У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

2003 ldnkniginrodru ldnknigi

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 30.12.2024

OCR Nina & Leon Dotan  (11.2003)

ldn-knigi.narod.ru       (ldn-knigi.by.ru,   ldn-knigi.russiantext.com)      (ldn-knigi@narod.ru) 

{Х} - Номера страниц соответствуют началу страниц в книге.  

ХХХ15  - примечания даны нами в конце соответствующей главы.

(наши пояснения и дополнения  - шрифт меньше, курсивом, ldn-knigi)


АКАДЕМИЯ НАУК СССР

Институт истории естествознания и техники

В книге анализируется роль Джордано Бруно в подготовке классической науки и, в частности, в предыстории классического принципа относительности, первая отчетливая формулировка которого принадлежит, по мнению автора, Бруно. Пролог классической науки рассматривается в свете современной релятивистской физики. В этом отношении книга примыкает к серии монографий автора («Развитие физических идей от Галилея до Эйнштейна», «Принцип относительности в античной, классической и квантовой физике» и др.), где прошлое науки излагается в свете ее современных тенденций. В связи с историко-научными проблемами прослеживаются этапы жизни и творчества Бруно.

{5}

Введение

Бессмертие Бруно, как и бессмертие каждого великого мыслителя, это не бессмертие статуи или портрета: идеи Бруно продолжают жить в собственном смысле этого слова; меняются смысл и значение этих идей; то, что казалось второстепенным, становится главным, и наоборот, историческая ретроспекция находит новые логические и исторические связи, по-иному оценивает смысл и историческую роль отдельных концепций и всего мировоззрения Бруно в целом. Сейчас в истории науки происходит весьма существенное изменение отправной точки исторической ретроспекции. Оно связано с тем поворотом, который начался релятивистской и квантовой физикой, а сейчас охватывает новые и новые отрасли науки.

Еще недавно науку XVI—XVII вв. и ее исторические истоки и корни оценивали с позиций классической пауки, которая, казалось, окончательно сформулировала свои исходные принципы и перешла к разработке частных проблем. Это «викторианское» представление сравнительно редко декларировалось, известные замечания о завершенности картины мира не были общим мнением, но историческая ретроспекция, отыскивая инвариантные, проверенные и подтвержденные дальнейшим развитием концепции XVI—XVII вв., сопоставляла эти столетия по существу с XIX в. Новые воззрения уже существовали, но они представлялись специальными, существенными в узких и довольно необычных областях явлений и еще не изменили общий стиль научного мышления. Теперь, во второй половине нашего столетия, положение изменилось. И в частности, изменился угол зрения на {6} прошлое. Все чаще пролог классической науки — концепции XVI—XVII вв. — рассматривается в свете ее эпилога. При этом интерес сосредоточивается на ранней истории тех классических идей, которые в наше время претерпели неклассическое обобщение.

К числу таких идей принадлежит классический принцип относительности и связанная с ним идея однородности пространства. Мы склонны видеть в этой идее то главное, что отличало классическую науку от перипатетической физики и космологии.

С такой точки зрения Бруно, у которого отрицание центра и границ Вселенной было не только основной идеей книг и памфлетов, но и основным мотивом всей творческой жизни, выглядит по-иному. Но этот новый облик связан не только с новым содержанием, но и с новым стилем современной науки. Противоречивая ткань вопросов, на которые еще нельзя было дать рациональные ответы, задач, толкавших науку вперед, но не находивших рационального решения, — эта живая ткань космологии и физики Бруно стала не только понятнее, но эмоционально ближе.

Забегая немного вперед, выскажем в нескольких словах оценку исторической роли Бруно в генезисе классической науки.

Творчество Бруно было необходимым звеном одного из самых важных переходов в истории пауки — перехода от перипатетической картины мира к механической картине.

Космология и физика Аристотеля представляли собой интегральную картину движений: каждое движение тела объяснялось начальным и конечным состоянием, создатель перипатетической философии не анализировал движение от точки к точке и от мгновения к мгновению. Это относится и к «естественным», и к «насильственным» движениям. «Естественные» движения тел подлунного мира состоят в падении тяжелых тел на Землю, которая, будучи центром мироздания, является естественным местом тяжелых тел. Эти движения объясняются неоднородностью пространства, точки последнего неравноправны: точка, где находилось падающее тело в начальный момент, не является естественным местом этого тела; точка, где прекращается падение, — его естественное место. Таким образом, чисто качественное различие частей пространства объясняет падение тел, движение не {7} требует тела отсчета, концепция естественных движении связана с идеей неоднородности пространства. Подобная идея не была высказана Аристотелем в явной форме; она не высказывалась и комментаторами Аристотеля в Средние века.

Причина состоит в том, что неравноправность естественных мест казалась сама собой разумеющейся. Но если сопоставить космологию и физику Аристотеля с позднейшими представлениями, схема естественных мест соответствует абсолютному пространству: центр мироздания — начало привилегированной системы отсчета, приближение или удаление тяжелых тел от этого центра, т. е. естественные и насильственные движения — это абсолютные движения, отнесенные к абсолютно покоящемуся телу — центру мироздания, Земле.

В классической механике абсолютное движение приобрело иной смысл. Оно уже не может быть отнесено к абсолютно покоящимся телам, к естественным местам, к неоднородному пространству.

Ньютон ввел иной критерий абсолютного движения: в абсолютно движущемся теле (абсолютный характер присваивается ускоренному движению) возникают силы инерции. Это — локальный критерий; можно говорить об абсолютном движении, наблюдая локальные процессы, мгновенное ускорение, ускорение на бесконечно малом отрезке пути. Соответственно относительное движение характеризуется отсутствием сил инерции. Таким относительным движением является движение предоставленного себе тела, движение по инерции. Закон инерции приобрел также характер дифференциального закона: тело обладает одной и той же скоростью на последовательных бесконечно малых отрезках своего пути, в течение следующих один за другим бесконечно малых отрезков времени. Классическая механика рассматривает движение, определяя предельные отношения пройденного пути ко времени (мгновенные скорости) и предельные отношения скорости ко времени (мгновенные ускорения), когда пройденный путь и прошедшее время стремятся к нулю, т. е. стягиваются в точку и в мгновение.

Такое дифференциальное представление движения — основа классической механики и всего выросшего на ее основе здания классической науки. Его генезис наложил глубокий отпечаток на все стороны общественной жизни, {8} на логику и стиль человеческого мышления, на художественное творчество нового времени.

Уже в начале XVII в. Галилей и Кеплер пользовались в более или менее явной форме представлением о мгновенных скоростях и ускорениях и противопоставляли уже возникшее, хотя и не воплотившееся в адекватный математический алгоритм дифференциальное представление старому, перипатетическому. Кеплер писал:

«Там, где Аристотель видит между двумя вещами прямую противоположность, лишенную посредствующих звеньев, там я, философски рассматривая геометрию, нахожу опосредствованную противоположность, так что там, где у Аристотеля один термин: «иное», у нас два термина: «более» и «менее»1.

Действительно, дифференциальное представление движения сделало основным аппаратом механики, а затем и физики уже не простое логическое противопоставление «этого» и «иного» (таким было противопоставление естественных мест иным местам в космологии Аристотеля), а математические операции с большим или меньшим, причем сюда вошли операции с бесконечно большими и бесконечно малыми величинами. Соответственно изменился смысл научного эксперимента. Он стал по преимуществу количественным экспериментом. Изменилось и понятие причинной зависимости; ее теперь представляли себе в виде однозначного соответствия одного ряда количественно определимых с неограниченной точностью значений физической величины другому ряду. Ощущение однозначной связи между явлениями природы пронизало человеческое мышление.

Мощь разума теперь видели в установлении точных и строгих количественных законов, которые могут быть в полной мере подтверждены экспериментом. Сам язык науки приобрел характер точных и строгих констатаций, среди которых уже не было места некаузальным понятиям и уподоблениям, метафорам, произвольным литературным отступлениям и реминисценциям, риторике и поэтическим

грезам.

Какую же роль в этом историческом переходе, в генезисе классической науки сыграло творчество Бруно? Что внес в новую науку этот мыслитель, облекавший свои идеи в причудливую ткань сложных аллегорий, полемических филиппик и безудержных фантазий, мыслитель,

{9} далекий от математики, от эксперимента, от строгой однозначности выводов?

Факт остается фактом: именно Бруно принадлежат первая отчетливая формулировка принципа относительности и первая космологическая схема однородного пространства. Не менее достоверна связь принципа относительности и картины однородного пространства с дифференциальным представлением о движении и количественным его анализом, чего у Бруно явно не было.

Но может быть, основные идеи и образы классической науки имели у Бруно интуитивный и неявный характер? Такой поворот проблемы требует исследования той стороны творчества, которая находится между его логикой и психологией. Здесь приходится менять жанр: исследование исторических источников и форм научных идей становится неотделимым от исследования «онтогенеза» науки, творческого пути мыслителя. История науки приобретает вид научной биографии. Исследование интуитивной стороны творчества заставляет рассматривать идеи мыслителя не систематически, как они логически связаны между собой, а в их живой, логически неупорядоченной, собственно биографической последовательности. Но не всегда. Мы знаем мыслителей, которые строгими силлогизмами и вычислениями выводили одни концепции из других и оставили человечеству стройные системы. Чем больше мы уточняем связи между элементами этих систем, тем ближе мы к наиболее важной стороне творчества таких мыслителей. Их творчество можно рассматривать в значительной мере, как биологи рассматривают живые ткани, «на стекле» — in vivo.

Бруно принадлежит к числу мыслителей, творчество которых не затеняет личности и должно быть рассмотрено в гораздо большей мере в связи с биографией — in vivo, как называют биологи изучение живого организма.

Рассказ об идеях Бруно без его биографии помешал бы понять то, что с точки зрения, развиваемой в этой книге, представляется самым важным; такой рассказ помешал бы понять стихию интуитивных догадок, скрытых то в полемических выпадах, то в воспоминаниях, то в аллегориях, которые нельзя раскрыть без ссылок на биографические подробности.

При изложении биографии Бруно задача облегчалась существованием обширной литературы, и в частности {10} русской2, а также переведенных В. С. Рожицыным и опубликованных в 1950 г. протоколов допросов Бруно в Венеции и документов, относящихся к выдаче его Риму и казни3, и опубликованного в 1958 г. А. X. Горфун-келем, переведенного и комментированного им «Краткого изложения следственного дела Джордано Бруно» 4.

С существенным значением биографии Бруно для понимания исторической роли его идей связана еще одна характерная особенность анализа этой роли. При разборе творчества некоторых мыслителей достаточно изложить содержание их идей, чтобы увидеть их место в эволюции науки. Для Бруно изложение недостаточно, потому что важно было не только что он писал, но и как он писал. Не только содержание идей Бруно, но и вся биографическая, логически неупорядоченная канва, на которой вышиты арабески его мысли, приводят к основному выводу этой книги. Вывод состоит в признании первостепенной важности интуитивного предвосхищения в XVI в. того, что было в явной форме сделано в XVII в., — дифференциального представления о движении, представления о его относительности и об однородности пространства.

Как уже сказано, такой вывод опирается не только на изучение истории науки в XVI—XVII вв. Он связан с некоторым углом зрения, навеянным современной наукой, в частности эпистемологическими истоками теории относительности. Эти истоки были сформулированы Эйнштейном в весьма отчетливой форме.

Эйнштейн ввел два критерия выбора физической теории: ее внешнее оправдание (соответствие результатам эксперимента и вообще наблюдениям) и внутреннее совершенство (теория должна в минимальной мере опираться на допущения, введенные ad hoc, и в максимальной мере естественно вытекать из наиболее общих допущений)5.

Исходные, максимально общие понятия, имеют физический смысл, если выведенные из них заключения допускают эмпирическую проверку. Такое требование физической содержательности связывает в эпистемологии Эйнштейна критерий внутреннего совершенства с критерием внешнего оправдания. Но до того как логический путь от исходных понятий до экспериментально применяемых выводов сделан, связь остается интуитивной.

