У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

тематизируется завершение философии; каждое из имен настраивает его на свой лад

Работа добавлена на сайт samzan.net: 2015-07-10

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 28.4.2025

Александр СКИДАН

Критическая масса:


[Эссе].
СПб.: Митин журнал, 1995.
ISBN 5-8352-0490-6

МЫ, ПОСМЕРТНИКИ (НИЦШЕ)

Эта статья была написана как послесловие к моему переводу эссе Жан-Люка Нанси Dei Paralysis Progressiva.

В каждой философии есть пункт, где на сцену выступает "убеждение" философа...

"По ту сторону добра и зла"

          Три фигуры – Гегель, Ницше и Хайдеггер – определяют горизонт современной мысли. В этом горизонте тематизируется завершение философии; каждое из имен настраивает его на свой лад. Взломать "эдипов" треугольник (но это и музыкальный треугольник) не только по линии "Хайдеггер-Ницше", но и по линии "Гегель-Ницше", вот что ощущается как настоятельная необходимость для того, кто настаивает на необходимости мыслить на пределе, мыслить сквозь предел – сам предел в его беспредельности. Таков Жан-Люк Нанси. Он выходит на сцену, когда, казалось бы, исход постановки (в том числе и постановки под вопрос самой "постановки") уже предрешен... Но остается система абсолютного знания, в которой Ницше мог бы предстать одной из фигур, например, абсолютной разорванности; остается железная хватка угрюмого кругообразного производства абсолютного духа; остается непоколебленной основополагающая (себя) самодостоверность субъекта. (К слову: Батай ошибался, когда полагал, что поэзия, смех и экстаз не принимают участия в "системе", что Гегель стремится избавиться от них; отнюдь, "Феноменология Духа" завершается двумя строками Шиллера, полными экстатического самодовольства: Мудрец разом и насмехается над троицей, и устраивает ее на работу).
          Но здесь следует быть осторожным, ведь существует и знаменитое ухо Хайдеггера, оно вслушивается в зов бытия. И остается глухим к безумию Ницше. Да, со всей ответственностью мы (мы, посмертники Ницше и смерти Бога, посмертники в той мере, в какой берем на себя ответственность быть его подельниками и разделять судьбу Запада, в том числе и между, как минимум, двумя Ницше), мы должны сказать это: Хайдеггер, арестовавший Ницше как последнего философа, прослушал его безумие – и, однако, остался глух. Или слеп? Возможно, что это даже уже и не вопрос вовсе – отныне, по камертону Ницше: есть ухо Хайдеггера, и есть ухо Ван-Гога. Того Ван-Гога, о трудовых башмаках которого он заботится в "Истоке художественного произведения"; не озабочен ли он синхронно – а Ван-Гог сходит с ума в Арле одновременно с Ницше – тем, чтобы не помнить об ухе, или помнить лишь в той мере, в какой эти парные башмаки еще могут потрудиться малость на благо "истоку"... Но это еще не все. Остаться глухим к безумию Ницше равносильно тому, чтобы остаться глухим к веселью, с каким тот расстается с умом, и которое так не вяжется с тоном и строем наследия Хайдеггера.
          Два тома "Ницше", вкупе с "Европейским нигилизмом" и "Словами Ницше 'Бог мертв'", приставлены сторожить (пасти) тот "модус" его бытия, который не вписывается в горизонт, очерченный метафизикой присутствия. В курсе 1951 года ("Что значит мыслить") Хайдеггер, возвращаясь к лекциям 1940-го, воспроизводит некое предупреждение Ницше, о котором и сам предупреждает, что оно относится не к одному Георгу Брандесу, читай – не к одному Хайдеггеру, но "ко всем нам". Это одна из последних записок уже тронувшегося Ницше. "После того, как ты открыл меня, невелико было искусство найти меня: трудность теперь заключается в том, чтобы потерять меня. [Подпись:] Распятый". И это воспроизведение ("потери"), оговаривающее себя в тексте как приуготовление к совместному с Ницше мышлению, на деле играет роль облитерации (Лаку-Лабарт), герменевтического аналога гегелевского снятия. В данном случае, философ снимает с повестки дня и, следовательно, преодолевает (удерживает) чистое и пустое безумие; что утрачивается, так это утрата (Ницше). Ни слова о периоде после "яснейшей ясности"; на этой немоте, на этом "завершении метафизики в нигилизме", этом мраке "мировой ночи" Ницше распят. Для Хайдеггера не существовало самоубийства Тракля (любимейшего), почти полувекового безумия Гельдерлина (любимейшего), не существовало отрезанного уха Ван-Гога, его публичной сухотки, как не существовало "каждый ангел ужасен" Рильке и "короче, мертв" Ницше (а ведь он в этой области был столь мудрым, знал так много, короче, писал такие хорошие книги). Что же тогда он любил? Риторический вопрос.
          Возможно, вопреки распространенному мнению и мнению самого Хайдеггера, именно в его отворачивании от ничто Ницше, которому он, без сомнения, на-следовал, но безумию которого не мог приписать никакой смысл, иначе как посредством его возвращения (возвращение Бога и было бы возвращением смысла), в этом отвороте и заключается его ставший прославленным "поворот".
          Хайдеггер свихнул (свой) язык на пути переистолкования тех "нескольких греческих слов", которые толковал Ницше, и которые, возможно, как раз и толкнули его к тому, столкновения с чем его наследник и переистолкователь намеревался любой ценой избежать. Операция, ставшая противоядием, сывороткой от Ницше. Его язык, это язык после амнезии (Ницше); в наши задачи здесь не входит аналитика "забвения бытия", хотя можно гипостазировать "укус" Ницше и в эту сторону.
          Чтобы не свихнуться, можно вывихнуть и свихнуть язык. Можно, оказывается, сойти с ума так, чтобы этого никто не заметил, так, чтобы никто не заметил, как это страшно, сходить с ума. (К вопросу о технике: Хайдеггер смешал карты; он смешал "мрак мировой ночи" с ночью национал-социализма, он проспал (с этой последней) всю ночь.)
