Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

лекция 1987 г. I Для человека частного и частность эту всю жизнь какойлибо общественной роли предпочи

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 25.11.2024

Иосиф  Бродский.  Нобелевская  лекция  1987 г.

I

Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении  этом  довольно далекои в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии,  – оказаться внезапно на этой трибуне большая неловкость и испытание. Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня,  сколько  памятью  о  тех,  кого  эта  честь  миновала,  кто  не  смог обратиться,  что  называется, "urbi et orbi" с этой  трибуны  и  чьё  общее молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода.

Единственное, что может примирить вас с подобным положением, это  то простое соображение, что по  причинам прежде всего стилистическимписатель не может говорить за писателя, особеннопоэт за поэта; что, окажись на этой трибуне Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост, Анна Ахматова, Уинстон Оден, они невольно бы говорили за самих  себя, и, возможно, тоже испытывали бы некоторую неловкость.

Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и сегодня. Во всяком случае, они не поощряют меня к красноречию. В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их суммой но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности. Ибо быть лучше их на бумаге невозможно; невозможно быть лучше их и в жизни, и это именно их жизни, сколь бы трагичны и горьки  они ни были, заставляют меня часто видимо, чаще, чем следовало бы сожалеть о движении времени.

Если тот свет существуета отказать им в возможности вечной жизни я  не более в состоянии, чем забыть об их существовании в этойесли тот свет существует, то они, надеюсь, простят мне и качество того, что я собираюсь изложить: в конце концов, не поведением на трибуне достоинство нашей профессии мерится.

Я назвал лишь пятерыхтех, чьё творчество и чьи судьбы мне дороги, хотя бы потому, что, не будь их, я бы как человек и как писатель стоил бы немногого: во всяком случае я не стоял бы сегодня здесь. Их, этих тенейлучше: источников  светаламп? звёзд? – было, конечно же, больше, чем пятеро, и любая из них способна обречь на абсолютную немоту. Число их велико в жизни любого сознательного литератора; в моём случае  оно удваивается, благодаря тем двум культурам, к которым я волею судеб принадлежу. Не облегчает дела также и мысль о современниках и собратьях по перу в обеих этих культурах, о поэтах и прозаиках, чьи дарования я ценю выше собственного и которые, окажись они на этой трибуне, уже давно бы перешли к делу, ибо у них есть больше, что сказать миру, нежели у меня.

Поэтому я позволю себе ряд замечаний возможно, нестройных, сбивчивых и  могущих  озадачить вас  своей  бессвязностью. Однако  количество времени, отпущенное мне на то, чтобы собраться с мыслями, и самая моя  профессия защитят меня, надеюсь, хотя бы отчасти от упрёков в хаотичности. Человек моей профессии редко претендует на систематичность мышления; в худшем случае, он претендует на систему. Но это у него, как правило, заёмное: от среды, от общественного устройства, от занятий философией в нежном возрасте. Ничто не убеждает художника более в случайности  средств,  которыми  он пользуется для достижения той или инойпусть  даже и постоянной цели, нежели  самый творческий  процесс,  процесс  сочинительства. Стихи,  по слову Ахматовой, действительно растут из сора; корни прозы не более благородны.

II

Если искусство чему-то и учит (и художникав первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи  наиболее древнейи наиболее  буквальнойформой частного предпринимательства,  оно вольно или невольно   поощряет  в   человеке  именно  его   ощущение  индивидуальности, уникальности,  отдельностипревращая его из общественного животного  в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную но не  стихотворение, скажем, Райнера  Марии  Рильке.  Произведения искусства, литературы в  особенности и стихотворение, в частности, обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в  прямые, без посредников,  отношения. За это-то и недолюбливают  искусство  вообще,  литературу  в  особенности  и  поэзию,  в частности, ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где  прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого  согласия  и единодушия равнодушие и разноголосие, на месте решимости к  действиюневнимание и брезгливость.

Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает "точку-точку-запятую  с  минусом", превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.

Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал её как обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении  этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том,  чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем всё это кончается. Было бы досадно израсходовать этот единственный шанс на повторение чужой внешности,  чужого  опыта,  на тавтологию тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в  гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут.

