Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

то судьбу Как нарисует так и случится

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 24.11.2024

prose_contemporary

Наталья Лебедева

Театр Черепаховой Кошки

Саша — самая обычная старшеклассница. Учится, разруливает проблемы с родителями и учителями, влюбляется. А еще она умеет видеть, что люди думают на самом деле. Даже когда они об этом не говорят. Или может взять и нарисовать чью-то судьбу. Как нарисует, так и случится. Может наслать смертельную болезнь, а может, наоборот, спасти жизнь. А так Саша как Саша, ничего особенного. Ей бы только не заиграться в эту игру, в которой запросто можно уничтожить тех, кого любишь. Трудно быть богом, еще труднее стараться быть лучше него.

.0 — создание файла (Изольда);

Наталья Лебедева

ТЕАТР ЧЕРЕПАХОВОЙ КОШКИ

Смерть стоит того, чтобы жить…

…а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен?

Глава первая

ТРИ ДВЕРИ

Когда Виктор впервые увидел себя по телевизору, он, конечно, растерялся, потому что никаких съемок не помнил, а сюжет был о том, что он умер.

Виктор внимательно просмотрел запись несколько раз, а теперь сидел в темноте, выпрямив спину и положив руки на колени, и видел перед собой только красный индикатор выключенного телевизора.

«Как же так? Вот же я сижу, живой. Как же так?»

Он прекрасно помнил, как тонул, хотя это случилось много лет назад: падение в воду, широко раскрытые глаза, зеленая муть вокруг. Темные размытые пятна вдали, растушеванные линии солнечных лучей. Кажется, кто-то закричал на берегу. А может быть, не закричал.

За криком наступила темнота. Выплыл ли он сам, или кто-то вытащил его?

Пустота.

Провал.

Виктор помнил, как приплелся домой. Ноги подкашивались, зубы стучали от холода.

До прихода матери он успел принять душ, выстирать одежду и вывесить ее сушиться на солнце. Мать так и не узнала, что ее сын был на волосок от смерти.

А может быть, о том, что он умер в тот день, упав в мутную речную воду.

Виктор тряхнул головой, потер лоб. Взъерошил волосы: жесткие, постриженные ежиком, — он стал стричься короче, когда несколько лет назад впервые заметил седину.

Рука сама нашла пульт, «Panasonic» подмигнул зеленым и включился. Зашуршал винчестер в приставке: лязгнул, чавкнул, будто пережевывая каналы железными челюстями. На сером дымчатом фоне возникла надпись «Записанное видео».

Запись в меню по-прежнему была только одна, «Лучшее видео канала СЛТ». И все: никакого поединка Емельяненко, никакого отборочного по футболу… Ни одной записи за вчера или позавчера. А ведь Виктор специально купил приставку, чтобы не пропускать спортивных программ.

Рука нашарила очки на темном плюше дивана. Виктор сел на самый край, наклонился вперед и оперся локтями о колени, приготовившись внимательно пересмотреть сюжет.

Почти сразу он подумал, что есть в этой позе, в очках, в напряжении глаз что-то старческое, и тут же сел по-другому, стараясь быть более расслабленным. Виктору было за сорок, цифра начинала его пугать. Он не хотел казаться стареющим.

На записи все было именно так, как он помнил: падение, зеленая вода и солнце сквозь мутную зелень. Чей-то голос издалека. И он сам был одет в белую рубашку и коричневые брюки.

А дальше камера показала то, чего он не помнил. Она уловила смутную тень ниже и левее тонущего мальчика. Тень оказалась массивной бетонной плитой, из нее торчали спутанные клоки арматуры: волнистые, похожие на застывшие водоросли. Широкая коричневая штанина плеснула возле арматуры медленно и сильно, как рыбий хвост. Мальчик, которым тогда был Виктор, толкнулся руками, поднимая тело вверх, ткань нежно обняла железо, острый край пропорол штанину… Прут прошел сквозь коричневую ткань и запнулся о плотный валик подгибки.

Виктор еще раз толкнулся сильно и плавно, потом забил ладонями, схватился за горло, дернулся раз и другой — уже конвульсивно, — а потом, потеряв сознание, начал падать вниз, на острые пики арматуры.

Прорванная ткань легко соскочила с прута, но было уже все равно. Виктор лежал на железных водорослях, и маленькие рыбки скоро стали кружить над ним, словно он всегда был частью речного дна.

И снова Виктор не увидел никаких следов монтажа или графики — ничего, что заставило бы его усомниться.

Он сидел и думал: как же быть с воспоминаниями о том, как пришел домой? Что делать с памятью о жене, дочери? Со всей длинной, до сорока одного года, жизнью?

Или он так и прожил ее — мертвым?

Сложно сказать, счастливая ли она была — эта жизнь. Сначала да. Ему было двадцать два, Рите — восемнадцать, когда они встретились. Они не думали о том, быть ли вместе, — просто веселились. Ходили по концертам, встречались с разными людьми. Доползали до дома только для того, чтобы упасть на кровати и уснуть. Иногда играли в удивись-игру, которую придумала Рита.

С раннего утра в воскресенье Рита и Виктор закидывали за спину полупустые рюкзаки и выходили на шоссе, ведущее из города. Там они ловили машину и усаживались на заднее сиденье, тесно прижавшись друг к другу.

Потом просили водителя остановить где-нибудь, в самом неожиданном месте. Рита считала, что в таком деле нельзя полагаться на логические рассуждения или на знание карт. Все случалось по наитию, взбалмошным Ритиным решением. Виктор сначала посмеивался над ней, потом втянулся и принял игру.

Они выходили из машины и шли прямо: напролом через лес, или по пшеничному полю, или сквозь деревню под ленивый лай собак.

Они шли, пока не достигали чего-то особенного, удивительного, такого, от чего перехватывало дыхание. Рита больше всего любила встречаться с грозовыми тучами, темными и низкими, в которых издалека были видны личинки молний и серый тюль спускающегося на землю дождя. Виктор предпочитал обрывы и огромные дуплистые деревья.

Потом появилась Саша.

Виктор никогда не высчитывал дней, но почему-то свято верил, что ее появление было связано с октябрьским днем, который они провели на пригорке над полноводной рекой. Рита лежала на пледе, и желтые березовые листья бабочками садились на ее голую грудь. Лес на другом берегу был безмятежно ярок: темные пятна старого ельника мешались с красно-желтыми кронами кленов и лип. Ива низко наклонялась к реке, усыпанной мелкими солнечными бликами. Плед, на котором лежала Рита, ее короткостриженые волосы и трава вокруг были рыжими, тонкое Ритино тело золотилось в лучах октябрьского солнца.

Они тогда не думали, хотят ли быть вместе всю жизнь: Саша появилась и решила за них.

Саша многое решала за них — Виктор даже не осознавал, каково было влияние дочери. Он не мог и представить, что спустя шестнадцать лет после того чудесного воскресного утра Саша обведет их с Ритой плотными восковыми кругами.

Стол человека, следившего за Ритой, выглядел безупречно. Клавиатура была аккуратно придвинута к монитору, остро отточенные карандаши раскинулись в карандашнице ровным конусом. Стопка писчей бумаги лежала параллельно краю стола, а центр его был чист.

Мусорная корзина тоже была пуста: уборщица уже вытряхнула из нее обрывки черновиков, пропущенных через шредер, и скомканные, не нужные более заметки на квадратных листках из блокнота.

Утих рабочий шум, покинули здание почти все подчиненные. Воздух после их ухода стал как будто чище и прозрачней. Михаил выключил свет, и вслед за темнотой в кабинет пришла приятная прохлада.

Он стоял у стола и смотрел на улицу, держа в руках стакан с ледяной минеральной водой.

В груди его нарастало раздражение. Была половина седьмого, а Рита еще не выходила. Пятнадцать минут. Много. Временами Рита казалась Михаилу слишком неорганизованной. Она работала в соседнем здании и каждый день проходила под его окнами к остановке. Иногда появлялась рано, сразу после шести. Иногда — как сейчас — опаздывала.

Михаил обратил на нее внимание примерно месяц назад, когда стал задумываться о том, что ему пора жениться.

Он хмыкнул, забарабанил пальцами по тонкой стенке стакана, отпил маленький глоток.

Раздражение усилилось. Стрелка на больших офисных часах сдвинулась еще на минуту.

И тут знакомая рыжая стрижка мелькнула в свете фонаря. На коротких волосах вспыхнули, отражая свет, бисеринки мороси.

Начинался дождь.

Рита поежилась и поправила шарфик. Светофор зажегся зеленым, и она пошла по зебре: узкая спина, светлый плащ, высокая стрижка и нежная, беззащитная линия затылка. Михаил залюбовался. Он решил, что, когда Рита отрастит длинные волосы, он обязательно будет просить ее делать высокие прически, чтобы можно было смотреть на тонкую шею и беззащитный затылок.

Мелкие капли дождя, похожие на туман, искрились у машинных фар. Рита шла, окутанная нежным сиянием, светлые туфли на высоком каблуке переступали с белой разметки на черный асфальт, лодыжки и икры выглядели безупречно, и Михаилу нравилось думать о ней как о будущей жене.

Она была хороша абсолютно всем, разве что время от времени опаздывала, носила слишком короткую стрижку и все еще оставалась замужем.

В приемной включился пылесос. Михаил вздрогнул, обернулся, а потом снова взглянул в окно на темную остановку. Фонарь над ней не горел, и Рита была видна всего лишь как светлый штрих на темном ночном фоне.

Подошла маршрутка, она села в салон — и уехала.

Михаилу тоже было пора.

Он прошел через приемную мимо согнутой спины уборщицы, вдохнул запах разогретой пылесосом пыли и перешагнул через вьющийся по полу серый шнур. Уборщица распрямилась и что-то сказала, но он не обратил на нее внимания. Его пугала сама мысль о соприкосновении со старым и дешевым, с обслугой, мысль о возвращении в старую жизнь, где его некрасивая мать вечно пахла половой тряпкой — он до сих пор отмывался от этого запаха. Иногда чувствовал его по ночам, вскакивал, включал свет, открывал окна, лихорадочно искал источник запаха и ложился спать, когда окончательно терял его призрачный след. Он долгие годы шел наверх, но не чувствовал удовлетворения: только знал, что пропасть под ним становится все глубже и глубже.

Михаил научился воспринимать предметы, которые могли утянуть его в эту пропасть, как несуществующие. Уборщиц в том числе.

Он вышел из здания и ступил на грязный растрескавшийся асфальт, по которому ему предстояло сделать несколько шагов до черного «ниссана», стоявшего во дворе.

Михаил сел в машину. Рука коснулась кожи руля: чуть шершавой и прохладной. Можно было представить, что касаешься девушки, которая только что искупалась. Или Риты, идущей под дождем. Михаил прикрыл глаза, переживая несколько мгновений внезапно накатившего приятного возбуждения. Рука плотнее обхватила руль.

Он точно знал, что Рита замужем, но они с мужем спят в разных комнатах. Месяц назад Михаил снял себе квартиру в доме напротив.

Когда Рита пришла домой, в квартире царила гробовая тишина. Коридор был темен, и ни полоски света не пробивалось из-под дверей.

Это не значило, что никого нет дома, они все могли быть тут, но Рита не стала проверять. Она сразу села к компьютеру.

Из чата Риту выдернул телефонный звонок. Она вышла в прихожую и, прежде чем снять трубку, опять прислушалась к тишине квартиры.

— Да, слушаю вас, — сказала она и тут же надела на себя приветливую улыбку — звонила Инна Юрьевна: — Здравствуйте, здравствуйте!

— Здравствуйте, Маргариточка Алексеевна! Скажите, Полиночка не у вас?

— Сейчас посмотрю. Я только что с работы…

Это была ложь: часы со всей очевидностью показывали, что прошло не меньше сорока минут с тех пор, как Рита пришла домой и села за компьютер. Но перед Инной Юрьевной всегда почему-то хотелось выглядеть хорошо.

Рита собралась с духом, чуть нагнулась вперед — насколько позволяла тугая спираль телефонного провода — и крикнула в звенящую тишину, надеясь, что дочь и ее подруга окажутся дома:

— Саша, Полина у нас?

Ответ пришел не сразу, и был он приглушенный и смазанный, будто отвечало колодезное эхо:

— У нас.

— У нас, — послушно повторила Рита. — Не беспокойтесь, Инна Юрьевна, у нас.

— Ох, — вздохнула в трубке Полинина мать. — Как подолгу она у вас всегда сидит! Вы, наверное, там замучились, бедные, с Виктор Сергеичем…

— Нет, что вы, что вы. Их же не видно, не слышно. А потом, мы ведь целыми днями на работе. И это хорошо, что девочки дружат. Пусть дружат: хорошие, умные девочки…

Рита Инну Юрьевну боялась — неосознанно и беспричинно.

Инна Юрьевна Ритой брезговала. Та была мелкой и незначительной: маленького роста, с мальчишеской стрижкой и острыми локтями. По должности тоже не доросла, работала преподавателем английского на платных курсах и, кажется, не имела никаких амбиций, что было Инне Юрьевне непонятно. Одевалась как девчонка, несмотря на возраст, статус преподавателя и взрослую дочь: джинсы, легкомысленные платья. Кажется, в ее гардеробе не было ни одного строгого костюма. Говорила неряшливо, мешая приличные слова с сетевым жаргоном и прочим мусором. Инне Юрьевне были непонятны родители, которые позволяли Рите учить своих детей.

Повесив трубку, Рита еще какое-то время стояла в коридоре. Полочка с телефоном висела как раз напротив ее комнаты, а дальше был маленький тупик с тремя дверями. Правая вела к дочери, левая — к мужу, а та, что прямо, — в кладовку, где жили пылесос, гладильная доска и, между густозапыленными банками компота и упаковками чистящих средств, три мешка старых, полуистлевших воспоминаний.

Дверь в кладовку была приоткрыта. За ней клубилась живая, почти осязаемая тень. Рите стало не по себе. Она бы сказала мужу, чтобы тот починил, наконец, шпингалет, но не смела к нему постучать: они вообще уже давно не разговаривали и даже встречаться стали редко, что было странно для такой тесной квартиры. Рита пошла к кладовке сама. Открыла дверь, поправила шланг пылесоса, постояла, вглядываясь в неглубокую темноту, и подумала: хорошо здесь прятаться, если что. Здесь, среди своих, домашних, прирученных монстров.

В Сашиной комнате снова стало тихо.

Рита не стала открывать ее дверь. Она знала, что наткнется взглядом лишь на широкую фанерную спину шкафа и не посмеет войти.

Она боялась своей дочери почти с самого ее рождения.

Саша и Полина тихо танцевали под едва слышную музыку. Их босые ноги легко и бесшумно касались ковра.

«Я исполняю танец на цыпочках…»и       «Ты дарила мне розы…»

Музыка была легким шепотом, призраком, отзвуком. Девочки знали старые песни наизусть, и звук из колонок был всего лишь опорой для памяти о них.

Они танцевали почти не дыша, чтобы никто их не услышал, чтобы никто не понял, что им взбрело в голову потанцевать. Они не включали свет: им хватало фонаря за окном и светящейся полоски на панели проигрывателя.

Мимо фонаря летел косыми струями октябрьский дождь. Иногда тонкий силуэт Полины возникал на фоне окна. Она взмахивала руками или изгибалась в такт музыке, а Саша невольно повторяла ее движения…

Полина нуждалась в защите, и здесь, в своей комнате, Саша выстроила для нее надежное убежище.

Для того чтобы это сделать, ей в первую очередь пришлось разобраться с родителями. Они не должны были вмешиваться, не должны были даже спрашивать, что происходит.

Несколько месяцев назад Саша взяла воображаемый чантинг — стеклянную трубочку для росписи по шелку — и обвела рисованные фигурки отца и мамы прозрачным, быстро застывающим воском, стараясь, чтобы им было не тесно внутри.

Она могла бы густо их закрасить или стереть вовсе, но оставалась еще Инна Юрьевна, и родители были нужны им с Полиной, чтобы принимать на себя ее сокрушительные, убийственные удары.

При мысли об Инне Юрьевне у Саши сводило живот, и кровь начинала растекаться от сердца горячими кляксами.

Особенно отчетливо она почему-то помнила ее длинные ногти, на которых маникюрша старательно нарисовала крохотные нежно-голубые незабудки.

Саша не знала, что думает о матери Полина: читать ее мысли без спроса казалось нечестным. Но интуитивно она чувствовала, что в Полине клубится еще более сильный, мутный, украшенный призрачными незабудками страх.

Они устали танцевать, и Полина упала на кровать. Вытянула ноги, раскинула руки. Ее голова свесилась с края, и вся она казалась темным крестом на светлом покрывале.

Их время всегда проходило так: неспешно и почти бездумно. Они мало разговаривали друг с другом — потому что почти всегда были вместе и были в курсе событий естественным образом, без облачения их в слова. Иногда они слушали музыку, старые альбомы русского рока, которые Саша сначала таскала у матери, а потом купила себе на дисках. Некоторое время уходило на то, чтобы Саша списала у Полины домашку — но не более получаса. Списывала Саша быстро и невнимательно, так что все равно получала тройки. Иногда возникала необходимость обсудить кого-то из общих знакомых или договориться пойти куда-нибудь, и тогда они ненадолго оживали, но потом тишина снова повисала между ними, и в этой тишине им было хорошо.

Полина лежала на краю кровати и могла пролежать так и час, и много больше: не двигаясь, медленно сползая в пропасть над прикроватным ковриком.

Саша знала, что она схватится за покрывало в самую последнюю минуту и не упадет, но все равно была готова поймать. Ловить Полину было главным делом Сашиной жизни.

Они были вместе с первого класса, и уже тогда Саша знала, что готова убить за нее. Все остальные тоже читали это в ее взгляде. Это стало очевидно в пятом, когда Саша прогуливала контрольную и пришла в школу к концу первого урока. Раздевалка была пуста, и она быстро пошла по рядам между вешалками, отыскивая свободное место для своего пальто. Кто-то жалобно всхлипнул у дальней стены. Зашуршала синтетическая ткань зимних курток, и снова все стихло. Движимая любопытством, Саша пошла на звук. Дальняя вешалка была пуста: пальто и мешки для сменной обуви неряшливой кучей валялись на полу. Поверх одежды лежала Полина. Ее тонкие, обутые в огромные сапоги ноги бессильно дергались в воздухе. Трое крепких мальчишек, класса, наверное, из шестого, держали ее: двое — за руки, еще один зажимал Полине рот чужим мальчишеским шарфом. Саша встала напротив и уперла руки в бока. Ее расстегнутое черное пальто приподнялось на спине, как крылья птицы, готовой к нападению. Она казалась очень маленькой птичкой по сравнению с тремя нападавшими, но совсем не боялась. Она просто стояла и смотрела на них, а они — на нее. Это было как сеанс гипноза. Все молчали. Потом самый крупный парень — тот, что прижимал к лицу Полины шарф, — словно бы ожил и поднял руки. Поднял едва ли не над головой. Двое других отпустили Полину. Саша вытянула вперед ладонь, словно приказывала отдать то, что ей принадлежит. Полина взмахнула руками и ногами, словно жук, который безуспешно пытается перевернуться, и снова замерла в груде сброшенной одежды. Тогда стоящий справа мальчишка взял ее за худенькие плечи и аккуратно поднял на ноги. Полина медленно пошла вперед. Тогда Саша сняла пальто, повесила его на крючок, взяла Полину под руку, и они медленно покинули раздевалку.

Теперь было почти то же самое, только угроза была смутной, неявной — но все-таки ощутимой и гораздо более серьезной. Саша думала, что хмурого взгляда и даже слов теперь будет недостаточно. Возможно, наступало время, когда она действительно должна была убить, чтобы защитить Полину.

Она вспоминала школу, и в животе ее вскипал жгучий яд, каждый нерв наполнялся колючим током.

Утро этого дня начиналось нормально. Ромка Нестеров мучился у доски с уравнением. Весь класс делал вид, что тоже решает, и только Полина шептала Вадику через проход: «А4. Мимо? Б5? Тоже мимо». Вера Павловна поглядывала в их сторону с неодобрением, но ничего не говорила: Полине было многое позволено.

Саша сначала смотрела в окно, за которым шел дождь, а потом на Веру Павловну. Она не любила толстых людей, но классная была из тех, кому шла полнота. Вера Павловна носила свое тело легко и с гордостью. Школьники побаивались ее без ненависти, слушались из уважения, и Саша разделяла общее отношение.

Историк же, чей урок был следующим, вызывал совсем иные чувства. Это был невысокий, худенький мужичок с забранными в конский хвост длинными, немытыми и редкими волосами.

Полина, как всегда, не спешила заходить в его кабинет. Она дождалась звонка и быстро нырнула в дверь, а там, за спинами одноклассников, — за парту. Села, сползла как можно ниже, чтобы мощная спина Шипитько закрыла ее от учительского стола, и тряхнула головой. Густая, длинная — ниже кончика носа — челка тут же упала на глаза. У Полины вообще были роскошные волосы, которые она почти никогда не заплетала и не укладывала в прически — если, конечно, не настаивала мать. Волосы служили ей стеной, которой она отгораживалась от всего пугающего и страшного.

Сейчас челка не помогла: историк вызвал Полину к доске. Опять. Как и на прошлом, и на позапрошлом уроке. Полина вышла и стала отвечать, глядя в пол и на карту: отвечала четко и правильно и, как всегда, рассказывала намного больше того, что было написано в школьном учебнике. А историк смотрел на нее.

Саше не нравился этот взгляд. Именно этот взгляд заставлял ее бояться за Полину.

Глава вторая

ЧЕРЕПАХОВАЯ КОШКА

Виктор проснулся часов в шесть утра и долго смотрел в потолок, пытаясь уснуть. Ничего не выходило, и он стал думать о фильме про собственную смерть.

Теперь, ранним утром, когда в квартире было прохладно и тихо, когда стекло не пропускало даже приглушенных звуков — ни стука капель дождя по жестяному подоконнику, ни шороха автомобильных шин, ни человеческих голосов, — мысли стали яснее.

«Какого черта?! — подумал Виктор. — Какая чушь! Верить в то, что ты мертвый, — что может быть глупее? Это наваждение, какая-то болезнь. Конечно, я был болен вчера, иначе разве я мог бы не то что поверить, даже представить?..»

Он лежал, подложив руки под голову, и думал. Первое, что показалось ему подозрительным, — название канала. СЛТ. Оно не было похоже на традиционные названия: ОРТ, РТР, СТС, НТВ, ДТВ. Нигде, нигде не было аморфной, растекающейся буквы «Л». В названии канала «Л» выглядела бредово и глупо.

Потом: сама передача. Не записалось ни начала, ни конца. Не было ни заставки, ни титров. Просто видео. Это тоже казалось подозрительным.

Виктор сел, облокотился о спинку дивана: он не раскладывал его на полную ширину с тех пор, как Рита перестала ночевать в большой комнате. Ему вполне хватало половинки, на которой вместо тюфяка он раскатывал сложенное вдвое зимнее одеяло, а поверх расстилал свежее белье, которое сам стирал и гладил каждую неделю.

Взгляд его уперся в черный матовый экран телевизора, похожий на закопченное стекло, через которое он мальчишкой смотрел на солнце, и Виктор подумал, что стоило бы вчера обратить внимание, монтировалась ли запись, или одна камера снимала весь ролик непрерывно. Ведь, если монтировалась, значит, кто-то мог запросто снять фальшивку. Найти похожего мальчика, одеть его в такую же одежду…

Да! Одежда была главным! Именно по одежде он и узнал себя: коричневые брюки со стрелками, светлая рубашка в дурацкую бежевую полоску — он всегда терпеть не мог эту рубашку…

А как еще ему было себя узнать? Вода сильно искажала черты, и испуганное лицо было похоже на мунковский «Крик», на тысячи других испуганных лиц.

И тогда вполне могло выйти так, что кто-то нашел похожего мальчика, одел его в такую же одежду и снял художественный фильм: смонтировал дубли, где-то подрисовал…

А потом…

Потом.

Потом этот кто-то пробрался в квартиру, когда он и Рита были на работе, а Саша в школе, и покопался в приставке. И тогда неудивительно, что пропали все прочие записи, и тогда…

Тогда все сходилось!

Виктор тут же вспомнил, что еще весной, в день рождения, приносил на работу старый альбом с фотографиями. Светлана из бухгалтерии попросила старые снимки, чтобы отксерить и сделать поздравительную газету, а потом альбом так и завалялся в ящике стола.

И там был, был снимок, сделанный в этот же день, за несколько часов до падения, когда они с ребятами играли в футбол и выиграли, а у Пашки был с собой фотоаппарат, и…

И потом они разошлись по домам, а он пошел на берег реки. И он увидел эту иву, нависающую над водой.

Было красиво и немного жутко: пустырь с пожухшей травой, бетонный забор. За забором — какой-то завод. Высокие каменные башни, странные здания без окон. Железные лестницы, краны… Толстенные, блестящие на солнце трубы: загнутые, из земли уходящие прямо в глухие стены. Спираль колючей проволоки по верху бетонного забора.

И зеленая, плакучая, льнущая к воде ива.

Ветер раскачивал ее ветви, а больше вокруг не шевелилось ничего.

И, конечно, он полез.

И, конечно, выпив, он стал показывать всем и каждому эту фотографию и говорить, что тогда тоже был день его рождения, потому что черт знает, как он вообще выплыл…

А народу было много: их отдел, и кто-то из цехов, и та же бухгалтерия…

Виктор спустил с дивана ноги и потянулся за пультом: он всегда держал пульты от телевизора и приставки на табуретке рядом с диваном, потому что выключал их, уже засыпая, и включал, как только вставал.

Он чувствовал себя лучше. По крайней мере, уверенней. Все стало выглядеть логичным и объяснимым и перестало походить на дурацкий кошмарный сон.

Правда, был на записи еще и голос… Голос, который он помнил, и о котором никому не рассказывал. После которого зеленая, пронизанная солнечными лучами вода сменилась беспросветной темнотой.

Но надо было еще раз все внимательно просмотреть.

Виктор выбрал в меню «Смотреть записи» и прочитал строку «Записей нет».

Никакого «Лучшего видео канала СЛТ».

Рука замерла, и длинный серый пульт со скругленными боками стал похож на рукоятку картонного меча, направленного на призрачного противника.

Приснилось?

Виктор точно подумал бы, что приснилось, если бы СЛТ не было, а все прочие, нормальные, настоящие записи были.

Но записей не было вообще.

Никаких.

Он выключил приставку и телевизор, включил снова — ничего. Перезагрузил — ничего. Вырубил питание, несколько минут подождал, включил — никакого эффекта. «Смотреть записи», — и серый фон. Сверху — желтая шапка меню.

«Ну что ж, — подумал Виктор. — Остается или сходить с ума, или признать, что это был сбой в работе приставки. Просто сбой. Просто она потерла все записанное видео, а вчерашнего якобы ролика не было вовсе. Не было. Вот не было — и все».

Он взглянул на часы: стрелки подбиралась к семи. Пора было собираться на работу.

Свои продукты в холодильнике Виктор нашел с трудом. Сосиски — это Ритино. Йогурты, молочные коктейли, копченое мясо… Все, что не надо или почти не надо готовить, — ее.

Сашина еда выглядела по-другому. Дочь заполняла холодильник овощами и фруктами экзотического вида. Из ее кастрюлек пахло острыми и пряными соусами, полка над столом была уставлена банками со множеством специй. Виктор никогда бы не решился попробовать: все, что готовила дочь, выглядело слишком необычно. Он проверил шкатулку общего фонда, из которого Саша брала деньги, и добавил туда пару тысяч, чувствуя смутную вину перед ней. Виктор попытался было сформулировать для себя это чувство, но не смог, словно что-то мешало ему думать о дочери.

Он вернулся к холодильнику и обнаружил свой кусок «гауды» в целлофановом пакете и упаковку сливочного масла притиснутыми к задней стенке, а рядом — лоток с парой кусков жареного мяса. Виктор всегда думал, что нет ничего лучше простого бутерброда по утрам, а по вечерам — хорошего куска жареной с луком свинины, вареной картошки, огурца и пары веточек зелени.

Он заварил себе кофе и вернулся в свою комнату. Вернулся почти бегом, потому что услышал, что жена уже проснулась. Ему не хотелось сталкиваться с ней в коридоре.

Завтракая, Виктор снова включил телевизор и начал листать программу спортивных каналов. Он поставил на запись бокс по «Евроспорту» и два матча футбольной премьер-лиги по «России 2», допил кофе, аккуратно смел крошки со стола и отнес посуду на кухню.

Ему снова удалось не встретиться с Ритой — та как раз плескалась в ванной.

Из квартиры он вышел под натужный аккомпанемент фена.

И в тот момент, когда хлопнула за ним входная дверь, зажегся красный глазок приставки: она начала запись, не дожидаясь, пока начнутся запланированные программы.

Из-за Риты Михаилу пришлось пойти в ночной клуб и снять себе девушку на ночь. Изначально делать этого он не планировал и потому с неудовольствием думал, что Рита расшатывает и рушит его привычную жизнь. Она слишком волновала, слишком его тревожила.

Надо было подстроить Риту под себя, а не подстраиваться под нее, но решение этой задачи требовало времени, и приходилось терпеть. Приходилось пользоваться случайными девушками из клубов.

Очередная осталась ночевать, а сейчас притворялась спящей и следила за Михаилом сквозь ресницы. Он заметил, но ему было плевать. Михаил не помнил даже, как ее звали. Он застегнул брючный ремень, стоя возле кровати, потом вышел из комнаты.

Девушка, которую звали Вика, тут же перестала притворяться спящей и села, натянув на себя одеяло. Высокие напольные часы, стоящие у стены напротив, показывали половину десятого. Вика не любила вставать так рано, но сейчас ее разбирало дикое любопытство. Ей хотелось знать, чем же все это закончится и как долго она сможет тут продержаться.

Вика огляделась. Спальня была просторной, со светлыми стенами и светлым паркетом, а спальный гарнитур был контрастный, темного дерева. Все казалось лаконичным и дорогим. Вика добавила бы сюда какой-нибудь симпатичный коврик, стильное панно на стену, полочку с безделушками, а то глазу не на чем было остановиться. Кроме шкафа и кровати с парой тумбочек, тут стояли только те самые напольные часы да возле них — неглубокое кресло с жесткой спинкой.

Можно было бы подумать, что комната нежилая, если бы не Викины вещи.

В кресле лежала обмотанная бордовым топом туфля. На ее каблуке сверкал огромный страз. Из-под кресла выглядывали джинсы. Одна штанина трепетно обняла ножку, вторая стыдливо спряталась в тень.

Еще одна туфля стояла у двери, будто хотела сбежать, но была застигнута на полпути.

Вика подняла глаза и увидела над дверью еще одни часы, с белым циферблатом и черными четкими цифрами. Третьи часы — маленький будильник — обнаружились на тумбочке, под Викиным бюстгальтером.

Все часы шли секунда в секунду, и это было удивительно: у Вики и одни-то, наручные, раньше все время то отставали, то спешили минут на пятнадцать, а потом она и вовсе перестала их носить, полагаясь на мобильник.

Впрочем, часы занимали ее недолго.

Вика сладко потянулась и упала назад, на подушки. Упругий матрас мягко подкинул ее тело. Тут было замечательно.

И секс был замечательный. Ей всегда хотелось именно такого любовника. Михаил был сильным, настойчивым, и в этом чувствовалась настоящая страсть: когда желание настолько сильно, что некогда думать, некогда отвлекаться. Когда мужчина хочет только одного: брать, брать и брать, и ему наплевать, чего хочет женщина.

Вика потянулась, приподнялась на локтях и залюбовалась своими длинными стройными ногами. Да, она была молодой и красивой, с этим трудно было спорить.

На кухне зашумел чайник. Вика полежала еще немного, раздумывая, не подадут ли ей завтрак в постель, но потом все-таки встала и прошлась по комнате.

Определенно, тут можно было бы задержаться. Михаил был если не богатым, то, по крайней мере, не бедным. Страстным. Высоким. Довольно симпатичным. Довольно молодым — во всяком случае сорока ему еще не было.

Такая удачная комбинация попадалась Вике впервые.

Она распахнула дверцы платяного шкафа, и ей показалось, что она попала в магазин. Джемпера были разложены на полках ровными стопками, рубашки висели по цветам: несколько белых, потом — голубые, следом — кремовые. Потом — классические костюмы разных оттенков. Тщательно вычищенные ботинки стояли на решетке внизу. Развязанные галстуки свисали с дверцы ровным рядом.

Вике стало как-то не по себе. Она словно попала на магазинную экспозицию: «Смотрите, как можно разместить все ваши вещи в нашем новом шкафу».

Она осторожно стянула с плечиков голубую рубашку и закрыла дверцы.

Накинув рубашку на голое тело, Вика вышла на кухню.

Михаил сидел за столом и завтракал. На красивой тарелке была сервирована глазунья с несколькими кусочками колбасы, кружками овощей и веточкой свежего укропа. Рядом стояла чашка горячего кофе. Вика огляделась и поняла, что ей завтрака никто не приготовил.

— Привет, — сказала она, пряча разочарование за широкой улыбкой.

Михаил кивнул и отправил в рот еще один кусочек яичницы.

— Мне было хорошо вчера… — добавила Вика, немного помедлив.

— Я рад, — отрывисто бросил он. — Кинь рубашку в бак для грязного белья. Он в ванной.

— Хорошо, — согласилась Вика. — Буду уходить, обязательно кину. А хочешь, я останусь и приготовлю тебе ужин? Ты во сколько возвращаешься?

Дальше произошло то, чего Вика никак не ожидала.

— Саша, Полина у нас?

Саша вздрогнула. Она так сосредоточилась на Черепаховой Кошке, что не слышала телефонного звонка и не сразу поняла, что мать задала вопрос.

— У нас, — ответила Саша, собравшись с мыслями.

Хотя никакой Полины у нее в комнате, конечно, не было.

Саша тряхнула головой, отгоняя прочь звук маминого голоса. Она думала о том, что Полине плохо, и о том, что надо помочь, и еще о том, что в реальности это сделать невозможно. Трудно было представить себе, что она, семнадцатилетняя, подойдет к историку и спросит, зачем он так нехорошо смотрит на свою ученицу, или придет к ее матери и скажет, что Полина ее боится… Она знала, что не получит ответа и даже не испугает их настолько, чтобы они остановились и задумались. Потому что так легко игнорировать мысли и желания тех, кого считаешь недостаточно взрослыми.

Оставались только платки: возможность, которая пугала Сашу. Она старалась не пользоваться ими, потому что понимала природу происходящего с ней только интуитивно и интуитивно же могла платками управлять.

Это нервировало, это рождало неуверенность. Но больше она не могла предложить Полине вообще ничего.

Нужно было сосредоточиться. Саша вытянула вперед руки и коснулась ладонями холодного оконного стекла. Какое-то время она видела перед собой неширокий проулок, красно-белую стену девятиэтажки напротив, припаркованную у подъезда скорую — но совсем недолго.

Светлый кирпич сменился темным, терракотовым. Возникло окно без занавесок и с американской рамой: узкой, открывающейся вверх. Оно было гораздо ближе стены реального дома. Так близко, что Саша могла бы перелезть на подоконник.

Но на подоконнике, преграждая путь, лежала Черепаховая Кошка. У нее была длинная шерсть: рыжие, черные и серо-седые пятна. Она дремала, приоткрывая время от времени желтые глаза с тонкими штрихами зрачков. За ней в полутьме летали руки: бледные, тонкие, с длинными пальцами. Тела не было, как не бывает видимых тел у актеров в театре кукол, его скрывала темная одежда. Иногда Саша угадывала очертания человеческой фигуры и узкий овал лица…

Почти не дыша, прижавшись ладонями к холодному оконному стеклу, Саша смотрела, как руки наносят резервную линию. Подрагивал натянутый на раму светлый шелк, и казалось, что под ним бьются вразнобой невидимые сердца.

Художник наносил сложный узор, Саша жадно следила за движениями рук.

Черепаховая Кошка глубже подвернула под себя передние лапы. Саша видела, как ходят под кожей ее лопатки: одна рыжая, другая черная, с седой прядью. Кошка зажмурилась, потом открыла глаза и пристально посмотрела на Сашу, словно приказывала: иди и делай.

Саша послушалась. Изо всех существ в мире она боялась и слушалась только Черепаховую Кошку.

Сердце забилось сильнее, ладони вспотели. Саша закрыла глаза и отпрянула от стекла. Она старалась не упустить картинку: нежное подрагивание ткани, уверенная непрерывная линия…

Саша не верила в чудеса. Ей всегда смешно было слушать про эльфов и фей. Еще смешнее — про колдунов, экстрасенсов и целителей. Она знала, что не бывает ни заклинаний, ни отваров, ни говорящих животных, ни волшебных палочек. Все это была чушь, пустые сказки, полный бред.

Мир был куском белого шелка, по которому от предмета к предмету и от существа к существу плыли широкие цветные полосы.

Полосы на шелке сплетались, менялись цвета, и вещи в реальном мире меняли направление движения.

Мир был похож на батик, на расписанный платок, на сотни и тысячи таких платков. Каждое мгновение оказывалось отпечатком краски на шелке. Краска времени, поступков и желаний текла, наталкивалась на резервные линии и обиженно застывала возле них — возле прозрачных непроницаемых барьеров; цвета сливались, рождали новые оттенки, меняли друг друга.

Художник в призрачном окне рисовал, и мир становился таким, какой он есть.

Саша читала, что вся прелесть батика в непредсказуемости: никогда не знаешь, какой именно получится оттенок и как распределится краска. Это были бесконечные варианты внутри сложного, точного, продуманного рисунка, и каждый платок был рискованным предприятием.

Саша повернулась к окну спиной и посмотрела на свою узкую длинную комнату. Вещей тут было мало.

Громоздкий трехстворчатый шкаф, старый, полированный, занимал почти все пространство от стены до стены, полностью заслоняя дверь, и только справа от него оставался узкий проход.

Перед шкафом, поперек комнаты, стояла кровать, над которой висел зеленый, советский еще шерстяной ковер всех оттенков летней листвы, от молодой до увядающей. Саша любила сидеть, прислоняясь к ковру затылком. Он был шершавым, грубоватым и теплым — как будто живым.

Дальше, в углу у окна, был письменный стол, а над ним — полка с учебниками и проигрывателем. Рядом с проигрывателем стояла старая пластмассовая лошадка с мягкой черной гривой — последняя игрушка, с которой Саша не смогла расстаться.

Это были просто вещи, они не подчинялись живой магии платков, а чтобы спасти Полину, необходимо было на ком-то тренироваться, и Саша выглянула во двор.

Скорая все еще стояла у первого подъезда красно-белой девятиэтажки, и Саша решила воспользоваться скорой.

Круг по двору — это было простое задание, несложный рисунок. Саша закрыла глаза.

Чтобы было проще, она представила себе магазин. Многие ряды шкафов с узкими полками. На каждой полке — аккуратно сложенный расписанный платок. Перед шкафами — прилавок с рулонами белого шелка и готовыми отрезами. Большие ножницы, аршин и сантиметр.

Саша взяла кусок шелка, слегка намочила его и натянула на раму. Кисточка порхнула над тканью, коснулась ее, оставила широкий зеленый след. Краска чуть растеклась. Рядом лег еще один мазок. Саша начала с краев, наполнила углы желто-бурым цветом осенней листвы. Добавила красного кирпича, оранжевый мазок обозначил лавочку у подъезда. В центре расположился красный крест. Он получился бледным и смазанным, больше похожим на выцветший мак. Пусть скорая сделает круг по двору. Асфальтовый серый лег между зеленью, лизнул красный кирпич, скользнул мимо желтого угла.

Саша выдохнула и открыла глаза. Это было быстро и просто: влажный шелк, несколько движений кистью.

А потом что-то капнуло. Саша почти физически ощутила, как собралась, набухла и оторвалась от гладкой поверхности шелка плотная, тугая, напитанная краской капля.

Шлеп.

Саша в испуге взглянула на платок. Сбоку от похожего на мак креста скорой, там, где ткань немного провисала, скопилась вода. В нее стекла краска: немного желтой, чуть-чуть красной, и все это замешивалось на сером асфальте. Клякса получалась грязная, бурая и мокрая. Неряшливая. Вне картины.

Скорая за окном тронулась с места.

Сашино сердце дрогнуло: она не знала, что будет теперь.

А после аварии к ней пришло оглушающее чувство вины.

С самого рождения Саша смотрела: неотрывно, пристально и ясно. У Риты перехватывало дыхание от страха, когда она натыкалась на этот взгляд.

Сначала Рита пыталась говорить об этом с близкими — никто ее не понял. Никто не видел за трогательными улыбками годовалого ребенка глубины и холода. Даже Виктор. Он много возился с дочерью вечерами и по выходным, не обращая внимания на ее тяжелый взгляд, и Рита страдала от двойственности, избавленная от необходимости быть рядом с пугающим существом и отстраненная от дочери, которую любила, как часть самой себя.

С Сашей было трудно. Труднее с каждым годом, и только в последнее время странные взгляды дочери перестали касаться Риты, словно отраженные защитным экраном.

Она крикнула в пустоту: «Саша, Полина у нас? — и тут же, не дождавшись ответа, сказала в трубку: — Да, у нас, Инна Юрьевна».

Было около трех часов дня, и девочки, наверное, только что пришли из школы. Рита не слышала. У нее в голове стоял туман, спина затекла, и немного побаливали руки. Уже пять часов подряд она сидела за компьютером.

Расписание курсов было составлено так, что Ритины выходные приходились на среду и воскресенье. И каждую среду, весь день от рассвета до поздней ночи, она просиживала перед монитором. Точно так же, как и все вечера после работы.

В воскресенье Рита выделяла несколько часов, чтобы быстро справиться с домашними делами, а потом снова ныряла в Сеть.

Началась эта одержимость с Траволты. Он приятно пах и носил пиджак из тонкой шерстяной ткани, которая красиво лежала на его широких плечах. Траволта брал Риту за руку, подносил ладонь к губам и, нежно целуя, говорил:

— Я люблю тебя…

В странном Ритином сне они жили во дворе старого трехэтажного дома. Двор зарос сиренью и ясенями, и трава между кустами стояла некошеная, высокая, почти до плеч. Рита и Траволта спали на больничной кровати: прямо на проржавевшей панцирной сетке, и, когда занимались любовью, сетка покачивалась, как палуба океанского корабля, а дома смотрели на них окнами, в которых вспыхивал, отражаясь, солнечный свет, и травы колыхались в такт.

Сон Рита видела в конце весны. Тогда она еще разговаривала с мужем.

— Вить, а мне сегодня Траволта приснился. Представляешь? — сказала Рита, немного стесняясь. Сон казался ей и забавным, и стыдным одновременно, и хотелось то ли посмеяться над ним вместе с мужем, то ли найти себе оправдание.

Виктор ответил, не отрывая взгляда от газетной страницы:

— Это у которого задница на подбородке?

Рита обиделась.

Грубой репликой муж разрушил тонкое, едва уловимое волнение, которое появилось у нее после сна.

Рита еле отвела занятия в тот день. Ей хотелось вернуть Траволту, сон, травы и панцирную сетку. Восхищение, волнение и возбуждение. Рита обнаружила, что в ее жизни к тридцати шести годам не осталось почти никаких чувств, кроме усталости, раздражения и смутной тревоги за дочь.

Она мучилась, пока не легла в кровать, и потом никак не могла уснуть. Улица звучала обыденно и глупо, пьяные компании отзывались на гулкий рев автомобильных моторов, отражающийся от стен домов; где-то ухала однообразная музыка. Было страшно, что Траволта не приснится, и Рита отчаянно думала о том, что теперь точно не приснится, раз она так этого хочет.

На часах была полночь, когда Рита встала и начала бесцельно ходить по квартире.

Ей было одиноко, грустно и хотелось плакать, но никак не плакалось… Тогда ноги привели ее к кладовке. Она дернула на себя дверцу, забыв о шпингалете, и тот вывалился из хрупкого косяка, а Рита в притворном испуге зажала рот рукой и едва не расхохоталась. Ей вдруг стало очень весело, она вела себя как пьяная и даже немного потанцевала, прежде чем войти внутрь.

Искала Рита на ощупь, не зажигая света, натыкаясь ладонями на жесткие уголки коробок, на что-то острое, на что-то тяжелое, на что-то холодное, и все это время она хихикала и приплясывала, даже сидя на корточках. Ей словно стало опять шестнадцать лет. Тело казалось легким и готовым взлететь. Кладовка, полная неясных, тревожащих теней, играла с ней в пугающую, но прекрасную игру.

Потом острый кончик проволоки резко и больно вошел Рите под ноготь, она быстро сунула палец в рот и почувствовала на языке соленый привкус крови. Пульсировал, наливаясь, маленький синяк, и сильно билось сердце. А потом Рита вспомнила, где это лежит.

Она присела к нижней полке, осторожно вытянула вперед руку и коснулась грубой матерчатой сумки. Когда она потащила сумку на себя, ремень зацепился за что-то, и жалобно звякнули металлические карабины, словно кладовка не хотела отдавать ноутбук.

Рита взяла его и вышла.

Чтобы никого не будить, она устроилась в свободной комнате. Времени со смерти бабушки прошло много, но комната все еще оставалась такой, какой была при ней: старый диван с хитрой спинкой, в которую можно было убрать постельное белье, обитый желтой фанерой массивный шкаф и секретер с выдвижной полкой, на которой стояла настольная лампа с синим жестяным абажуром.

Рита села к секретеру на старый качающийся стул с протертой обивкой, воткнула пожелтевшую от времени вилку в розетку удлинителя и включила лампу.

Потом достала ноутбук из чехла.

Это был Сашин компьютер, подаренный ей родителями на день рождения. Саша подарком совершенно не заинтересовалась. Черный кофр отправился в кладовку на хранение, и Рита подумала, что, наверное, имеет право взять его.

Она открыла Word. И, нажав Caps Lock, написала посередине первой страницы заглавие «ДЕТИ ЛУНЫ».

«Луна дарила земле мягкий серебряный свет, и грозовая туча не посмела ей мешать и отступила в сторону — так красив был подлунный пейзаж».

Рита била по клавишам в полутемной комнате в свете настольной лампы и чувствовала, как волнение и дрожь возвращаются. Сердце стучало, в голове шумела кровь. Рита придумывала несчастную любовь, вампиров, тяжелые болезни, брошенных детей и знала, что все кончится хорошо.

Михаил видел ее. Это был как раз тот день, когда он снял квартиру в доме напротив. Где-то около полуночи он закончил раскладывать вещи и уже собирался уезжать домой, как вдруг в одной из комнат Ритиной квартиры включился свет.

Михаил сел к окну и настроил телескоп. Тюль на Ритином окне висел неряшливо, один его угол загнулся, и хорошо было видно, как Рита сидит перед ноутбуком, подогнув под себя голую ногу.

На ней почти ничего не было надето: только белые трусики и обтягивающая майка. Она что-то писала, ожесточенно вдавливая клавиши в клавиатуру. Писать получалось медленно: почти каждую букву Рита выискивала, сосредоточенно прикусив губу. Михаилу нравились и этот взгляд, и прикушенная губа, и тонкие бледные пальцы, и обтянутая легкой тканью грудь, и обнаженные ноги, и то, как Рита пересаживается, подгибая под себя то одну, то другую.

Михаил с наслаждением смотрел на нее до четырех утра, когда она, наконец, закончила писать и уснула в той же комнате, прямо на незастеленном диване.

И ей снова приснился Траволта.

Глава третья

КРОВЬ НА ПЕРСТНЕ

На скорой Серегин работал пятнадцать лет и ни разу не попадал в аварию. Бог берег его, словно знал, что Серегин переживает за всех, кого возит: и за врачей, и за больных — особенно за детей. «Без меня-то вы куда? — бормотал он, разворачиваясь в тупиковом дворе на узкой подъездной дорожке, и руки его кружили над рулем быстро и резко. — Не довезу, так и не доедете».

А теперь он стоял возле помятой машины и чувствовал совсем не то, что должен был. Ему было как будто все равно, что случилось со вторым водителем, который так и сидел, не вылезая, за рулем своих «жигулей». Ему было неинтересно знать, почему он вдруг вскинулся, завел мотор и поехал, не разбирая дороги. Все эти вопросы крутились где-то на периферии сознания, а впереди, перед глазами, была абсолютная пустота и странная уверенность, что в доме напротив скрыто нечто важное.

Серегин медленно вел глазами по стене дома, что тянулся вдоль переулка, а потом нашел то самое окно. Он знал, что нашел верно, но окно было темно и безжизненно.

Серегин смотрел и смотрел: как рыбак на гладь реки, будто в надежде, что леска, ведущая в серую прохладную тьму, натянется, и загадочная рыба, большая и блестящая, плеснет вдруг хвостом…

— Контузило тебя, что ли?! Документы, говорю!

Серегин очнулся. Посмотрел в лицо инспектора ГИБДД осмысленным взглядом. И только тогда увидел за его спиной разбитые «жигули» и понял, что в них был ребенок.

…Скорая тронулась. Мир повернулся быстро и резко, бурые листья кустов вытянулись растекшимися мазками. Сашу замутило. Она пошатнулась и вцепилась пальцами в подоконник. Черепаховая Кошка насторожила уши. Кисть замерла, художник перестал рисовать. Потом темнота мастерской рассеялась. А скорая все еще трогалась с места.

Саша вытерла губы тыльной стороной ладони. Губы были пересохшие, искусанные и неприятно шершавые.

Скорая поехала. Проехала мимо оранжевой скамейки. Мимо красного кирпича стены. И, не замедляя хода, вывернула из двора в переулок.

Она вывернула, не остановившись, и Саша вдруг почувствовала паническое недоумение водителя красных потрепанных «жигулей», на которого надвинулась вдруг сумасшедшая белая с красным крестом машина. Взвизгнули тормоза, раздался глухой удар и скрежет.

Машины остановились, заглохли моторы. Что-то потекло из-под днища «жигулей», и на асфальте появилось темное пятно такой же формы, как Сашина клякса на платке.

К машинам бежали люди. Несколько человек, проходивших мимо, остановились и просто глядели на аварию.

Водитель скорой открыл дверь и спрыгнул с подножки. Это был лысоватый встрепанный мужичок с сутулыми плечами, на которых болталась старая кожаная куртка. Его широкие ладони взлетели вверх, к голове, и он застыл в такой позе, словно не понимая, что делать.

Водитель «жигулей» все еще сидел в машине. Сашино сердце тревожно сжималось. Из своего окна она не могла видеть салон. Двое молодых людей подбежали к месту аварии. Один из них открывал водительскую дверь «жигулей», а второй, почему-то, заднюю пассажирскую дверь. Он нырнул туда и долго возился, а потом показался снова, и на руках у него была маленькая девочка: белая шапка, розовая куртка с оборками.

Саша распахнула окно и услышала заливистый детский рев.

Живая-живая-живая-слава-богу-живая, шептала Саша.

Другой парень помогал выйти водителю. Это был почти такой же мужичок, как и водитель скорой, только не лысый: тоже в старой кожаной куртке и в черной, сдвинувшейся набок кепке. Он пошатывался и, кажется, не мог стоять самостоятельно.

Боже-боже-боже, пусть он скорее придет в себя.

Водитель скорой стоял, словно в трансе, и смотрел вверх. Он медленно-медленно переводил взгляд с одного окна на другое, пока не добрался до нужного. Вряд ли он мог видеть Сашу — свет в ее комнате не горел, — но глядел ей прямо в глаза. Фигура водителя была неподвижна и темна, будто он был нарисован густой гуашью поверх живого, движущегося мира.

Саша отпрянула, прижалась спиной и затылком к стене.

Когда она выглянула вновь, в переулке уже стояла бело-синяя машина ГИБДД, и водитель скорой не глазел по сторонам, а широко размахивал руками, что-то объясняя инспектору. Второй мужчина, из «жигулей», стоял возле своей машины и держал девочку за руку. Другой рукой он прижимал к уху мобильник.

Девочка уже не плакала, а осматривалась по сторонам и робко тянула деда в сторону качелей.

Врач и фельдшер тоже были здесь. Врач был очень высоким и крупным, и фельдшер рядом с ним казалась маленькой хрупкой девочкой.

Глядя на них, Саша подумала о пациенте. Был ли в этом красно-кирпичном доме пациент, которого надо срочно доставить в больницу?

Она закрыла глаза и прикусила губу. Перед ней был шкаф, шкаф был как дом, и Саша принялась вытягивать из полок-квартир цветастые отрезы текучего шелка.

Болезнь была тут, и тут, и еще вот тут, но только на одном платке кроме мрачных отметин болезни был бледно-красный след недавнего присутствия скорой и ярко-синяя линия уверенности и надежды, которую оставил высокий врач. Это был очень красивый цвет…

Болезнь же была тяжелая, неровная, с зубчатыми краями. Саша нагнулась над платком и пробежалась пальцами по складкам, будто ища дефект не в рисунке, а в самой ткани.

Петли удушья и тяжелые гири, лежащие на груди, боль, резь и невозможность вырваться, и все это относилось к маленькому мальчику, а рядом темнело материнское отчаяние. Теперь оно казалось чуть менее темным: из-за того, что рядом лежал мазок ярко-синей надежды.

Саша смотрела и никак не могла понять, стало ли мальчику легче. Она выдернула еще один платок — с мыслями. Белый, с размашистыми черными строчками.

Это было так непохоже на фантастические романы: по платкам нельзя было читать мысли вообще — или любые мысли. Только здесь и сейчас. Обрывки слов, ошметки фраз. То, что было сформулировано и сказано про себя, — не более.

Для Саши они становились небрежным пушкинским автографом на белом листе шелка. Она не знала, почему почерк всегда пушкинский: может быть, оттого, что Полина любила его стихи. Или потому, что вместе со словами на полях иногда возникали отчетливые графические картинки: чей-то профиль, маленький кусочек пейзажа, угол дома, человеческая поза…

Ей было довольно сложно разбирать порывистые, летящие буквы, но Саша старалась, и с каждым словом дело шло лучше.

«Приступ… приступ… прошло все, прошло… Ты только успокойся… Он уснул, и все прошло, и тебе надо успокоиться… ты не плачь, а то разбудишь, и снова будет приступприступприступ… ерунда какая, не может быть так часто и за что ему, маленький такой. Ма-а-а-ленький. Мой. Мой маленький. Выброшу книги. Столько пыли от книг. Не нужны книги, лишь бы не было приступа. Почему так грязно в прихожей?»

Это было больно. Было больно читать. Саша взмахнула рукой, белый шелк с черным бисером чужих отчаянных слов вспорхнул вверх и, струясь, начал опускаться вниз, на желтый паркет магазинного пола.

Она открыла глаза. Все были целы, все живы. Врачи сняли ребенку приступ, водитель пришел в себя, а царапины на машине — это только царапины на машине. Не так уж она была и виновата…

Саша легла на кровать и стала смотреть в потолок. Она не знала, как быть. Платки и краски в ее голове существовали всегда, но никогда прежде она не пыталась рисовать, преследуя конкретную цель. Это оказалось сложно. Сложнее, чем она предполагала.

Настолько сложно, что Саша боялась, что больше никогда не рискнет этого сделать.

Но только так она могла защитить Полину.

Только так.

Михаил весь день думал о том, что проклятая дрянь испортила ему настроение. Он так расстроился, что только в машине заметил кровавую полоску, спрятавшуюся в тонком желобке вензеля, что украшал его перстень.

В офисе Михаил тщательно вымыл перстень обжигающе-холодной водой, и от крови не осталось следа.

А теперь он сидел, вертел в пальцах остро отточенный карандаш, и грифель хаотически чертил на белом листе бумаги прерывистые дрожащие линии.

Михаил думал о том, как хорошо, когда есть страх. Раньше девушки, снятые в клубах, его побаивались. Утром они тихо собирали вещи и уходили. Напяливали свои крохотные, узкие, блестящие шмотки и растворялись, оставив только номер телефона и слабый запах духов на подушке. Михаил рвал записки и отправлял наволочки в стиральную машину — это было просто и привычно.

Он много раз говорил себе, что не стоит водить случайных женщин домой, но не мог побороть брезгливость перед гостиницами с их плохо вычищенными покрывалами, захватанными полками и ванными комнатами, где непременно обнаруживался чужой волос.

Стоило подумать о съемной квартире. Михаил решил, что женится на Рите, избавится от наблюдательного пункта и снимет квартиру специально для любовниц, чтобы соблюсти приличия.

Рука ныла. Виной тому был нанесенный утром удар, и, пожалуй, ощущение это Михаилу нравилось. Оно напоминало о том, что в мире существует определенный порядок вещей и что каждого, кто нарушает его, необходимо наказать.

Михаил, по праву сильного мужчины, должен был выбрать себе женщину и увести ее от более слабого соперника.

Дешевки должны были сидеть по барам и быть благодарны за оплаченный ужин и за ночь в его постели.

И ни одна из них не имела права оставаться там, где было место только для Риты.

И ни одна из них не имела права шарить по его шкафам и брать его рубашки. И тем более пачкать их так, что приходилось выбрасывать.

Он ударил дешевку по щеке, и округлая рукоятка столового ножа, зажатого в кулаке, разбила ей губу, а перстень на его безымянном пальце — перстень с вензелем «       М» — содрал кожу на ее скуле.

Девица упала, поскуливая, на пол. Ее голова стукнулась о дверцу, за которой стояло мусорное ведро, и Михаил почувствовал удовлетворение: возле мусорного ведра ей было самое место, как мишуре после новогоднего праздника.

Он поучил ее еще немного, и все время тщательно следил за собой: было бы совсем некстати потерять контроль и изувечить или убить ее. Лишние проблемы и неизбежные в таком случае проверки были Михаилу совсем не нужны. Тем более что к одиннадцати утра ему непременно нужно было появиться на работе.

Он поднял девицу с пола и потащил в ванную умываться. А там, придерживая ее голову под струей холодной воды чуть дольше, чем следовало бы, Михаил объяснял ей, как вести себя дальше: показал листок, на котором были записаны ее паспортные данные — разумеется, с пропиской; напомнил, что не было никаких свидетелей, которые подтвердили бы, что она действительно была здесь. Сказал:

— Попробуй только вякнуть. Я ментам денег заплачу, а тебя прирежу.

Михаил тщательно закутал девицу в платок, нацепил ей на нос собственные темные очки, чтобы прикрыть кровоподтеки, и отвез домой.

Он убирался в квартире, стирая мельчайшие следы ее недавнего присутствия, и думал, что Рита всегда будет знать, как делать правильно.

Он научит ее все всегда делать правильно.

Вадик Вересов, одноклассник Саши и Полины, стоял на школьном крыльце. Настроение у него было отличное: он вчера снова встречался с Яной, и она — как-то вдруг — понравилась ему даже больше, чем нравилась, когда они только познакомились.

Вадик думал о том, как поцелует ее совсем скоро, и от этих мыслей у него возникало ощущение, будто циничный хирург сжимает его желудок холодными тонкими пальцами.

Было странно думать о том, что Яна — дочка их придурочного историка.

Конечно, когда выяснилось, кто есть кто, Вадик опешил. Но такие вещи изменить было невозможно, приходилось мириться. Вадик отчаянно развивал в себе стокгольмский синдром.

А сейчас он просто стоял на крыльце, пользуясь тем, что до уроков еще есть немного времени. Подставлял лицо ветру, чувствовал на губах чуть солоноватую влагу городского дождя и глядел на тучи, которые ходили уже по-зимнему низко. Последние листья облетали с растущих вдоль школьного забора лип и смачно чавкали под ногами, когда школьники шли по двору. Нарисованные на асфальте цветы, яркие в сентябре, сейчас бледно мерцали под тонкой пленкой луж, и кое-где краска стала смываться и растрескиваться. Первоклашки в дождевиках уныло шлепали по цветам, вцепившись в жесткие материнские руки. Старшеклассники втягивали головы в плечи, но не раскрывали зонтов.

