличается от других слов, кохорые, например, по-разному обозначают вещи и события в мире.
* Здесь использован термин Medium, который появляется у Лумана сравнительно поздно, когда, опираясь на работы Фрица Хайдера, он начинает переносить акцент с различия системы и мира на различие среды и формы. Прим. перев.
Теория познания «радикального конструктивизма» означает, в конечном счете, что всякое познание есть конструкция мира в мире. Правда, оно должно работать с помощью различения самореференции и инореференции, понятий и предметов, аналитических и синтетических истин. Но это всегда только внутренние различения, которые структурируют собственные операции познания, но никогда не смогут покинуть ту систему, которая с их помощью «исчисляет» мир20. Внутренние различения обязаны [своим существованием] оперативной замкнутости [системы] относительно окружающего мира, обязаны своими различиями этому безразличию. И если старый скептицизм еще печалился из-за того, что этотак, но считал неизбежным, то сегодня говорят: «К счастью, это так», потому что, будь границы открытыми, система столкнулась бы с таким избытком требований соответствовать [окружающему миру], что познание было бы невозможным. Но что есть познание, если оно должно исключить любое отношение к окружающему миру, чтобы суметь познать самое себя? Опять выработка различия, которое членит мир на части и делает его невидимым как единство?
IV
Все эти теоретические эволюции разделены границами дисциплин и почти не соприкасаются между собой. Даже социологам, даже в теоретических кругах ничего об этом не известно. Поэтому задачи эмпирического исследования и задачи «вопрошания о том, что за», социология рассматривает как две различные целевые ориентации, иногда как принципиальный (если не идеологический) спор о том, на что она должна ориентироваться как особая специальность, но она не рассматривает их как две стороны одной формы своей формы. Тем не менее здесь явно существует какая-то связь, и установить ее оказывается возможным, если решаются понимать форму, т. е. различение, как операцию наблюдателя.
Что за этим кроется? Что там meta ta physikd*! Уже не истинные членения бытия, категории, но различения. Различения наблюдателя. Итак, мы снова приходим к вопросу, который социология уже всегда ставила и на который для себя отвечала: кто такой наблюдатель?21
Метафизика это наблюдатель. Реально оперирующий наблюдатель. То есть наблюдатель, которого можно наблюдать. То есть наблюдающий наблюдателей наблюдатель. То есть рекурсивная сеть наблюдения наблюдения. То есть коммуникация, причем фактически происходящая, действительная коммуникация.
Как известно, в истории предпринимались попытки подойти к проблеме таким образом, что наблюдатель утверждал себя как мыслящее сознание, а оно себя как субъект. Это означало, что мышление субъекта не меняет мир объектов, но только обозначает его как истинный или неистинный. Не случайно почти в одно и то же время в философии Рене Декарта совершается этот апофеоз самое себя удостоверяющего мышления, а в логике Пор-Рояля (1662) возникает столь же радикальная знаковая теория языка. Нам не нужно прослеживать здесь все дальнейшие идущие отсюда разветвления, которые вели через априоризацию субъекта к его (также и телесной) индивидуализации (Кант, Фихте, Гуссерль, Мерло-Понти). Различение субъекта и объекта разложило метафизику. Теперь оно тоже деконструируется, ибо видно, что субъектами могут быть только объекты, а именно реально оперирующие, наблюдающие наблюдения наблюдатели. Тут и бьет час социологии.
* Игра слов: метафизика как учение о первоначалах бытия и «Метафизика» сочинение Аристотеля, название которого «то, что идет за физикой» дано систематизатором, поместившим комплекс соответствующих работ философа после «Физики«, т. е. работ о природе. Прим. перев.
Субъект мог утверждать себя только на основании двузначной логики. Лишь с помощью собственного различения истинного и неистинного он мог возвыситься над миром объектов. Как бы я ни совершал это различение практически, я семь лишь потому, что я его совершаю. Для меня дело состоит только в том, чтобы зафиксировать обозначения в рамках различений claire et distincte*. Одновременно молчаливо предполагалось то, что в ретроспективе может выяснить социология знания: субъект совершал операции в обществе, которое и так уже не могло само себя описать. Это уже было не то старое общество иерархического порядка, даже не переходное общество bienseances**, А поскольку и так уже не удавалось описать [вновь] возникавшее общество, то и на превосходнейшую проблему «интерсубъективности» тоже смогли не обращать внимания. Если бы интерсубъективно значимые [haltbaren] наблюдения и описания были кондиционированы, то это привело бы только к тому, что был бы поставлен вопрос об обществе, на который нельзя было ответить или, во всяком случае (как это наблюдают наблюдатели), ответить «идеологически». Вопрос «что за этим кроется?» уже стоял но это еще не был вопрос об обществе. Пока не появилась социология, которая, правда, не сумела свести вместе вопросы «что происходит?» и «что за этим кроется?». Но почему это должно быть невозможно также и впредь?
* Ясно и отчетливо (фр). Прим. ред. Это классическая формула Декарта, которая находится в четвертой части «Рассуждения о методе»: «D'ou il suit que nos idees ou notions, etant des choses reelles et qui viennent de Dieu, en tout ce en quoi elles sont claires et distinctes, ne peuvent en cela etre que vraies» («Откуда следует, что наши идеи или понятия, будучи вещами реальными и приходя к нам от Бога, настолько, насколько они являются ясными и отчетливыми, могут быть только истинными»). Прим. перев.
** Благопристойности (фр.). Прим. ред.
V
И без дополнительных аргументов ясно, что социология может описывать общество только в обществе. Для этого ей требуется коммуникация как необходимый вид операции а затем еще плановые органы, деньги на исследования, доступ к объектам исследования, а для всего этого общественный престиж, который настолько же зависит от результатов исследований, насколько они от него зависят. Пусть социология считает, что больше не может вновь обнаруживать свое собственное знание в общественной практике, такие наблюдения годятся для научных публикаций22, но не для переговоров о бюджете или заявок на проекты. Во всяком случае, социология есть лишь в обществе, не вне общества.
Если захотят узнать более точно, в каком качестве она есть в обществе, то ответ будет: в качестве науки. Иной основы для работы у социологии нет23. Об этом говорит уже двойственная перспектива двух ее вопросов. Поскольку социологии приходится быть наукой, она ставит вопрос «что происходит?». Поскольку она интересуется вопросом «что за этим кроется?», системой отсчета для нее является система общества. Различие в постановке вопроса есть, следовательно, различие в системах отсчета, с которыми должна иметь дело социология. Она не может избежать ни того, что она научна, ни того, что она общественна. Однако в обоих случаях она есть внутренний наблюдатель системы, в [операциях] которой она соучаствует, а это делает присущий ей способ наблюдения как логически, так и теоретически сложным. Во всяком случае, она уже не может рефлектировать себя в рамках различения субъекта и объекта, как если бы она была субъектом, а общество или наука ее объектом. Ее опыт, [говорящий о] каузальном воздействии ее собственных исследований, о так называемых self-fulfilling или self-defeating prophecies* мог бы послужить для нее точкой кристаллизации саморефлексии хотя это и рассматривается по преимуществу как исключительно методологическая проблема24. Подобно физику, она своим наблюдением меняет свой объект. И тогда, когда предлагает планирование. И тогда, когда критикует. И тогда, когда бьет тревогу. Всякий раз, когда она коммуницирует, она наблюдается как наблюдатель, а это вызывает эффекты, которые совершенно независимы от того, истинны или нет ее констатации (хотя, конечно, и это, наряду с прочим, имеет соответствующие последствия). Как бы то ни было, социологии в наши дни должно быть ясно, что она уже не может впредь понимать себя как независимую инстанцию рефлексии, которая способна быть инстанцией поучения, помогающего или критического, так, будто все это приходит извне [общества]25.
* Самоисполняющихся [или] саморазрушающихся пророчеств (англ.). Прим. ред.
Но это только малая часть проблем, с которыми сталкивается социология; здесь действительно будет достаточно попыток методологически проконтролировать свое участие в объекте или, по примеру физики, перевести его в теорию. Кроме того, следует принять во внимание, что уже объект социологии, общество, есть сам себя описывающий объект26. Правда, это увеличивает логические и теоретические трудности, однако одновременно придает им определенный смысл и направление и, если сравнивать с совершенно расплывчатыми дискуссиями о «постмодерне», позволяет выявить перспективы для дальнейшей работы над теорией общества.
Здесь полезно будет наблюдение (!), что наблюдатель должен всегда использовать различения, т. е. сначала расщепить наблюдаемое, чтобы суметь обозначить нечто, а не иное. Делая это, он одновременно отличает себя самого (как то, что остается немаркированным) от того, что он наблюдает. Самоописанием общества может поэтому называться лишь то, что общество отличает себя самое от того, что не есть общество, а тем самым одновременно отличает описание как операцию или центр рефлексии, совершающий последовательность операций, от того, что описывается. Таким образом, в процессе общественного самоописания всегда возникают две немаркированных области: то, что не есть общество (т. е. его окружающий мир, если принять за основу теорию систем), и то, что в нем изготавливает описание.
Это важные и одновременно актуальные идеи. Оставим пока в стороне социологию. Тогда дело будет выглядеть таким образом, как если бы то, что не есть общество, в наши дни описывалось под углом зрения экологии. В результате общество оказывается системой, которая сама себе экологически угрожает техникой, войнами, рыночным и промышленным использованием естественных ресурсов и не в последнюю очередь демографическими изменениями, т. е. производством и сохранением слишком большого количества людей. Тогда общество есть то, что объясняет эти новейшие изменения, а тем самым и свою угрозу самому себе как бы это «объяснение» ни выглядело. Общество есть также то, что должно скорректировать развитие. Быть может, секуляризуя проверенный рецепт: лекарство от греха пост.
А кто описывает? Отвечая на этот вопрос, нельзя ошибиться: средства массовой информации печатная пресса и электронные технологии распространения коммуникации. Конечно, не техника как таковая, но именно социальная система, которая ее применяет, использует код «информация / не информация» и принимает решение об отборе*. Критерии отбора это исключительно внутренние критерии самого общества, и они известных с давних пор: новизна, возможный драматизм, конфликт, возможность индивидуальной конкретизации, местная специфика (и это только некоторые). И если спросят, куда же в этом объяснении подевались движения протеста, то следует сказать, что и они, разумеется, тоже вписываются в эту картину. Но движения протеста являются лишь придатком к средствам массовой информации. И даже если они выводят на улицы массы тел мы знаем об этом благодаря телевидению, и для репортажа (иначе зачем тела?) запланированы демонстрации или другого рода показательные акции а ля Гринпис.
Мы не ошибемся, предположив, что в ежедневном ворохе сообщений средств массовой информации кристаллизуется то, что можно было бы назвать нормальным знанием или, несколько более рискованно, common sense"*, поскольку таковой может быть представлен в интеракции. Коммуникация, подсоединяющаяся к этому источнику, есть коммуникация о предположительном знании, причем даже тогда, когда она идет как спор, т. е. когда утверждается [знание и] противоположное знание. Даже социология, которая ведь, со своей стороны, в практике публикаций зависит от средств массовой информации, подчиняется этому диктату извещения о знании, даже если это только критическое знание.
По научным меркам, экологический дискурс есть дискурс о незнании. Во всяком случае, [незнании] об обществе (а только о нем мы и ведем здесь речь). Он не позволяет никаких прогнозов и никаких объяснений. Предмет его, как раз потому, что речь здесь идет не о технических процессах, не о tight coupling***, а о loose coupling****, слишком сложен.
* Код «информация / не информация» оказывается, таким образом, в числе других бинарных кодов, специфичных для тех или иных систем. Так, наука использует код «истина / не истина«, искусство «прекрасно / безобразно», политика «пребывание в правительстве / пребывание в оппозиции» и т. д. Техника лишь распространяет то, что отобрано как информация социальной системой. Прим. перев.
** Здравым смыслом (англ.].Прим. ред.
*** Крепком сцеплении (англ.) . Прим. ред.
**** Слабом сцеплении (англ.).Прим. ред.
Равным образом и тот, кто описывает, система средств массовой коммуникации, невидима для себя самой. Во всяком случае, что касается ее функции: фиксировать то, что наблюдается как общество. Даже если созданы рекурсивные петли, даже если газеты критически сообщают о газетах или телевидение становится темой для телевидения, с этим не связана рефлексия различений, согласно которым совершается отбор: что рассматривать, а что нет. Перед исследованиями по данной тематике, даже самыми разрозненными, это ставит вопрос: какое значение средства массовой информации имеют для того, что общество наблюдает как общество27. Однако сама социология в свою очередь, пока она рассматривала себя как инстанцию рефлексии общества, не сумела проявить к этому достаточного интереса. Имеется множество исследований о критериях отбора в средствах массовой коммуникации, и ясно также, что то, что здесь сообщается, не обязательно служит просвещению общества относительно себя самого. Так, например, было замечено, что ежедневные сообщения о малых и больших катастрофах скорее отупляют, прежде всего потому, что событие уже произошло, вместо того, чтобы направить внимание на тенденции, имеющие, возможно, катастрофические последствия28. Это затем дает повод для социологической «критики» общества и свойственного ему коммерческого давления на средства массовой коммуникации и злоупотребления ими как агентами своей «культурной гегемонии»29. Но это еще не дает ответа на «стоящий за этим» вопрос: «Как вообще возможно, что общество само себя описывает, и кто компетентен совершать описания?» Наверное, на вопрос: «Кто описывает общество?» социология ответила бы, что это делает социология. Но такой ответ примечательным образом обнаруживал бы слепоту на оба глаза: и применительно к вопросу «что происходит?», и применительно к вопросу «что за этим кроется?».
VI
Мы вовсе не требуем, однако, чтобы социология приняла к сведению свое увольнение от дел. Если социология желает быть наукой рефлексии общества, если намерена всерьез отнестись к этой задаче, она должна приспособить свои теоретические ресурсы для ее выполнения; прежде всего, она должна принять во внимание то обстоятельство, что система общества есть система, которая описывает себя самое.
Может быть, здесь стоило бы для начала обратиться к попыткам, предпринятым в такой же проблемной ситуации, т. е. сориентироваться на все те теоретические построения, в которых делается попытка поставить вопрос: «Как мир может сам себя наблюдать: будь то физическим образом, как способ жизни, посредством сознания или, наконец, коммуникации?» Через понятие субъекта такие постановки проблемы были прежде соотнесены с инстанцией, с действующим началом, которое можно и должно было трактовать с помощью предикатов, т. е., по меньшей мере, сказать, что оно есть. А это должно было дать повод к тому, чтобы спросить, в чем же согласны между собой все (эмпирически различные) субъекты, т. е. каковы а priori данные условия их познания, действования и суждения. Сколько бы ни встраивали в нее критику метафизики, сколько бы ни переключали с вопросов «что?» на вопросы «как?», все равно философия субъекта еще не могла обойтись без абстракций genos'a*, которые делали возможным описание общего в различном30. Но абстракции genos'a всегда предполагают делимое бытие.
* Рода (греч.). Прим. ред.
Эта теория субъекта была всегда по-настоящему неприменима к обществу; иначе пришлось бы натолкнуться на коллективный субъект и прийти к политически неприемлемым выводам. Но даже и не считая этого, сомнительны те относящиеся к понятиям импликации, с которыми пришлось бы иметь дело, если бы захотели по-прежнему называть наблюдателя мира как инстанцию рефлексии в мире «субъектом». В этом концепте крылось все еще слишком много онтологии и слишком много гуманизма, чтобы сегодня с ним могли согласиться31.
Этот концепт субъективных описаний, который всегда требует гарантирующих объективность моментов в субъекте, следовало бы заменить теорией описывающих самое себя систем. Легко видеть, что это во многом конструкция, параллельная классической фигуре субъекта. Самоописания возможны, только если система может отличать самое себя от иного, т. е. если она может различить в референциях своих описаний самореференцию и инореференцию. Об этом говорили и применительно к субъекту, и в анализе сознания сумели показать, что сознание всегда оперирует в соотнесении с феноменом и в самосоотнесении32. Но теперь дело состоит только в том, чтобы не ограничивать эту идею процессами сознания и обобщить ее. Ведь и коммуникация, поскольку она различает информацию и сообщение и синтезирует их в понимании, тоже образует точно такую же структуру различения и одновременного процессуального совершения самореференции (сообщения) и инореференции (информации).
Если понимать общество как объемлющую социальную систему всех коммуникаций, которая внутренне оперирует с помощью различения самореференции и инореференции, тогда речь идет о социальной системе, замкнутой на уровне операций [operativ], которая не предполагает никакого внешнего наблюдателя, а даже если такой и был бы (будь то Бог или эмпирически индивидуализированное отдельное сознание), то у нее не было бы к нему доступа на уровне операций. Социология, которая как наука может учредиться лишь на основе коммуникаций, могла бы внести свой вклад только во внутреннее описание этой системы, но не могла бы занять внешней позиции наблюдения, потому что это значило бы замолчать. Если социология намерена описывать общество как описывающую самое себя систему (а как иначе?), она одновременно описывает тем самым свою собственную позицию в своем объекте. Как наблюдатель она включается в наблюдаемое ею (именно это и деконструирует различение субъекта и объекта, потому что субъект должен понимать себя как крошечную частицу своего объекта). Тем самым, в силу своей диспозиции, она постоянно вынуждена делать «аутологические» заключения заключая от своего предмета к себе самой33.
Эти предварительные теоретические положения отнюдь не исключают того, что социология инсталлирует себя в обществе как внешний наблюдатель; только возможно это по отношению не к самой системе общества, а лишь к частным системам в обществе или к тому, что называют повседневной коммуникацией. Для этого ей необходимо разработать теорию дифференциации общества, позволяющую описывать науку (а в ней социологию) как социальную систему, выделившуюся в ходе дифференциации, которая может обращаться с другими социальными системами как с частями своего окружающего мира внутри общества. Социология представляет себе дело так, что внутри общества тогда учреждаются новые, отнюдь не произвольные различия между наблюдателями и наблюдаемыми предметами. Если воспользоваться формулировкой теории рефлексии, которую можно вычитать у Готхарда Гюнтера34, то можно сказать еще так: образуются части, которые имеют более высокую мощность рефлексии, чем целое, которое делает их возможными. Это значит, что общество внутри себя создает для самого себя возможности внешнего наблюдения, т. е. не полагается исключительно на самоописания своих функциональных систем (на теологию, педагогику, правовую теорию, государствоведение, рыночно ориентированную национальную экономию и т. д.), но сталкивает эти описания, которые в наши дни выступают в форме теории, с внешним наблюдением, которое не привязано к нормам и институциональным самоочевидностям той или иной его объектной сферы.
О статусе таких внешних описаний внутри общества сегодня много дискутируют35. В общем и целом, в распоряжении социологии еще нет теоретических средств, чтобы говорить о «местных теориях» функциональных систем, о Боге или справедливости, об образовании или максимизации прибыли. Во всяком случае, форма наблюдения не может быть лучшим знанием или критикой, потому что (как это должна видеть сама социология) в функционально дифференцированном обществе нет для этого авторитета или «ме-тапозиции». Но можно увидеть смысл в том, чтобы описывать то же самое с помощью иных различений, а то, что «местным» кажется необходимым и естественным, изображать контингентным и искусственным. Тем самым можно было бы как бы создавать избыточный потенциал структурной вариации, который может дать наблюдаемым системам импульсы для выбора.
Это различие наблюдения внутри общества связано также со способом наблюдения, свойственным средствам массовой коммуникации, со структурой обыденного знания, на которую они оказывают влияние, и с давлением, оказываемым ими на представление себя другим функциональным системам36. Прежде всего, это относится к необходимости избегать в таком представлении демонстрации незнания, некомпетентности и беспомощности и заботиться о популяризации знания и ценностей, которые понятны без труда. То, что рефлексирующие элиты функциональных систем могут противостоять этому давлению, демонстрируют прежде всего теология и теория права, в меньшей степени педагогика и в совсем ничтожной политическая теория. Кажется, именно тогда, когда они принимают «догматику» как основу своего самоописания, функциональные системы могут, скрываясь за этой ширмой, мобилизовать более значительный [потенциал] свободы рефлексии. Но уже эта гипотеза показывает, что здесь может добавить социологическое описание.
Эти далеко еще не использованные возможности внутреннего внешнего описания, конечно, не помогают разрешить основную проблему: как должно общество как охватывающее единство быть описано изнутри, если описание происходит в описываемом, т. е. меняет то, что оно описывает? Этот вопрос подробно изучался применительно к сознанию, и ответ на него (если воспользоваться нашей терминологией) состоял в различении операции (быть деятельным, жить) и наблюдения (рефлексии). Теперь он повторяется применительно к обществу.
Состояние теории в отношении таких вопросов в настоящее время неясно и неопределенно. Нельзя даже сказать, что проблема видится в социологии с необходимой четкостью. Во всяком случае, теория систем, если поднять ее на возможный в наши дни понятийный уровень теории самореферентных систем, может выступить со своим предложением.
На уровне операций самореференция означает, что системы могут отличать свои операции от всего остального, а на уровне системы это значит, что система внутри себя располагает различением системы и окружающего мира37. Таким образом можно, по крайней мере, показать, что коммуникация в системе может происходить через различие системы и окружающего мира. Тогда все дело в том, как теория понимает это различие, т. е. как она определяет операции, посредством которых система сама отличает себя от окружающего мира. Это напрямую затрагивает оживленно дискутируемые ныне проблемы экологической способности к выживанию современного общества, иначе говоря, возможности воспроизводства малой приспособленности системы к своему окружающему миру38. На этом же уровне находится проблема малой приспособленности общества к людям, которые в современном обществе понимают себя исключительно как индивидов, т. е. как самонаблюдателей. Если взяться за радикально конструктивистскую переработку всех социологических перспектив, в том числе и перспектив теории систем, сюда добавится еще кое-что. Каждому наблюдению требуется «слепое пятно». Оно располагается в единстве различения, которое лежит в основе обозначения. То есть если что-то происходит, то что-то за этим и кроется а именно отличие от того, что не обозначается, когда нечто обозначается. В рамках традиции отсюда можно было бы сделать вывод о необходимости латентное-ти. Но речь идет уже не о структурной латентности, а об оперативной латентности; не о «сокрытости бытия», не о некоего рода онтологической тайне, но о латентности, которую можно, выбирая различение, выбрать или же не выбрать. В терминологии Готтхар-да Гюнтера, можно было бы также сказать о трансъюнкциональ-ной операции39; в терминологии новейшей кибернетики о наблюдении второго порядка40. Тем самым латентность переводится в модус контингенции: она всегда возможна и по-другому, и можно знать, от чего это зависит, т. е. можно также знать не то, как этого избежать, а то, как этим управлять.
Если и дальше следовать в этом направлении, то никуда не деться от разрыва с традицией в том, что касается ограничений (двузначной) логики истинности, что касается преимущественно онтологической, ориентированной на различение «бытие/ небытие» метафизики и в том, что касается автоматического применения этой метафизики к человеку, в том, что касается гуманизма традиции.
VII
Значит, и от разрыва с традицией социологической? Этот вопрос возвращает нас к исходной теме: к раличению вопросов «что происходит?» и «что за этим кроется?». Или к различению позитивной и критической социологии. Поначалу можно было бы подумать, что речь идет теперь просто о том, чтобы сделать еще один шаг в применении этой схемы, о критике критической социологии и, по возможности, о конструктивистской деконструкции позитивистской методики. Но это значило бы недооценить радикальность теоретического изменения, исходящего от наблюдающих систем41. Теперь ответ на вопрос «что происходит?» должен был бы быть таким: [происходит] то, что наблюдается, включая наблюдение наблюдения. Ответ на вопрос «что за этим кроется?» теперь должен был бы быть таким: [кроется] то, что при наблюдении не может наблюдаться. Но это и есть всегда уже предполагаемое «unmarked space»* (Спенсер Браун), в котором делаются насечки каждым различением; или же «смысл» как среда всех образованных в нем связанных форм; наконец, сам наблюдатель, точнее, единство актуализированной в данный момент операции наблюдения совокупно с рекурсивными ссылками, которые делают возможным ее единство именно здесь и сейчас.