{11} Речь идет об онтогенезе научной теории. Он и здесь в какой-то мере повторяет филогенез — филогенез науки. В XVII—XVIII вв. первоначально были сформулированы некоторые понятия с интуитивной догадкой об эмпирической постижимости построенной на основе этих понятий системы. Ни системы, ни экспериментов еще не было. Но исходные понятия — идея бесконечной однородной Вселенной, состоящей из тел, движущихся одно по отношению к другому, — в

XVII в. оказались способными выдержать и построение системы, и ее экспериментальную проверку. Бруно не мог видеть такую систему и такую проверку и даже не мог их предвидеть.. Он мог их только интуитивно предчувствовать.

Таковы ретроспективно обнаруживаемые рациональное содержание и историческая задача «интуитивного познания» и, может быть, в еще большей степени стиля мышления Бруно и стиля изложения его мыслей. Изложение здесь играет иную роль по сравнению с логически стройными системами. Для последних идеал изложения состоит в его прозрачности. Для интуитивных догадок изложение неизбежно становится иным, оно напоминает не прозрачное стекло, а витражи средневековых храмов.

Поэтому в книге нельзя было избежать сравнительно длинных выписок из диалогов и поэм Бруно. Их можно было бы изложить без выписок, по тогда исчезли бы стилистические особенности, которые и являются вместе с силлогизмами Бруно объектом анализа 6.

Анализ литературного стиля Бруно в этой книге мог опираться на очень важный успех историко-филологического анализа литературы

XVI в. — на книгу M. M. Бахтина о Франсуа Рабле и на введенное им понятие «карнавальной традиции» в культуре Средневековья и Возрождения7. Это позволило попытаться определить историческую неизбежность, истоки и значение того, что называли «грубым юмором»: Бруно и что вызывало столь частые упреки (например, со стороны Л. Ольшки). Сопоставление стиля Бруно со стилем Рабле привело к некоторым неожиданным сближениям. «Карнавальная традиция» и у Рабле, и у Бруно была направлена своим сатирическим острием против педантов-схоластов, против средневекового «серьезного», против того, что в Средние века объявили священным и не подлежащим осмеянию, — библейских и евангельских легенд, {12} творений отцов церкви, догматов, ритуала, канонов, средневековых моральных и эстетических норм и т. д. Анализ стиля Бруно позволил увидеть некоторые народные истоки его в культуре Чинквеченто, они оказались не только истоками стиля: в «карнавальной» литературе XVI в. существовала заметная гелиоцентрическая тенденция.

Разумеется, биография Бруно, стиль и жанровые особенности его сочинений не могут сами по себе объяснить  историческую роль этих сочинений. Они лишь помогают ее понять. Собственно логический анализ, а также исследование движущих сил итальянской науки XVI —XVII вв. остаются исходной задачей. В течение нескольких последних десятилетий к уже существовавшей необозримой литературе, посвященной Возрождению, итальянской натурфилософии, самому Бруно, его современникам и связям итальянского мыслителя с предшествующей и последующей историей философии и науки, прибавилось множество исторических, историко-философских и историко-научных трудов8.

Число поднятых здесь вопросов очень велико, даже если ограничиться теми, которые непосредственно связаны с генезисом классической науки. Я ограничился еще более узким кругом вопросов, навеянных упомянутым выше пересмотром исторических оценок в свете современного эпилога классической науки.

{12}

Детство и юность

В 1545 г. в поселке Сан-Джованни ди Ческо, состоявшем из нескольких небогатых домиков, поселился знаменосец неаполитанского кавалерийского полка Джованни Бруно с женой Флаулисой Саволино. Военная служба не принесла ему богатства, и выходец из обедневшего дворянского рода возделывал свой сад и виноградник наравне с другими жителями поселка. Поселок примыкал к городку Нола у подножия горы Чикала. Отсюда было совсем недалеко до Везувия, а часа за четыре, можно было дойти и до Неаполя.

{13} В этот период Неаполь бурлил. Столицу Неаполитанского вице-королевства потрясали столкновения сил испанской короны и папского престола с вооруженными горожанами и местным дворянством. Баррикадные бои в мае 1547 г. явились началом длившейся десятилетиями то затухавшей, то вновь разгоравшейся, но никогда не остывавшей борьбы.

В 1548 г. у Джованни Бруно родился сын. Ему дали имя Филиппе. До 10 лет он жил в доме отца,. Детские воспоминания Филиппе сохранились на всю жизнь. Ребенок слушал и запоминал легенды и предания своей родины, задумывался над скрытыми в них тайнами, над грозной силой, таящейся в Везувии, и могуществом св. Феличе — покровителя Нолы, оберегающего ее от извержения вулкана. Когда надвигалась ночь, мальчик смотрел в звездное небо; оно будило в нем смутное ощущение мировой тайны, а прочеркнувший небо болид казался вестником далекого мира. В опубликованной в 1591 г. поэме «О безмерном и бесчисленном» он вспоминает, как радовался весне, когда был ребенком,

Необычайная природная память проявилась с раннего детства. В трактате «Печать печатей», опубликованном в 1583 г., Бруно вспоминает:

«Был случай, когда я лежал в комнате один в пеленках и вследствие душевного потрясения, вызванного страхом при виде громадной старой змеи, выползшей из щели в стене дома, вполне отчетливо позвал отца, находившегося в соседней комнате. Он прибежал с другими домашними, схватил палку и начал бороться со змеей, ругаясь в гневе. Я не поверил бы, что мог понять его, как и других, говоривших о своей тревоге за меня. Но по истечении многих лет я, словно пробудившись от сна, напомнил родителям, к их большому изумлению, об этом происшествии, совершенно позабытом ими»1.

У Джованни Бруно был друг, тоже дворянин и солдат, поэт Луиджи Тансилло. Под его влиянием развились поэтические задатки юного Филиппе. Образ этого человека и его стихи часто встречаются у Бруно.

Позже Бруно поселился в Неаполе и поступил в школу. Здесь преподавали литературу, логику и философию. В школе он познакомился с гелиоцентризмом. По словам Бруно, произведения Коперника «волновали его ум в нежном возрасте». Не могли остаться {14} незамеченными и труды неаполитанских гуманистов предыдущего века, создателей неаполитанских академий Кватроченто.

В трудах Джордано Бруно не раз упоминается имя Бернардино Телезио, принадлежавшего к старшему поколению современников Бруно.  Выходец из падуанской философской школы, он уже в зрелые годы основал Козентинскую академию, деятельность которой в 60-е годы протекала в Неаполе. С самого начала академия заняла антиперипатетическую позицию и объявила критерием истины опыт. Идеи Телезио оказали сильное влияние на философскую мысль младшего поколения, и в частности на Бруно.

В 1565 г., окончив школу, Филиппе Бруно вскоре стал послушником находившегося в Неаполе доминиканского монастыря Сан-Доминико Маджоре. Этот монастырь был одним из многих учебных заведений, готовивших ученых-богословов Доминиканского ордена. В монастыре жили обучающиеся новиции, ученики школы, студенты, преподаватели, профессора и монашеская администрация. Для неимущего отпрыска полусолдатской, полукрестьянской, хотя и дворянской семьи здесь открывался единственный путь для продолжения образования. В течение 10 лет Бруно прошел все монашеские и богословские ранги, предусмотренные монастырскими уставами. В течение года оставался новицием, затем 16 июня 1566 г. был пострижен в монахи, сменив подрясник послушника на скапулярий монаха, а мирское имя Филиппо — на монашеское Джордано. С тех пор во всех монастырских документах он числился как «брат Джордано Ноланец». В течение шести лет Бруно был посвящен в сан субдьякона, затем дьякона и в 1572 г. был рукоположен в сан священника. Ему было 24 года, и он уже имел ученую степень бакалавра. Еще через четыре года он закончил высший курс обучения в монастырской школе.

Как же протекали жизнь и деятельность Бруно в монастырской школе? С детских лет он жил в атмосфере жесточайшей борьбы между господствовавшей католической церковью и протестантизмом. С начала XVI в. Неаполь стал одним из центров контрреформации, представляемой орденской инквизицией, церковными судами испанской церкви, а также римской, папской инквизицией, не обладавшей прерогативами в Неаполитанском вице-королевстве, но постоянно пытавшейся их утвердить.

{15} В 60-е годы контрреформация еще не потушила вспышки массовых протестов против католических догматов и против обогащения церкви. В Неаполе еще живы были воспоминания о восстании 1547 г. В 1566 г. юный новиций стал свидетелем нового восстания неаполитанцев, расправившихся с инквизиторами. В Нидерландах в это время громили центры «папистского идолопоклонства», борьба с католицизмом охватила Европу.

Из гуманистической школы, из атмосферы философского свободомыслия Бруно попал в центр религиозного догматизма — и сразу же стал к нему в оппозицию. Он убрал из кельи иконы и изображения святых; этот поступок подвергся разбирательству в церковном суде в 1566 г. Затем он неуважительно и насмешливо отозвался о книге «Песнопения о семи радостях богородицы и пяти ее скорбях», почитавшейся не менее, чем «Жития святых», и его имя вновь упоминалось в протоколах церковного суда. В этот же период Бруно пришел к отрицанию догмата троичности божества.

Монастырская школа позволяла Бруно поддерживать прежние знакомства и наблюдать за событиями неаполитанской жизни. Учащиеся беспрепятственно выходили из монастыря, проводя свободное от занятий время в городе. Так открывался доступ к запретной литературе. Кроме того, в школе не велось преподавания греческого и древнееврейского языков, и по особому разрешению студенты могли заниматься их изучением вне монастыря. Этим правом пользовался и Бруно.

Устав Доминиканского ордена Summarium Institutionum Ordinis Praedicatorum содержал специальный раздел правил, относящийся к монастырским школам. Приведенные ниже извлечения относятся к изданию 1617 г., но в основном они действовали и во времена Бруно.

«Студенты должны быть настолько преданы изучению наук, что днем и ночью, дома и в пути обязаны читать что-нибудь или размышлять и стараться повторять на память все, что им удалось усвоить. Не следует вводить никаких ограничений в пользование книгами; надо давать разрешение уносить книги без контроля. Студенты должны воздерживаться от писания по воскресным дням и по большим праздникам. Прелат обязан освобождать учащихся от церковной службы и от всего, что может помещать занятиям. В своих кельях им дозволено читать, {16} писать, молиться, спать и даже бодрствовать ночью при  свете, если они этого желают, во имя знания» 2.         

Вместе с тем проникновение запретной литературы в кельи студентов вынудило принять специальные меры.                                               

«За студентами необходимо установить тщательный  надзор. Поэтому должен быть назначен специальный брат, без разрешения которого студенты не имеют права вести  записи в тетрадях и слушать лекции. Ему вменяется в обязанность принуждать студентов к занятиям и налагать взыскания. Если же он не в силах воздействовать на них, то пусть докладывает прелату. Студенты не должны изучать языческие и философские книги, предаваться светским наукам и тем искусствам, которые называются свободными.

Студентам запрещается чтение языческих и философских книг хотя бы под предлогом изучения благих (как они выражаются) наук и выработки изящного стиля. Запрещено читать Эразма и книги, подобные его сочинениям, из которых они могут усвоить вредные учения и дурные нравы» 3.

Таким образом, пользуясь относительной свободой, студенты были лишены какого-либо права изучения и тем более толкования неканонических трудов. Критерием непогрешимости являлся «Свод богословия» Фомы Аквинского, и каждое отступление от него в лекциях, беседах и диспутах считалось прегрешением и каралось лишением права выступать с лекциями.

Бруно вступил в монастырь в годы, когда контрреформация только начала свое наступление. Уже три года действовали решения Тридентского собора, но еще свежа была атмосфера ожесточенных столкновений на его сессиях. Действовал Индекс запрещенных книг, но он еще не включал имя Коперника, а книги Кардана были запрещены не за научное содержание, а за составление гороскопа Христа. Горели костры и наполнялись застенки «святого судилища», но его жертвами пока еще не стали философы и исследователи. Сервет был сожжен кальвинистами, Галилей и Кампанелла еще были младенцами, а строптивому энтузиасту из Нолы еще ничто не предвещало его трагической судьбы. И даже его религиозное фрондирование на первом году не вызвало решительных репрессии.

{17} С жаром принялся Бруно за науку, и прежде всего за программу обучения. Два года он должен был изучать латинский язык и Библию, следующие два года отводились логике; и, наконец, еще два года занятий естественными науками завершали подготовительный этап для перехода к высшей теологической ступени монастырского образования.