Полина с Сашей тоже шли без зонта: как всегда вдвоем, и как всегда Саша взяла Полину под руку, но было понятно, что ведет именно она.

На Полине была куртка с воротником из искусственного меха, короткая юбка и низкие сапожки на ровном ходу. Она была невысокой и худой, почти даже плоской. Вадик подумал, что Полина напоминает ему придавленный резиновый шланг: напоминает не только худобой, но и гибкостью, словно и кости внутри Полины были резиновыми. Плотной и крепкой казалась только Полинина грудь — Вадик часто рассматривал ее и мог представить себе очень ясно. Казалось, яблоко разрезали пополам и вложили половинки Полине в бюстгальтер. Даже запах ее духов был немного яблочный. И, конечно, у нее были фантастические волосы, нежно-каштановые, с рыжими прядями. Портили Полину, пожалуй, только близорукие, небольшие, вечно сощуренные глаза и круглый, чуть вздернутый кончик носа.

А про Сашу Вадик ничего не мог сказать. Он забывал ее лицо, стоило только отвернуться. В памяти оставались пряди длинных, прямых светло-русых волос — и все. И еще Вадику казалось, что черты лица у Саши были правильные, почти красивые… но какие-то словно стертые, туманные, как будто он смотрел на нее сквозь прозрачную белую ткань — сравнение было странным, но оно само помимо его воли возникало в голове. Вадик не мог бы сказать, худая она или полная, — хотя казалось, что, скорее, средней комплекции. Он не помнил, большая ли у нее грудь, — хотя всегда смотрел, какая у девушки грудь. И про ноги совсем ничего не помнил.

Они подошли, и Вадик быстро сказал:

— Саш-Полин, привет!

— Привет, — ответила Полина, а Саша, кажется, молчала, хотя у Вадика осталось смутное ощущение, что и она тоже что-то произнесла.

— Полин, — продолжил он, и девушки остановились, — ты не посмотришь мой доклад по истории? А то, кажется, фигня какая-то получается…

— Конечно, посмотрю. — Полина задумчиво кивнула, и мокрая прядь волос, похожая на плавник рыбьего хвоста, упала ей на лицо. — А что там у тебя?

— «Развитие наук в период царствования Екатерины II». Ты ведь тоже в городской конференции по истории участвуешь?

— Нет, я по литературе, как обычно. — Полина пожала плечами.

— Да? А историк тут что-то говорил… В общем, мне показалось, ты у него пишешь, вот я и…

— Да нет, ничего. Мне нетрудно. У тебя с собой?

Вадик полез в сумку за докладом. А Саша не выдержала. Упоминание об историке неприятно кольнуло ее. Что-то было не так. Она чувствовала, что от Полины исходит смутное волнение: крохотный, зарождающийся под ребрами страх.

Саша потянула за уголок платка. Белый шелк вытек из узкого деревянного отсека, и на ткани, мокрой, будто тоже пропитанной октябрьским дождем, проступили летящие пушкинские буквы.

«Блин, сапог промочила. Жалко… Замша… А если…»

И следом шла картинка — неровная тонкая линия зигзагом, которая остается на вымокшей обуви.

Полина взглянула на Сашу странно, будто осуждая, и Саша тут же вернула платок назад.

Конечно, подруга не могла ничего знать наверняка, но она все чувствовала, и ей было неприятно, что кто-то роется у нее в голове.

Вадик протянул Полине листы с отпечатанным докладом, и Саша пожалела, что не подождала с платком до этого момента, когда Полина думает именно об истории, а не о сапогах и не о чем-то другом.

Люди всегда думали всякую ерунду, и раз за разом Саша зарекалась читать по платкам. Но все же читала. Изредка. Когда очень хотелось знать.

— …ко мне на день рождения. Придете? — спросил Вадик.

— Придем, — ответила за обеих Полина. — Ты нам только ближе к делу напомни, хорошо? Ладно, Вадь, звонок скоро.

И Саша снова покрепче ухватила ее за локоть, словно боялась, что за школьными дверями не окажется пола, а будет только черная дыра, в которую без нее непременно провалится Полина.

Рита, как обезумевшая, писала по вечерам после работы два месяца подряд. К середине лета ее первый роман был окончен. Рукопись доросла до двухсот вордовских страниц. Дети Луны мучились, умирали, воскресали, любили и начинали умирать снова. Рита страдала и гибла с ними вместе.

А потом она написала:       «Ева сидела, вглядываясь в ночь над старым кладбищем, где все напоминало о вечности», — поставила точку и села, ошеломленно уставившись на половину виртуальной страницы, которая осталась пустой. У нее было чувство старателя, у которого вода вместе с речным песком унесла все золото до песчинки, а он сидит и смотрит на пустой лоток и на ладони, в которых ничего не блестит.

Рита не могла уснуть всю ночь. Она давно уже устроила себе постель в маленькой комнате, на старом бабушкином диване. Муж, казалось, не возражал. Он приходил с работы и тихо сидел у себя. Рита не знала, чем он там занимается, ей было неинтересно.

На следующий день на работе Рита чувствовала себя мелким воришкой. Она плохо соображала от напряжения и даже видеть стала хуже. Ее целью был принтер в учительской. К принтеру нужно было попасть в то время, когда у Риты выпадало окно, а другие преподаватели расходились по кабинетам.

Дрожащими руками Рита вставила флешку в разъем и запустила печать. Принтер лязгнул и зашуршал: Рита едва не шикнула на него. Ей казалось, что все происходит слишком громко и слишком долго. Ее уши будто вывернулись наизнанку: сквозь принтерный шум она старалась услышать чужие шаги, приближающиеся к двери. Но все было тихо.

На серый держатель падали ярко-белые листы с блестящими, влажными еще буквами. Рита не удержалась и потрогала один из них. Лист был сухим и горячим, как кожа заболевшего человека.

Стопка получилась внушительной, она оттягивала руку, слегка выгибалась, и Рита прижимала ее к груди, как ребенка. Он был спокойный и податливый — не то что Саша с ее глазами, от которых Риту бросало в дрожь.

Рита бросилась к сумке, достала из нее пакет и спрятала рукопись.

Сердце стучало, как шальное. Рита могла бы, наверное, пережить выговор от начальства за расход казенных чернил на личные нужды. Но чтобы узнали, что она написала книгу, — никогда.

Овеществленная рукопись не принесла удовлетворения. Она словно требовала какого-то продолжения, какой-то иной жизни. Рита перечитывала ее раз за разом и знала некоторые куски наизусть. Главный герой, в роли которого она представляла себе Траволту, все так же тревожил ее сердце, и ей вдруг показалось, что написано неплохо. И что это даже может стать настоящей книгой. Или основой для фильма: ведь некоторые сцены она видела словно бы уже снятыми на камеру.

Рита отправилась в Интернет, чтобы выяснить, что делать дальше. Так она попала на литературный форум.

Форум был неприятно малинового цвета, но тут толклось немало людей, и они все давали друг другу советы, как издаться, и многие уже издались. Рита с трепетом смотрела на местных настоящих писателей, имен которых она никогда не слышала.

Сама она зарегистрировалась под ником Лунный Свет и тут же дрожащей рукой отправила первое сообщение:       «Добрый день. Я написала свой первый роман. Подскажите, как можно его издать. И как сделать это так, чтобы мою идею не присвоили без моего ведома».

Над ней желчно посмеялись.       «Ну если вы уверены, что идея так хороша, то никому ее не показывайте, —писал Алоизий, украшая пост множеством злых зеленых смайлов, —       особенно редакторам. Только в стол!»А Кокетка добавляла:       «Да у вас уже все давно украли! Вы что, не знаете: ОНИ сканируют ваши мысли!»

Рита разозлилась, захлопнула крышку ноута и вскочила из-за стола.

«Никогда-никогда не приду сюда больше, — думала она. — А когда издамся, тогда узнаете!» В ее желудке, казалось, кто-то плел тугие косички из оледеневших веревок. Она не ужинала в тот день, не завтракала и не обедала на следующий — даже воды почти не пила — и все думала и думала об этих обидных ответах.

Домой она пришла с отчетливой целью поставить обидчиков на место. Но, открыв форум, Рита обнаружила еще один, вполне доброжелательный пост от Кыси. Кыся писала: «Ребята, ну чего вы в самом деле? Лунный Свет, а вы тоже не обижайтесь, вы лучше выложите отрывок из романа, а мы посмотрим. Может быть, чего-нибудь подскажем».

«И в самом деле, — подумала Рита, — пусть посмотрят, что зря смеялись».

Но и тут у нее не сложилось: отзывы были очень разными, по большей части отрицательными… Так шло до появления Вестника. Рита сразу заметила его: у Вестника на аватаре был Траволта. И он сразу начал с комплиментов.

Лес был вполне узнаваем: и тропинка, и маленький овражек по левую руку, и сосны, и железная изгородь пионерлагеря за кустами. Потом — просека, ведущая к шоссе.

На тропинке Виктор снова увидел себя: это был все тот же, что и на записи с рекой, мальчишка лет двенадцати. И даже штаны на нем были все те же: шерстяные, коричневые, из плотной ткани. Между записями было чуть больше полугода разницы, на экране был уже не сентябрь, а середина следующего лета.

Мальчик шел, сбивая длинной ивовой веткой шишечки высоких трав, и посматривал по сторонам. В одном месте он нырнул вдруг в кусты и встал там на четвереньки. Камера крупно показала чуть пожелтевший мох, усыпанный сухой хвоей, и несколько темных и ветхих, как старые половики, березовых листьев на нем. А под листьями, раздвигая мох и приподнимая хвоинки, росли лисички: много-много, целая дорожка, уходящая вдаль. Камера так близко взяла грибы, что Виктор, казалось, уловил их запах и почти услышал легкий хруст, когда рука мальчика — тоже Виктора, но много лет назад — потянулась и отломила первую лисичку.

Пальцы вспомнили легкую шероховатость ножки и жесткие ребрышки шляпной изнанки.

Мальчик срывал один гриб за другим и складывал в кепку, которая наполнялась с приятной быстротой.

Виктор смотрел и понимал, что помнит этот момент и помнит, как мечтал привезти грибы маме, чтобы она пожарила их с яичницей…

Эта запись ничем не напоминала предыдущую: ведь домой он добрался без приключений.

Никаких провалов в памяти, никакой темноты, таинственных голосов — даже страха не было.

Кажется, не было…

Разве что смутная тревога? Или она появилась только сейчас, из-за странных записей на телевизионной приставке? А на экране вдруг все изменилось. Виктор увидел широкую мужскую спину в синей линялой спецовке, широкий бритый затылок, большую ладонь, придержавшую ветку куста, а за кустом, вдалеке — белую майку себя-мальчика, мелькающую среди зелени.

Виктор облизнул губы: он не видел тогда никаких чужаков. Его горло свело нервным спазмом, так что трудно стало сглотнуть. Он внимательно следил за мальчиком и за мужчиной, который был снят зловеще, как герой американского триллера.

Мужчина смотрел и будто выжидал чего-то. Виктор сжимался от напряжения. Он почти крикнул себе в телевизоре: «Беги!» — но сдержался, понимая, как глупо, как сумасшедше это будет. И когда напряжение достигло предела, когда стало ясно, что сейчас — вот сейчас — случится то, к чему ведут все эти странные съемки… на просеке послышались громкие голоса: мужские, женские и детский смех.

Камера показывала теперь не лес. Она была на просеке, и тут стояло несколько машин, а вокруг машин клубились шумные люди.

— Земляника, земляника! — вскрикивала женщина с короткой стрижкой и зелеными брызгами крохотных сережек в ушах. — Вы как хотите, а я…

— Да брось ты! — ворчал на нее неприятный толстяк: он был в майке и в шортах, и майка слегка задралась, обнажая спутанные заросли черных волос на плотно налитом животе. — Мы — купаться, ты — земляника…

— Да тут была, я помню… — настаивала женщина. — Никуда без земляники! Ни-ку-да!

— Да, землянику хочу, хочу! — Маленький мальчишка рядом с ней едва не расплакался, понимая, что взрослые хотят уехать.

— Вот! — Женщина торжествующе схватила ребенка за руку. — Мы в лес!

— Слушай, — вкрадчиво протянула мальчишке худая брюнетка, носастая и хитрая, как чернобурая лиса, — поехали на берег, а я тебе жвачки импортной дам… Вот у меня тут… Была где-то тут…

Чернобурка захлопала по карманам, запустила руку в неглубокую дамскую сумочку и ничего там не нашла. Она растерянно подняла глаза, но мальчик и женщина уже шли к лесу, и толстяк раздраженно плелся за ними. Они шли прямо к тому кусту, где сидел мужчина, и он начал отходить назад, а потом и вовсе скрылся в подлеске, а Виктор вылез из кустов и, придерживая рукой кепку с лисичками, отправился к станции.

Виктор выдохнул с облегчением. Он потянулся к пульту, чтобы выключить телевизор, и выключил бы, если бы не заставка, которая встревожила его хаотичным мельканием жирных желтых царапин и небрежно написанных цифр. Она была на экране всего несколько секунд, а потом снова сменилась сценой на просеке — будто кто-то отмотал пленку назад.

— Хочешь, я тебе жвачки импортной дам? — Неприятная чернобурка снова наклонилась к мальчику и, сунув руку в сумочку, моментально извлекла оттуда яркий вишневый блок.

У ребенка загорелись глаза.

Люди расселись по машинам, и просека опустела.

Мальчишка принялся выбираться из куста: спиной, стараясь не растерять грибы. Мужчина двинулся вперед: быстро, бесшумно. Он оказался возле ребенка в считанные секунды и подхватил его сзади под мышки: прижал, закрыл рот ладонью. Мальчик дернулся, и кепка, взорвавшись оранжевыми брызгами лисичек, упала на землю.

В следующее мгновение он вырвался: извернулся и почти вывалился из рук нападавшего. Побежал. Камера рванулась сквозь зелень, и ветки стали хлестать по объективу. Потом мир ринулся вверх, в кадре оказалась земля, затем, как-то сразу, практически без перехода, блеклое небо с облаком и страшное квадратное лицо, на котором верхней губы почти не было, а нижняя была широкой и яркой, как ягода малины.

Мальчик не хотел на него смотреть. Он изогнулся, запрокинув голову, и на него надвинулись сосновые стволы и кроны, похожие на высоко подобранные юбки. В кадре было только бледное мальчишеское лицо и лес, который качался у него перед глазами, но за кадром происходило что-то еще. Рвалась ткань, лихорадочно мелькала перед камерой широкая мужская ладонь…

И тут мальчик увидел острую крышу дома и секцию забора — Виктор понял, что почти добежал до поселка возле станции.

Мальчик набрал воздуха в грудь и крикнул со всей силы: тонко, но громко. Лесное эхо подхватило и усилило крик, где-то истерично взгавкнула собака. Насильник вздрогнул и снова положил ладонь — темную, тяжелую, как пресс-папье, — на белое, как бумага, мальчишеское лицо. Собака пролаяла еще раз. К ней присоединилась другая, и что-то невнятно, но громко, пробасил мужской голос.

Насильник опустил глаза, опустил вторую руку на тонкую шею и стал давить и давил, пока не закатились мальчишкины глаза…

Виктор очнулся через несколько минут. Он сидел на диване, крепко сжимая пульт рукой. На экране было меню «Записанного видео», и в нем, как и в прошлый раз, — только один пункт, «Лучшее видео канала СЛТ».

Он собрался с силами и запустил все сначала. Сидел, смотрел и только финальную сцену прощелкал кнопкой «Skip», потому что видеть ее было невыносимо. И вдруг оказалось, что остекленевшие глаза — еще не конец. После них пошла вся та же заставка с мельтешением, а потом возникла студия, синевато-серая, холодных тонов и безо всякой обстановки: стена и пол, и только по центру стоял высокий барный табурет, на котором сидела силиконовая девица. У девицы были прямые черные волосы, накрашенные кроваво-красным яркие губы, красная блузка с глубоким вырезом, в котором колыхались большие мягкие груди, очень короткая юбка и неестественно длинные ноги. На блестящую подножку табурета девица опиралась лакированной туфлей на шпильке и с высокой прозрачной подошвой.

Она молча смотрела на Виктора секунду или две, а потом открыла рот и проговорила:

— Вы смотрели программу «Лучшее видео канала Эс-Эль-Тэ». Встретимся завтра. До свидания.

Слова не совпадали с движением губ, звук чуть-чуть запаздывал, но Виктор почти ничего не слышал: он безотрывно смотрел на ее рот и не мог отвести глаз.

Ему стало стыдно. Никогда в жизни синтетические телевизионные девицы не привлекали его. Мало того, Виктор считал невыносимо пошлым обращать внимание на ярких, вульгарных женщин, одетых так, словно они предлагают себя.

И никогда в жизни он не хотел никого так сильно, как эту ведущую.

Глава четвертая

ИСТОРИК

По квартире было разлито электричество. Впервые историк начал ощущать это еще в прошлом мае, но сейчас в комнатах отчетливо пахло озоном, и крохотные разряды потрескивали так, что иной раз хотелось отмахнуться от них рукой. Пахло освежающе и терпко, совсем как в детстве, дышать хотелось всей грудью, и даже слышались глухие, еле уловимые раскаты грома.

Историк мог сколь угодно долго развивать метафору, но легче от этого не становилось. А главное — не становилось понятнее, что происходит.

Ответ пришел около месяца назад: Яна. Это Яна несла с собой грозы, бури, наводнения, цунами… Его маленькая дочка вдруг выросла и теперь распространяла вокруг себя напряжение желания — полузабытое историком и потому отчетливо возвращающее его в детство.

Ему было, наверное, лет двенадцать или чуть больше, когда он впервые почувствовал грозу, идущую изнутри. Сколько лет было той девушке? Наверное, если подумать, столько же, сколько и его дочери сейчас. Но тогда она казалась недосягаемо взрослой.

Света. Да, ее звали Света, и она жила в деревянном доме с крыльцом и маленьким садом. Частный сектор начинался сразу за пятиэтажкой историка, он видел ее из окна и через редкий забор, когда проходил мимо, а иногда просто встречал на улице.

В первый раз историк разглядел Свету в полевой бинокль: к отцу пришел друг, и, чтобы сын не мешал, ему дали бинокль вместо игрушки.

Историк пошел в свою комнату, влез на подоконник и стал смотреть. Бинокль неприятно холодил нос и пах странной смесью запахов металла, пластмассы и чужих ладоней. Мир, прошедший сквозь оптические стекла, казался странным, немного искаженным и чуть зеленоватым, и можно было представить, что смотришь не из окна во двор, а из иллюминатора субмарины на морское дно.

У него не было намерения специально подглядывать за Светой: бинокль сам выхватил ее из мутной окружающей зелени, и черный с насечками крест аккуратно лег на ложбинку между ее грудей. Света полола. На ней была широкая, отцовская наверное, рубаха, застегнутая едва ли на пару пуговиц. Под рубахой ничего не было надето. Историк видел в бинокль, как она нагибается, как отходит от тела ткань и становятся видны маленькие аккуратные груди, похожие на конусы из кабинета рисования.

Он отпрянул от окна. Сразу представилось, как взрослые зайдут в комнату и станут ругаться, когда увидят, что он делает с биноклем, который ему доверили «по большому блату», как выразился отец.

Потом первый испуг схлынул, и историк подумал, что никто ничего не поймет, даже если зайдет и увидит его с биноклем на подоконнике: мало ли на что он может смотреть.

Тогда историк снова залез на подоконник, навел бинокль на двор Светиного дома и еще немного посмотрел на ее грудь…

Да, именно тогда он почувствовал возбуждение в первый раз, и это было очень сильное чувство.

Историк потом все время мечтал о ней, а однажды вечером увидел в подворотне. Было темно, стояла ранняя осень, и какой-то высокий парень целовал Свету, крепко прижимая ее к себе. Другая его рука задирала платье и подол легкого пальто, длинные костистые пальцы мяли красивый Светин зад.

Историк вспоминал, какими яркими были тогда ощущения.

Это теперь уже ничто не было ему в новинку, ничто не заставляло сердце биться так отчаянно быстро, жизнь текла к концу, и только Яна — новая, непривычная, пугающая, неожиданно взрослая Яна — вдруг заставила его вспомнить.

Он стал смотреть на дочь с таким чувством, будто подсматривает: отмечал, как красиво лежит у нее на груди ткань шелковой блузки, какие у нее стройные ноги и как пугающе коротка юбка.

Он ловил исходящие от нее волны возбужденного ожидания и вдруг осознал, что это волнует его почти так же, как в детстве — вид обнаженной девушки. Осознал — и испугался, и словно бы снова спрыгнул с подоконника, держа от себя опасный бинокль на расстоянии вытянутой руки. Это было нельзя. Нельзя было касаться дочери грязными мыслями.

Воскрешение прежних чувств показалось невозможным, историк почувствовал себя больным. Яна снова стала Яной, в груди наступила прежняя пустота: и даже б       ольшая, гудящая то ли как колокол, то ли как похмельная голова.

Где-то с неделю он ходил, едва переставляя ноги, чувствовал себя в свои пятьдесят три ненужным и отжившим, а потом вдруг понял, что если кто и похож на его первую любовь, то вовсе не Яна, а Полина из одиннадцатого «А». Это было очень приятное открытие.

Полина.

Длинные стройные ноги, маленькая крепкая грудь и легкая неправильность в лице: небольшие, словно чуть сощуренные глаза и вздернутый нос с круглым кончиком виноградиной… И то, чего не было в Свете: застенчивость и робость. Впрочем, так и должно было быть, теперь девушка была младше него, а именно младшие и робеют.

Яна познакомилась с Вадиком в начале учебного года: уже почти два месяца назад.

Она сгорала, когда видела его, погружалась в счастливое безумие, грезила поцелуем. Хотела и боялась. И боялась больше, чем хотела, и от этого хотела еще сильнее. И то, что он ждал, не торопя ее, не подталкивая, не настаивая, заставляло Яну все глубже и глубже погружаться в сладкое болото смутных, но сильных желаний. Она хотела, чтобы болото коснулось наконец ее губ, видела во сне, как тонет, ощущала, как у нижней губы покачивается острая кромка холодной воды.

Встречались они почти каждый день и вечерами бродили по городу. Погода стояла отвратительная, как и положено в самом конце октября, но это им не мешало: друзей у обоих было много и, замерзнув, они всегда могли к кому-нибудь завернуть.

— Тут вот Сенька живет. — Вадик тыкал пальцами в серую, как городской голубь, пятиэтажку. — А там — Костик. — Они двигались от друга к другу, словно ориентировались по ним на местности. Вадикова география Яне нравилась. Она означала горячий чай, приятную компанию и возможность быть с Вадиком рядом не только бок о бок, но и лицом к лицу, когда они сидели в какой-нибудь тесной комнате за каким-нибудь неудобным письменным столом.

Они шли по темной улице. Было ветрено, подмораживало, и Яна старалась наступать на вымерзшие лужи. Белая пленка льда звонко похрустывала под сапогом. Вадик перечислял:

— Олег, Катя, Серега, Полина…

— У Полины мы не были. — Яна вдруг встрепенулась. — Почему?

На карте обнаружилось белое пятно, это наполнило Яну радостью — узнавание нравилось ей, особенно в последнее время.

— У нее, по ходу, мать сволочная. Но это по слухам. Никто у нее, по ходу, не был никогда. А потом, она все время у Сашки зависает.

— Это ее парень?

— Не, это девчонка. Мутная такая. Никак не могу запомнить, как она выглядит, представляешь? И на уроках все время уставится в окно и сидит, как статуя. Полинка попроще, хоть и отличница. — Вадик чуть сильнее сжал Янину руку. — Пойдем лучше к Егору.

Это было рядом. Вадим нажал на кнопку домофона, их впустили в подъезд. Тут было очень тепло, светло и чисто. Яна остановилась, с облегчением чувствуя, как ее лицо оживает после колючего морозного ветра. Руки Вадима легли ей на плечи. Он осторожно развернул ее к себе, наклонился и, чуть подождав — словно чтобы убедиться, что Яна не возражает, — коснулся губами ее губ. Сначала она просто стояла, окаменев, но потом страх неизвестности, волной прокатившись по телу, прошел, и нахлынула кипящая радость. Яна подалась вперед, тесно прижалась к Вадику и шевельнула губами.

Они целовались до тех пор, пока где-то наверху не открылась дверь, и голос Егора, басовитый и умноженный эхом подъезда, не спросил:

— Вы там умерли, что ли?

Когда Яна вернулась домой, историк понял, что гроза разразилась и бушует вовсю.

Он старался не поднимать на дочь покрасневших лихорадочных глаз и с тоской вспоминал свои робкие попытки намекнуть Вере Павловне, что неплохо бы, чтобы Афанасьева писала доклад по истории, а не по литературе. Но теперь он думал настоять. Чтобы бывать с Полиной наедине. Сидеть рядом, вдыхать ее запахи, чувствовать ее тепло.

Полина забормотала во сне, и ее мать, резко распахнув дверь, вошла в комнату, раздвигая собой темноту. Она остановилась, прислушалась и всмотрелась. Полина слабо двигала руками, будто в попытке оттолкнуть от себя кого-то невидимого и страшного. В ее бессвязной речи мать уловила что-то про урок истории и довольно улыбнулась.

Она прикрыла дверь, в которую пробивался желтый свет из прихожей, подтянула стул к кровати дочери, беззвучно включила телевизор. К лицу Полины метнулся холодный голубоватый свет.

Полина тихонько застонала и снова забила руками. Мать наклонилась ближе, чтобы уловить каждый оттенок выражения ее лица. Страх нравился ей. Страх был надежной нянькой для дочери. Пока дочь боялась, она училась хорошо. Не надо было ни проверять дневник, ни бегать по учителям.

Инна Юрьевна наклонилась еще ниже, к самому уху Полины, и шепнула:

— Четверка по рисованию… Слышишь: четверка…

Ее длинный ухоженный ноготь с нарисованными незабудками тихонько коснулся Полининой щеки. Та вздрогнула и забилась во сне, а потом затихла. И когда Полина затихла, мать увидела, как из-под закрытых век стекает большая слеза, за ней — еще одна.

И вдруг Полину будто ударило током. Она вскочила, и вскрикнула, и села, задыхаясь и хватаясь за сердце.

Мать тут же обняла ее: прижала голову к груди, почти лишила возможности дышать.

— Ну тихо, тихо… Мама здесь, здесь… Ты учись хорошо, вот и страшно не будет. Понимаешь?

Полина резко и часто закивала, то ли соглашаясь, то ли стараясь ослабить захват обнимающих ее рук.

— Веди себя хорошо, правильно… Будь достойной. Чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, и дурные сны уйдут…

Она баюкала дочь, и Полина почти теряла сознание. Голова ее кружилась от запаха дорогих духов, пропитавших жесткий шерстяной рукав жакета. А Саше в эту ночь снилась огромная остроугольная четверка и черные, тянущиеся к ней нити, как вопль о спасении, как дым сигнальных костров… Почему четверка и кому нужна помощь — Саша не знала и даже представить не могла…

Инна Юрьевна убаюкала дочь, опустила на подушку ее голову и красиво разложила вокруг мерцающие пышные волосы.

После она стала раздеваться и легла спать тут же: комната в их квартире была всего одна, они и спали, и ели, и жили вместе — за исключением дней, когда Полина ночевала у подруги. Инне Юрьевне неприятно было думать о том, как часто Полина остается там. Она могла бы настаивать, но тогда пришлось бы разбираться с аморфной, тупой Маргаритой и, может быть, даже повысить голос в ответ на ее вечное «пусть-девочки-дружат» и «пусть-остается-она-не-мешает», а этого не хотелось… Нет, не хотелось. Ведь она была чистой и светлой и никогда ни с кем не ругалась, а семейные проблемы выносить на всеобщее обозрение не полагалось.

Инна Юрьевна лежала и слушала, как беспокойно спит Полина. Ей нравилось засыпать под музыку вздохов, внезапных и резких шевелений и глуховатых стонов. Кровати стояли близко, углом, голова к голове, и каждый шорох был отчетлив и ясен.

Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.

Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.

Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.

Может быть, Полина того не стоила — может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.

Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.

Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.

Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощание, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу — всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной — и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью.

Но как только мать не могла их больше видеть, Полина преображалась. Она встряхивала головой, позволяя свободно рассыпаться волосам, вынимала из юбки булавку, скрывавшую рискованный разрез, повязывала на шею яркий платок и расстегивала на блузке несколько верхних пуговиц.

Учителя прощали Полине внешний вид. В школе знали, что стоит сделать ей замечание, как она замкнется, занавесится волосами и не проронит ни слова.

В прошлом мае, полгода назад, Полина вдруг спросила у Саши, можно ли она иногда будет у нее ночевать. Саша, конечно, ответила «да».

Но в первый же раз, когда Полина должна была остаться на ночь, она сказала: «Прикрой меня», — и ушла.

Именно тогда Саша и решила изолировать родителей. Она вспомнила о мире, пронизанном тысячами цветных акварельных полос. О мире, на который может влиять.

Саше было дурно от страха, когда она вытягивала из призрачного шкафа несуществующий платок. Руки тряслись, когда кисть наносила мазки, и было страшно не угадать, потому что мать представлялась Саше фиолетовым отчего-то пятном, слегка подсвеченным золотыми вспышками, а отец был синим индиго: ровным, почти без оттенков. Саша писала акварелью по смоченному шелку и очень боялась, как бы пятна не слились в центре платка в бесформенную бурую лужу.

И вот посреди белого, полупрозрачного, влажного пространства оказались нарисованы два темных, ярких пятна — как два уродливых глаза, как два протухших яичных желтка. Они выглядели одиноко и неправильно. Вокруг них было слишком много пространства, и текучая краска могла занять его целиком.

«Не обращайте на нас внимания. Не обращайте на нас внимания», — шептала Саша, нервно сглатывая; горло ее каждый раз болезненно сжималось, словно из-за рисования у нее начиналась ангина.

Она взяла тюбик резинового клея и обвела каждое пятно надежной резервной линией, без разрывов и пропусков — словно возвела прозрачные непроницаемые стены. Теперь темные пятна выглядели совсем одиноко, и Саше стало немного жаль их. Хотелось добавить в эти прозрачные тюремные камеры хоть немного чего-то радостного.

Странный цвет — смесь розового и оранжевого — сложился у нее в голове, и она осторожно повела кисточкой вокруг первого пятна, потом — вокруг второго.

Мутная, блеклая, странная субстанция, похожая на протоплазму из фантастического фильма, окружила родителей. Она была пугающе-безликой, как тишина, в которой не слышишь собственного голоса, как туман, в котором теряются пальцы вытянутой руки.

Пытаясь исправить непонятное, но уже совершенное ею нечто, Саша набрала полную щепоть крупной поваренной соли и щедро присыпала протоплазму. Розовато-оранжевая краска будто бы подернулась рябью и стала похожа на поверхность реки в ветреный день или на вялое предзакатное небо, усыпанное вспышками монотонных салютов.

Платок остался высыхать на подрагивающей тонкой деревянной раме, а Саша легла в кровать и стала прислушиваться к каждому движению в доме. Было тихо, словно она осталась одна.

Потом резко зазвонил телефон. Звук был скрежещущий и долгий, словно ороговевшие ногти с нарисованными на них незабудками скребли по стеклу.

Мама подошла и сняла трубку:

— Да, Инна Юрьевна. Да, девочки у нас… — Голос у мамы был уставший и отстраненный. Саша почти никогда не слышала у нее такого голоса. — Да, легли спать и свет уже выключили… Нет, они нас совсем не беспокоят. Пусть дружат. Хорошие девочки. Да, конечно, я отпущу потом Сашу к вам, но… Но у вас же одна комната, тесно, а тут…

С тех пор все неуловимо изменилось. Папа купил себе новый телевизор и цифровую приставку, мама достала из кладовки забытый ноутбук. Они уткнулись в экраны и прямо на глазах становились похожими на жвачных животных, но Саша утешала себя тем, что многие люди в их возрасте живут точно так же. Отрабатывают свое на работе и жуют экранную жвачку, стоя в теплых домашних стойлах.

Утром Полина появилась на занятиях. Она вошла в кабинет за минуту до звонка, и Саше пришлось шептать и пригибаться, чтобы не попасть под суровый взгляд Веры Павловны.

— Ты где была? — бормотнула она и стала нервно чиркать карандашом на полях тетради, делая вид, что решает уравнение.

— У друга… — Полинины волосы качнулись и скрыли от Саши ее лицо.

— У какого?

— У меня есть друг. Потом объясню…

Она замолчала, ничего не говорила до конца уроков, и, только когда они пришли к Саше домой, и открыли окно, чтобы разогнать парную майскую духоту, и когда Полина упала на кровать, раскинув руки и, по обыкновению, свесив голову с края, она проговорила:

— Он старше. Намного. Женатый. И у меня с ним секс.

Народу в чате было много, но в длинном списке имен не было Вестника. Рита перечитала несколько раз, чтобы убедиться, что не ошиблась.

Каждый раз, когда справа возникал новый ник, Рита вздрагивала.

Вестник не появлялся.

Разочарованная, Рита отправилась на кухню и вздрогнула от неожиданности: перед окном стояла Саша.

Она глядела прямо перед собой, в голую, оклеенную бежевыми обоями стену, и взгляд у нее был остекленевший, неподвижный. А за стеклом, за ее спиной, кружили две белые чайки. Они кружили как цирковые лошади, бегущие по кругу, из которого невозможно вырваться.

Рита замерла в проходе, потом попятилась и вышла из кухни. Вернулась к себе. Села на стул, задыхаясь, и спрятала лицо в ладонях. За последние несколько месяцев она успела убедить себя, что у нее нормальная, обычная дочь. Немного замкнутая, возможно, не слишком хорошо воспитанная, но — нормальная.

А теперь пришлось вспомнить, каково это: смотреть на своего ребенка и чувствовать страх.

Виктор узнал бы испуганный взгляд своей жены, если бы вошел к ней в эту минуту. Такой взгляд бывал у нее вечерами, когда он возвращался домой после работы — Саше было в то время чуть больше года, она как раз научилась ходить и говорить.

Чаще всего Рита молчала, но иногда — если он спрашивал, — говорила, что Саша пугает ее. Читает мысли — или что-то вроде того. Виктор скоро перестал спрашивать, потому что не мог ни толком понять, о чем она говорит, ни что с этим поделать. Сашу он обожал, она отвечала ему тем же. Пожалуй, он был даже рад, что Рита оставляет их вечерами вдвоем. Саша играла и смеялась, и это было во много раз приятнее настороженной подозрительности жены.

Для Виктора Саша была маленькой любимой хулиганкой, для Риты — тяжелым испытанием.

От нее ничего нельзя было скрыть: ни дурной мысли, ни крохотной лжи. Рита не могла спрятать от ребенка конфеты или втихаря выбросить сломанную игрушку. Саша появлялась за ее спиной в момент совершения преступления: замирала и молча смотрела, будто осуждая за нечестность.

Рита чувствовала себя как в тюрьме. Она боялась думать при ребенке. Иногда у нее случались нервные срывы. Рита тщательно скрывала их от мужа, боясь, что тот сочтет ее сумасшедшей и отнимет у нее дочь, — а Рита любила ее, как бы это ни было трудно. Честно говоря, она и сама иногда думала, что сходит с ума. В такие дни она пыталась поделиться с Виктором своими тревогами и была готова к тому, что он скажет: «Знаешь, дорогая, тебе надо к врачу». Она бы пошла на прием. Рите даже хотелось иногда, чтобы кто-то вылечил ее ненормальный страх перед ребенком. Но Виктор никогда не понимал, о чем именно она твердит. С ним Саша бывала совсем другой: более открытой и, кажется, совсем обычной. Он пытался поддержать с Ритой разговор, но все больше говорил о том, что дети видят и слышат гораздо больше, чем принято о них думать, поэтому иногда действительно может показаться, что они читают мысли.

Рита пыталась справиться в одиночку. Иногда ей казалось, что у нее получается. Иногда жизнь с Сашей неделями оставалась ровной и спокойной, но расслабиться нельзя было ни на минуту. Трудности могли возникнуть из чего угодно.

— Почитай мне «Теремок», — просила Саша.

Рита брала книжку и начинала читать:

— «Ехал мужик с горшками на ярмарку…»

— Читай за мышку по-мышкиному, а за лягушку по-лягушкиному, — требовала Саша.

Рита послушно готовилась перечитывать, меняя голос, но не успевала поймать за хвост мелькнувшую в голове мысль: «Твою мать. Когда ж это кончится».

Саша вскакивала, выхватывала у матери из рук тонкую книжку в белом блестящем переплете и запускала ее в стену. Рвалась страница, которую все еще держали Ритины пальцы.

— Ты плохая! — кричала Саша. — Ты меня не любишь!

Да, именно так все и бывало.

Рита снова села за компьютер и увидела, что Вестник уже в чате.

— Привет, Вестник, — сказала Рита.

— Привет, — отозвался он. — Здорово, что ты тут. Очень надеялся тебя встретить.

— Взаимно, — и сердце замерло. Рита не хотела, чтобы он догадался, что она ждала, высматривала и караулила его, как девчонка.

— Я тебе элэску написал, видела?

— Пока нет. Сейчас пойду посмотрю.

Рита открыла «Личные сообщения» и нашла письмо от Вестника. Прежде чем читать, она полюбовалась аватарой с задумчивым Траволтой, у которого за спиной росли два белых крыла. Траволта всегда нравился ей именно в этой роли, грустным и жизнелюбивым Майклом, и на прошлой неделе она нашла на торрентах фильм, скачала его и смотрела почти всю ночь снова и снова… И представляла себя рядом с ним.

Письмо было чудесное. Вестник прочитал отрывок из ее романа и писал:       «Думаю, то, что я скажу, будет слишком интимным, чтобы писать это в открытом форуме. Вполне возможно, именно эти чувства ты запрятала так глубоко в текст, что хочешь скрыть их ото всех остальных…»

Рита многое отдала бы за то, чтобы этот отзыв увидели остальные. Вестник понимал ее, кажется, лучше, чем она сама. Он видел в Ритином романе искренность и глубину.

Рита открыла дверцу секретера, достала оттуда початую бутылку мартини и широкий, конусом, бокал и налила себе немного. Ей нравилось не столько пить, сколько ощущать в пальцах тонкое прохладное стекло и притрагиваться губами к согревающей сладкой влаге, похожей на влагу мужских губ.

Она сделала крохотный глоток, который тут же растворился во рту, и мечтательно запрокинула голову.

Михаил видел ее. Видел, как она пришла и села перед компьютером на стул, подогнув под себя ногу. Он прекрасно знал все сайты, на которых бывает Рита, и подобрал по движению рук все пароли к ее аккаунтам. Ее компьютер стоял вполоборота к окну, и в телескоп было прекрасно видно все, что его интересовало.

Рита забыла, что однажды написала в чате про сон с Траволтой. А Михаил помнил и взял его изображение себе на аватару. Хотя вряд ли в мире мог найтись другой актер, который раздражал бы его сильнее.

Глава пятая

САМОЕ ЛУЧШЕЕ ТЕЛЕВИДЕНИЕ

Футбольные матчи и бои без правил — все это было забыто и больше не имело значения. Приставка сама знала, что записывать. Почти каждый вечер она показывала Виктору новую передачу. Он смотрел и пересматривал ее, а утром запись исчезала.

Это больше не были отрывки. Уже на третий день Виктор увидел весь выпуск целиком, от заставки до финальных титров.

После заставки на экране появилась ведущая. Сначала она просто сидела и улыбалась, как бывает во время прямых эфиров, когда передача уже началась, а ведущий не заметил и все еще ждет отмашки. И пока она сидела, глядя словно бы в никуда и покусывая от нетерпения нижнюю губу, Виктор рассмотрел ее всю, до мельчайших деталей.

У нее была слишком короткая юбка, которая натягивалась над ложбинкой меж сведенными вместе ногами, и в глубине темного треугольника виднелось ярко-белое белье.

Вырез на блузке был глубок, кружево бюстгальтера высовывалось наружу, но и бюстгальтер был мал: он не закрывал почти ничего, и Виктор увидел яркую вишневую дугу соска.

В руках ведущая держала свернутые в трубочку листы бумаги: возможно сценарий, — и длинные тонкие пальцы с ярко-красными ногтями пробегали по скрученным листам вверх и вниз.

Сердце у Виктора забилось так, что он чувствовал пульсацию не только в груди, но и во всем теле. Губы его вмиг похолодели, на лбу выступил пот.

Он даже нервно оглянулся, словно жена могла неслышно подкрасться и встать за его плечом, но там никого не было.

А если бы и была, подумал Виктор, ну и что. Он видел, как много времени Рита проводит за компьютером. И вспоминал то, что слышал про Вконтакт. И если она, думал Виктор зло и раздраженно, занимается виртуальным сексом Вконтакте, почему я не могу смотреть на красивую женщину? Просто смотреть.

Когда камера тронулась вперед, Виктор вздрогнул. Ведущая тут же очнулась и заученно заулыбалась, отчего, как ни странно, не стала выглядеть хуже. Теперь в кадре было только ее лицо: накладные ресницы, в глазах — линзы с рисунком в виде горящего огня, мерцающие перламутровым блеском губы и белые зубы, не совсем ровные, со вторым резцом, чуть налезающим на первый.

Губы разомкнулись, Виктор подался вперед, словно почувствовал призыв к поцелую, и очнулся, только когда она заговорила:

— Добрый вечер. С вами «Лучшее видео канала СЛТ».

Она говорила мягко и вкрадчиво, растягивая слова, и голос у нее был низкий и бархатный. В каждом слове чувствовалось скрытое напряжение, будто ведущая нарочно сдерживала себя и шептала там, где хотелось кричать.

— Сегодня мы заканчиваем, — продолжила она, и на слове «заканчиваем» у Виктора упало сердце. Он не хотел, чтобы заканчивалось хоть что-то, связанное с этой ведущей, — заканчиваем повтор лучших передач прошлого сезона, а именно подборку эпизодов с нашим победителем — Виктором. Самые красивые смерти, самые разнообразные ситуации, харизматическая внешность — все это заставляло наших телезрителей голосовать за того, чье имя — Победитель. Виктор, мы любим вас…

Камера снова подалась назад, и ведущую стало видно целиком. Она немного наклонилась вперед, груди качнулись, вываливаясь из тесного бюстгальтера.

— Мы любим вас, Виктор. Вы — наш победитель.

В голове у него застучали молотки. Заработали меха, с надсадным «шшших, шшших» накачивая воздух. Лицо запылало, и легким стало трудно снабжать кислородом адскую кузницу в голове у хозяина.

Новый сюжет начался.

Этот эпизод Виктор помнил хорошо. Здесь ему было лет тридцать. Он стоял на остановке с друзьями, рядом толклись какие-то мальчишки. Вдруг один из них подскочил к Виктору сзади, выхватил из его кармана бумажник и бросился бежать. А Виктор, едва успев понять, что произошло, погнался за ним.

В бумажнике лежала какая-то мелочь, но Виктора охватило странное чувство, будто он обязан был догнать того, кто бежит. Теперь ему было стыдно вспоминать, что он преследовал ребенка и был, кажется, готов его ударить.

Воришка был приземистый и плотный. Когда он бежал, спортивная куртка надувалась за его спиной неплотным парусом, а локти мелькали как рукояти весел. Он махнул через дорогу, нырнул в проулок, а потом через дыру в заборе пролез на стройку.

Виктор не отставал, жесткая расческа отогнутой рабицы прочертила несколько красных полос по его спине.

Мальчишка увидел, что хозяин бумажника догоняет, и заметался. Он вспрыгнул на сложенные шаткими штабелями плиты и стал скакать с одной на другую.

Виктор тоже забрался наверх, и под его ногами закачались бетонные кочки городской трясины. Он почувствовал неуверенность, но все-таки побежал вперед. Прыгнул раз, второй, и вдруг плита поехала под его ногой. Виктор дернулся, в спине его что-то резко натянулось: будто врезалась в мышцу стальная струна. Мальчишка впереди взлетел в воздух, курточный парус хлопнул у него за спиной, а потом ноги, спина и голова скрылись за серым ребром плиты, и он исчез, а Виктор взмахнул руками, выровнялся и упал, сильно ударившись коленями о бетон. Плита вздрогнула и замерла, словно придавленная его весом. Спина болела резко и остро, будто там кто-то рвал туго натянутые нити.

Виктор нынешний, сорокалетний, поймал себя на мысли, что чувствует эту боль и дышит тяжело и часто, как после бега. Как будто видео заставило тело вспоминать и заново проигрывать ситуацию. Это было одновременно и сладко, и страшно.

— А теперь, — шепнула ведущая с экрана, — давайте посмотрим, что было бы, если бы все было совсем не так…

Виктор откинулся на спинку дивана и сцепил на животе ладони, но, поймав себя на этом движении, тут же разомкнул руки и засуетился, словно не зная, куда их пристроить: в такой позе сидел обычно перед телевизором его дед, сидел, пока не начинал клевать носом, и в этой позе тоже скрывалась старость, ведущая к смерти.

На экране тем временем Виктор снова бежал за мальчишкой. Мелькнула стройка, желтый подъемный кран с подвешенным на стреле грузом, облезлый жилой вагончик, сваи, вбитые на разную глубину, штабеля бетонных плит. Мальчишка снова влез на них, Виктор снова метнулся следом.

На этот раз он следил за собой спокойно и со знанием дела, безусловно зная, что сейчас умрет, но останется жить тут, в этой комнате, где стоят диван, стол, тумба с телевизором и два шкафа: одежный и книжный. В комнате, которая слишком велика для него одного и кажется пустой до тех пор, пока он не включает телевизор.

Виктор видел, как прыгнул на край ненадежной плиты. Потом экран поделился надвое, и слева оказались кадры из настоящей жизни, а справа — из придуманной, смертельной. На двойном экране несколько раз в замедленном повторе прошли кадры опасного момента, а Виктор смотрел и сравнивал. Слева он выгнулся от неожиданности назад, а потом рывком перегнулся вперед, и правая рука описала широкую дугу: назад и вниз, потом — вперед и вверх. А справа рука сразу пошла вперед, корпус не успел за рукой, ноги скользнули по краю…

Картинка снова развернулась на весь экран.

Ноги соскользнули, и тело рухнуло вниз, в щель между штабелями, рухнуло почти вертикально, только правая рука шлепнула по самому краю плиты, и затылок, ударившись, скользнул по неровным бетонным ребрам.

Виктор, сидящий на диване, поднес руку к затылку и с облегчением понял, что не чувствует боли от удара и жжения ссадин: это доказывало, что счастливо окончившееся происшествие — правда, а смертельное — ложь. Но сердце все равно стучало и билось, зашкаливал адреналин, и все, что он мог сейчас чувствовать, было возбуждение — бешеное, почти эротическое.

Молодой Виктор стоял в узкой щели и смотрел, как качнулась и поехала плита, на которой он стоял секунду назад. Ее ребро: неровное, похожее на край обкусанного ногтя, зависло над ним, а потом рухнуло вниз, ударило точно в грудь, круша и ломая, и плита поехала дальше, сдирая кожу, перемалывая кости.

Экран потемнел.

Виктору стало сразу и холодно, и жарко: словно он сначала промерз до костей, а потом попал в доменный цех, где жар лижет лицо, как огромная собака. Рубашка промокла от пота и прилипла к телу. Виктор защипнул ее на груди двумя пальцами и потянул вперед, чтобы охладиться и избавиться от ощущения болезненной слабости.

Сердце колотилось по-прежнему, когда на экране снова возникла ведущая. Она волновала еще больше, и Виктор сначала не мог понять, почему, а потом понял: треугольник под ее короткой юбкой был теперь темным, и невозможно было угадать, есть там белье или нет.

Она что-то сказала: что-то неважное, вроде «до свидания», и Виктор выключил приставку. Он спешил в душ и, расстегивая штаны, подумал: СЛТ — это самое лучшее телевидение.

Дождь был сильным, косым, он бил прямо в окно, а окно было открыто: его створка опустилась вперед, и капли, разбиваясь о москитную сетку, брызгали на подоконник сквозь остроугольные щели с обеих сторон. Справа они собрались в маленькую лужицу, а слева потекли тонким ручейком, и это было похоже на слюну, стекающую из уголков рта душевнобольного.

Саша вытаскивала платок за платком и читала разрозненные мысли прохожих. Почти все они были про дождь.

Занятие было монотонным, изматывающим и даже отупляющим, и хотелось уже не осени, а чистой белой зимы со снегом в плавных складках, похожим на шелковые отрезы, готовые к работе.

Саша всматривалась в тротуар за проулком, но окно, за которым жили художник и Черепаховая Кошка, мешало смотреть. В их стекло тоже отчаянно бил дождь, хотя такого не могло быть: они ведь жили напротив.

Художник рисовал узоры на куске шелка, а Черепаховая Кошка пыталась дремать на подоконнике. Саша видела, что ее что-то беспокоит: то ли холод и сырость, то ли стук капель по жестяному карнизу под окном. Черепаховая Кошка часто вскакивала, нервно, в два-три сильных движения, вылизывала грудь под лапой, резко поворачивала ухо; иногда шерсть на маленьком участке ее спины начинала подергиваться, словно это была какая-то разновидность кошачьего нервного тика.

Саша старалась смотреть сквозь них. Ей нужно было тренироваться на прохожих: между историком и Полиной что-то происходило, и надо было быть во всеоружии.

Стена призрачного дома уплотнилась и стала почти осязаемой. Тротуар, скрытый ею, исчез, и Саше пришлось прерваться и смотреть, как работает художник и как Черепаховая Кошка делает вид, что ничто ее не касается.

Это было немного скучно. Тогда Саше пришло в голову, что можно попробовать свои силы на художнике. Она всмотрелась в темную, затененную фигуру и вытащила нужный платок. Шелк был девственно чист. На нем не было ни слов, ни красок, и даже ткань была неестественная, без единого изъяна, без складки, без неровного края.

Саша в изумлении глядела на платок, не понимая, как это может быть. Потом она подумала, что у призрака могут быть только призрачные мысли. Глупо было думать, что окно за окном, мастерская и Черепаховая Кошка — реальны.

И тогда она зачем-то выдернула кошачий платок.

…Когда сознание вернулось к ней, было уже темно. Дождь стих, хотя и не прекратился совсем.

Саша обнаружила, что лежит совсем как Полина: раскинув руки и ноги и свесив голову с кровати. Окно было перевернуто с ног на голову, и за перевернутым окном бился огонек свечи в комнате Черепаховой Кошки.

Саша села на постели и вспомнила: платок был огромен, он тянулся и тянулся. Он заполнил все пространство мягкими, ватными, удушающими складками. Каждый клочок ткани был исписан мелким бисером пушкинского почерка, настолько мелким, что казалось: писали не пером, а острием иглы. И еще там были рисунки, образы, яркие пятна краски и четкие линии резерва… Шелк тек, не желая останавливаться, — и значит, Черепаховая Кошка думала сразу обо всем, ее маленькая треугольная голова вмещала целый мир, а художник у нее за спиной не думал ни о чем, потому что на самом деле был никчемушной куклой, марионеткой, инструментом. Кистью, которой Черепаховая Кошка водила по холсту.

Художник рисовал для Черепаховой Кошки весь этот мир: каждую мысль, слово, образ, запах, звук, каждую связь, причину и следствие. Благосклонно сощуренные кошачьи глаза говорили, что она готова помещать неуверенные Сашины эскизы в середину своего полотна. Эскизы были крохотными и незначительными.

Саша встала и подошла к окну. Фонари отражались в лужах пятнами растекшейся желтой акварели. Мягко сияли окна домов, подрагивали вдалеке красные габариты машин.

Мир был ночным и темным. Он был как объемный платок, окутавший пространство, Саша видела в воздухе текучие широкие мазки краски. Каждое движение ветки от порыва ветра, каждый шаг по мокрому асфальту, каждый взмах птичьих крыл рождал новый оттенок. Некоторые пятна растворялись и блекли, другие уплотнялись, вытягивались и сами становились причиной нового шага, взмаха, порыва.

Мир был пропитан полосами и пятнами, состоял из них, и только они одни приводили все существующее в движение, как нити и трости в театре приводят в движение кукол.

Это был театр Черепаховой Кошки. Она подталкивала марионеток и разрешала им пробежать по нескольку шагов на ватных ногах самостоятельно, без поддержки тростей, а Саше разрешала изредка дергать чужие нити. Потом Кошка закрывала глаза и смотрела, что получится, и в этом был смысл разделения на дремлющее у окна существо и рисующие руки: чтобы, увлекшись манипулированием, не забывать смотреть…

— Ну-с, определилась с темой? — Историк потер одну ладонь о другую, и Полина подумала, что он похож на худого серого слепня.

Она еще больше сползла под стол и наклонила голову, чтобы пелена волос перед глазами стала гуще.

— Ну так как? — Сквозь волосы Полина увидела, что историк остановился прямо перед партой: он усадил ее за первую в среднем ряду.

Было тихо. Школа звенела пустотой: это были пятнадцать минут пересменки. Где-то рядом была Саша — наверняка сидела на подоконнике в коридоре, но Полина не могла ни видеть, ни слышать ее, ни взять за руку, а потому слабо верила в ее существование за закрытой дверью класса.

— Да, — сказала она, и пришлось откашляться, потому что звук застрял в сведенном от волнения горле. — Да. Выбрала.

Полина прикрыла глаза, потому что историк стоял перед ней, и взгляд невольно упирался в ширинку его серых, шерстяных, с тонкой полоской брюк. У историка были очень худые ноги и костлявые бедра, и от этого Полине становилось еще неприятнее.

— Полиночка. — Он наклонился, и пришлось открыть глаза и убрать от лица прядь волос. — Ну что же, мне каждое слово из тебя вытягивать? Клещами тянуть? Ты же умница.

Полина выпрямилась на стуле: ей пришлось это сделать, чтобы можно было отклониться назад, если его лицо окажется слишком близко.

— Я выбрала, — она взяла себя в руки и начала барабанить, как затверженный урок, — Жанну д'Арк.

— Деву, кхм… И какой же период? Или ты хочешь писать сразу обо всем?

— Нет, не обо всем. Я возьму самое начало: видения, первая встреча с дофином — в общем, ее путь в военачальники.

— Ага. Романтика. Мистика. Видения. Предсказание об исходе Селедочной битвы?

— Да.

— И то, как она узнала дофина в толпе?

— Да.

— И как матроны осматривали Жанну, чтобы убедиться в ее девственности? — Историк внезапно наклонился к самому лицу Полины, и она испугано отпрянула, хотя видела вовсе не острый подбородок с начинающей пробиваться щетиной и не яркие, будто искусанные губы, а темный зал с высоким сводом и пышно одетых женщин, обступивших голую, дрожащую Жанну. Во рту у нее стало жарко, и Полина, не сдержавшись, втянула в себя воздух.

Потом дышать стало легче: историк отошел, словно увидев то, что хотел увидеть.

— Да, — произнес он. Полина услышала, что голос идет откуда-то сбоку, и отыскала историка глазами. Он стоял у окна, смотрел во двор, и молочный осенний свет делал черты его лица размытыми и почти неразличимыми. — Дева спасет Францию. Но прежде жена ее погубит. Так следовало из предсказания Мерлина. Верно?

— Видимо, да. Да.

— Так, наверное, стоит уделить внимание королеве Изабелле, чье царствование предопределило появление Жанны. А ты знаешь, что есть версия, будто дева Жанна — дочь Изабеллы? Та была развратницей… Разврат и девственность всегда рядом, Полина. Всегда. И девственницы сходят с ума и пускаются во все тяжкие, и развратницы вдруг, внезапно, становятся самыми целомудренными женщинами в мире…

Историк ходил перед Полиной, время от времени отступая к окну, давая себе передышку. Это помогало унять нервную дрожь, которая едва не заставляла стучать его зубы.

Он наклонялся к Полине, втягивал ноздрями ее легкий, едва уловимый запах, а потом, отворачиваясь, закрывал глаза, словно стремился удержать его в себе подольше; смотрел на линию ее подбородка и мягкий, персиковый, пушок на щеках.

Он сам не понял, зачем начал говорить о развратницах и девах, но ресницы Полины вдруг дрогнули, и в глазах появилось точно такое же выражение, которое было у Светы много лет назад. Щеки вспыхнули румянцем, движения замедлились и стали тягучими, словно Полину погрузили в мед.

Историк снова почувствовал волнение той же силы, что и в детстве. Это было поразительно.

Он сказал что-то еще, и Полина снова занервничала, а он почувствовал прилив еще более сильного возбуждения.

Историк расхаживал взад и вперед, и вдруг ему стало интересно, были ли у Полины мужчины. Он прищурил глаз и, размышляя, склонил голову набок.

Она казалась историку возбужденной. Кажется, ее саму волновали разговоры о французской развратнице. Да, она вполне могла быть уже женщиной, и это многое меняло. Он мог бы тогда ухаживать за ней. Открыть ей в чувственных отношениях то, чего Полина, может быть, не знает. Потому что какие мужчины у нее могли быть? Прыщавые, неопытные юнцы, которые в подметки ему не годились.

И он, почти не задумываясь, спросил:

— Полина, а ты — девственница?

Очередная женщина на одну ночь, которую присмотрел себе Михаил, сидела на высоком стуле, опираясь локтями о барную стойку.

Звали ее Эля. Она потягивала красное сухое вино из большого бокала, никаких особенных чудес от этого конкретного вечера не ждала, и было ей, в общем-то, хорошо.

Вокруг плескалось темное теплое море ночного клуба с его вечным движением и неумолчным шумом.

Рука официанта, темная по сравнению с белоснежной манжетой, подвинула к ней еще один бокал вина и тарелочку с пирожным. Эля недоуменно подняла глаза.

— Это вам в подарок. — Официант улыбнулся и глазами указал на мужчину, который сидел у стойки чуть поодаль.

Мужчина был худощав, короткострижен и слегка небрит. Черты лица у него были яркие и правильные, даже чересчур, так что казались нарисованными. Эля поймала себя на мысли, что это похоже на грим и что он выглядит как герой фильма: плохой хороший парень.

Она вежливо улыбнулась и сделала отрицательный жест рукой. Мужчина вопросительно поднял брови. Тогда Эля наклонилась в его сторону и сказала, слегка повысив голос:

— Спасибо, но это лишнее.

Мужчина явно не расслышал, но, поняв, что обращаются к нему, взял свой бокал с коньяком и подсел поближе. Эля почувствовала раздражение: он ей не понравился.

— Простите, что?

— Я не ем пирожные. Спасибо. И вина мне достаточно.

Мужчина наклонил голову так, чтобы лучше слышать сквозь громкую музыку, и его затылок почти касался Элиной щеки: короткостриженые темные волосы. От них приятно пахло, и она едва не начала сдаваться, но потом подумала, что есть в его фигуре, в манере держать голову и в скованном движении плеч что-то настораживающее, а себе Эля привыкла верить.

Он покивал, не поднимая глаз, потом сказал:

— Может быть, потанцуем?

— Я не хочу.

— Вы пришли в ночной клуб не танцевать?

— Нет. Я просто отдыхаю.

— Отдыхаете? В таком шуме?

— Да. Почему нет?

— Отдыхаете от тишины?

— Возможно.

— Чем же вы занимаетесь, чтобы уставать от тишины?

— Может быть, я патронажная сестра и ухаживаю за парализованной глухонемой старушкой?

Эля натянуто улыбнулась. Мужчина вовлекал ее в разговор, которого она не хотела, и за коротким отрывистым пинг-понгом реплик уже начинал выстраиваться флирт.

— Значит, вы ангел. Ангел в белом халате, — сказал мужчина и искоса взглянул на Элю: не поднимая головы, словно бы украдкой проверяя, как она реагирует.

— А если я работаю в морге? — Эля начала нервно вертеть в пальцах бокал.