Может быть, уровень абстрактности этого разрешения нашего классического различения покажется чрезмерным и вызовет вопрос: «Как с этих заоблачных высот вернуться обратно к социологии?» Но ответ относительно прост: «Через определение операции наблюдения, которая, если она актуализируется, производит социальные системы». А это коммуникация. Социальные системы суть самореферентные системы, основная операция которых, коммуникация, постоянно вынуждает их наблюдать самое себя (как сообщение) и иное (как информацию)42. Действие [Einsatz] этой операции тоже может еще наблюдаться в модусе наблюдения второго порядка. Но это никогда не приводит к полной прозрачности ни системы для мира, ни мира для системы. Потому что ни «unmarked space», ни единство различения, которое в тот или иной момент используется наблюдателем, наблюдаться не могут. Тематизация не имеющего различий единства различия как единства возможна лишь в форме парадокса, т. е. вводящей в заблуждение автоблокировки наблюдателя, который сразу же должен перестать [быть наблюдателем] или развернуть парадокс, т. е. перейти к новым различениям и обозначениям.
Об этом еще можно сказать. И о недостижимости мира еще можно говорить. Делать присутствующим сейчас это, если воспользоваться формулировкой Жака Деррида, «la trace de la trace, la trace de I'effacement de la trace»**43. Но и это вспомним об опыте теологов прежних эпох возможно лишь в парадоксальных формулировках. А это значит, что социология должна начинать с некоторого всегда для нее контингентного, всегда зависимого от теории, всегда зависимого от наблюдателя разрешения парадокса наблюдения. В таком начале находится лишь указание на иные возможности начала, но никаких исходных данных относительно форм (различений), которые могли бы доказать свою состоятельность. Тем не менее именно в этом и заключен разрыв с предшествующим социологическим рассмотрением нашей темы.
* Немаркированное пространство (англ.). Прим. ред.
** След следа, след стирания следа (фр.). Прим. ред.
До сих пор социология, коль скоро она не ограничивалась тем, что просто доверяла своей научности, соединяла оба вопроса «что происходит?» и «что за этим кроется?» посредством понятия латен-тности. Сама латентность должна была оставаться латентной; таким образом, речь идет о аутологическом понятии, самое себя имплицирующем, однако же и самое себя дезавуирующем. Оно могло иметь отношение только к одному наблюдателю и только к одному наблюдателю первого порядка, но одновременно оно было понятием наблюдения этого наблюдателя, т. е. понятием наблюдения второго порядка. Если же теперь социологическая теория радикально перенастраивается на отношение наблюдения второго порядка и тем самым рефлектирует свою собственную социальность, то исчезает старое онтологическое (относящееся к бытию) понятие латентности. Само различение латентного и явного, кажется, исчерпало свои возможности. Латентности трансформируются в контингенции. Поэтому и всякое первое различение должно пониматься как контингентное. Это получается в результате сведения всякой теории к нуждающемуся в разрешении парадоксу проведения различений. Тогда от всех объективных латентностей (которые «могут происходить») остается лишь один импликат всякого совершения наблюдений, а именно, ненаблюдаемость своей собственной операции (иначе говоря: парадокс ненаблюдаемости совершения наблюдений in actu*). Как раз тем самым социологическая теория соответствует (причем таким образом, что это можно было бы снова назвать чуть ли не analogia entis**) современному обществу в аспекте, который можно было бы назвать эмансипацией контингенции44 от социальных связей.
* В действии (лат.). Прим. ред.
** Аналогией бытия (лат.). Прим. ред.
Если контингенция действительно является «собственной ценностью» современности, т. е. тем, что оказывается неизменным, прочным, когда коммуникация ведется в модусе наблюдения второго порядка, то задача социологической теории может состоять только в том, чтобы реализовать эту форму в обществе, т. е. в том, чтобы копировать форму в форму. Тогда ее [социологии] идея истины заключалась бы уже не в (проверенном и поддающемся дальнейшей проверке) согласии ее высказываний с ее предметом, но в некоторого рода конгруэнтности формы; иначе говоря, в некотором re-entry*45 формы в форму. Можно также, по аналогии с формами искусства, сказать, что социология должна была бы пародировать общество в обществе46. Это может произойти, но только при наличии весьма сильных предпосылок. (Мы оказываемся на позиции, совершенно противоположной «.anything goes»**, этому концепту контингенции без практики.) Конструктивные требования к теории были бы, следовательно, весьма высоки, располагаясь в тех сферах, о которых и не догадывается нынешняя социологическая методология47. Всю теорию современного общества следовало бы, что касается понятий, сконструировать так, чтобы приходилось менять каждое понятие (снова подчеркнем: каждое различение), которое должно войти в такую теорию. Такая теория бы создавалась бы исключительно на свой риск, и она одновременно попыталась бы воплотить в себе высшую степень способности вызывать общественный резонанс. У нее не было бы ни функции отражать, ни функции репрезентировать. Свои ограничения она брала бы не как нечто заданное «природой» или «сущностью» своего предмета, но должна была бы сконструировать их сама. Тем самым она оказалась бы своим собственным методом. Но таким образом она была бы моделью общества в обществе, которая «ин-формирует» о своеобразии этого общества. Вот каков был бы ее результат: освободить самодисциплинирующие возможности наблюдения, которые не привязаны к привычным в повседневной жизни или в функциональных системах возможностям наблюдения. Все остальное вопрос о сложности, которую еще можно реализовать при столь строгих условиях.
Если бы это удалось, у нас было бы общество, которое само себя описывает с помощью социологии. А что за этим кроется? Да ничего!
* Повторном вхождении (англ.). Прим. ред.
** Все сойдет (англ.). Известная формула «методологического анархизма» П. Фейерабенда. Прим. перев.
От переводчика
Никлас Луман все годы своей профессуры провел в одном университете. В 1968 г., занимая кафедру общей социологии и социологии права только что открытого Билефельдского университета, он произнес знаменитую речь «Социологическое просвещение», которая не только стала программой новой социологии Лумана, основанной на теории систем, но и дала название многотомной серии его трудов. В 1993 г., выходя в отставку, он произнес прощальную речь, которая менее всего походила на подведение итогов. По существу, она стала программным документом нового этапа в идейной эволюции Лумана и может служить введением ко всем его теоретическим публикациям 90-х гг.
Перевод с немецкого А. Ф. Филиппова
Юрген Хабермас.
ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ СИСТЕМОЙ И ЖИЗНЕННЫМ МИРОМ В УСЛОВИЯХ ПОЗДНЕГО КАПИТАЛИЗМА*
* Печатается по: Хабермас Ю. Отношения между системой и жизненным миром в условиях позднего капитализма // THESIS. Весна 1993. Т. 1. Вып. 2. С. 123-136.
** «Жизненный мир» (нем. Lebensweli) термин, восходящий к Э. Гуссерлю. Означает интерсубъективную и изначально очевидную данность мира, предшествующую его научным тематизациям. «Жизненный мир» носит субъектно-относительный характер применительно как к коллективам, так и к индивидуальным субъектам. Прим. ред.
Критическое рассмотрение теории стоимости позволяет включить динамичный процесс накопления, ставший самодостаточным, в модель взаимоотношений, складывающихся между «системой» (экономикой и государством), с одной стороны, и «жизненным миром»** (частной и общественной сферами) с другой (см. таблицу 1). Эта модель позволяет избежать односторонне экономистской интерпретации развития общества, сосредоточить внимание на взаимодействии государства и экономики и таким образом выявить основные характеристики политических систем развитых капиталистических обществ.
В данном разделе я хотел бы: (I) показать те теоретические изъяны, которые мешают марксизму интерпретировать поздний капитализм и особенно государственное вмешательство, массовую демократию и государство всеобщего благоденствия: (II) предложить модель, объясняющую компромиссы, присущие структурам позднего капитализма, и внутренние разломы этих структур; (III) еще раз вернуться к роли культуры, к которой так несправедлива марксистская теория идеологии.
I
Государственное вмешательство. Если принять за основу модель, в рамках которой существуют две взаимодополняющие подсистемы*, то теория кризисов, будучи сформулированной только в экономических терминах, окажется несостоятельной. Даже если возникающие в рамках системы проблемы вызваны в первую очередь процессом экономического развития, неизбежно сопровождаемого кризисами, экономическое неравновесие, возникающее в хозяйстве, может корректироваться благодаря вторжению государства в функциональное пространство рынка. Однако замещение рыночных функций государственными возможно лишь при безусловном сохранении суверенных прав частных предпринимателей в области инвестирования. Если бы власть использовалась для регулирования процесса производства, то экономическое развитие лишилось бы своей собственно капиталистической динамики, а хозяйство пришло бы в упадок. Нельзя допустить, чтобы государственное вмешательство нарушало принцип разделения труда между экономикой, зависящей от рынка, и непродуктивным в экономическом отношении государством. Во всех трех основных сферах (военное и организационно-правовое обеспечение условий существования способа производства; влияние на деловой цикл и забота о развитии инфраструктуры, благоприятствующей воспроизводству капитала) государственное вмешательство выступает в форме косвенного воздействия на граничные условия принятия решений частными предпринимателями и, в случае необходимости, предотвращения или смягчения возникающих в ходе его действий побочных эффектов. Движущий механизм хозяйства, управляемого деньгами, диктует именно такой ограниченный способ использования административной власти (см. табл.).
* Экономика и государство. Прим. ред.
Отношения между системой и жизненным миром с точки зрения системного анализа
Институциональный порядок жизненного мира |
Отношения обмена |
Опосредованно управляемые подсистемы |
Частная сфера |
1. М' Рабочая сила G Трудовые доходы 2. G Товары и услуги G' Спрос |
Экономическая система |
Общественно-политическая сфера |
la. G' Налоги М Организационная деятельность 2а. М Политические решения М' Лояльность масс |
Система власти |
G опосредование через деньги, М опосредованно через власть
Следствием этой структурной дилеммы явилось то, что обусловленные экономикой кризисные тенденции не только подвергаются административному воздействию, смягчаются и приглушаются, но и сами непроизвольно переносятся в административную систему действия. Здесь они могут принимать различные формы: например, конфликта между целями политики в области конъюнктуры и инфраструктуры; перерасхода ресурсов (государственная задолженность); излишнее увлечение бюрократическим планированием и т. д. В то же время это может привести к выработке новых стратегий преодоления кризиса с целью переноса всей тяжести проблемы назад, в систему экономики. Клаус Оффе пытался объяснить в первую очередь именно этот сложный механизм кризисных процессов, имеющих форму колебаний, переходящих из одной подсистемы в другую или из одного состояния в другое, и маневров по их преодолению (Offe, 1972).
Массовая демократия. Если исходить из модели с двумя системами управления, т. е. с помощью денег и власти, то экономическая теория демократии, сформулированная в терминах марксистского функционализма, представляется весьма несовершенной. Сравнивая оба метода управления, мы видим, что власть требует более глубокой институционализации, чем деньги. Деньги укореняются в жизненном мире через институты буржуазного частного права, поэтому теория стоимости может отталкиваться от договорных отношений между наемными работниками и владельцами капитала. Напротив, для осуществления властных полномочий недостаточно создать общественно-правовой аналог организации управления, существующий в экономической системе (я имею в виду законодательное регулирование публичной сферы), помимо этого существует необходимость легитимации господствующего порядка. А в условиях рационального общества, для которого характерна высокая степень индивидуализации субъектов, с нормами, которые стали абстрактными, безусловно позитивными и нуждающимися в подтверждении, и традициями, рефлексивно и коммуникативно размытыми в части требований, предъявляемых к власти, легитимации можно достичь в основном демократическими методами политического волеизъявления (Habermas, 1976, S. 271ff). В этом смысле и организованное рабочее движение, и движения за права граждан преследуют одни и те же цели. В результате процесс легитимации упорядочивается опираясь на принципы свободы слова и организаций и многопартийной системы в форме свободных, тайных и всеобщих выборов. Конечно, структура накладывает определенные ограничения на участие граждан в политическом управлении. Между капитализмом и демократией устанавливаются тесные, но напряженные отношения. В этом противостоянии задействованы два противоположных принципа социальной интеграции. Современные общества, исходя из самопонимания, выраженного в принципах демократических конституций, утверждают примат жизненного мира над подсистемами, которые вычленились из их организационных структур. Нормативный смысл демократии сводится к следующей теоретической формуле: интегрированные в системы сферы действия должны функционировать, не нарушая целостности жизненного мира, т. е. сферы действия должны занимать подчиненное положение по отношению к социальной целостности. В то же время динамика развития капиталистического хозяйства сохраняется только в той мере, в какой процесс накопления активнее процесса потребления. Ограничения, защищающие жизненный мир, а также требования легитимации, связанные с действиями административной системы, не должны, по возможности, затрагивать движущего механизма хозяйственной системы. Внутренняя логика системы капитализма сводится к следующей теоретической формуле: системно интегрированные сферы действия должны, если потребуется, функционировать даже ценой технизации жизненного мира. Системный функционализм Лумана незаметно преобразует этот практический постулат в теоретический, тем самым до неузнаваемости изменяя его нормативное содержание.
Напряженные отношения между капитализмом и демократией, обусловленные конкуренцией между двумя противоположными принципами социальной интеграции, с помощью парадокса описывает К. Оффе: «Капиталистические общества отличаются от всех других обществ не способом собственного воспроизводства, т. е. согласованности принципов целости и системности общества, но тем, что эта основная для всех обществ проблема решается одновременно двумя логически взаимоисключающими способами: полным вычленением, т. е. приватизацией производства, и его политизацией или обобществлением. Обе стратегии перекрещиваются и обоюдно нейтрализуются. В результате система неизменно сталкивается с дилеммой: она должна абстрагироваться от нормативных правил действия и смысловых отношений субъектов и в то же время не в состоянии сделать этого. Политическая нейтрализация сфер труда, производства и распределения утверждается и опровергается одновременно (Offe, 1979. S. 315). Этот парадокс выражается еще и в том, что партии, если они приходят к власти или хотят ее сохранить, должны одновременно завоевать доверие масс и частных инвесторов.
Оба императива сталкиваются прежде всего в общественно-политической сфере, где автономия жизненного мира должна быть защищена от действий административной системы. «Общественное мнение», охраняющее жизненный мир, имеет смысл, отличный от точки зрения государственного аппарата, выражающего интересы системы (Luhmann, 1971. S. 9ff). Социология политики концентрирует внимание либо на одном, либо на другом, разрабатывая соответственно теорию поведения и теорию систем. В зависимости от выбора используется концепция плюрализма, критики идеологии или авторитаризма. Итак, с одной стороны, общественное мнение, выявленное в процессе опросов, или воля избирателей, партий и союзов считаются плюралистическим выражением общих интересов. При этом общественное согласие рассматривается как первое звено в процессе формирования политического волеизъявления и как основа легитимации. С другой стороны, то же согласие считается результатом достижения легитимации, или последним звеном в процессе обеспечения лояльности масс. Лояльность позволяет политической системе обрести независимость от ограничений, налагаемых принципами автономии частной и общественной сфер жизни. Оба варианта интерпретации ошибочно противопоставляются друг другу как нормативный и эмпирический подходы к демократии. Фактически же каждая точка зрения затрагивает лишь один аспект массовой демократии. Процесс волеизъявления, происходящий под влиянием партийной борьбы, есть результат и того, и другого: с одной стороны, интенсивного развития коммуникативных процессов формирования ценностей и норм, с другой организационных усилий политической системы.
Политическая система обеспечивает лояльность масс как конструктивным, так и селективным способом. В первом случае выдвигая проекты социальных программ на государственном уровне, во втором исключая из публичных дискуссий определенные темы и сообщения. Последнее достигается с помощью либо социально-структурных фильтров доступа к формированию общественного мнения, либо деформацией структур общественной коммуникации с помощью бюрократических методов, либо манипулированием потоками информации.
Взаимодействием этих переменных объясняются существенные расхождения между символическими презентациями позиций политических элит и реальными процессами принятия решений в рамках политической системы (Edelmann, 1964; Sears et al., 1980. P. 670ff). Этому соответствует и вычленение роли избирателя, к которой, в общем, и свелось участие в процессах политического управления. Принятое в результате выборов решение определяет в целом только персоналии руководящего состава, а его мотивы оказываются за пределами дискурсивного контекста, воздействующего на волеизъявление. Такой механизм нейтрализует возможности политического участия, которые в правовом отношении открыты для гражданина государства1.
Государство с развитой системой социальной защиты. Если исходить из модели отношений обмена между формально организованными подсистемами экономики и политики, с одной стороны, и коммуникативно структурированными сферами частной и общественной жизни с другой, то следует учитывать, что проблемы, возникающие в области общественного труда, переносятся из сферы частной в сферу общественной жизни. И здесь в условиях конкурентно-демократического волеизъявления они превращаются в гарантии легитимации. Социальное бремя классового конфликта, ощутимое прежде всего в частной жизни, невозможно удержать за границами политической сферы. Таким образом, развитая система социальной защиты становится политическим содержанием массовой демократии. Отсюда следует, что политическая система не может полностью освободиться от ориентации граждан на потребление. Она также не в состоянии добиться беспредельной лояльности масс и поэтому для придания легитимности своим действиям должна предлагать государственные и социальные программы, выполнение которых подлежит контролю.
Основой реформистской политики стала правовая институцио-нализация коллективных переговоров. Механизм коллективных переговоров, использующий развитую систему государственной социальной защиты, оказался эффективным средством регулирования классового конфликта. Трудовое и социальное законодательство предусматривает надлежащие меры для страхования и обеспечения существования наемных рабочих и уравновешивает рыночные позиции более слабых в структурном отношении слоев (наемных работников, арендаторов, потребителей и т. д.). Социальная политика ликвидирует крайние диспропорции и проявления незащищенности, не затрагивая, однако, обусловленного структурой неравенства собственности, дохода и власти. Но государство с развитой системой социальной защиты в своих установках и стремлениях ориентируется не только на достижение социального равновесия с помощью выплаты индивидуальных компенсаций, но и на преодоление и предотвращение неблагоприятных для всего общества ситуаций, например в областях, связанных с экологией. К подобным действиям по социальной защите относятся меры охраны экологии городов, энергетическая политика и забота о гидроресурсах, защита окружающей среды, а также поддержка здравоохранения, культуры и образования.
Однако политика, направленная на развитие государственной системы социальной защиты, оказывается перед дилеммой. На финансовом уровне она сводится к игре с нулевой суммой между государственными расходами на меры социальной защиты, с одной стороны, и затратами на стимулирование предпринимательства и совершенствование инфраструктуры с целью обеспечения экономического роста с другой. Дилемма состоит в том, что государство с развитой системой социальной защиты неизбежно переносит непосредственно на жизненный мир как негативные воздействия капиталистически организованной системы занятости, так и дисфункциональные побочные последствия экономического развития, регулируемого процессом накопления капитала. При этом оно не смеет изменить форму организации, структуру и механизм хозяйственного производства. Государство с развитой системой социальной защиты не может нарушать условия стабильности и требования мобильности капиталистического развития именно потому, что вмешательство в систему распределения социальных компенсаций с целью ее корректировки только тогда не вызывает ответных реакций со стороны привилегированных групп, когда оно компенсируется приростом общественного продукта, не затрагивающим распределения уже имеющегося богатства. В противном случае меры по социальной защите не могут выполнять функцию сдерживания и предотвращения классового конфликта.
Таким образом, не только налоговые ограничители влияют на объем государственных расходов на социальные нужды, но и структура государственных социальных расходов, и организация социальной помощи подчиняются императиву структуры взаимоотношений между формально организованными сферами действия и их социальной средой, реализуемых с помощью денег и власти.
В случае если политической системе в развитых капиталистических обществах удается преодолеть структурные трудности, встречающиеся на пути государственного вмешательства в экономику, массовой демократии и государственной системы социальной защиты, складываются структуры позднего капитализма, которые, с точки зрения марксистской теории (с характерным для нее экономическим подходом) должны казаться парадоксальными. Умиротворение классового конфликта в государстве с развитой системой социальной защиты происходит в условиях продолжающегося процесса накопления. При этом государственное вмешательство отнюдь не изменяет капиталистический механизм этого процесса, а, наоборот, гарантирует его. Такова социально-экономическая программа реформ, опирающаяся на совокупность средств кейнсов-ской модели, провозглашенная и реализуемая в западных странах, независимо от того, находится ли у власти социал-демократическое или консервативное правительство. С 1945 г. (особенно в период восстановления и наращивания уничтоженных производственных мощностей) реформизм добился бесспорных успехов в экономической и общественно-политической сферах.
Сформировавшиеся при этом общественные структуры нельзя, однако, рассматривать (в духе теоретиков австромарксизма, таких, как Отто Бауэр или Карл Реннер) как результат классового компромисса. В ходе институционализации классового конфликта социальные противоречия, возникающие на почве частного права распоряжаться средствами производства общественного богатства, постепенно теряют способность структурировать жизненный мир социальных групп. При этом данное противоречие по-прежнему остается основополагающим для структуры самой хозяйственной системы. Поздний капитализм по-своему использует относительное расхождение между системой и жизненным миром. Классовая структура, перемещенная из жизненного мира в систему, теряет свою исторически конкретную форму. Неравное распределение социальных благ теперь отражает структуру привилегий, которые нельзя больше объяснять исключительно классовым положением. Прежние источники неравенства, конечно, сохраняются. Однако их в значительной мере нейтрализуют не только государственно-благотворительные компенсации, но и новые виды неравенства. Примером могут служить различия, порождающие конфликты между маргинальными группами. Чем лучше регулируется классовый конфликт, существование которого обусловлено частнохозяйственной формой накопления, чем дольше он сохраняет латентную форму, тем в большей мере выступают на передний план проблемы, которые не ущемляют непосредственно специфические классовые интересы.
Я не хочу здесь углубляться в сложнейшую проблему того, как изменяются правила построения модели социального неравенства в период позднего капитализма. Меня больше интересует, каким образом возникает новый тип эффекта овеществления, который не является специфически классовым, и почему эти эффекты (прошедшие, конечно, дифференцированный отбор и профильтрованные через сито социального неравенства) сегодня проявляются прежде всего в коммуникативно структурированных сферах действия.
Компромиссный характер государства с развитой системой социальной защиты изменяет условия четырех видов взаимодействия, существующих между системой (экономикой и государством) и жизненным миром (частной и общественной сферами), вокруг которых кристаллизуются социальные роли наемного рабочего и потребителя, клиента бюрократической общественной системы и гражданина государства (см. табл.). В своей теории стоимости Маркс все внимание сконцентрировал исключительно на процессе обмена рабочей силы на заработную плату и обнаружил симптомы овеществления в сфере общественного труда. У него перед глазами был исторически определенный тип отчуждения, который описан, например, Энгельсом в работе «Положение рабочего класса в Англии» (Энгельс, 1955). Маркс сформулировал концепцию отчуждения, исходя из модели отчужденного фабричного труда на ранних стадиях процесса индустриализации. Свою модель он перенес на весь жизненный мир пролетариата. Эта концепция не делает различия между распадом традиционного и разрушением посттрадиционного жизненных миров. Она также не проводит границу между обнищанием, которое распространяется на сферу материального воспроизводства жизненного мира, и кризисами в сфере символического воспроизводства жизненного мира, т. е., говоря словами Вебера, между проблемами, возникающими в сферах внешних и внутренних потребностей. Однако по мере становления государства с развитой системой социальной защиты этот тип отчуждения все дальше отходит на задний план.