Но Бруно не ограничился официальной программой. В огромном количестве поглощал он дозволенные и недозволенные труды античных, средневековых и современных ему философов всех направлений. Здесь-то и проявилась его феноменальная память — он запоминал на всю жизнь однажды прочитанную книгу и не нуждался ни в записях, ни в повторном чтении. Это помогало ему избегать контроля монастырской цензуры, оставаясь незапятнанным при обысках в кельях студентов. Бруно усиленно работал над развитием памяти. Книга средневекового схоласта Раймонда Луллия «Великое искусство» побудила его разработать и усвоить для себя мнемонический и логический комплексы. По-видимому, исключительная память, заинтересовавшая папу Пия V, послужила причиной поездки Бруно в Рим.

Молодой монах поразил старца и окружавших его кардиналов не только знанием псалмов наизусть, но и способностью дословно повторить только что прочитанный и ранее ему неизвестный обширный текст. Первая поездка Бруно в Рим относится к 1571 г. Он, вероятно, стал свидетелем молебна о даровании победы, совершенного Пием V на площади св. Петра 7 октября 1571 г. В этот день шло морское сражение при Лепанто, в котором объединенные силы Испании, Венецианской республики, Неаполитанского вице-королевства и Папской области разбили флот Оттоманской империи. В изданной через 30 лет книге «О безмерном и бесчисленном» Бруно рисует карикатурную, но полную реальных подробностей картину появления папы перед толпою на площади.

Вернувшись в Неаполь, Бруно взялся за основную дисциплину монастырской школы — курс богословия, на который отводилось четыре года после естественных наук. Этот этап обучения привлекал особенно пристальное внимание монастырского начальства. Приступившие к нему бакалавры, как правило, уже обладали саном {18} священника, т. е. имели право проповеди и были подготовлены к изложению и комментированию текстов. Поэтому особенно важно было воспитать из них ревностных и непреклонных поборников тридентского духа и тем более не допустить в их среде даже намеков на вольномыслие и критику авторитетов.

Все четыре года основу изучения составлял «Свод богословия» Фомы Аквинского. Его изложение и толкование подвергались строгой цензуре. В Summarium о нем сказано: «Безусловно запрещается братьям при чтении лекций, на диспутах и беседах утверждать что-либо, противное тому, что по общему мнению свойственно взглядам этого святого доктора. Кто согрешит против этого, лишается права читать лекции» 4. Запрещение носит и более общий характер. «Никто из братьев не смеет излагать или защищать какое бы то ни было личное мнение, противное общему взгляду учителей, во всем, что касается веры и нравственности, за исключением опровержений и ответов на возражения. Под угрозой лишения звания запрещается во время чтения высказывать и доказывать мнение, не согласующееся с общими взглядами святых отцов, и ни в коем случае не излагать такого мнения, кроме случаев, когда оно опровергается. Все должны следовать святым отцам, изучать их труды, подкрепляя свои мнения цитатами из их книг» 5.

Духовный гнет монастырской школы, угроза репрессий орденской инквизиции заставляли студентов скрывать свои настроения. Бруно замкнулся, затаив рождавшийся протест. Характерно, что даже события Варфоломеевской ночи 24 августа 1572 г. не нашли отражения ни в его работах, ни в каких-либо известных его поступках.

Но жестокость расправ с еретиками пробудила у Бруно мысли, легшие впоследствии на бумагу.

«Если бы от природы было известно различие между светом и мраком,— писал Бруно,— то прекратилась бы древняя борьба мнений, в которой целый ряд поколений стремился истребить друг друга, причем люди, воздевая руки к небу, заявляли, что только они одни обладают истиной и веруют в бога, который, будучи отцом и подателем вечной жизни для одних людей, выступает против их противников как неумолимый, мстительный, карающий вечной смертью судья. Поэтому-то и происходит, что различные расы и секты человечества имеют свои, {19} особые культы и учения и предъявляют претензий на первенство, проклиная культы и учения остальных. В этом причина войн и разрушения естественных связей. Люди, возвысившиеся посредством обмана, объявляют себя провозвестниками воли и посланниками бога. Поэтому мир страдает от бесчисленных бедствий, и, можно сказать, человек является большим врагом человека, чем всех остальных животных» 6.

Бруно поглощал книгу за книгой, думал, запоминал, искал. Несомненно, делился с близкими по настроениям людьми. Его тянуло к поэзии; эту склонность он питал с детства. В книге «О героическом энтузиазме», вышедшей в 1585 г., есть строки, посвященные этому периоду. Называя себя Энтузиастом, он писал:

«Надо полагать, что Энтузиаст отвергал муз много раз и по многим причинам, среди которых могли быть следующие: во-первых, потому, что, как и должен был поступать жрец муз, он не мог пребывать в бездействии, ибо праздность не может иметь места там, где идет борьба против слуг и рабов зависти, невежества и злобы; во-вторых, потому, что у него не было достойных покровителей и защитников, которые приходили бы к нему на помощь соответственно стихам:

 Не будут, о Гораций, отсутствовать Вергилии

 В местах, где недостатка не будет в меценатах.»

Следующей причиной было то, что он обязан был отдаваться умозрению и изучению философии, которые, хотя и не более зрелы, все же должны в качестве родителей муз быть их предшественниками. Кроме того, его влекла трагическая Мельпомена, у которой преобладает внутреннее чувство над материей (сюжетом). В итоге он вынужден был оставаться посредине — нейтральным и бездействующим. Наконец, власть цензоров удерживала его от более достойных и возвышенных дел, к которым у него была природная склонность. Из свободного человека, руководимого добродетелью, он превратился в пленника, ведомого подлейшим и глупым ханжеством. В конце концов от одержимости большой тоской, в которую он впал, и не имея других утешений, он принял приглашение вышеупомянутых муз, которые твердили, что опьянят его такими восторгами, стихами и рифмами, каких они не {20} давали другим; вот отчего и этом произведении больше отсвечивает творчество, чем подражание» 7.

В период, когда Бруно приступил к изучению богословия, вышло полное собрание сочинений Фомы Аквинского. Его 18 томов in folio представляли огромный интерес для Бруно. Он не только черпал оттуда догматизированные концепции Аристотеля, но и находил там вопросы, противоречия, неявный смысл, побуждения к иным концепциям.

Он искал возможность придать антидогматическим утверждениям канонический вид — метод, которым и до него, и после широко пользовалась гуманистическая литература во времена контрреформации. Особенно увлек его «Свод против язычников», в котором трактуются основные вопросы мироздания, приводятся и подвергаются критике взгляды древних философов. Здесь Бруно нашел тему для своей будущей докторской диссертации.

Другим предметом размышлений стала четырехтомная книга «магистра сентенций» Петра Ломбардского. Уже в первые годы Бруно обнаружил в ней источник легальной аргументации против божественной природы Христа. «Сентенции» также послужили темой его докторской диссертации.

Однако не одни труды святых отцов церкви занимали все эти годы время и мысли Бруно. Index librorum prohibitorum не стал для него беспрекословным руководством. Впоследствии на допросах он признал, что тайно пользовался запрещенными трудами св. Златоуста и св. Иеро-нима, «оскверненными схолиями Эразма Роттердамского». Вероятно, и труды самого Эразма не ушли от внимания Бруно.

В 1575 г. Бруно закончил монастырскую школу и, по-видимому, остался там в должности старшего лектора. Обладая огромной эрудицией, он участвовал в диспутах, вел занятия и пренебрегал осторожностью, столь необходимой для безупречной репутации. В диспутах и беседах Бруно не выступал открыто против церковных авторитетов. Наоборот, обращаясь к каноническим текстам, он находил в них подтверждения и доказательства положений, противоречащих официальным толкованиям. Свои выступления он облекал в форму защиты доктрин отцов церкви от искажений толкователей. Он прибегал к изложению еретических учений будто бы с целью {21} иллюстрации, но убедительность их аргументации в его устах превосходила признание их еретичности. Опять поднимались споры вокруг божественной природы Христа, и Бруно оперировал текстами еретика Ария и св. Августина и ставил в тупик споривших с ним доминиканских богословов. А среди них были достаточно искушенные и в богословии, и в доносах. Наезжал в монастырь и ломбардский проповедник Агостино Монтальчино — ортодоксальный богослов, соглядатай инквизиции, впоследствии сыгравший зловещую роль в судьбе Бруно.

Его доносы, по-видимому, стали причиной инквизиционного процесса, заставившего Бруно бежать из Неаполя. Но прежде чем излагать эту новую страницу его биографии, следует остановиться на характере тех идей и сведений, которые Бруно почерпнул из книг, прочитанных в юности.

{21}

Гуманистическая эрудиция

Как бы ни относился Бруно к современным ему итальянским гуманистам и к гуманистам предшествовавшего им поколения, он принадлежал к тому кругу мыслителей Чинквеченто, которые видели в античном наследстве знамя и орудие освобождения человека от власти civitas dei — божьего града, бывшего символом веры официальной средневековой мысли. Последняя находила основу общественной гармонии в подчинении человека стоящему над природой нематериальному, духовному субстрату и вытекающей из божественной воли системе логических и моральных норм. Возрождение поставило на место civitas dei то, что можно было назвать civitas hominis, — царство человека, в котором ничто не ограничивает его гений.

Средневековая схоластика, разрабатывая сложную систему идейного оправдания феодальной иерархии, исходила из догматизированного аристотелизма, а до этого и отчасти одновременно с этим — из других, также догматизированных направлений античной мысли. Возрождение противопоставило догматизированному наследству древности подлинное наследство, очищенное от {22} позднейших наслоений. Поэтому интерес к античной литературе, изучение греческих и римских культурных ценностей — то, что обычно связывают с понятием «гуманизм», — было важнейшей тенденцией Возрождения. Но понятие это в действительности шире. Оно означает новый взгляд на человека, признание его суверенитета, его независимости от civitas dei.

Поэтому мыслители, почувствовавшие недостаточность книжной гуманистической эрудиции и искавшие в природе, в ее эмпирическом (впоследствии экспериментальном) изучении нечто новое, неизвестное древности, отсутствующее в античной литературе, оставались гуманистами в указанном широком смысле. Это не мешало им критиковать книжный педантизм гуманистов в более узком смысле. Но такая критика в свою очередь не мешала натурфилософам XVI в., в том числе Бруно, а впоследствии и мыслителям XVII в. обладать очень широкой гуманистической эрудицией.

Эрудиция Бруно была выдающейся даже для гуманистической среды. Нам нет нужды рассматривать в целом тот круг античных, средневековых и современных ему или близких но времени авторов, который стал известен ему уже в Неаполе. Сочинения Бруно позволяют выделить литературу, которая имела большое значение для выработки основных идей его космологии, определяющих роль Бруно в подготовке классической науки. Но сделать это нелегко. Позднее мы познакомимся ближе с литературным стилем Бруно, гносеологическими и космологическими идеями, связанными со стилевыми и жанровыми особенностями его произведений. Здесь я отмечу только, что оценки позиций античных и новых авторов буквально тонут в нагромождении полемических пассажей изредка восторженных, а чаще презрительных эпитетов, гипербол, неожиданных ассоциаций и автобиографических отступлений. Препарировать эту живую ткань удается не всегда; разложить диалоги и натурфилософские поэмы Бруно по отчетливо разграниченным полочкам школ и направлений значило бы потерять нечто крайне специфическое и важное.

Тем не менее обзор основных направлений научной мысли Чинквеченто дает возможность увидеть непосредственные идейные истоки его творчества, а в конечном счете и исторические. Технические, экономические и социальные сдвиги не в состоянии объяснить {23} эволюцию и содержание взглядов отдельного мыслителя, но они объясняют возникновение и судьбу больших этапов духовной истории человечества и позволяют ответить на вопрос, почему они начались в ту или иную эпоху. Тем самым творчество мыслителя раскрывает свою историческую обусловленность и приобретает временные и пространственные контуры.