Язык и, думается, литературавещи более древние, неизбежные, долговечные, чем  любая форма общественной организации. Негодование,  ирония или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу, реакция постоянного, лучше сказать бесконечного, по отношению к временному, ограниченному. По крайней мере, до тех пор, пока  государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература  имеет  право вмешиваться  в дела государства. Политическая система, форма общественного устройства,  как  всякая  система  вообще,  есть, по определению,  форма прошедшего  времени,  пытающаяся  навязать  себя  настоящему  (а  зачастую и будущему), и человек, чья профессия язык,последний, кто может позволить себе позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его,  государства, монструозными или претерпевающими изменения к лучшему  но  всегда  временнымиочертаниями.

Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетикевсегда "вчера"; язык, литературавсегда "сегодня" и частоособенно в случае ортодоксальности той или иной системы даже  и "завтра".  Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе  под почётным названием "жертвы истории". Искусство вообще и литература, в частности, тем и замечательно,  тем  и  отличается от жизни,  что всегда бежит  повторения. В обыденной  жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение, обладающее собственной генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является создание всякий раз новой эстетической  реальности. Вот почему оно часто оказывается "впереди прогресса",  впереди  истории,  основным инструментом которой являетсяне уточнить ли нам Маркса? – именно клише.

На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто писатель, поэт  в  особенности,  должен  пользоваться в  своих произведениях

языком  улицы,  языком толпы. При всей  своей кажущейся  демократичности и осязаемых  практических  выгодах  для  писателя,  утверждение  это вздорно и представляет собой попытку подчинить  искусство, в данном случае, литературу истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своём развитии, литературе следует говорить на языке народа. В  противном  случае народу  следует  говорить  на  языке литературы.  

Всякая новая эстетическая реальность уточняет для  человека реальность этическую. Ибо эстетика мать этики; понятия "хорошо" и "плохо" – понятия,  прежде  всего, эстетические, предваряющие  категории "добра" и "зла". В этике не "всё позволено" потому, что в эстетике не "всё позволено", потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышлёный младенец, с  плачем отвергающий незнакомца или, наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно совершая выбор эстетический, а не нравственный.

Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, её  переживающего,  лицом  ещё  более  частным,  и частность  эта, обретающая порою  форму  литературного (или  какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то  хотя бы формой защиты от порабощения.  Ибо  человек  со  вкусом,  в  частности   литературным,  менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным  любой  форме политической демагогии.  Дело не столько в  том, что добродетель не является гарантией  шедевра, сколько  в  том, что зло, особенно  политическое, всегда плохой  стилист.  Чем  богаче эстетический опыт  индивидуума, чем твёрже его вкус, тем чётче его нравственный выбор, тем он свободнеехотя, возможно, и не счастливее.

Именно  в  этом, скорее прикладном,  чем  платоническом  смысле следует понимать замечание Достоевского, что "красота спасёт мир", или  высказывание Мэтью Арнольда, что "нас спасёт поэзия". Мир, вероятно, спасти уже  не удастся, но отдельного человека всегда можно. Эстетическое чутьё в  человеке развивается весьма стремительно, ибо, даже не полностью отдавая себе отчёт в том,  чем  он  является  и  что  ему на самом деле необходимо, человек,  как правило, инстинктивно знает, что ему не нравится  и что его не устраивает. В антропологическом смысле, повторяю, человек является существом эстетическим прежде, чем этическим. Искусство поэтому, в частности,  литература, не побочный продукт видового развития, а ровно наоборот. Если тем, что отличает нас от прочих представителей  животного царства, является  речь, то литература, и в частности, поэзия, будучи  высшей  формой  словесности, представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель.