В государстве с развитой системой социальной защиты роли, которые предлагает система занятости, являются, если можно так выразиться, общепризнанными. В рамках посттрадиционного жизненного мира структурная дифференциация между организациями становится привычной. Тяготы, связанные с самим характером наемного труда, облегчаются, по меньшей мере субъективно, если не «гуманизацией» рабочего места, то наличием денежных компенсаций или юридически оформленных гарантий. Это значительно снижает напряжение, ущерб и риск, которые связаны обычно со статусом рабочих и служащих. Роль работающего по найму теряет свои болезненно пролетарские черты благодаря непрерывному повышению жизненного уровня, хотя и дифференцированного по социальным слоям. Ограждение частной сферы от очевидных последствий действующих в мире труда императивов системы лишило взрывной силы конфликты, которые возникают в области распределения. Только в исключительных по своей драматичности случаях они становятся актуальной темой, выходящей за пределы коллективных переговоров.
Это новое равновесие, установившееся между нормализовавшейся профессиональной ролью и возросшей по своей значимости ролью потребителя, является, как было показано, результатом деятельности государства с развитой системой социальной защиты, осуществляемой в легитимных условиях массовой демократии. Напрасно теория стоимости уделяла так мало внимания отношениям обмена между политической системой и жизненным миром. Ведь умиротворение сферы общественного труда является лишь контрагентом равновесия, устанавливающегося на другой стороне модели между возросшей и вместе с тем ставшей одновременно нейтральной ролью гражданина и искусственно раздутой ролью клиента. Утверждение основных политических прав в рамках массовой демократии свидетельствует, с одной стороны, об универсализации гражданина, а с другой об отделении этой роли от процесса принятия решений, в результате чего политическое участие лишается конкретного содержания. Лояльность масс и легитим-ность образуют сплав, содержимое которого не разлагается на составные компоненты и не может быть проанализировано самими участниками политического процесса.
За нейтрализацию роли гражданина государство с развитой системой социальной защиты тоже платит потребительными стоимостями, которые получают граждане как клиенты бюрократической системы государства всеобщего благоденствия. Клиенты это потребители, которые пользуются преимуществами государства с развитой системой социальной защиты. При этом роль клиента делает приемлемым ставшее абстракцией, лишившееся смысла политическое участие. Роль клиента облегчает груз последствий инсти-туционализации отчужденного модуса участия, так же как роль потребителя облегчает тяжесть отчужденного труда. Именно эти роли в первую очередь аккумулируют в себе новый конфликтный потенциал позднекапиталистического общества, который приводит марксистов в раздражение. В этом отношении такие представители критической теории, как Маркузе и Адорно, составляют исключение. Однако рамки теории критики инструментального разума, в пределах которой остаются эти авторы, оказываются слишком узкими. Только с помощью теории критики функционалистского разума можно убедительно показать, почему вообще в условиях относительного компромисса, присущего государству с развитой системой социальной защиты, еще могут возникать конфликты, которые не принимают специфически классовую форму, но все же коренятся в классовой структуре, вытесненной в системно интегрированные сферы действия. Наша весьма стилизованная модель позднекапиталистических обществ, работающая лишь с очень ограниченным кругом предположений, предлагает следующее объяснение.
Массовая демократия, присущая государству с развитой системой социальной защиты, является устройством, которое смягчает классовый антагонизм, по-прежнему содержащийся в недрах хозяйственной системы. Но это возможно лишь при условии, предполагающем, что капиталистическая динамика экономического развития, защищенная политикой государственного вмешательства, не ослабевает. Ибо только в этом случае появляются средства для выплаты социальных компенсаций, которые распределяются согласно неявным критериям через институционализированный механизм участия различных социальных групп в дележе этих средств. Только тогда появляется возможность так распределять эти средства, удовлетворяя одновременно ролевые функции потребителя и клиента, что структуры отчужденного труда и отчужденного политического участия не проявляют своей взрывной силы. Динамика развития хозяйственной системы, опирающаяся на политические меры, обеспечивает более или менее стабильный процесс усложнения системы, что означает как расширение, так и внутреннее уплотнение формально организованных сфер действия. Это относится прежде всего к отношениям, складывающимся внутри подсистем экономики и общественного управления, а также к связям подсистем между собой. Такое внутреннее развитие объясняет не только процессы концентрации на рынках товаров, капитала и труда, тенденцию к централизации управления предприятиями и учреждениями, но также расширение функций и сфер государственной деятельности (что выражается, например, в соответствующем увеличении государственного бюджета).
В то же время рост всего этого комплекса затрагивает отношения обмена, складывающиеся между указанными подсистемами и теми сферами жизненного мира, которые по отношению к системе выступают в качестве внешней среды. В первую очередь это относится к домохозяйствам, сориентированным на систему массового потребления, а также к клиентельным отношениям, связанным с бюрократическим регулированием жизненного мира.
Согласно предпосылкам нашей модели, именно по этим двум каналам поступают компенсации, которые государство с развитой системой социальной защиты использует для обеспечения мира в сфере общественного труда и блокирования участия в процессах принятия политических решений. Если не принимать во внимание вызываемые кризисами нарушения равновесия, которые транслируются в жизненный мир в административных формах, то можно сказать, что капиталистический рост вызывает конфликты в жизненном мире прежде всего вследствие расширения и внутреннего уплотнения монетарно-бюрократического комплекса. Конфликты возникают прежде всего там, где роли потребителя и клиента изменяют социальный контекст жизни, ассимилируя его с системно интегрированными сферами действия. Эти процессы всегда были составной частью процесса капиталистической модернизации; исторически они успешно преодолевали защитные барьеры затрагиваемых ими сфер в тех случаях, когда речь шла о перемещении материального воспроизводства жизненного мира в формально организованные сферы действия. Но когда под угрозой оказываются функции символического воспроизводства жизненного мира, он оказывает упорное сопротивление и успешно удерживает линию фронта между собой и системой.
Прежде чем углубиться в эмпирические проблемы, придется восстановить прерванную ранее цепь рассуждений. Я истолковал тезис Макса Вебера о потере свободы в том смысле, что речь идет о систематически индуцированном овеществлении коммуникативно структурированных сфер действия; затем, используя метод критического анализа теоретико-ценностного подхода, я предложил гипотезы, которые могут объяснить, почему вообще в развитых капиталистических обществах все еще существуют тенденции к овеществлению, хотя бы и в видоизмененной форме. Но как увязать второй культурно-критический постулат Макса Вебера, касающийся распада религиозно-метафизического мировоззрения и феномена потери смысла, с принятием тезиса Маркса? У Маркса и Лукача теория овеществления дополняется и подкрепляется теорией классового сознания. Ее критический пафос отличается идеологическим характером и направлен против господствующих форм сознания. Одновременно она обосновывает право другой стороны выработать собственное мировоззрение. Однако в условиях, когда социальное государство сгладило остроту классовых противоречий, перед лицом растущей анонимности классовых структур теория классового сознания не находит эмпирического подтверждения. К обществу, в котором все труднее выделить специфически классовые миры, она уже неприменима. Поэтому Хоркхаймер и его единомышленники выдвинули вместо нее теорию массовой культуры. Маркс разработал свое диалектическое понимание идеологии на примере буржуазной культуры XVIII в. Идеалы самосозидания, нашедшие свое классическое выражение в науке и философии, естественном праве и политической экономии, искусстве и литературе, не только вошли как в самосознание, так и в частную жизнь буржуазии и обуржуазившегося дворянства, но и воплотились в принципах государственного устройства. Маркс постиг амбивалентное содержание буржуазной культуры. С одной стороны, в своих претензиях на независимость и научность, индивидуальную свободу и универсализм, на романтическое радикальное самовыражение она представляет собой результат рационализации культуры. Лишенная прикрытия, которое обеспечивают авторитет и традиция, она стала открытой для критики и самокритики. С другой стороны, нормативное содержание ее абстрактных и внеисторичных, выходящих за пределы социальной реальности идей может служить руководством не только для критически преобразующей практики, но и для утверждения идеалистических построений в реальной действительности. Этот двойственный характер буржуазной культуры утопический и идеологический одновременно от Маркса до Маркузе снова и снова становился объектом изучения2. Такое описание как раз соответствует тем структурам сознания, появление которых обусловливают современные формы понимания.
«Современную форму понимания» мы определили как структуру коммуникации, которая в сферах мирской деятельности характеризуется неоднозначно. С одной стороны, коммуникативные действия сильнее отрываются от нормативного контекста и в основном концентрируются в сфере непредсказуемых ситуаций. С другой стороны, формы аргументации различаются в зависимости от институтов, а именно: теоретический дискурс в научном учреждении; морально-практический в общественно-политической сфере и правовой системе; наконец, эстетический критицизм в литературе и искусстве. В начальной стадии современного периода область сакрального еще полностью не исчезла; в секуляризированной форме она сохранялась в еще не лишившемся ауры созерцании произведений искусства, в переходных формах еще не вполне светской буржуазной культуры, в религиозных и философских традициях. Но по мере того как этот островок сакрального сужается, выявляется также синдром «претензий на значимость», становится заметной «потеря смысла», так занимавшая Вебера. Исчезает различие степени рациональности, которое всегда существовало между областями сакрального и мирского. Потенциал рациональности, высвобождаемый в области обыденной жизни, до того времени ограничивался и нейтрализовался мировоззрением. С точки зрения структурного подхода, мировоззрения отличались более низким уровнем рациональности по сравнению с повседневно-бытовым сознанием, но в то же время они были лучше проработаны и артикулированы интеллектуально. Более того, мифические или религиозные взгляды на мир столь глубоко укоренились в практике совершения ритуалов и отправления культов, что мотивы и ценностные ориентации, ненасильственно сформированные в коллективных убеждениях, были защищены от влияния противоречащего им опыта и рационализма повседневной жизни. В результате секуляризации буржуазной культуры положение меняется. Исчезает иррациональная, свято сохранявшаяся связующая сила, ограничивавшая рационализм сферой повседневной жизни. Испаряется субстанция фундаментальных убеждений, освященных культурой и не требовавших обоснования.
На основании логики процесса рационализации культуры можно определить тот пункт, в направлении которого происходит развитие модерна в культуре: с ликвидацией разницы в уровне рационализма между сферой мирского поведения и решительно утратившей свое очарование культурой последняя лишается тех свойств, благодаря которым она была в состоянии выполнять идеологические функции.
Правда, этого состояния, которое Дэниел Белл охарактеризовал как «конец идеологии», приходится долго ждать. Французская революция, которая совершалась под знаменем буржуазных идеалов, ознаменовала начало эпохи массовых движений, вдохновленных идеологией. Классические буржуазные освободительные движения, с одной стороны, вызвали традиционалистскую реакцию, в которой проявлялось стремление вернуться к прочным устоям до-буржуазного времени. С другой стороны, возник и комплекс разнородных идеологических доктрин, характерных для нового времени. Спектр этих научных, а по большей части псевдонаучных воззрений весьма широк от анархизма, коммунизма и социализма через синдикалистские, радикально-демократические и консервативно-революционные ориентации до фашизма и национал-социализма. Таково второе поколение идеологий, возникших на почве буржуазного общества. При всех различиях в уровне формализации и способности к синтезированию у них есть нечто общее: в отличие от классических буржуазных идеологий эти мировоззрения, уходящие своими корнями в XIX в., разработали специфически современные представления об экспроприации и отчуждении, т. е. о тяготах, которые были привнесены в жизненный мир в результате социальной модернизации. Эта тенденция проявилась, например, в прожектах морального или эстетического обновления общественно-политической сферы, возрождения политики, свободной от монополии бюрократического аппарата. Тенденция к морализированию находит свое выражение в идеалах автономии и участия, преобладающих в основном в радикально-демократических и социалистических движениях. Тенденция к эстетизации проявляется в потребности экспрессивного самовыражения и аутентичности; она может преобладать как в авторитарных движениях (фашизм), так и в антиавторитарных (анархизм). Обе тенденции созвучны с современностью в той мере, в какой они не превращаются в метафизические или религиозные мировоззрения, ориентированные на «спасение» моральных или экспрессивных проявлений жизни, которые подавляются или которыми пренебрегают в условиях капиталистической модернизации. В процессе модернизации они пытаются реализоваться на практике в новых формах жизни того или иного революционного общества.
Несмотря на различия в содержании, эти мировоззрения разделяют с идеологиями первого поколения «отпрысками» рационального естественного права, утилитаризма, буржуазной социальной философии и философии истории еще и форму целостных представлений о мировом порядке, которые характерны для политического сознания соратников по борьбе. Тем не менее именно эта форма способного к интеграции и глобального общего толкования, спроецированного под углом зрения жизненного мира, должна распасться в коммуникационной структуре развитого современного общества.
Когда угасает отсвет ауры сакрального и исчезает синтезирующая образ мира власть воображения, форма понимания, основанная на силе аргументов, становится столь прозрачной, что повседневная практика коммуникации не оставляет больше никакой ниши для господства идеологических структур. Императивы ставших самостоятельными подсистем должны тогда оказывать заметное влияние извне на социально интегрированные сферы действия! Они не могут более скрываться за различием в уровне рациональности между сакральной и мирской сферами и незаметно воздействовать на ориентации поведения, вовлекая жизненный мир в интуитивные, недоступные пониманию функциональные взаимосвязи.
Если, однако, структуры рационализированного жизненного мира все больше утрачивают возможности для формирования идеологии, если становится дольше невозможно пренебрегать фактами, свидетельствующими в пользу инструментализации жизненного мира, то следует ожидать, что возникнет открытая конкуренция между формами системной и социальной интеграции. Однако опыт позднекапиталистических обществ «социально-государственного умиротворения» не подтверждает этого предположения. Очевидно, что они нашли какой-то функциональный заменитель идеологических построений. На место позитивной задачи удовлетворения определенной потребности в идеологическом обосновании выдвинулось негативное требование подавить в зародыше любые попытки создать целостную идеологическую интерпретацию. Мир жизни всегда конституируется в форме глобального знания, интерсубъективно разделенного между членами общества. Таким образом, приемлемой заменой отсутствующих ныне идеологий может быть попросту то обстоятельство, что повседневные знания, появляющиеся в целостной форме, остаются рассеянными или, по крайней мере, никогда не достигают такого уровня артикуляции, когда только одно знание может быть принято как имеющее силу в соответствии со стандартами современной культуры. Происходит ограбление повседневного сознания, оно лишается своей способности к синтезированию, становится фрагментированным.
Что-то подобное и происходит в действительности. Характерная для западного рационализма дифференциация науки, морали и искусства не только приводит к их обособленному существованию как отдельных сфер, разрабатываемых специалистами, но и к их отделению от самобытно развивающегося в процессе повседневной практики потока традиций. Этот раскол снова и снова заявляет о себе как проблема. Попытки упразднить «философию» и искусство были бунтом против структур, которые подчинили повседневное сознание стандартам эксклюзивных экспертных культур, творимых специалистами, развивающихся в соответствии со своей собственной логикой и недоступных широким массам3.
Повседневное сознание, отосланное к традициям, претензии которых на значимость уже отвергнуты, оказывается вне сферы влияния традиционализма и пребывает в состоянии безнадежного распада. Место «ложного» занимает «фрагментированное» сознание, которое препятствует просвещению с помощью механизма овеществления. Только таким образом выполняются условия колонизации жизненного мира: императивы автономных подсистем, сбросив идеологические покровы, завоевывают, подобно колонизаторам, пришедшим в первобытное общество, жизненный мир извне и навязывают ему процесс ассимиляции. При этом рассеянные осколки культуры периферии не складываются в целостную картину, позволяющую ясно представить сущность игры, в которой участвуют метрополии и мировой рынок.
Таким образом, теория позднекапиталистического' овеществления, переформулированная в терминах системы и жизненного мира, должна быть дополнена анализом культурного модерна, который идет на смену устаревшей теории классового сознания. Вместо того чтобы заниматься критикой идеологии, этот анализ должен объяснить культурное обнищание и фрагментацию повседневного сознания. Вместо того чтобы гнаться по теряющемуся следу революционного сознания, он должен исследовать условия воссоединения рационализированной культуры и повседневной коммуникации, зависящей от жизненно важных традиций.
1 Все это заходит настолько далеко, что основной эмпирический вопрос, который коренным образом затрагивает нормативное самопонимание массовой демократии, обычно не проникает в обыденное политическое сознание, «...идет ли речь о результате соглашения, которое признается свободным от всякого влияния и тем самым легитимизируется в процессе, протекающем в определенных организационных рамках, или о том, что этот процесс сам порождает пассивную лояльность масс (которые вынуждены в большей или меньшей степени мириться с его институциональными ограничениями), и тем самым укрепляется благодаря создаваемому им самим мнимому демократическому выражению всеобщей поддержки» (Narr und Offe, 1975. S. 28).
2 Об аффирмативном характере культуры см.: Markuse, 1969; 1973; 1979. S. 186ff; Habermas, 1981. S. 253ff.
3 Непосредственному жесткому воздействию экспертов на повседневность и технократическому внедрению научного подхода в практику соответствует тенденция депрофессионализации, которую У. Остер-ман пытается объяснить с помощью претенциозной (представленной лишь в устной форме) теории.
Энгельс Ф. Положение рабочего класса в Англии // К. Маркс и Ф. Энгельс,. Соч., 2-е изд., 1955. Т. 2. С. 231-517.
Edelmann M. The Symbolic Use of Politics. Urbana, 1964.
Habermas J. Legitimationsprobleme im modernen Staat // J. Habermas. Zur Rekonstruktion des Historischen Materialismus. Frankfurt a/M., 1976.
Habermas J. Uber Kunst und Revolution // J. Habermas. Philosophisch-politische Profile. Erw. Ausgabe, 1981.
Luhmann N. Offentliche Meinung // N. Luhmann. Politische Planung. Opladen, 1971.
Markuse H. Versuch Uber Befreiung. Frankfurt a/M., 1969.
Markuse H. Konterrevolution und Revoke. Frankfurt a/M., 1973.
Markuse H. Uber den affirmativen Charakter der Kultur. Ges. Schriften. Bd. 3. Frankfurt a/M., 1979.
Narr W. D. und Offe C. Wohlfahrtsstaat und Massenloyalitat. Koln, 1975. Offe C. Strukturprobleme des kapitalistischen Staates. Frankfurt a/M., 1972.
Offe C. Unregierbarkeit // J. Habermas. Stichworte zur geistigen Situation der Zeit. Frankfurt a/M., 1979.
Sears D.O. et al. Self-interest vs. Symbolic Politics // American Political Science Review. 1980. Vol. 74. P. 670ff.
Перевод с немецкого В.И.Иванова
Пьер Бурдье.
ОПЫТ РЕФЛЕКСИВНОЙ СОЦИОЛОГИИ*
* Парижский семинар. Перевод сделан по: Bourdieu P. and Waquant L. J. D. An Invitation to Reflexive Sociology. Polity Press, Blackwell, 1992. Part III. The Practice of Reflexive Sociology (The Paris Workshop) by P. Bourdieu.
Я бы даже скорее уподобил правила Декарта предписаниям некого химика (не припомню, как его зовут): возьмите то, что следует взять, делайте с этим то, что следует делать, и тогда вы получите то, что хотите получить. Ничего не принимать за вполне очевидное (т. е. принимайте только то, что вы должны принять); следовать порядку (порядку, которому вы должны следовать); давать полные перечни (т.е. те, которые вы должны дать) именно так рассуждают те люди, которые говорят, что вы должны стремиться к добру и остерегаться зла. Все это, конечно, правильно, кроме того, что у вас нет критериев добра и зла.
Лейбниц. Философские сочинения
Сегодня в виде исключения я хотел бы попытаться разъяснить педагогические цели, которые я преследовал в данном семинаре. В следующий раз я попрошу каждого из участников кратко представиться и сказать несколько слов о своих исследованиях причем я настаиваю на том, чтобы это было сказано как бы невзначай без какой-либо специальной подготовки. И я жду не формальной презентации т. е. оборонительного дискурса, замыкающегося на себе самом, главная цель которого (хорошо понятная) изгнать свой страх критики. Я жду скорее простого, не претенциозного, искреннего представления проделанной работы, трудностей, с которыми пришлось столкнуться, и нерешенных проблем. Нет ничего более универсального и объединяющего, чем трудности. Каждому из нас будет довольно приятно обнаружить, что многие трудности, которые мы приписываем нашим индивидуальным особенностям или некомпетентности, универсальны; и всем будет небесполезен весьма конкретный совет, который я могу дать.
Мимоходом хотелось бы отметить, что среди всех диспозиций, с которыми я надеюсь вас познакомить, есть способность воспринимать исследование, скорее, как рациональное усилие, нежели своего рода мистические поиски, о которых напыщенно говорят и ради самоутверждения, и с целью преувеличения своего страха или беспокойства. Цель такой реалистической (не циничной) установки максимальная результативность вашего предприятия и оптимальное распределение ваших ресурсов, начиная со времени, которым вы располагаете. Я знаю, что подобное понимание научной работы в какой-то степени лишено очарования, и что я рискую подпортить имидж, который многим исследователям нравится поддерживать. Однако, возможно, это лучший и единственный способ оградить себя от гораздо более серьезных разочарований, ожидающих исследователя, который спускается с небес на землю после многих лет самообмана, когда он больше энергии тратил на то, чтобы соответствовать прославленному имиджу исследования и своему представлению об исследователе, чем на то, чтобы просто делать свое дело.
Исследовательская презентация во всех отношениях противоположна демонстрации, шоу, когда вы стремитесь представить себя в выгодном свете и произвести впечатление на других. Это дискурс, в процессе которого вы раскрываете себя, вы рискуете. (Для того чтобы наверняка ослабить ваши защитные механизмы и нейтрализовать вашу стратегию презентации, которые вам, естественно, хотелось бы использовать, я, разумеется, дам вам слово неожиданно и попрошу вас высказаться без предупреждения и подготовки.) Чем больше вы будете раскрываться, тем больше у вас шансов получить от обсуждения пользу и тем более конструктивными и доброжелательными, я уверен, будут критика и советы, которые вы получите. Наиболее эффективный способ избавиться как от ошибок, так и от страхов, лежащих в их основе, способность посмеяться над ними вместе с другими, что, как вы скоро обнаружите, происходит довольно часто...
У меня будет возможность я могу сделать это в следующий раз представить исследование, которое я сейчас провожу. И тогда вы увидите в состоянии, которое можно назвать «становлением», т. е. в сыром и неясном виде, то, что обычно видят лишь в законченном виде. Homo academicus смакует результат. Подобно академическим живописцам (pompier)*, он или она любят наносить мазки кистью, чтобы скрыть следы исправлений. Временами я испытываю большое беспокойство, открыв для себя, что такие художники, как, например Кутюр, учитель Мане, оставили великолепные эскизы, близкие к импрессионистской живописи (которая противопоставляла себя академической живописи), но зачастую «портили все дело» именно потому, что на эти полотна были нанесены последние мазки. Это диктовалось этикой работы, хорошо сделанной и хорошо отшлифованной, ее проявление можно было обнаружить в академической эстетике1. Я постараюсь представить это исследование в процессе развития и взаимопроникновения составляющих его элементов, в определенных рамках, конечно, так как я хорошо понимаю, что, по понятным социальным причинам, у меня меньше прав на неясности, чем у вас, и что вы будете в меньшей степени склонны признать за мной это право, чем я за вами, и в каком-то смысле это правильно (но это, повторю еще раз, лишь подразумевая тот педагогический идеал, который, безусловно, сам по себе сомнителен, идеал, который, например, приводит к тому, чтобы определять ценность, педагогическую плодотворность курса соответственно качеству и ясности конспектов).