— Значит, вы ангел смерти. В этом есть что-то печальное и прекрасное.

— А мне кажется — морг довольно приземленное и неприятное место, — она постаралась, чтобы голос звучал резко, но мужчина не понял намека и остался сидеть рядом.

— Так кто же вы? — спросил он.

— Слушайте, — Эля развернулась на стуле резко и решительно, будто готова была ринуться в бой. — Мне не хочется продолжать разговор, разве не понятно?

— А почему? — спросил мужчина, и Эля занервничала, потому что по его тону было ясно: он совершенно не понимает, что от него хотят отделаться. Казалось, он принимает ее резкость за игру, за начало флирта и с удовольствием играет в нее.

— Вы мне не нравитесь.

— А если нам познакомиться поближе? Может быть, я совсем не такой, каким кажусь с первого взгляда?

— Отойдите от меня, пожалуйста. Не вынуждайте обращаться за помощью к охране.

Настроение у Эли совершенно испортилось. Ей хотелось уйти, но мужчина поднялся со стула и встал так, что теперь ей пришлось бы оттолкнуть его.

— Хочешь сказать, — он наклонился и зашептал Эле в самое лицо, так что крохотные капельки слюны попали ей на щеку, — что ты сидишь здесь, накрашенная, как шлюха, в проститутских тряпках, что ты водишь вверх и вниз по бокалу пальчиком и зазывно улыбаешься вовсе не для того, чтобы склеить себе на ночь мужика?

— Я просто отдыхаю. — Эле хотелось, чтобы он ушел, и больше ничего. В ее голосе звенели слезы. Она испуганно оглянулась, чтобы заручиться хотя бы поддержкой бармена, но его не было рядом: он обслуживал клиентов у другого конца длинной стойки. На этот раз мужчина, кажется, понял, что она не шутит. Он сделал резкое движение корпусом: как рыба, которая уходит от погони, чтобы не было ясно, куда именно она метнулась, и в тот же миг, случайно или нарочно, один из бокалов с красным вином, все еще стоящих на стойке, с силой ударился о другой, стекло звякнуло, осколок, отлетев, вонзился Эле в руку, и потекла кровь.

Пугающий мужчина исчез.

Михаил возвращался домой пешком: он не стал вызывать такси, потому что только быстрая ходьба помогала ему справиться со злостью.

Такое с ним случилось в первый раз. Ему впервые отказала женщина, которая выглядела так, словно никому не отказывает. Размышлять о причинах не хотелось. Хотелось сделать что-нибудь, чтобы улеглась раздражающая злость, которая делала ему больно. От злости болела голова, глаза болезненно реагировали на свет, а по спине бежала жаркая, зудящая дрожь.

В какой-то момент Михаил хотел даже вернуться к клубу, подкараулить тварь и убить ее, но делать этого не стал. Не потому, что пожалел, а потому, что рассудил: это может обернуться серьезными неприятностями. Иначе он убил бы и ее, и ту шлюху, которая хотела остаться у него в квартире.

Хотя… Михаил остановился и замер в тени длинного офисного козырька, глядя, как в дрожащих лужах отражаются фары проезжающих мимо машин. Хотя это могло быть знаком, подумал он. Знаком, говорящим о том, что пора заканчивать холостяцкие походы по барам, жениться на Рите и завести двух-трех постоянных любовниц. Они, конечно, будут дорого обходиться, но ведь это и есть респектабельная жизнь женатого человека: стабильность, которая дорого стоит.

И тогда он понял, куда ему на самом деле хочется пойти. Он похлопал себя по карману, проверяя, при нем ли ключи от съемной квартиры.

До места Михаил добрался в первом часу ночи. Он открыл ноутбук и выглянул в окно: у Риты горел свет. Взглянув в телескоп, Михаил убедился, что она висит в форумном чате.

— Привет, красавица, — написал он. — Не спится?

— Привет, Вестник, — ответила Рита. — Я всегда тут в это время. А ты что так поздно?

— Я соскучился. По тебе. Чем похвастаешься?

— Видел мою новую фотку?

— Нет. Сейчас схожу, посмотрю.

— Сходи. Я ее скоро удалю. Она неприличная.

Фотография была черно-белой, и Рита на ней была обнажена. Она стояла спиной к фотографу и прижимала к груди простыню, которая спускалась по спине мягкими полукруглыми складками. Ее голова была слегка повернута, так что был виден подбородок, глаз и часть щеки, и линия затылка была очень красива.

— Потрясающе, — написал Вестник.

— Это старая фотка, — ответила Рита. — Ей уже лет десять…

— Думаю, ты сегодня так же прекрасна.

Рита промолчала.

— Сфотографируйся так еще раз, — предложил Вестник. — Только было бы лучше, если бы волосы были длинными. Надеюсь, сейчас у тебя уже не короткая стрижка?

Рита промолчала снова. А на следующий день сходила в салон и нарастила волосы.

— Пойдешь со мной в книжный? — спросила Полина, когда они вышли из школы. Саша, как обычно, кивнула.

Они не стали сворачивать в тихие дворы, а пошли вдоль проспекта, по растрескавшемуся, полному луж асфальту. Обе смотрели под ноги, словно искали что-то оброненное, слегка сутулились и держали руки без перчаток в карманах. Мимо проплывали вывески мелких магазинчиков на первых этажах жилых домов. Все они когда-то были яркими, а теперь поблекли, и некоторые висели над запертыми дверями.

— Все уходят, — шепнула Саша, краем глаза зацепив глухое жалюзи под вывеской «Компьютеры и ноутбуки». — Все всегда меняется к худшему.

Полина не расслышала, но не стала переспрашивать, словно поняла на уровне более глубоком, чем вербальный, а если и не поняла, то сделала вид, потому что знала: их отношения не имеют смысла без глубинного, пусть и придуманного уровня.

Воздух был влажным и холодным и лип, как мокрая простыня к больному телу.

Людей навстречу почти не попадалось, и Саша снова шепнула себе под нос:

— Уходят. Я тоже уйду…

Книжный магазин был маленький и тесный. У канцелярского прилавка на входе толпился народ. Полина же юркнула внутрь и остановилась перед пазлами, уложенными в нише у окна. Она потянула на себя самую большую коробку, стоявшую боком.

— Гляди, какая красота, — сказала она. И Саша увидела, что Полина стоит с закрытыми глазами.

Домой они шли по дворам. Саша несла в руках запаянный пластиковый пакет, в котором, как жареные семечки, шуршали и пересыпались пазлы. Большую яркую коробку с фотографией немецкого з       амка она раскрыла и выкинула в мусорный контейнер — Полина не хотела ее видеть.

— Это будет честно, — сказала Полина.

В квартире было тихо и пусто, вся она принадлежала девочкам, и в коридоре они разошлись: Полина отправилась в Сашину спальню, а Саша — на кухню, где с утра размораживалась в эмалированной миске половинка курицы, для которой был найден новый экзотический рецепт.

Саша открыла холодильник и замерла, покусывая губу: на самых видных местах лежали продукты матери: упаковка сосисок и готовый салат из кулинарии. Мать больше не хотела готовить, и для Саши это было признаком морального упадка. Мать словно бы переставала быть человеком, плюнув на еду. Отец еще держался: делал себе простые блюда, но все же готовил. Впрочем, отец интересовал Сашу еще меньше. На нем она поставила крест давным-давно и сейчас не хотела об этом вспоминать.

Закрыв холодильник, Саша выглянула в окно. В доме напротив, в одной из квартир наискосок, занавеска висела немного неряшливо, зацепившись за какую-то темную штуковину. Саша подумала: кто-то подглядывает за соседями в подзорную трубу, и эта мысль сильно ее развеселила.

Когда она внесла тарелки с дымящейся курицей в комнату, на кровати лежал лист фанеры, а на нем была выложена рамка из пазлов. Прочие кусочки, рассортированные по цветам, раскинулись по покрывалу. Там — бледно-голубое небо, здесь — серо-коричневые кирпичи крепостных стен, и еще темные еловые ветки, и что-то еще: красновато-неопределенное.

— Мне кажется, это какое-то здание, — задумчиво произнесла Полина.

Полина стояла перед кроватью на коленях и опиралась на локти, а подбородок положила на сомкнутые бутоном ладони, и, оттого что пальцы прижимались к щекам, речь ее звучала немного невнятно.

— Только не говори мне, что здесь, — внезапно забеспокоившись, бросила она Саше. — Ты-то знаешь, что. Со стороны всегда виднее, что именно…

— Ты о чем? — осторожно спросила Саша. Она села на край кровати, а две дымящиеся тарелки так и остались в ее руках. Фаянс нагрелся от курицы, только что вынутой из духовки, и кончики пальцев неприятно пощипывало.

— Всегда виднее, как складывается жизнь у другого человека. Разве нет? — И Полина, не отрывавшая взгляда от фанеры с выложенной на ней рамкой, вдруг резко наклонилась и поставила на место маленький кусочек головоломки. Кусочек был по-осеннему желтым.

— У меня есть теория пазлов, — продолжила Полина. — Вот это, — и она обвела рукой рамку, — жизнь. Основные контуры. Они приблизительно понятны. Кажется, рамка — скучная вещь. Но есть одна штука… Один фокус. А фокус заключается в том, что за ее пределами нельзя уложить ни кусочка. То есть… — и она поставила на место еще одну желтоватую деталь, — то есть количество деталей и содержание каждой рамки заранее определены. Надо только ждать, пока чья-то рука уложит их на место. Некоторые кусочки тщательно подбираются один к другому, некоторые — выхватываются по воле случая. Но подходящие рано или поздно окажутся рядом друг с другом, и тогда картина определенно станет яснее. Гляди: казалось, что это какая-то ржавчина, а поставила на место три кусочка — и оказалось — подсохшая елка, а за ней — темный силуэт машины. Значит, там дорога. Дорога в горах… У меня тоже всегда так. События в жизни копятся, копятся, а потом я понимаю: а-а-а, вот к чему это было! И если плохо, я всегда знаю, что где-то в общей куче болтается кусочек пазла, на котором нарисовано мое спасение. Никогда не знаешь, откуда оно придет. Ведь то, что казалось ржавой лужей, оказывается дорогой в горах.

— А тебе плохо? — Тарелка в Сашиной руке качнулась, и капля соуса едва не упала с нее на покрывало. Руки устали держать и уже немного тряслись.

— Мне? — Полина попыталась пристроить к ржавой елке еще какой-то кусочек, повертела его так и эдак, прижала одним, потом другим краем и со вздохом отложила прочь. — Мне нормально. Я даже счастлива. У меня есть мужчина, да и жизнь вообще — интересная штука.

— А какой он? — Саша спросила и замерла, не зная, будет ли Полина рассказывать и что лучше: молчать или спрашивать дальше.

— Он… — Полина помолчала, подбирая слова и примеряя новый кусочек пазла, — …он художник. Мы познакомились на улице, он предложил написать мой портрет.

— И ты согласилась?

— Согласилась, конечно. А куда мне было еще идти? Или к нему, или к тебе, а тут я и так всем уже надоела…

— А домой?

— Мама… — И Полина прихватила зубами губу, словно прикусила за хвост готовое сбежать слово. — В общем, ты же знаешь, я не люблю дома. А твои еще не звереют от того, что я все время тут?

— Нет-нет, что ты! — Саша осторожно встала и пошла через комнату, чтобы поставить, наконец, тарелки на письменный стол. — Им вообще не до нас, у них какие-то свои дела. Я их почти не вижу…

Казалось, Полина не слушает. Она сосредоточенно перебирала амебы пазлов, всматриваясь в их ложноножки.

Саша помолчала немного, а потом задала еще один вопрос:

— А сколько ему лет?

— Много, — тут же ответила Полина. — Он намного старше меня. И он женат, конечно: в его возрасте, я думаю, неженатым быть просто неприлично.

— И у вас с ним…

— Он мне сразу предложил обнаженную натуру. И я согласилась, да. И на многое другое тоже. А знаешь, где я бываю, когда не у него и не у тебя?

— Где?

— Я хожу на концерты. Все концерты и антрепризы, которые тут бывают — с известными артистами. Их привозит одна и та же фирма. У них администратор Валера — может быть, видела: ущербный, все время ходит по фойе, приволакивая ногу, и глаз один у него всегда прикрыт — так вот, Валера меня пропускает бесплатно. Там бывает и три, и пять тысяч за билет. А за это я в перерыве даю ему пощупать свою грудь.

— И тебе… И как тебе это?

— Да, собственно, никак. Я почти ничего не чувствую. Просто стараюсь смотреть куда-нибудь в сторону.

Саша почувствовала гадливость. Тошнота подбиралась к горлу, по диафрагме пробегали ледяные волны спазмов. Вдруг оказалось, что Полина не такая уж беззащитная и вообще не такая, какой Саша ее себе представляла: в этом ледяном тоне не было ни ранимости, ни чувствительности, ни чувственности. Но на всякий случай Саша все-таки спросила:

— А что историк?

— Да он тоже ко мне пристает, — ответила Полина, и в ее голосе Саше почудилось хвастовство, мол, вот я какая, все мужчины любят только меня. — Вадик с докладом был у него всего два раза, а меня историк просит приходить каждую неделю.

И Полина коротко хихикнула: вызывающе, может быть, даже с торжеством. А потом поставила на место еще один кусочек пазла.

Глава шестая

СОАВТОР

Иногда Михаил оставался на съемной квартире до утра, чтобы увидеть, как Рита встает на работу. Он просыпался за пятнадцать минут до нее, и к тому моменту, когда мобильный телефон на выдвижной доске секретера начинал вибрировать и вертеться на месте, он уже сидел у окна одетый, тщательно причесанный и гладковыбритый.

Михаил смотрел, как Рита просыпается: она высовывала из-под одеяла то руку, то ногу, потирала глаза, потом вытягивалась через узкий проход между диваном и секретером, так что одеяло свисало по обеим сторонам, как попона, и, наконец, выключала будильник. Потом запускала компьютер, чтобы за завтраком посмотреть почту и новости. Затем непременно подходила к окну и долго стояла, вглядываясь в улицу: стояла, как была, в майке, через которую просвечивали соски, и в трусах. Затем делала шаг вглубь комнаты и снимала с себя майку. Свет был включен, и он отлично видел ее сквозь тонкий тюль, который только притворялся преградой.

Михаила очень возбуждали краткие мгновения ее наготы, он мучительно жаждал продлить их и этим утром придумал как. Он включил аську и, едва только Рита стянула майку, отправил сообщение:

— Привет!

Рита вздрогнула и замерла.

Аська никогда не оживала утром.

И уж тем более Рита не ожидала, что к ней постучится Вестник.

Вестник был исключительным. Он писал замечательные рассказы: мрачноватые, страшные, тягучие, с неизменно неожиданным финалом. Он быстро стал одним из форумных любимчиков, но всегда поддерживал Риту, тогда как остальные в основном ругали.

А теперь он впервые стучался к ней в аське.

Рита замерла, стараясь унять сердце, которое билось у нее в горле, как рыба в садке. Майка осталась зажата в руке. Рита пошла к компьютеру прямо с ней, потом вернулась к стулу, чтобы повесить ее на спинку, но так и не повесила.

Обилие бессмысленных движений испугало ее саму. Еще вчера Рите казалось, что она не испытывает к Вестнику каких-то особенных чувств, но выходило, что они таились где-то внутри, глубоко, неосязаемо и незримо, словно огромные пресноводные рыбы под извилистыми корягами.

— Привет! — ответила она и прикрылась рукой, словно выключенная веб-камера могла передать через аську изображение ее обнаженной груди.

— Извини, что так рано, — тут же отозвался Вестник. — Увидел, что ты в Сети, и вдруг понял, что соскучился.

Рита почувствовала, как смущение ожгло ее лицо огнем. Она села перед компьютером и положила руки на клавиатуру, забыв о том, что не одета.

— Может быть, я не вовремя? Ты, наверное, опаздываешь на работу?

— Нет, что ты! — ответила Рита, и это было откровенной ложью. — Я встаю немного заранее. По утрам хорошо пишется.

— Значит, я мешаю писать? Извини. — И Вестник прислал смайл, который протягивал Рите алую розу.

— Нет, я всегда рада с тобой поговорить.

— А что ты пишешь?

— «Детей Луны», что я еще могу писать? — И Рита тоже улыбнулась желтой компьютерной улыбкой.

— Слышала про новый конкурс?

— Нет. А что там?

— Эротика. Давай напишем что-нибудь в соавторстве. Мне кажется, у нас получится.

— Правда?

— Я помню ту твою фотографию. У тебя очень красивая спина. Я хочу написать про эту спину.

— Но сейчас-то я другая. Почти на десять лет старше.

— А ты сфотографируйся, пришли мне снимок, и я скажу, какая ты…

— Вряд ли это вдохновит тебя на эротический рассказ.

— А знаешь, что меня вдохновляет?

— Что?

— То, что мы оба сидим перед компьютером, и ты можешь быть сейчас в махровом халате, непричесанная и сонная, а я все равно представляю, что на тебе ничего нет, и это прекрасно.

Рита вздрогнула и взглянула вниз, на голую грудь. Потом сделала неуверенный жест рукой: то ли погладила себя, то ли проверила, действительно ли не одета.

— Почему ты молчишь? — окликнул ее Вестник. — Я наговорил лишнего? Прости!

За частоколом восклицательных знаков возник смайлик, в отчаянии бьющийся головой о стену. Рита улыбнулась. Если секунду назад ей казалось, что напор слишком силен, то сейчас она снова расслабилась. Сердце билось часто и сильно, но ритм стал приятным и словно бы танцевальным.

— Я здесь. Извини, отвлеклась. Нет, все в порядке, точно.

Рита поставила улыбку.

— Слава богу! — тут же отозвался Вестник. — Слушай, а как тебя зовут на самом деле?

— Я Маргарита. Рита.

— А я — Михаил. Знаешь, я поймал себя на мысли, что хотел бы приехать к тебе и увидеть, какая ты.

И Рита, слегка поколебавшись, ответила:

— Я бы тоже этого хотела.

— …Деверя… Ты меня слышишь?

Полина вздрогнула. Она совсем сползла под парту, и ей приходилось держаться за стул, чтобы не упасть с него. Пальцы сжались так сильно, что наверняка побелели, и она думала об этом, а историка совсем не слышала. Просто выбросила его из головы со всеми его безумными королями, распутными королевами и дофинами сомнительного происхождения.

— Что я сейчас сказал? — Историк нагнулся, и на Полину пахнуло немытыми волосами и подкисшим, начавшим стариться телом.

Полина пожала плечами и вцепилась в стул еще сильнее. Она старалась держаться за слабый аромат шампуня, оставшийся на ее собственных волосах, но историк шумно выдохнул, и она едва не закашлялась от сладковатого неприятного запаха.

— Я сказал, Жанна и Изабелла настолько связаны между собой, что существует даже версия — неподтвержденная и крайне сомнительная, — что Жанна может быть королевским бастардом, дочерью Изабеллы и ее деверя, то есть брата короля, Людовика Орлеанского. Ты слышала об этом?

— Да, вы говорили. — Полина кивнула.

— Вот он, Людовик Орлеанский. — Историк взял со стола один из множества лежащих на нем листков. — Смотри.

Он подсел за парту к Полине и подтолкнул к ней распечатку. На ней была картина: смутные фигуры, шляпы, драпировки. Полина не хотела смотреть, но историк наклонялся и настаивал и уже почти касался плечом ее плеча.

— Здесь Людовик Орлеанский демонстрирует другому дворянину прелести своей любовницы. Видишь, он приподнимает ткань, которой укрывалась женщина, и дает рассмотреть ее обнаженную грудь, ее бедра. Его жена, Валентина, стала любовницей Карла Безумного, мужа Изабеллы. Выходит, что пары обменялись женщинами. Об этом с большой уверенностью пишет маркиз де Сад. Ты читала де Сада? Может быть, не «Тайную историю Изабеллы Баварской», а «Философию в будуаре», например? Тебя, наверное, как раз должны интересовать такие книги… Семнадцать лет — возраст первого опыта.

Полина сводила его с ума. Он слегка касался плечом ее плеча и чувствовал, что она дрожит.

Легкая дрожь была для историка знаком возбуждения. В прошлую встречу он и сам не понял, почему вдруг спросил о ее сексуальном опыте. Полина не ответила, только еще гуще занавесилась волосами, но что-то в ее движениях и в легких взволнованных выдохах показалось историку утвердительным. А если она была женщиной, значит, за ней можно было ухаживать, можно было открывать дальше тайны, которые впервые приоткрыл кто-то другой. Историк рассказывал байки про Изабеллу и видел, как Полина начинает чаще дышать и прячет, прячет глаза…

— Изабелла, согласно маркизу, спала со всеми, от кого ей что-нибудь было нужно. И мужу подкладывала любовниц. Де Сад говорит, что она являла собой пример самой ужасающей проституции. И даже в прямом смысле. В поисках острых ощущений дамы под предводительством Изабеллы переодевались в лохмотья и шли на улицы торговать собой, оказывали услуги и вместе, и по отдельности. И брали за это деньги. А знаешь зачем? Чтобы чувствовать, что все по-настоящему. Чтобы ощущения были острее. Тебе пока не понять: в юности все чувственно и остро само по себе. Но придет день…

Выпал первый снег. Начинался ноябрь, было холодно, сыро, и снег становился свинцовым, размокая в грязных городских лужах. Саша мерзла и мучилась, оттого что промокал сапог и холодная вода обхватывала мизинец правой ноги, когда она наступала.

Они с Полиной шли мимо филфака. Саше всегда нравилось проходить через университетский сквер. Липы здесь стояли высокими темными колоннами, дорожки были выложены плиткой и причудливо скрещивались друг с другом.

Скамеек в сквере было много: чугунных, с узорчатыми ножками и дугами по бокам. Они стояли по обе стороны от узких тропинок, так что приходилось проходить сквозь компании студентов: закрывать друг от друга лица собеседников, врываться в разговоры. Саше представлялось, что разговоры натянуты, словно тонкие паучьи нити, и это было хулиганское удовольствие — рвать их и уносить на себе клейкие трепещущие остатки.

Саше хотелось поступить на филфак, выходить в перерывах в сквер, сидеть на скамейке, вдыхать дым чужих сигарет, болтать, раскачивать ногой и поджимать ее, когда кто-нибудь пройдет мимо.

Да, она подаст сюда документы.

Как только Саша подумала об этом, чья-то рука схватила ее за запястье и слегка потянула назад, так что пришлось остановиться.

А вслед за этим остановилось время.

— Привет, — сказал незнакомый парень и встал, продолжая держать ее за руку.

— Привет, — шепнула Саша.

Компания, сидевшая на лавочках, замерла. Сигаретный дым повис в воздухе, и ветер перестал трепать девичьи прически. Полина застыла чуть в стороне, снег под ее ногами тут же промок и пропитался черной незастывшей жижей. Каркнула ворона. Саша подняла глаза и увидела, что время замерло почти для всего, кроме них, вороны и засохшего листка, который все еще трепыхался под ветром.

Парень стоял, держал Сашу за руку и смотрел на нее голубыми глазами, а над ними была темная челка, украшенная белыми хлопьями снега.

Пальто у него было черным и длинным, с глубоким разрезом почти до талии. На плечах лежал нерастаявший снег.

Красивый, подумала Саша. Очень красивый. Сердце ее забилось, и Саша опустила глаза.

— Давай знакомиться, — сказал парень. — Меня зовут Слава.

— Это обязательно — знакомиться? — От волнения Сашин голос звучал глухо. Слова не хотели отражаться от древесных стволов и стен домов. Они будто бы тоже недвижимо повисали в воздухе между снежными хлопьями. — Зачем?

— Ну, например, потому, что ты мне интересна. Впрочем, глупо искать во всем смыслы. Смысл только в том, что смыслов нет.

Слава разжал пальцы, и Сашина рука опустилась, сбив несколько снежинок. Ладонь ужалило холодом.

— Разве нет смыслов?

Саше казалось, что Слава говорит удивительно и необычно. Хотелось, чтобы он продолжал. Ее странно тревожила такая манера разговора, но в то же время казалось, что только так и надо разговаривать.

— Нет смыслов, есть только игра, в которую интересно играть, — ответил он. — Передвигаться по полю от клетки к клетке. Не думать о финише, просто интересоваться следующим шагом. Ты шла, и я подумал: у этой девушки такое лицо, словно мы уже давно знакомы. Что бы это могло значить?

— И что это может значить?

— Не думай. Вся прелесть в том, чтобы не думать.

— А что же тогда делать?

— Просто жить и смотреть, что будет дальше. Я увидел подсказку, остановил время и взял тебя за руку. Если я сделал ошибочный ход, дальше ничего не произойдет. Это как если кто-то из игроков нечаянно спихнул фишку с поля. Потом он заметит и вернет ее обратно. В крайнем случае, немного сжульничает и поставит ее туда, где она не стояла.

— А если ход приведет к чему-то плохому?

— Нет. Это такая игра. Нет выигрыша и непременной счастливой клетки в конце. Есть только следующая клетка. Пока ты дышишь, всегда есть возможность следующего хода.

Саша обернулась вокруг. Это было как в арт-хаусном кино. Странные разговоры на странном фоне: Полина, увязшая в луже дорогими сапожками, девушки, глядящие на Славу с обожанием, и повисший в воздухе снег, обволакивающий его фигуру, так что он выглядел сразу и черным, и белым.

— Но причина и следствие всегда есть… — шепнула она. — Я вижу связи…

— Конечно, есть. Но они сложны и необъяснимы, как все по-настоящему живое. Каждое движение рождает тысячи последствий. И ни одно из них не очевидно. Иногда причина и следствие сопрягаются абсурдным образом, вне очевидной логики. Но если учесть каждую деталь, тогда картина проясняется. Весь вопрос в том, стоит ли размышлять над связями, если можно просто двигаться от события к событию?

— Стоит, — твердо сказала Саша. — Потому что в понимании ключ к управлению. Если я знаю, как причина связана со следствием, я могу…

И она осеклась, потому что поняла, что готова была рассказать ему про себя сразу все. Это было странно. Голова кружилась, и ноги были немного пьяными.

— А скажи, — осторожно начал он, — ты ведь тоже что-то умеешь? Не останавливать время, нет… Что-то другое. Я прав?

Саша промолчала. Голова почти не слушалась ее, и она боялась сказать что-то лишнее.

Когда Саша вернулась домой, на душе у нее было спокойно. Ей даже захотелось вдруг, чтобы родители вышли из комнат и отправились на кухню ужинать все вместе, как когда-то.

Или чтобы произошло еще что-нибудь чудесное. Но именно сейчас.

Саша подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Теперь ей не надо было сосредотачиваться, чтобы увидеть Черепаховую Кошку. Она смотрела на нее и спрашивала: «Что же ты мне рисуешь?» Но Кошка только жмурилась и не желала отвечать.

Виктор нетерпеливо ждал начала нового сезона «Лучшего видео», но, когда передачи стали появляться записанными на приставке, оказался немного разочарован: программа искала новых героев.

У шоу была сложная схема отбора участников. Едва только новичок появлялся в программе, зрители начинали голосовать «за» или «против», и, как правило, он выбывал, не дожив и до второго сюжета. Но были и те, кто прорывался сквозь зрительское неприятие. Они становились претендентами на победу. Вопрос с призом Виктору был неясен. Возможно — судя по тому, что сам Виктор его не получил, — никакого приза и не было.

Из прошлого сезона в этот вместе с Виктором перешли еще двое. За них уже никто не голосовал, их показывали раз в неделю.

Третье место в прошлом сезоне заняла худенькая девчушка, по виду — подросток, из тех, кто никогда не взрослеет, а потом как-то сразу превращается в маленьких юрких старушек с ослепительно-белыми волосами.

Номер три была жутко нескладной, почти смешной. Ее было бы жалко, если бы Виктор не знал, что в конце каждой передачи покажут счастливый исход, который и будет реальным. Он позволял себе пренебрежительно посмеиваться над номером три.

В первом сюжете она перегрела на сковороде растительное масло, оно вспыхнуло. Номер три схватила чайник и плеснула на сковородку водой. Поднятый паром огонь конским плюмажем изогнулся по всей кухне, лизнул ее в лицо и завил волосы крохотными пепельными кудрями. Загорелась легкая занавеска, от нее занялись шкафчики и обои. Оранжевое марево заволокло экран. За ним метался обезумевший человек. Глупая была бы смерть, подумал Виктор.

Во втором сюжете номер три положила острый мясной нож на край стола. Нож поплыл в луже, образовавшейся из стекшей с мяса кровавой воды и пролитого подсолнечного масла, и нырнул в кухонное кресло, в подушки, под сброшенный фартук, под пакет из супермаркета. Заварив себе чашку чая, номер три села прямо на пакеты, подушки и нож. Кровь хлынула из бедренной артерии. Номер три схватилась за раненую ногу, в ужасе поднесла к глазам окровавленную ладонь, побледнела и упала в обморок. И эта смерть тоже казалась глупой, бытовой, кухонной.

Номером два был молодой испуганный толстяк с лоснящимся от пота лицом и мокрыми кругами под мышками. Он вызывал у Виктора жалость, гадливость и одновременно болезненный интерес.

Толстяк очень много суетился. Он любил и берег себя. В сюжетах о номере два всегда гибли другие люди. Толстяк не любил уходить в одиночестве.

В одном из сюжетов он сидел за столом на дощатой веранде в окружении большой компании молодых людей. Номер два ел, низко нагибаясь над тарелкой, и смешанная с майонезом слюна кипела в уголке его рта.

За плечом у толстяка была розетка, к которой прямо поверх стены шел витой электрический провод. В розетку был включен электрический чайник. Сидящая рядом с номером два девушка протянула руку и щелкнула кнопкой. Почти в тот же миг что-то вспыхнуло, огонь взбежал вверх по проводу, загорелись обои. Толстяк отшатнулся и охнул. Салат стал вываливаться у него изо рта. Все переполошились и повскакали с мест. Номер два тоже вскочил, закрыл голову трясущимися руками, пригнулся и рванул вперед, жалобно постанывая. Из-за него парень, схвативший плотное одеяло, никак не мог подойти к горящей стене. Он пытался отпихнуть толстяка, но тот упирался, словно сумоист. Старые обои отслаивались. Они горели легко, и огонь подбирался к дальнему углу, где стоял запасный газовый баллон…

Посмотрев несколько сюжетов с толстяком и девушкой, Виктор стал задаваться вопросом, чем все это кончится. Он видел, как они взрослеют от сюжета к сюжету, и ему стало интересно, что же будет, когда программа вплотную приблизится к настоящему моменту.

— Новый сезон «Лучшего видео» в самом разгаре, — сказала однажды ведущая, чуть подавшись вперед. — Заканчиваются отборочные туры, впереди большое голосование, и это значит, подходит время финальных сюжетов для победителей прошлого сезона.

Виктору не понравились слова «финальный сюжет» и то, как ведущая улыбнулась. Ему стало жутко.

Глава седьмая

СЛАВА

Вадим и Яна сидели во главе стола. С их лиц не сходили счастливые, немного глупые улыбки. И хотя в комнате было приоткрыто окно, щеки их были красными, словно от жары.

Вадим все время касался Яны под столом, Саша видела это, и ей было неприятно. Даже кусок не лез в горло.

Она чувствовала себя лишней и прекрасно понимала, что ее пригласили только за компанию с Полиной: будто Саша нужна была ей как костыль, или — хуже того — будто их воспринимали влюбленной парочкой.

Саше захотелось потихоньку вытянуть платок и нарисовать между Яной и Вадимом жирную резервную линию, чтобы они никогда больше не могли дотронуться друг до друга. К тому же Яна была ей неприятна и, хотя Саша никогда не видела ее прежде, казалась очень знакомой, будто лицом или манерами напоминала кого-то.

Саша почти дернула за уголок белого шелка. Ее голова уже кружилась от тяжелого запаха резинового клея, как вдруг компания пришла в движение. Первым встал Саша Григорьев, сосед Вадима по парте. Он прибавил звук на магнитоле и пригласил Полину танцевать.

Та стряхнула с лица прядь волос, так что смогла взглянуть на него одним глазом, задумчиво кивнула и стала выбираться из-за стола, высоко задирая красивые стройные ноги, чтобы преодолеть подлокотник. Другие тоже пошли танцевать, и Саша осталась на диване одна. Теперь она могла незаметно выйти из комнаты.

Саша выскользнула на кухню. Здесь было темно и прохладно, и был шанс, что ее не скоро хватятся. В большой комнате шумели гости. В маленькой по соседству с кухней звучала музыка, и раздавались приглушенные голоса. Кажется, к брату Вадима тоже кто-то пришел.

Саша включила маленький светильник над столом, огляделась и увидела немного грязной посуды возле раковины. Она стала мыть салатник. Размеренные движения и прохладная вода успокоили ее. Саше стало все равно, кто с кем целуется и кто кого любит. Она удивилась: никогда раньше не думала, что мытье посуды может так успокаивать. Но дело, конечно, было не в посуде. Просто Слава стоял тут, на кухне, и смотрел ей прямо в затылок. Его взгляд успокаивал, и это было похоже на действие теплого картофельного пара на больное горло.

— Привет, — сказал он.

— Привет. — Она провела пальцем по кастрюле изнутри, проверяя, не осталось ли следов присохшей еды. Сердце булькало, как суп, и к горлу подбирались пузырьки горячего воздуха. Саша почти не видела Славу и гадала, одет ли он в то черное пальто, или снял его в прихожей, как все нормальные люди. — Ты откуда здесь?

— Я пришел в гости, как и ты. Только не к Вадиму.

— К брату? — Саша выключила воду и повернулась.

Слава стоял в дверном проходе, и его фигура на фоне размытых бежевых тонов кухонной обстановки в рассеянном свете бра казалась яркой, словно художник решил разбить пастельный набросок вычерченным черной тушью силуэтом. Саша снова подумала, что Слава очень красивый: ярко-синие глаза, бледное лицо, черные волосы, черная одежда, пальто, сшитое словно для верховой езды, кожаный браслет с серебряными заклепками, на шее — бусы из чередующихся с белыми синих бусин. Он действительно нравился ей.

— Ты хочешь сказать, что пришел сюда случайно? — спросила Саша.

— Нет. Конечно, я пришел не случайно.

Слава замолчал, сел на узкий кухонный диванчик и оперся о край стола.

— Так… чего ты хотел? — Саша чувствовала, как по ее запястьям, скрещенным за спиной, стекают капли воды: она забыла вытереть руки.

— Я — ничего. Хочет всегда кто-то другой. Хочет, ведет, управляет. Ты заметила, как люди всегда яростно против фильмов и книг, где происходят всякие совпадения? Рояль в кустах, бог-из-машины — все это так презрительно произносится…

— Но это и правда выглядит глупо.

— Это выглядит глупо, потому что мы можем представить себе всю картину. В книге ты после трети прочитанного можешь обозначить несколько путей развития сюжета. И когда происходит совпадение — и лично я взял бы эти слова в жирные кавычки — наступает разочарование. Потому что ты видишь: раз автор сделал так, то этого пути героям не избежать.

— А в жизни?

— А в жизни все то же самое. Нам просто кажется, что жизнь сложнее, чем книга. Мы думаем: нет ничего предопределенного, но… Но стоит только посмотреть на прошлое, как видишь: вот она, случайность, которая все определила. А автор, подсунувший нам очередной рояль или очередного машинного бога, сидит за кулисами и хихикает: никому и в голову не придет попенять ему, что случайность такая нарочитая и подана так грубо и в лоб. Никто просто не знает, что автор есть. Все слишком гордые и считают себя слишком умными, чтобы признать, что играют в пьесе. Вот и всё.

Саша глянула за окно. Там тускло горел свет. Там, за окном, на призрачном подоконнике лежала Черепаховая Кошка. Саша вздрогнула. Это было совершенно неожиданно. Она и не знала, что окно ползет за ней, как панцирь за черепахой.

— Автор? А кто, по-твоему, автор? — глядя на Черепаховую Кошку, спросила Саша.

— Не знаю. — Слава стянул со стола вилку и стал крутить ее между пальцев. Вилка блеснула, отражая тусклый свет. Саша отвлеклась на блик и больше не могла отвести взгляда от Славиных рук. Ей хотелось стать вилкой и скользить у него между пальцев. Она украдкой коснулась щеки тыльной стороной ладони и почувствовала, что щека пылает.

— Не знаешь, кто автор? — переспросила она.

— Не знаю. Мне это неинтересно. Я играю в меру способностей и стараюсь одновременно поглядывать на сцену со стороны: мне интересно, чем кончится дело и какие повороты сюжета для меня приберегли.

— А если бы, — Саша снова взглянула на Черепаховую Кошку, — ты узнал, кто автор, что бы ты сделал?

— Ничего. — Слава рассеянно пожал плечами и тоже взглянул на окно, но, кажется, никого за стеклом не увидел. — А что актеры обычно делают с автором? Расточают комплименты или ненавидят — в зависимости от того, понравилась ли роль.

— Душно, — сказала Саша. — Тут очень душно.

У нее вдруг появилось ощущение, что ее обманули. Как будто Слава пообещал рассказать про Черепаховую Кошку — и не рассказал.

— И вообще, Полина, наверное, скоро придет посмотреть, что я здесь делаю: я ведь давно ушла. И Вадиков брат — как там его зовут? — ему ведь тоже не все равно, куда ты провалился.

— Я остановил время.

— Опять?

— Опять.

— Как просто у тебя это получается!

— Ну да, а чего тут сложного?

— И много ты еще умеешь?

— Да разные вещи. Ну вот, смотри.

У Саши за спиной распахнулась дверь навесного шкафчика. Звякнула вымытая ею тарелка: она поднялась в воздух и приземлилась на белой решетке сушилки.

Это было настоящее чудо: никаких платков, красок, сложных взаимосвязей — простая, конкретная работа.

— Ну а ты что можешь? — спросил Слава. — Ты ведь тоже что-то можешь, я знаю.

Саша не ответила. Она стояла и думала об одном: что же такое ее умение против его умений? Может быть, расписные платки со всеми их сложностями и тонкостями — лишь сомнительная заморочка? А может быть, летающие чашки — только шулерство и представление, рассчитанное на внешний эффект? И кем она будет, если расскажет Славе о воображаемом батике: бледной неудачницей или снобкой, которая кичится перед циркачом своим высоким искусством?

Саша промолчала.

Она сняла с крючка полотенце, тщательно вытерла и без того уже высохшие руки и отправилась в комнату.

Тут было тихо. Люди замерли. Висел в воздухе случайно оброненный кем-то кусочек огурца. Текущее из бутылки шампанское казалось наплывами прозрачного воска на невидимой свече.

Саша поймала себя на том, что улыбается: Слава не просто заставил их замереть. Казалось, он, как гениальный фотограф, нажал на кнопку именно в тот момент, когда картинка сложилась в композицию. Это было очень красиво.

Саша медленно пошла по дуге, как ходят обычно в музеях, рассматривая скульптуры. Слава стоял за ней в дверях — снова в дверях, словно там ему было самое место, — и улыбался.

Саша дошла до Вадима и Яны. Из-за Вадикова плеча она ясно видела, что под столом его рука приподняла Янину юбку и замерла глубоко под ней.

— Отпусти их, — сказала она Славе, но звук утонул в темном дверном проеме, а вокруг Саши уже смеялись, ели, пили, и кто-то громко рассказывал анекдот прямо ей в ухо.

Гости разошлись в десять, Вадим пошел провожать Яну домой. Они шли бесконечно долго, потому что Вадим все время останавливался, чтобы дотронуться до нее или поцеловать.

На дне рождения, усевшись за стол и глотнув шампанского, он вдруг расхрабрился и положил руку Яне на колено. Положил и скосил глаз, готовый тут же убрать ладонь, если ей не понравится, — и даже уверенный, что она возмутится. Но Яна молчала. Она только немного наклонилась вперед и оперлась о стол локтями, будто скрывая Вадикову ладонь от посторонних глаз.

Он касался ее весь вечер.

Более всего Вадика волновали не сами прикосновения, а то, как менялись Янины глаза. Взгляд у нее становился туманным, а зрачок — большим и ярким. И еще губы чуть вздрагивали, словно она все время хотела что-то сказать и даже говорила. Это было не слышно, как будто Яна была за толстым стеклом: нездешняя, запредельная, таинственная.

— Я тебя люблю, — шепнул он.

— Я тоже тебя люблю.

Вадим обнимал ее всю дорогу до дома и держал ее замерзшую руку в своей замерзшей руке.

Когда приблизился Янин подъезд, и Янина дверь блеснула холодным глазком, Вадим обнял ее сзади, прижал к себе и сказал:

— Не отпущу.

Они пошли по площадке странным животным с четырьмя близко поставленными ногами и пышными боками из ноябрьской теплой одежды. Яна низко наклоняла голову, будто стараясь вырваться, но на самом деле лишь сильнее прижималась к нему спиной и заставляла крепче сжимать руки у себя на животе.

Потом она развернулась и сказала Вадиму прямо в лицо:

— Сейчас папа заволнуется, что меня долго нет, посмотрит в глазок, и тогда…

— И что тогда?

— Тогда ты ни за что не получишь по истории выше двойки.

…Историк смотрел в глазок и видел, как Вадим целует его дочь. Он тяжело дышал, изредка сглатывал, облизывал пересохшие губы кончиком языка и напряженно вслушивался в тишину позади: как бы из комнаты не вышла жена.

Жена отравляла ему жизнь в последние месяцы. Она уже давно стала некрасивой и толстой. Историк видел, как она каждое утро вертится перед зеркалом, надевая пиджак, как застегивает пуговицы и как от этого на животе у нее образуются глубокие складки, словно на брюхе у гусеницы.

У них давно не было никаких отношений — это произошло само собой, и историк считал такое положение дел естественным, — но весной она вдруг попыталась предложить ему себя: обнимала, слюнявила ухо, шептала и всхлипывала. Историк хотел просто уйти, но жена цеплялась, и тогда он немного толкнул ее — она даже не упала. Не упала, но обиделась и теперь отравляла ему жизнь. Ворчала, шпыняла, загружала бессмысленной домашней работой, все время следила за тем, что он делает, и отпускала язвительные замечания по любому поводу.

Историк боялся, что она выйдет сейчас в прихожую взглянуть, что происходит, и от двери придется отойти. Но глядеть в глазок было жизненно необходимо, потому что в груди у историка рождались чувства, которых он не испытывал с молодости: первый поцелуй, первое прикосновение. Это был настоящий райский подарок: в самых смелых мечтах он не смел и предположить, что все это можно пережить еще раз.

Ухо болело: пятнадцать минут назад он вырвал с корнем выросший на его верхушке седой жесткий волос. Теперь пульсирующая жгучая точка мешала сосредоточиться и слушать.

А сосредоточиться было на чем: на себе, на Яне, на Полине, на Свете — той, которая была в его юности.

Яна была похожа на Свету, а историк снова — как и тогда — подглядывал. И рослый красивый парень так же обнимал Яну-Свету, — и его рука скользила по всему ее телу, задерживаясь на бедрах, сжимая их, прижимая к себе, отпуская и прижимая снова.

Историка трясло. Ему было не двенадцать лет, ему мало было смотреть. Ему самому хотелось быть таким парнем, и он — черт возьми! — имел на это право, потому что время уходило, песок с легким шуршанием пересыпался в нижнюю колбу… А возможно, это шумело в ушах от напряжения, потому что надо было все время слушать, не идет ли жена.

И с Яной было нельзя. Он и не хотел, и не думал о ней в этом смысле. В конце концов, историк точно знал про себя, что он не больной и не извращенец.

Сердце заколотилось слишком сильно. Историк понял, что почти не может дышать, хватанул ртом воздух, поперхнулся слюной и кисловато отрыгнул.

Жена загремела кастрюлями, он отпрянул от двери и сел на стул возле телефона, чтобы успокоиться.

С Яной было нельзя — тут и сомнений быть не могло. Ему просто хотелось переживать то же, что и она. Успеть ухватить еще силы, страсти, настоящего возбуждения. И это можно было пережить с Полиной.

Историк знал, что ей нет еще восемнадцати, но был уверен, что она уже не девушка. Да, она смущалась, когда слушала его рассуждения о де Саде и Изабелле, но это смущение могло быть вызвано тем, что он — учитель, а она — ученица. Вполне могло быть. Ведь Полина казалась такой развитой, и взгляд у нее порой бывал задиристым и наглым, словно вызывающим.

Историк был готов доказать ей: между ними не существует преград и барьеров.

Если бы новый выпуск «Лучшего видео» снова был оборван, Виктор смог бы убедить себя, что все к лучшему. Ни начала, ни конца — только трагическая середина, как в самый первый раз. Если бы не было ведущей с ее подводками и комментариями, можно было бы надеяться, что для девушки, занявшей третье место, все закончится хорошо.

Но ведущая не оставила такого шанса.

Ее нога, как всегда, опиралась на нижнюю перекладину барного табурета: ярко-красные ногти, белые ремешки босоножки, высокая прозрачная платформа.

Взяв крупный план, камера пошла по ведущей панорамой снизу вверх.

Когда в кадре появился край юбки, девица опустила руку и повела по бедру остро отточенными ногтями, так что на коже появлялись и тут же исчезали бледные бороздки.

Камера следовала за рукой, и Виктор думал, что все это п       ошло, но что, с другой стороны, он взрослый человек и имеет право наслаждаться пошлым и безвкусным, особенно когда никто этого не видит.

Рука скользнула по груди, коснулась губ.

— Наслаждайся, — шепнула ведущая. — Ты имеешь полное право.

Другой рукой она поднесла ко рту кубик прозрачного льда.

— Мы живем так мало, — девица шептала, ее губы касались тающей, слегка голубоватой грани, и на губах оставались крупные капли ледяной воды. — Мы имеем право насладиться. Все остальное неважно: ведь нам так мало осталось. И Вероника уже знает… Будет глупо, если она станет плакать, верно, Вероника? И мы смотрим первый из трех финальных сюжетов.

Сюжет был длинным. Камеры смотрели на Веронику со всех сторон, подробно и обстоятельно показывали каждый ее шаг.

Виктор попробовал имя на вкус: «Вероника, Вероника». В нем было что-то сериальное, немного переслащенное, приторное. И язык неприятно цеплялся за «р» в середине. Но вообще, оказалось приятно знать имя хоть одного из участников финала, и Виктор удивился, почему раньше ему не было интересно, как их зовут?

На экране было сумрачно и пасмурно. Вечерело, тучи доедали остатки дневного света, как огромные наглые коты. Они довольно перебирали короткими лапами, и пышная шерсть на их брюхах все время меняла очертания. Люди шли или выгнув спины, или сильно наклонившись вперед: дул такой сильный ветер, что приходилось сопротивляться ему изо всех сил.

Вероника смешно бежала: быстро и почти вприпрыжку. Она оделась не по погоде, и это было очень на нее похоже. Маленькую трикотажную шапочку она старательно натягивала поглубже, но та уже через несколько секунд взбиралась вверх и открывала покрасневшие уши. Пальто у Вероники было тонким и коротким, из-под него торчали две тощие ножки в коротких осенних ботинках. Ремень дамской сумочки, плохенькой и довольно безвкусной, то и дело соскальзывал с Вероникиного плеча.

Так она и шла, борясь с ветром, с шапкой и с сумочкой, и Виктор поймал себя на мысли, что переживает за нее. В конце концов, Веронике было лет двадцать, и она годилась ему в дочери.

В памяти у Виктора мелькнуло что-то важное, связанное со словом «дочь», но он отмахнулся, оставил мысль на потом, потому что Вероника шла, и стало уже невмоготу смотреть на нее и думать: когда же и чем все это кончится.

Ветер налетел снова, и этот порыв был сильнее предыдущего. Свет фонарей мигнул, жалобно запели провода над Вероникиной головой. Она подняла глаза. Ветер рванул еще раз, словно желая вытрясти из проводов более отчетливый и ясный звук, и яркий сноп искр взвился в воздух. Это было похоже на растрепанную комету из детской книжки.

Вероника вздрогнула и шарахнулась в сторону. Ветер унес искры, и провод теперь только слегка вздрагивал. Девушка остановилась в некотором отдалении от него и, прикрытая козырьком книжного магазина, с опаской поглядывала вверх.

Виктор наклонился к экрану. Он смотрел так напряженно, что заболели глаза. Пришлось залезть под очки большим и указательным пальцами и сжать переносицу, чтобы помочь себе сконцентрироваться.

Мимо Вероники шел высокий парень. Руки он держал в карманах, голову втянул в плечи, нос прятал в воротнике. Провод качнулся над ним, но ничего не случилось. Тогда Вероника вышла из укрытия и побежала вперед. Ветер снова рванул провода, искры полетели вниз, заскакали по Вероникиной тонкой шапке, по воротнику… Она шла под огненным дождем, закрываясь руками, и длилось это всего несколько секунд, но Виктор задержал дыхание. Все вокруг, казалось, тоже замерло, и потому один-единственный шаг экранной Вероники длился целую вечность.

Она прошла, и ничего не случилось.

Ждать финала было невыносимо.

Ветер усиливался.

Один из его порывов был так силен, что Вероника захлебнулась и застыла на месте, пытаясь вдохнуть, а ветер бил ей в нос, и — Виктор вспомнил это ощущение — ей должно было казаться, что лицо залепила мокрая тонкая марля.

Справа от Вероники вывернуло из земли афишную тумбу. Это была железная конструкция из двух составленных крестом щитов на подставке толщиной с мужскую руку. Ветер ударил, поднажал, надавил, наполнил собой железный угол, и подставка со стоном пошла из земли, раздвигая асфальт.

Вероника шарахнулась в сторону. Глаза у нее были испуганные, и руки больше не поправляли ни сумки, ни шапочки, а просто прижимались к груди, как будто она играла белочку на детском утреннике.

Виктору стало очень жалко ее: ветер трепал, рвал на мелкие куски бумажное полотно рекламного щита, и Веронику, казалось, трепал и рвал так же, вместо того чтобы покончить с ней сразу, одним щадящим движением.

Вероника шла дальше, и Виктор вдруг понял, где она идет. Это было совсем рядом: мимо книжного, рядом с площадью, потом вдоль парка, потом перейти дорогу…

Когда Вероника переходила проспект, было уже темно. Свет фонарей тонул в сумраке, словно и его сдувало ветром. Вероника в своем сером пальто казалась призраком, и Виктор подумал, что издалека ее можно принять за мираж, за поднявшееся над мостовой переплетение складок и трещин старого асфальта. Он был уверен, что ее, такую незаметную, собьют на проспекте, но и тут она избежала смерти, шарахнувшись в сторону от желтой напористой маршрутки.

Вероника шла дальше.

И вдруг камера показала ветку — толстую ветку ясеня.

А потом показала поворот, до которого Вероника еще не дошла, и поворот был в паре кварталов от Викторова дома, прямо напротив Сашиной школы. Ясень рос возле маленького магазинчика, расположенного на первом этаже жилого дома. Виктор знал его и даже один раз заходил туда купить пива. Вместо витрины там было зарешеченное окно, на котором были наставлены какие-то коробки, а на них — пачки с чаем и банки с растворимым кофе.

Темная ветка над ярко освещенным желтым окном раскачивалась и скрипела. Чуть поодаль стоял, будто ожидая кого-то, мужчина средних лет. Он морщился от ветра и то и дело прижимал к плечу то одно, то другое замерзшее ухо.

Вероника вывернула из-за угла.

— Вероника, — сказал вслух Виктор, и теперь имя понравилось ему. Оно оказалось трогательным и каким-то по-детски беззащитным. — Вероника, — повторил Виктор чуть громче и с напором, будто надеясь, что девушка услышит его и остановится.

Ветка скрипнула, мужчина поднял голову и посмотрел на нее. Это произошло как раз тогда, когда Вероника подошла совсем близко.

Последний миг ее жизни был показан со многих камер и со многими повторами.

Ударил ветер, ветка с хрустом отделилась от ствола.

Мужчина, словно почувствовав, что должно случиться, рванулся к Веронике. Он хотел схватить ее за руку. Виктор ясно видел это движение: схватить за руку и оттащить назад, — но жертва отпрянула, будто подумав, что мужчина нападает, и побежала от него прочь, прямо к дереву, прямо к ветке, которая уже мерцала ярко-желтым изломом и падала, падала, падала…

Самый толстый ее конец пришелся Веронике прямо по шее: по выступающему позвонку. Она тихо охнула и повалилась на землю, раскинув руки. Шапочка скользнула по макушке нежным, протяжным движением, будто прощаясь с головой и темными гладкими волосами. Длинный ремень сумки плеснул по воздуху черным ужиным хвостом, и рука не поймала и не поправила его.

Ошарашенный мужчина стоял над телом и шептал, жуя обветренные губы:

— Эх… Эх…

Его рука взлетала в воздух, и ладонь указывала на девушку широким жестом, словно он пытался объяснить ветру и дереву, что хотел спасти, и — вот.

— Наслаждайся жизнью, Вероника, — ведущая появилась на экране. Она развалилась на стуле и выглядела такой довольной, словно кто-то только что довел ее до оргазма.

Виктор почувствовал раздражающую дрожь ревности.

— Наслаждайся, — повторила она. — Забудь про комплексы, отбрось ненужные мысли. Найди себе красивого мужчину. Ведь тебе так недолго осталось…

Рите было страшно. За окном стояла темная ноябрьская ночь, там поднимался ветер, и где-то совсем недалеко постукивала по жестяному карнизу тонкая ветка березы.

К этому звуку примешивался другой, неясный, шум: в квартире кто-то ходил.

Рита выглянула в коридор: ни мужа, ни дочери. Двери в их комнаты были плотно закрыты. Да к тому же человеческие шаги были бы определенными, четкими, а тут ходил кто-то неявный: в шагах не было ясного ритма, и они не звучали весомо, как будто идущий весил совсем немного, как большая плюшевая игрушка.

Дверь кладовки была приоткрыта, там кто-то ворочался и вздыхал.

Рите стало нехорошо. Она вцепилась в дверь побелевшими от напряжения пальцами. Кладовка — это был ее бич. Рита не боялась шорохов в ванной и когда пальто падало с вешалки в прихожей. Она спокойно заглядывала под кровати в темное время суток. Но не в кладовку. Временами кладовка вела себя как обычная комната. Но иногда становилась приютом для кого-то большого, кто дышал и ворочался.

Рита с тоской вспомнила, что раньше всегда шла к мужу, заслышав странные звуки за дверью. Виктор посмеивался над ней, но обязательно шел выручать: открывал дверь, включал свет, отодвигал мешок и большую коробку, чтобы Рита убедилась, что там никого нет, а потом запирал дверь на шпингалет. Теперь шпингалет был сорван, а Виктор недоступен…

Рита вдруг осознала это: осознала, что не может открыть дверь в большую, общую когда-то комнату и попросить мужа о помощи. Или даже просто обратиться к нему по имени. Она почувствовала себя живущей в стеклянном кубе: вспомнила, как энтомологи, изучая муравьев, разрезают их дом стеклянной стенкой, чтобы видеть, как насекомые ползают внутри. Для насекомых вроде бы все остается как прежде, но с другой стороны, в доступные прежде комнаты теперь не попасть, и можно только смотреть сквозь прозрачную и непреодолимую преграду туда, где живет теперь что-то непонятное.

Рита постояла еще немного в дверном проеме, но поняла, что не может себя победить. Она закрыла дверь и села к ноутбуку, по-прежнему прислушиваясь к сиплому дыханию кладовочного жильца.

— Куда пропала? — спросил ее Вестник.

— У меня в кладовке кто-то живет, — Рита стукнула по клавише «Enter» и вдруг поняла, как это глупо, должно быть, звучит. — Ну, то есть, — поправилась она, — там шорохи какие-то, и я их боюсь. А дома больше никого нет.

— Вот был бы я рядом, я бы тебя спас.

— Жаль, что ты не рядом.

— Жаль…

Рита задумалась. Михаил видел ее силуэт в окне. Он наклонился к телескопу, чтобы разглядеть ее получше. Впрочем, это занятие уже наскучило ему. Казалось, их отношениям нужно что-то новое.

— А что ты сейчас делаешь?

— Я? — спросил Вестник, и Михаил задумался, что бы такое написать. — Я болтаю с тобой, из динамиков льется музыка, свет приглушенный, и я пью красное вино из высокого бокала на тонкой ножке… — Михаил отхлебнул виски из стакана с тяжелым дном и еще раз взглянул в телескоп, проверяя, нужный ли эффект произвели его слова.

Рита замерла у монитора, прижав к груди скрещенные руки.

— Не хватает только камина: с огнем и отблесками — но зачем камин в городской квартире? А большой дом мне одному не нужен. Вот если бы рядом была женщина, ради которой я мог начать строить большой дом…

Рита переваривала информацию. Она то заносила руку над клавиатурой, то отдергивала ее. Писала что-то, стирала… Михаил ухмыльнулся и свернул окно аськи, открытое поверх популярного порносайта.

Михаил лазал по нему уже часа полтора, но проститутки там были вареными и какими-то потрепанными, и он не чувствовал ни капли возбуждения, глядя на них. Заинтересовала его, пожалуй, только одна. Она танцевала стриптиз возле барного стула в заштатной телестудии. Камеры смотрели на нее, широко раскрыв черные бессмысленные глаза. Прожекторы удивленно тянули вверх тонкие шеи штативов. Позвякивал лед в стакане на шатком столике. Сверкали прикрепленные на заднике буквы, но Михаилу никак не удавалось прочитать название целиком, только «ЛУ… ВИД…».

Дальше стриптиза дело не пошло, и Михаил с сожалением закрыл сайт.

— Интересно, — сказала Рита, — сколько тебе ехать до меня? Часа два?

— Думаю, три, — ответил Вестник.

— Жаль, что мы живем в разных городах.

— Жаль. Действительно жаль. — Михаил улыбнулся. Ему нравилось обманывать Риту. Она выглядела от этого очень беззащитной и зависимой.

— И ты готов был бы ко мне приехать?

— А ты позовешь?

Житель кладовки громко вздохнул и с мягким стуком поставил на пол одну ногу, потом другую. Рита вздрогнула.

— Я? — написала она, отправила букву и знак вопроса и замолчала, будто в самом деле ожидая ответа. Будто раньше речь шла о ком-то другом.

— Ты, — ответил Вестник, а в Михаиле зрело разочарование: Рита опять ускользала.

— У меня муж, — сказала Рита, оглядываясь на дверь. — Ты же знаешь, что я замужем. Неужели тебя это не останавливает?

— А я бы все равно приехал.

— Да? Почему?

— Ты такая красивая…

— А я не знаю, какой ты. Никогда тебя не видела.

— Я-то? Я, конечно, толстая уродливая тетка лет пятидесяти, — и он наставил кучу смайликов, а потом сразу продолжил: — Если хочешь, сейчас пришлю тебе фотографию.

— Хочу, — ответила Рита.

Он помедлил немного, а потом выслал файл. Рита, волнуясь, открыла его. Ей так хотелось, чтобы Вестник был похож на Траволту. Но с фотографии смотрел высокий худой мужчина средних лет. У него были темные, густые короткостриженые волосы, высокие скулы и вытянутый подбородок. Мужчина стоял под хмурым небом на фоне белостенного исторического сооружения и был очень сосредоточен и даже хмур. Впрочем, точно выражение его лица определить было сложно, потому что глаза были скрыты темными очками.

Это был скорее Кейдж, чем Траволта. Кейдж, но без его природной мягкости.

Кейдж никогда Рите не нравился.

Хотелось заплакать. Закрыть аську, отключить Интернет и никогда-никогда больше не подходить к ноутбуку.

Но она была одна. Совсем одна — в квартире, где находились и дочь, и муж. И Рита подумала, что если закроет сейчас ноут, если выйдет из разговора, то никто и никогда не скажет ей больше, что она — красивая женщина. Никто. Никогда. Это было как смерть. Умирать в тридцать шесть лет казалось несправедливым. Рита осознала, что подсела на Вестника, как на наркотик, потому что он всегда говорил то, что она хотела слышать.