В последнем счете культура и наука итальянского Возрождения были вызваны к жизни средиземноморской торговлей и экономическим — не только торговым, но и промышленным — развитием итальянских городов. Крестовые походы разрушили торговую гегемонию Византии и сделали города Италии и южной Франции центрами торговых и культурных связей с Левантом. Вскоре они стали и центрами ремесленного производства. Вслед за приморскими городами поднялись центры, где пересекались внутренние торговые пути. Во многих городах строились портовые сооружения, верфи и склады. Во всей Италии прокладывались дороги, кое-где рыли каналы, и почти повсюду вырастали сравнительно крупные гидротехнические сооружения. Социальная структура городов менялась.

Еще резче менялись интересы и состав той среды, в которой вырастали поэты, художники, философы и ученые Италии.

На улицах, площадях и набережных итальянских городов обсуждали религиозные, политические и литературные проблемы. Арены споров часто превращались в арены вооруженных столкновений. Горожане теснили старый феодальный нобилитет, герцоги и кондотьеры все в большей степени руководствовались интересами буржуазных кругов. В борьбу ремесленных цехов с аристократией все чаще вмешивались подмастерья и неимущие слои городского населения. Старые распри гвельфов и гибеллинов сменились столкновениями между Ватиканом и его непокорными духовными вассалами в Венеции, Неаполе, Тоскане и в других суверенных, независимых от светской власти пап областях.

В XV в. наука вышла на площади итальянских городов и оказалась в напряженной обстановке. Накал классовой борьбы выразился не только в ожесточенности научных споров (выступления Бруно были, пожалуй, самыми резкими), но и в характере научного мышления. Оно быстро переходило от отдельных научных проблем {24} к основным гносеологическим и космологическим принципам, где наука сталкивалась с религией; и если ученый здесь останавливался, его мысль, воспринятая другими, шла дальше и явно, а чаще неявно касалась догматов католицизма и, что было еще опаснее, таких вопросов, как законность светской власти пап.

В этой атмосфере развивалась итальянская натурфилософия

XVI в., завершением которой явилась космология Бруно. Несколько слов о ее идейных истоках. Первым из них был глубокий кризис перипатетической философии. В университетах Падуи и Болоньи в XV—XVI вв. велись ожесточенные дебаты. Пьетро Помпонацци из Мантуи был наиболее известным представителем того направления итальянской философии, которое хотело очистить учение Аристотеля от позднейших наслоений.

Он защищал натуралистическую версию Александра Афродизийского. Эта версия противопоставляла перипатетическую философию идеям Платона, считавшего природу рефлексом идеального мира напряженных сущностей, постижимых при освобождении познания от чувственно воспринимаемых образов. Александр Афродизийский, а за ним Помпонацци выдвигали на первый план натуралистическую, по существу материалистическую тенденцию Аристотеля; идеальные формы — это формы материальных объектов, они превращают материю в определенные предметы, превращают ее в упорядоченный материальный мир, неотделимы от материи и не имеют без нее реального бытия.

Комментаторы Аристотеля, особенно арабские, подчеркивали и другую тенденцию Аристотеля, рассматривая его взгляды сквозь призму философии неоплатоников. Форма властвует над материей, она делает ее целесообразно-упорядоченной. Отсюда — иерархия телеологических, все более высоких и идеальных форм. Эта телеологическая иерархия была превращена в теологическую — католическую догматику божественного духа, управляющего бестелесным индивидуальным духом человека. Подобный переход не соответствовал подлинным идеям таких комментаторов Аристотеля, как Аверроэс, который не допускал полного отрыва идеальных форм от материи. Поэтому католическая схоластика стремилась не только препарировать творения Аристотеля, но и отбросить либо также препарировать позднейшие комментарии, выделить из их противоречивого и дуалистического содержания {25} телеологическую линию, превратить эту линию в теологическую и догматизировать ее, сформулировать в застывших, не подлежащих пересмотру канонических тезисах. Именно такова была тенденция Фомы Аквинского.

Борьба против схоластики принимала различные формы, она выражалась в новой интерпретации, а иногда в противопоставлении греческих комментаторов арабским, в противопоставлении арабских комментаторов их позднейшей христианской интерпретации, в противопоставлении текстов самого Аристотеля всем его комментаторам, в попытках по-новому понять Платона и, наконец, в возврате к идеям греческих философов, живших до Платона и Аристотеля,— к идеям досократиков. Для мировоззрения Бруно особенно большое значение имела та струя антидогматической критики, которая радикально порвала не только с теми или иными версиями комментаторов, но и с перипатетизмом в целом, причем, что особенно важно, с перипатетической космологией.

Перипатетическая космология в некоторой мере связана с теми собственно гносеологическими вопросами, которые оживленно дебатировались в XV—XVI вв. в гуманистических кругах. Идеальные формы, упорядочивающие природу, — это наиболее совершенные из геометрических форм, круговые и сферические. Они имеют абсолютное бытие и лежат в основе упорядоченной, «естественной» дислокации материальных тел. Отсюда иерархическая схема небесных сфер, концентрически окружающих Землю. Эти сферы не образованы самой природой в силу ее имманентных свойств, они существуют как рефлекс идеальной, совершенной схемы, господствующей над природой. Приближение тел к идеальной схеме — их движение к «естественным» местам представляет собой абсолютное движение. Пространство (Аристотель его не отделял от материи, но здесь был пункт возможного отделения) — неоднородно, оно включает границы и центр.

Гуманистическая критика хотела отделить эту космологическую схему от ее теологической интерпретации, от уподобления теологической иерархии неба и Земли. Но вскоре был сделан другой шаг. Критика направила свои удары не на интерпретацию, а на космологическую схему Аристотеля как таковую. Тем самым гуманистическая критика в собственном смысле — сличение текстов, выяснение их действительного содержания и т. д. — {26} сменилась наблюдением и исследованием природы. Разумеется, и слово «сменилась», и слова «наблюдение» и «исследование» нужно понимать условно.

Но интересы сместились от книжных к натуралистическим. О природе еще не думали вне книжной тенденции, но уже хотели именно такого сдвига. Это был переход от первоначального гуманизма к натурфилософии. Он охватил не только космологическую схему, по и проблему движения в его абстрактной форме, проблему строения вещества, проблему жизни и живого вещества. Позже, в начале XVII в., натурфилософия впитала в себя новые понятия, выросшие в прикладной механике, перестала быть натурфилософией, стала наукой в собственном смысле и вскоре обрела новые силы развития в эксперименте и математическом анализе. Уже у Галилея математика потеряла свою связь с концепцией идеальных, предсуществующих геометрических форм (эта связь дискредитировала математику в глазах Бруно), а у учеников Галилея она стала аппаратом естествознания.

В итальянской натурфилософии XVI в. мы встречаем имена трех мыслителей, идеи которых в различной, но во всех случаях в существенной мере повлияли на Бруно. Это Джироламо Кардано, Бернардино Телезио и Франческо Патрицци. Все они были старшими современниками Бруно.

Кардано вернулся к существовавшему задолго до него понятию мировой души. Но он понимает под ней материальную субстанцию, отождествляя ее со светом и теплом.

Телезио был крупнейшим представителем натурфилософии Чинквоченто до Бруно. Его книга «О природе вещей сообразно их собственным принципам» характерна для эпохи, когда научная мысль стремилась разорвать перипатетизм, но не находила новых понятий и возвращалась к новой компоновке традиционных представлений. Исходная идея Телезио, как и всей итальянской натурфилософии, — природа, существующая без управляющей, упорядочивающей ее внешней, нематериальной перипатетической энтелехии, которая часто становилась исходным пунктом теологических догматов. Но это еще не новая система. Телезио не видит тех физических закономерностей, которые позволили бы естествознанию построить согласованную с наблюдениями картину природы, не испытывающей {27} нужды в нематериальной энтелехии. Телезио вводит дополнительное к перипатетическим противопоставлениям «малого и большого», «влажного и сухого» и т. д. противопоставление тепла и холода.

Ему кажется, что оно отличается от перипатетических противопоставлений, эмпирически постижимо, реализует новый идеал науки, заменяет схоластику эмпирическим исследованием природы. Для формирования идей Бруно существенна аптиперипатетическая мысль Телезио о физической однородности Земли и неба. Телезио не удерживается на позициях эмпирического исследования. Он придает теплу и холоду антропоморфные черты, они одушевлены и сознательно соперничают, стремясь охватить вещество.

Телезио тянется к эмпирическим констатациям, но он еще слишком гуманист, слишком далек от прикладной механики, он возвращается к Аристотеловым категориям, и провозглашенная аптиперипатетическая революция сводится к реформе: натурфилософ ограничивается исправлениями перипатетической физики и космологии.

Патрицци так же, как Телезио, писал о теплоте и свете как об основных силах природы и так же хотел порвать с перипатетизмом. И так же не смог этого сделать, не смог построить новую систему мира. Патрицци попытался связать повое представление о природе с реформированным платонизмом. Он заменяет концепцию теплоты и света как деятельных начал, воздействующих на Аристотелевы стихии, новым учением о стихиях, в число которых входят свет и теплота. Свет в натурфилософии Патрицци заменяет широкое понятие движения в его Аристотелевом смысле. Он соединяет все явления с первопричиной, которую Патрицци отождествляет с богом. Такая программа выражена в полном названии книги Патрицци: «Новая философия Вселенной, в которой Аристотелевым методом не через движение, а через свет и светила мы восходим к первопричине; далее, по собственному методу Патрицци, созерцанию является все божество; наконец, по Платоновому методу, все существующее выводится от создателя —бога».

Этих замечаний о непосредственных предшественниках Бруно достаточно, чтобы подойти к вопросу о его отношении к ним. Разумеется, речь идет не об отдельных оценках, которые часто отражали весьма переменчивые и зависящие от чисто личных причин настроения Бруно, {28} а об оценках, в какой-то мере соответствовавших действительной связи идей и действительным разногласиям. Но нам нужно сказать несколько слов о более отдаленных предшественниках. К ним, разумеется, принадлежит Коперник, книга которого вышла за пять лет до рождения Бруно, и философ, оказавший очень большое влияние на Бруно, Николай Кузанский. Он дал мыслителю Чинквеченто две идеи, которые приобрели у Бруно новый смысл и стали основой совершенно иных гносеологических и космологических концепций. Первая из них — знаменитая coincidentia oppositorum — совпадение противоположностей. Николай Кузанский находит его в природе; оно недоступно рациональному постижению, и из подобной констатации вытекает ограничение возможностей разума. Таков же смысл второй идеи — однородности и бесконечности пространства. Они свидетельствуют об ограниченности разума, который не может постичь ни бесконечность пространства, ни относительность положений и движений тел.

Но бесконечность мира могла стать рациональной идеей, постижимой разумом. Более того, она могла стать рационалистической идеей, демонстрирующей потенции разума в незнании природы в целом. Бесконечность мира выражает его однородность, а однородность выражает существование инвариантного, независимого от переноса в пространстве, всеобщего закона. Такой закон — основа рационального постижения мира. Рассматривая бесконечный мир, мы видим в каждом локальном процессе реализацию закона. Это открывает дорогу переходу от чувственного восприятия единичного к рациональному постижению Всеобщего. На эту дорогу и стал Бруно. Для него бесконечно малое единичное не исчезает перед лицом бесконечно большого мира. Единичное отображает закономерность Всеобщего.

Из средневековых мыслителей Бруно чаще всего ссылался на Раймонда Луллия, очень популярного философа и теолога конца XIII—начала XIV в. Основная идея Луллия — доказательство догматов христианства чисто логическими аргументами. Это был доведенный до крайности средневековый реализм — учение о реальности универсалий, т. е. общих понятий. Для Луллия конкретная вещь есть результат конкретизации и сочетания универсалий. Поэтому чисто логическое {29}   манипулирование понятиями может дать достоверное представление о конкретном предмете — результате логического самодвижения понятий. Подобный панлогизм привел Луллия к мысли о логической машине, которая могла бы конструировать сравнительно конкретные утверждения теологии, философии, физики, медицины, права и т. д., комбинируя исходные весьма общие понятия. Машина Луллия состояла из концентрических кругов, вращавшихся независимо один от другого. Круги были разделены на части, «камеры», где были обозначены исходные понятия. Вращая концентрические круги, можно было сблизить различные «камеры» на кругах и получить при этом комбинации сближенных исходных понятий. Так, по мысли Луллия, можно было получить любое сочетание исходных понятий, т. е. любое конкретное утверждение.