* Pompier пожарник (франц.) Art pompier искусство пожарников официальное искусство второй половины XIX в. Это название происходит от иронической аналогии между шлемом античного воина, изображаемого на полотнах художников школы классицизма, и каской пожарного. Этот термин как ироничное обозначение стал применяться не только к академическим художникам-классицистам, но и к преподавателям Школы изящных искусств, членам Общества французских художников и членам Национального общества изящных искусств. Позже, утратив иронический смысл, он стал просто определением художественного периода 1948-1914 гг. Прим. ред.
Одна из функций такого семинара, как наш, дать вам возможность увидеть, каким образом в действительности осуществляется исследовательская работа. У вас не будет полной записи всех неудач и промахов, всех повторений, говорящих о необходимости сделать последний вариант, который покончит со всеми этими ошибками. Но эта ускоренная съемка, которую вы увидите, позволит вам понять, что происходит в недрах «лаборатории» или, говоря скромнее, мастерской в смысле мастерской артиста или художника Кватроченто, т. е. покажет все ошибочные первые шаги, колебания, тупики, отказ от замыслов и тому подобное. Исследователи, работа которых находится на разных этапах, представят объекты, которые они пытались сконструировать, и они должны будут подвергнуться расспросам со стороны всех, кто, подобно старым компаньонам, членам цеха, как они называют себя на традиционном языке собратьев по ремеслу2, внес свой вклад в коллективный опыт, который они накапливали в процессе всех прошлых испытаний и ошибок.
На мой взгляд, вершина мастерства в социальных науках заключается в умении быть вовлеченным в очень высокие «теоретические» материи благодаря весьма определенным, а зачастую, несомненно, очень земным, если не ничтожным, эмпирическим объектам. Социальные ученые имеют обыкновение с легкостью допускать, что социально-политическая значимость объекта сама по себе служит достаточным основанием необходимости дискурса в отношении к нему. Возможно, этим объясняется, почему те социологи, которые в наибольшей степени склонны приравнивать свое положение к положению своего объекта (как поступают сегодня некоторые из них, связавшие себя с государством или властью), часто уделяют методу самое небольшое внимание. Что на самом деле имеет значение, так это строгость конструирования объекта. Сила (научного) способа мышления никогда не проявляется отчетливее, чем в способности превращать даже незначительные, с социальной точки зрения, объекты в научные объекты (что делал Гофман по отношению к деталям взаимодействия лицом-к-лицу)3 или, что то же самое, в подходе к важным, социально значимым объектам под неожиданным углом зрения нечто подобное я пытаюсь сейчас делать, изучая влияние государственной монополии на средства легитимного символического насилия с помощью весьма популярного анализа различного рода свидетельств (по болезни, по инвалидности, об образовании и т. д.). В этом смысле сегодняшний социолог оказывается, mutatis mutandis* в положении, весьма сходном с тем, в котором находились Мане или Флобер: чтобы в полной мере реализовать изобретенный ими способ конструирования реальности, они должны были применить его к объектам, традиционно исключаемым из сферы академического искусства (которое было связано исключительно с социально значимыми людьми и вещами), что объясняет, почему их обвиняли в «реализме». Социолог вполне мог бы сделать своим девиз Флобера: «писать хорошо о заурядном».
* Mutatis mutandis с соответствующими изменениями (лат.). Прим. ред.
Мы должны научиться тому, как переводить самые абстрактные проблемы в совершенно практические научные операции, что предполагает, как мы увидим, весьма своеобразное отношение к тому, что обычно называется «теорией» или «исследованием» (эмпирией). В таком деле абстрактные правила, подобные сформулированным в работе «Ремесло социолога» («Le Metier de sociologue», Bourdieu, Chamboredon, and Passeron, 1973; англ. пер. 1991), пусть даже им удается заострить наше внимание, принесут нам немного пользы. Поскольку, несомненно, не существует иного способа овладеть фундаментальными принципами практики, и практика научного исследования здесь не исключение, кроме как практиковать эти принципы вместе с руководителем или наставником, который снимает сомнения и придает уверенность, приводит примеры и поправляет вас, помещая правила, применяемые непосредственно к данному конкретному случаю, в определенную ситуацию.
Конечно, вполне может так случиться, что, прослушав двухчасовое обсуждение преподавания музыки, логики, спортивной борьбы, возникновения дотированных рынков жилья или греческой теологии, вы подумаете, а не потеряли ли вы даром время и научились ли вообще хоть чему-нибудь? В конце нашего семинара у вас не будет аккуратных конспектов по теории коммуникативного действия, теории систем или хотя бы о понятиях пространства и габитуса. Вместо того чтобы давать формальное представление о категории структуры в современной математике или физике или об условиях применения структурного способа мышления в социологии, как я это обычно делал 20 лет назад4 (что, несомненно, было более «впечатляющим»), я буду говорить почти те же самые вещи, но в практической форме, т. е. с помощью весьма тривиальных замечаний и элементарных вопросов по сути дела, настолько элементарных, что мы очень часто вообще забываем их задавать и всякий раз погружаясь в детали каждого отдельного случая. И можно будет реально наблюдать исследование, так как именно это и предполагалось здесь, но только при условии его проведения по-настоящему, вместе с исследователем, который отвечает за него: это значит, что вы работаете над составлением опросника, чтением статистических таблиц или интерпретацией документов, что, если нужно, вы выдвигаете гипотезы и т. д. Ясно, что при таких условиях можно рассмотреть лишь очень немного исследовательских проектов, а тот, кто рассчитывает увидеть их в большом количестве, по сути дела, не будет делать все, что требуется.
Если то, что должно быть сообщено, составляет, в сущности, modus operandi* способ научного производства, предполагающий определенный способ восприятия, систему принципов видения и различения, то им нельзя овладеть иначе, как заставить увидеть его в действии или проследить, как этот научный габитус (мы можем называть его и своим именем) «ведет себя» в ситуации практического выбора типа выборки, опросника, кодирования и т. д. не объясняя этот выбор в виде формальных правил.
Обучение профессии, ремеслу, делу или, по выражению Дюркгейма (1956. Р. 101), социальному «искусству», понимаемому как «чистая практика без теории», требует педагогики, совершенно отличной от той, которая нужна для преподавания знания (savoirs). Как можно видеть на примере обществ, где нет всеобщей грамотности и школ, но это относится и к обществам с формальным школьным обучением и даже к самим школам некоторые способы мышления и действия, а зачастую и самые жизнеспособные из них, передаются на практике (упражнение за упражнением) посредством всеобщего и практического способов передачи. Эти способы основаны на непосредственном и продолжительном контакте между тем, кто обучает, и тем, кто учится («делай, как я»)5. Историки, философы науки, а особенно сами ученые, часто отмечали, что в значительной мере профессией ученого овладевают, используя способы передачи знаний, которые являются вполне практическими6. И роль, которую играет молчаливая педагогика, не терпящая объяснений как передаваемых схем и объяснений, так и рабочих схем в процессе самой передачи, безусловно, гораздо больше в тех науках, где содержание знания, типы мышления и действия сами по себе менее точны и менее систематизированы.
* Modus operandi способ действий (лат.}. Прим. ред.
Социология гораздо более развитая наука, чем обычно полагают даже сами социологи. Возможно, хорошим критерием положения социального ученого в его или ее дисциплине может быть сила его представления о том, чем он должен овладеть, чтобы быть на уровне достижений его науки. Склонность развивать скромную оценку ваших научных способностей будет только увеличиваться по мере того, как ваше знание последних современных достижений в области метода, техники, понятий или теорий, будет расти. Однако социология еще мало систематизирована и формализована. Поэтому здесь нельзя так, как в других областях, опираться на автоматизм мышления или на автоматизм, замещающий мышление (на понятийную очевидность evidentia ex terminis, на «ослепляющую очевидность» символов, которую Лейбниц противопоставлял картезианской ясности evidence) или даже на все эти уставы должного научного поведения: методы, протоколы наблюдений и т. д., являющиеся законом для большинства кодифицированных научных полей. Таким образом, для того чтобы получить соответствующий опыт, следует рассчитывать, прежде всего, на те схемы, которые воплощает в себе габитус. Научный габитус это правило «человека с положением» (добившегося успеха), реализованное правило или, лучше, научный modus operandi, функционирующий в практической сфере в соответствии с нормами науки, которые не являются при этом его эксплицитным принципом7: именно такого рода научное «чувство игры» (sens dujeu) заставляет нас делать то, что мы делаем в нужный момент без необходимости тематизировать то, что должно быть сделано и, еще меньше, знание четкого правила, позволяющего получать этот соответствующий опыт. Так что у социолога, который стремится передать научный габитус, гораздо больше общего с высококвалифицированным спортивным тренером, чем с профессором Сорбонны. Он или она очень мало говорят о первичных принципах и общих правилах. Конечно, он/она может излагать их, как я делал в работе «Ремесло социолога» («Le metier de sociologue»), но только если понимает, что не может остановиться на этом: в некотором смысле, нет ничего хуже эпистемологии, когда она становится предметом пустого разговора, очерков8 и заменителем исследования. Такой социолог учит путем практических советов и в этом смысле сильно напоминает тренера, имитирующего движение («на твоем месте, я сделал бы так...») или «исправляющего» действия по мере их совершения, в духе самой практики («я бы не задавала этого вопроса, по крайней мере, в такой форме»).
Все вышесказанно^ особенно верно, когда речь идет о конструировании объекта, несомненно, самой главной исследовательской операции, которую, однако, совершенно игнорируют по господствующей традиции, сформировавшейся, фактически, вследствие противостояния между «теорией» и «методологией». Парадигмой (в смысле наглядной иллюстрации) «теории» теоретиков является парадигма, предложенная Парсонсом, этот концептуальный плавильный котел, созданный благодаря исключительно теоретической компиляции (т. е. абсолютно чуждой какому бы то ни было применению) некоторых избранных великих произведений (Дюркгейма, Парето, Вебера, Маршалла, но, что любопытно, не Маркса), сведенных к их «теоретическому», вернее, профессорскому измерению; или же это более недавняя теория «нео-функционализма» Джефри Александера9. Возникшие из потребностей преподавания, такие эклектические класси-фикаторские компиляции хороши исключительно для преподавания, а не для других целей. С другой стороны, мы находим «методологию», этот свод правил, который, собственно, не соответствует ни эпистемо-логии, (понимаемой в качестве рефлексии, цель которой раскрытие схем научной деятельности с ее достоинствами и недостатками), ни научной теории. Я имею здесь в виду Поля Лазарсфельда. Парсонс и Лазарсфельд вдвоем (Мертон со своими теориями «среднего уровня» находится где-то посередине между ними) создали своего рода «научный» холдинг, весьма могущественный в социальном отношении, который господствовал в мировой социологии на протяжении почти 30 лет после второй мировой войны10. Деление на «теорию» и «методологию» становится эпистемологической оппозицией, которая фактически имеет решающее значение для социального разделения научного труда в определенное время (проявляющееся в противостоянии профессоров и прикладных исследователей)11. Я полагаю, что от этого разделения на две отдельные инстанции следовало бы полностью оказаться, поскольку я убежден, что нельзя обратиться к конкретному, комбинируя две абстракции.
Действительно, самые «эмпирические» технические альтернативы не могут быть свободны от самых «теоретических» альтернатив при конструировании объекта. Лишь в качестве функции определенного конструирования объекта именно этот метод выборки, эта техника сбора данных и их анализа и т. д. становятся императивом. Точнее, они становятся таковым лишь в качестве функции ряда гипотез, возникающих на основе системы теоретических предположений, согласно которым любое эмпирическое данное может выполнять функцию доказательства, или, как называют его англоамериканские ученые, свидетельства (evidence). Так вот, мы часто поступаем таким образом, будто то, что считается очевидным, и в самом деле очевидно, потому что мы доверяем культурной рутине, чаще всего внушаемой и воспринимаемой в процессе обучения (знаменитые курсы по «методологии» в американских университетах). Фетишизм понятия «свидетельство» иногда приводит к отрицанию эмпирических работ, не считающих самоочевидным само понятие «свидетельство». Каждый исследователь наделяет статусом «данных» лишь небольшую их часть, однако, не ту часть, которая определяется его или ее проблематикой (как это и должно было бы быть), но ту часть, которая выбрана и удостоена этой чести педагогической традицией, в которую эти данные входят, и слишком часто только одной этой традицией и определяются.
Поразительно, что целые «школы» или исследовательские традиции строятся на одной технике сбора или анализа данных. Например, сегодня некоторые этнометодологи ничего не хотят признавать, кроме анализа разговора, сводящегося к интерпретации текста, совершенно игнорирующего данные, касающиеся непосредственного контекста, который можно назвать этнографическим (и который традиционно называется «ситуацией»), и не обращающего внимания на данные, позволяющие поместить эту ситуацию в рамки социальной структуры. Эти «данные», которые сами по себе ошибочно принимаются за конкретные данные, фактически являются продуктом высокой абстракции (что всегда и происходит, поскольку все данные конструкции), но в данном случае абстракции, которая сама себя не считает таковой12. Точно так же мы находим маньяков логлиней-ного моделирования, дискурсивного анализа, включенного наблюдения, свободного или глубинного интервьюирования, этнографического описания. Строгое следование какому-то одному методу сбора данных дает возможность определять его сторонников как «школу»; к примеру, символических интеракционистов можно распознать по их культу включенного наблюдения, этнометодологов по их страсти к анализу разговора; изучающих достижение статусов по их систематическому использованию путевого анализа и т. д. А если смешать дискурсивный анализ с этнографическим описанием, будут с восторгом говорить о крупном достижении и смелом вызове методологическому монотеизму! Можно аналогичным образом критиковать и техники статистического анализа, будь то множественная регрессия, путевой анализ, сетевой анализ, факторный анализ, анализ отдельного случая. И здесь снова, за несколькими исключениями, монотеизму принадлежит высшая власть13. Однако самая рудиментарная социология социологии учит нас тому, что обвинения со стороны методологии зачастую не более чем скрытый способ сделать из нужды добродетель, прикинуться, что отвергаешь и игнорируешь то, о чем, в сущности, не имеешь представления.
Нам также придется проанализировать риторику представления данных, которая, с одной стороны, превращаясь в (нарочитую) хвастливую демонстрацию данных, часто служит тому, чтобы скрыть элементарные ошибки при конструировании объекта. А с другой стороны, строгое и экономичное представление относящихся к делу результатов по меркам такой склонной к самолюбованию презентации сырых данных (datum bruturri) часто будет вызывать априорное подозрение в фетишизации протокола (в двойном значении этого термина) как формы «свидетельства». Бедная наука! Как много научных преступлений совершается во имя твое!.. Пытаясь превратить всю эту критику в нечто позитивное, скажу только, что мы должны остерегаться любых сектантских расколов, характерных для весьма солидных вероисповеданий. В любом случае мы должны попытаться мобилизовать все техники, уместные и доступные для практического использования, полезные при определении объекта и практических условий сбора данных. К примеру, можно воспользоваться анализом соответствий для дискурсивного анализа, как я недавно делал это в отношении рекламных стратегий различных фирм, занимающихся строительством односемейных домов во Франции (Bourdieu, 1990с), или можно сочетать самый стандартный статистический анализ с рядом глубинных интервью и с этнографическими наблюдениями, что я пытался сделать в работе «Различение» (Bourdieu, 1984a). Будь оно большим или маленьким, социальное исследование это нечто почти столь же серьезное, сколь и трудное, чтобы мы могли позволить себе принять неверно истолкованную научную жесткость возмездие разума и изобретательности за научную строгость и таким образом лишать себя той или \иной возможности выбирать из всего арсенала интеллектуальных традиций нашей дисциплины или близких к ней антропологии, экономики, истории и т. д. К таким вопросам, хотелось бы отметить, применимо только одно правило: «запрещено запрещать»14 или остерегайтесь методологических цензоров! Нет нужды говорить, что у крайней свободы, поборником которой я здесь выступаю (которой, как мне кажется, следует придать ясный смысл и которая, позвольте мне сразу же добавить, не имеет ничего общего с некоего рода релятивистским эпистемологическим laissez-faire, кажется, весьма модным в некоторых местах), есть ее противоположность в виде крайней бдительности, о которой мы должны помнить в случае использования аналитических техник и чтобы обеспечить их соответствие рассматриваемому вопросу. Я часто ловлю себя на мысли, что наша методологическая «полиция» (peres-la-rigueur) оказывается вовсе не строгой и даже слабой в использовании тех самых методов, за которые она так ратует.
Возможно, то, что мы будем делать здесь, покажется вам несущественным. Но, во-первых, конструирование объекта по крайней мере, в моей личной исследовательской практике это не то, что делается раз и навсегда одним махом, в своего рода инаугураци-онном теоретическом акте. Программа наблюдения и анализ, благодаря которым и происходит конструирование объекта, это не план, который вы набрасываете заранее, подобно инженеру. Скорее, это длительная и напряженная работа, которая совершается шаг за шагом, путем целого ряда мелких исправлений и уточнений, инспирированных тем, что называется le metier (профессия, дело, ремесло), «ноу-хау», т. е. совокупностью практических принципов, позволяющих в нужный момент сделать решающий выбор. Так что, имея несколько приукрашенное и нереалистичное представление об исследовании, некоторые будут удивлены тем фактом, что мы будем достаточно долго обсуждать такие совершенно незначительные детали, как то: должен ли исследователь говорить о своем статусе социолога, а может, ему лучше укрыться под видом менее настораживающей личности (скажем, этнографа или историка) или скрыть ее совершенно; включать такие вопросы, предназначенные для статистического анализа, в инструментарий обследования или лучше оставить их для глубинных и личных интервью с ограниченным числом информантов и т. д.?
Это постоянное внимание к деталям исследовательской процедуры, чисто социальное измерение которых (как разместить надежных и проницательных информантов, как представиться им, как описать цели вашего исследования и, вообще, как «войти» в изучаемый мир и т. д.) вовсе не является несущественным, должно настроить вас против фетишизации понятий. Это внимание должно предостеречь от «теории», возникающей из склонности рассматривать «теоретические» инструменты габитус, поле, капитал, и т. д. в большей степени сами по себе и для себя, чем для того, чтобы привести их в движение и заставить работать.
Так, понятие поля функционирует как концептуальная стенография способа конструирования объекта, и оно будет контролировать или ориентировать все практические шаги исследования. Оно функционирует как памятка или напоминание: оно говорит мне, что я должен на каждом этапе быть уверенным в том, что объект, который я создал сам, не опутан сетью отношений, определяющих наиболее отличительные его свойства. Понятие поля напоминает нам первое правило метода, согласно которому мы всеми доступными нам средствами должны сопротивляться нашему первому побуждению думать о социальном мире в субстанциалистской манере. Лучше говорить, подобно Кассиреру в работе «Понятие субстанции и понятие функции»*: мыслить следует относительно. Сейчас легче думать в понятиях реальностей, которые можно «потрогать руками», в смысле таких реальностей, как группы и индивиды, нежели в понятиях отношений.
* В русском переводе: см. Кассирер Э. Познание и действительность. М., 1912. Прим. перев.
К примеру, легче думать о социальной дифференциации в терминах групп, определяемых как популяции, в реалистичных понятиях классов или даже в терминах антагонизмов между этими группами, чем в терминах пространства отношений15. Обычные объекты исследования это реальности, на которые указывает исследователь потому, что они «выделяются» в смысле «создания проблемы» как, например, в случае «социального обеспечения матерей-подростков в черном гетто Чикаго». Исследователи делают объектами исследования, главным образом, проблемы социального порядка и домашнего быта, поставленные более или менее произвольно определяемыми совокупностями жителей, которые возникают вследствие последовательного деления первоначальной \категории, которая сама по себе является пред-сконструированной: "пожилой", «молодой», «эмигранты», «полупрофессии», «бедное население» и т. п. Возьмем, например, «проект Виллербонна, посвященный молодежи западных окраин»16. Во всех таких случаях первым и самым настоятельным научным приоритетом будет следующий: сделать объектом исследования социальную работу конструирования де-конструированного объекта. Вот в чем настоящий прорыв. Однако чтобы избежать реалистического способа мышления, недостаточно употреблять великие слова Великой Теории. Например, относительно власти некоторые могут задавать субстанциалистские или реалистичные вопросы, связанные с ее местонахождением (на манер тех культурных антропологов, которые странствовали в бесконечных поисках «локуса культуры»); другие будут спрашивать, откуда приходит (происходит) власть, сверху или снизу («кто правит?»), как делали те социолингвисты, которых волновал вопрос, где находится центр (локус) лингвистического изменения в среде мелкой буржуазии, буржуазии и т. д.17 Именно с целью порвать с субстанци-алистским способом мышления, а не для того, чтобы наклеивать новые ярлыки на старые теоретические мехи, я говорю скорее о «поле власти», чем о господствующем классе; последний, будучи реалистическим понятием, означает действительную совокупность тех, кто обладает этой осязаемой реальностью, которую мы называем властью. Полем власти я называю отношения силы, устанавливающиеся (существующие) между социальными позициями, которые гарантируют их носителям определенную часть социальной силы или капитала так, что они оказываются в состоянии вступать в борьбу за монополию власти; решающим измерением этой борьбы оказывается борьба за определение легитимной формы власти (в частности, я имею в виду здесь конфронтацию между «художниками» и «буржуазией» в конце XIX в.)18.
Как уже было сказано, одна из основных трудностей реляционного анализа состоит главным образом в том, что понять социальные пространства можно, лишь поняв, как распределяются свойства между индивидами или конкретными институтами, так как доступные для анализа данные связаны с индивидами или институтами. Так, чтобы понять субполе экономической власти во Франции и социально-экономические условия его воспроизводства, у вас практически нет иного выбора, как проинтервьюировать пару сотен занимающих самое высокое положение французских CEO* (Bourdieu and de Saint Martin, 1978; Bourdieu, 1989. P. 396^481). И когда вы будете это делать, то должны остерегаться возвращения к «реальности» пред-сконструированных социальных агрегатов, что может произойти в любой момент. Чтобы уберечься от этого, я думаю, вы воспользуетесь очень простым и удобным инструментом конструирования объекта: квадратной таблицей соответствующих свойств совокупности агентов или институтов. Если, например, мне нужно проанализировать различные виды спортивной борьбы (спортивная борьба, дзюдо, айкидо, бокс и т. д.), различные институты высшего образования или различные парижские газеты, я занесу все эти институты на горизонтальную линию и буду добавлять новую вертикальную колонку всякий раз, когда обнаружу свойство, необходимое для характеристики одного из них; и я буду обязан исследовать все другие институты на предмет наличия или отсутствия этого свойства. Это может быть сделано на чисто индуктивной стадии первоначального размещения. Затем я уберу лишнее и удалю колонки, в которых отражены структурно или функционально равнозначные характеристики, оставив все те и только те характеристики, которые будут способствовать распознаванию различных институтов, будучи тем самым аналитически релевантными. Достоинство этого весьма простого инструмента в том, что он заставляет вас думать, соответственно, как о рассматриваемых социальных агрегатах, так и об их свойствах, которые можно характеризовать в терминах их наличия или отсутствия (да/нет) или по шкале ( +, 0, - или 1, 2, 3, 4, 5).