— Ты правда думаешь, что я красивая?

— Да, — тут же ответил он. — Ты самая красивая изо всех женщин, которых я когда-либо знал.

— Может быть… — ответила она, — может быть, когда-нибудь я и приглашу тебя приехать. Ты тоже очень красивый.

Последняя фраза далась ей с трудом.

Глава восьмая

ЧЕТВЕРКА

На улице внезапно потемнело: словно город захотел спать и прямо посреди дня натянул на голову плотное одеяло снежных облаков. В рекреации стало сумрачно, и Саша зажмурилась. Ей было больно смотреть сквозь полумглу, глаза щипало, будто она открыла их в илистой, грязной воде. Она пошла бы домой, задернула занавески и включила бы яркий свет, но приходилось стоять тут, в безжизненной междусменной школе, и плавить взглядом белую дверь кабинета, из-за которой не доносилось ни звука.

— Привет! — сказал, подходя, Вадим. — Ты чего домой не идешь?

— Жду. Полину.

— Там? — Вадим кивнул на дверь.

— Ага. — Саша снова закрыла глаза и похлопала тяжелым носком сменочной туфли по линолеуму, словно желала убедиться, что мир не исчезает, если на него не смотреть.

— А я тоже туда, — сообщил ей Вадим, и Саша почувствовала, что он запрыгнул на подоконник. От его близкой руки шло приятное тепло, а от тонкого ребра подоконника — холод.

Саша едва заметно кивнула.

— Ввязался, — казалось, Вадим не терял надежды с ней поговорить, и Саша не понимала, зачем, хотя и внутри чувствовала то же, что и снаружи: тонкую вертикаль тепла и массивную холодную горизонталь.

— Вляпался с этим докладом. Фигня какая-то получается. Полинка мне помогла немножко, мне бы теперь у историка спросить, как оно, а он от меня как будто бегает.

Саша снова покивала, но уже про себя.

Вадим завозился на подоконнике, и Саша отодвинулась, чтобы он ее не коснулся.

Из кабинета вышла Полина.

— Ты все? — спросил ее Вадим.

Она кивнула в ответ.

— Немногословные вы сегодня. — И Вадим пошел к кабинету, как будто обидевшись.

А Саша увидела, как дрожат плотно сжатые Полинины губы, как странно она прижимает руки к груди.

— Что случилось? — шепнула она.

— Не здесь, — и Саша поняла.

Они медленно пошли к раздевалке. Саша старалась держаться к подруге ближе, чтобы подхватить, если что, потому что Полину трясло крупной дрожью.

— Что случилось? — снова шепнула она.

— Мммм… — Казалось, Полину вырвет, если только она откроет рот.

Бедро коснулось бедра, и дрожь передалась Саше вместе с тошнотой и страхом.

Не в силах больше терпеть, Саша выдернула из воображаемого шкафа шелковый Полинин платок. Там не было строк неровным пушкинским почерком. Только картинка. Это было необычно, потому что бессловесные картинки на платках Саша рассматривала лишь в детстве, когда не умела читать.

На рисунке была Полина: узнаваемый тонкий силуэт, пышные распущенные волосы. И по ней шли пятна: темно-фиолетовые, грязноватого оттенка. Везде: на губах, на руках, на груди, на бедрах. Похожие на отекшие двухдневные синяки.

Саша охнула и отстала.

Потом, одевшись и догнав Полину на улице, спросила:

— Он трогал тебя?

Полина кивнула: даже не кивнула, просто уронила голову, и волосы упали на лицо несколькими слоями плотных занавесей. Она так и шла до самого Сашиного дома: глядя под ноги, тараня морозный воздух лбом — словно это была крепостная стена.

Пока Саша возилась с ключами, запирая дверь, Полина растворилась в квартире. Саша обернулась и увидела, что ее куртка валяется на полу и ботинки лежат как попало: один перевернут подошвой вверх, другой встал на него пяткой, словно кокетничая, как в те дни, когда красовался в магазинной витрине.

Шарф Ариадниной нитью тянулся к Сашиной комнате.

Саша разлучила ботинки, сунула шарф в рукав куртки, повесила куртку на вешалку, пошла за Полиной и не сразу увидела ее.

Та сидела за кроватью, прижавшись спиной к стене, и смотрела прямо перед собой. Саша осторожно вытянула платок. Полина все еще не думала словами, она представляла себе каждое прикосновение историка, словно это были клочки липкой ленты, наклеенные по всему телу. Где-то было наклеено по два, по три клочка, и они топорщились грязными, истрепанными завитками углов. И жгли, как перцовый пластырь. Как сошедшие с ума электрогрелки.

Саше стало так ее жалко…

— Чаю? — спросила она. Полина не ответила, но, кажется, кивнула где-то глубоко внутри себя, а потом снова занялась подсчетом синяков, невидимых ран, к которым электрогрелки тянули раскаленные проволоки своих внутренностей.

Саша выбежала на кухню, заварила чай и, подумав, вынула из холодильника банку малинового варенья, потому что в детстве оно представлялось ей лекарством от всего на свете.

Она дала Полине варенья, а потом долго отпаивала с ложечки чаем: набирала горячий, дула и аккуратно вливала между Полиниными губами. Потом опять зачерпывала малины. Варенье липло к губам, и фиолетовая нашлепка на них стала истончаться и пропадать, и скоро на губах почти ничего не осталось. Тогда Полина смогла говорить.

— Да, трогал, — сказала она и попыталась, заплакать. Но у нее не получилось.

— Как? Где? — Саша не знала, как спросить.

— Он сказал, — немного подумав, ответила Полина, — что всегда видит, когда девушка уже не девственница. Сказал, что прожил жизнь, и у него богатый опыт. И хотел бы ухаживать за мной, и… и…

Полина резко выдохнула: один, другой раз; сухо, давясь, закашлялась, согнулась пополам, и Саша поняла, что это попытка выдавить слезы, которые никак не идут. А без слез — она знала — не приходит облегчение, ощущение пустоты и чистоты внутри: как будто тебя вымыли и хорошенько проветрили, и ты весь наполнен новым плотным воздухом, и от этого немного неуютно, и побаливают стены и пол, там, где по ним прошлись грубой щеткой, — но это приятная боль, боль освобождения. А к Полине слезы не шли. Ее душила скопившаяся внутри грязь.

— Он сказал: «куда до меня твоим сопливым мальчикам» — и тогда взял за грудь и… Не взял, нет. Тронул. Но так, что… А потом — по щеке. И губы. Не целовал, нет. И я испугалась тогда, а он говорил — как будто уговаривал, я не знаю, и…

— Тебе нельзя к нему больше. Тебе нельзя! — Саша шептала, но шептала с напором, чтобы ее слова змеиным шипением заползли Полине в голову как можно глубже. — Ты к нему больше не пойдешь!

Полина испуганно затрясла головой:

— Нет-нет. А как же доклад? Как я объясню? Что я Вере Павловне скажу? Он же нажалуется Вере Павловне, что я больше не хожу.

— Ну и что? Ну и что?!

— А Вера Павловна скажет маме. Нет, я не могу, я не могу…

— Маме надо сказать. Она его с горчицей съест: ты же знаешь свою маму.

Они бормотали это, крепко держа друг друга за руки, бормотали быстро, тихо, почти невнятно, и вдруг обе замерли и осеклись. Саша смотрела прямо в Полинины глаза, и там был страх. Она медленно потянула на себя уголок шелкового платка.

Мать Полины, Инна Юрьевна, не была ангелом, и никакие незабудки на ногтях не могли этого скрыть. Но страшно было увидеть, какая она на самом деле и как сильно Полина боится ее.

Ужас был кромешным, как перед мистической силой, которая может уничтожить все, что попадется ей на глаза.

— Я не могу рассказать. — Полина снова потрясла головой и взглянула на Сашу глазами, блестящими ярко и безжалостно, как лишенные влаги солончаки. — Если бы ты могла сама посмотреть…

— Я могу, — ответила Саша.

И она стала быстро, один за одним, вынимать платки воспоминаний, которые Полина проигрывала в голове. Это было как смотреть замкнутую ленту с прорезями, которая крутится на патефонной пластинке: рваный, рубленый мультфильм, от которого болят глаза.

Полина в этом мультике была маленькая. Совсем крохотная. И Саша не сразу сообразила, что она просто представляет себя такой рядом с огромной, значительной матерью: она была маленьким паучком с тонкими ручками-ножками, раскрашенным совсем бледно, едва тронутым желтовато-серой краской.

Инна Юрьевна была тучей, серо-сизой, яркой, сверкающей молниями поддельных бриллиантовых нитей.

Полина сидела в коридоре возле школьной раздевалки и боялась идти домой. Она была, наверное, в первом классе. Потом все-таки пошла и брела по улице медленно-медленно.

— Какие оценки? — спросила дома туча. Короткая строка на платке была усеяна кляксами.

— Четверка, — шепнул паучок.

— Какая четверка? — Туча придвинулась и вдруг стала видна смутно и расплывчато, словно у паучка потемнело в глазах.

— По рисованию. За пальму.

— Дрянь, — громыхнула туча. — Маленькая ничтожная дрянь.

Саша поняла, что видит это уже не в образах: Полина перестала скрываться за ними и начала показывать все как есть, словно заново переживая то, что было десять лет назад.

— Дрянь! — взвизгнула Инна Юрьевна. — Ума не хватило пальму нарисовать!

А потом она замолчала — словно успокоилась и взяла себя в руки.

Маленькая Полина тоже выдохнула. Отступила на шаг назад, словно проверяя, можно ли ей уже идти, закончен ли разговор.

Но Инна Юрьевна вытянула вперед руку с остро отточенными ногтями, положила ее дочери на макушку, медленно запустила пальцы в волосы у основания косички, приподняла их маленьким куполом, а потом вцепилась изо всех сил, словно хищная птица, и дернула вверх. Полине показалось, что волосы отрываются, и красный в черных прожилках ужас заволок все вокруг.

Мать швырнула ее в угол, брезгливо стряхнула с ладони тонкие волосинки, отхлестала дочь по лицу, подняла за плечи, встряхнула и бросила еще раз.

— Не будешь учиться, — сказала она спокойно, — пойдешь в дворники. В грязи ковыряться всю жизнь. Всю жизнь. А я не для того тебя ращу, чтобы ты ковырялась в грязи. Ты должна быть достойна своей матери, понимаешь? Я в этой жизни не последний человек, и ты должна соответствовать или снова будешь наказана.

Платки кончились.

Полина плакала, наклонившись вперед, обняв Сашу, прижавшись к ней с отчаянием потерявшегося ребенка. Она рыдала, и от пальцев, впившихся в Сашины руки, той стало мучительно больно. Но Саша готова была терпеть.

— И что, каждый раз — так? — спросила она, когда слезы почти закончились и когда поблекли фиолетовые отметки на Полинином теле.

— Что? Нет. Нет, — ответила Полина. — Один раз. Я больше четверок не получала. И всегда все делала как ей нравится. Всегда. Я такая трусиха!

— Ну хорошо, — Саша отчаянно искала выход, — а твой художник? Может быть, он сможет помочь? В конце концов, ему ведь на тебя не наплевать, да?

— Нет, он не поможет. — Полина удивительно светло улыбнулась сквозь слезы.

— Из-за жены? Потому что женат?

— Нет, — она немного помолчала. — Просто он больной и старенький.

Полина встретила его весной на выставке. Шел дождь, домой не хотелось, к Саше — тоже. Она зашла в Зал Союза художников: три комнаты анфиладой, пустота и картины по стенам. Никаких посетителей, и только на диванчике в углу — смотритель, пожилая грузная тетечка, а рядом с ней — нервный бородатый мужичок, всклокоченный и ежеминутно потирающий руки.

Полина смотрела картины: шла по кругу медленно-медленно, чтобы убить время. Закладывала руки за спину, наклонялась вперед, близоруко сощурившись, и склоняла голову набок, играя заинтересованность.

Двое на диванчике притихли, Полина чувствовала, что они разглядывают ее.

Картины были самые обыкновенные: сероватое зимнее утро, ваза с чахлыми былинками, портрет полной женщины за фортепьяно.

Полина обошла залы два раза. Ей тут нравилось: чисто беленные стены, большие окна, новый ламинат на полу.

Когда она пошла на третий круг, мужичок подошел к ней и спросил:

— Ну как вам, нравится?

— Да, — ответила Полина.

— А что-нибудь вы могли бы выделить? Какую-нибудь одну вещь?

Полина наугад ткнула пальцем в натюрморт с вазой и былинками.

— Да, — протянул мужичок, — мне тоже кажется, что эта мне особенно удалась.

Он потом долго говорил, а Полина слушала и почти все время молчала, и тетечка-смотритель в конце концов принесла им по чашке крепкого, хорошо заваренного чая. Художник не пил, а смотрел, как пьет Полина, и наконец сказал — медленно и осторожно подбирая слова:

— Полиночка, у вас удивительное лицо. Сразу и взрослое, и детское: взрослые черты, а взгляд — ребенка. Вы не согласились бы позировать мне? Дело в том, что от меня давно уже хотят, чтобы я написал одну картину, а я все никак не мог найти натурщицу и… и вот…

— И ты спишь с ним? — спросила Саша. Она была обескуражена.

— Нет, — ответила Полина. — Он ко мне совсем по-другому относится.

— Но ты позируешь обнаженной?

— Нет, что ты! Он очень хороший. Он бы никогда…

— Но он женат? Ты говорила, что он женат.

— Он живет с мамой. И больше у него никого нет и никогда не было.

— А сколько ему лет?

— Шестьдесят пять. И у него больное сердце.

…Мастерская художника была в самом центре, на втором с половиной этаже большого здания с красиво скругленными углами.

Полина поднималась по широкой лестнице пять пролетов и на площадке входила в дверной проем без двери, у которого висела мутно-зеленая с черными буквами табличка: «Мастерские Союза художников». За проемом тянулся перегороженный решеткой коридор с дверьми, на которых значились имена. Полина отпирала решетку своим ключом и шла к самой дальней двери. Она заходила не стучась и пробиралась вперед через крохотную прихожую, заставленную подрамниками.

В мастерской было светло и просторно. Тут всегда играли «Битлз», и Полина, не мешая художнику работать, шла к плетеному креслу у окна и устраивалась там.

Кресло стояло на возвышении, ножки его путались в драпировках, а рядом был шаткий одноногий столик, на котором, как правило, лежали две-три книги. Полина читала, слушала музыку, поглядывала на развешанные по стенам картины и ждала, когда художник закончит.

Потом они пили чай и разговаривали: обсуждали книги или он рассказывал что-то о живописи и о музыке. Это было неважно.

За те полгода, что они были знакомы, художник написал три Полининых портрета. Один — мягкий, слегка затененный: только профиль; голова, чуть склоненная набок. Второй — бледное лицо, яркие глаза и поджатые губы; выражение сосредоточенности. Третий был во весь рост, удивительно светлый, и он нравился Полине больше других. На нем она читала, сидя в плетеном кресле. Ее ноги были подогнуты под себя, а голова немного наклонена.

Несколько раз Полина была у художника дома. Он жил с Мамулей, которой было восемьдесят восемь лет. Ходить Мамуля не могла из-за сломанной несколько лет назад шейки бедра.

Она долго смотрела на Полину, а потом заплакала сентиментальными старческими слезами.

— Вот, — говорила она, — с детками родными не сложилось у него. Что ж, жизнь такая, да…

— Мамуля, ну не надо, ну не плачь, — говорил художник, теряясь при виде ее слез.

— И может, глупо это, я попросила: ну нет у меня настоящей внучки, так ты мне ее хоть нарисуй. Чтобы, пока нет его дома, посмотреть на нее можно было. И — чего греха таить — поговорить иногда. Все не сама с собой. А можно я тебя буду внучкой звать?

Полина кивала.

— Ты только приходи ко мне почаще.

И Полина снова кивала, глядя, как нарисованная Полина сидит в плетеном кресле в другом углу комнаты и читает книгу.

Оба они — и художник, и Мамуля — были очень больны. Художник страдал сердцем и с трудом взбирался на пять пролетов до мастерской.

— Выходит, ты и на концерты не ходишь? — спросила Саша.

— Хожу, — ответила Полина. — Меня пускает администратор, Валера, я же говорила.

— И ты даешь ему держать тебя за грудь?

— Нет, что ты. Он просто давний мамин друг. Он меня хорошо знает.

— Так зачем же ты все это придумала?!

Саша и Полина давно уже не сидели на полу. Они лежали на Сашиной кровати голова к голове и смотрели в потолок.

— Зачем ты мне все это говорила?! — Саша перевернулась на живот и взглянула подруге в глаза. Та медленно перевела на нее взгляд:

— А кому еще я могла сказать, если не тебе? Я больше почти ни с кем не разговариваю.

— Но зачем?!

— Сашка, я устала… Я так устала быть хорошей. Мне всю жизнь хотелось сделать что-то не как хочет мама… Но знаешь, в чем ужас?

— В чем?

— А ужас в том, что я была бы хорошей, даже если бы она меня не пугала. Я бы хорошо училась, и не путалась бы с мужиками, и не пила бы. Я и сама — сама, без нее, понимаешь? — не люблю плохие оценки. И люблю учиться. И я не хочу, чтобы ко мне прикасались мужчины. А она словно подозревает, что я плохая, и мне как будто и надо быть плохой, чтобы не получилось, что она ошибается. А я не могу. Ты меня понимаешь? Я путано говорю.

— Но ты же пьешь. Я чувствовала запах спиртного…

— Художник иногда выпивает рюмку водки. И наливает мне крохотный глоток. Я почти его не чувствую, только играю, что пьяная…

— Чтобы казаться плохой?

— Наверное. Кстати, — Полина вдруг тоже перевернулась и легла на живот, опершись на локти, — как ты это сделала?

— Что? — Саша похолодела. Что-то в тоне Полины показалось ей пугающим.

— Как ты смогла заставить меня рассказать про… про четверку? И про художника — то, что я не планировала говорить? И откуда у меня ощущение, что я говорила и молчала одновременно? Откуда? Это что-то вроде гипноза?

— Нет, это не гипноз. Просто я… Просто я умею… Я умею видеть, о чем думают люди.

— Я не знала.

— Раньше я с тобой этого и не делала.

— Но всегда могла? — голос Полины слегка задребезжал. Тревожный звук мелькнул и пропал, как рыбья спина в быстрой воде. Саша похолодела.

— Да, всегда могла, — подтвердила она. И это было как в детстве отвечать на мамин вопрос, кто разбил чашку: страшно, хотя и неизвестно почему.

— Но, — она попыталась спасти положение, — я никогда не делала этого, потому что это…

Полина не слушала.

— И сможешь так сделать после? — спросила она.

— Да. Но я не буду…

— И я не узнаю, что ты это сделала?

— Нет. Обычно никто этого не чувствует…

— Обычно?! Ты часто это делаешь?!

— Да, но не с тобой… Тебе было плохо, понимаешь? И я подумала: если выслушаю тебя, тебе станет легче, ты сможешь поплакать.

Полина вскочила.

— Прекратите! — крикнула она. — Все, все прекратите лезть ко мне в голову! Слышите?! Мне наплевать зачем! Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы кто-то читал мои мысли! И неважно, плохо мне или хорошо. Хоть это вы мне оставьте!

— Прости, прости! Я никогда…

— Я всегда, — сказала Полина, — всегда теперь буду думать: сделала ты это еще раз или нет? И никогда не смогу проверить. Мне неприятно и страшно рядом с тобой. Прости.

И она ушла.

Она ушла навсегда. Больше не приходила к Саше домой, отсела от нее в школе и никогда не встречалась на улице.

Прошло всего несколько дней, и Саша поняла, что ее жизнь стала потрясающе пустой. Вдруг оказалось, что все свои мысли, все свое время она посвящала Полине. И даже о Черепаховой Кошке думала только для того, чтобы помочь подруге.

А теперь Черепаховая Кошка и бледные руки, парящие за ней в темноте мастерской, были не для чего-то, а сами по себе.

Саша сидела на скамейке в парке: ноги на сиденье, сама — на спинке, а окно, призрачно-блеклое в свете хмурого зимнего дня, висело перед ней, слегка покачиваясь от ветра.

Саша глядела Черепаховой Кошке в глаза и думала о Полине и о том, что стала невольным свидетелем ее позора. Единственным свидетелем.

Таких вещей не прощают. Ведь еще полгода — и Полина никогда больше не увидит ни историка, ни школы, и только Саша всегда будет напоминать ей о том, что…

Вспомнились прикосновения, похожие на отечные синяки. И мать, чьи ногти с нежными незабудками вцепляются в детские волосы под самой косичкой: как зубастый ковш экскаватора, который хочет вырвать под корень молодое дерево.

Полина хотела нести все это одна. И она делала вид, что Саши не существует.

У Полины были друзья, занятия, подготовка к вузу, художник.

А у Саши не было ничего, и от этого ей становилось страшно.

Перебирая в памяти лица знакомых в стремлении спастись от одиночества, она подумала про Славу. Саше казалось, он не просто так остановил ее возле университета.

Слава вызывал в ней странное, даже раздражающее чувство. Это было похоже на привязанность, которую Саша испытывала к Полине, но к ней добавлялось жгучее желание дотронуться, и это желание жило в кончиках пальцев и на губах.

И Слава показался в конце аллеи. Его темная фигура приближалась, описывая по дорожке плавную дугу между стволами облетевших кленов.

— Бесит, — сказала Саша, как только он подошел. Специально сказала резко и зло, чтобы проверить, насколько сильно нужна ему.

— Что именно? — Слава вскочил на скамейку и сел на спинке рядом с ней.

— Твои вот эти эффектные появления.

— Но это непременное условие…

— Чего? — Саша подняла воротник, но он был слишком мал, чтобы отгородить ее от Славы. Теперь, нахохленная, раздраженная, с поднятым воротником, она казалась себе похожей на промокшую галку. — Условие чего?

— Условие существования в жизни, как в театре, конечно. Я ведь не только зритель, но и актер. Можно сказать, это такая комедия дель арте, где известны характеры и роли, но…

— Это я поняла, а выкрутасы?

— Эффектное начало, эффектный финал. Все это родилось с театром. А ты знаешь, что русские актеры в восемнадцатом веке, уходя за кулисы, эффектно вскидывали руку?

— Нет. И что?

— Они знали в театре толк. Один актер однажды забыл это сделать, так вышел из-за кулис, прервав следующую сцену, и ушел как полагается. Потом все это актеры стыдливо запрятали внутрь. Но мнимая естественность превратилась, по сути, в тот же самый эффект. Просто теперь все выпендриваются внутри себя, а не снаружи.

— А ты снаружи?

— Да. Я как положено. Ну а ты?

Саша помолчала. Потом сказала, словно бы уже о другом:

— Я не знаю, что делать. Полине я не нужна. А больше мне, кажется, и делать нечего.

— Почему? — Слава слегка наклонился к ней и удивленно приподнял брови. Саша взглянула на его губы и заставила себя отвернуться.

— Ну как почему…

— Но ведь на Полине мир не заканчивается понимаешь? Вон сколько людей вокруг. Может быть, твои родители?..

— Нет, — резко прервала его Саша. — Я им не нужна. Никогда не была нужна. Это безусловно.

— Ну не они, так кто-то другой… Ты люби всех, и кто-нибудь обязательно откликнется.

Саша молча смотрела вниз: там три воробья выковыривали втоптанные в плотный мокрый снег семечки.

— А ты, — спросила она, — ты делаешь так? Любишь всех? Или просто играешь роль чокнутого странствующего проповедника?

— Я люблю, — серьезно кивнул Слава. — Тебя, Полину, которую совсем не знаю, воробьев — всех, кто живет. И я стараюсь никому не делать больно. Боли хватает и без меня.

— Любить и жалеть…

— Именно так. И знаешь что? Может быть, Полина все еще нуждается в тебе? Может быть, она ждет твоей помощи или твоей любви, но ей стыдно и страшно признаться?

— Знаешь что? — сказала Саша. — Ты юродивый, вот что!

Она встала со скамейки и пошла прочь.

Утро было ясным и морозным. Снег на тротуарах, по большей части, стаял, и зимние ботинки глухо шаркали по пыльному асфальту. В семь утра этот звук эхом отдавался от спящих домов.

Ветер стал подниматься к полудню. Виктор как раз обедал в столовой и видел в окно, у которого стоял его столик, как люди, подняв воротники, перебегают заводской двор.

Ветер усиливался и креп, небо заносило плотными тучами.

Виктор вышел с работы в пять и едва не задохнулся, когда порыв ветра ударил в лицо. Это смутно напомнило ему о чем-то.

Снега не было, и оттого казалось особенно холодно. Уши сразу покраснели и замерзли. Начали слезиться глаза. Ветер кидал в них смерзшуюся пыль и крохотные льдинки, уцелевшие после недельной оттепели. Раскачивались над головой провода, и трамвай, лишенный электричества, встал между остановками.

Маршрутки были забиты битком, Виктору пришлось идти пешком через весь город. Сначала он не спешил, но потом начал ускорять шаг и, только когда почти уже бежал, вдруг вспомнил, почему все это кажется ему таким знакомым: бешеный ветер, звенящие провода, поднятые воротники и сильные порывы, которые мешают дышать.

Он уговаривал себя, что все это бред, просто кадры телешоу, и девушке на самом деле ничего не грозит. И, может быть, такой девушки нет вообще. И даже скорее всего.

Но он миновал свой дом и отправился к Сашиной школе, придерживая на плече ремень большой полупустой сумки, которая так и норовила соскользнуть. Виктор бросил бы ее, если бы был уверен, что там, куда он бежит, действительно есть кого спасать.

Улица была прямой: он видел свет в школьных окнах почти от дома и, кажется, мог различить темный силуэт ясеня на перекрестке. Возле него было спокойно и тихо: не стояла машина скорой, не бегали, суетясь, люди.

Он увидел отломленный сук, только когда подошел к магазину вплотную: его оттащили в сторону, к стене дома.

Виктор поразился, каким он оказался огромным. Сук изгибался, венчая каждый изгиб резким выступом — словно там, под корой, проступали позвонки. От него во все стороны торчали ветки потоньше, от них — еще, а потом шли самые тонкие, похожие на слипшиеся пряди волос, и на их концах жалобно трепыхались необлетевшие ясеневые сережки.

Острый скол ярко белел, отражая свет магазинной витрины и близкого фонаря. Он был ребристым, с грубыми волокнами, а по волокнам шли потеки крови.

Виктор растерянно оглянулся: в паре шагов от него на пожухлой осенней траве был островок смерзшегося снега. И он тоже был забрызган кровью.

— Жуткое дело, — сказал вдруг кто-то. — Я сама-то не видела, я на крики прибежала.

Виктор поднял глаза: на ступеньках магазина стояла продавщица. Он определил это по синему синтетическому фартуку с оборкой и белой дурацкой пилотке. Зимняя куртка была накинута ей на плечи, руки продавщица держала в карманах, но голову не втягивала и не поднимала воротник. Виктор сначала удивился, а потом заметил, что ветер совершенно стих, и с неба начинает лететь мягкий и легкий снег.

— Ну уж спасать было нечего, — продавщица развела руками, не вынимая их из карманов, и куртка приподнялась, будто темный ангел начал расправлять крылья. — Ох, как он страшно вошел — сук, я имею в виду. В самую шею, да под пальто — как на булавку накололи человека. И кожа содрана, и кровь, и голова вот так вот набок — брр…

Продавщица показала, как вывернулась голова, а потом зябко передернула плечами.

— На себе не показывают — тьфу-тьфу, — вдруг вспомнила она, а потом засуетилась и прибавила: — Снег летит. Красиво как. Только холодно. Пойду я?

— Идите, — сказал Виктор, и ощущение у него было такое, словно продавщица осталась бы, если бы он не разрешил идти.

Она скрылась в магазине, и скоро ее голова появилась в витрине, за пачками чая и банками кофе.

Виктор стоял и смотрел. И скоро у него возникло ощущение, что кто-то стоит у него за плечом и тоже молчит и смотрит.

Виктор медленно обернулся.

— Пришли полюбопытствовать? — спросил толстяк. — Что ж, вполне ожидаемо. Я вот тоже — не утерпел.

Глава девятая

ТОЛСТЯК

Саша была уверена, что Полина никому не станет жаловаться. Она оставалась несчастной и беззащитной, а Саша хотела помочь, как бы Полина к этому ни отнеслась.

Она вытянула полотно, натянула его на раму. Чуть тронула рукой — шелк был влажным, но не мокрым. Украдкой обернулась на Черепаховую Кошку. Та лежала, свернувшись в клубок, и передняя лапа, чуть выставленная вперед, слегка подергивалась, как бывает у кошек, когда они крепко засыпают. Делает вид, — решила Саша и, прикрывая спиной натянутый на раму шелк, взялась за работу.

Она немного спешила, не зная, вписывается ли ее рисунок в картину Кошкиного мира. Если нет, Черепаховая Кошка могла приказать бледным рукам невидимого художника переписать все заново.

В нос сразу ударило густой, тошнотворной вонью резинового клея. Саша едва не закашлялась, но сдержалась. Она повела резервную линию, и рука, сжимающая тюбик, стала влажной от страха и напряжения. Тюбик норовил выскользнуть, линия дрожала, и Саша с ужасом поняла, что не успела придумать рисунок. Все ее мысли были о том, как бы не вырвало от тяжелого запаха. И еще, чтобы линия была непрерывной.

В окно ударила ветка. Саша вздрогнула и обернулась: ей показалось, что Черепаховая Кошка в ярости забила хвостом.

Кошка спала, но уже совсем в другой позе. Саше почудилось в этом иезуитское притворство.

Скоро контур был готов: блекло-серый на белом шелке, он был почти неразличим, и Саше пришлось прищуриться, чтобы разглядеть его. Она взглянула и сама поразилась тому, как точно изобразила силуэт историка: худая фигура, тощие ноги и характерная поза: одна рука в бок, другая опирается о парту, для чего ему приходится немного наклониться в сторону…

Саша взяла краски.

Она постояла над полотном и плеснула на историка ярко-красной похоти. Затем — ядовито-зеленой тошноты, которую он вызывал у нее. Тронула его коричневым как предвестником скорой и неминуемой старости.

Не найдя больше красок, которыми могла бы его описать, начала втыкать в фигуру тонкие штрихи черного — как ведьма втыкает булавки в восковую куклу.

Потом Саша остановилась, поняв, что не знает, чего хочет для историка. Черные мазки впивались в красное и зеленое тонкими длинными иглами, пускали там корни. Саша поняла, что убивает его. Ей стало страшно. Захотелось все исправить, но она не знала как.

Саша обернулась на Кошку: та снова поменяла позу и спала, повернувшись спиной. Не было видно ни морды, ни лап, ни даже ушей.

— Эй! — крикнула Саша, но Кошка не услышала. — Помоги! — повторила она. — Ну пожалуйста! Я не хочу его убивать. Пусть он просто отстанет. Просто отстанет! Слышишь?!

Черепаховая Кошка не слышала, и Саша схватила спасительную синюю краску, самую любимую — индиго. Руки тряслись так, что пигмент сыпался мимо чашки с водой.

Саша набрала краски на кисть и заговорила с нарисованным историком:

— Ты просто отстань. Я не хочу тебе ничего плохого. Ты просто отстань!

Она плакала и старалась замазать синим черные иглы.

— Ну пожалуйста!

Ничего не получалось. Краска смешивалась в бурую грязь, и Саша не понимала, что это значит.

— Я просто злилась на тебя. Просто злилась. Я даже не знала, что рисую. Я понятия не имела.

Было страшно чувствовать себя убийцей.

И тут Саша заметила, что резервная линия подтекает. Она не была непрерывной, в плече у историка оказались крохотные воротца, в которые вместе с краской убегала влага. Рука дрогнула — просто дрогнула рука, подумала Саша устало. Вялым, неверным движением она попыталась остановить краску, но было уже поздно: клякса расплылась.

Саша смотрела на нее какое-то время. Потом заметила, что Черепаховая Кошка тоже сидит и смотрит, обернув лапы пушистым хвостом и насторожив уши.

Оттого что Кошка не помогла и не остановила, Саше стало так горько, что она сорвала полотно с рамы, оставив на кнопках безжизненные водоросли вырванных нитей. Сорвала и бросила прочь от себя.

Полотно хлопнуло, раскрываясь, мелькнуло белым и исчезло, будто провалилось в бездонный колодец.

Исчезло вместе с историком и с вырастающей из его плеча кляксой, похожей на двух крохотных взявшихся за руки людей.

«Семнадцать лет, а уже убийца», — сказала Саша Черепаховой Кошке. Ей было страшно. Она села на кровать и уставилась в одну точку. И рядом не было никого, кто помог бы ей расплакаться.

Если бы спросили Риту, она бы сказала, что у Саши был хороший шанс стать убийцей не в семнадцать лет, а в четыре.

Она хорошо помнила, как это было страшно.

В их квартире собралась компания: несколько семейных пар и Витин одноклассник Шурик Каракозов, женатый, но предпочитающий ходить по гостям без жены. Рита понимала почему: пить, когда никто не толкает в бок, было гораздо удобнее.

Гости пришли без детей, Саша скучала и играла под столом с пластмассовой лошадью, которую считала настоящей.

Лошадь скакала между взрослых ног, которые изображали волшебный лес с ожившими деревьями. Это было очень интересно — вовремя уворачиваться от серых и светлых движущихся стволов. «Ты храбрая-храбрая лошадь, — пела про себя Саша. — Храбро-прехрабро-прехрабрая». Они с лошадью ехали побеждать злодея.

Саша играла очень тихо, гости вообще не подозревали, что она там есть, пока подвыпивший Каракозов случайно не наткнулся на ребенка ногой. Его раскрасневшееся круглое лицо показалось из-за приподнятого уголка скатерти, и Шурик спросил:

— А ты чего тут делаешь?

— Играю, — ответила Саша и немного подалась назад.

Красное лицо тут же исчезло, и под столом появились две огромные руки, которые вцепились ей в подмышки и поволокли наверх. Саша испугалась и попыталась вырваться. Она выгнулась всем телом, забила ногами и закричала:

— Пусти меня!

Но руки тянули вверх, это был бесконечный подъем, и крепкие пальцы больно впивались в бока. Воздуха не хватало, чтобы бороться и кричать.

Задыхаясь от напряжения и посмеиваясь, чтобы окружающие поняли: он просто играет с ребенком, — Шурик ответил Саше:

— Нечего принцессе там делать. Давай вылезай…

Саша била по нему игрушечной лошадью. Лошадь сражалась мужественно. Это была волшебная, храбрая лошадь, и Саша верила в ее силу. Одно из пластмассовых копыт едва не попало Шурику в глаз. Он увернулся и попытался перехватить Сашу поудобнее.

— Отпусти ее, — тихо, словно нехотя, сказала Рита. — Видишь же: ей неприятно.

Шурик не услышал: Саша у него в руках замерла на мгновение, а потом выгнулась так, что ее пятки едва не сбили стоящий на столе бокал. Он наконец не удержал и уронил ее на диван, но тут же выхватил из детской руки пластмассовую лошадь и поднял высоко над головой.

— Отдай! — резко крикнула Саша.

— Шур, отдай игрушку, — сказал Виктор.

Саше хотелось бы, чтобы он потребовал справедливости громко, но голос отца был тих. Ей вообще хотелось бы, чтобы отец защитил ее: ударил бы неприятного великана, свалил бы его с ног и отнял бы лошадь. Ей хотелось бы, чтобы обидчик лежал на полу, не смея пошевелиться. Ей хотелось чувствовать себя защищенной, но отец, который прежде представлялся Саше таким большим, вдруг оказался маленьким и слабым.

Даже гости звучали теперь громче него.

— Каракозов, отстань от ребенка, — громко сказал кто-то. И чья-то рука рванулась вверх в попытке отнять лошадку.

Но Каракозов увернулся и начал выбираться из-за стола:

— Нет-нет-нет, пусть сначала со мной потанцует. Юные девушки должны танцевать, а не сидеть где-то там…

И Каракозов крутил в воздухе растопыренными пальцами.

Саша не двигалась с места. Она молча смотрела, как игрушка плывет по воздуху. Шурик был очень высоким, и в какой-то момент морда лошадки чиркнула по белому плафону люстры. Что-то жалобно звякнуло, люстра закачалась, и Саша крикнула:

— Ей же больно!

Люстра светила очень ярко, и Саше показалось, что плафон должен быть очень горячим, просто раскаленным.

— Отдай игрушку, — тихо и невнятно повторил Виктор.

— Нет… — начал говорить Каракозов, но не успел закончить фразу. Его высокое, плотное тело покачнулось и сразу обмякло. Он рухнул вниз, словно пласт слежавшегося снега соскользнул с оттепельной крыши. Голова Каракозова небольно стукнулась о мягкую спинку дивана, рука плеснула по воздуху, будто он собирался плыть кролем, лошадка выскользнула из нее и легко подпрыгнула на подушке, а потом весь Каракозов скатился еще ниже, на пол, и затих там, в неудобной позе зажатый между диваном и ножками стола.

Жалобно звякнули бокалы, и все стихло, будто и не было ничего. Словно вода поглотила брошенный камень.

Саша ужом скользнула по дивану, схватила лошадку и тут же исчезла из поля зрения взрослых — было не до нее. В следующий момент мужчины уже двигали стол и вытаскивали бесчувственное тело Каракозова на свободное место.

Рита с ужасом думала потом, что все обошлось благодаря случайности: мало того — двойной случайности.

За неделю до праздника она встретила в магазине Мишку Смирнова. Он почти не изменился за те несколько лет, что Рита не видела его; разве что в придачу к бороде, большому животу и громкому низкому голосу обзавелся маленькой хрупкой женой. Рита обрадовалась, увидев их: крупная Мишкина фигура напомнила ей о времени без забот, когда срывались в гости в любое время, засиживались до утра и много смеялись. Его голос разносился над столом, как звуки горна над битвой. Стоило ему начать рассказывать байки, в живых не оставалось никого: поле боя покрывали скорченные тела стонущих от смеха людей. Мишка был врачом скорой помощи, и запас его историй казался неисчерпаемым.

— У Вити день рождения. Приходите. Будем очень рады, — сказала она.

— Спасибо, но мы не можем, — ответила тихая Мишкина жена. — У нас планы.

Планы отменились.

— Если не передумала… — сказал Мишка по телефону.

Конечно, она не передумала, и Мишка с женой пришли.

Встреча в супермаркете, отмена планов — все это было настойчивым, двойным совпадением. Словно кто-то подозревал, что у Каракозова остановится сердце, и заранее позаботился о том, чтобы в квартире были врачи.

Люда Смирнова оказалась не просто врачом, а кардиохирургом.

Каракозова вытащили из-под стола. Мишка обтер жирные губы и руки салфеткой и резким движением отбросил ее в сторону. Сердце Шурика не билось, и тогда Мишка стукнул ему в грудь кулаком.

Потом поднялась еще б       ольшая суета, Люда звонила по телефону и вызывала скорую, ее муж делал Каракозову непрямой массаж сердца и был непривычно деловит и мрачен — никогда прежде Рита не видела его таким, и это ее пугало.

Потом она почему-то оказалась в прихожей. У нее было чувство, будто ее попросили что-то принести или сделать, но что — вспомнить было невозможно. И, скорее всего, чувство было ложным, просто Рите хотелось принести или сделать что-нибудь, чтобы Шурик поправился.

Она включила в прихожей свет, огляделась и увидела, что дверца в кладовку приоткрыта. Ритина рука потянулась к шпингалету — запереть ее, но в рассеянном свете, падающем из коридора, она увидела, что на полу в кладовке сидит Саша. Ее тонкие худые руки прижимали к груди отвоеванную лошадь, а глаза были полны ненависти, и это заставило Риту отшатнуться назад.

Саша сидела, смотрела в одну точку, тихонько покачивалась, будто баюкала игрушку, и время от времени втягивала носом воздух — было похоже, что она плачет, но глаза ее оставались сухими.

Рите стало так страшно, что она почувствовала, как бьется ее собственное сердце. Это оказалось почти больно.

Это было совсем не то же самое, что мысленно просить у дочери: «Не просыпайся», — когда нет уже сил и хочется полежать в тишине хотя бы пятнадцать минут, и тут же видеть открытые глаза; прятать конфеты и быть уличенной… Это больше не был странный ребенок. Это был страшный ребенок. Ребенок, который мог устроить человеку приступ.

Приехала скорая, переносным дефибриллятором Шурику запустили сердце. Его положили на носилки, понесли из квартиры, и Смирновы отправились с ним. На лестнице снова что-то случилось Рита уже не видела, что.

И четверти часа не прошло с отъезда медиков, как квартира опустела. Гости разошлись, а Рита не сразу это осознала. Она сидела на табуретке в кухне и мечтала, чтобы Витя пришел и обнял ее.

Он пришел и спросил:

— Где Саша? Не могу ее найти.

— Она прячется в кладовке… — ответила Рита, и собственный голос показался ей глухим и странным, словно это она пряталась в темной комнате за плотно набитыми мешками.

— В кладовке? — спросил Виктор. — Если ты знаешь, что она там, почему не забрала ее оттуда?

— Потому что, — Рита пожевала губу, подбирая правильные слова, — она сделала так, чтобы Шурику стало плохо. За то, что он отобрал у нее лошадь.

Витя стоял рядом с ней, и тишина повисла такая, какая бывает перед ударом грома.

— Идиотка! Кобыла тупая! — шепотом крикнул он. — Сашка напугалась. Она маленькая — такое увидела, а ты… Ты… Как такое в голову может прийти?!

Он выскочил из комнаты. Саша все так же сидела в кладовке, баюкая спасенную лошадь. Виктор осторожно открыл дверь и сказал:

— Э-эй, вылезай… Хочешь, пойдем чай пить с тортом? Хочешь?

Он протянул к дочери руки, а та в испуге отпрянула. Но зато исчезли ее неподвижность и застывший взгляд.

Виктор долго сидел на полу в прихожей и разговаривал с дочерью. Была уже поздняя ночь, когда Саша согласилась выйти. Виктор напоил ее чаем и уложил спать. Он хотел, чтобы дочь обняла его, но та держалась отстраненно и холодно, будто не ребенок, а оскорбленная девушка. Ему было больно от сознания собственной беспомощности и отчасти — вины. Виктор не знал, что теперь с этим делать.

Около часа ночи к ним приехал Смирнов. Он долго сидел на кухне, пил чай и рассказывал, что сердце Шурика останавливалось, едва его успевали запустить. Врачи почти уже потеряли надежду, как вдруг, спустя полтора часа, оно вдруг запустилось само и пошло как самое обычное здоровое сердце, Шурик проснулся и спросил у медиков: «Где я?»

— Как это может быть? — осторожно спросила Рита.

— Дык, елы-палы, сестра, — ответил Мишка, — я за эти годы чего только не насмотрелся. Тело человеческое — штука загадочная. Чудо. Хочешь — так это называй.

После этого случая Рита стала бояться Сашу еще сильнее, но от Вити старалась это скрывать. Он тоже не мог наладить с дочерью прежних отношений и винил в этом жену. Иногда ему казалось, что он начинает ее ненавидеть.

Толстяк ел жадно: торопливо заглатывая, почти не жуя. Как будто боялся, что еду отнимут. Или будто ел за чужой счет.

Виктор смотрел на прозрачный желтоватый жир в уголках его рта и думал: «Ничего подобного. Не буду я за тебя платить».

Временами толстяк прекращал жевать, поднимал от тарелки голову и, схватив салфетку, начинал отирать с губ масло и жир резкими отрывистыми движениями, словно стряхивал каких-то мелких насекомых.

Виктор не задавал ему никаких вопросов, пока с горячим не было покончено. Ему нестерпимо было думать, что есть толстяк не прекратит и, отвечая, будет капать слюной и брызгать кусочками жеваного мяса.

В ресторане, где они сидели, было людно и шумно. В углу на возвышении компания из полутора десятков человек бурно отмечала день рождения. Все остальные столики тоже были заняты, везде разговаривали. Подвывала в телевизоре крашенная черным певица. Официантки сновали в узких проходах и, перекрикивая шум, уточняли заказы.

Виктора вполне устраивало, что никто не обращает на них внимания: вот только бы не видеть, как ест толстяк, который в жизни выглядел еще более толстым и еще более молодым, чем по телевизору. Глаза у него были глупые и вороватые. Он вообще был неприятен, и Виктор подумал, что такой, как он, — непременный участник каждого скандального шоу: достаточно мерзкий, чтобы все зрители хотели, чтобы ему досталось как следует.

Да, это было шоу. Толстяк — для выхода отрицательных эмоций. Девушка — чтобы было кого искренне пожалеть. И кем же тогда был он? Оставался только герой, человек, за которого все болеют и от которого ждут, что трудное решение будет принято спокойно и с достоинством.

— Ну так, — толстяк еще раз стряхнул жир со рта, — хотите, чтобы я рассказал, что знаю? Меня зовут Игорь, кстати.

— Виктор.

— Я знаю. Вас все знают, — в голосе толстяка зазвучала неприятная, заискивающая почтительность.

— Вы что? — Виктор брезгливо поморщился и тут же устыдился того, что не смог сдержать чувств. — Вы что, завидуете мне?

— Конечно! Первое место, вам достанется самая лучшая смерть!

— Вы сумасшедший.

— Почему вы так думаете? — Толстяк оскорбился.

— Потому что чувствую себя Флоризелем, и это не самое приятное чувство.

— А кто это? — спросил толстяк и тут же поймал за локоть проходившую мимо официантку: — Будьте добры, мне чай и шоколадный торт. И еще бокал вина, будьте любезны. А вы? — он обратился к Виктору.

— Я наелся, — ответил тот. — И я вас слушаю.

— Значит, вы не звонили им?

— Кому — им?

— В СЛТ, на телевидение?

— Н-нет. Нет. А разве можно… А разве нужно было звонить? — Виктор подался вперед, забыв о своей неприязни.

— Ну не знаю, как насчет «нужно», но видите ли, в чем дело… Я всегда смотрел передачи очень внимательно. Каждую деталь — все. Ну и вот. И высмотрел. А ведущая — согласитесь — такая… ну просто нереальная. Душу вынимает, да?

Его речь была такой же неопрятной, как и внешность. Виктор сцепил под столом руки: пробиваться через словесный мусор стоило ему большого напряжения.

— Вы внимательно смотрели, — напомнил толстяку Виктор. — Он сказал это так резко, что сам себе показался похожим на злого следователя. Толстяк вздрогнул и осекся.

— Ну да, — забормотал он, — и в правом нижнем углу… бледненький шрифт… маленький. Как номер лицензии пишут — навроде того. И написано: …по вопросам… звоните… и телефон. Я позвонил.

— Ну? И?!

— Она ответила. Сама!

Произнося последнее слово и желая подчеркнуть его, словно бы для значительности, толстяк лег животом на стол, поднял указательный палец и тут же стал похожим на подводную лодку с перископом. Поза была неудобной, долго он не выдержал, сполз обратно на стул и повторил:

— Сама!

— Кто сама? — Виктор искренне не понял, хотя внутри у него что-то дрогнуло.

— Она! — шепотом воскликнул толстяк и украдкой обернулся на официантку у соседнего столика. — Та, кто ведет… Это было… было… Боже, что это было!

— Что это было?! — сурово спросил Виктор.

— Я кончил, и это было… Она — нечто.

— Так она что…

— Да-да-да, как секс по телефону, только лучше. В миллион раз лучше! Такое удовольствие! Ведь вам она тоже нравится? Она не может не нравиться!..

— И это все? — Виктор чувствовал себя разочарованным и уставшим.

— Нет, что вы! Что вы, нет! Конечно, она отвечала на вопросы. Конечно! — Толстяк уже не восклицал. Он просто орал шепотом — так, что напугал официантку, принесшую ему чай и кусок пирога. Виктору хотелось встряхнуть его как следует. Он еле сдерживался.

— Я спросил ее: почему именно нас — я имел в виду всех нас — отобрали в шоу…

И тут он стал не собой, как оракул, который стоит с каменным лицом, и губы не двигаются, а голос все равно слышен, словно он только ретранслятор. Это было еще более странно, чем обнаруживать на приставке записи с программой, которой и не должно было, и не могло быть.

— А она ответила: ты сам записался на кастинг. И рассмеялась. Я тоже засмеялся, потому что кастинг — такое смешное слово. И спросил, как это может быть. А она ответила: на шоу попадают все, кто любит смерть больше жизни. Я сказал, что все не так. Она возразила: ты не любишь жизнь, считаешь, что она неудачная, и что тебе в ней ничего не светит, и что будет только хуже или так же — что совсем уже невыносимо… А если человек пускает жизнь побоку, то остается ему только смерть, потому что ничего, кроме жизни и смерти, нет… Смерть любит тебя, сказала она. Жизни на тебя наплевать. Не сопротивляйся смерти, она будет нежна и ласкова к тебе, сказала она. Наши мысли — входной билет на шоу, подписанный контракт. Нам повезло, мы выиграли. Нам подберут лучшие смерти. Мы будем знать об их приближении. Мы сможем подготовиться. Закончить дела, попрощаться с теми, кто хотя бы притворялся, что не презирает нас. Привести в порядок мысли. Смерть — это так возбуждающе, немного страшно и немного интересно. Смерть любит тебя. Полюби ее в ответ.

Толстяк очнулся.

Он виновато и немного растерянно смотрел на свой кусок шоколадного пирога, а потом принялся жрать его.

Виктор встал и наклонился к нему.

— Я не буду притворяться, — сказал он толстяку в самое ухо. — Я честно скажу, что ты мне отвратителен.

— Вот видите, — вздохнул тот, и густая коричневая капля упала на скатерть, — значит, я прав. Кому любить меня, кроме смерти?

— С днем рождения! С днем рождения! — скандировали за столиком в углу.

Виктор шел домой по хрустящему свежему снегу и яростно думал о том, что никогда не… Никогда, потому что… А потом пришлось признаться себе, что все было именно так, как говорил толстяк. Виктор стал отвратителен себе около полугода назад, когда вдруг понял, что остался один: дочь окончательно выросла — он больше не знал, на каком языке разговаривать с ней. Жена ушла жить в другую комнату, и ему не осталось ничего, кроме телевизора. Он нырял в него, едва приходил с работы, ел под него, с ним засыпал. Выключал, проснувшись часа в два, в три ночи.

Потом купил себе большущий плоский «Panasonic», подключил цифровое ТВ, и приставка, как маленький черный джинн, стала выполнять его желания: это записать, это остановить. Пропустить, перепрыгнуть, повторить… Это было безжизненно и уныло. Виктор себя за это ненавидел.

Да. Никто не любил его. Кроме смерти.

Рита и Вестник писали эротический рассказ.

Михаил уговорил Риту писать поочередно, чтобы повествование шло то от мужского, то от женского лица. Герой преследовал героиню. Из ужаса рождалось возбуждение.

Рита, поколебавшись, приняла идею и стала писать. Михаил редактировал все ее эпизоды. Он переписывал почти каждое предложение, доставая новые смыслы из написанных Ритой слов. Порносайты не шли с этим ни в какое сравнение. Он получал огромное удовольствие от того, что делал, и все больше убеждался, что Рита для него — идеальная женщина. Правда, пока недоступная. Слишком настороженная. Слишком недоверчивая. Пугливая и закрытая.

Приходилось пользоваться услугами других женщин, но приводить их к себе в квартиру Михаил больше не мог. Что-то изменилось, они начали доставлять неудобства.

Михаил долго думал и решился на номер в гостинице.

Он снял его по поддельному паспорту. Фотографию вклеил такую, по которой его трудно было бы опознать, и у стойки регистрации появился в очках в массивной оправе.

Гостиница была дорогой, безлюдной и, к облегчению Михаила, довольно чистой. Он ненадолго остался в номере, глядя на двуспальную кровать, стол перед зеркалом и телевизор, постоял, положив руки в карманы, в ванной, среди ярко-белой кафельной плитки, вдыхая запах пушистых махровых полотенец, и спустился вниз.

Девушка-администратор не обратила на него внимания, и это тоже было хорошо.

Михаил отправился в ночной клуб. Вернулся он спустя три часа, один, замерзший и злой. Ему не удалось выбрать себе девушку. Одни готовы были на все, и это лишало секс наслаждения игры. Другие, напротив, оставались холодны. Женщины теперь были только такие.

Ну и Рита.

Спать Михаил не мог, есть не хотел. Он кружил по номеру под бормотание телевизора, выходил на балкон и стоял там, на морозе, до тех пор пока его не начинало трясти от холода; согревался в комнате, потом выходил снова.

Ближе к утру отправился бродить по отелю. Было тихо. В коридорах горели тусклые лампочки, которые едва справлялись с густой декабрьской темнотой за окнами.

В одном номере работал телевизор, и Михаил остановился послушать. Сквозь неясное бормотание пробивались и другие звуки; там занимались любовью, женщина протяжно и громко выдыхала. Она стонала так, будто мужчина делал ей немного больно.

Михаил почувствовал, как его трясет.

Он ушел от двери и поднялся на другой этаж. Часы в холле показывали половину шестого утра.

Здесь, в конце коридора, обнаружилась открытая дверь. За ней горел яркий свет, в котором все выглядело желтовато-синим и больничным.

Михаил осторожно подошел и заглянул внутрь, вытянув шею. Это было хозяйственное помещение: с потолка белыми коконами свисали матерчатые полки для полотенец и постельного белья. Вдоль стен стояли мешки, набитые чем-то мягким. Пылесос выставил в проход жирное дрожащее кольцо шланга. С другой стороны на полках пестрели банки и коробки с бытовой химией. И было, наверное, еще что-то, но Михаил уже не смотрел. Он видел перед собой в узком проходе только обтянутый синей униформой зад и две женские ноги с трогательными ямочками под коленями.

— Простите, — сказал он, — вы не могли бы убраться у меня в номере?

Горничная даже не повернулась и продолжала что-то делать там, внизу. Михаил не видел, что она делает, только лопатки ходили взад-вперед и чуть двигались плечи, как будто она шевелила руками.

— Уборка номеров с восьми утра, — сказала она. Голос был молодой, и ноги Михаилу тоже понравились, хотя и были на его вкус слегка толстоваты. — Выйдите из служебного помещения.

И тогда он выключил свет. Выключатель был на уровне его бедра, и, когда горничная выпрямилась и обернулась к нему, Михаил забормотал:

— Ой, простите, я нечаянно. Терпеть не могу этих низких выключателей, вечно за них задеваю.

У горничной было обычное, немного усталое лицо. Он мог хорошо его рассмотреть, а горничная видела перед собой только темный силуэт. Она нахмурилась, и у Михаила внутри как будто что-то лопнуло. Стало радостно и немного страшно. Это было то, что надо.

— Включите свет, — сказала горничная.

— Сейчас, да… — Михаил суетился и как будто никак не попадал рукой по выключателю. — Не могу найти.

Тогда горничная наклонилась к плоской квадратной кнопке, а Михаил сделал полшага вперед и почувствовал, как она уперлась в него пышной грудью.

Горничная, конечно, уже почувствовала что-то тревожное в отсутствии света и в ненатуральном блеянии постояльца и была готова сопротивляться, но Михаил оказался быстрее. Он выхватил с матерчатой полки полотенце и прижал к ее рту. Захлопнул дверь, повалил горничную на пол, прижал, быстрыми движениями завязал полотенце сзади. Она хотела вскрикнуть, но он вдавил ей в рот жирную махровую складку, и женщина захлебнулась.

— Крикнешь — убью, — сказал ей в самое ухо Михаил и для убедительности слегка придушил. Потом сел сверху и немного подумал. Нашарил рукой еще одно полотенце, набросил горничной на лицо, включил свет.

Это было очень славно: тишина, спящий отель, запертая комната, жертва, которая слегка напугана, много чистого белья — вообще много полезных вещей…

Перекатив горничную с одного бока на другой, Михаил расстелил под ней свежую простыню. Широким скотчем закрепил на лице кляп из полотенца. Выключил яркий свет и зажег найденный здесь же фонарик с массивной ручкой, установив так, чтобы свет был рассеянным и его лицо оставалось в тени. Потом снял полотенце, закрывавшее горничной лицо.

Она дышала тяжело и часто, как будто была сильно возбуждена, и глаза ее, расширенные и блестящие, глядели на него с мольбой.

— Не переживай. Сейчас тебе будет хорошо, — пообещал Михаил. Он стал медленно раздевать ее, и вдруг пальцы его ощутили что-то прохладное, немного шершавое и липкое на ее руке.

Михаил поднес ладонь горничной ближе к фонарику: на ней были тонкие резиновые перчатки.

— О, а ты знаешь толк в играх, — прошептал он. — Это хорошо.

И он стал медленно, пальчик за пальчиком стягивать перчатки. А когда она замирала, легонько бил ее. Михаилу никогда не нравились безжизненные партнерши.

…Когда все было кончено, Михаил ударил ее. Обхватил лицо ладонями с обеих сторон, наклонился, как будто хотел нежно поцеловать, а потом резко дернул ее голову на себя и с силой опустил вниз. Что-то негромко хрустнуло.

Простыня окрасилась темным, голова потяжелела и безвольно упала на пол.

Игры играми, но Михаил точно знал, что не хочет, чтобы она кому-то рассказала об этом раньше, чем он уйдет. Теперь она точно не могла рассказать.

Он осторожно снял презерватив, и убрал его в карман, завязав узлом. Потом тщательно протер все, к чему прикасался.

Вернулся в номер, протер все и там, оделся, собрался и вышел.

Заспанная девушка у стойки регистрации сказала ему:

— Рано вы.

— У меня поезд. Так бы спал себе да спал, — ответил он.

— Как вам у нас?

— Понравилось, — Михаил ответил искренне. Ему и в самом деле было очень хорошо.

«Мне нельзя сегодня в школу, — думала Саша. — Никак нельзя».

Ей даже снилось, что она входит в класс, а там вместо историка — Вера Павловна. Смотрит на нее и говорит укоризненно:

— Опаздываешь, Александра, а еще и историка убила. Директору теперь замену ему искать. И мне, думаешь, легко? Я могла бы дома спать. А приходится вместо него урок вести, чтобы вы по коридорам не болтались. Александра, я разочарована!

Но она пошла — просто потому, что больше идти ей было некуда.

Саша уселась на место, вытащила тетрадь и учебник и стала напряженно ждать начала урока. Народу в классе было мало как никогда. Вадим не пришел, и вокруг Полины пустовали сразу несколько мест. Она выглядела так одиноко, что Саша едва не позвала ее к себе.

Дверь открылась, и историк вошел.

Первым Сашиным чувством было облегчение, но она не спешила радоваться. Она не знала, когда и что должно произойти.

Историк был не таким, как обычно: нервным, взволнованным. Часто заговаривался и замолкал посреди фразы. Что-то беспокоило его…

Саша следила за ним и украдкой оглядывалась на Черепаховую Кошку за окном.

— Ну пожалуйста, — тихонько шептала она, — пусть это не сильно ему повредит. Пусть он только отстанет от Полины.

А на первой перемене все вдруг зашептали. Лица у одноклассников стали серьезными и сосредоточенными. Ленка Рябова тихо сказала что-то Полине. Та беспомощно оглянулась на Сашу и вроде даже хотела подойти. Сашино сердце взволнованно дрогнуло.

«Что?» — спросила она одними губами, но Полина, чуть поколебавшись, отвернулась.

Саше было трудно подойти к кому-то из одноклассников. Она вдруг поняла, что очень давно не общалась ни с кем из них. Это было странно и даже немного обидно, как будто она была изгоем, которого с миром связывала только Полина. Странная Полина с сумасшедшей матерью, занавеской из волос и боязнью четверок.