Луллия интересовали утверждения христианской веры. Он боролся против разграничения иррациональной веры и рационально постигаемых утверждений пауки, т. е. против возникшей в Средние века идеи двух истин. Эта идея позволяла сторонникам натуралистической интерпретации Аристотеля не вступать в явное противоречие с церковной догматикой и защищать позиции разума. С другой стороны, она давала теологам право отбрасывать рационалистическую критику догматов религии.

Система логических операций и связанные с ней мнемонические рецепты — то, что Луллий назвал «великим  искусством»,—были  очень  популярны еще в XVI в.

Многие думали, что «великое искусство» позволит сравнительно легко запоминать содержание книг и с такой же легкостью выводить из имеющихся в них понятий новые и новые понятия.

Здесь приведено только очень небольшое число имен и направлений, с которыми Бруно познакомился в Неаполе. Он знал, по всей вероятности, большую часть известных нам трактатов XV—XVI вв., а может быть, и некоторые неизвестные сейчас. Бруно знал и множество средневековых трактатов. Тексты Аристотеля и Платона он изучал очень тщательно. Следует заметить, что даже те работы Аристотеля, которые вызывали у пего крайнее раздражение, Бруно излагал весьма добросовестно. Токко — издатель латинских трудов Бруно — говорит; {30} «Он не пропускал ни одного довода Аристотеля, и даже такие чуждые Бруно идеи, как опровержение бесконечности мира, он передавал скрупулезно и точно» 1.

В целом Бруно принадлежал к той группе гуманистов Чинквеченто, которые не удовлетворялись ни очищением греческих либо арабских комментаторов Аристотеля, ни очищением самого Аристотеля, ни возвратом к более или менее реформированной философии неоплатоников или самого Платона. Бруно шел от Аристотеля и Платона к досократикам. Конечно, такая характеристика его интересов и симпатий очень схематична, и ее можно взять лишь в качестве отправной. Но она существенна для определения роли Бруно в предыстории классической науки.

Изучая эволюцию научных представлений, можно не раз увидеть соответствие между поворотом к новым идеям и изменением исторической ретроспекции. В XVI— XVII вв. поворот к механической картине мира сопровождался переоценкой исторических ценностей. В отношении {31} Демокрита, Эпикура и Лукреция можно говорить о возврате в самом непосредственном смысле. Атомистика Гассенди была возрожденной атомистикой Эпикура и Лукреция, хотя она была и не только таким возрождением.

Поскольку основные идеи античной атомистики были высказаны Демокритом, это было возвращение от Аристотеля и Платона к досократикам. Но здесь есть и другая связь с досократиками, существенная не столько для XVII, сколько для XVI в. Для итальянских натурфилософов этого века досократики были близки концепцией природы, которой не противостоит иная, управляющая ею нематериальная сила. Им был близок гилозоизм — мысль об одушевленности всей природы, исключавшая какой-либо надмировой дух. В итальянской натурфилософии XVI в. подобные реминисценции переплетались со сравнительно развитыми формами греческой атомистики, изложенной в Риме в поэме Лукреция. Лукреций оказал существенное воздействие на Бруно и на его непосредственных итальянских предшественников.

Все сказанное о гуманистической эрудиции Бруно еще не раскрывает того нового, что не сводится к эрудиции, чего не было ни в древних, ни в средневековых трактатах, ни в литературе XV—XVI вв. Это новое возникало в сознании Бруно в течение всей его короткой жизни, и процесс кристаллизации новых идей был оборван мученической смертью, а их отстаивание, разработка и пропаганда оборвались на восемь лет раньше арестом.

Скитания

После окончания высшей монастырской школы Бруно защитил докторскую диссертацию. Он представил для защиты две темы: «Истинно то, что говорится в «Своде против язычников» (речь идет о сочинении Фомы Аквинского) и «Истинно то, что говорит магистр сентенций» (т. е. Петр Ломбардский). Защита диссертации проходила в Риме а не в Неаполе. Парижский библиотекарь Гильом Котэн, встречавшийся с Бруно в 1585 г., писал об этом {32} в своем дневнике со слов Бруно. По-видимому, в Риме Бруно не встретил той оппозиции, которая могла бы иметь место в Неаполе. Нет никаких свидетельств об обстоятельствах получения докторского звания, кроме короткой фразы Котэна и записей в университетах, где Бруно зарегистрирован как доктор богословия.

Бруно знакомился с каноническими трудами, с запрещенными в Неаполе трактатами противников католицизма, включая Эразма Роттердамского, и приходил к радикальному отрицанию перипатетизма в условиях нараставшей  контрреформации.  Приведем прекрасную характеристику этого периода, принадлежащую Маколею:

 «Инквизиция была облечена новыми правами и вдохновлена новою энергией. Если где-либо показывались протестантизм или подобие протестантизма, они встречали преследование не мелочное и докучливое, но преклоняющее и сокрушающее всех, кроме немногих избранников. Всякий подозреваемый в ереси, как бы ни были высоки его звание, ученость и слава, знал, что он должен оправдаться перед строгим и неусыпным судом или умереть на костре. С одинаковой бдительностью были отыскиваемы и уничтожаемы еретические книги. Сочинения, находившиеся дотоле в каждом доме, были столь усердно преследуемы, что теперь нельзя найти ни одного экземпляра их в самых богатых библиотеках» 1.

Уже в 1566 г. идеи Бруно, как мы уже знаем, разбирались в церковном суде. Но в 1576 г., сразу после получения докторской степени, Бруно оказался перед гораздо большей опасностью. На него поступил донос, одним из инициаторов, а возможно, и автором которого был Агостино Монтальчино. Донос с обвинением в ереси был направлен орденскому провинциалу в Неаполе, у которого уже хранились материалы предыдущих инквизиционных расследований, направленных против Бруно. Арест казался неминуемым. Бруно покинул Неаполь и отправился в Рим. Впоследствии на допросах он утверждал, что приехал из Неаполя, чтобы избежать заключения в тюрьму и представить оправдания Риму.

По тем временам все дела о ереси в Неаполитанском вице-королевстве подлежали местному церковному суду и не были подвластны папской инквизиции. Исключение составляли лица духовного звания, на которых распространялась юрисдикция Рима.

{33} В Риме, как сообщал Бруно, он находился в монастыре Санта Мария сопра Минерва в распоряжении прокуратора ордена. Материалы доноса и дел 1565 г. находились уже у прокуратора. Следствие шло в тайне. Бруно не знал содержания доноса.

Видимо, надеясь на то, что речь идет о старых процессах, он выжидал и не предпринимал решительного шага. Но вот из Неаполя друзья сообщили, что при обыске в его келье в тайнике обнаружены творения святых отцов с запрещенными схолиями Эразма Роттердамского. Раздумывать было нечего. В Рим прибыл монах, только подозреваемый в еретических высказываниях и добровольно отдавшийся в руки высшей орденской инстанции. Теперь же это был пойманный с поличным отступник, нарушитель Индекса, и все материалы доноса приобретали непреоборимую силу. Ему грозили тюрьма, пытки, быть может, отлучение и казнь. Участь беглого монаха в случае поимки не могла грозить большим — Бруно решился тайно покинуть Рим.

Переодевшись в светское платье, он пересек Тоскану, Модену, Парму и вступил на землю Генуэзской республики. Задержавшись ненадолго в Генуе, он в мае 1576 г. оказался в городе Ноли, на берегу Генуэзского залива. Здесь, вдали от Папской области, в месте, отделенном непроходимыми кряжами Апеннин и доступном только с моря, Бруно мог на первых порах обосноваться. Четыре месяца он жил в Ноли, занимаясь преподаванием грамматики детям и читая лекции о небесной сфере молодым дворянам. В Риме исчез молодой монах Джордано, в Ноли появился молодой ученый и дворянин Филиппе. Позже в Европе, покинув Италию, он вновь выступал под именем Джордано.

Бруно тянуло в университетские центры, в места средоточия научной мысли. Начался период длительных 16-летних скитаний по Европе, ставший также периодом наиболее продуктивного творчества Бруно. Из Ноли морем Бруно направился в Савону, откуда можно было через альпийские перевалы перебраться в Турин. Не устроившись в Турине, он по реке По пересек Венецианскую республику, задержался на полтора месяца в Венеции и обосновался в Падуе. В Венеции Бруно издал свою первую книгу «О знамениях времени». Ни самой книги, ни ссылок на нее, ни каких-либо следов вообще не имеется.  Ее назвал сам Бруно при допросе, заявив что опубликовал ее для заработка.

{34} В Падую Бруно попал примерно в 1577 г. Здесь, как и всюду в Италии, в большей или меньшей мере гнет контрреформации душил свободную мысль и обрекал людей на постоянный страх репрессий. Так характеризовал Бруно положение интеллигенции в Италии в беседах с Гильомом Котэном в Париже в 1585—1586 гг. На втором году жизни в Падуе у Бруно созрело решение покинуть Италию. Он вновь одел монашеское облачение, которое открывало ему приют в монастырях Европы и создавало известный декорум общественного положения.

Из Падуи Бруно направился в Милан и затем двинулся к французской границе Италии по дороге в Лион. Однако Франция встретила его негостеприимно. Остановившись в 80 километрах от Лиона, он переменил путь и направился в Швейцарию.

«Прибыв в Шамбери, — говорил Бруно на допросе, — я остановился в монастыре своего ордена. Меня приняли очень холодно. Я разговорился об этом с монахом-итальянцем, находившимся там, и он мне сказал: «Имейте в виду, что в этой стране вы нигде не встретите радушного приема, и сколько бы ни ходили по стране, — чем дальше, тем все менее радушный прием будете встречать». Ввиду этого я направился в Женеву» 2.

В Шамбери Бруно пришел, оставив за плечами утомительный путь. Он прошел около 300 км, преодолев альпийские подъемы и спуски, терпя ненастье, страшась ареста, экономя каждую монету.

Лион не был конечным пунктом намеченного пути — Бруно стремился в Париж. Предстоял многодневный путь через страну, охотно принимавшую эмигрантов, но оказавшую суровый прием беглому монаху. Найдет ли он поддержку и помощь в Париже на первых порах? Женева была близка, не дальше, чем Лион. В этом центре протестантизма собралось много итальянских эмигрантов, в том числе и неаполитанцев. Среди итальянской реформатской общины в Женеве было немало отпрысков дворянской знати и буржуазных семейств. Они сохранили свои богатства и были влиятельными гражданами города. Бруно направился в Женеву. Он прибыл туда в апреле 1579 г. Задумывался ли он над тем, что здесь 25 лет назад был сожжен Сервет?

Во главе итальянской реформатской общины стоял маркиз Галеаццо Караччоли, выходец из неаполитанской дворянской оппозиции, бежавший в 1551 г. от {35} преследований испанских властей, друг Кальвина и племянник папы Павла IV, пользовавшийся некоторым влиянием в обоих лагерях. С ним-то и встретился Бруно в Женеве.

В протоколах венецианской инквизиции записан рассказ Бруно о том, как Караччоли устроил его на работу в типографию. Бруно стал корректором. Работа в типографии, печатавшей протестантскую литературу, способствовала ознакомлению с кальвинистскими философскими и богословскими трудами и общению с их женевскими авторами. Он прочел произведения идеологов реформации, труды философов и естествоиспытателей разнообразных направлений.

Он посещал лекции и проповеди кальвинистских богословов, слушал их диспуты в университете и, конечно, ринулся в споры с кальвинистскими профессорами.

Оказавшие Бруно поддержку итальянские кальвинисты ждали, что он вступит в их общину, вместо этого он выступил против одного из них. Бруно позволил себе указать на ошибки в лекциях профессора философии и ректора Женевского университета Антуана Делафе. Это был крупный деятель кальвинистской церкви. Он часто выступал с проповедями, считавшимися образцом изложения кальвинистских догматов. И вот Бруно выпустил брошюру, перечислявшую и раскрывавшую ошибки и заблуждения Делафе. Рукопись брошюры печаталась у мелкого женевского издателя Жана Бержона, который доверился Бруно и не подверг рукопись цензурному просмотру.