* CEO Chief Executive Officer (англ.) исполнительный директор, менеджер высшего звена Прим. ред.
Именно ценой такой конструкторской работы, которая совершается не сразу, а путем проб и ошибок, постепенно конструируются социальные пространства, которые хотя и раскрывают себя лишь в форме высоко абстрактных, объективных отношений, и хотя их нельзя ни потрогать, ни «показать на них пальцем», оказываются тем, что создает всю реальность социального мира. Здесь я отошлю вас к своей недавно опубликованной работе (Bourdieu, 1989a) об элитных школах (Grandes ecoles)19, в которой я, благодаря весьма сжатой хронике исследовательского проекта, продолжавшегося почти два десятилетия, говорю, как продвигаются от монографии к строго Уконструированному научному объекту, и в этом случае на поле академических институтов возлагается обязанность воспроизводства поля власти во Франции. Становится все труднее не попасть в ловушку пред-сконструированного объекта в том смысле, что здесь я имею дело с объектом, в котором я, по определению, заинтересован, но ясно не осознаю истинную причину этого «интереса». Например, этой причиной может быть тот факт, что я выпускник Педагогического института (Ecole normale superieure)20. Мое непосредственное знание этого института, которое становится все более пагубным по мере того, как оно оказывается лишенным таинственности и де-мистифицирующим, порождает целый ряд в высшей степени наивных вопросов, которые каждый выпускник Педагогического института найдет интересными, потому что они тотчас же «приходят ему в голову», вызывая удивление по поводу его или ее школы, т. е. по поводу их самих: например, способствует ли классификация при поступлении в школу определению выбора дисциплин: математики и физики или литературы и философии? (Спонтанная проблематика, в которой присутствует немалая толика нарциссического самодовольства, обычно бывает еще наивнее. Я мог бы отослать вас к бесчисленным томам, опубликованным на протяжение последних 20 лет, утверждающим научный статус той или иной Высшей школы). Можно закончить написание многотомной книги, напичканной фактами, которые все без исключения имеют видимость вполне научных, но где упущена суть дела, если, как я полагаю, Педагогический институт, с которым меня могли связывать эмоциональные узы, позитивные или негативные, обусловленные моими приоритетами, в действительности есть не что иное, как точка в пространстве объективных отношений (точка, «вес» которой в структуре и следует определить); или, если быть более точным, правду об этом институте следует искать в клубке отношений оппозиции и конкуренции, связывающих его с целой сетью институтов высшего образования во Франции, а саму эту сеть со всей совокупностью позиций в поле власти, к которой эти школы гарантируют доступ. Если действительно верно то, что реальное относительно, тогда вполне возможно, что я ничего не знаю об институте, в то время как думаю, что знаю о нем все, поскольку нет ничего вне его связей с целым.
Так что проблемы стратегии, которых никто не может избежать, будут снова и снова появляться в нашем обсуждении исследовательских проектов. Первая проблема может быть сформулирована следующим образом: что лучше провести экстенсивное исследование всей совокупности релевантных элементов объекта, из них сконструированного, или же интенсивное исследование небольшого фрагмента этой теоретической совокупности, лишенного теоретического подтверждения?
Выбор, чаще всего социально санкционированный, во имя наивной позитивистской идеи о точности и «серьезности» совершается в пользу второй альтернативы, которая означает «исчерпывающее исследование очень точно и хорошо описанного объекта», как любят говорить научные консультанты. (Совсем не трудно показать, каким образом такие типичные добродетели мелкой буржуазии, как «благоразумие», «серьезность», «честность» и т. п., которые годятся для мелкого бизнеса или бюрократии среднего уровня, превращаются здесь в «научный метод»; а также показать, как социально санкционированное ничто «изучениесообщества» или организационная монография может принимать форму признанного научного существования в результате классического действия социальной магии.)
Фактически мы увидим, что вопрос о границах поля явно позитивистский вопрос, на который можно дать теоретический ответ (агент или институт относятся к полю постольку, поскольку оказывают влияние на него или сами испытывают это влияние), будет подниматься снова и снова. Следовательно, вы почти всегда будете сталкиваться с альтернативой выбора между интенсивным анализом практически постигаемого фрагмента объекта и экстенсивным анализом подлинного объекта. Научная польза от знания пространства, из которого вы выделяете объект исследования (например, определенную элитную школу) и которое вы должны постараться очертить хотя бы грубо на основе вторичных данных за неимением лучшей информации, заключается в том, что вы сможете, по крайней мере в общих чертах, благодаря знанию того, что вы делаете и что представляет собой реальность, из которой был абстрагирован фрагмент, набросать основные силовые линии влияния этого структурного пространства, ограничения которого имеют отношение к рассматриваемой проблеме. (Так поступали архитекторы XIX в., делая углем наброски целых строений, где помещали отдельные фрагменты, которые хотели изобразить в деталях.) Так что вы не избежите риска поиска (и «нахождения») в изучаемом фрагменте принципов и механизмов, присущих реальности, внешней по отношению к нему, присутствующей в его отношениях с другими объектами.
Для конструирования научного объекта требуется также, чтобы вы заняли активную и методичную позицию по отношению к «фактам». Чтобы порвать с эмпирической пассивностью, которая не более, чем подтверждает изначальные конструкты здравого смысла, и постоянно не возвращаться к бессмысленному дискурсу монументального (снобистского) «теоретизирования», нужно не нагромождать и дальше величественные и пустые теоретические конструкты, а взяться за весьма конкретный эмпирический случай с целью построения модели (которая вовсе не должна принимать математическую или абстрактную форму, чтобы быть строгой). Вы должны связывать относящиеся к делу данные таким образом, чтобы они функционировали как само-развертывающаяся программа исследования, способная ставить систематические вопросы, обязанная давать систематические ответы, короче, создавать согласованную систему отношений, которая может быть подвергнута проверке в качестве таковой. Сомневаться значит систематически задавать вопросы в каждом конкретном случае, конструируя этот случай, по выражению Башляра (1949), как «особый случай возможного», для того чтобы выделить общие или инвариантные свойства, которые можно обнаружить лишь благодаря такому вопрошанию. (Если такая интенция очень часто отсутствует в работах историков, то, несомненно, потому, что определение их задачи, запечатленное в социальном определении их дисциплины, менее амбициозное или претенциозное, но в то же время и менее требовательное в этом отношении, чем то доверие, какое оказывают социологу.)
Рассуждение по аналогии, основанное на интеллектуально-интуитивном постижении гомологии (которое само основано на знании неизменных законов полей), мощный инструмент конструирования объекта. Это то, что позволяет вам полностью вникнуть в специфику рассматриваемого случая, не утонув в ней, подобно эмпирической идиографии, и осуществить намерение обобщать (которое сама по себе и есть наука) не с помощью внешнего и искусственного применения пустых и формальных концептуальных конструкций, но благодаря этому особому способу обдумывания конкретного случая, состоящему в действительном обдумывании его как такового. Этот способ мышления достигает своего полного логического завершения в сравнительном методе, благодаря которому вы можете обдумывать каждый конкретный случай с точки зрения относительности, сконструированный как «особый случай возможного» на основе структурных гомологии, существующих между различными полями (например, между полем академической власти и полем религиозной власти с помощью гомологии между отношениями профессор/ интеллектуал, епископ/теолог) или между различными состояниями одного и того же поля (например, религиозное поле в Средние века и сегодня)21.
Если этот семинар будет проходить так, как хотелось бы, в нем можно было бы практически-социально реализовать метод, который я пытаюсь разрабатывать. Здесь вы услышите людей, которые работают с различными объектами, постоянно подвергая их сомнению и руководствуясь одинаковыми принципами; так что modus operandi*, которым я хотел бы поделиться с другими, будет передаваться практически, т. е. он будет снова и снова применяться к различным случаям, не требуя внешнего теоретического объяснения. Слушая других, каждый из нас будет думать о своем собственном исследовании, и создающаяся в результате ситуация институционализированного сравнения (что касается этики, то этот метод функционирует лишь в том случае, если он заложен в основы социального универсума) будет заставлять каждого участника сразу же и без возражений конкретизировать свой объект, воспринимая его как частный случай (вопреки одному из самых распространенных заблуждений социальной науки, а именно универсализации частного случая), и обобщать его, раскрывая благодаря использованию общих вопросов инвариантные свойства, которые скрыты за кажущейся единичностью. (Одно из самых непосредственных следствий этого способа мышления запрещение некоего рода полу-обобщения, приводящего к появлению в научном универсуме незаконнорожденных абстрактно-конкретных понятий, возникающих из непроанализированных собственных слов или фактов.)
* Modus operandi способ действий (пат.). Прим. ред.
В те времена, когда я был научным руководителем, я настоятельно советовал исследователям изучать, по крайней мере, два объекта; если взять пример с историками, то, кроме их главного объекта (скажем, издатель во времена Второй империи), изучать и современный эквивалент этого объекта (парижское издательство). Изучение настоящего имеет уже то преимущество, что заставляет историка объективировать и контролировать свои изначальные понятия, которые он, по всей видимости, будет переносить на прошлое, хотя бы потому, что для обозначения прошлого опытаон пользуется словарем нынешней эпохи, например, словом «артист», которое часто заставляет нас забывать о том, что соответству
ющее ему понятие совсем недавнего происхождения (Bourdieu,1987d, 1987J, 1988d)22.
Для того чтобы сконструировать научный объект, прежде всего, нужно отказаться от здравого смысла, т. е. от представлений, которые разделяют все, будь то простые банальности повседневного существования или официальные представления, часто закрепленные за институтами и присутствующие таким образом в объективных социальных организациях и в сознании их участников. Пред-сконстру-ированное есть повсюду. Социолог буквально окружен этим, как, впрочем, и все остальные. Таким образом, социолог озадачивает себя познанием объекта социального мира, продуктом которого он сам, в известном смысле, является, так что велика возможность того, что проблемы, которые он поднимает в связи с этим познанием, и понятия, которые он использует, будут продуктом самого этого объекта. Это особенно касается классифицирующих понятий, которые он использует в целях познания своего объекта, таких общих понятий, как названия профессий, или понятия, принятые в среде ученых, вроде тех, которые передаются из поколения в поколение традицией данной дисциплины. Их самоочевидный характер является следствием соответствия между объективными и субъективными структурами, что спасает их от вопросов.
Как может социолог на практике реализовать это радикальное сомнение, необходимое для вынесения за скобки всех исходных предпосылок, заложенных в самом факте, что (социолог) социальное существо, а потому социализирован и должен чувствовать себя «как рыба в воде» в том социальном мире, структуры которого он интернализировал? Как он может воспрепятствовать тому, чтобы социальный мир сам конструировал объект, через его (социолога) посредство, с помощью естественных действий или бессознательных процессов, субъектом которых он оказывается? Не конструировать, как поступает позитивистский гиперэмпиризм, когда некритически принимает предлагаемые ему понятия: «достижение», «предписание», «профессия», «актор», «роль» и т. д. уже означает конструировать, потому что это равносильно сообщению, а тем самым и утверждению о том, что нечто уже сконструировано. Обычная социология, которая обходится без радикального сомнения по поводу своих собственных операций и своих собственных инструментов мышления, и которая, несомненно, будет считать подобную рефлексивную интенцию реликтом философского менталитета, пережитком дона-учных времен, основательно заполнена объектом, который она якобы знает, но который она фактически не может знать, поскольку не знает самое себя. Научная деятельность без сомнений и вопросов относительно себя самой, собственно говоря, сама не знает, что делает. Воспринимая объект, заложенный в ней или считающийся само собой разумеющимся как объект научной деятельности, она открывает в нем кое-что, но лишь то, что, по сути дела, не объективировано, поскольку в ее состав входят и сами принципы понимания объекта.
Можно было бы легко продемонстрировать, что эта полу-знаю-щая наука23 заимствует свои проблемы, свои понятия, свои средства познания у социального мира и что зачастую она фиксирует как данное, как эмпирическое наблюдение, независимое от акта познания и от науки, которая осуществляет это познание, факты, представления или институты, являющиеся продуктом предшествующей стадии науки. Короче говоря, она фиксирует себя самое, не узнавая себя...
Позвольте мне на минуту остановиться на каждом из этих моментов. Социальная наука всегда готова получать из изучаемого ею социального мира вопросы, которые она задает относительно этого мира. Каждое общество в каждый момент вырабатывает ряд социальных проблем, которые считаются легитимированными, заслуживающими публичного обсуждения, а иногда и становящимися официальными, т. е. в некотором смысле гарантированными государством. Например, существуют проблемы, находящиеся в ведении комиссий высокого уровня, которым официально предписано изучать их, или проблемы, которые более или менее непосредственно относятся к компетенции самих социологов благодаря разного рода бюрократическим заявкам, исследовательским и фондовым программам, контрактам, грантам, субсидиям и т. д.24. Значительная часть объектов, признанных официальной социальной наукой так же, как и множество названий исследовательских проектов не что иное, как социальные проблемы, окольным путями проникшие в социологию: бедность, преступность, молодежь, не окончившая высшую школу, досуг, «пьяное вождение» и т. д., которые видоизменяются в зависимости от колебаний социального и научного сознания того или иного времени. Это подтверждает анализ эволюции основных реалистичных подразделений социологии (представление о них можно получить из заголовков в специализированных журналах или из названий исследовательских групп или секций, собирающихся периодически на мировые социологические конгрессы)25.
Это один из посредников, с помощью которого социальный мир конструирует свой собственный образ, используя для этой цели социологию и социологов. Для социолога больше, чем для любого другого мыслителя, оставить свою мысль в состоянии не-мысли (impense) значит обречь себя быть не более чем инструментом того, кто претендует на то, чтобы думать.
Как мы должны переломить ситуацию? Как может социолог отделаться от подспудной убежденности, которая тревожит его всякий раз, как он смотрит телевизор, читает газеты или даже работы своих коллег? Одного того, что ты настороже, явно недостаточно, хотя это важно. Одно из самых надежных средств решения этой задачи социальная история проблем, объектов и инструментов мышления, т. е. история процесса социального конструирования реальности (хранимого в таких общих представлениях, как роль, культура, молодежь и т. д. или в таксономиях), который совершается и в самом социальном мире в целом, и в каждом отдельном поле, и особенно в поле социальных наук. (Это должно было бы привести к тому, что изучение социальной истории социальных наук стало бы обязательным истории, которую, по большей части, еще предстоит написать, и эта цель совершенно отлична от той, которую мы преследуем сегодня.) Значительная часть коллективного труда, вышедшего в «Actes de la recherche en sciences sociale» («Ученые труды по социальным наукам»), посвящена рассмотрению социальной истории самых обычных объектов повседневного существования. Я думаю, к примеру, обо всех тех вещах, которые стали столь же обычными, сколь и само собой разумеющимися, так что никто не обращает на них никакого внимания: структура судебного права, пространство музея, кабина для голосования, понятие «профессиональная травма», «кадр», квадратная таблица или, еще проще, процесс написания или печатания26. Понимаемая таким образом история руководствуется не антикварным интересом, но желанием постичь, почему и как происходит процесс понимания общее мнение ученых.
Чтобы не стать объектом проблем, которые вы исследуете как свой объект, вы должны проследить историю возникновения этих проблем, их постепенного становления, т. е. коллективной работы, зачастую совершаемой, несмотря на борьбу и конкуренцию, которая оказывается необходимой для того, чтобы сделать те или иные вопросы узнанными и признанными (faire connaitre et reconnoitre) в качестве легитимных проблем, которые открыто признаны, обнародованы, известны общественности и властям. Кто-то думает сейчас о проблеме «рабочего травматизма» или профессионального риска, изучаемых Реми Ленуаром (1980), или об изобретении понятия «пожилые» (troisieme age), которых исследовал Патрик Шампань (1979), или о таких еще более общих столпах социологии «социальных проблем», как семья, развод, преступность, наркотики или участие женщин на рынке труда. Во всех этих случаях мы обнаружим, что проблема, которую обыденный позитивизм (являющийся первым камнем преткновения для каждого исследователя) считает само собой разумеющейся, это социальный продукт, созданный в процессе и благодаря коллективной деятельности по конструированию социальной реальности21; для решения которой собираются митинги и комитеты, ассоциации и лиги, партийные совещания и движения, демонстрации и ходатайства, прошения и обсуждения, публика и голоса, проекты, программы и резолюции. И все для того, чтобы превратить частную, отдельную, единичную проблему в социальную проблему, общественный вопрос, который может быть интересен и адресован широкой публике (вспомните обсуждения абортов и гомосексуализма)28, или даже в официальную проблему, которая становится объектом государственной политики, права, декретов, решений.
Здесь следовало бы проанализировать исключительную роль политического поля (Bourdieu, 198la) и особенно бюрократического поля. Благодаря весьма своеобразной логике административных полномочий, логике, которую я в данный момент изучаю в связи с рассмотрением публичной политики по вопросу поддержки индивидуального домовладения во Франции около 1975 г.29, бюрократическое поле во многом способствует появлению и освящению «универсальных» социальных проблем. Наложение проблематики, которой социолог как и любой другой социальный агент подвержен в своей жизни и которой он оказывает поддержку всякий раз, когда он сам задает вопросы, являющиеся выражением социально-политического духа времени (например, включая их в свой опросник или, что еще хуже, строя на них свое исследование), вероятнее всего, происходит в тот момент, когда проблемы, считающиеся само собой разумеющимися в данном социальном универсуме оказываются теми проблемами, которые имеют больше всего шансов получить гранты^0, материальные или символические, будучи, как мы скажем по-французски, Ыеп vus (очевидными), пользующимися большой благосклонностью у научного бюрократического руководства и у таких бюрократических структур, как исследовательские фонды, частные фирмы или правительственные агентства. (Этим объясняется, почему опросы общественного мнения, «наука без ученых» всегда получают одобрение тех, у кого есть средства их субсидировать и кто в других случаях оказывается весьма критичным по отношению к социологии, независимо от того, следует ли последняя их требованиям и указаниям или нет31.)
Добавлю только, чтобы несколько усложнить ситуацию и дать вам понять, насколько трудно, по сути дела, почти безнадежно положение социолога, что деятельность по производству официальных проблем, т. е. проблем, обладающих такого рода универсальностью, которая дается гарантиями со стороны государства, почти всегда дает возможность вступить в дело тем, кого сегодня называют экспертами. Среди этих так называемых экспертов есть социологи, которые используют авторитет науки, чтобы подтвердить универсальность, объективность и незаинтересованность бюрократического представления проблем. Значит, стоит сказать, что любой социолог, достойный этого имени, т. е., в соответствии с моей концепцией, тот, кто делает то, что требуется, чтобы иметь некий шанс занять позицию субъекта по отношению к проблемам, которые социолог может поставить по поводу социального мира, должен включать в свой объект все, что совершенно чистосердечно делают социология и социологи (т. е. его собственные коллеги) для производства официальных проблем даже если это может показаться признаком невыносимой самонадеянности или предательством профессиональной солидарности и корпоративных интересов.
Как мы отлично знаем, в социальных науках эпистемологиче-ские бреши зачастую оказываются социальными брешами, разрывами с основными верованиями группы, а иногда и с главными верованиями корпуса профессионалов, с совокупностью разделяемых многими несомненных фактов, составляющих communis doctorum opinio*. Практика радикального сомнения в социологии чем-то сродни положению вне закона. Это, несомненно, остро чувствовал Декарт, который, к ужасу своих комментаторов, никогда не распространял на политику образ мышления, который он так бесстрашно вводил в сфере знания (посмотрите, с какой осторожностью он говорит о Макиавелли).
* Общее мнение ученых (фр.). Прим. ред.
Сейчас я подхожу к понятиям, словам и методам, которые «профессия» использует, чтобы говорить и думать о социальном мире. Язык ставит социолога перед весьма драматической проблемой: он, по сути дела, оказывается неисчерпаемым кладезем натурализованных заранее сконструированных конструктов32, а значит, таких конструктов, которые игнорируются в качестве таковых и которые могут функционировать как бессознательные инструменты конструирования. Я мог бы привести здесь пример с профессиональными таксономиями, будь то названия профессий, распространенные в повседневной жизни, или социально-экономические категории INSEE (Французского национального института экономических и статистических исследований), единичные примеры бюрократической концептуализации, бюрократического универсума и еще более общий пример всех таксономии (возрастные группы, молодежь и старики, тендерные категории, которые, как мы знаем, не свободны от социальной двусмысленности), которые социологи используют, не раздумывая о них слишком много, потому что это социальные категории понимания, разделяемые всем обществом34. Или в случае, который я назвал «категориями профессорского суждения» (система парных прилагательных, используемая для оценки студенческих работ или добродетелей коллег (Бурдье, 1988а. Р. 194-225), они имеют отношение к профессиональной корпорации (при этом не исключается, что в окончательном анализе они будут основываться на гомологиях структур, т. е. на основных противоположностях социального пространства, таких, как редкий/банальный, уникальный/общий и т. д.).
Но я полагаю, что следует идти дальше и обратить внимание не только на классификацию профессий и на понятия, используемые для обозначения разных видов деятельности, но также и на само понятие занятия или профессии, которое служит основой целой исследовательской традиции и которое к тому же оказывается своего рода методологическим двигателем. Я хорошо понимаю, что понятие «профессия» и ее производные (профессионализм, профессионализация и т. д.) были жестко и плодотворно подвергнуты сомнению в работах Магали Сарфатти Ларсона (1977), Рэндалла Коллинза (1979), Эллиота Фридсона (1986) и, в частности, Эндрю Эббота, который среди многого другого выдвинул на первый план конфликты, присущие профессиональному миру. Но я думаю, что мы должны встать выше этой критики, сколь бы радикальной она ни была, и постараться, как я, заменить это понятие понятием поля.
Понятие профессии становится все более опасным, потому что оно выглядит, как всегда в подобных случаях, совершенно нейтрально в своих предпочтениях и еще потому, что его использование было усовершенствованием по сравнению с теоретическим беспорядком (bouillie) Парсонса. Говорить о «профессии» значит пристально смотреть на подлинную реальность, на совокупность людей, которых объединяет одно и то же название (например, они все «юристы»); они наделяются примерно равным экономическим статусом, и, что важнее, они входят в состав «профессиональных ассоциаций», у которых есть свой этический кодекс и коллективные формы, устанавливающие правила приема, и т. д. «Профессия» это обыденное понятие, которое незаконно проникло в научный язык, привнеся в него тем самым все социальное бессознательное. Это понятие социальный продукт исторической деятельности по конструированию групп и репрезентации групп, которое исподтишка вводится в науку самой этой группой. Вот почему это «понятие» работает так хорошо или, в некотором смысле, даже слишком хорошо: если вы принимаете его для конструирования своего объекта, то получаете и находящиеся под рукой рекомендации, составленные списки и биографии, собранные библиографии, центры информации и базы данных, уже сделанные «профессиональными» организациями, и при условии, что вы будете проницательными, у вас будут средства, чтобы изучать его (как это очень часто происходит, к примеру, в случае с юристами). Категория профессии имеет отношение к реальностям, которые в известном отношении «слишком реальны», чтобы быть подлинными, поскольку она сразу схватывает и ментальную, и социальную категории как социальный продукт, созданный в процессе вытеснения и ликвидации всех видов экономических, социальных и этнических различий, которые составляют «профессию» юриста, к примеру пространство конкуренции и борьбы35.