— Лена. — Саша подошла к Рябовой и тронула ее за костлявое плечо. Сердце билось так, словно она решилась прыгнуть на тарзанке с моста.

— А? — Рябова выглядела удивленной, как если бы с ней заговорила картина со стены.

— Лен, что случилось? Что-то ведь случилось?

— Ну… Как бы… Как бы да, — зашептала Рябова. — Только не совсем еще все ясно. Просто, понимаешь… Понимаешь, говорят, что Вадим — наш Вадим, что он… Ну, что ли, при смерти — или как это называется. Реанимация, все дела. Как-то так, по ходу.

— Реанимация?

— Ну да.

— А что?.. А как?.. А почему?..

— Слышь, я не знаю. Разное, по ходу, говорят. По голове ему, что ли, дали. Девушку он, что ли, защищал…

— Яну?

— Ну типа, да. Говорят, что она дочка нашего придурочного. Ну — историка.

— Яна? Дочь историка?

— Слышь, че ты пристаешь ко мне? За что купила, за то продаю.

Рябова развернулась и ушла. Казалось, она обрадовалась, что с Сашей не нужно больше разговаривать. И это было обидно. Очень обидно.

Саше захотелось быть сейчас с людьми; обсуждать, переживать и искать в разговорах подтверждение мысли, что она не виновата. Но никто не хотел принимать ее в свой круг.

Тогда Саша стала подслушивать. Села на свое место в классе и начала вытаскивать из придуманных шкафов густо исписанные шелковые платки. И на одном прочитала:       Янку отбивал… Говорят, трое было… У самого Янкиного дома… Чуть ли не в подъезде…

Янка. Историк. Две крохотные фигурки — клякса, вытекшая из его нарисованного плеча.

Она была виновата. И Вадим умирал сейчас в больнице из-за нее.

Глава десятая

ВАДИМ

Их и в самом деле было трое. И, в принципе, они были не агрессивными. Орали, переругивались, играли мышцами, носили при себе ножи, были всегда слегка, а иногда и очень пьяны, но докапывались до кого-нибудь редко.

— Я ваще не понимаю, че на меня нашло вчера. — Силин помотал крупной головой на манер циркового медведя. — И ладно, была бы девка прикольная, а то фиг что, смотреть не на что. Че ты, Гера, к ней прицепился, а?

— Да лана тебе, Силыч, — вместо Геры ответил ему Груздев. — Ну бывает, че. Главное, вчера так по приколу казалось, да?

— Найдут нас, — сказал третий, и по интонации было непонятно, спрашивает он или утверждает.

— Молчи, Гера, — ответил ему Силин, — кто нас найдет? Свидетелей не было, следов вроде не оставили. Девка напуганная была, не узнает никого. А пацан, скорее, кони двинул. Не рыпайтесь, главное. И на месте на том не тритесь. Пронесет.

Гера всхлипнул. Он не мог не думать о том, что случилось вчера, когда они сидели на детской площадке и пили пиво. Было темно и морозно.

Когда пиво ударило в голову, Гера начал чувствовать легкое возбуждение. Секса у него не было уже недели три, и он, в который уже раз, начал думать, как найти себе подходящую бабу: добрую и без заморочек. Он и сам считал себя добрым парнем, который если и ругается, то по делу, а руку поднимает только в исключительных случаях.

Гера хлебнул еще пива и понял, что сейчас как раз такой исключительный случай. Он уже давно смотрел на парочку, которая целовалась возле соседнего дома. Гера думал про себя, что мог бы стерпеть один поцелуй, но эти лизались уже минут пятнадцать. Казалось, пацан нарочно дразнит его.

— Смори, Силыч, — сказал Гера Силину, — какая там девка прикольная. Как думаешь, не жирно пацанчику будет?

Силин встал и с усилием разогнулся. Он все делал медленно и основательно, и Гере с Груздем это нравилось.

— Ну пойдем, глянем, — сказал он. И действительно пошел вперед. По пути швырнул в снег опустевшую пивную бутылку, и она беззвучно зарылась в белое. Силин отер и размял руки, как гимнаст, который готовится к упражнениям.

— Слышь, — сказал он, подходя, — поделись девочкой, мужик. А то мы чего-то заскучали.

Яна вздрогнула. Вадим тут же прикрыл ее плечом и, отступая, стал теснить назад.

— Ребят, вы чего? — спросил он, выигрывая время. — Это же моя девушка.

И Вадим сделал вид, что целует ее в щеку, а сам шепнул:

— Я отвлеку, ты — за помощью.

Яна кивнула. Ей стало очень страшно.

— Так я и не говорю — отдай. Я говорю — поделись, — заржал Силин. — Мы маленько попользуемся и вернем.

— Ну хорошо, давайте договоримся, — мирно сказал Вадим.

— О как! — Силин обернулся к Герычу с Груздем, словно приглашая удивиться вместе с ним. Повернувшись, он подставил Вадиму левую щеку, и Вадим ударил.

Вадим ударил Силина и толкнул оцепеневшую от ужаса Яну, крикнув ей: «Беги!» И если бы он не отвлекся на Яну, то, вероятно, не пропустил бы удар от Геры и выиграл бы время. Этот удар повалил его на снег.

— Девку держи! — крикнул очухавшийся Силин, Груздь побежал за Яной. Забыв о себе, Вадим повернул голову посмотреть, успеет ли она уйти, но тут же получил ногой в живот.

Встать ему не дали. Просто молча и жестоко били.

Яна бежала к проспекту. Она не чувствовала, как ноги касаются земли, как морозный воздух врывается в легкие — не чувствовала почти ничего. Даже звуков не слышала, и были только огни домов, ветер в лицо и страх за Вадима. И было чувство, как будто она — птица, которая летит над бушующим морем в стремлении достичь маяка.

Яна выскочила к проспекту и остановилась. Тут было людно. За дорогой темнела школа с освещенным окошком раздевалки, где не ложился еще спать ночной сторож. Поодаль сгрудились на дороге машины. Вплотную к заднему бамперу темного высокого джипа стояла старая иномарка. Рядом была припаркована гаишная машина со включенной мигалкой. Гаишник ходил тут же и что-то записывал на закрепленном на планшете листе.

— Помогите! — крикнула Яна и бросилась туда.

Гаишник, крупный мужчина с выступающим даже из-под зимней формы животом, увидел ее и удивленно вскинул бровь. Яна подбежала и схватила его за рукав.

— Там человека бьют! Ну скорее, ну пожалуйста!

— Дее-евочка, я ж не полии-иция. Звони 02,— протянул гаишник. — У меня тут — видишь?.. — И он сделал широкий жест рукой, очерчивая место аварии.

— Ну пожалуйста! — Яне уже не хватало воздуха. — Вы же… Вы же… Его же там…

Гаишник поколебался. Яна пристально смотрела ему в глаза и видела, что сейчас он ей поможет, сейчас…

И тут из-за джипа вынырнула еще одна фигура, такая же рослая и пузатая, но уже в дубленке и с толстыми перчатками, зажатыми в одной руке.

— Чего еще случилось? — спросил мужчина.

— Там Вадима бьют. Помогите, — шепнула Яна.

— Так чего ж ты стоишь, командир? — крикнул мужчина. Он подхватил Яну под мышки и поставил ее на тротуар, а потом рявкнул: — Где?

Яна побежала во дворы, а он схватил ее за руку и, поняв направление, поволок за собой, а сзади бежал гаишник, и Яна краем глаза видела его зеленый светоотражающий жилет. И, кажется, следом бежал водитель старой иномарки, но это Яна помнила уже совсем смутно.

Во дворе было безлюдно. Силин, Груздь и Гера сбежали сразу, как только Груздь вернулся и сказал, что девка смылась, и надо сваливать.

Только Вадим лежал на снегу с разбитым лицом, в странной позе, больше похожий не на человека, а на мистическое существо с гравюры Гойи.

Рите понравилось писать рассказ вместе с Вестником. Ей казалось, что так она узнавала человека лучше, чем узнала бы на свидании. Рита ловила его настроение, входила в его ритм, начинала дышать и думать как он.

Она была счастлива до той минуты, когда увидела рассказ в Интернете: ей показалось, что Вестник начисто переписал весь текст. Рита открыла файл у себя на компьютере, стала сравнивать и обнаружила потрясающую вещь: Вестник менял совсем немного: тут слово, там — короткую фразу. Но интонация, оттенок, а иногда даже смысл предложения от этого становились иными.

Рита не знала, как к этому относиться, и сначала немного обиделась. Но обидно было до первых отзывов. Читатели пришли в восторг. Жюри тоже было в восторге. Рассказ победил с огромным отрывом. Рита была счастлива. Раньше она никогда не побеждала.

— Спасибо тебе за подарок, — написала она Вестнику в аське. — Самый лучший в мире подарок.

— Не за что, — ответил он. — Ты все сделала сама. Я только помог.

Рита подумала, что так происходит и в жизни: приходит кто-то совершенно твой, любимый, единственный. Приходит и корректирует — по слову, по строчке, и ты незаметно становишься другим человеком. Наверное, это и есть любовь.

— Что ты делаешь? — спросила она.

— Слушаю музыку.

— Какую?

— Сейчас покажу.

Вестник прислал файл.

Это оказалось танго. Сыгранное на синтезаторе, лишенное оттенков — пустая мелодия, как винная бутылка без вина, как мертвая лошадь, как корона, где от бриллиантов остались лишь мелкие выемки.

— Как тебе? — спросил он, выждав пару минут.

— Замечательно, — Рита вынудила себя написать это. Настроение ушло, но она держалась за Вестника изо всех сил. Одиночество было страшнее. И к тому же, подумала Рита, все это мелкие придирки: Кейдж вместо Траволты, выхолощенная музыка… Все это не делает человека хуже. Ей, в конце концов, уже не семнадцать, она взрослая женщина и знает, что люди не идеальны и надо принимать их такими, какие они есть.

Вестник печатает… —сообщала аська, но Рита не стала дожидаться его реплики.

— Знаешь что, — написала она и выключила надоедливое безжизненное танго, — мне неважно, что ты подумаешь, но я должна сказать. Я должна сказать, что ты — единственное, что есть у меня в жизни. Самое лучшее, самое светлое. Никто не говорил мне, что я красивая, уже, наверное, сто лет. Никому не было интересно со мной разговаривать. Все считали, что я пишу отвратительные рассказы. Я только с тобой почувствовала, что не жалкая, что красивая и что хоть что-то еще могу. Я живу с тобой. Живу тобой. А без тебя — умираю.

Михаил недовольно поморщился. Это было уже слишком. Сверх меры. Безвкусно и сопливо. Он не хотел признаваться себе, но временами Рита его чудовищно раздражала.

— Я люблю тебя, — написала она, немного помолчав. — Вот и все, что я хотела сказать.

Было страшновато. Аська молчала. Потом появились синие косые буковки       Вестник печатает… —и все снова замерло.

А потом он написал: «Я люблю тебя больше жизни», — и рядом со строчкой желтый смайлик протягивал Рите пышную алую розу.

— Как жаль, что ты далеко…

— Я рядом, — ответил он, — я совсем рядом с тобой, словами на экране. Слова — это очень много. Я могу описать, как касаюсь тебя пальцами, как обнимаю ладонями твое лицо (и тут Михаил вспомнил, как обнял лицо горничной, ударил ее головой об пол, как хрустнули, ломаясь, кости черепа, — и прикрыл глаза, переживая нахлынувшее наслаждение) и как мои губы касаются твоих, сначала едва-едва, потом прижимаются ближе…

— Стой! — написала Рита. — Стой. Прекрати. Не могу так. Прости. Но так неправильно. Писать рассказ — это одно, а вот так — я не хочу…

— Прости, — написал он, и аська замерла.

Рита с волнением смотрела на ее маленькое окно, кляня себя за то, что так неуклюже все испортила.

— Прости… — еще раз написал он. — Но чего же ты тогда хочешь?

— Я бы хотела, чтобы все это произошло в реальности.

— Вот как? А как же муж?

— Мужа как будто нет. Понимаешь? Вот он сейчас дома, а тут тихо, как в могиле. И я как будто одна. Ему совершенно неинтересно, что я тут делаю. А мне неважно, чем занят он. И по-другому уже не будет, я это точно знаю.

— Хорошо, — ответил Вестник. — Тогда я приеду. Когда ты позовешь. Если ты позовешь…

— Я позову, — написала Рита.

— Самое лучшее видео канала СЛТ. Второй из финальных сюжетов…

Ведущая говорила с придыханием, но выглядела почти целомудренно. Виктора это успокоило: он не хотел возбуждаться, глядя на нее, потому что знал, что где-то сидит отвратительный толстяк, пускает слюну и держится за ширинку.

Но Виктор все равно не мог смотреть на ведущую равнодушно. И тогда он подумал, что, кажется, это в порядке вещей: жгучее желание всегда рядом со смертью. Солдаты, врываясь в город, насилуют женщин — солдаты, которые только что шли по трупам, которые видели смерть своих товарищей. Повешенные кончают за секунду до смерти: так говорит легенда о мандрагоре.

Смерть заставляет желать, словно для того, чтобы приговоренный в полной мере насладился жизнью в последние свои минуты.

— Игорь, — сказала девица, — наше второе место. Славный Игорь, сегодня твой звездный час. Ты знаешь, как я люблю тебя. И будь моя воля, первое место было бы за тобой. Но решаю не я… Решает случай. Голосование — дело случая. Один поленился набрать номер, другой поленился. Третий вообще умер, едва дотянувшись до трубки. Четвертого отвлекли, пятый заболел. И вот ты только второй, хотя разница в голосах ничтожна. И это несправедливо. Жизнь вообще несправедлива. В отличие от смерти. В смерти все равны. Смерть любит тебя, Игорь. Тебя есть за что любить. Господа зрители, его есть за что любить. Игорь самый верный поклонник нашего шоу. Он активно голосовал за победителей прошлого сезона. Он смотрел каждую нашу программу по многу раз — даже те выпуски, которые не касались непосредственно его. А как он жаждал выиграть! Как он боролся за победу! Это достойно уважения. И теперь он готов спокойно и с достоинством принять неизбежное. Игорь, позвони мне сразу после передачи. Вот телефон, если ты забыл.

Острый ноготь ведущей уткнулся в правый нижний угол экрана, и, вспомнив о разговоре с толстяком, Виктор прищурил глаза, чтобы разобрать мелкие блеклые цифры. Но там ничего не было. Только темнота студийного задника.

Видимо, номер предназначался только Игорю, и Виктор ощутил смутную ревность.

— Позвони мне, — сказала ведущая, — и нам с тобой будет лучше, чем в прошлый раз. Я тебе обещаю…

И тут же, прервав ее слова, пошел сюжет.

Он шел сразу в двух окнах. Одно помещалось слева вверху, другое было справа внизу, и нижнее углом заползало на верхнее, так что получалась то ли пьяная, заваливающаяся на бок восьмерка, то ли вставшая на дыбы бесконечность.

В верхнем окне был просто кусок дороги: четыре широкие полосы; слева и справа — заснеженные поля с черными штрихами высоких травяных стеблей, засохших и не заметенных еще до черного, роняющего семена колоска. На горизонте был лес, угадывалась перед ним река. Картина была мирной, застывшей. Только облака тихо плыли по небу, да ветер раскачивал травяные стебли. Изредка проезжали машины, и снова все замирало.

А в нижнем углу толстяк ехал на пассажирском сиденье старого «опеля», ел бутерброд с майонезом и мясом, и жир стекал у него по пальцам на фольгу и салфетки, старательно разложенные на коленях. За рулем сидел такой же толстый мужчина лет пятидесяти с небольшим, удивительно на Игоря похожий, но совсем другой, и Виктор подумал, что это, должно быть, отец.

Он вел машину уверенно и плавно, смотрел спокойно и с достоинством и сидел за рулем, расправив плечи. На пешеходном переходе пропустил женщину, хотя дорога за ним была совершенно пуста.

Он вызывал беспричинное уважение одним своим видом и манерой держаться.

«Опель» выезжал из города. Виктор хорошо знал эту дорогу: они проехали по мосту, потом мелькнул за деревьями справа мотель, остался слева поворот на кладбище, и у поста ГИБДД дорога слилась с двумя другими, чтобы превратиться в шоссе.

Теперь густо пошли деревни, здесь было царство большегрузов. Везде, куда ни оглянись, шли фуры. «Опель» прибавлял ходу, но только перескакивал из одной плотной группы в другую.

И вдруг неожиданно вырвался на свободу.

Тянулась вдаль однообразная серая дорога. Голые кусты по обочинам сменялись полями, и Виктор все ждал, когда же «опель» вылетит на тот отрезок, который был показан слева вверху.

— Сколько времени? — спросил толстяка отец.

— Фоловина хтарова, — ответил тот, взглянув на экран мобильника. Мобильник он держал, зажав между двумя мизинцами, чтобы не заляпать жиром от бутерброда, и тот норовил выскользнуть на колени.

— К четырем будем, — довольно кивнул отец. — А может, и раньше.

Картинка заняла весь экран. Это значило, что «опель» приближается.

Дорога была по-прежнему пуста. Виктор напряженно вглядывался в серую размытую линию горизонта. Прошла бледно-серая «газель». В динамиках загудел мотор, ветер ударил по травяным стеблям, поднял поземку на обочине, потом все стихло.

Картинка помолчала немного, загудела снова. Две фуры шли с разных сторон и с ревом разминулись.

Показалась еще одна фура, с красной кабиной и с красными боками, по краю которых шла желтая, блеклая, заляпанная грязью полоса. За ней шел «опель».

И с этого мгновения каждый эпизод стали показывать подробно с нескольких камер.

Толстяк кончил жрать и отер руки салфеткой: сначала каждый палец в отдельности, резким движением, каким стряхивают жир с пустого уже шампура, потом скомкал салфетку и промокнул ладони. Затем нагнулся и начал крутить ручку приемника.

Отец никак не реагировал на его возню. Он смотрел перед собой и вел машину спокойно и уверенно. Поля белели тонким слоем снега, но на дороге он еще не держался: асфальт был чист.

Потом показали кабину фуры, идущей впереди. Ее вел мужчина средних лет, обычный, ничем не примечательный. Он держал руки на руле, поглядывал по сторонам и кивал головой под музыку из магнитолы. В зеркало заднего вида он видел «опель»: машина потихоньку сокращала расстояние.

Потом показали почему-то потрепанную «ниву». Виктор никак не мог взять в толк, к чему она. Рядом с фурой и «опелем» ее видно не было, но двигалась она вроде бы в том же направлении. Правда, чересчур быстро — насколько можно было судить по видео. Водитель «нивы» Виктору совершенно не понравился. Это был молодой человек лет двадцати или чуть более того. Он был без шапки, в дубленке нараспашку. Из широких рукавов торчали две узкие, хлипкие ладони. Взгляд у водителя был странный.

Фура шла спокойно. «Опель» еще больше приблизился к ней.

И тут на горизонте показалась «нива». Она двигалась навстречу — не в том же направлении, а навстречу — и Виктор запоздало понял, что это фокусы с камерой; и что этот странный взгляд, и быстрая езда, и направление движения могут означать только одно: столкновение лоб в лоб.

Водитель «нивы» почесал ладонью глаза, потряс головой, улыбнулся и прибавил скорость.

А что случилось дальше, сказать было трудно: то ли парень сам вдруг крутанул руль влево, то ли колесо попало в колею, выдавленную жарким летом в расплавленном асфальте большегрузами, — но «нива» вылетела на встречку.

Парень с испугом глядел на махину фуры, которая двигалась прямо на него, и его нога все глубже вдавливала педаль газа.

Водитель фуры переменился в лице. Закусив губу, он стал выкручивать руль, чтобы избежать столкновения. Голова его ритмично покачивалась: то ли все еще в такт музыке, то ли от напряжения.

Отец увидел, как прямо перед ним поперек дороги разворачивается бледно-красный кузов с желтой полосой по периметру. Он отреагировал быстро и тоже стал тормозить, выкручивая руль влево, чтобы обойти фуру по встречке, у него из-под локтя раздался высокий поросячий визг толстяка. Тот выпрямился на сиденье и даже выгнулся назад, упираясь ногами в пол, словно хотел убежать подальше от красного кузова.

Отец не успел. Они были слишком близко к фуре, чтобы успеть что-то сделать. «Опель» втянуло под днище, и жесткий, ребристый край подцепил крышу машины, словно консервный нож — крышку жестяной банки.

Заскрежетал металл, потом раздался глухой удар — это «нива» врезалась в фуру с другой стороны.

Желтовато-красная смесь крови и мозга стекала по грязному, замерзшему желто-красному боку фуры.

Камера нырнула под днище. Трупы сидели там, горделиво расправив плечи, зажатые тисками искореженного металла. Больше всего они были похожи на футуристические манекены: торсы, плечи, намек на подбородок, а выше — непонятные окровавленные обмылки. Клюквенного цвета мыло, застывшее как попало, словно мастер не нашел для него подходящей формы.

Саша стояла на берегу реки. Прятала замерзшие руки в карманы, шмыгала носом и втягивала голову в плечи.

Ветер от воды дул холодный, обжигающий.

Из ветра соткался Слава.

«Как Чеширский Кот», — подумала Саша, изображая неудовольствие, хотя на самом деле ждала его.

— И что мне теперь делать? — спросила она.

Саша делала вид, что разговаривает сама с собой: ничего не объясняла, почти не повышала голоса и смотрела не на Славу, а на заметенный снегом ледок, который местами был совсем еще тонким и потому темно-сизым.

Слава улыбнулся: реке, снегу, белесому небу и ветру, который был маслянистым, густым и почти видимым.

— «Куда мне идти?» — «А это зависит от того, куда ты хочешь попасть», — процитировал он и повернулся взглянуть на Сашу.

— Глупости. — Она пожала плечами и подумала, что это Кэрролл. А значит, Слава мог слышать ее мысли. Полина оказалась права: это было неприятно. Сердце замирало от страха, что сейчас он взглянет еще раз и увидит, что она почти уже влюбилась в него. В эту улыбку и в манеру странно разговаривать и держаться непохоже на всех остальных.

— Почему же глупости? — спросил Слава.

— Потому что Кэрролл — это абсурд. — Саша пряталась за показным раздражением и старалась показаться умной. Соответствовать. — Взрослые думают, это абсолютно логично: реши, куда хочешь идти, и иди туда. И только когда я была ребенком, я абсолютно ясно понимала, что это абсурд. Потому что ребенок просто хочет, чтобы ему сказали, куда идти. И взрослый на самом деле хочет того же, только признаться в этом ему неловко…

Саша замолчала. Снова подставила лицо ветру. Прислушалась, стараясь угадать, что он сейчас сделает. Больше всего ей хотелось, чтобы он подошел к ней очень близко.

— А ты сейчас какая? — спросил Слава. — Ребенок или взрослая? Большая или маленькая?

Саша открыла рот, чтобы ответить, но оказалось, она не знает, что отвечать. Она была маленькой, потому что хотела, чтобы ей сказали, куда идти. И она была взрослой, потому что хотела, чтобы Слава любил ее.

— Взрослый ребенок? — Его глаза смеялись.

— Не-а, — Саша помотала головой и робко улыбнулась, — маленькая взрослая.

— И колокольчик в твоих волосах звучит соль-диезом… — шепнул он и слегка наклонился.

— Прекрати подслушивать у меня в голове, — шепнула она в ответ и тихо засмеялась.

— И колокольчик в твоих волосах…

— Да, это моя любимая песня, — ответила она, потому что стоять и смотреть, как приближается его лицо, было совершенно невыносимо. И потянулась к Славе, закрыв глаза.

Ветер стих сначала, а потом больно полоснул по губам.

Слава стоял чуть поодаль: яркая черная фигура, словно промоина в ледяном декабрьском дне.

— Я никого не целую, — сказал он, прежде чем Саша успела спросить. — Потому что для людей поцелуй слишком много значит. А для меня значим каждый человек.

Слава немного помолчал.

— Разве можно сказать человеку «люблю» раз и навсегда? — продолжил он. — Разве можно утверждать такие вещи? А если чувства пройдут? Станут истираться, истираться и испарятся вовсе? Тогда данное слово превращается в чудовищную ложь. А я не хочу, никому не хочу делать больно.

Сашино лицо, казалось, зажило собственной жизнью. Брови помимо ее воли сошлись к переносице, и на лбу залегла мученическая складка. Лоб заболел, но складку невозможно было победить. Мышцы не слушались. Крохотные мышцы на лбу не подчинялись ей. Ей, кажется, ничего больше не подчинялось: ни воображаемый батик, ни Славины чувства, ни даже собственное лицо.

— Нет, я, конечно, не буддистский монах, — Слава заходил вперед и назад, взволнованно размахивая руками, — я не беру метелочку и не сметаю с пути букашек, чтобы не раздавить невзначай, но… Но я стараюсь. И думаю, это немало.

— Но зачем же ты тогда познакомился со мной?

— Мне было любопытно.

— Любопытно?

— Я никогда не встречал кого-то, как я. Человека со способностями. Но я до сих пор не знаю, что ты умеешь. Я хотел бы узнать. Что ты умеешь? Ты тоже слышишь чужие мысли? Можешь останавливать время?

Он снова подошел ближе и наклонился к Саше, вглядываясь в ее глаза.

Саша расстегнула ворот куртки, размотала шарф и накинула его на голову. Шарф обнял ее виски и затылок, сразу стало тепло. Саша обвязала его вокруг шеи, подышала на покрасневшие от холода ладони и пошла прочь от реки. Потом остановилась, обернулась и спросила:

— Слушай, мне кажется или Чеширский Кот тоже был Черепаховым?

Глава одиннадцатая

СКОРАЯ ПОМОЩЬ

Если бы речь шла только о толстяке, Виктор наверняка бы засомневался. Но, отправляясь на смерть, тот брал с собой отца. Отец не заслуживал быть принесенным в жертву.

Виктор знал место аварии. И время.

Судя по часам в телефоне толстяка, столкновение должно было произойти в половине второго и, скорее всего, на шестой день после показа ролика, в четверг. По крайней мере Вероника умерла именно на шестой день.

Виктор собирался прогулять работу: дней через десять должны были показать его собственный финальный сюжет, значит, жить ему оставалось недолго. После смерти к нему не предъявят претензий. Смерть предполагала привилегированное положение. Ласковая, нежная, возбуждающая и даже удобная — идеальная жена, которой живому человеку никогда не найти.

Предупредить отца толстяка он не мог, остановить идиота на «ниве» — тоже, так что оставалось только пытаться задержать «опель» прямо на шоссе.

В четверг, наплевав на работу, Виктор вызвал такси и поехал за город. Таксист смотрел на него как на умалишенного, когда Виктор попросил высадить его на обочине, в трех километрах от ближайшей деревни.

Когда машина развернулась и уехала, Виктор почувствовал себя плохо. Голова кружилась, шумело в ушах, и было совершенно очевидно, что только идиот мог приехать сюда и встать на обочине в километре от места предполагаемой аварии, потому что не он один видел сюжет — толстяк тоже видел, видел, что случилось с его отцом. И даже если этот мясистый ублюдок хотел смерти, то разве мог он желать ее для отца? Не таким же он был ублюдком.

Но Виктор стоял, ждал и думал, что никогда не видел этого шоссе таким пугающе пустым, и смотрел на часы, где стрелки уже подбирались к тому самому времени, когда отец в машине деловито кивал головой и говорил: «К четырем будем», — а толстяк старался не выронить телефон из испачканных жиром рук.

И вот вдалеке показалась красная кабина фуры. Значит, где-то там, за ней, должен был идти светло-серый «опель».

Виктор заволновался. Размотал почему-то шарф, снял шапку и, стянув перчатки, бросил их в грязный снег — словно ему предстояло нырять за тонущим человеком в ледяную воду.

Фура промчалась мимо, и в лицо ударил пыльный, пахнущий бензином ветер. Теперь Виктор мог видеть «опель».

Он пригнулся и чуть согнул ноги в коленях, стараясь правильно рассчитать момент, чтобы выскочить на дорогу.

Перед глазами было темно от напряжения. Дорожная разметка двоилась, и «опель», казалось, растворялся в воздухе, становясь то частью блеклого неба, то грязным сугробом на обочине. Но он все-таки ехал, приближался и приближался с приличной скоростью, неотвратимо нагоняя тяжелогруженую фуру.

Мысль о том, что надо прыгнуть именно сейчас, возникла в голове Виктора совершенно неожиданно, и он прыгнул. Махнул руками. Крикнул: «Стой!» — во все горло.

Скрипнули тормоза, «опель» резко ушел влево, вильнул тощим задом, и водитель за рулем что-то выкрикнул в ответ. Перед Виктором мелькнуло лицо толстяка. Удивление и легкий испуг сменились в его глазах узнаванием, а потом — паникой.

«Он ничего не помнил, — подумал Виктор. — Он ничего не помнил до этой самой секунды».

И тогда Виктор побежал по обочине вслед за машиной, думая, что сейчас сын скажет отцу остановиться, потому что теперь знает. Но машина шла дальше, догоняя злосчастную фуру.

Никто и не думал останавливаться.

Виктор не стал размышлять, отчего так вышло. Он просто побежал вперед.

«Опель» все-таки сбросил скорость, а значит, секунды были выиграны и оставался шанс, что отец толстяка сумеет затормозить.

Оставался шанс.

Фура далеко впереди круто взяла вправо, и ее прямоугольный обтянутый брезентом бок угрожающе наклонился над дорогой.

«Опель» был почти рядом с ней, но Виктор с восторгом увидел, как машина сворачивает влево и замедляется на встречке. Она почти уже остановилась, как вдруг злосчастная «нива» вылетела из-за фуры и ударила «опель» лоб в лоб.

Дорога замерла. Стало тихо-тихо. Только галки летели по серому небу, высокие стебли сухой травы подрагивали от ветра и Виктор бежал по обочине, хотя ему уже казалось, что бежать некуда.

Все было кончено. Не так, так иначе.

Он достал из кармана мобильник и вызвал скорую и ГИБДД.

Генка, ехавший в белой «ниве», остался жив. Его здорово тряхнуло, он ударился головой о боковое стекло, а перед тем — грудью о руль, но жизни его ничто не угрожало. Перед глазами стоял туман. Впрочем, он не рассеивался с самого утра, а утро у парня настало поздно.

Генка проснулся в незнакомой полутемной комнате, над головой у него были неструганые доски, сбоку — не оклеенный обоями фанерный лист. В полутьме кто-то громко храпел, было дико холодно, из щелей дул пронизывающий ветер. Пахло потом и рвотой.

Генка сел на кровати, спустил ноги на выстывший пол и, обхватив голову руками, застонал и закачался. Ему было плохо. В голове словно шел ремонт: что-то стучало и временами ухало и проваливалось вглубь. Глаза почти не смотрели, и все, что Генка чувствовал сейчас, это ненависть к быдлу, которое его окружало, которое спало на соседних кроватях, портило воздух, храпело и бормотало во сне.

— Уррроды, — проорал Генка и выругался матом. Он хорошо помнил, что разозлился на них еще вчера, до того как уснул, но никак не мог вспомнить причины.

Он встал и пошел прямо по ногам спящих на полу людей. Их было много, потому что вчера здесь отмечали день рождения.

Генка спустился по лестнице на первый этаж, к заваленному объедками и грязной посудой столу, и стал одну за другой проверять бутылки из-под водки, пива и самогонки. Все они были пусты, ни один урод не позаботился об опохмеле. Тогда Генка решил, что оставаться тут больше нельзя. Он сунул ноги в первые попавшиеся ботинки, натянул какую-то куртку и взял перчатки. Его «нива» стояла во дворе, ключи были воткнуты в зажигание. Генка задался вопросом, не собирался ли он уехать от этих уродов еще вчера? Он уселся за руль, выехал в ворота и почти сразу вывернул на трассу.

Голова его наливалась тяжестью и клонилась вниз, глаза закрывались, будто кто-то нарочно стягивал веки. Генка разлеплял их и зло ударял кулаком по рулю, иногда попадая по клаксону. Белая, забрызганная грязью «нива», похожая на запаршивевшую лошадь, от этого резко и коротко взвякивала.

Генка не видел фуру. В тот момент, когда она появилась на горизонте, он смотрел на небо. В небе мрачно висели непрерывные облака, но прямо перед затуманенным Генкиным взглядом в них смутно обозначился разрыв, крохотный пятачок белесой синевы… И вдруг он блеснул ярко-синим, облака разошлись на мгновение, в них нырнул густо-желтый солнечный луч, и у Генки в голове прояснилось. Туман схлынул, каждый предмет стал четко и ясно очерчен, углубилась перспектива. Картинка расслоилась на несколько планов, и Генке стало хорошо и радостно — но только на долю секунды, потому что сразу затем живот его резко и больно скрутило, Генка согнулся в три погибели, наклонился к пассажирскому сиденью, и его вырвало. Спазм оказался мучительным. Было больно, словно костлявая грубая рука вытаскивала изнутри что-то железное и угловатое. А когда Генка выпрямился, перед ним уже была красная матерчатая стена. Он не понял, что это и откуда, — просто вывернул руль.

Подбегая, Виктор видел, как Генка вылезает из машины. Он шатался, с трудом переставлял ноги и руку держал возле головы — так, словно хотел схватиться за ушибленное место, но не решался. Он поплелся к обочине, и там его снова вырвало, после чего Генка сел в снег и стал смотреть себе под ноги, а голову поднять то ли не мог, то ли не хотел… Виктору стало интересно: там, в первом варианте, остался ли он жив? Но мысль эту он отбросил, потому что отец толстяка был для него важнее, а сейчас уже было видно, что пострадала только правая часть машины, а левая была нетронута. Водитель «Опеля» все еще сидел за рулем. Он не шевелился. Виктор видел темный, внушительный силуэт через заднее стекло.

Он подбежал к машине, рванул на себя водительскую дверь, и большое, как глыба, тело стало крениться в его сторону. Виктор уперся руками в мясистый, обтянутый дубленкой бок.

Отец толстяка дышал, но хрипло и тяжело.

Виктор взглянул в его лицо и увидел, что оно бледно и напряженно, а глаза почти остановившиеся, почти неживые. Правая его ладонь нырнула под дубленку, в зазор между пуговицами, и Виктор понял, что у мужчины сердечный приступ.

— Сейчас. Сейчас найду аптечку, — сказал он и полез было назад, но отец замычал и замотал головой.

— Тихо, тихо, — шептал ему Виктор. — Успокойтесь. Вам сейчас нельзя… — А потом понял, что тот указывает на своего бестолкового сына, просит его спасти.

— Да, — сказал Виктор. — Конечно. Конечно, я сейчас помогу.

Он взглянул на толстяка, на которого избегал смотреть все это время. Толстяк был жив.

Он полулежал в пассажирском кресле, запрокинув голову, и что-то быстро и беззвучно шептал, шлепая своими толстыми губами, которые больше не были розовыми, а казались покрытыми пеплом. Лицо его было бледным до синевы и словно бы похудело.

Виктор обежал машину и попытался открыть пассажирскую дверь, но правое крыло было раздавлено всмятку, и дверь не поддалась. Стекло было чуть приоткрыто, и Виктор нажал на него, опуская вниз, а потом нагнулся и заглянул внутрь. Ноги толстяка были намертво зажаты вдавленным металлом. Острые края впивались в кожу, кровь пропитывала порванные джинсы. Толстяк истекал кровью. Виктор обернулся в надежде увидеть мигалки скорой, но трасса была пуста. Мимо них вообще не прошло ни одной машины, и это было странно: сколько Виктор ни ездил здесь, он никогда не видел эту дорогу пустой. Отец толстяка на соседнем сиденье потерял сознание, но, кажется, дышал, и Виктор надеялся, что все еще поправимо.

— Держись, Игорь, держись. — Он тронул толстяка за плечо. Тот скосил на Виктора глаза, и, кажется, это простое движение далось ему с трудом.

— Больно, — шепнул он. — Очень.

— Держись, — повторил Виктор. — Скорая уже едет. Держись…

— Больно…

— Ну что ж ты… Ну что ж ты… Ну ты же мог остановить машину. Ведь ты же узнал меня. Ты же вспомнил!

— Не-е… — Голос у толстяка был слабым и блеющим, но он заставлял себя говорить, как будто это было жизненно важно. — С ней так нельзя… Нельзя ее злить, понимаешь? Нельзя вмешиваться в ее планы. Если она решила, что будет так, надо делать, как она решила, даже если страшно.

— Но ты же не один! — Виктор взорвался, и это было странно и страшно — кричать на умирающего, но он не мог не кричать. — Как ты мог прихватить с собой отца? Это трусливо, это подло!

— Да, я трусливый, я подлый… Но думаешь, стал бы я играть в эти игры, если бы себе нравился? Хорошая была игра… Хорошая, если бы ты все не напортил…

— Напортил?

— Мы все равно умираем… Только мучительно и долго. Мне очень, очень больно. Если бы ты не вмешался, она забрала бы меня ласково и быстро. Теперь она меня больше не любит… И мой тебе совет: когда придет твое время — не сопротивляйся. Ничего не изменишь. Будет только хуже.

И он снова стал смотреть на низкий машинный потолок и шевелить пепельными губами. Потом глаза толстяка начали закрываться.

— Не спи! — закричал ему в лицо Виктор. — Держись, Игорь! Ради отца держись! Слышишь?!

— Я не хочу держаться, — шепнул толстяк потолку. — Я не хочу, чтобы она приходила за мной второй раз. Это очень страшно. Очень, очень страшно…

И толстяк заплакал — только слезы никак не желали течь из его глаз. Он выдавливал из себя резкие, отрывистые рыдания, а потом замолчал и обмяк.

Виктор выпрямился и огляделся: виновник аварии все так же сидел на снегу, и фура стояла, нелепо развернувшись и перегородив собой почти всю дорогу. Водителя не было видно.

Виктор пожал плечами и направился по шоссе к городу. Едва он отошел от места аварии, как на шоссе впереди замелькали мигалки скорой.

Виктор обернулся: кабина фуры открылась, и через правую дверь из нее выскочил водитель. Потом на месте аварии показались еще какие-то силуэты: видимо, с той стороны подъехали случайные машины.

Виктор подобрал на обочине перчатки и шапку. Мимо проехала машина скорой помощи.

Он пошел дальше и шел пешком очень долго, до темноты, до позднего вечера, и наконец дошел до остановки кладбищенской маршрутки.

Водитель слушал радио. Когда Виктор вошел в салон, начинался выпуск местных новостей.

— …авария… — услышал Виктор. — Один человек погиб, один в тяжелом состоянии доставлен в областную клиническую больницу. Врачи борются за его жизнь.

«Борются, — подумал Виктор, усаживаясь в полутемном салоне. — Жизнь. Это хорошо».

Он закрыл глаза. Ему казалось, что радио можно доверять. Ведь, в конце концов, это было не телевидение…

В старом корпусе травматологии пахло плохо: подгнивающими людьми. Иначе Яна никак не могла бы определить сладкий до приторного, с железными нотками запах. Она шла по длинному коридору с высоким потолком и полом, выложенным маленькой щербатой плиткой, и удивлялась, как же здесь темно, несмотря на огромные окна.

От запаха и сумеречного света Яну мутило. Она сделала вид, что у нее чешется нос, и уткнулась в собственную ладонь, которая хранила легкий запах туалетного мыла и чистых шерстяных перчаток.

Вадим, переведенный из реанимации, лежал в маленьком боксе. Соседняя кровать — с измятой подушкой, откинутым одеялом и простыней, закрученной по центру серовато-белым водоворотом, — была пуста. Видимо, пациента увезли на процедуры.

— Здравствуй, Вадим, — тихо сказала Яна, прикрывая за собой дверь.

Он вздрогнул и завертелся, пытаясь повернуться так, чтобы посмотреть на входящего. Движение далось ему с трудом, и шея задрожала от напряжения, когда он оторвал голову от подушки. Увидев Яну, Вадим улыбнулся. Но и улыбка получилась не сразу и вышла странной, потому что глаза смотрели потерянно и напряженно.

Яна поспешно прошла вперед, чтобы он мог улечься обратно и смотреть прямо перед собой, и села на расшатанный больничный стул.

Вадим слабо шевельнул рукой, Яна тут же нагнулась и взяла его ладонь. Она была сухой, прохладной и словно бы истончившейся. Яна чуть сжала ее, а потом осторожно подняла и поцеловала.

— Не надо, — шепнул Вадим, и голос его звучал так, словно спал где-то глубоко в груди и не желал просыпаться.

Тогда Яна скользнула с табуретки на край больничной кровати и, наклонившись, осторожно обняла его. Потом тихонько легла рядом.

Они замерли. У Яны щемило сердце, когда она думала о его сломанной руке и ребрах, об ушибе легкого и о сотрясении мозга, и она словно чувствовала его боль и слабость и забирала их себе. Лежа рядом и едва касаясь его щеки своим лбом, она вдруг представила, как передает ему часть своей силы, и сила льется к нему широким шелковым полотном, таким же нежным, как это полукасание.

Вадим закрыл глаза. Сначала он хотел прогнать Яну, но у него не хватило сил: даже говорить оказывалось трудным и почему-то непривычным делом. Ему было стыдно своей беспомощности и своих переломов и того, что он не смог выстоять против троих. Потом откуда-то возникло ощущение спокойствия и уверенности в том, что все идет так, как должно идти. Потом захотелось спать.

Вадим гнал от себя сон, сопротивлялся ему, как мог, потому что ничего, кроме кошмаров, не снилось ему среди этих серо-желтых стен, в этом сладковатом, напоминающем о смерти запахе, рядом с потерявшим ногу соседом, который стонал и метался, стоило выключить свет. Ему снились бесконечные переходы, в которых он терял Яну. Снились мосты, с которых прыгал то он, то она — и никогда вместе. Снились крысы, которые медленно сжирали его. Снилось, что Яна вся облеплена могильными жуками, и они заживо обгладывали ее, и Вадим стряхивал их с Яниного лица, в исступлении давил ногами, а их не становилось меньше, и два ее ярко-синих, расширенных от ужаса глаза умоляюще смотрели на него, а под ними на месте носа уже зиял черный провал в обрамлении белой, чисто обглоданной кости.

Он не хотел видеть такие сны рядом с ней. Но уснул. Провалился в сон мягко, как в перину: как младенец, которого нежные материнские руки укладывают в колыбель.

И ему ничего не снилось — ни хорошего, ни плохого. Он дышал спокойно и ровно, а если вдруг начинал тихонько постанывать, Яна нежно гладила его по здоровой руке.

Сначала из машины выскочила девушка, следом за ней вылетел парень. Он обогнул капот и бросился за ней, едва не сбив историка с ног. Догнал девушку, которая остановилась чуть поодаль и застегивала дубленку.

«Нарочно, — подумал историк, — чтобы дать ему шанс себя догнать».

— Ну ты чего?.. — Парень попытался обнять ее, но она повела плечами, стряхивая его руки. — Ну ты чего? Да брось!..

Он схватил ее крепче, и на этот раз девушка уже не стала вырываться, а позволила отвести себя в сторону от остановки, и там они стали вполголоса о чем-то разговаривать. Историк смотрел на них украдкой — чтобы жена не видела, куда он смотрит. Жена возвышалась рядом широкой, подавляющей глыбой. Он уже и вспомнить не мог времени, когда она была привлекательной и худенькой, как вот эта вот крашенная в черный цвет девица, закутавшаяся в дубленку. Историк смотрел, как длинный мех воротника нежно касается девицыных щек, и как крепко держат ее за плечи побелевшие от холода пальцы молодого человека.

Потом он обратил внимание на их машину, припаркованную у обочины. Там, на заднем сиденье, кто-то был. Историку вдруг захотелось посмотреть кто, и он двинулся вперед, словно хотел найти место, с которого удобнее будет высматривать подъезжающую маршрутку.

На заднем сиденье тоже оказалась парочка. Почти такая же: крупный парень и ярко крашенная брюнетка в дубленке с пышным воротником.

Парень обнимал ее, а она сидела, отвернув от него недовольное лицо. Хмурилась, но не вырывалась, позволяя себя обнимать. И историк понял, что все эти побеги, мнимые неудовольствия — всего лишь любимая женская игра. Игра в жертву, где отталкивают и сбегают понарошку. Женщины делают вид, что слабы, чтобы легче было догнать и удержать их.

Парень в машине шептал что-то девушке в самое ухо, и это было почти как поцелуй, он касался ее уха губами. И второй его руки историку было не видно, но можно было предположить, что она где-то внизу, возле ее колен…

Подошла маршрутка. Жена резко махнула рукой, желтый бок скользнул к обочине, и историк вошел в салон. Плюхнулся на сиденье, поплотней запахнул зимнее пальто, спрятал руки в карманы, прикрыл глаза и стал представлять себе эту руку: как она скользит по ее коленям к подолу. А девушка отворачивается и делает вид, что все это ей неприятно.

— Полина, — сказал он на следующий день, заканчивая урок, — жду вас сегодня после занятий у себя. Внесем в доклад последние правки и, думаю, на этом закончим. Хорошо?

Полина кивнула, и ее лицо на мгновение показалось из-под густой челки.

Саша вздохнула с облегчением: «закончим» звучало обнадеживающе.

Через пятнадцать минут после шестого урока школа опустела. Техничка повозила мокрой тряпкой в рекреации и ушла на другой этаж. Вадим был в больнице и не маячил возле кабинета. И этой бледной девочки, вечной спутницы Полины, тоже не было. Все складывалось удачно.

По коридору защелкали каблуками девчоночьи туфли. Историк вошел в кабинет и прикрыл за собою дверь. Шаги приблизились и замерли с той стороны.

Немного помедлив, Полина вошла. Историк встретил ее у порога, пропустил мимо себя, так что ей пришлось почти прижаться к нему, и повернул в двери ключ, заранее вставленный в замочную скважину.

Полина скользнула за парту и низко наклонила голову, настороженно выглядывая из-под густых, падающих на лицо волос. Историк предчувствовал в этом напряженном взгляде начало игры в жертву.

— Ну что ж, Полина, — сказал он, направляясь к своему столу, — конференция не за горами, и мне кажется, мы с тобой неплохо поработали. Как ты считаешь?

Полина снова кивнула.

Историк взял со стула портфель, расстегнул его и вынул оттуда папку с докладом.

— Ну-с, — сказал он, подходя к Полининой парте, и кашлянул, словно не знал, что ему еще сказать. Наклонился. Уловил сладковатый аромат шампуня от ее густых, чисто вымытых волос. Увидел, какая гладкая кожа на ее щеках. И когда он взял Полину за руку, она чуть подалась назад: совсем немного — и это уверило его, что она играет в недотрогу, но на самом деле не хочет, чтобы он ее отпустил.

Полина была удивительно гибкой в его руках, она толкала его, но слабо; она извивалась, отстраняясь, но оставалась возле, она отворачивала лицо, но позволяла целовать себя в шею, в маленькие розовые ушки и в ключицу в разрезе блузы… Он боялся, что, забывшись, Полина начнет кричать, но она молчала: чуть постанывая, закусив губу. Она хорошо знала правила этой игры, доступной теперь не только юным, но и ему: вновь доступной ему игры…

А потом, когда все было кончено, историк зарылся пальцами в ее густые волосы, отвел пряди прочь от лица — и вдруг увидел ее глаза. И остановился. Замер. Обмер.

Он хорошо знал эти глаза. Это были Янины глаза — маленькой Яны, которая болела холециститом и, пока болела, каждую ночь видела, как за ней гонится монстр. Она не могла проснуться до тех пор, пока монстр не хватал ее и не приходило ощущение, что ей уже не вырваться. Она вскакивала с кровати с криком и бежала к родителям. Сон не переставал быть для нее реальностью в тот момент, когда она включала прикроватную лампу, и историк видел ее лицо с точно такими же глазами, где были только ужас и безнадежное отчаяние.

— Прости, — сказал он, отпуская Полину. — Прости. Что же ты не сказала… Я же не думал… Я думал…

Он осторожно взял ее за плечи и поднял на ноги. Оправил, как мог, блузку, опустил задранную юбку, пригладил растрепанные волосы. Поднял с пола Полинину сумку, заправив туда выехавшие наполовину тетради, повесил ей на плечо.

Потом отпер дверь, выглянул в пустую рекреацию и все так же, осторожно, за плечи, вывел Полину в коридор. Запер кабинет и, нервно покашливая, пошел к лестнице на второй этаж, словно ему надо было в учительскую.

Он не слышал ее шагов и очень надеялся, что Полина пойдет-таки домой, а не останется стоять перед дверью запертого кабинета.

Саша все время думала о Полине, об историке и о теории пазлов.

Теория, в сущности, была неплоха. Одно складывалось к одному в сложной картине, разрезанной по причудливым линиям. И чем больше Саша думала, тем больше ей казалось, что в результате на рисунке не окажется историка и реальной угрозы. Скорее она могла предположить, что комбинация была разыграна, чтобы удалить Сашу из Полининой жизни. Ведь если бы не историк с его блестящими слюной тонкими малиновыми губами, Саша не полезла бы читать Полинины мысли и осталась бы ее близкой подругой.

Школа была почти закончена, на горизонте маячил вуз… Полина все равно бы ушла. Но разлука далась бы ей слишком большой кровью. Так что быстрый разрыв был наилучшим решением.

Да, все так и складывалось — Саша видела это. И слово «закончили», сказанное сегодня историком, было тому подтверждением. Последний раз — и Полина свободна от него и от своих страхов.

И это было хорошо…

Хорошо…

Было бы хорошо, если бы Саше не было от этого так холодно. Родители — Пэммм! Она чувствовала себя как рассохшаяся дешевая гитара, которая держится только на струнах. Полина — Пэммм! Струны рвались одна за одной, и Саша не в силах была это остановить. Слава — Пэммм! И корпус начал разваливаться: покореженная фанера, выдохшийся клей.

Захотелось к маме.

Так захотелось к маме, что Саша просто встала и пошла к ней.

Мамина комната была такой пустой и холодной, что казалось, там никто не живет. Тут не было ни запахов, ни отголосков звуков, ни живого тепла — ничего.

Саша искала мамино присутствие в мелочах — и не находила его.

Ничто казалось агрессивным. Оно стирало не только маму: комната больше не помнила бабушку. В полировке секретера не скользило ее призрачное отражение, и вещи, к которым она когда-то прикасалась, растеряли тепло ее рук.

Саша замерла на пороге, оглядела все, а потом тихонько позвала:

— Баба Ира…

Конечно — разумеется — никто не ответил. Слова растворились в комнате, словно в вакууме. Как будто Саша вышла в безвоздушное пространство. Ни живого присутствия, ни милых домашних призраков…

— Бабуль…

Саша закрыла глаза и представила себе бабушку. Вот она сидит: не на диване и не возле секретера, а на стуле, поставленном на самую середину узкой комнаты. Под ножками стула — зеленая ковровая дорожка с красными полосами по сторонам. Баба Ира сидит, выпрямив спину, расправив плечи, сложив руки на коленях, и улыбается. Она худощавая, в юбке до колен и простых колготках, на голове — косынка, и даже в жару баба Ира носит кофту, застегнутую на все пуговицы. Когда ее зовут, она не откликается — баба Ира глухая.

Ее мысли не получается читать по платкам: в голове у бабушки только мутная, неопределенная темнота. Сумеречные разводы, редкие всполохи обрывочных мыслей.

Бабушка почти всегда улыбается, но, несмотря на густую, почти непрерывную темноту внутри, улыбка у нее хорошая — не блуждающая, как у слабоумных, а легкая и добрая.

За те десять лет, которые бабушка прожила с ними, она пришла в себя единственный раз — или это был тот единственный раз, когда Саша застала темноту в ее голове отступившей. Она очень хорошо помнила этот день: ей было тогда одиннадцать, она пришла из школы и заглянула к бабушке. Та, как обычно, сидела на стуле и смотрела прямо перед собой. Бабушка вообще никогда не доставляла им хлопот: ела, когда кормили, спала, когда укладывали. Утром сама одевалась и садилась на стул.

Саша закрыла дверь, но не прошло и десяти минут, как из бабушкиной комнаты послышался глухой и тяжелый грохот. Саша бросилась туда.

Бабушка лежала на полу, рядом с опрокинутым стулом. Она опиралась на руки, пытаясь встать, но слабые руки дрожали, и та же дрожь немощи и отчаяния стояла в бабушкиных прояснившихся глазах.

Она пыталась говорить, но изо рта ее не доносилось ни звука.

Бабушка была испугана и ошарашена, как человек, который вчера лег спать молодым и сильным, а проснулся немощным и старым. Она словно бы не помнила долгих лет своей болезни.

Саша подбежала, подняла стул и схватила бабушку за руки, чтобы помочь ей подняться. Сначала казалось, что поднять ее невозможно. Бабушка совсем не помогала. Она повисла на Сашиных руках, и вес ее казался вдвое большим, чем был на самом деле. Саша закусила губу, чтобы не расплакаться. Она тянула, пока не кончились силы, потом опустилась рядом с бабушкой на пол. Глаза встретились с глазами, и тут бабушка словно бы узнала ее. Улыбка вернулась на ее лицо, и взгляд стал увереннее и тверже.

Она снова попыталась что-то сказать, снова не смогла.

— Бабушка, все хорошо, — ответила Саша. — Я тебе помогу.

Бабушка увидела движение ее губ и испуганно вздрогнула — осознала, что ничего не слышит.

Саша прижала бабушкину голову к себе, погладила трясущейся рукой. Шелковая косынка скользнула по волосам и упала на пол. Бабушка обхватила Сашу руками, и та почувствовала, как бьется ее сердце.

Странное начало происходить в комнате. С каждым ударом сердца она все больше и больше заполнялась золотистым шелком. Он тек из бабушкиной груди, перемешиваясь с солнечным светом, становясь частью воздуха. Он звенел, как золотое монисто на уличной плясунье. Саша встала на ноги и окунулась в свет и звук. Ей сразу стало очень легко. Она протянула бабушке руку, почти без усилий подняла ее на ноги и бережно усадила на стул.

Бабушка улыбалась: широко и ясно, словно здоровый человек. Золотой шелк плескался вокруг нее, и Саша не смогла удержаться. Она подняла руки и закружилась, позволяя золотым лоскутам обвиваться вокруг ее тела.

Потом золото померкло. Бабушка снова сидела на стуле посреди комнаты, смотрела перед собой, и в голове ее было темно.

И может быть, Саша сама выдумала это, чтобы подбодрить себя тогда? Она не знала. Она сделала шаг вперед и вошла в комнату.

Старого бабушкиного стула тут больше не было: он куда-то делся после ее смерти, чуть меньше двух лет назад. Саша взяла мамин офисный стул и поставила его на нужное место. Она села, закрыла глаза. Представила на себе кофту, застегнутую на восемь маленьких пуговиц, шелковую косынку на волосах, узловатые старческие пальцы, которые теребят плотную шерстяную юбку: собирают в складки, потом разравнивают, разглаживают, и так раз за разом…

Легкий шелк прохладно скользнул по ее лицу. Саша на секунду стала бабушкой, и вдруг увидела мир таким огромным и цветным, и услышала его таким беззвучным, что захватило дух.

Это было ответом. Теперь Саша знала, что бабушка была такой же, как она сама. И если прежде ей казалось невозможным представить человека, который десять лет подряд день за днем сидит на одном и том же месте и неотрывно смотрит на белую закрытую дверь, то теперь она понимала, что там, за темной стеной старческого слабоумия, бабушка жила совсем другой жизнью. Там были шелк и краски, там были какие-то трудные дела, которые надо было сделать… Вот только какие?

Саша открыла глаза.

В дверь звонили.

Саша открыла, и Полина, пошатываясь, вошла в квартиру.

— А мне художник предложение сделал, — сказала она, сделала шаг вперед и ударилась левым плечом о стену. — А я думаю: и что… Надо выходить. Замуж. За художника.

Полина сделала еще несколько неверных шагов вперед, вспомнила, что на ней сапоги, и принялась трясти ногой, пытаясь стряхнуть один из них.

Саша бросилась к ней. Стянула с плеч куртку, размотала шарф и, опустившись на колени, расстегнула Полинины сапоги. Сапоги соскользнули с ног. Полина вышла из них и пошла вперед, ступая так, будто думала, что перед ней ступени вверх. Нога толкала воздух, резко проваливалась и со стуком встречала пол.

В Сашиной комнате Полина прошла к окну. Там она мягко опустилась на пол и привалилась спиной к кровати.

Саша подошла и села на кровать возле нее.

— Полина, — тихо позвала она. — Что случилось?

— Он недавно предложил, — ответила Полина и всхлипнула. — Дня два… Может, три назад. Понимаешь, он старенький, с больным сердцем. Никого, кроме мамы, нет… А мама — лежачий больной, почти девяносто лет. Он мне квартиру хочет оставить — больше некому. Говорит, надо расписаться, как только мне будет восемнадцать. Чтобы вопросов не было: квартира жене, не какой-то девочке посторонней. Мало ли кто захочет отсудить: он вообще мало кому верит. Выйду за него замуж и перееду к ним. Буду за мамой его ухаживать. У него мама очень хорошая. С ней сидеть некому, когда он в мастерской. И знаешь, что я подумала? Если я буду замужем, я буду уже взрослая. Я буду сама… Сама по себе. Я боялась сначала, что мать их в могилу загонит. Ты же знаешь мою мать… Но если я буду замужем, то я буду как будто уже и не ее, а их. Так легче почему-то. Я не знаю почему. Мне только кажется, что я тогда смогу ее не побояться. Встать в дверях и в квартиру не пустить. Даже ударить ее смогу. Чтобы я ее, а не она меня. Так что выйду замуж. Как только восемнадцать. Скоро уже. Я только не могу что-то сообразить, сколько месяцев осталось… Шла сюда, все считала, считала… Никак не могла. Сбивалась все время. Глупость какая. А главное: знаешь, что главное? Потому что вот в чем дело, — Полинина ладонь мягко вспорхнула в воздух и поплыла вялым рыбьим плавником или подхваченной течением водорослью, — дело в том, что художник до меня не дотронется. Никогда-никогда. Не ударит и ни… ни что другое. Не тронет…

— Кто тебя тронул, Полин? — Саша спросила и замерла. Даже сердце замерло, даже дыхание остановилось.

Полина перестала мямлить. Ее мягкая рука отвердела и решительно опустилась на пол. Глаза прояснились, взгляд сфокусировался, стал ясным, злым и немного сумасшедшим.

— А ты сама посмотри, — отчетливо произнесла она. — Ты же умеешь.

Саша слегка отодвинулась и почувствовала, что сердце забилось опять — забилось быстро, словно наверстывая пропущенные секунды.

— Я обещала этого никогда больше не делать, и я этого не сделаю, — резко ответила она и, нагнувшись к Полине, спросила: — Кто? Историк? Сегодня?

Полина вдохнула, будто собираясь крикнуть, широко распахнула глаза, мгновенно потерявшие фокус, откинулась назад и как-то одновременно с этим бедрами подалась вперед, так что ее голова звонко стукнулась о деревянный край кровати, и Саша не успела ее подхватить.

— A-а, а-а, а-а, — стала выдыхать она, и было ощущение, что воздух выходит из горла не трогая связок, словно ветер дует в пустой трубе, и это было жутко, потому что временами казалось, что Полина совсем неживая. Она билась и вздрагивала, как подвязанная на нитках кукла, и свивалась кольцом, словно хотела быть личинкой и лежать глубоко под землей, пережидая, пока кончится стужа наверху. И она разгибалась, и пыталась забраться на кровать, и ее пальцы скользили по покрывалу, и по Сашиным рукам, не в силах сомкнуться, чтобы удержаться…

Саша не знала, что делать. Она забыла про все на свете, стояла, беспомощная, над Полиной, протягивала к ней руки и молилась шепотом: «Помогите, помогите, ну пожалуйста, кто-нибудь, помогите, — а потом вдруг мелькнула короткая мысль: — Сердце». И тут же, безо всяких платков, без этих привычных фокусов, представилось Саше висящее на ниточке анатомическое сердце, и стало совершенно очевидно, что, если это не прекратить, ниточка порвется — не настоящая, воображаемая, но очень важная ниточка, и сердце Полины будет, как и сердце художника, — больным уже навсегда.