Я далёк от идеи поголовного обучения стихосложению и композиции; тем не менее, подразделение людей на интеллигенцию и всех остальных представляется мне  неприемлемым.  В  нравственном  отношении  подразделение  это  подобно подразделению  общества на  богатых  и  нищих;  но,  если для  существования социального неравенства ещё мыслимы какие-то чисто физические,  материальные обоснования, для неравенства интеллектуального они немыслимы. В чём-чём, а в этом  смысле  равенство  нам  гарантировано от  природы.  Речь  идёт  не  об образовании, а об образовании речи,  малейшая приближённость которой чревата вторжением  в  жизнь  человека  ложного выбора. Существование  литературы подразумевает существование на уровне литературы и не только нравственно, но  и  лексически.  Если  музыкальное произведение  ещё  оставляет  человеку возможность выбора  между пассивной ролью  слушателя и активной исполнителя, произведение  литературыискусства, по выражению Монтале, безнадёжно семантического обрекает его на роль только исполнителя. В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало бы чаще, чем в какой-либо иной. Более  того,  мне кажется,  что  роль  эта  в  результате популяционного  взрыва  и  связанной  с  ним  всё  возрастающей  атомизацией общества, т.е. со всё возрастающей  изоляцией индивидуума, становится всё более неизбежной. Я не думаю, что я знаю о  жизни больше, чем любой человек моего возраста,  но  мне кажется, что в качестве собеседника книга более надёжна, чем приятель  или возлюбленная. Роман  или стихотворениене монолог, но разговор писателя с читателемразговор, повторяю, крайне частный, исключающий   всех   остальных,   если    угоднообоюдно мизантропический.  И в момент этого разговора писатель равен  читателю, как, впрочем, и наоборот,  независимо  от того,  великий  он  писатель  или  нет.

Равенство эторавенство сознания, и оно остаётся с человеком на всю жизнь в  виде  памяти,  смутной  или отчётливой,  и  рано  или поздно,  кстати или некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть продукт взаимного одиночества писателя и читателя.

В  истории  нашего  вида,  в  истории  "сапиенса",   книга  –  феномен антропологический,  аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая  для того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том, на  что  "сапиенс"  этот  способен,  книга является средством перемещения  в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение  это, в  свою  очередь, как всякое  перемещение, оборачивается бегством от  общего знаменателя, от попытки  навязать знаменателя этого черту, не  поднимавшуюся ранее  выше  пояса,  нашему  сердцу,  нашему сознанию,  нашему  воображению.

Бегство  этобегство  в  сторону  необщего  выражения  лица,  в  сторону числителя, в сторону личности, в  сторону частности. По  чьему  бы  образу и подобию  мы  не  были созданы, нас уже  пять миллиардов, и другого будущего, кроме очерченного искусством,  у человека нет.  В противоположном случае нас ожидает  прошлоепрежде  всего,  политическое, со  всеми  его массовыми полицейскими прелестями.

Во всяком случае положение, при котором искусство вообще и литература в частности является достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется мне нездоровым и угрожающим.  Я не призываю к замене  государства библиотекойхотя  мысль  эта неоднократно  меня посещала но  я не  сомневаюсь,  что, выбирай  мы наших  властителей на  основании  их  читательского опыта,  а не на основании  их политических программ,  на  земле  было бы  меньше  горя.  Мне думается, что потенциального властителя наших судеб  следовало бы спрашивать прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а о том, как  он относится к  Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по одному  тому, что насущным хлебом литературы  является  именно  человеческое разнообразие и безобразие,  она,  литература,  оказывается  надёжным противоядием от  каких бы  то  ни  былоизвестных и  будущихпопыток тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования. Как  система  нравственного,  по  крайней  мере, страхования, она куда более эффективна, нежели та или иная система верований или философская доктрина. Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один уголовный  кодекс  не  предусматривает  наказаний   за  преступления  против литературы. И  среди преступлений этих наиболее тяжким является не цензурное ограничение и т.п., не  предание книг костру. Существует преступление более тяжкоепренебрежение книгами, их не-чтение. За  преступление это человек расплачивается всей своей жизнью: если же преступление  это совершает  нация она платит за это своей историей. 

Живя в той стране, в которой я живу, я первый  готов  был  бы  поверить,  что  существует  некая  пропорция   между материальным   благополучием  человека  и   его  литературным   невежеством; удерживает  от  этого меня,  однако, история страны,  в которой  я родился и вырос. Ибо  сведённая  к причинно-следственному минимуму, к  грубой формуле, русская  трагедия это  именно  трагедия  общества, литература  в  котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции.

Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных миллионами же,ибо то, что происходило в  России в первой половине XX века, происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия во имя торжества политической доктрины,  несостоятельность  которой  уже  в  том  и состоит, что она требует человеческих  жертв для своего осуществления. Скажу только, что не по опыту, увы, а только теоретически я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя  какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего. И  я  говорю  именно  о  чтении  Диккенса,  Стендаля, Достоевского, Флобера, Бальзака,  Мелвилла  и т.д.,  т.е.  литературы,  а  не о  грамотности, не об образовании.  Грамотный-то, образованный-то  человек  вполне  может, тот или иной политический  трактат прочтя, убить себе подобного  и даже испытать при этом  восторг  убеждения.  Ленин был грамотен, Сталин  был  грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзедун,  так тот даже стихи писал; список их  жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного.

Однако, перед  тем  как  перейти  к  поэзии, я  хотел бы  добавить, что русский опыт было бы  разумно рассматривать как  предостережение хотя бы уже потому, что социальная  структура Запада в общем до сих пор аналогична тому, что  существовало  в  России  до 1917  года.  (Именно  этим,  между  прочим, объясняется популярность русского психологического романа XIX века на Западе и сравнительный неуспех современной русской прозы. Общественные  отношения, сложившиеся в  России в XX  веке, представляются, видимо,  читателю не менее диковинными,  чем  имена персонажей,  мешая  ему отождествить себя  с ними). Одних только политических партий, например, накануне октябрьского переворота 1917 года в России существовало уж никак не меньше, чем существует сегодня в США или Великобритании. Иными словами, человек бесстрастный мог бы заметить, что в определённом смысле XIX век на  Западе  ещё продолжается. В  России он кончился; и если я говорю,  что  он  кончился трагедией, то это прежде всего из-за количества  человеческих жертв, которые  повлекла за собой наступившая социальная и хронологическая перемена.  В настоящей трагедии гибнет не герой гибнет хор.

III

Хотя для человека, чей родной язык русский, разговоры о политическом зле столь же  естественны,  как пищеварение,  я хотел  бы теперь  переменить тему. Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей  лёгкостью,  своим  легко  обретаемым  ощущением  правоты.  В этом  их соблазн,  сходный по своей природе с соблазном социального реформатора, зло это порождающего. Осознание этого соблазна и отталкивание  от  него  в определённой  степени ответственны  за судьбы  многих моих современников, не говоря уже о собратьях по перу, ответственны за литературу, из-под их перьев возникшую. Она, эта  литература, не была бегством от истории, ни заглушением памяти, как это может показаться со стороны. "Как можно сочинять  музыку после Аушвица?" – вопрошает Адорно, и человек, знакомый с русской историей, может повторить тот же вопрос, заменив в нём  название лагеря, повторить его,  пожалуй,  с  большим  даже  правом, ибо количество людей, сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших  в  немецких. "А как после Аушвица можно есть ланч?" –  заметил  на  это как-то американский поэт Марк  Стрэнд. Поколение,  к  которому я  принадлежу, во всяком случае, оказалось способным сочинить эту музыку.

Это поколение поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица  работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно  было прерваться в этих крематориях и в безымянных общих  могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не всё прервалось, по крайней мере в России, есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд  своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил перед  мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы  начинали на пустомточней, на пугающем своей опустошённостью месте, и что скорей интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению её форм и тропов, к наполнению  её  немногих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм  нашим собственным, новым или казавшимся нам таковым, современным содержанием.

Существовал,  вероятно,  другой  путь  –  путь  дальнейшей деформации, поэтики  осколков и развалин, минимализма,  пресекшегося дыхания. Если мы от него  отказались,   то   вовсе  не   потому,  что  он  казался   нам   путём самодраматизации,  или  потому,  что мы были  чрезвычайно  одушевлены  идеей сохранения  наследственного благородства известных нам  форм  культуры, равнозначных   в   нашем  сознании   формам  человеческого  достоинства.  Мы отказались от него,  потому  что выбор на  самом деле  был не  наш, а  выбор культуры и  выбор  этот был опять-таки эстетический, а  не  нравственный.