Все становится иным и гораздо более трудным, если вместо того, чтобы считать понятие «профессии» наличной ценностью, я отнесусь всерьез к процессу агрегации и символического наложения, которые были необходимы для его создания, и если я буду исследовать его как поле, т. е. как структурированное пространство социальных сил и социальной борьбы36. Как вы делаете выборку поля? Если, следуя канону, предписываемому ортодоксальной методологией, вы берете случайную выборку, то искажаете сам объект, который собираетесь конструировать. Если, изучая, к примеру, юридическое поле, вы не изображаете высшую справедливость Верховного суда, или, исследуя французское интеллектуальное поле 1950-х гг., вы оставляете в стороне Ж. П. Сартра, или при изучении американской академической жизни упускаете Принстонский университет, ваше поле разрушается, поскольку одни эти личности или институты занимают в нем решающую позицию. Их позиции в поле являются определяющими для всей структуры37. Со случайной или репрезентативной выборкой художников или интеллектуалов как «профессии», однако, нет проблем.
Если вы принимаете понятие профессии скорее как инструмент, чем как объект анализа, то не возникает никаких трудностей. Пока вы считаете его тем, за что оно себя выдает, данное (свято почитаемые данные социологов-позитивистов) отдает вам себя без каких-либо затруднений. Все идет гладко, все само собой разумеется. Двери и рты широко открыты. Какая группа смогла бы отказаться от характеристики социального ученого, имеющей отношение к ее сакрализации и натурализации? Исследования епископов и корпоративных лидеров, которые (молчаливо) одобряют церковную или деловую проблематику, получат поддержку епископата или бизнес-совета, а кардиналы и корпоративные лидеры, которые будут рьяно комментировать результаты этих исследований, пожалуют тем самым сертификат объективности социологу, который преуспеет в придании объективной, т. е. общественной, реальности субъективной репрезентации, которая у них имеется относительно их собственного социального бытия. Короче говоря, пока вы не выходите за рамки области социально сконструированных и социально санкционированных видимостей, и таков порядок, к которому относится понятие «профессии», все эти видимости будут с вами и для вас, даже видимость научности. И наоборот, как только вы попробуете воздействовать на подлинный сконструированный объект, все станет трудным: «теоретический» прогресс приведет к дополнительным «методологическим» трудностям. Методологам, со своей стороны, не составит труда придраться к действиям, которые должны были быть выполнены для того, чтобы понять сконструированный объект так глубоко, насколько это возможно. (Методология это наука дураков, что по-французски звучит как с 'est la science des ones. Она представляет собой компендиум ошибок, о которых можно сказать: нужно быть немым, чтобы совершить большинство из них.) Среди рассматриваемых трудностей есть вопрос, которого я касался раньше, связанный с границами поля. Самые смелые из позитивистов решают этот вопрос если просто не отказываются задавать его, используя предсуществующие списки, с помощью того, что они называют «операциональным определением» («в данном исследовании я буду называть писателем...»; «я буду считать полупрофессией...»), не понимая, что проблема определения («такой-то и такой-то не является настоящим писателем») весьма рискованное дело в рамках самого объекта38. В рамках объекта идет борьба за то, кто является частью игры и кто фактически заслуживает названия автора. Само понятие писателя так же, как юриста, доктора или социолога, несмотря на все ошибки кодификации и гомогенизации (посредством идентификации), подвергается риску в поле писателей (или юристов и т. д.); борьба за легитимное определение, ставка в которой само слово «определение» говорит об этом границы, пределы, право признания, иногда numerus clausus (количественное ограничение), универсальное свойство полей39.
Эмпирицистский отказ, у которого есть все эти внешние проявления, получает всяческое одобрение, поскольку, избегая сознательного конструирования, он оставляет решающие операции научного конструирования выбор проблемы, разработку понятий и аналитических категорий самому социальному миру как таковому, установившемуся порядку, выполняя тем самым (хотя бы и своим бездействием) консервативную, по самой своей сути, функцию ратификации доксы. Из всех препятствий, стоящих на пути развития научной социологии, самым серьезным является тот факт, что настоящие научные открытия требуют огромнейших затрат и приносят наименьшую выгоду не только на обычных рынках социального существования, но, зачастую, и на академическом рынке, от которого можно было бы ждать большей независимости. Подобно тому, как я старался показать характерные социальные и научные затраты и приобретения понятий «профессия» и «поле», часто для того, чтобы создавать науку, бывает необходимо отказываться от видимос-тей научности, даже если это противоречит существующим нормам и подвергает сомнению критерии научной строгости. Видимости в чести у очевидности. Настоящая наука очень часто не производит хорошего впечатления, и, чтобы ее развивать, зачастую приходится подвергаться риску не демонстрировать всех внешних признаков научности (мы к тому же забываем, как легко их симулировать). Среди других причин, по которым слабоумные или придурки как называл их Паскаль, концентрирующие свое внимание на внешних нарушениях канонов элементарной «методологии», оказываются в полном подчинении у своей позитивистской самоуверенности воспринимать методологические альтернативы как многочисленные «ошибки», как следствия некомпетентности или невежества, умышленный отказ пользоваться спасительными люками «методологии».
Нет нужды говорить, что чрезмерная рефлексивность, являющаяся условием строгой научной практики, не имеет ничего общего с ложным радикализмом, который сейчас быстро распространяется, который состоит в том, чтобы подвергать сомнению науку. (Я сейчас думаю о тех, кто обращается к очень давней философской критике науки, более или менее обновленной и приведенной в соответствие с модой, господствующей в американской социальной науке, чей иммунитет был разрушен, как это ни парадоксально, несколькими поколениями позитивистской «методологии».) Среди этих критиков особое место должны занять этноме-тодологи, несмотря на то, что в некоторых своих формулировках они сходятся с заключениями тех, кто сводит научный дискурс к г риторическим стратегиям относительно самого мира, редуцированного к тексту. Анализ логики практики и спонтанных теорий, которыми она сама вооружается, чтобы придать смысл миру, не самоцель, это не более чем критика предпосылок обыденной (т. е. нерефлексивной) социологии, особенно в ее использовании статистических методов. Это весьма решительный момент (но только момент) разрыва с предпосылками обыденного и научного здравого смысла. Если схемы практического смысла объективируются, то не с целью доказать, что социология может предложить только одну из многих точку зрения на мир, ни более, ни менее научную, чем любая другая, но с целью изъять научный разум из сферы практического разума, помешать последнему смешаться с первым, уйти от обсуждения как инструмента познания того, что должно быть объектом познания, всего того, что составляет практический смысл социального мира: исходных предпосылок, схем восприятия и понимания, которые дают живому миру его структуру. Взять в качестве объекта обыденное понимание и первичное восприятие социального мира в качестве нететического (не безапелляционного) признания мира, который не конструируется, как объект, противостоящий субъекту, это именно то средство, с помощью которого можно избежать «попадания в ловушку» объекта. Это способ подвергнуть тщательному исследованию все, что делает возможным доксическое восприятие мира, т. е. не только пред-скон-струированную репрезентацию этого мира (представление о мире, основанное на конструктах первого порядка), но также когнитивные схемы, лежащие в основе создания этого образа. И те этноме-тодологи, которые удовлетворяются лишь описанием этого опыта (восприятия), не задавая вопросов относительно социальных условий, делающих его возможным, т. е. соответствия между социальными и ментальными структурами, объективными структурами мира и когнитивными структурами, с помощью которых последний постигается, только и делают, что повторяют самые традиционные вопросы самой традиционной философии относительно реальности реальности. Чтобы оценить ограничения этого подобия радикализма, представляющие собой следствия эпистемологического популизма (сводящегося к реабилитации обыденного мышления), нам нужно только отметить, что этнометодологи никогда не замечали, что политическая ангажированность лексического восприятия мира (отличаясь абсолютным принятием установленного порядка, а потому и находясь вне критики) оказывается наиболее безопасным основанием консерватизма, более радикального, чем тот консерватизм, который стремится к установлению политической ортодоксии40.
Пример, который я только что приводил с понятием «профессия», не что иное, как частный случай более общей трудности. Фактически это целая академическая традиция в социологии, которую мы должны постоянно и методично подвергать сомнениям и подозрениям. Каким образом неизбежно устанавливается своего рода двойная связь, в которой каждый социолог заслуживает своего названия; без интеллектуальных инструментов, завещанных ее академической традицией, она или он не более чем дилетант, самоучка, спонтанный социолог (экипированный, конечно, не лучше всех других обыденных социологов и имеющий явно небольшой социальный опыт по сравнению с большинством академиков); но в то же время эти инструменты постоянно подвергаются опасности простой замены наивной доксой обыденного здравого смысла не менее наивной доксы академического здравого смысла (sens соттип savant), которая болтает, как попугай, о дискурсе здравого смысла на техническом жаргоне и в официальном убранстве научного дискурса (это то, что я называю «эффектом Диафура»)41.
Нелегко избежать подводных камней этой дилеммы, этого выбора между безоружным невежеством самоучки, лишенного инструментов научного конструирования и полунауки полуученого, который бессознательно и некритично принимает категории восприятия, связанные с определенным состоянием социальных отношений и полусконструированные понятия, более или менее непосредственно заимствованные из социального мира. Это противоречие нигде не чувствуется так сильно, как в этнологии, где вследствие различий культурных традиций и происходящего в результате отстранения нельзя жить, как в социологии, с иллюзией непосредственного понимания. В таком случае либо вы ничего не понимаете, либо вы оставляете категории восприятия и способ мышления (легализм антропологов), полученные от ваших предшественников, которые часто сами получали их от другой академической традиции (например, из римского права). Все это располагает нас к своего рода структурному консерватизму, что приводит к воспроизводству школьной доксы42.
Отсюда следует своеобразная антиномия педагогики исследования; нужно передавать как проверенные инструменты конструирования реальности (проблематику, понятия, техники, методы), так и очень трудную критическую диспозицию, склонность безжалостно подвергать сомнению те инструменты, например, профессиональные таксономии Национального института статистических исследований и экономики (INSEE) или какие-то иные, которые не сваливаются с неба, не являются готовыми к использованию за пределами реальности. Само собой разумеется, что как в каждом отдельном случае шансы этой педагогики на успех существенно различаются в зависимости от социально сконструированных диспозиций реципиентов. Наиболее благоприятной для ее передачи оказывается ситуация с людьми, которые уже достигли успехов в овладении мастерством научной культуры и у которых в то же время есть определенный протест или дистанция по отношению к этой культуре (чаще всего коренящиеся в отстраненном опыте академического универсума), что побуждает их «не покупать ее» по номинальной стоимости, или, еще проще, это способствует своего рода сопротивлению стерилизованному и дематериализованному представлению о социальном мире, который предлагается доминирующим в социальном отношении социологическим дискурсом. Хорошей иллюстрацией этого является Аарон Сикурел: в молодости он достаточно долго находился в компании «преступников» в трущобах Лос-Анджелеса, чтобы спонтанно подойти к вопросу об официальной репрезентации «преступности». Несомненно, что близкое знакомство с этим универсумом наряду с основательным знанием статистики и статистических практик подтолкнуло его к тому, чтобы задать относительно «преступности» такие статистические вопросы, которые не могли быть сформулированы с помощью каких бы то ни было методологических инструкций в мире (Сикурел, 1968).
Рискуя показаться приближающим радикальное сомнение к его пункту разрыва, я бы снова хотел напомнить о самых пагубных формах, которые ленивое мышление может принимать в социологии. Я имею в виду тот весьма парадоксальный случай, когда критическая мысль, подобная марксовой функционирует в состоянии не-мысли (impense) не только в сознании исследователей (и это относится как к защитникам, так и к критикам Маркса), но и в рамках самой реальности, которую они регистрируют как предмет чистого наблюдения. Чтобы провести исследования о социальных классах без какой-либо последующей рефлексии относительно их существования или не-существования, об их величине, о том, являются ли они антагонистическими или нет, как часто делалось, особенно с целью дискредитации марксовой теории, надо, не думая, взять в качестве объекта остатки влияния, оказанного марксовой теорией в реальности, в частности, на деятельность партий и союзов, стремившихся «поднять классовое сознание».
Что я говорю об «эффекте теории»? То, что классовая теория может найти применение и что ее «классовое сознание», измеряемое эмпирически, является отчасти продуктом, а также определенной иллюстрацией более общего феномена. Благодаря существованию социальной науки и социальных практик, претендующих на сходство с этой наукой, таких как опросы общественного мнения, обсуждения в средствах массовой информации, публичность и т. д.43, а также педагогики и даже, все чаще и чаще, руководства политиками, правительственными чиновниками, бизнесменами и журналистами, в рамках самого социального мира становится все больше и больше агентов, имеющих отношение если не к научному, то к гуманитарному (академическому) знанию в своей практике или, что еще важнее, в своей деятельности по созданию представлений о социальном мире и манипуляции этими представлениями. Так что наука подвергается все большему риску непреднамеренной фиксации результата практик, претендующих на свою принадлежность к науке.
И наконец, что еще более трудно уловимо, следование привычкам мышления, даже тем, которые в иных обстоятельствах могут весьма способствовать прорыву, также может привести к неожиданным формам легковерия. Я могу с уверенностью сказать, что марксизм в своем самом общем социальном употреблении часто представляет собой разновидность par excellence академического конструкта первого порядка, потому что он вне всяких подозрений. Давайте предположим, что мы собираемся изучать «правовую», «религиозную» или «профессорскую» идеологию. Само слово «идеология» означает, что нужно обозначить разрыв с представлениями, о которых агенты намереваются сообщать из своей собственной практики; оно означает, что мы не будем воспринимать их утверждения буквально, что у них есть свои интересы и т. д. Но бунтарское неистовство этого слова заставляет нас забыть, что господство, от которого следовало бы освободиться, чтобы объективировать его, воспринимается по большей части потому, что оно ошибочно признаётся в качестве такового. Поэтому оно заставляет нас забыть, что нам нужно вернуться обратно к научному моделированию того факта, что объективная репрезентация практики должна быть сконструирована вопреки первичному практическому опыту, или, если вы предпочитаете, что «объективная истина» этого опыта недоступна самому опыту. Маркс разрешает нам взломать двери доксы, докси-ческой верности первичному опыту. Но за этой дверью находятся ловушка и придурок, который, доверяя академическому здравому смыслу, забывает вернуться к первичному опыту, который научное конструирование должно взять в скобки и не учитывать. «Идеология» (на самом деле сейчас нам было бы лучше начать называть ее как-нибудь иначе) не появляется в качестве таковой для нас и для себя, это неправильное название, которое придает ей ее символическую действенность.
В общем, недостаточно порвать только с обыденным здравым смыслом или с академическим здравым смыслом в их обычной форме. Мы должны также порвать с инструментами прорыва, которые отрицают сам опыт, по отношению к которому они были сконструированы. Это следует сделать, чтобы построить более совершенные модели, которые содержат как первоначальную наивность, так и объективную истину, которую эта наивность скрывает и на которой придурки те, кто думают, что они значительнее других, останавливаются, попадая в другую форму наивности. (Не могу удержаться и не сказать здесь, что глубокое переживание чувства значительности срывающего таинственные покровы демистификатора, исполнение роли избавившегося от чар и избавляющего от чар решающий момент множества социологических занятий... И жертва, которую требуют за это строгие методы, становится все большей и большей.)
Трудно переоценить трудности и опасности, когда начинаешь думать о социальном мире. Сила пред-сконструированного проявляется в том, что, будучи присущим вещам и сознаниям, оно представляет себя под вывеской самоочевидного, остающегося незамеченным, потому что оно, по определению, является само собой разумеющимся. Фактически для прорыва требуется конверсия взгляда, и о преподавании социологии можно сказать, что прежде всего оно должно «давать новые глаза», как иногда говорили первые философы. Задача создать если не «нового человека», то, по крайней мере, «новый взгляд», социологический глаз. И это нельзя сделать без подлинного обращения, (a metanoia), ментальной революции, трансформации всего видения социального мира человека.
То, что называется «эпистемологическим прорывом»44, т. е. взятие в скобки обыденных конструкций первого порядка и принципов, обычно разрабатываемых для объяснения этих конструкций, часто предполагает разрыв со способами мышления, понятиями и методами, которые каждое проявление здравого смысла, обыденного смысла и полезного научного смысла (всего того, что в господствующей позитивистской традиции почитается и освящается) считают существующими для них. Вы, конечно, понимаете, что когда кто-то убежден, как я, что самая жизненно важная задача социальной науки, а значит, и обучения исследовательской работе в социальных науках установление в качестве основополагающей нормы научной деятельности конверсию мышления, революцию взгляда, разрыв с конструктами первого порядка и со всем тем, что поддерживает их в социальном порядке и в научном порядке также, то он обречен на то, что его всегда будут подозревать в обладании пророческим даром и в том, что он требует личного обращения.
Остро осознав именно социальные противоречия научного предприятия, по мере того как я пытался описывать его, рассматривая часть исследования и подвергая его критике, я часто вынужден задавать себе вопрос: не навязывал ли я критическое видение, которое мне кажется необходимым условием конструирования подлинного научного объекта, ударяясь в критику пред-сконструированного объекта, который всегда возникает подобно удару ниже пояса, как своего рода интеллектуальный Anschluss*!
* Слияние (нем.). Прим. ред.
Эта трудность становится все более серьезной, потому что в социальных науках, по крайней мере, по моему опыту, принцип ошибок почти всегда коренится как в социально сконструированных диспозициях, так и в социальных страхах и фантазиях. Так что часто бывает трудно высказать на публике критическое суждение, которое за пределами научной деятельности не затрагивало бы глубочайших диспозиций габитуса, тесно связанных с социальными и этническими истоками, тендером, а также со степенью высшего академического посвящения. Здесь я имею в виду преувеличенную скромность некоторых исследователей (чаще женщин, чем мужчин, или людей «скромного» социального положения, как мы иногда говорим), которая не менее фатальна, чем самонадеянность. По-моему, правильная позиция это довольно редко встречающаяся комбинация определенных амбиций, вследствие чего появляются широкий взгляд и огромная скромность, совершенно необходимая для погружения во все детали объекта. Таким образом, руководителю исследования, который действительно хочет выполнять свою функцию, было бы неплохо хотя бы иногда брать на себя роль духовника или гуру (по-французски мы говорим «руководителя сознания»), роль, которая довольно опасна и у которой нет оправданий, поскольку она возвращает человека к реальности, которую он «находит слишком большой» и постепенно воспитывает большие амбиции у тех, кто хотел бы спрятаться за скромными и легкими делами.
В сущности, самая большая помощь, которой начинающий исследователь может ждать от опыта, состоит в том, что при определении задач проекта у него появится больше смелости учитывать реальные условия его реализации, а именно средства, имеющиеся в его распоряжении (особенно в терминах времени и особой компетенции, которая определяется природой его социального опыта и обучения) и возможности доступа к информантам и информации, документам, источникам и т. д. Зачастую лишь в конце длительного процесса социоанализа, включающего целую последовательность фаз излишних облачений и разоблачений, может состояться идеальный матч между исследователем и его объектом.
Социология социологии, когда она принимает вполне конкретную форму социологии социолога, его научного проекта, его амбиций и недостатков, его смелости и страхов, это не дополнение к его портрету и не своего рода нарциссическое излишество: осознание диспозиций, благоприятных или неблагоприятных, связанных с вашим социальным происхождением, академическим положением и полом, дают вам шанс, даже если и небольшой, овладеть этими диспозициями. Однако уловки социальных пульсаций бесчисленны, и, чтобы заниматься социологией своего собственного универсума, иногда может понадобиться совершенно иной, наиболее извращенный способ удовлетворения подавленных импульсов трудно уловимым окольным путем. Например, бывший теолог, став социологом и проводя исследование теологов, может испытать своего рода регрессию и начать говорить как теолог или, что еще хуже, использовать социологию как средство свести свои старые теологические счеты. То же самое и в отношении экс-философа: у него также будет риск найти в социологии философии скрытый способ ведения философских войн другими средствами.
То, что я назвал участвующей объективацией (которую не следует путать с включенным наблюдением)45, задача, несомненно, самая трудная из всех, поскольку она требует разрыва с глубочайшими и самыми бессознательными предрасположенностями и связями, которые довольно часто придают объекту в глазах тех, кто его изучает, подлинный интерес, они пытаются понять, что все касающееся их отношения к объекту они, по крайней мере, хотят знать. Это самая трудная, но и самая необходимая задача, поскольку, как я пытался показать в «Homo academicus» (Bourdieu, 1988a), процесс объективации в данном случае затрагивает весьма своеобразный объект, в рамки которого имплицитно включены некоторые из самых могущественных социальных детерминант, определяющих сами принципы понимания любого из возможных объектов: с одной стороны, особые интересы, обусловленные тем, что исследователь член академического поля и занимает определенную позицию в этом поле; с другой стороны, социально сконструированные категории восприятия академического и социального миров, те категории профессорского понимания, которые, как я говорил раньше, могут служить основанием эстетики (академического искусства) или эпистемологии (как в случае эпистемологии рессентимента, которая, сделав из нужды добродетель, всегда ценит мелочное благоразумие позитивистской строгости вопреки всем формам научной смелости.
Не пытаясь сейчас объяснять все учения, которые рефлексивная социология может почерпнуть из такого анализа, я хотел бы указать только на одну из очень хорошо скрытых исходных предпосылок научного предприятия, которую работа над таким объектом заставляет меня раскрыть, а ее непосредственный результат (подтверждающий, что социология социологии необходимость, а не роскошь) это лучшее знание самого объекта. На первом этапе моей работы я построил модель академического пространства как пространства позиций, связанных особыми отношениями силы, как поле сил и поле борьбы за сохранение или изменение этого силового поля. На этом я мог бы остановиться, но мои прошлые наблюдения в процессе моей этнографической работы в Алжире сделали меня восприимчивым к «эпистемоцентризму», ассоциирующемуся с академической точкой зрения. Более того, я был вынужден оглянуться на свое исследование с чувством тревоги, переполнявшим меня; на публикацию с чувством, что я совершил нечто предательское, сделав себя наблюдателем игры, в которую я еще играл сам. Таким образом, я воспринял, в частности, резкую манеру, в которую было облечено требование занимать положение беспристрастного наблюдателя, одновременно вездесущего и невидимого, потому что он скрывался за абсолютной безличностью исследовательских процедур и тем самым мог принять квази-божественную точку зрения по отношению к своим коллегам, которые к тому же являются конкурентами. Объективируя претензию на царственную позицию, которая превращает социологию в оружие борьбы, внутренне присущей полю, вместо того чтобы быть инструментом познания этой борьбы, и таким образом познавая сам субъект, который независимо от того, что он делает, никогда не прекращает вести эту войну, я придумал способ введения в анализ осознания предпосылок и предрассудков, ассоциирующихся с локальной и локализованной точкой зрения того, кто конструирует пространство точек зрения.
Осознание границ объективистской объективации заставило меня понять, что в рамках социального мира и, в частности, в рамках академического мира существует целая сеть институтов, цель которых сделать приемлемым разрыв между объективной истиной мира и живой истиной, заключающейся в том, что мы живем, и в том, что мы делаем в нем, все, что объективированные субъекты выносят на обсуждение, когда они противопоставляют объективистскому анализу идею, что «вещи вовсе не таковы». В таком случае там, например, существуют коллективные системы защиты, которые в универсумах, где каждый борется за монополию над рынком, где каждый покупатель в то же время конкурент и где жизнь поэтому слишком тяжела46, дают нам возможность принять нас самих, принимая отговорки или компенсирующие вознаграждения, предлагаемые окружением. Это и есть двойная истина, объективная и субъективная, представляющая всю истину социального мира.