Бруно выступил против одного из столпов реформации в стране, где кальвинистская церковь в своей жестокости нисколько не уступала католической инквизиции. Вот что пишет об этом протестантский историк Бэрд:

 «Суровому режиму, введенному Кальвином и оставленному в наследство женевцам, должны были особенно благоприятствовать два условия: во-первых, широкое толкование, какое придавалось понятию преступления, а во-вторых, более чем драконовская строгость при назначении наказания... Петь или даже просто хранить у себя фривольные песни считалось преступлением. Носить или делать одежду из запрещенной материи считалось преступлением. И для подобных преступлений были назначены соответствующие кары. Каждый должен был посещать общественное богослужение. Каждый должен был участвовать в евхаристии. Ни один больной не мог лежать {36} в постели более трех дней, не пригласив проповедника общины. Не думайте, что наказания за такого рода нарушения редко применялись... В 1558 и 1559 гг. в небольшом городе велось 440 дел. По протоколам, в течение 60 лет было сожжено 30 человек вследствие странного обвинения, будто бы они распространяли чуму. Само собой разумеется, время от времени прорывался поток протеста против этой разрушительной тирании. Тогда начинали свою деятельность тюрьмы, позорные столбы и эшафоты, и вновь воцарялось рабское благочестие»3.

Брошюра Бруно не содержала прямой дискредитации догматов реформации. Тем не менее, когда власти узнали о том, что предстоит ее выпуск, последовал приказ городского сената о заключении в тюрьму и Бруно, и Бержона. Сенатский суд принял решение подвергнуть брошюру уничтожению, а Бруно предать церковному суду как мятежника против бога и святой реформации. 13 августа 1579 г. состоялось заседание консистории, куда из тюрьмы был доставлен Бруно.

Консистория вынесла приговор, подвергавший Бруно обряду отлучения в течение двух недель. Ежедневно его выводили из тюрьмы и босого, одетого в одну рубаху, с ошейником на шее вели по городу в церковь к обедне. Здесь во время евхаристии громогласно зачитывался приговор, и стоявший посреди церкви Бруно подвергался оскорблениям прихожан.

27 августа Бруно вновь предстал перед консисторией. С него сняли отлучение и предоставили свободу. Бруно стало известно, что, если он не вступит в кальвинистскую церковь, ему нельзя оставаться в Женеве. Он оставил Швейцарию и направился во Францию, сначала в Лион, а затем в Тулузу.

Вновь ему пришлось проделать 400-километровый путь от Лиона до Тулузы по дорогам центрального горного массива Франции. В Тулузе он прожил меньше двух лет. Старинный Тулузский университет, основанный в 1229 г., сохранил университетскую автономию, самоуправление и выборность ректората и профессоров. В Тулузе в это время не было тиранической монополии господствующей церкви, как в католической Италии и протестантской Швейцарии. Период затишья гугенотских войн, равновесие противоборствующих католических и протестантских сил во всей Франции, близость гугенотского юга, эдикты о свободе {37} вероисповедания — все это создало атмосферу известной религиозной и научно-философской терпимости. Правда, это длилось недолго. Но именно такую обстановку застал Бруно. От него никто не требовал религиозного рвения. А он, вероятно, скрыл и свой монашеский сан, и богословскую степень. Все это позволило молодому дворянину, носившему светскую одежду и обладавшему великолепной философской подготовкой, легко получить степень магистра и быть избранным на должность профессора.

Тем не менее университет был католический, профессора и студенты были католиками. Здесь можно было не отправлять религиозных обрядов, но нельзя было выступать против них. Не требовалось раболепствовать перед церковными иерархами, но нельзя было посягать на святые авторитеты и ронять достоинство университетских профессоров. Однако не таков был Бруно. Напор живой мысли был сильней осторожности. Он выступил на диспуте с тезисами, которые вызвали резкую оппозицию в университетских кругах. Кроме того, перипетии религиозной борьбы привели в это время к усилению католической партии в Тулузе. Бруно вынужден был покинуть город. Он увез рукописи своих трудов, которые ему так и не удалось опубликовать в Тулузе.

Бруно направился в Париж и прибыл туда летом 1581 г. Наконец, судьба ему улыбнулась. Он получил известность, добился расположения короля; здесь же впервые увидели свет его труды. На какое-то время изгнанник стал придворным.

В Париже он встретился с иной идейной атмосферой. В Тулузе он противостоял провинциальной клерикальной учености и был лишен сочувствующей среды. Правда, такую среду составляли его ученики и кое-кто из ученых, преподававших в это время в Тулузском университете. Однако это были единицы.

В Париже идейный фон был уже окрашен нарождавшимся французским скептицизмом. Только что вышли «Опыты» Монтеня. Сам Монтень состоял при королевском дворе, и Генрих III ему покровительствовал. При дворе находился и Анри Этьен, младший из знаменитой семьи французских издателей-гуманистов, эллинист и филолог, автор «Апологии Геродота», объявленный женевской кальвинистской консисторией «князем безбожия» и «архиатеистом». Конечно, такая обстановка была {38} неустойчивой и сочеталась с преследованием атеистов со стороны обеих враждующих партий. Но издателей не бросали в тюрьмы, да и обнаружить преступные идеи в крайне завуалированных трудах скептиков было не всегда легко.

Бруно также испытал королевское покровительство. Генрих III назначил его экстраординарным профессором с постоянным жалованьем, после того как Бруно посвятил королю изданный здесь же в Париже трактат о памяти. Бруно демонстрировал свою память и рассказывал о мнемотехнических приемах самому Генриху III, когда тот принял философа.

В конце 1581 г. в Париже вышли сочинения Бруно: «О тенях идей», «Искусство памяти», «Песнь Цирцеи» и «Подсвечник». Все они в основном были написаны раньше и завершены в Париже.

Первые два трактата посвящены логике и мнемотехнике. Книга «Песнь Цирцеи» — острый антиклерикальный памфлет. В ее названии Бруно обратился к своей родине, где жил его отец. Бруно всю жизнь вспоминал родину и всегда гордился тем, что он «природный неаполитанец, воспитанный под самым благословенным небом». Среди многочисленных преданий, бытовавших в Неаполе, было одно, утверждавшее, что именно здесь был тот гомеровский край света, где жили легендарные феаки, к которым однажды прибыл Одиссей. Лежавший же в 20 км от Неаполя остров Искья отождествлялся с гомеровским островом Цирцеи. «Песнь Цирцеи» построена как диалог, в котором приводится описание всех видов животных, наделенных чертами человеческих характеров. Конечно, Бруно обрушивается на своих братьев по ордену — псов господа бога, доминиканцев.

«Это та самая порода варваров, которая осуждает и хватает зубами то, чего не понимает. Ты их распознаешь по тому, что эти жалкие псы, известные уже по своему внешнему виду, гнусным образом лают на всех незнакомых, хотя бы и добродетельных людей, а по отношению к знакомым проявляют мягкость, хотя бы то были самые последние и отъявленные мерзавцы» 4.

Все монашеское сословие приравнивается к обезьянам. «Они бесполезны в серьезных и трудных делах и только угождают магнатам лестью, шутовством и паразитической жизнью. А так как они не могут, подобно ослам, носить тяжести, сражаться, как боевые кони, пахать, как волы, {39} откармливаться мертвечиной, подобно свиньям, то от них только и пользы, что они служат посмешищем».

В. С. Рожицын сближает эту характеристику с антиклерикальными строками Рабле, где монахи также уподобляются обезьянам5.

В книге описываются олени, жирафы, дикобразы, ехидны и многие другие животные. Этот парад животного мира свидетельствует, кроме всего, и о широких зоологических познаниях Бруно. В конце книги Бруно не забывает и галльского петуха, отдавая дань приютившей его стране. В комедии «Подсвечник» также немало антиклерикальных выпадов.

Около двух лет Бруно жил в Париже, публиковал книги, читал лекции, готовил новые труды, общался с издателями, философами и богословами, католиками и протестантами, догматиками и вольнодумцами, сам слушал лекции, беседовал и поучал, рвался в споры и диспуты, но всячески избегал богослужений.

{40} В Париже начался наиболее плодотворный период жизни Бруно, и тем не менее он покинул Париж. Это можно объяснить изменением постоянно колеблющейся внешней обстановки — обострением политической борьбы и гражданской войной. Такое объяснение дал Бруно венецианским инквизиторам. Можно думать, что выступления и деятельность Бруно, колебавшие авторитет обеих партий, создали ему больше врагов, чем друзей. Не все друзья были способны на жертвы и активную помощь, враги были способны на все.

Бруно покинул Париж не изгнанником, а доверенным королевского правительства: он был зачислен в свиту французского посла при английском дворе.

Весной 1583 г. Бруно приехал из католической Франции в протестантскую Англию. В Лондоне он явился к послу французского короля Мишелю де Кастельно. Кастельно был одним из передовых людей Франции, гуманистом, противником и католической инквизиции, и кальвинистской нетерпимости. Он обладал огромным дипломатическим опытом, знал Германию, Нидерланды и Италию и был связан со многими учеными и писателями Англии и других стран Европы. Покровительство такого человека оказалось очень существенным для Бруно в Англии.

Свою деятельность Бруно начал с Оксфорда, наименее удачного места для его выступлений. Здесь он участвовал в публичном диспуте. Это был один из очень распространенных в XVI в. интеллектуальных турниров, где красноречие и эрудиция заменяли копье и меч ушедших в прошлое рыцарских турниров. Бруно отстаивал идеи Пифагора, Парменида и Анаксагора и излагал систему Коперника; оксфордские ученые защищали идеи Аристотеля. Это был не только турнир между паладином до-сократиков и новой науки, с одной стороны, и ортодоксальными хранителями перипатетической традиции — с другой. Это был также турнир между двумя различными типами мышления: систематическим мышлением, опиравшимся на уже отжившую систему, и новыми представлениями, которые содержали более правильную концепцию мира, но пока еще не могли приобрести систематический характер, не имели достаточной эмпирической базы и высказывались в беспорядочной форме.

Неаполитанский темперамент Бруно шокировал оксфордских педантов. Вероятно, во всей Европе нельзя было {41} тогда найти места, где красноречие Бруно в такой мере показалось бы неуместным, как здесь. Ему запретили продолжать публичные лекции, и Бруно покинул Оксфорд.

Через полгода он выступил в Лондоне с изложением своих идей перед собранием аристократов и ученых (английский вариант итальянских академий XVI в.) в доме одного из своих друзей. Бруно снова столкнулся с чуждой средой; друзья отмалчивались, враги торжествовали, и неаполитанский мыслитель (он теперь часто вспоминал о своем неаполитанском происхождении, сталкиваясь с сухими и сдержанными северянами) излил свой гнев, презрение к противникам и разочарование в английских друзьях в начатом через несколько дней первом лондонском диалоге «Пир на пепле».

 «Таковы плоды Англии; ищите сколько хотите, вы найдете здесь только докторов грамматики в наше время, когда в этом счастливом отечестве царствует созвездие упрямейшего педантического невежества и самомнения, смешанного с деревенской невоспитанностью, которые заставили бы отступить многотерпеливого Иова. А если не верите этому, поезжайте в Оксфорд и попросите рассказать, что случилось с Ноланцем, когда он публично спорил с докторами теологии на диспуте в присутствии польского князя Лаского и английских дворян. Пусть вам расскажут, как умело отвечал он на их доводы, как 15-ю силлогизмами посадил он 15 раз, как цыпленка в паклю, одного бедного доктора, которого в качестве корифея выдвинула академия в этом затруднительном случае. Пусть вам расскажут, как некультурно и невежливо выступала эта свинья доктор и с каким терпением и воспитанностью держался его диспутант, который на деле показал, что он природный неаполитанец, воспитанный под самым благословенным небом.

Справьтесь, как его заставили прекратить публичные лекции и лекции о бессмертии души и о пятерной сфере» 6.

Монах, снявший католическую рясу, встретился в Англии с террором, направленным против католиков и не уступавшим по жестокости инквизиционному террору против протестантов в католических странах 7.