Конечно же, человеку естественнее рассуждать о себе не как об орудии культуры, но, наоборот, как об её творце и хранителе. Но если я сегодня утверждаю противоположное, то это не потому, что есть определённое очарование в перефразировании на исходе XX столетия Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому, что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он средством языка к продолжению своего существования. Язык же даже если представить его как некое одушевлённое существо (что было бы только справедливым) – к этическому выбору не способен.

Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить своё отношение к окружающей его реальности,  будь то пейзаж или государство, чтоб  запечатлеть  душевное состояние, в котором он в данный  момент  находится, чтоб оставитькак он думает  в  эту минуту след на  земле. Он  прибегает к  этой форме  –  к стихотворению по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: чёрный  вертикальный  сгусток  слов  посреди белого  листа  бумаги,  видимо, напоминает  человеку  о  его  собственном  положении  в  мире,  о  пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он  берётся за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, немедленное последствие этого  предприятия  ощущение  вступления в прямой контакт с языком, точнее ощущение немедленного впадения в зависимость от оного,  от всего, что на нём уже высказано, написано, осуществлено. Зависимость эта абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает. Ибо,  будучи всегда  старше, чем  писатель, язык  обладает ещё  колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом  –  то есть всем  лежащим  впереди  временем. И потенциал  этот определяется не  столько количественным составом нации,  на  нём говорящей, хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения,  на  нём  сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов греческой или римской  античности,  достаточно вспомнить Данте. Создаваемое сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих языков  в  течение следующего  тысячелетия.  Поэт,  повторяю, есть  средство существования языка. Или, как сказал великий Оден, онтот, кем язык жив.

Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому, что язык долговечнее  человека, но  и потому,  что он  лучше приспособлен  к мутации.

Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому, что он рассчитывает на  посмертную славу,  хотя  он  часто  и  надеется, что  стихотворение  его переживёт,  пусть  ненадолго.  Пишущий стихотворение пишет его потому,  что язык  ему  подсказывает  или  просто  диктует   следующую  строчку.  Начиная стихотворение,  поэт, как  правило,  не  знает,  чем оно кончится,  и  порой оказывается очень  удивлён тем, что получилось, ибо  часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он рассчитывал. Это и есть  тот  момент,  когда   будущее  языка   вмешивается  в  его  настоящее.

Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым  пользовались библейские  пророки посредством откровения. Отличие  поэзии от  прочих форм  литературы в том, что она  пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему),  ибо все  три даны  в  языке;  и  порой  с  помощью  одного  слова,  одной рифмы  пишущему стихотворение  удаётся  оказаться  там,  где  до него  никто не бывал,  и дальше,  может быть, чем он  сам бы желал.  Пишущий  стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость  от  наркотиков  или  алкоголя.

Человек, находящийся в подобной зависимости от  языка, я полагаю, и называется поэтом.




1. Навчальний посібник з розвитку навичок читання та говоріння для студентів І курсу за спеціальністю ldquo;Обл
2. . Понятие о памяти
3. Особливості обліку і контролю доходів і витрат бюджетної установи (на прикладі Почетненської сільської ради)
4.  Оценка поражающих факторов ядерного взрыва По исходным данным табл
5. лекция Кледермана Книга сообщества http---vk
6. Англия - Германия - Франция - Италия I- 2 S- Творчество Э
7. ССЗ сердечнососудистые заболевания
8. Лабораторная работа 5
9. ЛАБОРАТОРНАЯ РАБОТА N 6 ИЗУЧЕНИЕ ДИФРАКЦИИ СВЕТА.
10. Реферат на тему- ldquo;Розвиток медицини в Стародавній Індії та Стародавньому Китаїrdquo;
11. Магістр Дніпропетровськ 2012 МІНІСТЕРСТВО АГРАРНОЇ ПОЛІТИКИ
12. Тема- Імідж як об'єкт психології ' 2 год
13. Применение лазеров
14. Сетчатая боция
15.  Заключен договор простого товарищества
16. а а также цена за одну путевку не зависят от количества человек в группе
17. то научить быть счастливым а бедный научить стать богатым Смешно
18. Теоретические основы дискретизации Дискретизация ~ это регистрация значений амплитуды непрерывного сиг
19. Тема- Художественное описание предмета Уроки развити
20. Лекция 8 Лекция 8 Векторный оператор набла С помощью этого оператора можно сравнитель