Хотя у меня и есть некоторые сомнения относительно того, стоит ли это делать, я все же хотел бы привести в качестве заключительной иллюстрации презентацию, сделанную здесь недавно о послевыборных теледебатах47, объект, который в силу своей несомненной легкости (все касающееся его непосредственно дано в непосредственной интуиции), показал множество из тех трудностей, с которыми может столкнуться социолог. Как мы должны вести себя за пределами интеллектуального описания по отношению к такому типу (характера), который всегда изображается как «лишний в этом мире», как обычно говорил Маларме? На самом деле, существует большая опасность заново сформулировать на другом языке тем, которым пользуются агенты, то, что уже сказано или сделано, и выявить значения первого порядка (здесь есть и драматизм ожидания результатов, и борьба между участниками за значение результата и т. д.) либо просто (или с помпой) идентифицировать значения, которые являются продуктом сознательных намерений и которые сами агенты могли бы сформулировать, если бы у них было время и если бы они не боялись дать шоу. Так как последнее они знают очень хорошо (по крайней мере, из практики, а в настоящее время, все чаще и осознавая это), то в ситуации, цель которой произвести наиболее благоприятное впечатление своей собственной позицией, публичное признание неудачи как акта рекогниции, становится фактически невозможным. Они также знают, что цифры и их значения, собственно говоря, не являются универсальными «фактами» и что стратегия, суть которой состоит «в отрицании очевидного» (54% больше 46%), хотя и явно обречена на провал, сохраняет известную степень валидности (партия X победила, однако партия У, в сущности, не проиграла: X победил, но не так чисто, как на предыдущих выборах, или с меньшим запасом, чем предсказывалось, и т. д.).
Но разве это то, что действительно имеет значение? Проблема разрыва поднимается здесь в особой тишине, потому что аналитик включен в рамки объекта его или ее конкурентов при интерпретации объекта, и эти конкуренты тоже могут испытывать потребность в авторитете науки. Она поднимается в наиболее острой форме, потому что в отличие от того, что происходит в других науках, одно лишь описание, даже конструированное описание (когда берутся одни лишь релевантные черты) не имеет такой внутренней ценности, которая предполагается в случае описания тайной ритуальной церемонии у индейцев Хопи или коронации средневекового короля: сцену видели и понимали (на определенном уровне и до определенного момента) 20 миллионов телезрителей, а ее запись дает такую выборку, с которой никакое позитивистское переложение не в силах состязаться.
Фактически мы не сможем уйти от бесконечных, опровергающих друг друга интерпретаций герменевт вовлечен в борьбу между герменевтами, которые конкурируют друг с другом за последнее слово относительно феномена или результата до тех пор, пока мы действительно не сконструируем пространство объективных отношений (структуру), в рамках которого непосредственно наблюдаемые нами коммуникативные обмены (интеракция) не будут не чем иным, как их проявлением. Задача заключается в том, чтобы понять скрытую реальность, которая маскируется, разоблачаясь, и которая предлагает себя наблюдателю лишь в анекдотичной форме интеракции, скрывающей ее. Что все это значит? У нас перед глазами ряд индивидов, обозначенных фамилиями: господин Амар журналист, господин Ремон историк, господин N. политолог и т. д., которые, как мы считаем, обмениваются высказываниями, которые, вполне понятно, могут быть подвергнуты «дискурсивному анализу» и где все видимые «интеракции», очевидно, предоставляют все необходимые средства для их собственного анализа. Но, по сути дела, сцена, которую объясняли по телевидению, стратегии, которые агенты применяли, чтобы победить в символической борьбе за монополию вынесения вердикта, за признанную возможность говорить правду о предмете спора, являются выражением объективных отношений силы между вовлеченными в них агентами, или, если быть более точным, между различными полями, частью которых они являются и в которых они занимают позиции разного ранга. Другими словами, интеракция это видимое и исключительно феноменальное следствие пересечения иерархически упорядоченных полей.
Пространство интеракции функционирует как ситуации лингвистического рынка, и мы можем раскрыть принципы, лежащие в основе его конъюнктурных свойств48. Прежде всего оно включает пред-сконструированное пространство: социальная композиция групп участников определяется заранее. Для того чтобы понимать, что можно говорить, а особенно, что нельзя говорить на съемочной площадке, нужно знать законы формирования группы говорящих кто не допускается, а кто исключает сам себя. Самая радикальная цензура это отсутствие. Таким образом, мы должны учитывать коэффициенты репрезентации (в статистическом и социальном смыслах) различных категорий (пол, возраст, профессия, образование и т. д.), а следовательно, и шансы доступа к речи, которые определяются измерением частоты, с которой каждый использовал этот доступ. Вторая характеристика следующая: журналист обладает своего рода властью (конъюнктурной, но не структурной) над пространством игры, которое он сконструировал и в котором он находится в роли судьи, выдвигающего нормы «объективности» и «нейтральности».
Мы не можем, однако, остановиться на этом. Пространство интеракции это локус, где происходят пересечения нескольких различных полей. В их борьбе за то, чтобы навязать свою «беспристрастную» интерпретацию, т. е. чтобы заставить зрителей признать свой взгляд объективным, в распоряжении агентов есть ресурсы, определяющиеся их принадлежностью к объективным иерархически упорядоченным полям и их позицией в соответствующих полях. Во-первых, у нас есть политическое поле (Бурдье, 1981 а): так как они непосредственно вовлечены в игру, а значит, непосредственно заинтересованы и рассматриваются в качестве таковых, политики сразу же воспринимаются как судьи и подсудимые и поэтому их всегда подозревают в том, что они предлагают предвзятые, пристрастные, а потому не вызывающие доверия интерпретации. Они занимают разные позиции в политическом поле: они размещаются в этом пространстве в соответствии со своей принадлежностью к партии, а также с их статусом в партии, их известностью на местном и национальном уровне, их общественной привлекательностью и т. д. Затем у нас есть журналистское поле: журналисты могут и должны заимствовать риторику объективности и нейтральности при поддержке политологов, когда это требуется. Далее, у нас есть поле «политической науки», в котором «информирующие политологи» занимают скорее непривлекательную позицию, даже если довольны высоким внешним престижем, особенно среди журналистов, над которыми они структурно доминируют. Следующее поле поле политического рынка, представленное рекламодателями и консультантами СМИ, которые украшают свои оценки политиков «научными» подтверждениями. И, наконец, собственно университетское поле, представленное специалистами в области электоральной истории, создавшими такую специальность, как комментирование результатов выборов. Как видим, поля варьируются от самых «ангажированных» до самых «беспристрастных» как в структурном отношении, так и по части соответствия закону: академик это тот, кто отличается самой большой «непредусмотрительностью» и «независимостью». И когда дело доходит до создания риторики объективности, которая оказывается настолько эффективной, насколько это возможно, как в случае с этими после-электоральными новыми программами, то ученый пользуется структурным преимуществом перед другими.
Дискурсивные стратегии различных агентов и, в частности, весь арсенал риторики, цель которых создание фасада объективности, будут зависеть от равновесия символических сил между различными полями и от особых ресурсов этих полей, которые гарантируют различным участникам принадлежность к этим полям. Другими словами, они будут зависеть от специфических интересов и характерных средств, которыми обладают участники в этой особой символической борьбе за «нейтральный» вердикт и которыми определяется их позиция в системе невидимых отношений, складывающихся между различными полями, в рамках которых они действуют. Например, у политолога как такового будет преимущество перед политиком и журналистом по той причине, что его гораздо легче признать объективным и потому что у него есть выбор относительно применения своей особой компетенции, состоящей в обладании знанием электоральной истории, нужной для того, чтобы делать сравнения. Он может объединиться с журналистом, притязания на объективность которого получат тем самым подкрепление и легитимность (обоснование и законную силу). Результатом всех этих объективных отношений оказываются отношения символической власти, проявляющиеся в интеракции в форме риторических стратегий. Именно этими объективными отношениями руководствуется по большей части тот, кто обрывает других, задает вопросы, долго говорит без остановки и не обращает внимания на попытки прервать его, и т. д., кто обречен пользоваться стратегиями подтверждения (интересов или небескорыстных стратегий) или ритуальным отказом отвечать, стереотипными формулами и т. д. Нам нужно двигаться дальше, чтобы показать, каким образом введение в анализ объективных структур позволяет нам объяснить детали дискурса и риторических стратегий, сложностей и противоречий, эффективных и неэффективных действий короче говоря, всего того, что, с точки зрения дискурсивного анализа, можно понять на основе одного лишь дискурса.
Но почему анализ особенно труден в таком случае? Очевидно потому, что те, кого социолог собирается объективировать, конкуренты за монополию в сфере объективной объективации. Фактически в зависимости от того, какой объект он изучает, сам социолог более или менее дистанцирован от агентов и предметов, которые он исследует, более или менее непосредственно вовлечен в соперничество с ними и, следовательно, в большей или меньшей степени подвергается соблазну вступить в игру метадискурса под видом объективности. Когда игра в анализ (под видом анализа) как в нашем случае состоит в передаче метадискурса относительно всех других дискурсов тем политикам, которые бодро заявляют о победе на выборах, журналистам, претендующим на то, чтобы дать объективную информацию о распределении кандидатов, «политологам» и специалистам по электоральной истории, претендующим на то, чтобы предложить нам объективное объяснение результата путем сравнения случайностей и общих тенденций с прошлыми или нынешними статистическими данными, одним словом, когда эта игра состоит в том, чтобы поставить себя с помощью приставки мета- над игрой благодаря исключительной силе дискурса, возникает соблазн использовать научные стратегии, разрабатываемые различными агентами, чтобы гарантировать победу их «правде», чтобы говорить о правдивости игры и таким образом обеспечить вам победу в игре. Это пока еще объективная связь (отношение) между политической социологией и «ориентированной на СМИ политологией» или еще точнее, между позициями, которые наблюдатели и наблюдаемый занимают в соответствующих, объективно иерар-хизированных полях, определяющих восприятие наблюдателя, в частности, заставляя его закрыть на что-то глаза, что говорит о его собственных небескорыстных интересах.
Объективация отношения социолога к его или ее объекту, как можно хорошо видеть на этом примере, необходимое условие того, чтобы покончить со склонностью инвестировать в свой объект, которая, несомненно, лежит в основании «заинтересованности» в объекте. Следовало бы, в некотором смысле, отказаться от использования науки для вмешательства в объект, чтобы быть в состоянии осуществлять объективацию, которая является не просто частичным и упрощенным мнением, могущим возникнуть у другого(гих) игрока(ов) в процессе игры, но которая, скорее, оказывается всеохватывающим представлением об игре, которая может быть понята в качестве таковой на определенном расстоянии от нее. Только социология социологии и социолога может помочь нам в определенном достижении социальных целей, которых можно добиваться с помощью научных целей, к которым мы непосредственно стремимся. Включенная объективация, есть основания думать, высшая форма социологического искусства, осуществима только в том смысле, что она основывается настолько полно, насколько это возможно, на объективации интереса к объективации, проявляющейся как в факте участия, так и вынесения за скобки этого интереса и представлений, которые им поддерживаются.
1 См. Bourdieu (19871), где дается исторический анализ символической революции, приводящей к появлению импрессионистской живописи во Франции XIX в.
2 Уильям Сьюэлл (1980. Р. 19-39) дает детальное историческое толкование понятия metier-ремесло при старом режиме. Его сжатую характеристику корпоративного языка во Франции XVIII в. стоит процитировать, поскольку она содержит два ключевых измерения понятия ремесло социолога в понимании Бурдье: «Профессионалов-ремесленников можно определить как людей, находящихся в точке пересечения области ручного труда и области искусства и интеллекта».
3 См. некролог, написанный Бурдье в «Le Mond» (1983e) в связи с неожиданной смертью Гофмана. См. также Boltanski (1974).
4 См. дискуссию Бурдье (1968Ь) в работе «Структурализм и теория социологического знания», где он выражает свою признательность и говорит о своих отличиях от структурализма как социальной эпистемологии.
5 См. Бурдье (1990а). Коннертон (1989) выдвигает эффективную и немногословную защиту этой аргументации; см. также Джексон (1989. Гл. 8).
6 См. Кюн (1970), Латур и Вулгар (1979). В этом вопросе его поддерживают также Роуз (1987) и Трэвик (1989). Дональд Шон (1983) по-• ; казывает в своей работе «Рефлексирующий практик» («Reflective Practitioner»), что профессионалы (в менеджменте, инженерном деле, архитектуре, городском планировании и психотерапии) знают больше, чем они могут выразить словами; как компетентные практики они «применяют разновидность знания-ио-опыту, которое по большей части является невыразимым» и полагаются на импровизацию, которой они научаются скорее на собственном опыте, чем на основе выученных в высшей школе формул.
7 См. Бурдье (1990g) и Брюбэкер (1989а), где теория Бурдье анализируется в качестве действующего научного габитуса.
8 Английское слово «эссе» (essay) не равнозначно слегка уничижительной коннотации французского слова «диссертация» (dissertation) как пустого и беспричинного дискурса.
9 См. Парсонс (Parsons, 1937), Александер (Alexander, 1980-1982; 1985) и работу Александера (Alexander, 1987b) «Двадцать лекций» («Twenty Lectures»), которая появилась в результате неоднократно прочитанного студентам курса лекций.
10 Для дальнейшего разъяснения см. Bourdieu (1988e). Поллак бегло анализирует работы Лазарсфельда с целью экспортирования позитивистской социальной науки правил и институтов за пределы Соединенных Штатов.
11 У Кольмана (1990) можно найти материал, изобилующий биографическими реминисценциями по поводу этих двух полюсов в социологии Колумбийского университета, о восстановлении между ними дружеских отношений и взаимной легитимации в 1950-е гг.
12 См. анализ Бурдье (1990d) дискурсивного взаимодействия между продавцами и покупателями домов и для контраста сравните его структурный конструктивизм с непосредственным интеракционистс-ким дискурсом аналитическая основа Щеглова (1987).
13 «Дайте молоток ребенку, предупреждает А. Каплан (1964. Р. 112), и вы увидите все то, что все покажется ему достойным, чтобы ударить по нему». Вполне уместно здесь обсуждение Э. Хюгесом (1984) «методологического этноцентризма».
14 Читатель узнает здесь известный французский девиз мая 1968 г. «запрещено запрещать».
15 Для более глубокого понимания см. Бурдье (1985а, 1987Ь, 1989е). Бурдье использует работу логика П. Ф. Страусона (1959) для обоснования своей реляционистской концепции социального пространства и эпистемологического статуса индивидов в нем.
16 Структурным эквивалентом для Соединенных Штатов могло бы быть нечто подобное «проекту, посвященному членам банды южной окраины Чикаго».
17 О поисках локуса власти см. работу Р. Даля (1961) «Кто правит?», а также дебаты по поводу структуры общинной власти взгляд «сверху». Взгляд «снизу» представлен традицией проктологической историографии и современной антропологии (Скотт, 1985). О локусе лингвистического изменения см. Лабов (1980).
18 О поле власти см. Бурдье (1989а), а также часть 1 раздела 3 данной работы; о столкновении между «художниками» и «буржуазией» в конце XIX в. во Франции см. Бурдье (1983d; 1988d), а также Шарль (1987).
19 Французские Grandes ecoles это элитные высшие школы, стоящие особняком от обычной университетской системы. К ним относятся: Национальная высшая школа администрации (Ecole nationale d'administration, ENA), которая готовит высших гражданских служащих, открыта в 1945 г.; Высшая коммерческая школа (Ecole des hautes etudes commerciales, НЕС), созданная в 1881 г., которая готовит администраторов и экспертов по бизнесу; Политехническая школа (Ecole Polytechnique) и Центральная школа (Ecole Centrale) для инженеров, открытые в 1794 г.; и Высшая педагогическая школа, которая готовит преподавателей и университетских профессоров. Поступление в эти школы осуществляется на основе очень строгих конкурсных экзаменов после 1-4-летнего специального послешкольного обучения.
20 Пьер Бурдье окончил Высшую нормальную школу (выпускников которой называют во Франции normalien) в 1954 г., на три года позже Фуко, на год раньше Жака Дерриды и одновременно с историком Ле Руа Ладюри и теоретиком литературы Жераром Женеттом.
21 См. Бурдье (1971Ь) и «Дьявол Максвелла: структура и генезис религиозного поля» в работе Бурдье (а), которая должна скоро выйти.
22 Сходным образом Шарль (1990) показал, что «интеллектуалы» в качестве современной социальной группы, схемы восприятия и политической категории недавнее «изобретение», которое возникло во Франции в конце XIX в. и приняло определенную форму в процессе дела Дрейфуса. Для него, так же как и для Бурдье (1989d), следствием неразборчивого применения данного понятия к мыслителям и писателям прежних времен оказывается либо анахронизм, либо совре-' менный анализ, который заканчивается непониманием исторической неповторимости «интеллектуалов».
23 По-французски это будет science demi-savante.
24 Превосходным примером могут служить исследования поля бедности в США, появление которых было во многом побочным следствием «войны с бедностью» в 1960-е гг. и вытекавших из нее требований государства к изучению проблематики бездомных. Под влиянием Комитета экономических возможностей (Office of Economic Opportunity) новое официальное определение проблемы способствовало тому, что существовавшая прежде социально-политическая проблема превратилась в общепризнанную сферу «научного» исследования, в результате десятки ученых особенно экономисты были привлечены к работе в новых исследовательских центрах, журналах, на конференциях, посвященных проблеме бедности и ее общественному регулированию, что, в конечном счете, привело к институционализации высоко технической (и в высшей степени идеологической) дисциплины «анализ публичной политики». Следствием появления этой дисциплины стало не только некритичное принятие социальными учеными бюрократических категорий и проводимых правительством измерительных процедур (типа известной федеральной «прямой бедности», продолжающей определять границы дискурса, несмотря на то, что довольно часто она оказывается все в большей степени концептуально непригодной), но также и их тревог (не заставит ли получение пособия бедняков меньше работать? разделяют ли получатели общественной помощи культурные ценности или они ведут себя, нарушая «главные» нормы? каковы самые экономичные средства, чтобы сделать их «самодостаточными», т. е. социально и политически невидимыми?), которые реифицировали моральное и индивидуалистическое восприятие бедности, превратив ее по преимуществу в «научные факты» (Катц, 1989:112, 23). Хэвмэн (1987) приводит наглядное подтверждение того, как в этом процессе федеральное правительство меняет и само лицо социальной науки in toto: в 1980 г. исследования по бедности поглотили, по меньшей мере, 30% от общей суммы, выделенной на все федеральные исследования по сравнению с 6% в 1960 г. Нынешнее распространение дискурса «на низшие слои населения» хорошая иллюстрация того, как значительные денежные поступления от фондов могут заново определить предмет социальной научной дискуссии без какого бы то ни было критического обсуждения предпосылок нового заказа.
25 Кроме того, это хорошо видно и по изменениям категорий, используемых для классификации книг в обзорном журнале «Современная социология», и по изменениям заголовков глав в справочниках (например, Смелзер, 1988), и в статьях энциклопедий социальной науки. Классификация тем в «Социологическом ежегоднике» («Annual Review of sociology») хороший пример смешения повседневных, бюрократических и весьма произвольных подразделений, пришедших из (академической) истории дисциплины: редко кто может ретроспективно придать некую (социо)логическую последовательность направлению, к которому он относит предмет своего исследования.
Открывает любой том категория «Теория и методы», как всегда, превращающаяся в отдельную самостоятельную тему. Затем идут «Социальные процессы» категория настолько широкая, что трудно ,. представить то, что в нее не попадает; «Институты и культура» тема, которая превращает культуру в отдельный объект. Почему «Формальные организации» были отделены от «Политической и экономической социологии» непонятно; то, как они, в свою очередь, отличаются от «Стратификации и дифференциации», тоже дело спорное. У «Исторической социологии» есть сомнительная привилегия быть выделенной в отдельную специальность. (Предположительно, на основе метода, но тогда почему бы ее не объединить с «Теорией и методами» и почему у других подходов нет «своих секций?) • Почему именно «Социология мировой религии» имеет заголовок, общий для всей социологии, загадка. «Политика» прямое след-... ствие заказа бюрократического государства на социальное знание. И увенчивающей все другие категории в своем освящении здравого смысла является рубрика «Индивид и общество».
26 См. соответственно Ленуар (1980), Болтански (1979), Гарригу (1988), Бурдье (1977а. Р. 36-38, 188), и Сайяд (1985).
27 Хотя позиция Бурдье может показаться сходной с «социально-конструктивистским» подходом к социальным проблемам (Шнайдер, 1985; Гусфильд, 1981; Спектор и Кщусе, 1987), она существенно отличается от последней тем, что основание социального процесса символического и организационного конструирования она видит в объективной структуре социальных пространств, в рамках которого это конструирование и происходит. Это обоснование работает на уровне позиций и диспозиций тех, кто создает, и тех, кто принимает это утверждение. Бурдье является сторонником не «строгой», или «контекстуальной» конструктивистской позиции (определение которой дает Бест, 1989. Р. 245-289), а «структурного конструктивизма», который причинно связывает процесс создания утверждений и их продуктов с объективными условиями. См. Шампань (1990) в связи с анализом социального конструирования «общественного мнения» в рамках этих направлений.
28 Кристин Люкер (1984) и Фэй Гинзбург (1988) предлагают детальные исторические и этнографические описания социального контруиро-вания аборта как общественной проблемы на политическом и массовом уровне. У Поллака (1988а) можно найти анализ общественного конструирования связи между СПИДом и гомосексуализмом в современном французском политическом дискурсе. Болтански освещает условия эффективности стратегии, цель которой превратить персональные инциденты и нарушения в социально признанные вопросы и несправедливости в своей важной статье о «Разоблачении» (Болтански, Дарэ, Шильтц, 1984; Болтански, 1990).
29 См. весь выпуск за март 1990 г. журнала «Ученые труды в социальных науках» («Actes de la recherche en sciences sociales), посвященный «экономике жилья» («The Economics of Housing») (Бурдье, 1990b, 1990c, 1990d; Бурдье иДе сен Мартэн, 1990; Бурдье и Кристин, 1990).
30 в тексте это тоже по-английски: здесь Бурдье играет словами «.grants» (гранты) и «for granted» (само собой разумеющееся), чтобы подчеркнуть органическую связь между материальным и когнитивным пересечением проблематики.
31 С тех пор как опросы общественного мнения появились во французской политической жизни, Бурдье был усердным, а зачастую и едким критиком их социального назначения. Его статья 1971 г. с провокационным названием «Общественное мнение не существует» (Бурдье, 1979е) была перепечатана во многих сборниках и журналах и переведена на 6 языков. Эта проблема снова поднималась в работе «Наука без ученого» (Бурдье, 1987а. Р. 217-224).
32 Или, по выражению Витгенштейна (1977. Р. 18): «Язык расставляет всем одну и ту же ловушку; это огромная сеть легко доступных ошибочных поворотов». Этот взгляд разделял Элиас (1978а. Р. 111), который считал «наследуемые структуры речи и мысли» одной из самых серьезных помех для науки об обществе: «Средства мышления и речи, доступные в настоящее время социологам, по большей части не соответствуют задаче, которую им следует решить». Вслед за Бенджамином Ли Уорфом он, в частности, отмечал, что западные языки стремятся актуализировать имена существительные и объекты за счет отношений и свести процессы к статическим состояниям.
33 Другим примером может быть бюрократическое введение и последующая реификация «прямой бедности» в социальной «науке» Соединенных Штатов (Бигли, 1984; Катц, 1989. Р. 115-117).