Саша выбежала в коридор. Но тут некого было просить о помощи. Квартира была пуста.

Тогда она вернулась в комнату, бросилась к окну и стала открывать его с тем же остервенением, с каким это делает человек, попавший в огненную ловушку пожара. Она и правда бы крикнула отчаянное «помогите» в холодный декабрьский день, как вдруг увидела скорую.

Саша дернула платок. Врач приехал тот же: спокойный, уверенный, надежный.

Не одеваясь, она бросилась вниз. Выскочила во двор, побежала вокруг дома. Ее тапки скользили по утоптанному снегу, вдыхать стало больно почти сразу, и льдинки кусались сквозь шерстяные носки…

Она поймала врача прямо около машины. Схватилась за его рукав, чтобы не упасть.

— Что случилось? — спросил врач.

— Мне очень нужна помощь, — сказала Саша.

Врач отправился за ней, а за ним, кутаясь в незастегнутый служебный пуховик, пошла женщина-фельдшер.

Полина лежала на полу за кроватью и казалась обессилевшей, хотя дыхание ее ускорялось — словно разгонялся внутри второй истерический приступ, и Саше это напомнило, как в фильмах пыхтит все быстрее и быстрее паровоз, только что отошедший от станции.

Испуганную Сашу выставили за дверь. Ее пустили обратно, когда в комнате прекратились всякие звуки: и Полинины истерические хрипы, и тихое позвякивание ампул.

Врач сидел на краю кровати и заполнял какие-то бумаги, подложив под серо-желтый больничный листок черную кожаную папку.

— Из взрослых дома есть кто-нибудь? — спросил он.

— Нет, — тихо ответила Саша.

— А когда придут?

— Это бесполезно… Им по барабану.

Он оторвался от бумаг и взглянул на Сашу, вопросительно приподняв брови. Та промолчала.

— Вы сестры? — спросил он тогда.

— Нет. Это моя подруга.

— А ее родители?

— Мать ее убьет. За то, что случилось, убьет… Не надо ее мать…

— Ну, мать все-таки надо, — протянул доктор. — Ее надо госпитализировать. И обязательно, я настаиваю. А что случилось?

Глава двенадцатая

СМЕРТЬ ЛЮБИТ ТЕБЯ

Рита сидела, откинувшись на стуле, и лениво поглаживала себя по животу. Ей было хорошо. На лице застыла довольная полуулыбка, глаза были слегка прищурены… Она расслабленно вздохнула. Ладонь взлетела вверх, и кончики пальцев коснулись сгиба руки, пробежались по груди, по шее и замерли в подключичной впадинке, где билось сердце.

Вестник только что вышел из аськи.

И сегодня она, пожалуй, позволила себе слишком много.

Но, черт побери, ей это было просто необходимо.

Теперь ее тело отдыхало — каждым мускулом, каждым сантиметром словно бы посвежевшей и очистившейся кожи. Рита старалась удержать себя в расслабленном состоянии, но оно проходило. Просачивалось сквозь нее, как вода, и драгоценные капли испарялись, так что собрать их снова было невозможно.

На смену расслаблению приходила смутная тревога.

Тишина в квартире показалась Рите глубже, чем всегда. Она задумалась, ища объяснений, и вдруг поняла, что к ним давно не приходила Полина. Как давно — сказать было сложно, но ее не было. И не было звонков от ее настойчивой матери.

Чем дольше прислушивалась Рита к тишине, тем громче она звенела и скоро стала громче, чем навязчивое шуршание ноутбука.

Рита встала и нервно заходила по комнате. Звон усиливался. Он был похож на звон десятков комаров в летнюю влажную ночь. Сделав полсотни шагов, Рита поняла, что инстинктивно стряхивает с себя насекомых. Ей захотелось завизжать и побежать.

Рита выскочила в коридор.

Тут было холодно.

Как в склепе.

Темные двери соседних комнат были молчаливы, как двери домов в городе-призраке.

Полина ушла и унесла с собой жизнь. Тут все теперь было мертво, и только за дверью кладовки пыхтел и ворочался монстр. Оттуда, казалось, веяло каким-то подобием тепла, и там не было жестокого комариного звона.

Рита открыла дверь.

В полутьме прихожей, куда свет попадал лишь из приоткрытой в Ритину комнату двери, монстр казался большим, на всю кладовку, пыльным зеленоватым облаком. Под самым потолком чуть поблескивали его глаза.

Рита усмехнулась. Конечно, она понимала, что все это — не больше чем игра воображения. Монстр несомненно складывался из неровных теней, мешков и висящей на гвоздиках рабочей одежды. Глаза могли быть бликами на трехлитровых банках, стоящих на полке под самым потолком, и более ничем. И складка на пухлом животе — чем больше Ритины глаза привыкали к темноте, тем лучше она это различала — была мягко изогнутым темным шлангом пылесоса.

Рита стояла перед кладовкой и смеялась над собой. Смеялась, но все же не верила, что монстр — воображаемый. И тогда она включила свет. Выключатель был снаружи — иначе Рита не решилась бы нажать его, потому что руку пришлось бы сунуть внутрь.

Свет зажегся, и Рита даже не вскрикнула. Она стояла и в ужасе смотрела на монстра, занявшего всю кладовку: от стены до стены и от пола до потолка. Он был аморфным и оформленным одновременно. Огромным, но словно бы легким, сделанным из невесомого материала. Мягким, но угрожающим.

Цвет его шерсти был зеленовато-пыльным, почти белесым, почти лишенным определенного оттенка. И это была странная шерсть: то скатавшиеся ворсинки плюша, то расползшиеся на волокна лоскутки плотной ткани. Местами — тонкие полоски газетных вырезок, истрепанные и завившиеся по краям, местами — жесткие, поблескивающие обрезки фотографий. От монстра пахло прокисшими компотами и заплесневевшим лечо и еще немного — забродившим вареньем. Это был сладковатый, навязчивый, почти трупный запах.

Рита взглянула ему в глаза.

Глаза были тусклые, черно-белые, слегка выпуклые и совсем сумасшедшие. Эти глаза не смотрели, а показывали, как видоискатели старых камер. В одном маленькая Саша делала свой первый шаг, в другом — Рита, одетая в свадебное платье, поворачивалась к Виктору. Движения повторялись монотонно, бесконечно и никак не могли попасть друг с другом в такт. И была в этих глазах обреченная пустота, и был холод, и зацикленные кадры тоже начинали звенеть десятками комаров.

Рита захлопнула дверь.

Выключила свет.

Но дверь не закрывалась: шпингалет был сломан, между дверью и косяком оставалась темная, опасная щель. Рита хлопнула сильнее, и дверь отскочила еще дальше. Рита стала истерически бить ее, а она все отскакивала и отскакивала от косяка, а руки дрожали, и не было никаких сил осторожно прикрыть и оставить все как было.

Пятясь, Рита отступила в свою комнату.

Закрыла дверь. Разделась. Выключила свет. Легла.

Ноутбук отключать не стала и даже оставила на экране окошко аськи: словно Вестник мог прилететь по Интернету, чтобы защитить ее.

Монстр, тяжело вздыхая, ходил по коридору. Шуршал целлофановыми пакетами, что-то негромко ронял и мял бумажные листы.

Рита тревожно прислушивалась, потом провалилась в сон и во сне закрывалась рукой от голубоватого, мертвецкого света монитора.

На следующее утро Саша по привычке пошла в школу.

Она высидела два урока физики и литературу, ничего не слыша. Кажется, ее даже спрашивали, и кажется, она ничего не ответила.

Саша полулежала на парте и думала про историка. Хотела угадать, что будет дальше и будет ли что-нибудь.

После литературы увидела, как в школу входит вчерашний врач со скорой. Саша так испугалась, что ее затошнило. Она представила, как врач идет к историку и устраивает скандал; скандал доходит до директора; Полинину мать вызывают в школу и все ей рассказывают; незабудковая жаба несется в больницу и кричит на Полину шепотом, чтобы не услышали врачи; Полина, испугавшись, выкладывает ей про замужество и художника; Полинина мать едет к художнику и там, уже не стесняясь, орет во весь голос на него, на пожилую беспомощную маму… Все умирают. И получается, что, пригласив врача, чтобы у Полины не заболело сердце, Саша убила Полину, художника и его маму… Снова сделала все не так, как надо. Словно проклятая.

Врач пошел не к историку, а в кабинет математики. Саша осторожно отправилась за ним.

Прозвенел звонок на урок. Врач зашел в класс, а через минуту Вера Павловна вывела его в пустую рекреацию.

За дверью тут же завопили обезумевшие от нежданной свободы пятиклашки.

Саша подглядывала за взрослыми с лестницы. Ее легко можно было увидеть, но Вера Павловна и врач были так серьезны и так сосредоточены друг на друге, что не смотрели по сторонам.

Они оживленно разговаривали, гулкое эхо рекреации пережевывало их слова до невнятности. Саша могла бы читать их реплики по платкам, но не стала этого делать — это было не главное. Главным было то, как они себя вели. Спокойствие, сосредоточенность и уверенность сквозили в каждом их движении: даже в еле заметном движении губ.

Они простояли возле окна минут десять. Потом Вера Павловна зашла в класс, где немедленно стих гул детских голосов.

Врач направился к лестнице. Саша не стала прятаться и, когда он прошел мимо, поздоровалась и спросила:

— Как она?

— Поправляется, — рассеянно ответил врач. — Ты зайди к ней. Уже, наверное, можно.

Но Саша знала, что не пойдет. Потому что ничего не изменилось. Полина пришла к ней вчера по привычке, словно водовозная лошадь, выучившая на всю жизнь один-единственный маршрут. А сегодня это снова была та, новая Полина, которая твердо решила жить без Саши с ее пугающими умениями. Это было больно, но Сашу уже бросали из-за платков, бросали по меньшей мере двое — родители, самые главные люди, — и она знала, что переживет.

Историк исчез из школы очень тихо. Уже на следующий день вместо него занятия вела застенчивая молодая училка: маленькая, невзрачная и со щеками, которые горели от смущения.

Класс при ней стоял на ушах, и только Саша сидела спокойно и молча, сложив на парте руки, и действительно слушала, что она рассказывает.

Слишком легко далось врачу и Вере Павловне такое трудное дело: восстановить порядок вещей. Их движения были легкими и незаметными, их крупные тела совсем не мешали, а только придавали весомости и устойчивости. И была в сопутствующей им легкости и тишине какая-то мучительная несправедливость. Саша думала об этом вечером, когда лежала на кровати, выключив в комнате свет.

Никакой магии, платков и цветных полос, текущих от предмета к предмету. Ровным счетом ничего.

А она, Саша, так старалась, ей так много было дано от природы, она так хотела защитить близкого человека — и не смогла. Тогда чего стоили все эти способности? Зачем они были нужны?

Томные, протяжные полосы желтого света ползли по потолку, и из этих полос рождалась зависть, пронизанная прожилками гордости, как полосы были пронизаны черными штрихами тени от древесных веток.

«Я тоже могу, тоже», — думала Саша, не вполне понимая, о чем она, и что именно может.

У нее было два желания, которые сменяли друг друга с катастрофической скоростью: мстить и не быть одной. Не быть одной и мстить.

Саша не могла выбрать.

Мысль о мести наполняла ее приятным возбуждением: хотелось чувствовать себя стихией, ураганом, ливнем, наводнением — это был веский повод сделать что-то неправильное, незаконное и оттого еще более притягательное. Бросить на историка весь свой гнев, все свое отчаяние, всю мощь способностей, которые Саша предчувствовала, но не могла осознать. Она бы вырвала ему руки, выдавила глаза, вскрыла бы грудную клетку и смотрела бы, как испуганно бьется его сердце. Она придумывала историку тысячи страшных казней…

Но она боялась — и самой себя, и того, что все снова выйдет из-под контроля.

И тогда оставался только Слава. Способ заполнить пустоту. Способ заполучить себе того, кто действительно нужен: похожего, способного понять.

Саша развернула платок и застыла над ним, задумавшись о красках.

Для начала она набрала черного — не безнадежного черного, а глубокого, яркого, подчеркивающего. Влажный, натянутый на раму шелк слегка подрагивал — будто уже ожил, будто, как живая кожа, ждал тревожащего прикосновения кисти.

Саша набрала в грудь воздуха, потом тихонько выдохнула и, наклонившись, тронула ткань. Но мазка не получилось. Черная краска свернулась в крохотные разрозненные шарики, и самый большой каплей потек к краю, не оставляя за собой следа.

Саша не поняла, что случилось. Она даже не разрешила себе подумать: просто мазнула еще раз. А потом еще и еще: ткань не принимала краски.

Саша отбросила кисть, и та деревянно и тонко брякнула, ударившись об пол. Краска опрокинулась и медленно потекла по раме, впитываясь в шершавую, необработанную древесину.

Саша глядела за этим, как завороженная, потом тронула шелк кончиком пальца. Палец наткнулся на что-то твердое и холодное: вся ткань была покрыта воском. Саша надавила посередине, шелк прогнулся, и на желтоватом фоне проступили белесые, едва заметные трещинки.

Рисовать было невозможно.

А это значило, что если Слава не влюбился в Сашу по доброй воле, то не влюбится и теперь. Он закрылся прочным панцирем из воска, словно предчувствовал, что она захочет нарисовать на нем любовь. И решил сопротивляться.

У него превосходно получалось.

Жвачка была серо-розовой: плотной, подмерзшей, со вкраплениями городской асфальтовой грязи. Виктор поставил ногу чуть левее, туда, где под тонким слоем свежевыпавшего снега скрывалось темное, с мужскую ладонь, окошко льда. Нога скользнула, Виктор взмахнул руками, поехал вперед, стал заваливаться назад и наверняка вывалился бы на проезжую часть, если бы…

Если бы кто-то не подхватил его сзади под локоть.

— Осторожно, мужик. Смотри, куда идешь! — буркнул мужской голос. Его обладатель тут же растворился в толпе.

Сюжетик был короткий, невыразительный и словно какой-то скомканный. Виктор так уже привык к подробному просмотру собственных смертей, что был разочарован и даже оскорблен такой небрежностью: ни повторов, ни крупных планов, ни обстоятельной физиологии, которая так шокировала и одновременно привлекала его в самом начале.

Виктор отбросил пульт небрежным движением и сделал губами надменное «пфффф…», но сердце его щемило.

Этот коротенький сюжет, эта недоделанная кочерыжка зацепила его, пожалуй, сильнее, чем все увиденное прежде.

Потому что это было вчера: жвачка на снегу, черное окошко льда среди белого снега: такое черное, словно ведущее в бесконечно длинный нежилой барак, — абсолютно безнадежное окошко. И парень, поймавший его за локоть, и машина, пролетевшая мимо, и мгновенный страх смерти, и почти моментальное облегчение, и спасительная мысль: нет-нет, это не сегодня. Если бы сегодня, она показала бы заранее.

Видео догнало его. По СЛТ больше не показывали то, что случилось десять, пятнадцать лет назад. Показывали то, что случилось вчера, и это буквально означало, что следующий сюжет будет последним. Для него последним.

Виктор стал думать, как это будет. Его волновало даже не то, какую ему приготовили смерть. Он все время думал, почему не станет сопротивляться. Забудет ли о сюжете только для того, чтобы вспомнить в самую последнюю секунду? Или струсит и пойдет у смерти на поводу?

Виктор обещал себе не сдаваться и не позволить смерти так просто забрать его.

А она мерцала на экране дешевой звездой. Красные пайетки сверкали и переливались на роскошной груди, блеск подчеркивал матовую белизну юной и свежей кожи.

— Телеканал «Смерть Любит Тебя» представляет вам претендентов на победу в новом сезоне, — шептала Смерть, призывно размыкая густо накрашенные губы. — Встречайте!

Камера подвинулась вправо, и за плечом у ведущей оказалось достаточно места для того, чтобы там возник виртуальный экран.

— Тургенева Елизавета, семнадцать лет! — выкрикнула Смерть, и экран за ее спиной вспыхнул радостным оранжевым светом. Претендентов показывали прямо в их квартирах, они сидели на своих диванах, в волнении жевали что-то — кто попкорн, кто бутерброды, — ждали и, когда Смерть выкрикивала их имена, вскакивали с диванов, начинали танцевать, смеяться и плакать. Некоторых не было. Вместо них показывали темный экран со смутным силуэтом. Виктор подумал, что так же и он в прошлом сезоне пропустил свой отборочный тур. Елизавета Тургенева, на вид совершенный ребенок с рыжими волосами, заплетенными в две тугие косички, визжала и размахивала руками, а Виктор думал, что она совершенная идиотка, и не дай ей бог выиграть весь этот холодный, набирающий обороты ужас. Не дай ей бог пойти за смертью послушной овцой: осознающей и понимающей, но послушной.

Виктор досмотрел передачу до конца.

— А теперь мы прощаемся с вами, — сказала Смерть, наклоняясь так, что левая грудь почти полностью выскользнула из декольте, — но ненадолго. Не пропустите нашу следующую передачу. Коронный сюжет для победителя прошлого сезона. И эксклюзивный приз — конечно, ему. Я обещаю, милый, тебе понравится.

— Нет, — сказал Виктор, борясь с растущим возбуждением, — нет, никаких призов. Ничего не надо. Нет.

Но возбуждение накрыло его волной, и он прикрыл глаза. «Хорошо, — подумал Виктор, — пусть дарит свой приз. А дальше мы с ней потягаемся».

Отец хотел, чтобы она умерла. Саша знала это так же верно, как знала, что всегда может прочесть чужие мысли на белом текучем шелке.

В четыре года Саша читала плохо. Но лоскуток со словами отца показался ей важным, и Саша отложила его на нижнюю полку воображаемого шкафа. Через несколько лет расшифровала и каждый раз ранила себя, натыкаясь на эту строку, как на натянутую струну колючей проволоки.

Родители ссорились. Это был беспокойный год: они всегда начинали ссориться по ночам, когда им казалось, что Саша спит.

Они метались по комнате и шипели друг на друга, как разъяренные змеи. Иногда из их ртов случайно вырывался громкий полновесный звук, или слово, или кусочек слова, и тогда оба испуганно замолкали.

В тот день Саша слышала, как мать плачет и вскрикивает, захлебываясь слезами и слюной, и как отец низко и монотонно говорит и говорит какие-то страшные вещи. Он будто смертельно устал, устал до такого состояния, когда от усталости можно убить.

Маленькая Саша вытащила первый платок. Из-за того, что читать она тогда не умела, на платках были, по большей части, картинки. Эта картинка была про медведя. Медведь был огромный, бесформенный, как туча, и мягкий. Но мягкость была пугающе-обманчивой. Маленькая Саша смотрела на картинку серьезно и строго, словно генерал на карту сражения. Своим четырехлетним умом она ясно понимала, что медведь упадет на нее, скроет под собой целиком, и столкнуть, спихнуть и скинуть его прочь не получится. Его пыльная шерсть, его мягкие складки закроют лицо, дышать станет невозможно, и невозможно будет крикнуть. Мягкий медведь грозил смертью, неизбежной и мучительной. На картинке он был фиолетовым, но Саша знала, что на самом деле его шерсть другого цвета. Фиолетовый означал ненависть, злобу, внутренний яд, опасность.

Маленькая Саша хотела заплакать, но побоялась, точно пыльный медведь мог вычислить ее по слезам или прийти на всхлипы.

Маленькая Саша хотела побежать к родителям. Она приподнялась в кровати, но тут же снова нырнула под одеяло: из-под двери пробивался свет, но неясный и мутный, словно в комнате, перед дверью, стоял кто-то сотканный из пыли. Выше было темно, но маленькой Саше казалось, что под притолокой мерцают тусклые глаза и кто-то дышит в темноте: почти беззвучно, слегка похрипывая.

Она крикнула. Набрала в легкие воздух и крикнула: «Мама!»

Никто не пришел. Звук получился слабым и беспомощным, он запутался в пыльной медвежьей шерсти. Медведь поймал его мягким беззубым ртом, обслюнявил, размял языком о нёбо и проглотил.

Саша крикнула еще раз.

Отец все так же бубнил в соседней комнате. Мать по-прежнему плакала. Медведь, не двигаясь, стоял у двери и тихо дышал.

Он был живой, и он был с ней, а больше с ней никого не было.

— Мама меня не любит, — тихо сказала ему Саша. Медведь понимающе вздохнул. Он оставался у двери, и маленькая Саша подумала, что он не сделает ей ничего плохого — если она сумеет не заплакать.

Она давно подозревала, что мама не любит ее. Давно. Мама всегда ей врала.

Обо всем врала, о каждой мелочи. Что соска потерялась. А соска лежала в кухонном шкафчике, за чашками, и мама прекрасно об этом знала и боялась, что Саша догадается. Что машинка с музыкой сломалась. А она не сломалась, это мама вынула батарейки. Такие вещи происходили постоянно.

Когда маленькая Саша показывала пальцем на кухонный шкафчик или переворачивала машинку, открывая пустую секцию для батареек, мать уходила от нее в другую комнату.

В такие моменты мать думала плохие вещи, и Саша умирала от огорчения и отчаяния, потому что плохое было обращено к ней. Мать боялась и не любила ее. Чем дальше, тем чаще это случалось. И тем больше плохого чувствовала мать. И тем глубже было Сашино отчаяние. И тем чаще она нарочно пугала мать, чтобы проверить, до какого предела может дойти ее нелюбовь.

Саша рассказывала об этом медведю, пока не уснула. А утром проснулась от холода: она описалась во сне.

Одеяло упало на пол, и, словно желая согреть маленькую Сашу, пыльный медведь укрыл ее шелковым платком, на котором были написаны острые, летящие слова. Саша не могла их прочесть. Она свернула шелк и убрала его в укромный уголок, на нижнюю полку воображаемого шкафа. Потом, дрожа от холода, переползла на местечко посуше и снова уснула там.

Рита встала через час. Ее глаза были красны и опухли от слез. Она долго умывалась ледяной водой и только потом пошла взглянуть на дочь. Саша замерзла, дрожала и никак не желала просыпаться. Ее ножки были холодны, как лед, а лоб горел огнем. Температура не спадала почти целую неделю, несмотря на лекарства. Рита и Виктор сходили с ума, а Саша лежала, отвернувшись к стене, и не хотела с ними разговаривать. Все это родители списали на болезнь и слабость.

Через несколько лет Саша вынула из шкафа пыльный шелковый лоскут.

Она прочитала:       «Это было твое решение. Я вообще не хотел, чтобы она родилась. Я предлагал тебе сделать аборт. Тогда все было бы намного проще».

Саша перечитывала слова отца каждый раз, когда ей начинало казаться, что родители хоть чуть-чуть любят ее. Она не хотела видеть мир сквозь розовые очки. Она хотела быть реалисткой.

Глава тринадцатая

МАЙКЛ

Это случилось на следующий день. СЛТ подвело окончательные итоги. Виктор не ожидал. Он ошалело смотрел на экран и не мог поверить, что это происходит.

Впрочем, он не поверил бы и через год, и через два. Потому что хотел жить.

Ведущая как будто знала, что главный зритель остолбенеет. Проговорив слова: «…сегодня мы прощаемся с победителем прошлого сезона…», — она замолчала и замерла, внимательно глядя на Виктора.

Наконец он справился с собой, и Смерть ожила. Словно почувствовала его прямо через экран. Словно это была не запись, а прямой эфир.

— Прежде чем мы посмотрим финальный сюжет, я отдам победителю приз.

Ведущая встала со стула. Расстегнула верхнюю пуговицу на блузке.

Это было пошло, но Виктор не мог не смотреть. В его голове стало туманно, и звуки потеряли четкость, словно он подслушивал сквозь закрытую дверь. Кажется, там играла музыка.

Он даже не сразу понял, что стриптиз окончен, и ему показывают сюжет.

Сначала Виктору показалось, что туман из его головы перетек на экран. Потом в тумане ясно проступили черные колючие шары, чем-то напоминающие муравейники. И только когда мимо пронеслась тяжелая, плотная, чересчур даже вещественная ворона, Виктор понял, что это пурга и верхушки деревьев, а камера установлена над городом и смотрит вниз.

За большими, густыми, липкими снежными хлопьями почти ничего не было видно. Иногда штрихами проступали темные провода. Иногда серой бесформенной плоскостью обозначалась далекая пятиэтажка. Мелькали внизу маленькие яркие пятна автомобилей.

Камера стояла высоко над городом. Виктор все всматривался, всматривался и никак не мог разглядеть себя в этих белых хлопьях — густых настолько, что их можно было принять за бутафорские.

В самом низу экрана мелькнуло что-то темное — такое странное продолговатое пятно — и Виктор стал смотреть туда, а потом понял, что это нога: то одна, то другая нога появляется в кадре. Камера смотрела его глазами: это он сам сидел на головокружительной высоте — на девятом или, может быть, на одиннадцатом этаже. А под ним был город и узкая полоска занесенного снегом, обледеневшего карниза, на который едва ли можно поставить ступню.

«Зачем я туда полез? — подумал Виктор и тут же поправился: — Полезу».

Ему хотелось посмотреть на себя со стороны, но камера настойчиво предлагала только субъективный взгляд. Виктор раздраженно подался вперед. Он едва подавил желание поднять руку и треснуть по телевизору сбоку, как будто он смог бы выбить камеру из головы будущего себя.

Объектив камеры слегка наклонился вниз, и ноги стали видны куда более отчетливо. Теперь Виктор понимал, что сидит на подоконнике или на балконных перилах.

Было невозможно понять, что это за здание. Только впереди и внизу сияло сквозь белую мглу что-то ярко-зеленое, смутно знакомых очертаний, но Виктор никак не мог вспомнить, что же это такое.

Потом его правая нога шевельнулась и, кажется, опустилась немного вниз. Движение было слабым, почти незаметным, но оно заставило Виктора, сидящего на диване, похолодеть. «Только не на карниз», — подумал он. Потому что ступить на карниз значило то же самое, что просто спрыгнуть вниз, на мостовую, под колеса машин: именно под колеса, потому что сверху тротуар казался незначимой тонкой лентой, через которую ничего не стоило перелететь.

А нога опустилась еще ниже…

…и коснулась наконец козырька.

Вторая нога встала и утвердилась рядом.

«Зачем карниз? — подумал Виктор, и мысль была бессильно-бессмысленной. А потом, сразу вслед за ней, мелькнула другая: — Значит, все-таки, самоубийство?»

Экранный Виктор стоял и вглядывался в наполненный снегом город. Мелькали перед глазами молочное, бесконечно насыщенное белыми хлопьями небо и кусок поблекшей, красноватой, густо заштукатуренной стены. Иногда — острое ребро проема, из которого вылез Виктор и за который теперь держалась его рука.

А больше — ничего.

Тут не было ответов ни на вопрос «где?», ни на вопрос «почему?». Даже «когда?» можно было сказать с большим трудом.

Это должно было произойти очень скоро, но Виктор не мог представить себе причины, которая всего через несколько дней могла бы загнать его на крышу высотного дома, на узкий карниз…

А потом был резкий толчок, хлопья снега испуганно разлетелись по сторонам и, словно защищаясь, ударили в камеру. Земля закрутилась, приблизилась и лопнула.

Экран потемнел, потом стал проясняться, но разгорелся не до белого, а до нежного кремового цвета шоколадного суфле, и ошарашенный Виктор увидел, что это шелковое белье, постеленное на широкой постели. Обнаженная Смерть лежала на ней, и кремовая простыня скользила между ее ног.

Виктор протянул к экрану руку и тут же поймал себя на мысли, что хотел бы положить ладонь на этот прохладный, гладкий шелк, прижать посильнее и водить пальцами вверх и вниз, вверх и вниз…

Программа внезапно окончилась, экран потемнел, а ошарашенный, сбитый с толку Виктор бросился за пультом, чтобы пересмотреть ее, найти ответы на свои вопросы и, может быть, еще раз взглянуть на обнаженную Смерть, прикрытую кремовым шелком.

Но пункт «Запись» был пуст. Смерть обманула его, как быка на корриде. Яркая мулета пошла в одну сторону, тонкое тело тореро — в другую. Виктор погрузился в обманку и не уловил самой сути. Не уловил именно того, что и грозило ему смертью.

Аська огокнула, и Рита вытащила ее из-под открытого вордовского документа. Она пыталась начать новый роман и одновременно болтала с Вестником, но не удавалось ей ни то, ни другое.

О чем писать, она не знала: все сюжеты исчерпались в прошлый раз, и в голове было пусто. Рита описывала жуткую бурю, бушующую на улице, гром, молнию, дождь и ветер, стучащие в окна ветки и еще бледную и худую темноволосую девушку в пустом и страшном старинном замке. Но что делать с грозой, замком и девушкой во всем их готическом великолепии, Рита не знала.

Она пробовала поныть об этом Вестнику, но он словно не понял и стал говорить о том, что у него, напротив, все идет прекрасно и что один из фантастических журналов, возможно, напечатает его «Железного льва». Рита почувствовала жгучую зависть и тяжелое отчаяние. Чувства были такими сильными, что у нее даже рука затряслась, так что пальцы перестали попадать по буквам.

Вестнику наскучило хвастаться, он перешел к комплиментам и с каждой фразой заходил все дальше и дальше, а потом написал:

«Я бы хотел целовать тебя. Сначала поцеловал бы в губы… Представь, что я целую тебя в губы…»

Рита закусила губу, чтобы сдержать смешанный со смехом истерический стон. Представления о виртуальном сексе теперь накрепко связывались у нее с кладовкой, и монстром, и с пыльным запахом, и с пугающими шагами за дверью.

Она написала:       «Не надо… Нет настроения. Вот если бы ты был тут. На самом деле тут, а не по Интернету».

Это был хороший ход. Она как будто бы не отказывала, а приглашала приехать.

Вестник замолчал. Ответа от него не было минуту или две, и Рита даже немного расстроилась, но и расслабилась тоже.

Она развернула документ с романом и написала:       «Вдруг послышался настойчивый стук в дверь», — и тут снова огокнула аська.

Рита открыла и остолбенела.

— Я приеду, — ответил Вестник.

Руки ее затряслись.

— Првада? — написала она и тут же поправилась: — Ой, я хотела сказать: правда?

— Конечно, правда, — ответил Вестник. — С чего бы мне врать?

— А когда?

— Завтра.

Рита судорожно вздохнула.

— Уже завтра? — написала она.

— Да. Или ты не хочешь?

— Нет, конечно, хочу. Завтра у меня как раз выходной. А когда завтра?

— Утром. Если я сейчас сяду на электричку, буду в твоем городе к раннему утру. Проведем вместе целый день. Хочешь?

— Хочу, — ответила Рита. Чтобы набрать четыре буквы, она потратила целую минуту. Пальцы не сгибались и словно прилипли друг к другу.

Михаил видел ее через окно, и ему не нравилось то, что он видел. Что-то в Рите неуловимо менялось. Она выглядела словно бы больной. Плечи опустились, взгляд потух. Даже руки не порхали больше над клавиатурой, а прикасались к ней осторожно, словно от любой из кнопок она боялась получить электрический разряд.

Михаил решил добавить немного эротики и написал:       «Представь, что я целую тебя в губы…», — а она задумалась. Не должна была, но задумалась. Раньше Рита велась с первой фразы: ждала этого и хотела. Рассказ для эротического конкурса снял табу и запреты — ведь они всего лишь писали рассказ, — потом она втянулась. А теперь все почему-то откатилось назад.

Он написал, что приедет утром. Рита согласилась и надолго замолчала. Михаил видел, что она сидит, замерев и нагнувшись над клавиатурой, как знак вопроса. Она стала казаться Михаилу трупом из детективного фильма: трупом, который застыл в кресле и непременно повалится вперед, стоит только кому-нибудь подойти и легонько тронуть за плечо.

Но Рита ожила. И написала:

— Приезжай.

— Приеду, — ответил Вестник.

Она снова помолчала, а потом все-таки спросила:

— Когда тебя встречать?

— Сейчас прикину, — ответил Михаил и в самом деле полез на «tutu.ru». Подходящая электричка прибывала в 8.23.

— В 8.23,— написал он. — Надеюсь успеть. Если не успею, позвоню. Дай мне номер твоего мобильного.

Она написала ему свой номер.

— Приходи на вокзал в начале девятого. Придешь?

— Прду. Приду, — поправилась Рита. — Обязательно.

— И тогда я тебя поцелую.

— Да. Тогда ты меня поцелуешь.

— По-настоящему.

— По-настоящему.

— Сразу, как сойду с поезда. Увижу тебя и поцелую.

— Договорились. — Рита поставила улыбчивый смайлик, благословляя того, кто придумал анимированные смайлы, с помощью которых так просто демонстрировать фальшивые чувства. Добавила смайлик-поцелуй. Хотя рука тянулась к тому, что безжизненно болтался в петле.

Михаил видел, что ни черта она не улыбается. И ни капельки не рада. Он со злостью захлопнул крышку ноутбука.

В половине двенадцатого ночи, когда Рита договаривалась о встрече, а Виктор смотрел последнюю передачу СЛТ по телевизору, Саши не было дома. Она в одиночку слонялась по темному парку. Окно Черепаховой Кошки плыло за ее плечом. В комнате горела всего одна лампа, и свет ее был направлен на растянутый на раме светлый шелк.

Саша видела бледные руки художника и темный силуэт Черепаховой Кошки, лежащей на подоконнике. На кончиках ее длинных шерстинок свет лампы сверкал сочными оранжевыми искрами.

Саше не с кем было говорить — не с кем, кроме Кошки, — и она вышла на улицу, где Кошкина комната оказывалась не за стеклом, а у самого плеча.

Кошка то приоткрывала глаза, то опять зажмуривалась, переваливалась с боку на бок, устраиваясь поудобнее. Руки исчезли. Художник повернулся к Саше спиной и почти полностью растворился в темноте.

Саша шла и думала: какой смысл в способностях? Какой смысл, если Черепаховая Кошка сделает так, как надо ей, художник все нарисует, а у Саши что-то выйдет только в случае, если это не идет вразрез с Кошкиными представлениями. Это было как в кукольном театре, где марионетке ослабляют нить только для того, чтобы у нее, как положено по сценарию, опустилась рука.

Саша завидовала художнику. Чудесная роль: воплощать чужую мысль, не отвечая за последствия.

— Раз уж я умею рисовать, — сказала Саша Черепаховой Кошке, — пусть художник возьмет меня в подмастерья. Я могу выполнять простые заказы. Почему нет?

Но Черепаховая Кошка только довольно жмурилась и слегка шевелила длинными жесткими усами, как будто посмеивалась.

Сашу это взбесило. Она решительно направилась к окну, но, когда подходила, окно удалялось. Саша протягивала руку, и ее пальцы едва не касались оконной рамы, такой близкой, что можно было различить на ней мягкие разводы малярной кисти, но рама тут же отплывала в темную, разбавленную снегом ночь.

В Сашиной голове царил жуткий бедлам. Шкафы с отрезами ткани и готовыми платками раскачивались, словно стояли в трюме океанского судна, попавшего в шторм. Шелк струился рекой: местами невыразительной и бледной, местами — разноцветной и яркой.

Саша бежала вперед. Каждый шаг ее в воображаемом магазине отдавался толчком землетрясения. Комната рушилась. Шкафы пустели, Сашины работы растворялись в темной зимней ночи. Платок с разделяющей родителей резервной линией канул в пустоту одним из последних. За ним исчез лоскут с отцовской фразой. Но Саша не заметила потери — она вообще ни на что не обращала внимания.

Она шагала через темный парк, выставив перед собой руку и упрямо нагнув голову. Редкие прохожие испуганно шарахались от нее. Саше было все равно: ей нечего было делать и не с кем было разговаривать.

— Ничего, — шептала она, с ненавистью глядя на Черепаховую Кошку, — я тебя заставлю взять меня к себе. У тебя не останется другого выхода.

Вестник вышел из аськи: торопился, чтобы успеть на поезд.

Рита думала: вот он там, в далеком городе, уже движется, чтобы сократить расстояние до нее, и от этого кружилась голова.

Было поздно.

Рита выключила свет и легла, но сон не шел. Она все представляла себе Вестника: как он подъезжает к вокзалу, как покупает билет; пыталась угадать, сел ли он в вагон или еще ждет на перроне.

И когда Рита представляла его, он снова был Траволтой, Майклом: в темном длинном пальто и с крыльями, кончики которых едва заметно выглядывали снизу. Он шел по ярко освещенному вокзальному зданию уверенной и немного расслабленной походкой и красиво улыбался кассирше, наклонившись к билетному окошку.

Тогда Рита улыбнулась и вспомнила свой странный сон, где они жили на кровати с панцирной сеткой прямо посредине двора и были счастливы. Но, с другой стороны, она прекрасно помнила, что Вестник не был Майклом, а был Кейджем, человеком-клеткой с вытянутым некрасивым лицом и тоскливыми глазами, спрятанными под темные очки.

Реальный Вестник пугал ее. Она боялась его прикосновений — чужих прикосновений, потому что он был совсем незнаком ей. Придумывать образы было одно, а поцеловать чужого мужчину при первой встрече — совсем другое.

Она не влюблена в него. Никогда не видела, как он улыбается, смеется, двигает руками, качает головой, как он ходит, как он смотрит; никогда не слышала, как и что он говорит, когда слова вылетают быстро, и нет времени подумать, пока набиваешь фразу в аське.

Рита чувствовала себя совсем ребенком. Ей очень хотелось, чтобы появился кто-то старший, кто мог бы сейчас сказать ей: «Не ходи на вокзал». И даже вовсе запретить. Чтобы можно было сказать Вестнику: «Я очень хотела, но мне запретили», — и тем самым взвалить ответственность на кого-то другого.

Рита вышла в коридор.

В Сашиной комнате было совсем тихо. Из комнаты Виктора слышалось бормотание телевизора. Рита видела под дверью неясный экранный отблеск.

Рита взялась за дверную ручку, но не вошла: не знала, что ему сказать.

Она опустила руку. Дверца чулана скрипнула у нее за спиной.

— Ты здесь? — спросила Рита монстра. Яркие блики зрачков согласно качнулись в темноте у притолоки.

Рита двинулась к кладовке, вытянув руку вперед. Кончики ее пальцев коснулись пыльного мягкого брюха, которое казалось пустым и одновременно наполненным, как полусдутый мяч.

— Может быть, ты для меня что-нибудь сделаешь? — спросила она и придвинулась еще ближе. — Может быть, задушишь? Чтобы я могла не идти.

Ее лицо коснулось груди монстра. Тут пахло затхлым и было немного влажно, словно он был только ворохом нестираной перепревшей одежды. Монстр заворочался, заворчал и раскрыл в темноте большие неуклюжие лапы. Рита прижалась к нему лицом. Вдавила нос в пахучий шершавый живот.

Но монстр не захотел ее убивать, и Рита стукнула его кулаком. Монстр жалобно вздохнул, теплое его дыхание коснулось Ритиного затылка.

Тогда она обняла его, сказала:

— Ну прости. Прости. — И забралась монстру на колени. — Я не хотела тебя бить. Больно?

Монстр над ее головой вздохнул еще раз. Рита обняла его крепче и легла, как лежала маленькой на коленях у мамы. Ее пальцы вцепились в пыльные монстровые пряди. Одна рука чувствовала острые края разрезанной на полоски фотографии, другая — свалявшиеся клоки пыли и спутанные пряди выпавших волос. Щеке было шершаво и немного влажно, а нос почти уже привык, и запах половой тряпки отошел на второй план. Рита знала, что скоро совсем не будет обращать на него внимания.

— Знаешь, когда усталость чувствуется больше всего? — спросила она. — Когда ребенок тебя пугает. Какая-то секунда — и уже ноги плохо слушаются, спина ноет. Такая усталость быстро не пройдет. Она отпускает коготок за коготком, медленно-медленно. А если ребенок пугает тебя снова, то отделаться от нее нельзя вообще. Я так люблю Сашку… Бог свидетель, как я люблю Сашку! Но я даже «Сашка» назвать ее не могу. Не могу назвать ее Сашуля, Сашенция, Шурик, Александра — никак не могу. Только Саша. Чтобы ровно. Не задеть, не тронуть. Это страшно, когда ребенку три, а он смотрит на тебя как рентген. Этот взгляд — как у старушки: знающий и немного рассеянный. Все это как жало. Нет, даже как игла, когда тебе делают пункцию: она втыкается, и ты не чувствуешь боли, только давление, которое заставляет тебя прогнуться, а боль приходит потом, такая нежная, такая вкрадчивая — и она заставляет замереть, потому что стоит двинуться, как она станет огромной, как разряд тока. А потом приходят опустошение и усталость. Ты уходишь от ребенка в другую комнату, чтобы побороть страх перед ним и убедиться в том, что ты все еще его любишь — по-настоящему, а не только внушаешь себе. Больше сил не остается ни на что. А потом появилась бабушка…

Рита замолчала и стала вспоминать. Она перевезла к себе бабушку двенадцать лет назад, когда Саше было четыре. Все началось с маминого звонка. Мама звонила из Пскова: она жила там с Ритиным сводным братом и его семьей.

— Тетя Зоя сейчас звонила, — рыдала она в трубку. — Маме плохо совсем. В больницу отвезли. Зоя говорит: утром пришла, дверь никто не открывает. Позвала там кого-то, взломали дверь, мама на полу лежит, не двигается. Даже сначала подумали, что мертвая. Отвезли в район, а она не слышит ничего… И не соображает…

Мама в трубке захлебнулась слезами и застонала.

Ритина бабушка всю жизнь прожила в деревне и наотрез отказывалась переезжать к родственникам. И по телефону никогда не звонила, так что мама приспособилась держать с ней связь через соседку тетю Зою.

— Надо ее забирать, — сказала Рита. Она любила бабушку, и лета, прожитые в ее уютном деревенском доме, отозвались в памяти приятной ностальгией по детству.

— Ой, надо, надо, — мама на псковском конце провода проглотила слезы. — Вот сижу и думаю: надо забирать… Только мы-то… Мы-то как? У нас две комнаты да ребенок у Костика. А вас трое на трехкомнатную. Как ты, Рит?

Рита забрала бабушку к себе. Она прожила в маленькой комнате их трехкомнатной квартиры десять лет, ничуть не напоминая того человека, к которому Рита прибегала за утешением и помощью в детстве.

А однажды, лет через шесть после переезда, напугала ее до смерти — напутала тем, что оказалась такой же, как Саша.

Рита пришла домой и услышала странный звук: полусвист-полузвон, который бывает от большого числа работающих электроприборов и от свитых в клубок проводов. Она скинула туфли и быстро прошла в квартиру, стараясь понять, откуда звук. Но гудение разливалось повсюду.

Рита открыла дверь в бабушкину комнату и увидела бабушкин карий взгляд в золотистых ресницах — тот самый взгляд, который встречал ее когда-то по утрам и был связан с запахом парного молока, чистой скатертью, вкусом майского меда на свежей булочке, липовым чаем или малиновым вареньем. Так смотрела бабушка из Ритиного детства. Совершенно здоровая бабушка.

День за окном был хмур, но комната была заполнена золотом солнечного света. Десятилетняя Саша кружила вокруг бабушки в полосах прозрачного шелка, и ноги ее временами не касались пола.

Саша смеялась, в бабушкиных глазах плескалось счастье. Она увидела внучку, приоткрывшую дверь, и прижала палец к губам.

Рита закрыла дверь, отпрянула от нее и прижалась спиной к стене. Сердце ее колотилось, и сглотнуть получилось не сразу, словно Рита вынырнула из кошмарного сна.

Она отказывалась верить тому, что только что увидела, однако заглянуть за дверь снова ей было страшно.

К вечеру бабушкины глаза снова померкли, но время от времени Рите казалось, что за темнотой плещется живое, обманчивое золото.

Рита лежала в кладовке, на коленях у монстра, и прислушивалась к себе. Ей казалось, что сквозь затхлость пробивается свежая нотка знакомого сладкого запаха. Это было малиновое варенье. Чем больше Рита принюхивалась, тем больше убеждалась: да, малиновое варенье.

— Наверное, Витя был прав, — продолжила она. — Наверное, я была не готова, что у меня появится Сашка. Мне и было-то тогда девятнадцать. Вите побольше, но мне-то — девятнадцать. Я уставала, он упрекал меня за слабость. Мы как-то не смогли друг друга поддержать. Стали ругаться, и все развалилось… Я бы развелась еще лет десять назад, но я не могла жить с Сашей и бабушкой, я боялась остаться с ними одна.

Запах варенья усилился. И еще запахло чаем с липой. Рита стала засыпать: обняв монстра, поджав ноги к груди, касаясь коленями и лбом его живота. Комната начинала кружиться, стоило ей прикрыть глаза, и от этого слегка мутило. Как будто тело наконец расслабилось, и отпускало многолетнее опьянение.

Рита уснула прямо в кладовке, на коленях у домашнего монстра. Она твердо знала, что ей нельзя проспать. В восемь двадцать три она планировала быть на вокзале.

Рита не проспала. Лежать на коленях у кладовочного монстра оказалось очень неудобно, и около шести утра она проснулась от боли в шее и в боку.

Пыльный медведь растаял.

Рита лежала на полу, прижавшись затылком к острому углу ящика с инструментами и подмяв под себя старый фотоальбом.

Это было дико — проспать всю ночь в кладовке, но как бы то ни было, Рита чувствовала себя отдохнувшей и словно бы ожившей.

Она встала и отправилась в ванную, приводить себя в порядок. В конце концов, ей предстояло идти на свидание, о котором она же и просила, и не вина Вестника, что Рита больше его не хотела.

Вестник был человеком, и отнестись к нему нужно было по-человечески. То есть прийти и сказать, что она не может. По крайней мере сейчас, сразу. И оставалась еще вероятность того, что Вестник ей на самом деле понравится. Тогда с одиночеством будет покончено.

Рита вымыла и тщательно уложила волосы, перетряхнула косметичку в поисках лучшей косметики, долго раздумывала над духами и выбрала тонкие, свежие, едва уловимые.

Потом вышла в коридор и вдруг наткнулась на Виктора. Она смотрела на него, словно бы не узнавая. Этот ссутулившийся, исхудавший человек мог быть принят за Виктора только потому, что вышел из его комнаты в восьмом часу утра в растянутой футболке и домашних потрепанных штанах.

Рита помнила его другим: раньше он был стройным, но не худым, и казался выше, потому что ходил, подняв голову и расправив плечи. Тогда он был похож на Теда Нили, а теперь казался Майклом Дугласом последних лет: постаревшим, со складками кожи, висящими под подбородком, жестким ежиком седеющих волос и немного сумасшедшим взглядом. Рита опустила глаза и при взгляде на его ноги почувствовала еще большую жалость. Ступни его казались совсем плоскими, точно истончившимися, стертыми… И еще он начал носить очки — с прямоугольными стеклами, в темной, массивной оправе из дешевой пластмассы.

«Сколько же я его не видела?» — подумала Рита, и мысль о том, что это был какой-то немыслимо длинный промежуток времени для людей, живущих в одной квартире, ужаснула ее. Ужаснула еще и потому, что Виктор мог быть серьезно болен. По крайней мере он выглядел серьезно больным.

Впрочем, все это могло подождать. Рита хотела разобраться с Вестником. Потому что, хоть Кейдж и был гораздо хуже Траволты, постаревший Дуглас не шел с ним ни в какое сравнение.

— Привет, — сказала Рита. — С добрым утром.

— Привет, — ответил Виктор, и его голос прозвучал неожиданно сипло, точно он долго им не пользовался. Рита подумала, что если бы кладовочный монстр говорил, то у него был бы как раз такой, пыльный и блеклый, голос.

— На работу? — спросила Рита, отчаянно ища тему для разговора, потому что — она же ясно это помнила — раньше они всегда подолгу разговаривали, даже когда начали ругаться и злились друг на друга.

— Нет, — и Виктор выдавил некое подобие пыльного смешка. — Прогуливаю.

Потом взглянул на жену еще раз, развернулся и скрылся в комнате. Тихо стукнула, закрываясь, отделанная дубовым шпоном дверь. Рита вспомнила, во сколько им обошлись двери, и в глубине ее души шевельнулось неясное сожаление о временах, когда они были семьей, вместе делали ремонт и могли поссориться из-за цвета обоев. В этих ссорах — тогда — мелькало что-то обнадеживающее, потому что в конце концов они таки выбирали то, что всех устраивало.

Часы тикали и жгли запястье: Рита взглянула на них и поняла, что может опоздать к электричке.

Нервным, торопливым жестом она закинула за спину прядь длинных нарощенных волос, которые Виктору совершенно не понравились.

Он очень удивился и расстроился, увидев жену. Длинные, безжизненно висящие у лица пряди делали ее похожей на потрепанную русалку. Волосы были так светлы, что Виктор сначала подумал о седине. В глазах у Риты появился лихорадочный болезненный блеск, руки все время двигались, словно жвальца вечно голодного насекомого. И она похудела — даже не то чтобы похудела, потому что никогда не была толстой, — а просто стала более острой, более жесткой. Совсем не похожей на ту, на которой Виктор когда-то женился.

Они были когда-то забавной парой. Ей — восемнадцать, ему — двадцать два. Он — длинноволосый, с бородкой, вечно одетый в нелепые широкие рубахи, а она — короткостриженая, в джинсах и очень маленькая. Виктор рядом с ней смотрелся сильным мужчиной, это было очень приятно. Они вечно болтались вместе: с утра до вечера, держась за руки и целуясь почти постоянно. Целуясь, когда он не играл на гитаре, а она не подпевала, и Виктор подумал: как же давно они вместе не пели, и вспомнил ее приятный низкий голос.

Потом — Саша, свадьба, вечная усталость, страхи и бабушка. Бабушка с инсультом, которая отняла у Риты последние силы. Саша выросла и стала отдаляться — и порой ему казалось, что слишком резко даже для подростка, словно была еще причина, которой он не мог понять. Рита устала и разучилась быть прежней Ритой. Так он остался один.

Виктор поздоровался с женой. Она захотела продолжать разговор, но смысла говорить с ней не было: сегодня он должен был умереть.

Вчера СЛТ показал итоговый сюжет, а уже сегодня с самого утра с неба стали срываться хлопья густого снега — вне всякого сомнения, того самого…

Жить оставалось несколько часов, а Виктор все еще не понимал, почему в конце концов добровольно окажется на обледеневшем карнизе десятого этажа. Спасительное забвение тоже не наступало. Он все прекрасно помнил.

Глава четырнадцатая

КАРНИЗ

Мутный декабрьский рассвет никак не наступал, ожидание тянулось медленно. Виктор переключал телевизор с одного спортивного канала на другой, но с каждым бессмысленным движением тревога становилась все сильнее. И тогда он решил: а почему бы ему не найти ведущую? Все участники «Лучшего видео» жили с ним в одном городе, и логичным было предположить, что шоу снималось здесь же, а значит, и ведущая, и студия с надписью «Смерть Любит Тебя» желтыми буквами по темно-синему заднику — все это могло быть здесь.

Виктор пошел на областное телевидение.

Дальше стеклянной двери его не пустили, на вопросы охранник отвечать отказался. Он велел звонить руководству и заказывать пропуск, но телефона ни одного не дал.

Виктору повезло: часов в девять в холл спустилась съемочная группа. Девушка-журналист и оператор встали перед выходом, не решаясь выходить под усиливающийся снег. Оба они были с непокрытыми головами и в расстегнутых куртках.

— Извините, — сказал им Виктор, — я ищу ведущую одной программы, но, к сожалению, не знаю, на каком канале она работает. И вполне возможно, она даже не с телеканала, а просто арендует студию для съемок, а потом продает передачу на кабельное…

Он долго и путано объяснял, а люди слушали и кивали. Потом девушка участливо объяснила ему, что тут студий в аренду не сдают и ведущей такой никогда не видели.

За стеклянной дверью мелькнул расписной бок телевизионной машины, съемочная группа выскочила из холла. На улице головы журналиста и оператора мгновенно опустились — так снег не летел в лицо.

Виктор тоже вышел на улицу и тоже опустил голову, но крупная снежинка все равно сразу налипла ему на ресницы.

Он направился к двум другим городским телеканалам, которые были расположены неподалеку от областного и почти бок о бок друг с другом. В такую погоду это было весьма кстати.

На первом из телеканалов Виктор пообщался со скучающим охранником, который сказал ему то же самое, что и областная журналистка: студии не сдаются, ведущую не видел.

— Они же могут в любом подвале снимать, — доверительно сказал он. — На камеру на любую, хоть на фотоаппарат. А ведущей у нас такой нет, я бы запомнил.

Охранник с надеждой скучающего человека посмотрел на Виктора, а когда тот собрался уходить, разочарованно выдохнул и углубился в кроссворд.

На третий телеканал Виктор даже не зашел. Он выяснил все прямо в крохотном, заставленном автомобилями дворике у самого подъезда.

Из подъезда вышел мужчина в легком, не по сезону, пальто. Он разговаривал по телефону, растерянно крутя на пальце ключи от машины. Виктор дождался, пока мужчина закончит разговор, и подошел к нему.

— Простите, — сказал Виктор, чувствуя себя мальчишкой, играющим в шпионов. — Говорят, тут можно снять студию для съемок.

— Кто сказал? — Мужчина нахмурился. — Кто вам мог сказать такой бред?

— У меня знакомая тут снимала передачу, арендовала студию.

— Нет, — резко ответил мужчина. — Не может такого быть.

— А это точно?

— Слушайте, — сказал мужчина с нажимом и пристально взглянул Виктору в глаза, — нам собственные программы снимать бывает некогда, а вы мне про аренду.

— Так, значит, снимали не у вас?

— Нет. Определенно не у нас. До свидания. — И мужчина в легком пальто сел в свою дорогую машину.

Город стал слепнуть. Снежное бельмо на его глазу разрасталось и густело с каждой минутой.

Крупные хлопья снега врезались в лицо, мешали смотреть, обдавали влажным холодом.

Виктор растерянно стоял на остановке, глядя себе под ноги, и думал, что же делать дальше, но придумать ничего не мог. Когда он поднимал глаза, то видел красноватую стену последнего из телеканалов. Над окнами его первого этажа ярко мерцала массивная зеленая вывеска. Этот свет о чем-то Виктору напоминал, но он никак не мог вспомнить, о чем. И, скорее всего, это было не важно.

Он совсем перестал думать о зеленой вывеске, когда из-за снежной пелены вынырнула рыжеволосая Елизавета Тургенева, семнадцать лет, новый сезон, еще одна жертва смерти.

Виктор подошел к ней, тронул за локоть и, наклонившись к Елизаветиному уху. Сказал:

— Не играй с ней в эти игры. Все равно обманет. Выброси телевизор — дольше проживешь.

Елизавета взвизгнула и отпрыгнула в сторону.

— Придурок! Больной совсем! Отвяжись от меня! Педик старый!

И тут же скрылась за снегом. Вокруг было темно и сумрачно, так что Виктор не мог понять, в самом ли деле видел ее или только придумал, что видел.

В любом случае, Елизавета была маленьким глупым ребенком, и, глядя, как из белой мглы выныривает темный квадратный лоб троллейбуса, Виктор думал, что больше всего на свете хочет, чтобы она выиграла схватку со смертью, проиграв в ее дурацком шоу.

Михаил чувствовал себя полным идиотом: надо было встать в такую рань, поехать в пригород, оставить машину едва ли не в чистом поле, заскакивать в оплеванный вагон электрички, стоять там, боясь коснуться липких поручней, — и все это для того, чтобы выйти на темный пустой перрон.

Рита не пришла, и он не мог понять почему. В ее отсутствии Михаилу виделась какая-то связь с девицей из бара, точно они были в сговоре — все были в сговоре, все поставили своей целью добиться, чтобы Михаил не получал удовольствия, словно им было выгодно его несчастье.

Перрон быстро пустел. Людей, приехавших в город в такую рань, было немного, и все они почти сразу скрылись в здании вокзала. Только Михаил — высокий, в длинном черном пальто, с непокрытой головой, но в мягких кожаных перчатках, защищающих руки от холода и грязи, стоял посреди перрона.

Начинался снег, и первые крупные хлопья опустились на его тщательно уложенные темные волосы. Михаил жадно ловил снежинки пересохшими губами: он был слишком взволнован и нуждался в холоде, чтобы привести мысли в порядок.

Конечно, отступить он не мог. Нужно было ехать к ней. Приехать, выдернуть Риту из теплой постели, из крохотной квартиры, как следует встряхнуть и наглядно объяснить ей, как плохо — не выполнять обещания. Тем более когда человек ночью едет к тебе из другого города.

Она должна понять раз и навсегда, что мужчинам нельзя впустую раздавать обещаний. Михаил с удовольствием донес бы это до каждой женщины, но не о каждую он стал бы марать руки.

Рита стоила того, чтобы заняться ее воспитанием. Она была не похожа на женщин, которых он обычно цеплял в барах.

И тут она появилась. Вынырнула из здания вокзала и побежала к нему по темному перрону, в ярком свете фонарей, оскальзываясь, неуклюже переставляя по обледеневшему асфальту ноги на высоких каблуках.

На ней было теплое пальто, и капюшон его, отороченный узкой полоской меха, был надет на голову, что выглядело крайне неженственно.

Рукой, одетой в черную кожаную перчатку, Рита сжимала маленький белый прямоугольник билета и, подбегая, смущенно сказала:

— Прости, я опоздала. Оказалось, без билета на перрон не пускают. Даже встречающих. Пришлось покупать, в кассе — очередь. В общем, так со мной всегда, и…

Она подошла совсем близко, и Михаил, резко вытянув руку вперед, скинул с ее головы капюшон. Рита ошарашенно замолчала.

— Никогда, — сказал он, — не прячь свои волосы. У тебя чудесные длинные волосы.

Они оказались собраны в конский хвост и прихвачены уродливой бархатной резинкой. Михаил поморщился. Он обхватил резинку двумя пальцами и потянул. Она легко заскользила вниз. Лишь несколько тонких волосинок запутались в ней и порвались.

— Вот так, — выдохнул Михаил. Одной рукой он укладывал Ритины волосы так, как нравилось ему, а резким движением другой руки отшвырнул прочь резинку. Она упала на рельсы, и Рита почти сразу перестала видеть ее в предутренней темноте. — Теперь ты красива, как Снежная королева.

Рита хотела поправить волосы затянутой в перчатку рукой, но Михаил не позволил, задержав руку на полпути. Он любовался наброском, который вышел у него: любовался, как художник. Ее бледное после бессонной ночи лицо почти сливалось с белым фоном: снег густел, скрывал поезда, рельсы и даже здание вокзала превратил в смутную расплывчатую тень. Глаза Риты казались серыми, как зимнее небо. И тушь не была уже такой четкой — возможно, ее унес с собой тающий на ресницах снег.

Только губы, крашенные ярко-красным, смотрелись на этом утонченном лице неестественно и даже нелепо. Смотреть на них Михаилу было почти так же неприятно, как на оптическую иллюзию, когда часть картинки будто бы отрывается от остального изображения и плывет над ним сама по себе.

Михаил никогда не любил оптических иллюзий. Музей Дали в Фигерасе стал для него худшим местом на земле, камерой пыток. Он поехал в Испанию, как только начал прилично зарабатывать, и сбежал, не дав своей спутнице (он пытался вспомнить, как ее звали, но безуспешно) насладиться Авраамом Линкольном, в лице которого скрывалась обнаженная женская фигура. Дали играл не по правилам и победил. Михаила едва не вырвало. Они вышли на пыльную городскую улицу, залитую жалящим солнцем, и около двух часов дожидались у автобуса свою экскурсионную группу. Но солнце — видит бог — Михаил выносил гораздо легче, чем игру не по правилам. Солнце честно и жестко выполняло свою работу.