Таким образом, Бруно и в Англии не нашел атмосферы веротерпимости. Некоторую возможность свободно излагать свои мнения он имел в качестве приближенного французского посла, в качестве «человека с бесконечными {42} титулами наряду с другими фантастическими украшениями», по выражению одного англичанина. Приобретя достаточно одиозную репутацию у протестантских богословов, Бруно вместе с тем при посредстве Кастельно нашел круг знакомых среди прогрессивного слоя английского общества. Благодаря этим связям Бруно мог публиковать в Англии свои труды. Три книги: «Пир на пепле», «О причине, начале и едином», «О бесконечности, Вселенной и мирах» — он посвятил Кастельно. В книге «О причине, начале и едином» он обращается к Кастельно:

 «Ненавидимый  глупцами,  презираемый  низкими людьми, хулимый неблагородными, порицаемый плутами и преследуемый зверскими отродьями, я любим людьми мудрыми; ученые мной восхищаются, меня прославляют вельможи, уважают владыки и боги мне покровительствуют. Благодаря такому столь великому покровительству - вами я был укрыт, накормлен, защищен, освобожден, помещен в безопасном месте, удержан в гавани, как спасенный вами от великой и гибельной бури. Вам я посвящаю этот якорь, эти снасти, эти разорванные паруса и эти товары, самые дорогие для меня и самые драгоценные для будущего мира, с тем, чтобы ваше покровительство спасло их от потопления в преступном, мятежном и враждебном мне океане» 8.

Несмотря на елизаветинскую реакцию, в Англии распространялась антицерковная, гуманистическая литература; она открыто появлялась на книжном рынке, но печаталась в нелегальных типографиях. Кроме этого, по рукам ходило много нелегальных памфлетов. Во времена Бруно в Англии действовала, например, подпольная типография, издавшая ряд очень резких антицерковных памфлетов. Она кочевала из города в юрод и была далеко не единственной. Обнаружить и арестовать ее организаторов удалось только в 1589 г. Книги, выходившие из таких нелегальных издательств, содержали фальшивые сведения о датах и местах издания, а многие вообще не имели этих данных.

В Англии и особенно в Лондоне была значительная итальянская колония передовых ученых, писателей, поэтов, литераторов, государственных деятелей, ускользнувших от инквизиции. В их среде Бруно нашел себе друзей и покровителей. Некоторые из них пользовались доверием двора, другие, наоборот, были связаны с {43} нелегальной средой. Иногда это были одни и те же лица. Через друзей Бруно получил возможность издать своп труды. Они были напечатаны в одной из лондонских типографий, и указанные в них годы и места издания не отвечали истине из конспиративных целей.

Особенно плодотворным был 1584 год, когда вышли почти все сочинения Бруно лондонского периода.

О происхождении названия «Пир на пепле» и о рождении книги Бруно рассказал на допросе в Венеции.

«Я написал книгу под названием «Пир на пепле».

Она делится на пять диалогов, трактующих о движении Земли. Так как я вел этот диспут, в котором участвовало также несколько докторов, в Англии за ужином, устроенным, по обычаю, в среду на первой педеле великого поста в доме французского посла, где я жил, то этим и объясняется, что я дал книге название «Пир на пепле» и посвятил ее упомянутому послу. Возможно, в этой книге заключается какое-либо заблуждение, но сейчас не могу припомнить в точности, какое именно. Моим намерением было посмеяться в этой книге над докторами и их взглядами относительно этого предмета» 9.

«День пепла» приходится на первую неделю великого поста. Он связан с церковным обрядом посыпания пеплом священника и молящихся.

В своем показании Бруно говорит о доме Кастельно как о месте действия диспута, в книге же, как мы увидим ниже, Бруно перенес диспут в дом Фулка Гривелла.

Фулк Гривелл был членом английского парламента, крупным чиновником королевского казначейства и богачом. Вместе с тем он был поэтом, драматургом и философом, был близок к передовым ученым, покровительствовал им и создал в Кембриджском университете кафедру исторических наук. Его связывала дружба с Филиппом Сиднеем — влиятельным аристократом, вокруг которого группировались английские ученые и философы, близкие к итальянской эмигрантской группе. Бруно встречался с ними. В «Пире на пепле» он обращается к Гривеллу:

 «Тебе не нужно по этому поводу говорить о достойном обращении, культурности и благовоспитанности многих кавалеров и многих знатных лиц в королевстве; среди них так известен, и нам в особенности, своей лучшей репутацией, когда мы были в Милане и во Франции, и затем по личному общению теперь, когда мы оказались в его {44} отечестве, блестящий и превосходный кавалер сэр Филипп Сидней»10.

Трудно утверждать, где в действительности происходил диспут, но, судя по подробностям описания, данного в «Пире на пепле», он имел место в доме Фулка Гривелла. Правда, помимо исторических персонажей, самого Бруно, Фулка Гривелла, двух итальянцев — Джованни Флорио и Маттео Гвини — и англичанина Джона Брауна, в книгу введены вымышленные персонажи — Нундия, Торквато и Теофила, от лица которого ведется повествование.

Теофил начинает рассказ с беседы Бруно и Фулка Гривелла о предстоящем диспуте. Затем идет описание путешествия по темным улицам, трясинам вдоль берегов Темзы и по самой Темзе. Это описание — очень интересное и вместе с тем несколько аллегорическое — характерно для Бруно. Личные впечатления, автобиографические реминисценции, заметки о ландшафте и его влиянии на настроение переплетаются с натурфилософскими концепциями. В «Пире на пепле» защита гелиоцентризма связана с подобным личным «потоком сознания». Защита космологической схемы неотделима от защиты индивидуальности, космология еще не стала объективной констатацией, независимой от психологического и морального profession de foi ее сторонников.

Такой же характер свойствен книге «О бесконечности, Вселенной и мирах», где Бруно продолжает развивать космологические взгляды. И, как всегда, космология переплетается с эмоциональными мотивами. Бесконечность природы — основа душевного подъема мыслителя,

который устраняет страх смерти и страх перед жизнью. Бруно вводит в книгу стихи:

 Кто дух зажег, кто дал мне легкость крылий?

 Кто устранил страх смерти или рока?

 Кто цепь разбил, кто распахнул широко

 Врата, что лишь немногие открыли?

  Века ль, года, недели, дни ль, часы ли

  (Твое оружье, время!) — их потока

  Алмаз и сталь не сдержат, но жестокой

  Отныне их я неподвластен силе.

  Отсюда ввысь стремлюсь я, полон веры,

 Кристалл небес мне не преграда боле,

 Рассекши их, подъемлюсь в бесконечность 11.

{45} И в другом месте в словах персонажей книги мы видим призыв Бруно, обращенный к себе (он выступает в диалоге под именем Филотео):

 «Вперед, мой дорогой Филотео, и пусть ничто не принудит тебя отказаться от проповеди своего божественного учения — ни дикие проклятия черни, ни возмущение обывательщины, ни негодование педантов и вельмож, ни глупость толпы, ни ослепление общественного мнения, ни клевета лжецов и завистников...

... Вперед! Наставляй нас и дальше в познании истины о небе, планетах и звездах, объясняй нам, чем в их бесчисленности одна отличается от другой и почему не только возможны, но и необходимы в бесконечном пространстве бесконечные причины и бесконечное действие. Научай нас, что такое истинная субстанция, материя и деятельность, кто творец мирового целого и почему всякая чувствующая вещь состоит из одних и тех же элементов и начал. Проповедуй нам учение о бесконечной Вселенной. Низвергай во прах эти воображаемые своды и небесные сферы, которые будто бы должны отграничивать столько-то небес и стихий. Научай нас осмеивать эти относительные сферы и налепленные на них звезды. Залпами своих всесокрушающих доводов разрушай железные стены и своды перводвижущего, в которое верит толпа. Долой вульгарную веру и так называемую пятую квинтэссенцию. Даруй нам учение о всеобщности земных законов во всех мирах и о единстве мировой материи. Ниспровергай теории о том, что Земля будто бы является центром мироздания. Разбей вдребезги внешние движители и границы так называемых небесных сфер. Распахни перед нами дверь, чтобы мы могли через нее взглянуть на неизмеримый и единый звездный мир. Покажи нам, как другие миры носятся в эфирных океанах, подобно нашему миру. Объясняй нам, что движения всех миров управляются силою их собственных внутренних душ. И научи нас уверенным шагом идти вперед в познании природы в свете этих воззрений» 12.

В книге «О причине, начале и едином» изложена концепция противоречия и противоположности:

«Кто хочет познать наибольшие тайны природы, пусть рассматривает и наблюдает минимумы и максимумы противоречий и противоположностей. Глубокая магия {46} заключается в умении вывести противоположность, предварительно найдя точку объединения» 13.

Отвергая схоластику перипатетиков, он обращается к антиаристотелевской литературе. Но и она ему не нравится, Бруно жестоко критикует Пьера Рамуса и Франческо Патрицци и противопоставляет им одного из своих первых учителей — Бернардино Телезио, в труды которого он углублялся еще в юные годы в Неаполе. Все это высказано в обычной для Бруно резкой и безапелляционной форме.

«Поразмыслите же, — пишет Бруно о Пьере Рамусе и Патриции, — какую пользу принесли двое подобных людей, из которых один — французский архипедант, написавший «Школу свободных искусств» и «Замечания против Аристотеля», а другой — педантское дерьмо, итальянец, перемаравший столько тетрадей своими перипатетическими дискуссиями. Как каждый легко видит, первый красноречиво показывает, что он не слишком мудр, второй же, говоря просто, показывает, что в нем много от животного и от осла. О первом мы все же можем сказать, что он понял Аристотеля, но понял его плохо, и если бы он его понял хорошо, то, быть может, он бы сообразил повести против него почетную войну, как это сделал рассудительнейший Телезио Козенцский. О втором мы можем сказать, что он его не понял ни плохо, ни хорошо, но что его читал и перечитывал, толковал, разбирал и сопоставлял с тысячью других греческих авторов, его друзей и врагов; и в конце концов была произведена величайшая работа не только без всякой пользы, но также с величайшим убытком; так что желающий увидеть, в какую бездну глупости и высокомерного тщеславия погружает педантский обычай, пусть рассмотрит эту его книгу» 14.

Сам Бруно дает Аристотелю следующую решительную оценку:

«... из всех философов, какие только имеются, я не знаю ни одного, в большей степени опирающегося на воображение и более удаленного от природы, чем он; если же он и говорит иногда превосходные вещи, то известно, что они не зависят от его принципов и всегда являются положениями, заимствованными у других философов» 15.

В этой же книге содержатся новые ядовитые характеристики английского духовенства.

{47} «... Хотя в ней живут эти люди, они в ней содержатся лишь как грязь, подонки, навоз и падаль; они могут быть названы частями государства и города лишь в том смысле, в каком сточная яма называется частью корабля. И поэтому из-за них нам не следует быть недовольными собою, и если бы мы все же были недовольны собою, то были бы достойны порицания. Из числа их я не исключаю значительной части ученых и священников, из коих некоторые при помощи докторской степени сделались вельможами» 16.

Все три книги, вышедшие в Лондоне в 1584 г., Бруно, как уже говорилось, посвятил французскому послу Мишелю де Кастельно.

Следующие две книги Бруно посвятил Филиппу Сиднею. Книга «Изгнание торжествующего зверя» вышла в том же году. Это еще один резкий антиклерикальный, атеистический памфлет. Он полон аллегорий и метафор. Собеседники София, Меркурий и другие излагают и комментируют решения Юпитера, доложенные совету богов. Юпитер решил заменить созвездия, символизирующие пороки и названные именами зверей, изгнав их на Землю, а на небе поселить добродетели, также выступающие под аллегорическими титулами.

В этом памфлете, который был вместе с тем натурфилософским трактатом, появляется местечко, в котором родился Бруно, дом его отца, родная гора Чикала и городок Нола, встают имена родственников и соседей, с которыми он расстался 10-летним мальчиком. Все это возникает в беседе персонажей памфлета богини мудрости Софии и посланца богов Меркурия, выполняющего божественные предначертания:

«Меркурий.—...Тотчас же стал приказывать (таков у нас на небе новый порядок), чтобы я собственной своей рукой записал все, о чем надлежит промыслить сегодня в мире.

София. — Расскажи мне, пожалуйста, кое-что об этих делах, ибо ты возбудил в моей груди интерес.