34 Морис Хальбвакс (1972. Р. 329-348) уже давно показал, что нет ничего «естественного» в категории возраста. Пиалу (1978), Тевено (1979), Можер и Фоссе-Поллиак (1983) и Бурдье (1980Ь. Р. 143-154) в своей работе «Молодежь есть не что иное, как слово» разрабатывают этот аргумент в случае с молодежью. Шампань (1979) и Ленуар (1978) применяют его в социально-политическом конструировании понятия «пожилые». Бесчисленные исторические исследования тендерных отношений продемонстрировали в последние годы произвольность категорий «мужской» и «женский»; возможно, самым впечатляющим из всех является исследование Джоан Скотт (1988); см. также несколько статей, опубликованных в двух выпусках «Ученые труды в социальных науках» («Actes de la recherche en sciences sociales») относительно категорий «мужской»/«женский» (июнь и сентябрь 1990). Более широкую дискуссию о борьбе за определение «естественных» категорий см. Ленуар (Шампань, 1979. Р. 61-77).
35 См. два выпуска «Ученые труды в социальных науках» («Actes de recherch en science sociales») по праву и легальным экспертам, № 64 (сентябрь 1986) и № 76/77 (март 1989, особенно статьи Ива Дизали, Алана Банко и Энн Буажеоль).
36 Понятие поля объясняется подробно в 2 части раздела 3 настоящей работы. См. Болтански (1984а и 1987) для глубокого изучения организационного и символического создания категории «кадры» во французском обществе; см. также Шарль (1990), который писал об интеллектуалах по тем же самым аналитическим направлениям.
37 Например, Сартр господствовал и в свою очередь испытывал свое собственное господство во французском интеллектуальном поле 1950-х гг. (см. Бошетти, 1988; Бурдье, 1980е, 1984Ь).
38 Энергичные усилия Питера Росси (1989. Р. 11-13) покончить с произвольным в социальном смысле определением «бездомности», встречающимся в «научных» исследованиях, хороший пример позитивистского простодушия, известного слепотой к своим собственным исходным предпосылкам (включая предпосылки о существовании своего рода платонической сущности бездомности). Вместо того чтобы (как минимум) показать, как различные определения создают разной величины населения, композиции и траектории, и вместо того чтобы проанализировать политические и научные интересы, которые выражает точка зрения, противоположная их собственной, Росси довольствуется тем, что отстаивает ex cathedra свое определение, приспособленное к существующим данным и предубеждениям. В своей борьбе за «операционализацию» понятия, заимствованного из повседневного дискурса, которая осуществляется таким образом, что повседневный дискурс не только не подвергается сомнению, но получает подкрепление, Росси стремится достичь соответствия с обыденным здравым смыслом, с научным здравым смыслом и с практическими ограничениями бюрократического обследования. Он не объясняет ничего такого, что «легко позволило бы увязнуть в академических экзерсисах по части определений»: «Я воспользуюсь определением бездомности, которое скрывает сущность этого термина и которое к тому же удобно использовать в реальном исследовании. Хотя мое окончательное мнение состоит в том, что бездомность это вопрос степени, я вынужден использовать самое распространенное в социально-научных исследованиях определение бездомности, на которое я опираюсь... Есть несколько весьма убедительных логических причин, по которым большинство исследований о бездомных практически приняли это определение». Конструирование хотя в данном случае уместнее было бы говорить о разрушении его объекта не сопровождается ни какими-то видимыми артикуляциями феномена, ни теоретической проблематикой его причин и различий. Оно завершается созданием «довольно узкого определения, которое, по сути дела, заимствует и ратифицирует определение государственной бюрократии, чей интерес в нормализации и минимизации феномена подробно документирован: он сосредоточен главным образом на наиболее доступных из бездомных, клиентах агентств типа приютов, столовых, медицинских клиник, которые предназначены для бездомных». Это конструирование исключает всех тех, кого государство не хочет считать настоящими бездомными (обитателей госпиталей, тюрем, платных интернатов для престарелых и всех «не имеющих надежного пристанища»), включая людей, вынужденных арендовать или временно пользоваться комнатами в жилище своих родителей, друзей и т. д.) Позитивистское проявление изобретательности достигает своей высшей точки, когда Росси заменяет обыденную, повседневную категорию «бездомности» современным «социологическим выражением» (Мертон) «крайняя бедность», которая определяется здесь в том же самом значении самоочевидности (и той же самой самоуверенной произвольности), как всех тех, имеющих доход ниже 75% от «официальной черты бедности», другого бюрократического конструкта. Таким образом, бездомность и бедность превращаются из социально-политического состояния системы исторических отношений и категорий, являющихся следствием борьбы за производство и размещение социального богатства, в состояние, измеряемое с помощью точных и ясных мельчайших переменных, позволяющих считать, делить и дисциплинировать индивидов.
39 О последних изменениях социального определения и функций легальных экспертов см. Дизали (1989); о борьбе за право определять, кто является писателем во Франции XVII в., см. Виала (1985); о трудностях с признанием женщин-писателей в качестве таковых см. де Сен Мартэн (1990Ь).
40 Дальнейшую дискуссию см. часть 2 раздела 1 настоящей работы. Нетрудно понять, как такой консерватизм может, при определенных исторических условиях, превратиться в свою противоположность, что и показал Кэлхаун (1979) своей ревизионистской критикой Томпсо-новского анализа возникновения английского рабочего класса; док-сическое мировоззрение, т. е. не задающая вопросов, унифицированная культурная традиция, может, будучи поставлена под сомнение, выработать когнитивные механизмы, необходимые для радикального коллективного действия.
41 Используя имя Мольеровского врача, который говорит на вычурном и неправильном латинском в «Le Bourgeois gentilhomme».
42 Эта точка зрения развивается полнее в работах Бурдье (1986а, 1986с).
43 Об использовании социальной науки и псевдосоциальной науки в «новом политическом пространстве» Франции см. Шампань (1988, 1990).
44 Понятие «эпистемологический прорыв» (так же, как понятие «эпис-темологический профиль»), которое многие англо-американские читатели ассоциируют с именем Альтюссера (или Фуко), обязано своим происхождением Гастону Башляру, и оно весьма широко использовалось Бурдье задолго до структуралистского марксизма (центральный статус это понятие приобрело в работе Бурдье, Шамборедона и Пассерона (1973), первоначально опубликованной в 1968 г.).
45 Об этом понятии см. работы Бурдье «Практический смысл» (Бурдье, 1990а), «Homo academicus» (Бурдье, 1988а), Бурдье (1978а) и часть 2 раздела 1 данной работы.
46 Это то, что Бурдье (1985d) называет «рынком ограниченного производства» в отличие от «генерализированного рынка», где культурные процедуры подчиняют свою деятельность публике в целом.
47 Всякий раз в ночь национальных выборов главные телеканалы Франции устраивают специальные программы, где известные политики, политологи, журналисты и политические комментаторы интерпретируют и обсуждают предполагаемые результаты голосования и их значение для политического развития в стране. Такие программы почти универсально опознаются французскими телезрителями и представляют собой все более влиятельное средство политического действия.
48 Понятие «лингвистический рынок» объясняется в работе Бурдье (1990f) и в данной работе часть 2 раздела 5.
Bourdieu P. (1968b) Structuralism and the Theory of Sociological Knowledge // Social Research. №4 (Winter). P. 681-706.
Bourdieu P. (1971b) Genese et structure du champ religieux // Revue franchise de sociologie. № 3 (July - September). P. 294-334.
Bourdieu P. (1977a) Outline of A Theory of Practice. Cambridge: Cambridge University Press.
Bourdieu P. (1978a) Sur 1'objectivation participante. Reponses a quelques objections // Actes de la recherche en sciences socials. P. 67-69.
Bourdieu P. and Monique de Saint Martin (1978) Le patronat // Actes de la recherche en sciences socials. P. 3-82.
Bourdieu P. (1980b) Questions de sociologie. Paris: Editions de Minuit. Bourdieu P. (1980e) Sartre // London Review of Books. No. 20 (October 20).
P. 11-12. Bourdieu P. (1983d) The Field of Cultural Production, or the Economic World
Reversed // Poetics (November). P. 311-356. Bourdieu P. (1983e) Erving Goffman, Discoverer of the Infinitely Small //
Theory, Culture, and Society. № 1. P. 112-13.
Bourdieu P. (1984b) Prefazione // Anna Boschetti. L'impresa intellectuale. Sartre e «Les Temps Modernes». Bari: Edizioni Dedalo. P. 5-6.
Bourdieu P. (1985d) The Market of Symbolic goods // Poetics (April). P. 13-44.
Bourdieu P. (1986a) From Rules to Strategies // Cultural Anthropology. № 1 (February). P. 110-120.
Bourdieu P. (1986c) Habitus, code et codification // Actes de la recherche en siences socials. P. 40-44.
Bourdieu P. (1987i) L'institutionalisation de I'anomie // Cahiers du Musee national d'art moderne (June). P. 6-19.
Bourdieu /".(1988a) Homo Academicus. Cambridge: Polity Press; Stanford: Stanford University Press.
Bourdieu P. (1988d) Flaubert's Point of View // Critical Enquiry (Spring). P. 539-562.
Bourdieu P. (1988e) Vive la crise! For Heterodoxy in Social Science // Theory and Society. № 5 (September). P. 773-788.
Bourdieu P. (1989d) The Corporatism of the Universal: The Role of Intellectuals in the Modern World // Telos (Fall). P. 99-110.
Bourdieu P. (1990a) The Logic of Practice. Cambridge: Polity Press; Stanford: Stanford University Press.
Bourdieu P. (1990b) Droit et passe-droit. Les champs des pouvoirs territoriaux et la mise en oeuvre des reglement // Actes de la recherche en siences socials. P. 86-96.
Bourdieu P with Salah Bouhedja, Rosine Christin, and Claire Givry (1990c) Un placement de pere de famille. La maison individuelle: specificite du pro-duit et logique du champ de production // Actes de la recherche en siences socials. P. 6-35.
Bourdieu P. with Salah Bouhedja and Claire Givry (1990d) Un contrat sous contrainte // Actes de la recherche en siences socials. P. 34-51.
Bourdieu P. (1990f) Principles for Reflecting on the Curriculum // The Curriculum Journal. № 3 (December). P. 307-314.
Bourdieu P. (1990g) Animadversiones in Mertonem // Robert K. Merton: Consensus and Controversy / Ed. By Jon Clark, Celia Modgil, and Sohan Modgil, London: The Falmer Press. P. 297-301.
Bourdieu P. and Monique de Saint Martin (1990) Le sens de la propriete. La genese sociale des systemes de preference // Actes de la recherche en siences socials. P. 52-64.
Bourdieu P and Rosine Christin (1990) La construction du marche. Le champ administrative et la production de la «politique du logement» // Actes de la recherche en siences socials. P. 65-85.
Bourdieu P. with Jean-Claud Chamboredon and Jean-Claud Passeron (1973) Le metier de sociologue. Prealables epistemologiques. Translated as «The Craft of Sociology: Epistemological Preliminaries», Berlin and N. Y.: Walter de Gruyter, 1991.
Alexander Jeffrey C. (1980-1982) Theoretical Logic in Sociology. 4 vols. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.
Alexander Jeffrey C. (Ed.) (1985) Neo-Functionalism. Newbury Park: Sage Publications.
Alexander Jeffrey C. (1987b) Twenty lectures: Sociological Theory since World War II. N. Y.: Columbia University Press.
Beeghley Leonard (1984) Illusion and Reality in the Measurement of Poverty // Social Problems 31 (February). P. 322-333.
Best Joel (Ed.) (1989) Images of Issues: Typifying Contemporary Social Problems. N. Y: Aldine de Gruyter.
Boltanski Luc (1974) Erving Goffman et les temps du soupcon // Social Science Information. №3: 127-147.
Boltanski Luc (1979) Taxinomies socials et lutes de classes. La mobilization de «la classe moyenne» et 1'invention des «cadres» // Actes de la recherche en siences socials. P. 75-105.
Boltanski Luc (1984) How a Social Group Objectified Itself: «Cadres» in France, 1936-45 // Social Science Information. №3. P. 469-492.
Boltanski Luc (1987) The Making of a Class: «Cadres» in French Society. Cambridge: Cambridge University Press.
Boltanski Luc with Yann Dare and Marie-Ange Schitz (1984) La denonciation // Actes de la recherche en siences socials. P. 340.
Boschetti Anna (1988) The Intellectual Enterprise: Sartre and «Les Temps Modernes». Evanstone: Northwestern University Press.
Brubaker Gogers (1989a) Social Theory as Habitus // Paper presented at the Conference on «The Social Theory of Pierre Bourdieu», Center for Psy-chosocial Studies, Chicago, March.
Champagne Patric (1979) Jeunes agriculteurs et vieux paysans. Crise de la succession et apparition du troisieme age// Actes de la recherche en siences socials. P. 83-107.
Champagne Patrlc (1988) Le cercle politique. Usages sociauxdes sondages et nouvel espace politique// Actes de la recherche en siences socials. P. 71-97.
Champagne Patric (1990) Faire 1'option. Le nouvel espace politique. Paris: Edition de Minuit.
Charle Christophe (1987) Les elite de la Republique 1880-1900. Paris: Fayard.
Charle Christophe (1990) Naissance des «intellectuals», 1880-1900. Paris: Edition des Minuit.
Calhoun Craig (1979) The Radicalism of Tradition: Community Strength or «Venerable Disguise and Borrowed Language»? // American Journal of Sociology. № 5. P. 886-914.
Coleman James S. (1990) Foundations of Social Theory. Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press.
Connerton Paul (1989) How Societies Remember. Cambridge: Cambridge University Press.
Dahl Robert (1961) Who Governs? Dmocracy and Power in an American City. New Haven: Yale University Press.
Dezalay Yves (1989) Les droit des families: du notable a 1'expert. La restructu-ration du champ des professionnels de la restructuration des enterprises // Actes de la recherche en siences socials. P. 2-28.
Elias Norbert (1978a) What is Sociology? N. Y.: Columbia University Press. Garrigou Alain (1988) Le secret de 1'isoloir // Actes de la recherche en siences socials. P. 22-45.
Ginsburg Faye (1988) Contested Lives: The Abortion Debate in the American Community. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.
Gusfield Joseph (1981) The Culture of Public Problems: Drinking-Driving and the Symbolic Order. Chicago: The University of Chicago Press.
Halbwachs Moris (1972) Classes sociales et morphologic. Paris: Editions de Minuit.
Haveman Robert (1987) Poverty Policy and Poverty Research: The Great Society and theSocial Sciences. Madison: University of Visconsin Press.
Hughes Everett C. (1984) Ethnocentric Sociology // The Sociological Eye: Selected papers. New Brunswick: Transaction Books. P. 473-77.
Kaplan Abraham (1964) The Conduct of Inquiry: Methodology for Behavioral Science. San Francisco: Chandler.
Katz Michael B. (1989) The Understanding Poor: From the War on Poverty to the War on Welfare. N. Y: Pantheon.
Кассирер Э. Познание и действительность. М., 1912.
Kuhn Thomas (1970) The Structure of Scientific Revolutions. 2^ edn. Chicago: The University of Chicago Press.
Labov William (Ed.) (1980) Locating Language in Time and Space. N. Y.: Academic Press.
Latour Bruno and Steve Woolgar (1979) Laboratory Life: The Social Construction of Scientific Facts. London: Sage.
Lenoir Remi (1978) L'invention du «troisiem age» et la constitution du champs des agents de gestion de la vieillesse// Actes de la recherche en siences socials. P. 57-82.
Lenoir Remi (1980) La notion d'accident du travail: un enjeu de lutes // Actes de la recherche en siences socials. P. 77-88.
Luker Kristin (1984) Abortion and the Politics of Motherhood. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.
Mauger Gerar and Claud Fosse-Polliak (1983) Les loubards // Actes de la recherche en siences socials. P. 49-67.
Parsons Talcott (1937) The Structure of Social Action. Glencoe, 111.: The Free Press.
Pialoux Michel (1978) Jeunes sans avenir et marche du travail temporaire // Actes de la recherche en siences socials. P. 19-47.
Pollak Michael (1988) Les homosexuals et le SIDA: sociologie d'une epidemic. Paris: Anne-Marie Metailie.
Rossi Peter H. (1989) Down and Out in America: The Origins of Homeless-ness. Chicago: The University of Chicago Press.
Rome Joseph (1987) Knowledge and Power: Toward a Political Philosophy of Science. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press.
Saint Martin Monique de (1990b) Les «femmes ecrivains» et le champ litterai-re // Actes de la recherche en siences socials. P. 52-56.
Sayad Abdelmalek (1985) Du message oral ou message sur cassette: la communication avec 1'absent// Actes de la recherche en siences socials. P. 61-72.
Schefloff Emmanuel (1987) Between Macro and Micro: Contexts and Other Connections // Micro-Macro Link / Ed. by J. Alexander et al. Berkeley and Los Angeles: University of California Press. P. 207-34.
Schneider Joseph W. (1985) Social Problems Theory: The Constructionist View // Annual Review of Socioogy. P. 209-29.
Schon Donald (1983) The Reflective Practicioner: How Professionals Think in Action. N. Y.: Basic Books.
Scott Joan (1988) Gender and the Politics of History. N. Y: Columbia University Press.
Sewell William (1980) Work and Revolution in France: The Language of Labor from the Old Regime to 1848. Cambridge: Cambridge University Press.
Smelser Neil J. (Ed.) (1988) Handbook of Sociology. Newbury Park, Calif.: Sage Publications.
Spector Malcolm and John I. Kitsuse (1987) Constructing Social Problems. N. Y: Aldine de Gruyter
Strawson Peter F. (1959) Individuals: An Essay in Methaphysics. London: Methuen.
Thevenot Laurent (1979) Unejeunesse difficile. Les functions socials du flou et de la rigueur dans les classements // Actes de la recherche en siences socials. P. 3-18.
Traweek Susan (1989) Beamtimes and Lifetimes: The World of High-Energy Physicists. Cambridge: Harward University Press.
Viala Alain (1985) Naissance de Pecrivain. Sociologie de la literature a 1'age classique. Paris: Editions de Minuit.
Wittgenstein Ludwig (1977) Vermischte Bemerkungen. Frankfurt: Suhrkamp Verlag.
Перевод с английского Е. Д. Руткевич
[1] Талкот Парсонc. ПОНЯТИЕ ОБЩЕСТВА: КОМПОНЕНТЫ И ИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЯ* [1.1] Общая концептуальная схема действия [1.2] Понятие социальной системы [1.3] Понятие общества [1.4] Личность как окружающая среда общества [1.5] Организм и физическое окружение как среды общества [1.6] Социетальное сообщество и самодостаточность [1.7] Структурные компоненты обществ [1.8] Процесс и изменение [1.9] Парадигма эволюционного изменения [1.10] Дифференциация подсистем общества [1.11] Стадии в эволюции обществ [1.12] Примечания [1.13] Литература [1.14] Примечание [1.15] Предварительные замечания [1.16] Порядок взаимодействия [1.17] § 1. Предмет социологии [1.18] § 2. Основания для существования социологии как автономной дисциплины [1.18.1] Практическая и теоретическая важность социологии [1.18.2] Социология и физико-химические науки [1.18.3] Социология и биология, в частности экология [1.18.4] Социология и индивидуальная психология [1.18.5] Социология и коллективная психология [1.18.6] Социология и специальные дисциплины, изучающие взаимоотношения людей
[2] СОЦИАЛЬНАЯ АНАЛИТИКА. [2.1] § 1. Взаимодействие как простейшее социальное явление [2.2] § 2. Элементы явления взаимодействия [2.3] § 3. Индивиды как элемент явлений взаимодействия [2.3.1] 1. Основные биологические и психические свойства индивидов [2.3.2] 2. Полиморфизм индивидов [2.3.3] 3. Потребности человека [2.4] § 1. Явление взаимодействия как коллективное единство или реальная совокупность [2.5] § 2. Социологический реализм и номинализм [3] Примечания [3.1] Философские споры [3.2] Различные стратегии аналитического теоретизирования [3.2.1] Метатеоретизирование [3.2.2] Аналитические схемы [3.2.3] Пропозициональные схемы [3.2.4] Моделирующие схемы [3.3] Относительные достоинства разных теоретических стратегий [3.4] Спор о содержании аналитического теоретизирования [3.5] Сенсибилизирующая схема анализа человеческой организации [3.5.1] Микродинамика [3.5.2] Макродинамика [3.6] Аналитическое теоретизирование: проблемы и перспективы [3.7] Мнимая несостоятельность социологического исследования [3.8] Ситуационный и рефлексивный индетерминизм [3.9] Место неформальных понятий и интуиции в теории [3.10] Насколько непредсказуем социальный мир? [3.11] Общество как дискурс [3.12] Метатеоретическая атака на причинность [3.13] Препятствия накоплению знания и организационная политика социологии [3.14] Заключение [3.15] Примечания [3.16] Литература [3.17] Предисловие к первому изданию [3.18] Действование, акты-идентификации и коммуникативная интенция [3.18.1] Проблемы действования [3.18.2] Интенции и проекты [3.18.3] Идентификация актов [3.18.4] Рационализация действия [3.18.5] Смысл и коммуникативное намерение [3.19] Примечания [3.20] Примечания [3.21] Примечания [3.22] Литература [3.23] I. Передача профессии из поколения в поколение [3.24] II. Мыслить относительно. [3.25] III. Радикальное сомнение [3.26] IV. Двойная связь и конверсия [3.27] V. Включенная объективация [3.28] Примечания [3.29] Литература: |
ОБЩЕЕ СОДЕРЖАНИЕ АНТОЛОГИИ
Идея социологии. Основания общей теории. Антология .......... (Ч. 1) 3
Бурдье П. Опыт рефлексивной социологии ....................... (Ч. 2) 373
Вебер М. «Объективность» социально-научного и социально-политического познания .................................... (Ч. 1) 147
Вебер М. Основные социологические понятия .................... (Ч. 1) 70
Гидденс Э. Новые правила социологического метода ............... (Ч. 2) 281
Гофман И. Порядок взаимодействия ............................ (Ч. 2) 60
Дюркгейм Э. Определение моральных факторов .................. (Ч. 1) 25
Дюркгейм Э. Социология и социальные науки .................... (Ч. 1) 6
Зиммель Г. Как возможно общество? ............................ (Ч. 1) 314
Зиммель Г. Общение. Пример чистой, или формальной, социологии ... (Ч. 1) 334
Коллинз Р. Социология: наука или антинаука? .................... (Ч. 2) 245
Лумаи Н. «Что происходит?» и «Что за этим кроется?». Две социологии
и теория общества ...................................... (Ч.2) 319
Парето В. Социалистические системы ........................... (Ч. I) 249
Парк Р. Аккомодация.......................................... (Ч. 1) 406
Парк Р. Ассимиляция.......................................... (Ч. 1) 415
Парк Р. Конкуренция .......................................... (Ч. 1) 390
Парк Р. Конфликт. ............................................ (Ч. 1) 400
Парк Р. Экология человека ..................................... (Ч. 1) 374
Парсонс Т. О теории и метатеории .............................. (Ч. 2) 43
Парсонс Т. Понятие общества: компоненты и их взаимоотношения ... (Ч. 2) 3
Сорокин П. Предмет социологии и ее отношение к другим наукам ... (Ч. 2) 105
Сорокин П. Социальная аналитика. Анализ элементов
взаимодействия............................................ (Ч.2) 136
Сорокин П. Явление взаимодействия как коллективное единство..... (Ч. 2) 156
Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование .................... (Ч. 2) 194
Теннис Ф. Общность и общество ............................... (Ч. 1) 216
Хабермас Ю. Отношения между системой и жизненным миром
в условиях позднего капитализма. ............................ (Ч. 2) 353
Шелер М. Социология знания .................................. (Ч. 1) 350