Риту нужно было привести в порядок.

Михаил наклонился и поцеловал ее в губы. Рита вздрогнула и слегка подалась назад. Предугадав ее движение, Михаил положил ей на затылок руку и слегка нажал, подталкивая к себе. Ладонь ощутила нежное, шелковистое полотно разглаженных волос: теперь и на ощупь Рита была так же хороша, как и на вид.

Он целовал ее долго и жадно, почти не работая языком, но тщательно проводя губами по губам, и остановился только тогда, когда перестал чувствовать химический вкус ее помады. Михаил отстранился и замер, обхватив лицо Риты ладонями. Он стоял, внимательно вглядываясь, даже прищурив один глаз, а она замерла, будто охваченная ужасом жертва.

Рите и правда было страшно.

Полчаса назад она бежала к вокзалу, чувствуя, что опаздывает, а мокрый снег летел в лицо, мешая смотреть и уничтожая макияж. На голову пришлось надеть капюшон и волосы схватить резинкой, чтобы мокрые пряди космами не висели вокруг лица…

А потом Вестник напугал ее своими странными жестами: тем, как снял капюшон с ее головы, и наклонился, и сдернул резинку с волос.

Поцелуй вызвал у Риты жгучий протест. Вестник пах табаком и слишком сладкой туалетной водой с оттенками южных специй. Он грубо прижимал ее затылок. Он слишком сильно двигал губами, так что под ними что-то чавкало. А главное — она до сих пор не была уверена, хочет ли поцелуя.

Оторвавшись от Риты, Вестник встал, пристально глядя ей в лицо, и его ладони тисками сжимали ее голову с двух сторон, так что Рита ощущала себя заготовкой в токарном станке.

Ей было страшно, потому что она поняла, что человек, стоящий перед ней, совершенно непредсказуем, и в этой непредсказуемости ей виделось мало веселого.

А он, не переставая прижимать ладони к Ритиному лицу, подушечками больших пальцев стер остатки помады с ее губ, и в этом было что-то от художника, вносящего последние штрихи в пастельный набросок. Это были сильные, уверенные нажимы. Рите стало от них чуть-чуть больно, но Вестник уже отпустил.

— Ты такая красивая, — с чувством сказал он, а потом нежно поцеловал ее в щеку и отставил в сторону правый локоть, предлагая хвататься за него.

Тут же и перрон перестал быть пустым: подошла электричка, и черно-белое, заполненное снегом, но одновременно пустое пространство заняли плотные, темные кляксы людей.

Теперь Вестник и Рита не были двумя чудаками, стоящими под густым снегом на пустом перроне. Теперь они, как и все, под руку и склонив головы, чтобы снежинки не били в лицо, брели к зданию вокзала. Со стороны Вестника Рита чувствовала тепло и инстинктивно жалась к нему, словно кошка к батарее.

Вестник молчал, от этого становилось спокойнее. Рита подумала, что могла бы идти так очень долго. Она шла бы под снегом и, наверное, научилась бы в конце концов гордиться тем, что красива, как Снежная королева, если бы не смутная тревога. Не за себя. Почему-то за Сашу.

Она стала раздумывать, откуда же могла возникнуть такая тревога, и даже слегка наклонила голову набок, будто пыталась услышать ответ в собственной голове.

Плотно застегнутая в пуховик низкая толстая женщина, каких много в каждой толпе, толкнула ее под локоть, Рита покачнулась, крепче вцепилась в Вестника и только тут поняла, что он что-то говорит.

— Что? — растерянно спросила она.

— Я спрашиваю, куда бы мы могли пойти?

Рита замолчала, не зная, что ответить, и чувствуя, как в груди у нее поднимается ощущение вины пополам с легким холодноватым страхом, которые всегда возникали, когда на экзамене она вытягивала билет, ответ на который знала смутно.

Вестник был жесток. Он внимательно смотрел на нее, и, как только почувствовал, что Рита не находит ответа, спросил:

— Может быть, пригласишь меня к себе?

Рита споткнулась, отшатнулась в сторону — может быть, нога ее наступила на комок смерзшегося снега, — но Вестник не отпустил ее от себя, локтем прижал Ритину ладонь к своему горячему боку.

— У меня же муж… — шепнула Рита. — Дома.

— И он…

— Нет, он для меня ничего не значит. Мы чужие люди, просто живем в одной квартире. Для меня это просто неудобно — вот так вот приводить…

И тут она вспомнила исхудавшее Витино лицо и непроизвольно подумала, что хорошо было бы оказаться сейчас дома. Выяснить, почему он не пошел на работу и не болен ли он…

— А еще у меня дочь, — добавила она и почти обрадовалась тому, что нашла такой весомый, такой неопровержимый аргумент. Что-то, связанное с дочерью, ее тревожило, и Рита пыталась понять, что именно, но Вестник снова перебил:

— Тогда давай я отвезу тебя в особенное место.

Они зашли в здание вокзала. Вестник отряхнулся сам, потом стал смахивать снег с Ритиных волос — даже уже не снег, а крупные капли талой воды.

Рита тоже сделала несколько вялых движений рукой, потом снова взяла его под локоть. Перед ними был подземный переход — с низким потолком, выщербленным бетонным полом и стенками, обитыми мрачным гофрированным железом, кое-где расписанным граффити.

Ступая на первую ступеньку, Рита подобрала свободной рукой полы длинного пальто. При этом она взглянула вниз, и переход показался ей таким темным и низким, что она запаниковала. Ее голова стала поворачиваться к ярко освещенному холлу перед кассами, но тут какой-то голос словно сказал ей прямо в ухо: «Не оборачивайся». Это было похоже на игру в Орфея: оглянешься — никогда не поднимешься наверх из темных глубин.

Она не смогла. Уж если Орфей не смог, что было говорить о простой преподавательнице английского? Рита обернулась к свету, и ощущение у нее было как у тонущего, который в последний раз вырвался на поверхность и вдохнул полную грудь свежего, влажного морского воздуха.

Она почти поняла, почему беспокоится о Саше, но времени додумать эту мысль до конца у нее опять не хватило.

Ритина нога подвернулась. Рита обрушилась на ступню всем весом, чувствуя резкую боль, а еще — как слабнут колени и как все тело кричит: упади, упади, только не нажимай больше. Но Вестник поймал ее, не дал упасть, и, прежде чем Рита перенесла вес на правую ногу, ей пришлось опереться на больную левую, и в глазах от боли потемнело. Когда сознание прояснилось, оказалось, что они уже внизу, в подземном переходе, и Вестник держит ее на руках.

— Смотри-ка, — сказал он, весело подмигивая, — за тобой глаз да глаз. Ну ничего, буду носить тебя на руках до конца твоей жизни.

— Не надо, — слабо запротестовала Рита, пытаясь встать на ноги, но он прижал ее к себе и не отпустил. Ее ненакрашенные губы прислонились к шершавому драпу пальто, нос вдохнул терпкий запах влажной ткани, и вдруг этот слабый запах показался Рите удушающим. Она закашлялась и отодвинула лицо.

— Тише, — сказал ей Вестник, словно говорил с ребенком. — Я донесу тебя до такси.

Он быстро зашагал вперед, неся Риту словно пушинку. Раньше ей нравилось чувствовать себя маленькой рядом с мужчинами, но сегодня чувство было иным: будто из-под ног уходила земля.

— Слушай, — сказала Рита, когда Вестник стал подниматься к выходу, — тебя и правда зовут Михаил?

— Майкл, — ответил он, и Рита заметила, что дыхание у него почти не сбилось, — как на аватаре. Михаил. Твой ангел-хранитель.

Уличный снег снова ударил Рите в лицо, заставил схватиться за лацкан пальто и спрятать лицо у него на груди.

А он, не сбавляя темпа и не переводя дыхания, словно какой-нибудь Арнольд, понес ее через закрытую для машин привокзальную площадь к стоянке такси. Подошел к машине, открыл заднюю дверцу, уложил Риту на застеленное старым, мятым покрывалом сиденье, потом сам уселся рядом, усадил ее поудобнее и, наклонившись к водителю, буркнул ему в ухо какой-то адрес. Рита не расслышала какой, потому что снова вспомнила про Сашу…

Такси медленно тронулось, затикал поворотник, таксист наклонился к рулю, всматриваясь в непрерывно текущие слева машины, Вестник — Майкл, Михаил — Рита не знала, как хочет его называть, — обнял ее за плечи, и Ритина голова удобно устроилась на его плече.

Машину покачивало. Вестник молчал, и у Риты наконец нашлось время подумать о дочери. Она прикрыла глаза и стала вспоминать сегодняшнее утро.

Исхудавший Виктор с тревожным блеском в глазах, ванная, кухня, коридор и закрытые двери… Закрытая дверь в Сашину комнату — вот что настораживало. Рита напряглась, выпрямила спину, и ей отчаянно захотелось, чтобы руки Майкла-Вестника на ее плече сейчас не было: рука мешала думать.

Закрытая дверь. Восемь утра. Уроки в школе начинаются в восемь пятнадцать. Саша не плескалась в ванной, не завтракала, не одевалась. И это значило, что либо она ушла еще до шести — куда? зачем? — либо ее вовсе не было дома.

Ритино сердце стало медленно зарастать инеем. Это было так кристально больно, что она словно увидела перед собой синевато-льдистый папоротник морозного узора.

— Михаил, мне надо домой, — сказала она.

— Мы скоро приедем.

— Мне срочно надо домой.

— Зачем?

— Проверить. Мне надо срочно проверить… одну вещь…

— Какую вещь?

Он спросил не возмущенно и не заигрывая. Он спросил как прокурор в зале суда: твердо, резко, с нажимом и абсолютно хладнокровно.

— Я забыла выключить утюг. Кажется.

— Ничего ты не забыла. Брось. — Он снова откинулся на спинку сиденья, и его ладонь слегка сжала Ритино плечо. — А если и забыла, то тебя так давно нет дома, что пожар уже заметили и тушат. Так что ничем ты не поможешь.

— Но… — начала было Рита.

— Я ехал к тебе всю ночь, — возразил Вестник. — Ты сама меня позвала.

С этим было трудно поспорить. Рита закусила губу и выглянула в окно.

Машина проехала через весь город и теперь приближалась к его границе.

— Ну вот, дорогая, теперь у тебя нет выбора, — сказала Саша, глядя на Черепаховую Кошку. В две темные горизонтальные щелочки, серые, с легким оттенком фиолетового, обозначающие два закрытых глаза. Окно парило прямо перед Сашиным лицом, Кошка спала, время от времени переваливаясь с лапы на лапу и передергивая шкурой, — в общем, вела себя как обычно, и Саше приходилось кричать, потому что, черт побери, ей хотелось вывести из себя эту тупую черно-бело-рыжую скотину.

— Ты сама разрешила мне сюда прийти! Ты сама уже хочешь, чтобы я попала в эту твою несуществующую комнату!

Художника в комнате не было. Только подрагивала, будто от сквозняка, белая ткань на раме.

Место художника было свободно, и, возможно, Черепаховая Кошка освободила его для Саши.

Саше непременно надо было убедиться, что это место — ее. Разбудить Кошку, заставить ее открыть глаза и посмотреть Саше в лицо, потому что в Сашино лицо очень давно никто не смотрел.

Кошка пустила ее на карниз — это было единственным утешением.

Всю ночь Саша бродила по парку, и Кошачье окно оказывалось то ближе, то дальше, но никогда — вплотную и никогда не было открыто. Тогда Саша вспомнила про этот десятиэтажный дом со странной крышей: обычная кирпичная коробка, высокая, с ровными стенами и с архитектурным выкидышем на самом верху. Это было нечто вроде чердака, но только почти без стен — вместо стен были лишь полукруглые арки, по две с каждой стороны, а под арками вдоль стены квадратным выступом шел массивный карниз.

Саша нырнула в воображаемое ателье, чтобы взять шелковый платок, и вдруг увидела за прилавком с белыми отрезами опустевшие шкафы. Сначала она подумала, что в ателье вломились воры. Но это было глупо: кто может красть из воображаемых помещений? Только Черепаховая Кошка могла проникнуть сюда. Значит, это она выгребла все Сашины работы — на том основании, что будто бы Кошке они изначально и принадлежали.

Пришлось стиснуть зубы.

Саша выскользнула из опустевшего ателье и взглянула на раму для батика, возникшую прямо на аллее безлюдного утреннего парка. Было около девяти часов, рассвет еще и не думал начинаться, но уличный фонарь давал Саше достаточно света. Она натянула на раму ткань и быстро начала рисовать. Как ни странно, на этот раз кисть слушалась ее: мазки ложились точно, и краска растекалась именно так, как она задумала.

Саша рисовала чердак десятиэтажки. Открытую дверь на чердак.

Когда в десять утра она пришла сюда и поднялась пешком на верхний этаж, дверь и в самом деле была открыта.

К ней вела железная лестница: перила из тонких прутьев и ступеньки, сетчатые, ажурные, словно педаль ножной швейной машинки, которая когда-то стояла в комнате у бабушки Иры, привезенная из деревенского дома. Саша поднялась по ним, стараясь ставить ногу как можно бесшумнее, и потрогала висячий замок. Он казался запертым, но на самом деле дужка была не защелкнута, и Саша вышла на чердак. В лицо ей тут же ударил ветер, перемешанный со снегом.

Под ногами захрустела смерзшаяся земля. Никто никогда не убирал тут грязь, принесенную косыми дождями. Справа от входа намело небольшие сугробы: они лежали и на карнизе, и внутри, под крышей. Саша пошла налево, чтобы оказаться с подветренной стороны. Ей не хотелось, чтобы сильный порыв сбросил ее вниз. У нее были совсем другие планы.

Перед невысоким парапетом, обозначающим границы чердака, Саша остановилась. Крепче намотала шарф, плотнее застегнула куртку, надела на руки перчатки, а шапку сдвинула на глаза. Она точно понимала, что простоит на карнизе долго, потому что шагнуть вперед было страшно, и нужно было время — много-много времени, — чтобы разбудить Черепаховую Кошку, а потом уже набраться смелости и прыгнуть к ней в окно.

— Тебе решать, — сказала Саша. — Или ты пустишь меня к себе, или я упаду вниз. И чего-то ты определенно хочешь. Потому что ты разрешила нарисовать открытую дверь.

Она села на парапет, перекинула ноги вниз. Носком ботинка дотронулась до карниза, попробовала его на прочность. Карниз был тверд, как скала. Тогда, придерживаясь руками за парапет, Саша поставила на него ногу. Ступня подошла идеально: карниз был словно под нее скроен: двадцать четыре сантиметра, ровно столько же, сколько было от Сашиной пятки до кончиков пальцев. Вторая нога встала рядом. И медленно, прижимаясь спиной к стене, Саша стала продвигаться к центральной опоре.

Город, лежащий внизу, едва угадывался за плотным снежным тюлем, и Саша чувствовала облегчение: это значило, что никто из людей, проходящих внизу, тоже не видит ее.

— Открой глаза, Кошка, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты посмотрела на меня.

Глава пятнадцатая

ОСОБЕННОЕ МЕСТО

Когда Виктор пришел домой, на часах было самое начало одиннадцатого. Рита куда-то ушла, несмотря на то что в среду у нее выходной.

Саши тоже не было.

Виктор подумал, что так давно не видел Сашу, что даже не может представить ее себе, когда захочет. Это было неправильно и как-то даже немного жутко…

Сегодня предстояло умереть, а он так ни с кем и не попрощался.

Виктор схватился за мобильный телефон, набрал один номер, потом другой, но ни там ни там ему не ответили.

Рита не слышала звонка, потому что шумел мотор такси, проезжали мимо машины, и у водителя громко играла ритмичная клубная музыка.

Саша не слышала, потому что звук мобильника был отключен. Он, правда, вибрировал, но ее и саму трясло — от холода, напряжения и страха. Теперь, стоя на карнизе, взывая к безразличной Черепаховой Кошке, которая не удостаивала ее и беглым взглядом, Саша больше всего хотела быть маленькой девочкой, чтобы ее спасли, отругали и пожалели. Она разговаривала с Кошкой, постепенно теряя надежду, что та отзовется.

Виктор по привычке потянулся за пультом, но передумал включать телевизор. Тратить последние часы жизни на боксерский поединок или футбольный матч ему не хотелось. Еще меньше хотелось смотреть на Смерть, даже если приставка и записала новую программу СЛТ. Ведущая больше не волновала его; это было странно: Виктор обнаружил, что привык жить в состоянии легкого возбуждения, которое усиливалось, стоило ему представить ее длинные ноги или грудь, которую почти не скрывала тонкая, полурасстегнутая блузка.

Теперь он представил, как ведущая будет выглядеть лет через тридцать, и вспомнил одну великовозрастную даму, хозяйку картинной галереи…

Однажды Рита потащила его с собой на открытие выставки — тогда они еще разговаривали. В руке у хозяйки вечера был бокал, из которого она постоянно отпивала. Запах свежей выпивки мешался со вчерашним перегаром. Под глазами у нее угадывались густо припудренные мешки, и во всем облике блеск гламурной жизни мешался с приметами небрежности алкоголика. Косметика была наложена тщательно, но таким густым слоем, что уже к середине вечера по пудре пошли трещины, какие бывают на африканской обезвоженной почве. В глубоком декольте видны были большие, плоско лежащие груди, в ложбинку между которыми стекал узкий темный ручеек пыли и пота. Ноги у нее были длинные, но исхудавшие и кривые, словно древесные ветки, и сквозь колготки просвечивали крохотные синяки и красные варикозные звездочки.

Рита никогда бы такой не стала. А ведущая из «Лучшего видео» обещала стать именно такой.

В поисках подходящего дела и ожидая, что Рита или Саша вот-вот вернутся домой, Виктор прошелся по квартире и обнаружил, что шпингалет на двери в кладовку сорван, и дверь не закрывается. Он включил свет и с изумлением увидел, какой тут царит бардак: на полу клубком валялись старые тряпки, перекрученные, свернутые, будто кто-то пытался свить из них гнездо. В тряпках запутались старые фотоальбомы, какие-то книги без обложек и даже старые Сашины игрушки. Виктор стал подбирать и раскладывать по местам всю эту рухлядь, и из одной тряпки выпал сначала шпингалет — прямо с винтами, на которых он когда-то держался, — а потом черно-белая фотография, где он обнимал Риту за плечи. Виктор улыбнулся: ему всегда нравился этот снимок. На нем он сам был похож на Теда Нили в «Jesus Christ», а Рита — маленькая и легкая, как бутон весеннего цветка, — смотрела на него с обожанием. Да, у них были и такие времена — только кто бы теперь поверил, что такие времена у них были.

Виктор прибрался, положил фотографию в нагрудный карман рубашки и стал прикручивать на место шпингалет. Работа заняла минут десять.

Дверь закрылась. Виктор подергал за ручку: шпингалет стоял насмерть. Даже странно было: отчего это он вылетел прежде? Наверное, кого-то заперли в чуланчике, и он очень хотел вырваться наружу, невесело подумал Виктор.

Рита все не возвращалась.

Тогда он пошел в ее комнату. Это странно звучало: ее комната — потому что раньше они всегда жили вместе.

Виктор остановился на пороге, засунул руки в карманы растянутых домашних брюк и осмотрелся. Комната почти не изменилась. Только постельное белье появилось на диване, на секретере — ноутбук, который когда-то они дарили Саше, и кресло перед секретером стояло новое, офисное, на колесиках.

Что-то тянуло его к столу — скорее всего, любопытство. Желание узнать, как и чем жила без него Рита.

Виктор откинул черную плоскую крышку ноутбука и нажал кнопку включения.

Быстро загрузилась «семерка», и тут же подхватился Интернет. Страничка Вконтакте была стартовой, и вход был выполнен, так что Виктор уселся перед монитором и с замиранием сердца стал просматривать сайт.

Сначала он читал мешанину всяких глупостей: какие-то незнакомые ему люди хвастались своими фотографиями, размещали бесконечные картинки и пересказывали несмешные анекдоты. Но эта мешанина тревожила его, потому что в ней иногда встречались слова: «!!!СРОЧНО!!!! ТРЕБУЕТСЯ ПОМОЩЬ!!!!» Сообщение обрывалось, а Виктор не знал, как открыть его целиком, и потому никак не мог понять, какая помощь и кому требуется. Он листал страницу вниз и находил это «срочно-требуется…» через каждые несколько сообщений. И чем больше листал, тем чаще натыкался на большие буквы, обрамленные восклицательными знаками.

Устав от этого, Виктор перешел на главную страницу. Тут не было ничего интересного: Рита писала о себе то, что он и так знал. В друзьях у нее оказалось восемьдесят человек. Виктор просмотрел список, и все это были незнакомые люди, будто бы не из его, а из какой-то совсем другой жизни.

Потом он увидел раздел «Мои сообщения», где в скобочках стояла жирная цифра один.

Волнуясь и понимая, что делает плохо, Виктор зашел в личный ящик.

В списке людей, с которыми переписывалась его жена, было много имен, но Виктор не стал просматривать их все, а открыл только последнее, непрочитанное, — про себя он назвал это «просто для примера».

Отправителем был какой-то Валерий, и с фотографии слева от сообщения смотрела наглая полупьяная рожа. Сообщение содержало только ссылку и фразу: «глянь чё у вас в городе происходет ахренеть».

Виктор щелкнул по ссылке, и губы его заранее скривились в брезгливой усмешке: ему было совершенно ясно, что ничего хорошего человек с таким лицом прислать не может.

Но по ссылке не оказалось того, что он предполагал увидеть. Это была on-line-трансляция, и Виктор видел, что время действительно то же, что и в реальности: маленький экранчик неизвестного сайта был так же залеплен снегом, как и окно его собственной комнаты.

Сначала трудно было разобрать, что же там происходит: шел густой снег, и казалось, камера была направлена в небо, потому что за снегом не мелькали ни люди, ни машины. Потом камера двинулась вперед, и объектив начал прорезать снежную завесу, словно ледокол — арктические льды. Виктор увидел высокий коричневато-красный дом с облупившейся штукатуркой: смутно знакомый дом. Он смотрел и долго не понимал, что ему показывают, пока, наконец, не разобрал на самом верху, почти под крышей, темный силуэт крохотного человечка.

Камера продолжала движение вперед. Стали видны очертания фигуры: шапка, натянутая по самые глаза, наглухо застегнутая куртка, руки в перчатках. Человечек стоял на карнизе, прижимаясь спиной к невысокой колонне, на которую опирались две арки. А картинка все увеличивалась и увеличивалась, и Виктор уже знал, кто это, но, словно для того, чтобы защитить себя, думал о совершенно посторонних вещах. Например, о том, что такого увеличения нельзя добиться без операторского крана, иначе вообще непонятно, как и кто это снимает.

Когда Сашино лицо заняло весь экран, Виктор перестал думать вообще. Он просто сидел и смотрел, оцепенев от ужаса.

Лицо Саши заняло весь экран, продержалось несколько секунд, потом картинка замерла, дернулась и пропала.

Виктор понял, что должен идти. Только не знал, куда. Он был уверен, что видел это здание — и видел не один раз, но вот где?

Тогда он вспомнил о Смерти: о вчерашнем финальном сюжете, в котором должна была быть подсказка.

Он откинулся в удобном Ритином кресле, закрыл глаза, стал вспоминать и сначала не вспомнил ничего, кроме густого снега и черных, похожих на муравейники деревьев. А потом на поверхность вынырнуло зеленое пятно. И Виктор вдруг вспомнил, что это за пятно. Он стоял напротив него не больше часа назад.

Это была вывеска последнего из телеканалов, на который зашел Виктор. А напротив возвышался как раз этот самый дом со странной крышей, под которой в стене были прорезаны арки. Пять минут на автобусе.

Наскоро одевшись, Виктор выскочил из дома.

Пряча подбородок за стоячим воротником пуховика, а руки в карманы, Виктор побежал к остановке.

— Ну вот смерть и выиграла, — думал он. — Вот я сам иду туда, на карниз. Ясно осознавая, что делаю, и совершенно не желая умирать. Железная, беспроигрышная комбинация.

Такси остановилось в лесу, и Вестник расплатился с водителем. Рита выглянула в окно: тут не было ничего — только широкая тропа, уходящая вдаль за древесные стволы. Ей вспомнилась удивись-игра, когда-то такая любимая, и Рита подумала, что в жизни все повторяется, но никогда в точности так, как было. Сейчас удивление не было приятным, потому что к Вестнику она не испытывала того, что когда-то испытывала к Вите.

Рита вышла из такси и едва не упала, наступив на больную ногу. Казалось, лодыжка едва помещается в ботинке. Машина тут же уехала.

— Пойдем, — сказал Рите Вестник и, подхватив за локоть, повел по заснеженной тропинке между деревьями, словно не замечая, что его спутница прихрамывает.

Рите казалось, что каблук растет у нее прямо из пятки. Она старалась не наступать на больную ногу, но каблук все равно цеплялся за комья снега, за любые неровности, и ногу при этом било разрядами боли.

— Эй, не отставай, — повторил Вестник. Он был на шаг впереди и не отпускал Ритиного локтя. — Тут очень красиво. Сейчас увидишь.

— Я не могу идти. Мне больно. — Рита решительно остановилась. Она не понимала, как человек, который полчаса назад нес ее на руках, может не замечать, что ей плохо. — И потом, — продолжила Рита. — Мне надо проверить дочь. Я боюсь, что…

— У тебя есть дочь? — прервал ее Вестник. Он остановился, обернулся и пристально уставился на нее. — Надо же. А я и не знал.

— Как — не знал? Я говорила. Я точно помню, что говорила тебе.

— Но не слишком часто. Похоже, она тебе безразлична. К тому же она уже взрослая и может о себе позаботиться. Ну и отец. Ты ушла от него ко мне, так что пусть занимается воспитанием. Дочери.

— Но я…

— Или ты хочешь сказать, что я тебе не понравился? Ты пытаешься от меня сбежать? Это просто предлоги?

Рита отвела глаза. Смотреть на Вестника было трудно. Ее взгляд наткнулся на густое переплетение ветвей, над которыми было темное, затянутое снежной тучей небо. И когда Рита посмотрела в другую сторону, там было то же самое: серовато-желтые тополя, за ними — темные, опустившие лапы ели, несколько берез. Только широкая, хорошо утоптанная снежная тропа говорила о том, что тут бывают люди.

— Пойдем, — потребовал Вестник.

Он сказал это так настойчиво, что Рита послушалась, сделала шаг и чуть не упала. Она упала бы, если бы он не дернул ее за руку вверх. Боль прошла по руке до самой груди, и Рита едва не заплакала.

— Твою мать, — тихо сказал Вестник, — я сюда ехал не для того, чтобы слушать твое нытье. Ты идешь?

— Иду, — ответила Рита.

Подумаешь, больно, сказала она себе. Просто растяжение. Не отвалится же у меня нога, если я потерплю до конца дороги. Прекрасной, ухоженной дороги, по которой только что проехал грейдер. Там будут люди, они вызовут мне такси, я поеду домой, увижу, что с Сашей все в порядке, а потом отправлюсь в больницу, потому что терпеть, честно говоря, трудновато. Обернулась — и зачем я обернулась? Если бы не нога, он бы так просто меня с вокзала не увез. Хорошая компания — Орфей, жена Лота и я. Говорили же мне: не оглядывайся.

Рита бормотала про себя, это помогало идти.

Она двигалась так медленно, что Михаил начал в нетерпении поглядывать на часы.

На вокзале он подыгрывал: когда Рита играла в недотрогу и напросилась, чтобы ее понесли на руках. Это было, в сущности, нетрудно и не шло вразрез с его планами.

Теперь же нытье начинало надоедать. Пора было Рите это почувствовать — но нет, она стонала, как чайка из школьной программы.

Михаил старался устроить ей гребаную романтику и ожидал услышать слова благодарности и восхищения, а не бессмысленный бубнеж «яхочудомой». Неужели она рассчитывает, что его терпение безгранично? И неужели думает, что он пойдет у нее на поводу, если она будет выпендриваться?

Михаил дернул Риту за локоть, подгоняя ее вперед.

— Здесь очень красиво, — хмуро сказал он.

Поспорить с этим было трудно. Снег стал редеть, и темная туча над головой с каждой минутой становилась тоньше и прозрачнее. Метель кончилась, редкие снежинки медленно опускались на землю. Деревья стояли в белых шалях, пахло легким морозцем и свежестью только что выпавшего снега. Где-то далеко справа среди облаков мелькнул кусочек нежно-голубого неба с размытыми белыми границами. Натужно закаркали, приветствуя выглянувшее солнце, вороны. Но Рита не могла любоваться пейзажем. Михаил тащил ее за собой, не разжимая руки, и она шла, стараясь беречь ногу.

Рите не хотелось идти туда, куда Вестник ведет ее. И это чувство еще больше усилилось, когда с широкой дороги они свернули на узкую тропинку, резко уходящую влево.

Дом тот самый, с видом на зеленую вывеску телеканала. С крохотной темной фигуркой за плотной занавесью метели на самом верху.

На десятый этаж Виктор поднимается пешком. Это глупо, но Виктор боится застрять в лифте. Думает, было бы невыносимо сидеть в запертой коробке, похожей на упаковку от зубной пасты, в то время как его дочь стоит наверху.

Дверь на чердак не заперта. Виктор открывает ее медленно, боясь, что скрипнут петли, и громкий звук испугает Сашу. Он идет по грязному чердаку и, упершись руками в парапет, выглядывает наружу. Видит, как Саша стоит там: раскинув руки, пытаясь пальцами цепляться за растрескавшуюся штукатурку опоры.

Она не видит его. Больше всего Виктора пугает, что она шевелит губами и, почти не мигая, смотрит прямо перед собой. Смотрит пристально, определенно, будто ее взгляд остановился на собеседнике, но воздух перед ней пуст, и даже снег идет теперь реже.

Виктор должен позвать дочь — у него нет иного выхода. Но он очень боится ее подтолкнуть. И когда он осторожно выталкивает из себя короткое слово «Саша», она действительно вздрагивает. Ее левая рука на минуту отрывается от стены и повисает в воздухе планирующим крылом. Виктору кажется, что сейчас и тело наклонится вперед и, повиснув на мгновение в воздухе, рухнет вниз.

Но Саша удерживается. Черная вязаная перчатка (она так близко, что Виктор видит на ней едва ли не каждую петлю, и катышки свалявшейся шерсти, и вытянутую нитку — и думает, что сегодня же надо купить ребенку новые перчатки, и лучше зимние, и лучше на меху, вот спустимся и сразу пойдем в магазин, и в торговом центре через дорогу — чуть наискосок — кажется, раньше был такой отдел, может, и сейчас есть) — так вот, перчатка прижимается к стене. Она словно крот на бетонном полу. Указательный Сашин палец, как кротовье рыльце, беспомощно шарит тут и там, желая зарыться поглубже, — но бесполезно.

Саша не смотрит в его сторону.

— Уйди, — говорит она. Глядит по-прежнему вперед, но Виктор понимает, что Саша разговаривает с ним.

— Саша, Саша… — бессмысленно бормочет он, пытаясь подобрать слова, но все они, кроме ее имени, кажутся опасными, словно заряженное оружие — в любой момент выстрелит, поэтому хранить в сейфе и разряженным, любой охотник знает, но у Виктора нет знакомых охотников, да и он сам никогда… и Виктор просто не смеет начать.

— Можно я подойду к тебе поближе? — спрашивает он наконец, и тон у него заискивающий и просящий. А как же иначе? Только выпросить. Больше ничего не остается.

Саша не отвечает. Тогда Виктор перекидывает через парапет правую ногу, потом левую и, борясь со страхом высоты и с дежавю, обещающим непременное падение, сидит так минуту, или две, или всего несколько секунд — сложно сказать, потому что время перестает иметь значение. Его и много, и ничтожно мало одновременно.

— Ты мне мешаешь, — громко говорит Саша, а потом снова начинает беззвучно шлепать губами, словно заклиная раскачивающуюся перед ней змею, и Виктор почти даже видит плоскую треугольную голову с желтыми глазами, но временами ему кажется, что это вовсе не змеиная голова, и еще ему кажется, что глаза не-змеи внимательно смотрят и при этом плотно зажмурены.

— Я хочу помочь.

Сашина рука совсем рядом. Он может схватить ее в любой момент. Но тут нужно подумать, и Виктор думает, думает, думает, и в какой-то момент выясняется, что мысли его бегут на месте. И это неудивительно, потому что, сколько ни представляй себе, что будет дальше, сценарий всегда один: Саша дергается, он тянет ее к себе, но одновременно и чуть вперед, чтобы отлепить от стены; она теряет равновесие; ноги соскальзывают, она падает вниз, и какое-то время Виктор удерживает ее на вытянутой руке: пальцы сжаты намертво, но карниз слишком узок, опереться почти не на что, и он сам нагибается вперед, ноги отрываются от бетонной полоски…

Он все равно должен упасть. Но не Саша. А значит, необходимо, чтобы она осторожно подошла к нему. Под любым предлогом. Как угодно. И тогда Виктор втолкнет ее через арку внутрь, на покрытый слоем слежавшейся земли пол. А сам от этого толчка, скорее всего, полетит назад, а значит — вниз. Потому что он видел это в сюжете.

Тут Виктор ловит себя на мысли, что больше не боится. Не боится, но восхищается, как элегантно ведущая все устроила. Красивая комбинация. Единственная смерть, которой невозможно избежать, — это жертвенная смерть.

— Уходи.

Сашина перчатка уползает от него по стене. Расстояние увеличивается всего на пару сантиметров, но движение вполне понятно, вполне читаемо.

— Я просто хочу, чтобы ты жила.

Его правая нога осторожно спускается вниз, к бетонному козырьку. За ней — левая, и вот Виктор уже стоит, вывернув ступни, словно балерина, потому что его ноги не умещаются на узкой полосе карниза. Сразу начинает ломить колени, и он понимает, что времени мало: долго так не простоишь.

Саша слегка поворачивает голову:

— А я не хочу умирать. Я просто хочу уйти от вас.

Сашины губы кривятся, в голосе появляется неуверенность. Виктор видит, что в глазах у нее слезы. Левая рука тянется их смахнуть, и дуга, очерченная ладонью, оказывается очень широка, так что Саша слегка покачивается.

Виктор забывает, что хотел сказать. Забывает даже, чт       оон уже сказал и чт       оСаша ответила. Он думает только о том, как бы она не упала, о глазах, которые из-за слез теперь плохо видят, и о том, что из-за этого у дочери может закружиться голова.

А Саша, смахнув слезу, замечает интересную вещь: Черепаховая Кошка слушает. Треугольная розовая раковина уха слегка поворачивается в ее сторону.

— Кошка! — зовет она, но Кошка снова недвижима. И тогда Саша принимает Кошкину игру: — Ты, — говорит она отцу, и ухо снова слегка подергивается, — ты же не хотел, чтобы я у вас была. Так вот, пожалуйста, получи свою свободу.

Кошка на секунду приоткрывает глаз, и Саша видит желтое свечение муаровой радужки. Отец не отвечает, может быть, он уже упал, но Саше сейчас важнее Черепаховая Кошка.

— Можешь не отпираться, все твои слова будут лживыми. Я прекрасно слышала, что ты сказал, когда вы с мамой ругались. Ты сказал, что предлагал ей сделать аборт, и она виновата, что не сделала его. Это предательство. Это подло! Ты сказал это, когда я уже была.

Виктор стоит на карнизе молча. Его колени чуть согнуты и дрожат, носки повернуты к Саше, правая рука обхватывает парапет, как рука джигита в цирке обхватывает лошадиную спину. Но махнуть через парапет Виктор не собирается. Его дело здесь, по эту сторону. А молчит он потому, что не знает, как ответить. Он не помнит, как говорил про аборт. Он даже мысли не может допустить, что так говорил, — разве что в приступе ярости, относя это только к жене с ее страхом и жалобами, но никак не к дочери. Он любил Сашу преступно нежно всю ее жизнь, с самого рождения. Мелкая, холодная дрожь ужаса заставляет его передернуть плечами.

Саша заканчивает свой маленький монолог. Ей никто не отвечает, и тогда она, боясь упустить малейшее Кошачье движение, разворачивает платок, чтобы увидеть, тут ли еще отец.

Отец все еще тут, но платок его черен от отчаяния. На нем вдоль, поперек, и наискось, и чудаковатыми завитушками написаны какие-то слова и фразы, но разобрать ничего невозможно, потому что темным чертили по темному. Светлым с прочерками черного — словно желтой гуашью вели по непросохшей саже — написано только одно:       «Успеть до…»Сашу отчего-то волнуют нечитаемые слова. Ей некогда, ей совсем не до этого измазанного платка, но она вытаскивает второй и третий, пытаясь высветлить и рассмотреть. И в голове у нее какое-то старческое учительское ворчание: «Ну что там еще у тебя?», и «Долго ты будешь мне голову морочить?», и «Вот вечно ты не вовремя».

Черепаховая Кошка на подоконнике просыпается и открывает глаза. Снег почти прекращается, кажется, где-то между облаками виднеется нежно-голубое небо. Внизу останавливается первый прохожий. Он задирает голову и пытается рассмотреть, что происходит у него над головой. Но Саша этого не замечает. Она читает по платкам.

Она видит, что платки измазаны смертью, как сукровицей. Отец уверен в собственной неизбежной гибели здесь, на карнизе, через несколько минут. И эта уверенность — не порождение фобий вроде боязни высоты, или боязни бетонных карнизов, или десятых этажей, или людей-глядящих-снизу-вверх, а твердое, основанное на неопровержимых фактах знание.

Саша расправляет складки, разравнивает ткань и видит: да, его смерть определяется не истекшим временем, а только обстоятельствами: вот этим узким карнизом. Отец мог бы остаться внизу: это было совершенно безопасно — остаться внизу. Он уверен. Он был уверен, что умрет, спасая дочь, но все-таки вышел на карниз.

Это пугает больше, чем безразличие Кошки и пустота под ногами. С четырех лет, со случая с игрушечной лошадью, Саша уверена, что никто никогда не придет к ней на помощь.

Оказывается, это не так, и придуманный ею мир рушится. Она больше не знает, права или нет, не знает, как ей существовать теперь, когда пол и потолок поменялись местами, и она висит вниз головой, и вокруг нее пустота.

— Значит, я тебе нужна? — спрашивает Саша у отца, но обращается к Черепаховой Кошке, так что Виктор по-прежнему не слышит слов, а только видит шевелящиеся губы. Кошка, сидя на хвосте, нервно вылизывает у себя под лапой и время от времени бросает на Сашу желтые взгляды. Ее широко распахнутые глаза с узким, до волосинки истончившимся зрачком замирают на мгновение, а потом снова опускаются к манишке, по которой сильно бьет тонкий розовый язык.

Черепаховая Кошка проснулась, и теперь можно с ней говорить, но в жизни никогда не случается так, чтобы все происходило когда надо. Теперь Кошка Саше неинтересна.

— Как же я могла не видеть, что нужна тебе? Это несправедливо. Несправедливо никогда не говорить, что любишь меня, а потом просто взять и отдать за меня жизнь.

На втором платке Саша видит ужас. Она испугала отца словами про аборт, словами, которых он даже не помнил, которые, видимо, сорвались с языка случайно, в припадке неконтролируемого гнева, из-за желания, возможно, побольнее уколоть жену, а не потому, что он действительно так думал. И он сходит с ума из-за того, что его родной ребенок стоит на карнизе десятого этажа, потому что он когда-то сказал слова, которых теперь даже не помнит.

Слезы копятся в Сашиных глазах, наплывают, словно растопленный воск, и из-за них мир вокруг кажется мутным и искаженным. Она вытирает глаза рукой. Старая заношенная перчатка быстро впитывает крупные соленые капли.

— Папа, — говорит она, — ты только не волнуйся. Я к тебе иду. Забирайся внутрь. Я сейчас.

Но Виктор не хочет перебираться через парапет, пока Саша стоит над улицей. Он осторожно забирает кончики ее пальцев в свою широкую ладонь и крепко сжимает.

Саша подходит к нему: между ними крохотное расстояние, всего какой-то шаг, но движется она медленно-медленно, и его горло сводит так, что невозможно сглотнуть.

Окно с Черепаховой Кошкой послушно плывет за ней, как воздушный змей на короткой нитке: кусок натянутого на раму шелка, который слегка треплет ветер.

Саша оказывается вплотную к отцу.

— Перелезай, — шепчет она.

— Нет, сначала ты. — Виктор качает головой и слегка отступает назад, чтобы Саша могла перекинуть ногу.

Она садится на парапет верхом, а отец завороженно смотрит за каждым ее движением. Он держится сейчас только на руке, потому что согнутые в коленях ноги затекли и дрожат. И конечно, нога подводит его.

Нога подводит его в тот момент, когда он отрывает от парапета руку, чтобы схватиться поудобнее.

Виктор неуклюже заваливается на бок и взмахивает руками.

Его висок бьет между глаз Черепаховой Кошке, Кошка испуганно вздрагивает, но, будучи эфемерным существом, пропускает Виктора сквозь себя.

Тропинка выходит к Волге. У Риты дух захватывает, когда заканчивается лес и начинается берег, покрытый ровным слоем свежего снега. Солнце выглядывает еще раз, и снег вспыхивает яркими огненными точками. На берегу он белее, а на реке — немного темнее, с легким свинцовым оттенком.

Рите вдруг становится спокойно. Даже нога уже не отзывается резкой болью на каждый шаг, а только пульсирует мягким и слегка неприятным теплом.

Она знает это место. Рита помнит его другим, осенним, но они с Виктором так часто вспоминали, как лежали на взгорке — вот там, чуть левее — и как смотрели на лес на том берегу, что ошибиться невозможно. Тогда, после удивись-игры, у них появилась Саша.

Рите начинает казаться, что в таком месте ничего плохого с ней произойти не может.

Она медленно идет за Вестником по узкой, припорошенной снегом тропинке. Дышится легко. И приятно представлять, как под снегом и толстым темным льдом медленно продолжает свое течение огромная река.

«Хорошо, — уговаривает себя Рита, — сейчас мы полюбуемся на реку, и он отвезет меня обратно в город. В городе много людей, там я смогу избавиться от него и пойти домой, посмотреть, как там Саша. И спросить Витю, почему он так сильно похудел». Этот вопрос тревожит ее чем дальше, тем больше.

Вестник оборачивается к ней и хмурится, будто при нем нельзя думать о своей семье.

Рита снова сникает. А между тем оказывается, что они уже пришли.

То, что издалека выглядит как большой сугроб, оказывается просторной беседкой. Восемнадцать лет назад никакой беседки тут не было. Рита обнаруживает, что к тридцати шести годам стала консервативной: даже такая незначительная перемена вызывает в ней неприятное чувство.

Вокруг беседки намело снега, снежная шапка свисает с крыши нежными синевато-белыми полукружиями, но внутри чисто и сухо. Тут стоят два плетеных кресла и стол, с которого Вестник немедленно сдергивает легкую салфетку. Под салфеткой обнаруживаются вино и легкие закуски. Все выглядит так, будто тут только что кто-то был, но, пока они шли, ни один силуэт не мелькнул на горизонте, и Рита думает о невидимых мышках Туу-Тикки. Так гораздо проще, потому что, если ты сказочный герой, с тобой, в конце концов, не случится ничего плохого. Она усаживается в кресло и замечает, что вид из беседки чудесный, ничуть не хуже, чем со взгорка, а потом спрашивает:

— Как ты мог все это устроить, если только сегодня приехал в город?

Михаил вздрагивает от неожиданности. Вопрос выводит его из равновесия, потому что если он чего и ждет, то не дурацких вопросов, это точно.

Ему нужны заверения в его исключительности и признательность за чудо, которого ждет любая женщина. В конце концов, общаясь с ним в Сети, Рита поняла, какой он необыкновенный, умный и талантливый. И тут, на заснеженном берегу, Михаил не находит ничего, что этому противоречило бы. А значит, она по-прежнему должна обожать его. Но что-то подсказывает, что обожающая женщина ведет себя не так.

Михаил открывает бутылку и разливает вино по бокалам, игнорируя Ритин вопрос. Берет бокал, отходит к перилам беседки, и Рита наклоняется за вином сама. Пальцы смыкаются вокруг тонкой стеклянной ножки. Ножка холодна, как сосулька. Рите вообще холодно, и она никак не может заставить себя сделать глоток. Так и сидит, обняв бокал ладонью, и ее рука немеет от холода.

Есть ей тоже не хочется. Хочется только домой. И тут она соображает, что могла бы позвонить. Рука тянется к сумочке, в которой лежит телефон, но сумочки нет, сумочка с телефоном где-то потерялась…

— Красиво здесь, — говорит Вестник.

— Угу, — отвечает Рита и зябко поводит плечами.

Его недовольство усиливается: стоило давать ей повод выразить свою благодарность, чтобы услышать всего лишь «угу». Вестник хмурится.

— Пойдем отсюда, — говорит он Рите и нетерпеливо смотрит на нее.

Рита с радостью ставит холодный бокал на стол, к фруктам и тарелке с сыром.

— Пойдем. — Она осторожно встает, пробуя ногу на прочность. Нога не подгибается и почти не болит, но Рита чувствует, что это если вести себя осторожно. В голове звенит маленький колокольчик предупреждения: попробуй-ка наступи на нее с размаху.

Вслед за Вестником она выходит из беседки, и за ее спиной мягко падает с крыши кусок снежной шапки. Шшшшшух…

Она всегда любила этот уютный шорох, но теперь он пугает ее.

Не глядя на Вестника, Рита сворачивает на тропинку, по которой они пришли, но Михаил резко хватает ее за локоть.

— Не сюда, — отрывисто бросает он.

Она пытается спорить и начинает с протяжного, раздумчивого «но…», но он резко дергает ее, разворачивая в сторону.

Приходится подчиниться. Рита чувствует, как возвращается страх, и думает: «Была бы я лошадью, сейчас бы получила хлыстом». И что-то подсказывает ей, что с таким спутником, как притворившийся Майклом Кейдж, лошадью быть необязательно. «Я в клетке», — думает Рита.

Ей приходится идти по тропинке вдоль берега. Тропинка узкая, и Вестник следует за ней, как конвоир. В отчаянии Рите приходит в голову сложить за спиной руки — спорная попытка пошутить, и она отказывается от этой мысли, чтобы не гневить своего спутника.

Она идет и смотрит под ноги. Слой свежего снега на тропинке невелик, и, несомненно, не так давно кто-то поработал тут лопатой.

— Куда мы идем? — спрашивает она.

— Туда.

Рита оборачивается и видит, что Вестник за ее спиной указывает вперед, где невдалеке виднеется березовая рощица. Тропинка, кажется, проходит прямо через нее.

— А что там? — решается она еще на один вопрос.

— Яхт-клуб. База отдыха.

— И… зачем нам туда?..

— Мы ее сожжем.

Вестник хрипло каркает. Смеется. Рита думает, что ее шутка с руками за спиной была бы куда забавнее. Ха-ха.

Но база отдыха — это хорошо. Значит, на базе отдыха — люди, которые накрыли им на стол и расчищали снег. Там обслуживающий персонал и отдыхающие. Там телефон. И она твердо решает, что, как только они придут на ресепшн, черта с два он ее оттуда заберет. Рита настраивается вцепиться в стойку руками и ногами. И даже зубами. И пусть вызывают охрану. А потом она позвонит Вите и попросит, чтобы он ее забрал. Нет, сначала спросит, все ли в порядке с Сашей, а потом попросит.

Тем временем они входят в рощу.

Это узкая полоска деревьев, за которой начинаются постройки клуба. Рита видит вдалеке большой корпус, который должен быть гостиницей, за ним — еще несколько чуть менее внушительных корпусов. И еще длинное высокое строение возле самого берега. И ни одной человеческой фигуры.

Путь им преграждает высокая решетка ограды. Тропинка упирается в небольшую калитку с кодовым замком, но Вестник знает код. Он набирает его, прикрывая пластину с цифрами плечом. Рита невесело ухмыляется: ощущение тюрьмы от этого усиливается многократно.

Она продолжает идти вперед, но Вестник обгоняет ее и мягко заворачивает направо. Тут, в отдалении от основных построек, под березами стоят три бревенчатых домика.

— Для важных гостей, — поясняет Вестник.

И, конечно, не из какого он не из другого города, иначе не ориентировался бы тут так легко. Но это уже не имеет значения. Кажется, игра закончена — или, по крайней мере, надоела ему, и Михаил уже не пытается врать.

— А где же все? Горничные, обслуга, дворники? — спрашивает Рита, а когда Михаил вопросительно смотрит ей в глаза, быстро поясняет: — Я бы хотела заказать завтрак поплотнее. А то фрукты, сыр…

Ритины глаза бегают из стороны в сторону, и Вестник понимает, что она врет. Врет, потому что напугана. Ему нравится ее испуг. Он напоминает о чем-то приятном. О горничной в гостинице — вот о чем. Михаил уже не очень точно помнит, было ли это на самом деле или только приснилось, но идея кажется ему заманчивой. Он теперь точно знает, во что хочет поиграть с Ритой, и напоминает себе: «Только не заигрывайся. Она нужна тебе как жена».

— Я сам тебе приготовлю, — отвечает он. — Я, знаешь ли, отличный повар. А персонала нет. Официально яхт-клуб закрыт. Какие яхты зимой? Обслуга появляется тут с утра, убирается, чистит снег. Но к одиннадцати, как правило, никого уже не бывает.

Он смотрит на часы:

— О! И сейчас уже больше одиннадцати. Так что мы тут одни. Вся база в нашем распоряжении, дорогая.

Они как раз подходят к крыльцу. Вестник поднимается по ступенькам и достает из кармана ключ.

«Сейчас мы зайдем внутрь, и я окажусь в плену», — думает Рита. А потом понимает, что должна бежать. Бежать, несмотря на больную ногу.

Глава шестнадцатая

ЯХТЫ

Внизу небольшая толпа: может быть, человек тридцать. Все стоят, задрав головы вверх, и глазеют. Из здания телеканала напротив через дорогу бежит оператор, камера уже у него на плече.

Кажется, никому не приходит в голову вызвать полицию, и только за минуту до того, как Виктор падает, полный высокий мужчина в короткой дубленке достает из кармана мобильник и набирает номер дежурного. Он начинает объясняться с диспетчером и испуганно замолкает: там, наверху, что-то происходит. Фигурки перемещаются. В какой-то момент одна сливается с другой, потом они разделяются, но это разделение выглядит очень странно, и мужчина в дубленке с запозданием понимает, что кто-то падает. Он делает шаг вперед и вытягивает руки, словно хочет поймать летящего, потом останавливается, глядя вверх, а руки все еще вытянуты, и в правой надрывается диспетчер:

— Алло! Что там у вас?! Вы будете говорить или нет?!

Мужчина в дубленке снова подносит трубку к уху.

— Да, — отвечает он. — У нас тут человек на крыше.

— И что он делает? — спрашивает диспетчер.

— Кажется, сейчас он висит в воздухе.

Диспетчер интересуется, в каком смысле — висит? Но мужчине в дубленке и самому интересно это узнать, а потому он просто называет адрес и нажимает «отбой».

Саша видит, как голова ее отца ударяет в лоб Черепаховой Кошке. Время растягивается и немного искажается. Все происходит медленно-медленно, и Саша уже не знает, видит ли она то, что происходит на самом деле, или просматривает шелковые платки.

Голова отца касается головы Черепаховой Кошки, и Саша думает, что вот сейчас Кошка не подведет — не должна подвести. Вот сейчас папа провалится в парящую в воздухе комнату и встанет рядом с рамой, на которой натянут белый шелк. Помашет ей рукой, чтобы не волновалась…

Но он проходит сквозь Кошку, будто она призрак. Или просто проекция: дрожащее изображение на белом полотне экрана.

— Папа! — кричит Саша, протягивая к нему руку, и сама едва не падает, но успевает удержаться на парапете. — Стой!

Он вдруг останавливается. В этот момент Саша слышит громкий хлопок, будто под ветром раскрылся парус. Черепаховая Кошка — эфемерное изображение — все еще колеблется в воздухе. По ней идут волны, словно по поверхности пруда, в который кто-то бросил камень.

И тогда Саша видит: то, что она все это время принимала за окно, на самом деле не что иное, как шелковый отрез, на котором нарисована мастерская, и только Черепаховая Кошка — изображение, наложенное поверх. Отец падает прямо на шелк и повисает там, покачиваясь, как в гамаке. Он выгнут в позвоночнике, ноги его в старых стоптанных ботинках торчат вверх, штанины задрались, обнажая худые волосатые ноги, руки пытаются опереться о ткань. Выходит не очень — и все-таки он жив и не падает.

В этом есть что-то странное и чуждое: чужая, вещественная магия. Саша словно заразилась ею от Славы. Она принимает новое умение как подарок, с благодарностью. Наклоняется вперед и ухватывает шелковый уголок, бьющийся по ветру. Изо всех сил дергает гамак, полагая, что отца так просто к себе не подтащить; дергает — и падает с парапета под крышу: шелковый парус скользит к ней так же легко, как игрушечная лодочка, которую тянут за нитку.

Отец падает с ней рядом. Он бледен, и губы его слегка шевелятся, но Саша даже не пытается уловить, что он говорит. Пока ей достаточно того, что он жив.

Шелковая ткань безжизненно повисает на парапете. Лежа на полу, Саша видит нарисованную на ней лампу и часть деревянной неошкуренной рамы для шелка.

Отец встает, протягивает руку и говорит:

— Пойдем отсюда поскорей. Наверняка кто-то вызвал полицию.

Саша встает, и они спускаются на первый этаж.

Когда они выходят из подъезда, их никто не видит, и Саша думает: как удачно, потому что именно сейчас ей больше всего хочется сделаться невидимкой. Она берет отца под руку, тесно прижимается к нему боком и с интересом вглядывается в лица зевак. Саше хочется угадать, кто действительно переживал, а кто стоял тут только из праздного любопытства.

В середине толпы она выхватывает взглядом совсем молоденькую нескладную девушку: она высокая и очень худая, а из-под шапки выбиваются ярко-рыжие волосы. Ее костлявые ноги с широкими коленками затянуты в оранжевые колготки, поверх которых надета короткая юбка. Девушка прячет руки в карманах куртки, сутулится и шмыгает носом. Саша почему-то знает, что ее зовут Лиза Тургенева. Она смутно припоминает, что видела ее имя на платках, связанных с отцом, которому эта девушка отчего-то важна. Но времени разбираться нет (Саша не понимает, откуда возникло ощущение, что у нее совсем мало времени), и она, отпустив руку отца, подходит и говорит:

— Не будь дурой, Лиза. Я тебя только об одном прошу: не будь дурой.

И отходит, сомневаясь, много ли пользы принесет такая терапия. А Лиза вздрагивает и изумленно смотрит ей вслед.

Отец догоняет ее, обнимает за плечи и спрашивает:

— Куда поедем? Домой?

Саша отвечает:

— Домой, — потому что очень хочет к маме. Думает: вдруг и с мамой произошла такая же чудовищная ошибка, как с отцом. Вдруг мама тоже ее любит. Саша хочет в это верить, но, желая убедиться, трусливо разворачивает платок. Там нарисовано, что мама не дома.

— Ей страшно, — шепчет Саша.

— Кому? — изумленно переспрашивает отец.

— Маме. Она не дома. Вокруг лес и много снега. Там кто-то ужасный, и маме очень хочется от него убежать.

И тут Саша набирает воздуха в грудь и кричит что есть силы:

— Беги!

Ее глаза полны слез, Виктору приходится придержать дочь за локоть, потому что ноги ее подгибаются.

На них оборачиваются, и он старается увести Сашу подальше от толпы, тем более что как раз в этот момент подъезжает полицейская машина.

— С чего ты взяла? — с тревогой спрашивает он по пути. Но понимает, что спросил глупость, потому что если его дочь смогла остановить падение с крыши, то ясновидение — вообще игрушки по сравнению с этим.

— Ты ее любишь? — спрашивает Саша. — Маму?

— Да, — не подумав, отвечает Виктор. Он твердо знает, что если бы подумал, то не сказал бы «да» так определенно. Начал бы сомневаться, взвешивать, но «да» вырывается будто само собой, словно вытянутое за суровую нитку.

— Это хорошо, — бросает Саша и идет к дороге: чуть в сторону от бело-синей полицейской машины, туда, где как раз паркуется такси. Это старый «шевроле» с номером 607. Виктор обгоняет ее на полшага и, наклоняясь к полуоткрытому окошку, спрашивает водителя:

— Свободен, шеф?

Шофер машет головой, приглашая садиться:

— Свободен.

Саша с отцом забираются на заднее сиденье. Саша пробирается первой и плюхается на чью-то сумку. Замечает ее слишком поздно, а потому больно ушибает бедро: из сумки торчит рукоятка расчески, и Саша знает ее. И Виктор ее тоже знает. Они могут не видеть друг друга, живя в одной квартире, но расчески, ботинки, баночки с кремом и зубные щетки — это то, что вечно мозолит глаза и врезается в память. Саша роется в сумке и находит мамин паспорт.

Тем временем водитель отъезжает от обочины и спрашивает:

— Вам куда?

Отец растерянно смотрит на Сашу. А та принимает делано беспечный вид и говорит:

— Мне мама говорила, что сегодня ехала на «Шевроле». И номер был 607. Наверное, это были вы.

— Может, и я. — Водитель пожимает плечами. — Ехать куда?

— А вот куда маму отвезли.

— Буду я всех помнить, ты голову мне не морочь. Мне адрес нужен! — Водитель нервно подергивает плечом.

Саша прищуривает правый глаз и, немного пожевав губу, говорит:

— Она ногу подвернула. Ее дядя Миша до машины донес на руках.

И водитель, готовый уже высадить пассажиров, выдыхает, расслабляется и ерзает, устраиваясь за рулем поудобнее:

— А! Эту помню. Это за город, что ли? В яхт-клуб?

— Да.

Водитель включает музыку погромче — что-то клубное, монотонное, с раздражающе вязким ритмом, но Саше и отцу это сейчас только на руку. Они тихо переговариваются, сидя на заднем сиденье.

— Что у нее с ногой? Дядя Миша — это…

— Па, я почти ничего не знаю. Не мучь меня, я устала.

Саша наклоняет голову, пряча губы и подбородок в высокий стоячий воротник.

Отец обнимает ее за плечи, притягивает к себе и целует в макушку — как в детстве целует, нежно и сильно. Она поднимает глаза.

— Как ты это делаешь? — спрашивает Виктор.

— Что? — Саша слабо улыбается, не понимая, о чем он говорит.

— Такси вызвала, — шепчет отец. — На крыше меня спасла.

— Я ничего такого не делала. Я ничего не могу, пап. Это все Черепаховая Кошка.

И тут она замолкает, потому что вдруг осознает, что Кошка была только проекцией, а мастерская с послушным художником — картинкой, нарисованной на шелке, как очаг в каморке у Папы Карло. Хотя, может быть, где-то в другом, совершенно особенном месте и в самом деле были Черепаховая Кошка и ее послушный художник. Или не были? А если не были, значило ли это, что она сама могла…

Саша зажмуривается и крепче прижимается к отцу. Они выезжают за город.

Рита поворачивается и бежит, и первая мысль, которая приходит ей в голову: «Какая же я идиотка!» С больной ногой, на высоких каблуках: далеко ли она сможет уйти? Нога, подтверждая, отзывается болью. Сначала это просто что-то обжигающее, как кипяток, а потом сразу и горячее, и острое, словно только что выкованный кинжал. Рита не разрешает себе слушаться боли, она настраивается терпеть, потому что если она добежит до главного корпуса, то сможет отдохнуть, а потом ее отправят в больницу, к божественным обезболивающим уколам.

В главном корпусе обязан кто-то быть: ну хотя бы охрана. Да, охрана ей сейчас бы очень подошла. Ну или сигнализация. Она может сделать как в фильмах: разбить окно, чтобы на пульт поступил сигнал и приехала полиция.