          Первым, кто принял всерьез безумие и смех Ницше, за исключением самого Ницше, был Батай. "Думаю, что писать меня заставляет страх стать сумасшедшим" ("О Ницше"). Этой фразой он предал огласке не только свою интимную близость с Ницше, он профанировал еще вот что: некую всеобщую тайну, профессиональный секрет, не подлежащий оглашению вслух, поскольку именно тайной – корпоративной и эзотерической, которая в сущности и есть ничто, несхватываемая пустотелость, – управляется дискурс власть предержащих и отправляются все социальные ритуалы. Вслед за Ницше, писавшим в По ту сторону добра и зла: "В каждой философии есть пункт, где на сцену выступает 'убеждение' философа", Батай намеревался сойти "с", уйти "от". Предписания и диктовки (сцено
графии). Это желание, переросшее в одержимость, одержимость Батая, может быть понято только в связи с несостоявшимся безумием Гегеля. Несостоявшееся безумие Гегеля как состоявшаяся система абсолютного знания: есть от чего сойти с ума. Если Мудрец запирается в неприступном для непосвященных языке, как запирались господа в замке, то Батай предохраняет себя, утверждая суверенность траты. Он, скорее, инсценирует драму, немыслимый кульбит; у него достает ресурсов не заходить так далеко, как его герой (в сценическом и греческом смысле слова). Здесь парадоксальное тождество в различии стратегий Батая и Хайдеггера. Первый удерживает себя ценой растраты, безудержного потлача знаков присутствия; тогда как второй без удержу растрачивает всего себя в удержании этих знаков.
          Главным идолом Запада, к которому приложился Ницше, приложился – не следует этого забывать – своим молотом-камертоном, был Сократ. Что же услышал этот человек, имеющий, как он сам писал, "за ушами еще уши", человек, для которого музыка с самого начала была заступницей и заступом одновременно (см. фрагмент "Музыка как заступница" в "Веселой Науке"), этакой неотступной "рогатой проблемой", за которую, ухватившись однажды, с "Рождения Трагедии", он держался как никто другой; был ли то траурный марш, отпевавший возвеличивавшийся веками разум, или литавры тоталитаризма, или, может быть, звон некоей пустоты, ведь кумир-то был пустотелым... Не эта ли пустотелость "диалектически" снимала, изымалась из, страха (жизни), как снимается заступом первый слой почвы, слой за слоем, пока не откроется за ним сама беспочвенность?
          Сцено
графия, в которой умирает Сократ Ницше, и озвучена таким провалом в беспочвенность: "'О, Критон, я должен Асклепию петуха'. Это смешное и страшное 'последнее слово' значит для имеющего уши: 'О, Критон, жизнь – это болезнь'. Возможно ли!.. <...> Он только сделал жизни хорошую мину и всю жизнь скрывал свое последнее суждение, свое сокровеннейшее чувство!" ["Веселая Наука", но и в "Рождении Трагедии", и в "Сумерках идолов" можно обнаружить тот же сюжет]. Здесь будет уместно подумать и о том, например, что Ницше позволил себе обращаться к великим мира сего с проектами "государства", проектами заведомо попиравшими сами эти авторитеты, лишь тогда, когда был сражен (у него достало на это веселости); но Платон в Сиракузах, Гегель и Хайдеггер – в ролях, соответственно, Наполеона и фюрера – были, надо полагать, в здравом уме, и относились к этим ролям (но в глубине, но в тайне) абсолютно серьезно.
          Не разминировал ли артиллерист Ницше "мину жизни" Сократа, не отомстил ли ему – в том смысле, что того самого петуха, что ощипанным разгуливал в диалогах Платона, представляя безумно смешную карикатуру человека, (в)вернул перед смертью Сократу (Сократ, забывающий отдать петуха Асклепию и возвращающий его самому себе, из правой руки в левую и обратно: вот любопытная картина... чего? не спекулятивного ли движения как такового, того, что вершит судьбу Запада посредством отрицания/забвения... петуха). Если разумность Сократа была "разумностью во что бы то ни стало", разве не должен был он в таком случае этого "петуха" самому Платону?
          Остается Гегель. Жан-Люк Нанси дает слово телу Ницше, начиная там, где остановился Хайдеггер. И он отдает слово гегелевской негативности, обращая ее против логики Гегеля, сминая ее и соскальзывая за ее пределы. Он обнаруживает позитивное там, где, как правило, видели лишь пароксизм или эксцесс воли, если не возмездие, в сценарий которого входит обязательное посещение борделя. Паралич читается им как пара-лик, пара-личины Ницше, так, как если бы где-то за кулисами хранилась "Туринская плащаница" (Ницше), как если бы она и была этими самыми кулисами. Разумеется, никакой плащаницы там нет. Дискурс держащих речь власть предержащих, вот что парализует тело и парализует историю, укладывает их рядышком на кушетку. Тело передается с рук на руки, из правой в левую, из Базеля в Йену. Тогда как Ницше, ставший именем, телом и эпохой болезни, неосмотрительно отдается, раскрываясь в показе, сказал бы Нанси, тому, от нашествия чего отшатнулся куда как более осмотрительный Гегель: прогрессирующей смерти Бога, смерти в ее прогрессии, взятой на себя и продуманной (прожитой) до конца. В этой отдаче Ницше затерян, но он и хотел, безумно хотел в ней затеряться, потерять себя; возможно даже, что он именно что хотел услышать как зазвучит этот расстроенный инструмент (его тела), как локти ударят по невозможным клавишам с сухим треском. Ведь его пределом, в расчете на катастрофу (и здесь пролегает то по ту сторону всякого смысла, что еще не помыслено, что навсегда отравило его с Вагнером дружбу), и должно было стать невозможное, невозможное для него, посмертника par excellence.
          Ницше более не должен Асклепию петуха.

P.S. Я перевел эссе Нанси (Dei Paralysis Progressiva) потому, что его необходимо было перевести – прежде всего, для себя, разделяя радость разделения, отпущения бытия, с другими, с "мы". Вопреки негласному (или даже гласному) корпоративному уставу профессиональных переводчиков: переводить лишь с языка оригинала, а не копии. Я перевел эссе Нанси с английского, а не с французского, то есть нарушил устав, руководствуясь "нетерпением сердца" и своего рода категорическим императивом: этого нет по-русски, это должно быть по-русски. И тем фактом, что впервые оно было опубликовано – если не написано – по-английски (Nietzsche in Italy, Saratoga, Calif., 1988), и у меня нет никаких сведений о существовании "подлинника". Это не оправдание (любые попытки оправдания в невежестве просто смешны). Медицинская комиссия не примет как оправдание тот факт, что, к примеру, по всем признакам сошедший с ума садится за рояль и... Из письма матери Овербеку от 22 марта 1890: "К вечеру я спросила его, что это была за мелодия, он ответил мне: 'Opus 31 Бетховена, в трех частях'. Его игра на фортепиано так осмысленна, что кажется, будто он думает при этом..." [Ф. Ницше, Соч. в 2 т. – М.: Мысль, 1990]. Или импровизирует. Из письма Питера Гаста К.Фуксу от 1 февраля того же года: "Тут он уселся за инструмент и начал импровизировать. О, если бы Вы слышали это! Ни одной фальшивой ноты!" [там же]. Комиссии важнее достоверно знать, как сообщает история болезни, что он "прыгает по-козлиному, гримасничает и выпячивает левое плечо"[там же]. А также разбивает стекло и принимает Гегеля за партайгеноссе.

Следующее эссе            
из книги "Критическая масса"            




1. сомнительного бизнеса алкогольные табачные и т
2. Доклад прочтенный в Институте Биологии Развития РАН 19 марта 2009 г.
3. реферат дисертації на здобуття наукового ступеня кандидита історичних наук Льв
4. Тема 2. Фізіологія праці предмет зміст завдання
5.  Перечислить основные законы динамики
6. Equisetum hyemle L ~ хвощ зимующий 12
7. LSCO. Ця машинобудівна німецька фірма з 130річною історією з 90х років минулого століття активно просуває на р
8. Русачок
9.  Приготовить мазок из бульонной культуры микроорганизмов
10. Золотые правила иудейских мудрецов