Но до главного корпуса далеко, и Рита бежит.

Михаил поворачивается и видит ее.

Сначала ему даже смешно: уж очень медленно она бежит и выглядит при этом неуклюже. Потом он раздражается, и в первую очередь на себя: как-то вдруг приходит осознание, что он купился на внешность. Ему казалось само собой разумеющимся, что такая маленькая и хрупкая пигалица будет смотреть на него снизу вверх, ждать защиты и покровительства, будет молчаливой и покорной. А у нее оказались в голове такие тараканы…

«Ну что ж, — думает Виктор, — поиграем в догонялки. Но, чур, тогда никаких правил».

Он снова вспоминает горничную в темной подсобке гостиницы, и скулы его сводит от предвкушения. Правда, ему смутно вспоминается, что с горничной он переборщил: вроде бы слишком сильно хрустнули кости черепа, ударившись о выложенный плиткой пол, — но раз уж Рита не остается в рамках, кто обязывает       еговести себя хорошо?

Михаил прикрывает отпертую дверь домика, медленно натягивает перчатку. Шевелит пальцами, расправляя на руке тонкую черную кожу. Прищуривается, на глаз определяя расстояние до Риты: нет, так он догонит ее слишком быстро, даже не запыхавшись. Стоит, пожалуй, отпустить ее подальше.

Она отбегает еще немного, еще, еще… И в тот момент, когда Михаил говорит себе «пора!», его правая нога резко дергается, ступня едет вперед, и он падает, больно приземляясь копчиком на очищенное от снега крыльцо, а голова его бьется о дверь. В глазах темнеет. Михаил уверен, что не делал шага вперед и не оскальзывался — он еще не сошел с ума, чтобы не отдавать себе отчета в том, что он сделал и чего не делал. Ощущение от падения у него остается такое, словно из-под ног резко выдернули половик. Но, конечно, половика нет, и никто его не дергал. Об этом надо будет подумать, но чуть позже, после игры, которая обещает стать весьма заманчивой.

Михаил садится, пережидает пару секунд, чтобы рассеялась темнота перед глазами, и встает. Рита уже далеко. Теперь придется бежать за ней в полную силу. Но это неважно, потому что добежать до ворот, где сидит охрана, она все равно не успеет, а корпуса пусты, и мальчикам на входе сказано, что он собирается развлекаться, и не их дело, что тут происходит.

Михаил спрыгивает с крыльца и бежит за Ритой. И от этого неспешного, размеренного бега за жертвой, от морозного воздуха, который проникает в легкие, от того, как разгоняется кровь и как мозг наполняется хрустальной, прозрачной ясностью, Михаилу становится по-настоящему хорошо. Он даже притормаживает немного, чтобы догонять ее чуть дольше, — это словно придержать оргазм, наслаждаясь физически оформленным чувством предвкушения.

Рита оборачивается и смотрит на него. Буквально секунду — но этого вполне достаточно, чтобы он мог ощутить полную над ней власть. Она как подранок, как придушенная мышь, которую кот выпустил из когтей: шарф выбивается из ворота неуклюжей петлей, капюшон слетел с головы, и пропитанные потом волосы липнут к щекам, закрывают глаза, мешая смотреть.

Она видит, как Вестник соскакивает с крыльца: что-то, должно быть, задержало его, но теперь он приближается пугающе быстро. А вместо ноги у Риты уже пылающий штырь, и она как лошадь, которой ставят тавро: ставят все снова и снова.

Главный корпус еще очень далеко. Недостижимо далеко. Но зато слева — длинное, сайдингом отделанное строение, гигантский сарай с высокими стенами. Можно спрятаться там; ясно, что это отсрочит неизбежное лишь на пару-тройку минут, но иного выхода Рита вообще не видит.

Она сворачивает к строению, вылетает на широкую асфальтированную дорогу. Сердце колотится, словно просит выпустить его из пугающей клетки Ритиного тела.

Дорога упирается в огромные ворота, в которых прорезана калитка.

«Заперто. Должно быть заперто», — думает Рита и дергает ручку.

Дверца оказывается открытой.

Рита проскальзывает внутрь и захлопывает ее за собой. Секунду или две рука нашаривает замок или запор, но ничего не находит.

Времени совсем мало, и Рита бросается вглубь, выставив перед собой руки: вперед, в темноту, как можно дальше от входа.

Что-то мягкое и теплое касается ее шеи, потом пробегает с другой стороны по волосам, а потом Рита ударяется грудью и подбородком обо что-то жесткое — и это шест, довольно толстый металлический шест.

Наконец Рита достигает стены.

Она стоит там, ладони прижаты к кирпичам, и кончики пальцев пробегают по заполненным цементом швам между ними. Внизу, под ногами, какая-то рухлядь, и в нее упираются носки сапог. Сбоку что-то большое, похожее на шкаф. Бежать больше некуда, ха-ха-ха. Единственная надежда на темноту, но тут Рита думает:

«А что, собственно, помешает ему включить свет?»

Ехать долго, отец, приобняв Сашу за плечи, молчит. Таксист смотрит на дорогу, кивая головой в такт клубному ритму.

А Саша может сосредоточиться на платках.

Сначала все как-то смазано. Наверное, из-за того что крыша отняла много сил и внутри пустота, от которой хочется сбежать под одеяло, в теплую комнату, и чтобы липовый чай с малиной, и мама с папой тихонько переговариваются на кухне, а потом приходят на цыпочках и спрашивают       принеститебечегонибудь,а у Саши один ответ       посидитесомной,и они сидят по обеим сторонам кровати столько, сколько ей хочется. Но с мамой беда, и расслабляться нельзя.

Саша крепко зажмуривается, потом открывает глаза: так создается иллюзия, что видишь четче, — и выхватывает очередной платок.

Мама бежит. Она бежит, а Михаил — на платке так и написано «Михаил», с вензелем после залихватской «л» в конце, словно он гордится своим присутствием, — Михаил собирается ее догонять.

— Далеко еще? — спрашивает Саша водителя.

— Минут пятнадцать, — отвечает он, и Саша чувствует дикую досаду, потому что ясно: они не успевают. Пятнадцать минут — это слишком много, и Саша нервно дергает край платка, чтобы убрать его прочь. Сначала платок почти не поддается, а потом вдруг освобождается, словно зацепился за что-то или был придавлен ощутимым весом. Саша откидывается на спинку сиденья.

Виктор почти не замечает этого. Он даже не замечает, что Саша задает водителю вопрос.

Он уже не ощущает блаженного чувства освобождения, и это не только тревога за Риту. В желудке ворочается холодная изжога, и страх сдавливает диафрагму: хорошо знакомый страх смерти.

Запойная баба поворачивает к нему отечное лицо, встряхивает остатками когда-то шикарных волос и закидывает одну иссохшую ногу на другую. В глазах ее упрек и торжество.

— Не стоит со мной играть, — говорит она хриплым пропитым голосом. — Далеко от меня еще никто не убегал. Тем более победитель. Зрители ждут феерического окончания сезона. Даже хорошо, что ты не упал с крыши: это элемент непредсказуемости, интрига, которую все так любят… Как ты считаешь, а? Лизе Тургеневой это должно понравиться. Это проберет ее до костей. До костей, — и она хохочет и отхлебывает из горла захватанной бутылки дешевый виски. — Ты готовься, мой дорогой, я совсем-совсем рядом. Скоро я обниму и поцелую тебя, мой сладкий. Ангел Смерти, мой Вестник, уже ждет.

Видение так ярко, что Виктор почти уже не понимает, где находится. Только рука, обнимающая дочь за плечо, дает ему ощущение связи с реальностью. Одновременно и прочной, и очень тонкой связи.

В дальнем конце строения приоткрывается незапертая дверь. Темнота перестает быть плотной и наполняется гигантскими силуэтами, которые пугают Риту. Потом свет становится ярче, глаза привыкают, и Рита понимает, что вокруг нее — яхты, установленные на подставки: от пола до днища к ним тянутся железные шесты, и яхты похожи на многоногих жирафов. Носы их закутаны тканью, и края ее свободно свисают в проходы.

Справа от Риты — огромные окна, но сейчас они забраны глухими ставнями. Поэтому так темно.

«Эллинг. Вот как это называется — эллинг». Рита вспоминает полузабытое слово, и это почему-то успокаивает ее ненадолго.

— Дорогая, — зовет ее Вестник. Слово эхом отдается под потолком, и — ап! — страх снова на месте, словно дрессированная собачка на тумбе.

Рита чуть не вскрикивает: так напряжены ее нервы — но сдерживает крик. Ей не хочется, чтобы Вестник нашел ее слишком быстро.

Дверь закрывается, рассеянный свет меркнет.

— Ку-ку, — шепчет он в темноте. — Цап-царап.

Рита ждет, что включатся электрические лампы под потолком, люминесцентные, будто посиневшие от холода. Их огни всегда подрагивают, прежде чем разгореться, но эти — Рита знает — будут дрожать по-особенному. Впрочем, в эллинге не холодно. Даже тепло и немного душно, и, возможно, тут есть отопление, потому что по ее спине уже бежит струйка пота, и свитер липнет под мышками десятками жестких ворсинок.

Рита ждет, когда зажгутся лампы, и она станет видна как на ладони, но лампы не зажигаются.

Вестник идет к ней в полной темноте.

Когда Михаил открывает дверь эллинга, он все еще зол и раздосадован, но по мере того, как глаза его привыкают к полутьме, плохое настроение улетучивается. Рита придумала неплохую игру — думает он и делает себе мысленную заметку: стоит, наверное, держать себя в руках и оставить Риту в живых, чтобы поиграть хотя бы еще один раз. Или он все-таки женится на ней… Все может быть.

Он прикрывает дверь поплотнее и осторожно идет вперед, вытянув руки и прислушиваясь. Из живота поднимается к горлу неудержимый детский восторг, который немедленно перерастает в возбуждение. Возбуждение приходится сдерживать, от этого начинает колотиться сердце, и какое-то время Михаил не слышит ничего, кроме собственного сердца, стук которого отдается в ушах, но потом успокаивается и сразу получает вознаграждение: что-то шуршит у дальней стены эллинга.

Он направляется туда.

Рита понимает, что свет не зажжется: то ли Вестник не нашел выключателя, то ли электричество отключено. Темнота придает ей уверенности в себе. Рите надо пробраться к двери и выскользнуть наружу. Тогда у нее появится шанс.

Она начинает медленно красться вдоль стены, и с первым же шагом в темноте, словно под водой, перемешиваются лево и право, верх и низ. Рита уже не уверена, где находится дверь. Все, что ей остается, — двигаться вперед и ждать, когда кирпичи под ее пальцами сменятся гладким железным полотном.

Почти сразу она врезается в огромный шкаф. Дверца тихонько поскрипывает, и Рита замирает, моля бога, чтобы преследователь не понял, откуда исходит шум. Ничего не слышно: ни дыхания, ни шагов — ничего, и Рита продолжает идти дальше, хотя тишина тоже тревожит ее, потому что, где Вестник, — непонятно.

Сразу за шкафом ее бедро ударяется об острый угол — до стены не достать. Рита на ощупь пытается определить, что это, и касается прохладного и гладкого бока. Под ним — пустота, потом рука натыкается на иглу, и становится ясно, что это — швейная машинка. Следом за ней — верстак. Ритины пальцы пробегают по инструментам. Все они слишком маленькие для того, чтобы служить оружием, даже молотки, но потом среди них обнаруживается гигантский разводной ключ. Рита хватает его и прижимает к груди.

Она думает о Вите, преодолевая один темный метр за другим. Думает, как виновата перед ним. И как бы было хорошо, если бы он пришел и спас ее. И почему он так похудел? Надо будет отправить его к врачу.

Долго прижимать разводной ключ к себе не получается: левая рука нужна, чтобы держаться стены.

Рука скользит по кирпичам, потом на пути встречается что-то, потом еще что-то, но Рита ускоряется и не вдумывается. Она листает встающие на пути предметы, как страницы книги, которую листаешь потому, что закрой ее — и станет страшно, страшно, страшно. Мысли только о том, чтобы не цокнуть каблуком, хотя больная нога так и норовит подвернуться еще раз. Хочется сказать ей: ты, милая, потерпи до дома, но это же так глупо — разговаривать с ногой.

А потом — угол. Левая рука — благословенная рука — скользит чуть впереди и натыкается на него. Длинная стена пройдена. Надо повернуть направо, и в нескольких шагах будет дверь. Незапертая, если повезет. И если совсем повезет, то с задвижкой снаружи, хотя трудно представить, зачем снаружи может быть задвижка.

Рита медленно поворачивает. Нога пульсирует, боль в ней разгорается, и приходится стискивать зубы.

В бескрайнем пространстве эллинга тихо. Тонконогие яхты с замотанными мордами стоят очень спокойно. Они как лошади, на которых надели сумки с зерном: чтобы жевали полусонно, были довольны и не доставляли хозяевам хлопот.

Рита шагает вперед. Хромота с каждым шагом усиливается, потому что боль становится совсем трудно терпеть.

И когда Вестник кладет руку ей на плечо и говорит «цап-царап», она почти счастлива, потому что все кончено, и бежать не придется.

Он забирает у нее из руки разводной ключ и прижимается к ней бедрами. Рита чувствует, как он возбужден. Начинает вырываться. Хотя это она делает зря.

Глава семнадцатая

КРАКЛЕ

Такси останавливается на шоссе у дороги, ведущей в лес.

— Тут ее высадил, — говорит таксист и моргает так, будто перед глазами у него туман, и он никак не может избавиться от дымки, мешающей смотреть.

— Хорошо, — отвечает Виктор. — Тогда мы тоже выйдем тут.

Он отдает водителю сто пятьдесят рублей, а у того пальцы едва смыкаются, когда он берет деньги. Виктор думает, что таксист не смог бы отсчитать сдачу, если бы он расплатился большой купюрой. Он глядит на дочь, которая сосредоточенно смотрит вниз и шевелит губами. У Виктора на языке вопрос: «Как ты это делаешь?» — но на этот раз он ничего не говорит.

— Куда нам? — спрашивает он, когда машина уезжает.

— Туда, — Саша кивает на лесную дорогу.

Идет на полшага впереди и говорит невнятно, пожевывая нижнюю губу:

— Есть тропинка в обход, код я прочитаю, код — это не страшно. Но лишние двадцать минут. Может быть, полчаса. Прямо — быстрее. Прямо — это совсем по прямой. Через лес и до Волги. Но будка с охраной. Один спит, а другой нет. Но, может быть, не обратит на нас внимания. Пусть бы не обратил…

Они шагают дальше.

На пути у них — ворота и серая будка охраны. Возле будки — молодой охранник. Он смотрит в небо, и его поза неестественна, словно в подбородок вонзился рыболовный крючок, а леска уходит к вершинам деревьев.

Охраннику двадцать семь, его зовут Костя, и в кармане у него приятная сумма денег свежими хрустящими купюрами. Его напарник спит на раскладушке, а Костя бодрствует, потому что, если что — голову с плеч, тут заморачиваться не будут. И когда на лесной дороге появляются двое, он выходит к воротам, чтобы их завернуть: сегодня в клубе спецобслуживание. В это время окончательно проясняется. Небо становится синим-синим, какое Костя любит больше всего, а на деревьях — налипший снег. Он словно попадает в детскую сказку и вспоминает, как ребенком с родителями ходил кататься на лыжах: так же светило солнце и мягко осыпались желтыми блестками снежинки с ветвей.

Виктор и Саша проходят мимо. Охранник не обращает на них внимания. Он любуется зимним лесом с выражением полного восторга на лице: разве что слюна не течет по безвольно отвисшему подбородку.

Саша смотрит перед собой серьезно и немного отрешенно.

«Как она это делает?» — снова спрашивает себя Виктор и вдруг ловит себя на том, что гордится дочерью.

Они быстро проходят ворота, скрываются за разросшимися кустами, ветки которых сплетаются в густую вуаль, и Саша выдыхает с облегчением.

— Куда теперь? — спрашивает Виктор.

— Вперед. До Волги. И перед ней — строение: длинное, темное.

— Как она? — Виктор колеблется, прежде чем спросить, потому что боится услышать ответ.

— Не слишком хорошо, — отвечает Саша. — Ей больно и страшно. И сейчас будет еще больнее, но тут мы ничего не сможем поделать… Он сумасшедший.

В Сашиных глазах стоят слезы.

Виктор ускоряет шаг, почти бежит. Он уже видит эллинг — метрах в тридцати от воды. И тут до них доносится отчаянный женский крик.

Виктор почти теряет голову от страха за Риту, но за спиной его Сашка. Он оборачивается, хватает дочь за плечи, толкает к заснеженной скамейке и кричит:

— Сиди тут, Сашка! Слышишь?! Тебя еще там…

Саша послушно замирает.

Виктор бежит к эллингу.

Вестник прижимается к ней сзади. Разводной ключ он держит обеими руками, и тот перекладиной впивается в Ритин живот. Рита не может оттолкнуть его: сил почти не осталось, руки от страха делаются ватными.

— Ну потише… — шепчет ей на ухо невидимый Вестник.

— Отпусти, отпусти! — это все, что приходит ей в голову.

— Почему я должен тебя отпускать? Я потратил на тебя кучу времени, а ты меня обманула. Это грустно.

— Отпусти.

И тут Вестник разворачивает ее и наотмашь бьет по щеке. Густая тьма эллинга расцвечивается золотыми и оранжевыми звездами. Рита всхлипывает, втягивая воздух, и чувствует привкус крови.

— Скотина, — говорит она. — Я пойду в полицию.

— Не пойдешь, — спокойно отвечает Михаил. — Или мы договоримся и будем жить мирно, своей семьей, в которую никто права не имеет сунуть свой поганый нос, или ты вообще отсюда никуда никогда не пойдешь.

Рита замирает, пытаясь собраться с мыслями, но в голове пульсирует странный коктейль: боль пополам с кровью, и думать невозможно. Вестник больше не держит ее. Когда он молчит, Рита не слышит его движений, не ощущает его дыхания. Он будто призрак, неощутимый и страшный.

— Дорогая, — продолжает Вестник, и тон его торжественно-насмешлив. — Ты выйдешь за меня замуж?

— Но я же замужем, — в отчаянии стонет Рита.

Она слегка нагибается вперед, потому что голова ее так отяжелела от боли, что невозможно стоять выпрямившись, и бедрами касается чего-то твердого. За ней — стена. И это должна быть та самая стена, с дверью.

— Слава придумавшим развод! Аллилуйя! — выкрикивает Вестник, а она в это время протягивает руку и сразу натыкается на дверную ручку.

Рита хочет открыть дверь. Бежать невозможно, это она понимает, но в голове засела какая-то мучительная идея: если бы только было светло, если бы она могла видеть его, сразу стало бы легче. Голос из темноты сводит Риту с ума.

Она вглядывается и вслушивается изо всех сил, стараясь определить, где Вестник. Но Вестник бесшумен, как сова.

Рита осторожно поворачивает дверную ручку. И он кладет свою руку поверх. Это почти так же страшно, как и ожидаемо. Вестник совсем рядом. Его ладони ложатся Рите на плечи и с кажущейся мягкостью толкают ее вперед. Она теряет равновесие почти сразу, падает и ударяется головой о тонкую ногу ближайшей яхты. Хочет встать, но Вестник уже наклонился над ней. Его движения так точны, словно он видит в темноте.

Михаилу кажется, что он, как первобытный человек, ориентируется по звукам и запахам: по мельчайшему шороху, по тонкой ниточке ее духов. Но есть кроме этого и еще что-то, будто мерцающий перед глазами серебристый шелк с легким акварельным наброском. Там нарисована Рита — ее маленькая фигура в жестких координатах эллинга. Мистическая навигация, чудесная игра. Михаил никогда так не играл и обожает женщину, которая дарит ему наслаждение.

— Неужели ты хочешь мне отказать? — шепчет он, касаясь дыханием ее щеки.

Рита сломлена. Она уже на все согласна, лишь бы ее оставили в покое или хотя бы оставили в живых.

— Я выйду, выйду, — рыдает она.

Вестник целует ее нежно-нежно, но в каждом осторожном его движении Рита чувствует подвох.

— Люблю тебя, — шепчет Вестник.

— И я, — поспешно отвечает Рита. Она лихорадочно пытается понять, что же должна говорить, чтобы угодить ему.

— Ах ты вруша. — В словах Вестника улыбка. Его ладонь мягко скользит по Ритиной щеке. — Я бы, пожалуй, поверил тебе, если бы ты не была такой резвой. Мне надоели догонялки, дорогая. Я хотел бы поиграть в другую игру.

— Да, да. — Рита не смеет шевельнуться.

— Но верить тебе — так трудно… Знаешь что? Давай мы немного поумерим твою прыть, а потом посмотрим, что ты скажешь.

Носок его ботинка безошибочно находит косточку на Ритиной больной ноге. Острая твердая кромка врезается в горячую пульсирующую точку на щиколотке, и нога раскалывается на сотни мельчайших осколков. Рита видит их: они плывут перед ее глазами и растворяются во тьме, в которой не видно нависшей над ней человеческой фигуры.

Кажется, Рита кричит, но ей трудно судить об этом.

— Теперь не убежишь. — Голос Вестника звучит прямо в ее голове. То ли так кажется из-за боли, то ли из-за того, что он распрямился и нависает над ней, такой же огромный, как замотанная в парусину яхта…

Что-то касается Ритиной шеи. Твердое, жесткое, округлое. Прижимается плотно, до боли, и скользит вниз, увлекая за собой обвисшую петлю шарфа. Это разводной ключ, больше нечему быть. Его загнутый клюв цепляется за первую пуговицу Ритиного пальто. За большую коричневую пуговицу. Рита всегда теребит ее, когда нервничает, или опаздывает, или стоит в очереди. Пуговица гладкая и успокаивающая, как галька, отшлифованная прибоем. Плоская губа разводного ключа ныряет под пальто. Трещит под его напором ткань, натягивается нитка, и Рита почти физически ощущает, как разрывается связь, удерживающая пуговицу на ткани. Коричневый кругляшок отлетает в сторону, жалобно звякает об опору яхты и с легким стуком падает на пол. Рита беззвучно рыдает, и рыдания не позволяют ей услышать, как отрываются вторая и третья пуговицы.

Под пальто у Риты — красивый свитер и юбка из тонкой шерсти. Вокруг темно, но Рита уверена, что Вестник видит ее, как сова. Или, как летучая мышь, ощупывает ее ультразвуком.

Круглая головка ключа прижимается к Ритиному животу и проворачивается на месте, свитер закручивается водоворотом.

Ключ скользит ниже, ниже, ниже…

И в этот момент распахивается дверь. Рита жадно тянется к свету. Впитывает, вдыхает, втягивает его, как угоревший человек вдыхает и втягивает свежий воздух после печного чада.

Вестник жмурится, пытаясь рассмотреть того, кто стоит в дверях.

Виктору тоже нелегко сориентироваться сразу. В эллинге темно, и он с трудом различает силуэт Вестника под нависшим носом одной из яхт.

Вестник успевает опомниться первым. Рита чувствует, как тяжелая головка ключа отпускает ее бедра, видит, как ключ взлетает вверх; переводит взгляд на пришедшего и вдруг понимает, что это Витя. Витя, который делает шаг в темноту. Витя, навстречу которому летит тяжелая булава разводного ключа.

Вестник быстр, решителен и точен в движениях. Ключ нацелен точно в голову.

«Я сама, сама вложила ему в руки ключ», — думает Рита и закрывает глаза. И это странно, потому что она словно раздваивается: одна Рита думает и закрывает, а другая кричит во всю силу легких, и смотрит прямо перед собой, и видит, как Витя, стоящий у двери, поднимает правую руку и включает свет. Десяток ярких ламп вспыхивает под высоким потолком, и этот внезапный световой удар и резкий Ритин крик заставляют Вестника дрогнуть. Он промахивается. Ключ попадает Виктору не в голову, а вскользь по руке.

Рука немеет и наливается тяжестью.

Виктор видит перед собой высокого худого мужчину, темноволосого, с тяжелым взглядом и широкими, как плавники, ладонями, выглядывающими из рукавов длинного черного пальто. За ним, на полу, он видит Риту. Она лежит, опираясь на локоть, и среди всех этих яхт она похожа на русалку с изогнутым и бесполезным на суше хвостом.

Рита хочет встать, но к больной ноге словно привязано раскаленное пушечное ядро, или, вернее, сама нога превратилась в ядро, не дающее сбежать кандальнику.

Виктор осторожно пробует пошевелить рукой: все цело, это только синяк, но в его интересах, чтобы противник подольше об этом не догадывался. А Михаил говорит — громко, так что голос его эхом отскакивает от потолка:

— А вот и муж. Рита, дорогая, проси развода.

Его глаза намертво вцепляются в фигуру Виктора.

— Проси развода, я сказал!

Михаил пинает Риту, каблук его ботинка попадает по груди, и Рита вскрикивает. Виктор бросается вперед, Вестник, который выше его почти на голову, бьет сверху вниз сцепленными руками, но Рита исхитряется дотянуться до него кончиками пальцев, хватает за край штанины, впивается ногтями, которые ломаются, выворачиваются, и пальцы под ними начинают кровить. Удар проходит мимо. Вестник стряхивает Риту с ноги, как собачонку. Противники сталкиваются, меняются местами. Теперь Вестник стоит у двери, а Виктор и Рита оказываются рядом. Рита плачет от счастья, потому что это — освобождение, и хочется, чтобы оно длилось вечно.

Вестник наклоняется и поднимает с пола разводной ключ. Потом закрывает дверь и выключает свет. Рита и Виктор слепнут. Рите хочется схватить мужа за ногу, чтобы чувствовать, что он здесь, но она сдерживается. Схватить его — значит лишить себя шанса устоять против гнусной летучей мыши.

— Или не надо развода? — распевно спрашивает Вестник. Судя по голосу, он все еще там, у двери, но Рита боится в это верить. Ей кажется, Вестнику нельзя доверять даже в очевидном.

— Пусть не будет развода, — сообщает Вестник. — Пусть ты будешь вдовой, Маргарита. Тут недалеко прорубь. Думаю, если подтолкнуть багром, течение подхватит, да? К весне, может быть, найдут. Кстати, о проруби. Тут такое купание на Крещение, мммм… Рита, мы просто обязаны съездить. Чистый выходишь из проруби, как новорожденный. И на душе так спокойно. Просто отпущение всех грехов.

Голос кажется ближе. Словно Вестник подбирается к ним маленькими шажками.

На Риту накатывает ужас. Она и без того в панике от боли и вынужденной слепоты, но это совсем другой ужас, будто чей-то чужой. Это боится Вестник. Рита знает: он разговаривает только потому, что хочет запугать их. Никто никогда не бил его, и Вестник боится удара.

Виктор бьет его по челюсти слева. Михаил поднимает руку с зажатым в ней ключом, но Виктор уже вцепляется в запястье, его пальцы, словно когти, вонзаются в мягкое сплетение жил и вен под ладонью, рука становится теплой и слабой, ключ падает из нее на пол.

Михаил чувствует нарастающую панику. Он дерется впервые в жизни и не готов к боли. Он привык лишь сламывать сопротивление слабых. А Виктор вспоминает давно забытое ощущение опьянения силой и яростью. Двенадцать лет. Деревня. Стычки с местными. Он не всегда победитель. Но никогда — сломленный или окончательно побежденный.

И вот этот длинный и темный червяк, предпочитающий темноту, извивается под ним, и Виктор сжимает руки на его горле, но не может сжать до конца.

Это стоп-кран. Поезд не может ехать дальше. Сейчас, с руками на горле живого существа, он как тот насильник из леса. Насильник, который не может считаться человеком.

К горлу подкатывает тошнота. Руки ослабевают. Когда Виктор приходит в себя, под ним уже никого нет. А впереди, во тьме, — мычание зажатого рта и удаляющийся шорох.

Виктор бросается вперед, но перед ним только яхты, только их жесткие подпорки. Он не может вырваться из заколдованного леса, в котором высокий темный мужчина начинает душить его жену. Ее ладони хлещут по полу влажными русалочьими хлопками.

Пьяная Смерть хохочет, потому что знает: Виктор, ее победитель, — следующий.

Саша слушается. Она идет к заснеженной скамейке и проводит по ней рукой. Старая вязаная перчатка сразу промокает, пальцам становится прохладно и немного щекотно.

Саша садится на скамейку и прячет руки в рукава.

Отраженное от снега солнце заставляет ее по-кошачьи жмуриться.

Где-то там, в нескольких десятках шагов, решается судьба ее родителей, но ей велели ждать в безопасности. Саша подчиняется. Ей нравится ощущение неответственности, которое появилось в ее жизни вместе с отцом.

Это гораздо более надежное ощущение, чем то, которое было при Черепаховой Кошке. Саша даже понимает, почему: ведь Кошка — только проекция на холсте. В слове «проекция» Саше чудится что-то техническое или, в крайнем случае, психиатрическое.

Надо бы разобраться, кто проецирует и зачем. Кто наслал на нее Черепаховую Кошку и заставлял Сашу играть в бродячем марионеточном театре.

Она тянется за куском шелка, где нарисована комната с неошкуренной деревянной рамой, но его нет в воображаемой мастерской. Все верно: декорация осталась на крыше, там, куда упал папа.

Саша мысленно отправляется обратно и видит запыленную скомканную ткань на грязном полу чердака. Она бережно расправляет ее и рассматривает. Кошки нет на подоконнике, зато художник там. Комната освещена очень ярко: горит не только рабочая лампа, но и люстра под потолком, и становится понятно, что художник — женщина. На ней черные брюки, черная водолазка с глухим воротом, и волосы ее острижены коротко и выкрашены в черный. Саша вглядывается в ее лицо. Женщина кажется знакомой.

На картине — она сама.

Взрослая, лет тридцати, очень худая, с тонкими кистями рук и складкой, залегшей между бровей. Она пишет картины, и Черепаховая Кошка на подоконнике — ее молчаливая компания, спасение от одиночества.

Значит, нет никого извне. Значит, все решения — за ней. Значит, Саша в который раз ошиблась.

Это ее мастерская, ее Кошка, ее способности и ее мир, заполненный разноцветным шелком. Мир, в котором никого больше нет, а значит, некому принимать решения и делать то, что кажется невероятным. Мир, в котором она, Саша, всемогущая хозяйка. И значит, если она перестанет сомневаться в себе, ни с кем, кто ей дорог, никогда ничего плохого не случится.

Саша медленно сворачивает полотно. Она хочет убрать его в один из шкафов своего воображаемого ателье, но замечает неладное: некоторые платки вытащены из шкафов и аккуратно расстелены на столе и на полу. Кто-то тайком роется в ее голове.

Саша видит, что это за платки: они про сейчас, про то, что происходит в длинном здании на берегу. На одном из платков здание подписано словом «эллинг»: Саша прежде не слышала этого слова.

Там темно. Там больно маме. Там кто-то похожий на летучую мышь пользуется Сашиными платками как ультразвуком.

Резко, рывками, Саша сдергивает и сминает платки, чтобы лишить Вестника глаз.

Тридцатилетняя Саша смотрит на себя. Смотрит спокойно, уверенно, серьезно.

«А что, если я смогу?»

Белый платок ложится на раму. Времени почти нет, но Саша знает: если торопиться, то не получится вообще ничего. Она морщит лоб, берет на кисточку каплю воды, окунает ее в сухой состав и начинает рисовать по шелку мелкими точными штрихами. Лицо Вестника прямо перед ней. Она копирует его: каждую морщинку, легчайшее выражение глаз. Выходит очень похоже. Он как живой, такой же бездушный и жесткий, один его глаз слегка косит от возбуждения. Фон вокруг него нежный — бело-голубой. Это зима, и Саша старается верно передать оттенки.

Потом наступает время воска. Горячий, расплавленный, он льется на полотно и покрывает картину целиком. Застывает блестящей коркой.

Саша снимает Вестника с рамы. Ее руки беспощадны. Они мнут и сгибают затвердевший шелк, и трещины идут по нему — причудливые трещины по застывшему воску. В этом суть и смысл кракле. Саша бросает шелково-восковой комок на снег. Он застывает мгновенно, потому что ей хочется, чтобы он мгновенно застыл. Теперь, когда трещины глубоки и постоянны, можно втереть в них краску. Красно-коричневую, цвета полопавшейся обожженной кожи. По фону трещины синие, темные до свинцового. Саша не знает, что это значит. Просто ей так хочется.

Она снимает воск.

Пахнет раскаленным утюгом и нагретой газетой. По заголовкам и плотному тексту растекаются маслянистые пятна. Ненужная газета — вчерашний день — принимает воск в себя. Шелк очищается. Теперь картина завершена.

Сначала Михаил слепнет. Эллинг погружается в кромешную темноту, исчезают серебристые контуры. Вестник Смерти больше не видит свою жертву. От неожиданности он разжимает пальцы, и Рита делает судорожный вдох. Вестник спохватывается, хочет схватить ее снова, но пальцы ничего не чувствуют, не сгибаются. Он вообще уже не уверен, есть ли у него пальцы.

Михаилу становится страшно. Он не видит, не слышит, не чувствует.

Он только помнит, в какой стороне должна быть дверь, и идет туда. Ему нужен солнечный свет. Он хочет убедиться, что глаза могут видеть.

Чувство направления не подводит, Михаил доходит до двери. Руки не слушаются, не могут нащупать ручку, но дверь распахивается сама. Виктор открывает ее, он тоже жаждет света, но Михаил не осознает, что рядом кто-то есть.

Он выходит на порог.

Сначала ему кажется, что он по-прежнему ничего не видит. Потом оказывается, что белый снег и залитое солнечным светом небо слепят, заставляют смыкаться веки. Усилием воли Вестник заставляет себя смотреть. Глаза различают размытые очертания сугробов и серый лес на горизонте. Взглянуть на мир яснее Вестник не успевает. Горячая капля стекает по его щеке. Потом вторая, третья. Они сливаются в тонкие потоки, и кожа под ними растрескивается, лопается, горит огнем. Это происходит так быстро, что Вестник не сразу осознает, что происходит с ним. Осознав же, бросается вперед. Его толкает ужас, панический ужас, и в действиях его больше нет логики.

Саша видит его.

Распахивается дверь эллинга, вороны с недовольным карканьем взлетают с ветвей.

Михаил выходит наружу, тяжело дыша, едва переставляя ноги. От первых же лучей солнца кожа его начинает дымиться и лопаться. Он пытается защититься руками, но и на руках — кровавые струпья.

Саша смотрит на свой последний рисунок: все правильно, все так. Красно-коричневый цвет, сетка трещин — совпадает идеально. Кажется, она наконец поняла, как с этим управляться.

Михаил бежит, достигает причала, делает по нему несколько шагов и, оступившись, падает вниз. Высота небольшая, но этого достаточно, чтобы лед на реке от удара начал трескаться.

Виктор слышит, как хрипит, задыхаясь, Рита. Он делает шаг вперед, к ней, потом понимает, что ничего не сможет сделать в темноте, и бросается назад, к выключателю.

Виктор не находит его сразу. Рука бессильно шарит по кирпичной стене, потом внезапно проваливается в дверной проем и касается ручки.

В это время Михаил проходит так близко, что Виктор почти касается его плечом, но не слышит шагов, не чувствует чужого присутствия.

Виктор толкает дверь, свет врывается в эллинг. В солнечном луче, разбиваясь о силуэт стоящего в дверях человека, пляшут пылинки. Пахнет свежестью и морозом. Слышно, как хрипло дышит в глубине эллинга Рита.

Долю секунды Виктор раздумывает над тем, что же делать: добивать ли врага или бежать к жене… Но Вестник выходит наружу, сбегает, мчится и кричит — и Виктор выбирает Риту. В рассеянном свете, падающем из крохотной двери, он не сразу находит ее — темную, сжавшуюся в комок, привалившуюся к металлической опоре. Он хватает жену под мышки, пытается посадить, но Рита хрипло, с присвистом, дышит и обмякает в его руках, как набитый мягким и тяжелым мешок.

Иногда дыхание прерывается, иногда его, кажется, нет, и Виктор подхватывает ее на руки, чтобы вынести на свет и увидеть, что происходит. Ритина голова безжизненно запрокидывается, но Виктор старается прижимать ее к своему плечу, чтобы жене не было больно.

Он выносит Риту, почти потерявшую сознание и оттого потяжелевшую вдвое, на порог и видит уродливые кровоподтеки на ее шее. Это выглядит страшно. Рита хрипло дышит, пытается кашлять, но задыхается. Ее глаза бессмысленны и ничего не видят. Виктора охватывает паника. Ему кажется, что жена умирает.

Саша смотрит на Михаила.

Он поднимается на ноги. Под ним — покрытая льдом река. Поверхность ее спокойна и безмятежна, но всего секунду. Раздается хлопок, похожий на выстрел из далекой пушки. Синие до свинцового трещины — в точности такие, как Саша нарисовала на платке, — расходятся от Михаила во все стороны. Несколько секунд он еще стоит среди них, будто в центре холодной паутины, потом что-то окончательно надламывается, из трещин начинает сочиться вода. Она касается ног, набирается в ботинки. Михаил вздрагивает, охваченный обжигающим жаром сверху и обжигающим холодом снизу. Он погружается в разбуженную реку, и мелкие льдинки льнут к нему, будто пытаясь пожалеть. Руки зачерпывают мокрого снега, прижимают холодную кашицу к лицу. Михаил стонет от облегчения.

Ледяная вода уже у подбородка и касается губ.

Скрываются в темной мгле нос, глаза и лоб. Рука вздымается вверх, ладонь бьет по воде, но бесполезно: Михаил не поднимается ни на йоту. Словно жирная холодная рыба вцепилась зубами в его ноги и тянет за собой в свинцовую, тяжелую мглу.

Уходят под воду волосы. Последнее, что видит Саша, — маленький, с ладонь величиной, черный круг. На долю секунды вода замирает у невидимой границы, загибается внутрь, потом натягивается над макушкой тонкой пленкой, колышется, образует тонкие, еле видные круги, и успокаивается. Раскрошенный лед и мокрый снег затягивают трещину, она становится белесой, как бельмо.

Сашу начинает бить дрожь. Она первый раз видит, как умирает человек. Она первый раз убивает человека. Зубы стучат, очень страшно, и очень нужно, чтобы кто-то сказал, что она все сделала правильно.

Саша растерянно оглядывается и видит родителей на пороге эллинга. Папа держит маму на руках, ее голова безжизненно лежит у него на плече.

— Мама! — кричит Саша и бросается к ним.

Видеть маму еще страшнее, чем умирающего убийцу. Красные следы на ее шее ярче, чем белая крошка над успокоившейся водой. Дыхание ее хрипло, тяжело, и воздух вырывается из груди с легким свистом.

В глазах отца растерянность и безнадежность.

— Надо в больницу? — спрашивает отец и смотрит на Сашу так, будто ждет, что она поможет.

А она в ужасе. Руки трясутся, кажется, что она не может ровным счетом ничего, потому что одно дело рисовать смерть человеку, которого не видишь, а только представляешь себе, и совсем другое — рисовать, глядя в бледное мамино лицо, и знать, что неточное движение кисти может стоить ей жизни.

Саша растерянно качает головой.

Виктор — что ему остается делать? — идет вперед, несет жену к шоссе. Им нужно добраться до города, до больницы.

Саша замешкивается. Ей все же хочется что-то сделать. Она смотрит в небо и вдруг решается. Достает отрез небеленого шелка, разводит берлинскую лазурь и рисует для мамы яркое небо. Это воздух, это успокоение.

Рита на руках у мужа делает глубокий вдох и начинает кашлять. Звучит это страшно, но легкие Риты наконец наполняются воздухом. Это делает ее легче. Вес у Виктора на руках оживает. Ему больше не кажется, что он несет умирающего человека.

Достигнув леса, он оглядывается. Саша спешит следом. Виктор кивает ей. Этот кивок означает, что они идут вместе.

Они проходят охранников, сидящих в своей будке за стеклом. Охранники не удостаивают их ни единым взглядом.

У дороги стоит то же самое такси с номером 607. Очумевший от клубного ритма водитель бросает на пассажиров мутный взгляд.

Он не обращает внимания на женщину на руках у мужчины, на кровоподтеки на ее шее и неестественно вывернутую ногу.

— Куда едем? — спрашивает он, и Виктор говорит:

— В ближайшую больницу.

Риту усаживают на заднее сиденье, Саша и Виктор садятся по краям. Рита смотрит на дочь полными слез глазами, и губы ее слегка шевелятся.

Саша двигает рукой и находит холодную и узкую мамину ладонь. Теперь они держатся за руки.

В такси душно, печка истекает маслянистым вязким теплом, а за окнами сверкает морозный солнечный лес.

Какое-то время они едут молча. Даже водитель не включает музыку. Только покачивает головой, словно может слышать ее сквозь тишину.

Виктор что-то напряженно обдумывает. Потом достает из кармана мобильник и набирает номер. В динамике раздается голос, такой громкий и басовитый, что даже Саша слышит его.

— Алло! — кричит кто-то и откашливается. — Ты кто?

— Мишка, это Витя.

— Твою мать, я ж только с ночного. Сколько времени?

— Мишка, нужна помощь. Рите плохо, в больницу везти нельзя. Они вызовут полицию, а мы бы хотели обойтись без полиции.

Человек в трубке перестает кричать и кашлять. Он деловито и коротко задает вопросы. Виктор отвечает.

Саша смотрит на него как на бога, слушает, затаив дыхание. Она понимает, что он пытается защитить их с мамой от вопросов и, возможно, от обвинений.

Виктор кладет трубку и называет водителю другой адрес. Машина мчится в город. Пробок нет, и все светофоры — зеленые. Дорога перед машиной безмятежна и наполнена воздухом.

Виктор вдыхает полной грудью. Мишка Смирнов ждет, а Смирнов — бог от медицины. На него можно уповать и надеяться. Но легче становится не только поэтому. Что-то еще случилось. В его жизни снова появились Саша и Рита, появился смысл, и смерть отползла в сторону, как поверженная соперница. Он больше не ощущает ее пьяного присутствия. Выбор между нею и жизнью стал окончательным.

Виктор смотрит на Риту, и Саша видит жалость в его глазах. Это хорошая жалость, та, что рождается из любви. Жалость, срощенная с нежностью.

Рита отвечает благодарным взглядом, берет и его руку тоже.

Водитель кивает головой в такт неслышимой музыке. То же самое делает собачка на приборной доске.

Виктор говорит:

— Я починил дверь в кладовку. Ты же боишься, когда она открыта. А я не хочу, чтобы ты боялась.

Выписавшись из больницы, Полина первым делом идет к художнику. На втором с половиной этаже полукруглого здания ее настигают одышка и сердцебиение: кажется, за две недели вынужденной неподвижности тело разучилось ходить по лестницам.

Ключ звякает в замке, поскрипывает, открываясь, решетка.

Полина надеется, что художник на работе, толкает дверь в его мастерскую и с радостью видит, что отперто. В мастерской слышны шаги и легкое постукивание деревянных рам. Она пробирается через крохотную, заставленную подрамниками прихожую и видит посреди мастерской незнакомого человека.

Это крупный бородатый мужчина с объемистым животом, одетый в довольно старый костюм. Он стоит у стены и задумчиво перебирает составленные там картины.

— Вы кто? — спрашивает Полина.

Мужчина поворачивается к ней и идет вперед, широким жестом протягивая руку для рукопожатия.

— Афанасий Иванович Воробьев, председатель Союза художников.

Полина руки ему не подает.

— А где?.. — спрашивает она.

— Андрей Викторович? — Председатель мрачнеет и отступает на шаг. — Вы разве не знаете? Он умер. Вчера были похороны.

Полина стоит посреди мастерской. Что-то жутко мешает ей, оказывается — волосы. Они падают на лицо и мешают смотреть. Полина проводит ладонью вверх по лбу, собирает челку в большой пучок, отводит ее назад и тут же видит себя: мягкий, слегка затененный профиль; голова, чуть склоненная набок. На стене напротив висит ее портрет.

Председатель бросает взгляд туда, куда смотрит Полина, и произносит: «О!» — так, будто что-то понял, хотя Полина знает, что ничего невозможно понять по этому портрету. Чтобы понять, надо знать хотя бы то, что только ради художника она добровольно убирала волосы с лица.

— А мама? — спрашивает она.

— Еще раньше, — отвечает председатель. — На той неделе. Похоронил ее — и сам. Не выдержал… Вы же знаете, у него было сердце.

— Знаю, — отвечает Полина. — И куда же теперь это все?

Она показывает на картины. Председатель пожимает плечами, ему неловко.

— Ну… — говорит он, — поскольку родственников у них не было, даже дальних, и поскольку Андрей Викторович не оставил никакого завещания, квартира отойдет государству, а картины — в собственность Союза художников.

Полина морщит лоб и кусает губу, стараясь заплакать. Слезы близко, но проливаться не желают, и это больно: лицо ее сводит мучительная судорога.

Она подходит ближе к своему портрету. Картина маленькая, примерно тридцать на тридцать. Полина протягивает руки и снимает ее со стены.

Челку приходится отпустить, и она снова падает на лицо, мешая смотреть. Полина злится на волосы. Она видит, что на портрете художник едва обозначил их, показывая линию затылка и поворот головы. Тут, на портрете, Полина совсем другая, и тем не менее она ясно узнает себя.

Она прижимает холст к груди.

— Боюсь, — осторожно начинает председатель, — я не могу разрешить вам…

Полина разворачивается и бросается бежать. Сердце колотится, возвращается одышка, но Полина все равно бежит, унося единственное, что осталось у нее от художника.

Парикмахер долго ахает, обрезая роскошные Полинины волосы. Мягкие шелковые пряди падают на пол, открываются лоб, скулы и шея. Полина смотрит в зеркало и понимает: волосы удачно скрывали то, что она не очень красива. Но это нравится ей. Она хочет быть такой, как есть, безо всяких притворств. Стрижка короткая, почти мальчишеская, и Полина чувствует себя Жанной д'Арк. С такой стрижкой можно идти в бой.

Мать не видит ее изменившейся. Когда она возвращается домой, Полина уже спит, а ее портрет лежит под кроватью в старой холщовой сумке. Она прячет его, хотя понимает, что придется признаться: остриженные волосы говорят сами за себя, и, если Полина не найдет сил сопротивляться, мать накажет ее.

Полина спит, ей снятся разные сны. Художник, и Саша в окружении мерцающего шелка, и школа со страшными провалами в полу. А около полуночи ей начинает сниться Щелкунчик. Комната наполняется шорохами, будто десятки мышей грызут в стенах ходы для своего семиголового короля. Полина просыпается. Что-то шуршит под ее кроватью: это мать вытягивает за длинную лямку сумку с портретом.

Полина замирает, сердце ее испуганно колотится. Портрета жалко. Она надеялась, что мать не узнает о нем, но мать, как крыса, сует свой нос в каждый угол маленькой Полининой жизни.

Обычно Полина осторожнее: она не носит домой ничего важного, все оставляет у Саши или у художника. А поэтому до сих пор не знает, что ночами мать роется у нее в карманах и сумках, перебирает нижнее белье и шарит под кроватью.

Полине страшно. Раздумывая, что делать, она подносит руку к волосам. Волос нет. Лишь короткие пряди охватывают голову, словно боевой шлем.

«Я — Жанна», — думает Полина и садится в кровати.

Мать стоит у окна и рассматривает картину в свете уличного фонаря. Длинные незабудковые ногти на больших пальцах прижимаются к холсту и нежной краске.

Полина знает, о чем она думает: мать хочет проткнуть картину насквозь. Наверняка предчувствует наслаждение, представляя, как потрескается краска и начнут лопаться нити холста.

— Положи на место, — говорит Полина.

Мать вздрагивает и оборачивается.

— Положи картину на место, — повторяет Полина.

— Что это за мерзость?

Да, это в ее манере: отвечать вопросом на вопрос, перехватывать инициативу в любом разговоре.

— Не твое дело.

— Ах ты дрянь!

Мать делает решительный шаг к кровати и протягивает руку, чтобы схватить Полину за волосы. Ее длинные острые ногти щелкают в воздухе, как клювы хищных птиц: волос больше нет. Матери не за что схватиться.

Полина вскакивает с кровати и, пока мать не опомнилась, со всего размаха отвешивает ей звонкую пощечину.

— И никогда больше, — говорит она, — не смей лезть в мою жизнь.

Незабудковые ногти бессильно опускаются вниз. В глазах появляется страх.

Полина наклоняется и забирает картину из безвольно повисшей руки.

— Я больше никогда не буду такой, как хочешь ты, — говорит она, оглядывает комнату и ставит картину на полку, на самое видное место.

Мать отступает. Но победа временная, противник ошарашен неожиданным сопротивлением. Полина это понимает, а потому через час встает, снимает с полки портрет и засыпает, обняв его. Она знает, что у матери хватит злости и подлости уничтожить его исподтишка.

Их дом скоро будет наполнен скандалами. И мать еще не один раз ударит ее. Но Полина готова к войне.

Она тоже намеревается бить.

ЭПИЛОГ

— Если ты хочешь в самом деле никому никогда не причинять боли, то уходи в монастырь, живи там и разметай перед собой жуков перьевой метелочкой. Все остальное — пустая поза.

— Я не хотел, чтобы тебе было так больно. Я вообще не думал, что кто-нибудь когда-нибудь из-за меня полезет на карниз.

— Не из-за тебя. Не только из-за тебя. Хотя и из-за тебя тоже.

Они сидели на Сашиной кровати возле окна. В доме напротив мигали гирляндами елки. К березовой ветке прицепилась нитка бог знает откуда прилетевшего дождика. Из-за двери, закрытой не плотно, доносилось густое шипение предпраздничных кастрюль. Густо пахло салатами.

— Спасибо, что помог передвинуть шкаф.

— Пожалуйста.

Черное пальто Славы, аккуратно сложенное, лежало на краешке кровати. Он пришел примерно час назад, потому что Саша мысленно спросила его, не сможет ли он помочь папе со шкафом. Ей надоела преграда у двери в комнату: фанерная, необработанная спина с грубым швом посередине. Теперь шкаф стоял у стены, и комната стала казаться больше.

— Так намного лучше, — произнес Слава.

— Да. Намного, — откликнулась Саша, имея в виду не только комнату.

— И как они? — Слава кивнул в сторону родителей. Это было поразительно, как легко он мог следить за ее невысказанными мыслями.

Саша улыбнулась.

— Хорошо. Вполне.

— Как они… между собой?

— Они друг друга жалеют. Только поэтому, думаю, не ссорятся. Только поэтому. Но они учатся, снова учатся быть вместе. Живут в одной комнате. Мама много готовит: вбила себе в голову, что папа сильно похудел, и его надо откармливать. Папа ее опекает. Не дает поднимать тяжести и вообще все выхватывает у нее из рук, когда не на работе. А она сидит дома. Миша Смирнов сделал ей липовую справку, ходит делать уколы. Она неважно себя чувствует…

И они немного помолчали.

— А ты? — спросил Слава.

— Я тоже плохо себя чувствую, но стараюсь не думать об этом. Если бы я все время думала о том, что сделала, я свела бы себя с ума. Знаешь, мысли по кругу — это добровольное одиночное заключение. Ничего не видишь, не слышишь. Живешь в себе. Как рыба в аквариуме, который никто не собирается чистить. Умираешь, отравившись собой, — в каком-то смысле. Зато я знаю, что они любят меня, действительно любят. Это очень помогает.

— Мне пора идти, — сказал Слава, встал и взял с кровати пальто.

— Заходи ко мне иногда. — Саша тоже встала, собираясь его провожать.

— Обязательно.

Саша вышла за Славой в прихожую. Оттуда было видно маму, которая сидела на кухне за столом и резала салат. Ее загипсованная нога лежала на табуретке, а короткостриженые волосы вновь стали рыжими.

— До свидания, Вячеслав, — сказала мама. — Заходите. Будем рады вас видеть. Спасибо за помощь. С наступающим вас.

Голос у мамы был неровным: то хриплым и низким, то высоким и резким. Смирнов говорил, что он немного выправится, но никогда больше не станет прежним.

Ничто в их квартире больше не будет прежним — Саша думала об этом с грустью, но и с радостью тоже: в их прежней жизни было много плохого.

— Не за что. С наступающим, — ответил Рите Слава и улыбнулся в ответ.

Саша не удержалась и, отпирая ему дверь, спросила:

— Слава, я только хотела узнать… насчет нас. Ничего не изменилось?

— Нет, — он с сожалением покачал головой. — Прости, если я сделал тебе больно, но меня нельзя переписать, как картину.

— Но мы…

— Мы друзья, это несомненно. С Новым годом.

И Слава ушел.

Саша подошла к окну и прикрыла глаза. Теперь в ее воображении не было тесного ателье со шкафчиками для платков и отрезами белой ткани. Теперь весь мир был для нее океаном шелка. Цветные полотна текли во всех направлениях, свивались водоворотами, ложились причудливыми складками. Цветовые пятна касались друг друга, создавали необычные сочетания, меняли оттенки, отражая друг друга; теряли форму, когда изгибалась ткань.

Саша могла влиять на них, вносить новые штрихи, делать шелковый океан холоднее или теплее, менять направление течений. Она больше не чувствовала себя марионеткой в чужом театре. Ей не надо было прятаться за спину несуществующей Кошки, и шелк не мог задушить ее. Саша стала сильной. Правда, она совсем не знала, что с этим делать.

За окном стемнело. Снег искрился под желтыми фонарями, и Саша подумала, как же хорошо, когда Новый год именно такой, похожий на зимнюю сказку.

Скорая помощь с включенными фарами, смутно-белая в наступившей темноте, стояла у подъезда напротив. Сказочное настроение отступило. Скорая помощь тридцать первого декабря казалась очень нечестной вещью.

Саша вспомнила о мальчике. Это воспоминание было тесно связано с первой неудачной попыткой попробовать свои силы, и Саша невольно шагнула от окна назад, в комнату, но потом взяла себя в руки.

Там, в квартире у мальчика, было плохо. Темно-коричневый — цвет испражнений, запекшейся крови, гниющих фруктов и отчаяния — был разлит по платку вперемежку с оборванными мыслями матери и короткими, четко оформленными фразами врача, того самого, что помогал ей с Полиной.

Это был сильный приступ астмы, второй за неделю, и мать думала только о несправедливости. Это было несправедливо: видеть, как задыхается ребенок, и быть не в состоянии ему помочь. Это было несправедливо: видеть, что у сына нет сил радоваться новогодним подаркам. Это было несправедливо: в канун Нового года везти его в больницу, которой он боялся и которую ненавидел. И это было несправедливо, потому что приступ был сильнее прежних, и она не могла понять, где та грань, за которой она больше не выдержит и начнет сходить с ума.

— Что же дальше? — спросила она врача.

— Я думаю, — сказал он, нахмурившись, —       что дальше вам придется проводить в больницах гораздо больше времени.

— Больше?.. — Она обреченно опустила руки.

— Но вы не отчаивайтесь. Новые лекарства появляются постоянно. Возможно, какое-то из них действительно поможет. Думаю, вам стоит обратиться к вашему лечащему врачу. Собирайте ребенка. Надо ехать.

В памяти у Саши мелькнул золотой цвет, окружавший бабушку Иру в тот день, когда она пришла в себя. Саша вспомнила, как он тек — легко и свободно — и как хорошо дышалось, когда он тек. Она подумала, что там, под темным слоем бабушкиной глухоты и безумия, скрывались огромные запасы золотого шелка.

На этот раз ткань была такой, как надо: хорошо натянутой и умеренно влажной. Саша провела по ней рукой и почувствовала это кончиками пальцев. Она развела в стеклянных мисках нужные краски и стала рисовать. Рисовала сосредоточенно, чуть закусив губу, и, когда в одном месте капля потекла не туда, куда было задумано, неожиданно для себя не стала паниковать. Это было внеплановое изменение сюжета, и Саша спокойно пошла за тканью и краской, изменив детали, но не меняя общего замысла. Случайность сделала работу лучше и словно бы даже оживила ее.

В центре платка возникла сияющая золотистая клякса, изогнутая, как лепесток цветка. Мягкое сияние золотого переходило в небесно-голубой, темнеющий к краям. Грязно-коричневый цвет болезни разбежался по углам, почти исторгнутый, но пока не побежденный.

Ребенок в доме напротив вздохнул свободнее.

Саша устало опустила руки. Золото мерцало в воздухе вокруг нее. С этим мерцанием приходила уверенность, что бабушка — больная ли, здоровая — делала именно это. Делала то, что считала правильным. Что было правильным ныне и присно и во веки веков.

Что-то холодное кольнуло голову и спину. Стало немного больно и чуть-чуть жутко. В этом холоде скрывалось новое знание: теперь Саша понимала причины бабушкиной глухоты и безумия. За щедрый расход золотого шелка приходилось платить немалую цену. Стало страшно от мысли, что никто не поможет, когда вычерпаешь себя до дна, и в голове твоей станет темно, и ты начнешь пускать слюни и ходить под себя…

На одной чаше весов был страх. На другой — знание, как она должна поступить.

Саша прислушалась к себе и отрывисто кивнула. А потом взглянула в окно, где отъезжала от подъезда скорая помощь.

— Пусть сегодня ему станет немного лучше, — сказала она. — А завтра продолжим. Продолжим — завтра.

ОТ АВТОРА

В работе над этой книгой мне помогало много людей — чему я очень рада. Хочу сказать спасибо каждому из них.

Художнику Линде Клявиной — за то, что пустила в свою мастерскую и показала, как оживает шелк.

Врачу-сексологу Олегу Фоминову и психиатру Екатерине Басаевой — за весьма полезные беседы о человеческой природе.

Максиму Воронину, яхтсмену-любителю, — за рассказ о том, как зимуют яхты.

Старшеклассникам Сергею Ёлкину и Максиму Кубареву — за ответы на вопросы о сегодняшней школе.

Моим самым первым и самым строгим читателям и критикам — Анастасии Галатенко, Алисе Ханцис, Пальмире Керлис, Михаилу Архирееву, Ивану Коновалову и нежно любимой Жене Хохловой.

Я безмерно благодарна своим близким за любовь, заботу и поддержку, которые они мне дарят.

Отдельное спасибо редакторам Ирине Епифановой и Александру Прокоповичу за вдумчивую, скрупулезную и тактичную работу с романом и его беспокойным автором.




1. Чрезвычайные ситуации и психогенные расстройства
2. Челябинская государственная медицинская академия Минздравсоцразвития РФ Челябинск Резюме - Ко
3. Задание Определить потери давления и расходы жидкости на всех участках трубопровода при нормальном и ав
4. НАЦИОНАЛЬНЫЙ ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЙ ТОМСКИЙ ПОЛИТЕХНИЧЕСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ Институт дистанционного об
5. Восприятие и воссоздание текста как этапы переводческой деятельности
6. предоставлять общественности информацию относительно применения смертной казни
7. Тема работы- Выбор и оценка методов обработки и сборки мужского плаща утверждена распоряжением по каф
8. Влияние температуры на пластичность металла
9. геологическая характеристика разрабатываемого участка11 2 Технологическая схема отработки калийного плас.html
10. 12 домов гороскопа
11. Учреждения лишения свободы по новому уголовно-исполнительному законодательству
12. Тема 5 Эконометрические модели на основе систем одновременных уравнений Общие положения
13. Учет кассовых операций
14. МИФИ Московский государственный университет путей сообщения МИИТ Нижегородский государственный технич
15. О нарушении порядка предоставления земельного участка в аренду полигон ТБО на территории Ипатовского мун
16. отпускать вожжи и не пытаюсь всегда и все контролировать в моей жизни
17. Тема- Создание простых запросов на выборку SQL
18. Ответы к экзамену по истории Казахстана
19. декабря 2013 года в Москве состоялся IV Всероссийский съезд по охране окружающей среды
20. Охрана труда и защита окружающей среды