Меркурий. — Изволь. Юпитер распорядился, чтобы сегодня в полдень в саду Францина две дыни из всех прочих совсем созрели, но чтоб их сорвали не раньше как через три дня, когда, по общему убеждению, их можно станет есть. Воля Юпитера, чтоб в то же самое время из сада у подножия горы Чикала, в доме Джованни Бруно, {48} 30 ивиум были вовремя собраны, 17 попадали от ветра на землю, 15 — съедены червями. Чтобы Васта, супруга Альбанцио, подвивая себе волосы на висках и перегрев щипцы, спалила бы 57 волосинок, но головы не обожгла и, на этот раз почуяв гарь, терпеливо перенесла ее, не злословя меня, Юпитера. Чтоб у нее от бычачьего помета родилось 252 улитки, из коих 14 потоптал и раздавил на смерть Альбанцио, 26 умерли, опрокинувшись, 22 поселились в хлеву, 80 отправились в путешествие по двору, 42 удалились на жительство в соседний с воротами виноградник, 16 пошли, влача свой домик туда, где им удобнее, остальные — на счастье. Чтоб у Лауренцы, когда она станет чесаться, выпало 17 волос, 13 порвались и из них за три дня 10 вновь отросли, а семь — никогда более. Собаке Антонио Саволино — принести пятерых щенят, троим из них дожить до своего времени, двум — быть выброшенными, а из первых трех — одному быть в мать, другому разниться от матери, третьему частью в мать, частью в отца» 17.

Эта сатира, направленная против религиозного провиденциализма в целом, дополняется сатирическим изложением догматов христианства. Бог (Юпитер) спрашивает, куда следует поместить созвездие Орион, символизирующее Христа. Мом предлагает Юпитеру послать его на Землю. При этом он перечисляет свойства Ориона-Христа и догматы его учения: хождение по поверхности воды, воплощение бога в богочеловеке, ненависть к разуму, разделение природы и божества, представление о принадлежности к христианству как о гарантии добродетели. Речь Мома очень характерна для мировоззрения Бруно. Здесь очень явственно, в прозрачной, хотя и метафорической форме высказаны пантеистические тенденции, рационалистическая трактовка «магии» и многое другое.

«Позвольте внести предложение мне, о боги. Попали, как говорится в Неаполе, макароны в сыр! Так как Орион умеет творить чудеса и, как известно Нептуну, умеет ходить по морю, не погружаясь в волны и не замачивая ног, и вместе с тем, конечно, способен и на всякие другие диковинки, то отправим-ка его к людям и устроим так, дабы он внушал им все, что нам вздумается и угодно. Пусть заставит их поверить, будто белое — черно; будто человеческий разум всякий раз, как ему кажется, что он {49} наилучше видит, именно тогда и находится в ослеплении; будто все то, что, согласно разуму, кажется превосходным, добрым и лучшим, — позорно, преступно и чрезвычайно скверно; что природа — грязная потаскушка, законы естества — мошенничество; что природа и божество не могут стремиться к одной и той же цели и что правда одной не подчинена правде другой, но взаимно исключают друг друга, как свет и тьма; что божество — мать грекам, а для всех прочих народов вроде злой мачехи, так что иначе нельзя и угодить богам, как эллинизируясь, т. е. становясь греком: ибо самый большой злодей и мерзавец, какой был среди греков, только потому одному, что он принадлежит к божескому роду, несравненно лучше, чем самый справедливый и великодушный человек, который вышел из Рима во времена республики или из какого-либо другого народа, как бы он ни выдавался своими обычаями, знаниями, силой, суждением, красотой и авторитетом. Ведь все это природные дары. Божество презирает их и {50} предоставляет тем, кто не способен к более великим привилегиям, т. е. к сверхъестественным делам, коими одаривает божество, как, например: прыгать по водам, заставлять кувыркаться хромых и танцевать раков, кротов видеть без очков и делать прочие прекрасные и нескончаемые диковинки. Пусть заодно убедит людей, что философия и всякое исследование, всякая магия, которые могут людей уподобить нам, не что иное, как безумие; что всякий героический поступок не что иное, как пошлость, и что невежество — самая лучшая наука мира, ибо дается без труда и не печалит душу» 18.

Антирелигиозный пафос переходит в антиклерикальный и в слегка завуалированные нападки на светскую политику Ватикана, в аллегорическую оценку его борьбы с испанской короной. Бруно вспоминает античные предания, он дает Неаполю имя фессалийской царевны Партенопы, брошенной Одиссеем и погибшей в Тирренском море.

«Меркурий. — Дело в том, что Юпитер поспешно поручил мне предусмотрительно помешать пожару, который возбуждает сумасшедший и зверское Несогласие в этом Партенопейском царстве.

София. — Как же так, Меркурий, эта чумоносная Эриния очутилась по сю сторону Альп и замутила море в этой прекрасной стране?

Меркурий. — Она вызвана глупым Честолюбием и безумным доверием кое-кого, приглашена очень щедрыми и неопределенными обещаниями, двинута обманчивой надеждой. Ее ждет двоякая зависть: в народе — стремление оставаться при былой свободе и боязнь подвергнуться более жестокому угнетению; в князе — подозрительная боязнь, как бы, желая захватить больше, не потерять все.

София. — Где первое начало и основание для всего этого?

Меркурий. — Великая Жадность, что идет, пожирая все, под предлогом поддержки религии» 19.

Несогласие, Жадность, Честолюбие, призвавшие из-за Альп чумоносную богиню мести Эринию; государь, жиреющий на крови праведников; ягнята и их матери, обрекаемые на гибель вместе с отцами, — образы достаточно прозрачные для поколения, ввергнутого в междоусобицу религиозных и династических войн. В этих символах {51} угадывались конкретные повороты живой истории «Счастливой Кампаньи». Дальше — Бруно вкладывает в уста Меркурия прямой намек на неаполитанские события 50-х годов, на союз католического Рима с лютеранской Германией, магометанской Турцией и католической Францией против католического же испанского вице-короля, суверена Неаполитанской области. Меркурий говорит Софии:

«Я же теперь прежде всего, чтобы смешать Силу, хочу возбудить Коварство, для чего в союзе с Обманом надо будет продиктовать предательское письмо против подготовляемого честолюбивого восстания. По этому подложному письму отвлекается в сторону морское нападение турок и ставятся препятствия галльскому неистовству, которое далеко отсюда, из-за Альп, приближается сухопутьем.

Тогда по недостатку Силы погаснет Смелость, успокоится народ, обезопасится князь и Страх погасит без воды жажду Честолюбия и Скупости. И вместе с тем снова призовется изгнанное Согласие и установится на своем престоле Мир посредством подтверждения старинной Привычки жить вместе уничтожением опасного и неблагодарного Новшества» 20.

«Опасное и неблагодарное Новшество» — введенная в Неаполитанском вице-королевстве в 1547 г. инквизиция 21.

Книга, нашедшая большое число сторонников, встретила наряду с этим оппозицию со стороны некоторых передовых людей английского общества. Из-за нее наступило отчуждение между Бруно и Фулком Гривеллом, видевшим книгу, как и многие другие, еще в рукописи. В предисловии к книге Бруно, обращаясь к Филиппу Сиднею, говорит об этом:

«Он соединен с вами узами тесной и долгой дружбы... Он походит на вас, да и по отношению ко мне он был тем вторым, кто после вас пригласил меня и предложил мне занять, вслед за вашими первыми, вторые должности у себя. И я бы их принял, а он, конечно, поручил мне, если бы завистливая Эриния не рассеяла меж нами свою отраву подлой, злокозненной и бесчестной корысти» 22.

В 1585 г. вышла книга Бруно «О героическом энтузиазме». На ее титульном листе указан Париж лишь в конспиративных целях, книга же напечатана в Англии.

{52} На допросе в Венеции Бруно говорил, что почти все книги с указанием парижского издательства в действительности были изданы в Лондоне 23. Во всяком случае подготовлена она была в Лондоне и также посвящена Филиппу Сиднею.

Один из персонажей, ведущих диалог, — поэт Луиджи Тансилло, друг отца, чье влияние на поэтические склонности Бруно сказалось еще в детские годы. Чикада, другой персонаж книги, обращается к Тансилло: «Нет сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф».

Тансилло отвечает стихами:

  Когда, свободно крылья я расправил,

  Тем выше понесло меня волной,

  Тем шире веял ветер надо мной;

  Так, дол презрев, я ввысь полет направил.

  Дедалов сын небес не обесславил

  Паденьем; мчусь я той же вышиной!

  Пускай паду, как он: конец иной

  Не нужен мнене я ль отвагу славил?

  Но голос сердца слышу в вышине:

  «Куда, безумец, мчимся мы? Дерзанье

  Нам принесет в расплату лишь страданье...»

  А я: «С небес не страшно падать мне!

  Лечу сквозь тучи и умру спокойно,

  Paз смертью рок венчает путь достойный.,.»24

Это действительно стихи Тансилло. Но Бруно вкладывает в уста поэта собственные гносеологические и космологические концепции. В частности, здесь снова говорится о борьбе противоположностей.

В 1585 г. Бруно покинул Англию.

Страну потрясали события англо-испанского соперничества. История уже отдавала Англии принадлежавший Испании скипетр колониального могущества. Близился разгром Непобедимой армады, разворачивалась эпопея англо-испанских войн. Сейчас мечи скрестились на нидерландской земле. Под ударами испанцев только что пал упорно защищавшийся Антверпен. Королева Елизавета снаряжала войска на помощь, посылала с ними своих дворян. В Нидерланды ушел воевать и Филипп Сидней; вскоре он был убит.

Испания готовила армаду и питала заговоры. {53} Католическая королева Мария Стюарт ждала казни и надеялась на спасение. Его должны были принести заговорщики Филиппа II и Генриха III. Французский посол оказался в их числе. Он вынужден был покинуть Англию. Бруно уехал с ним.

«Когда посол возвратился к королевскому двору во Францию, я сопровождал его в Париж, где пробыл еще год при тех вельможах, с которыми имел знакомство, но большую часть времени жил на собственные средства» 25.

Неизвестно, как они добирались до континента и где пересекли пролив. Но какими бы путями они ни двигались, это были дороги войны и бесчинств, и они не избежали ограбления. В одном из своих писем Мишель де Кастельно писал:

«Я потерял все, что имел в Англии, до последней рубашки, включая ценные подарки королевы и ее серебряное блюдо. Ни у меня, ни у моих детей и жены ничего не оказалось, так что мы были похожи на ирландских беженцев, вымаливающих в Англии милостыню, держа за руки своих детей» 26.

Во Франции Бруно застал ту же, если не худшую картину. Гизы, Бурбоны и Валуа развязали новую гражданскую войну. Рим подогревал ее буллами и интригами. Солдаты католических и гугенотских армий разоряли страну. Мирные горожане и поселяне волновались и брались за оружие.

Бруно сделал попытку вернуться в Италию. Через посредство епископа Мендозы, недавнего испанского посла в Англии, где Бруно с ним встречался, он обратился к папскому нунцию епископу Бергамо.

«Я уже сообщал в своих показаниях, — рассказывал Бруно на допросе, — что советовался по своему делу с монсиньором епископом Бергамо, нунцием во Франции. Я был представлен ему доном Бернардино Мендозой, католическим послом, с которым познакомился при английском дворе, и не только советовался по своему делу с монсиньором нунцием, но добавил, что прошу и настойчиво умоляю написать в Рим его святейшеству и добиться для меня прощения, чтобы я был принят обратно в лоно католической церкви, но без принуждения к возобновлению монашеского обета.

Однако это было еще при жизни Сикста V, а потому нунций не рассчитывал {54} на возможность добиться такой милости... Он направил меня затем к одному отцу иезуиту. Насколько я припоминаю, его имя — Алонсо, из Испании» 27.

Сикст V, занимавший тогда папский престол, был известен редкой даже среди прелатов контрреформации жестокостью и нетерпимостью. В дневнике Гильома Котэна есть запись, сделанная 15 декабря 1585 г.:

«Приходили двое итальянцев от Бендиция, аббата, референдария папы, спрашивали пророчества о папах аббата Иоахима; рассказывали, что папа назначил одного-единственного кардинала, своего племянника, которому всего 14 лет... Он подверг жестоким наказаниям, изгнанию и казни многих дворян... Об этой жестокости папы вчера говорил мне Джордано, осуждая его» 28.

В этот период имя Джордано часто упоминается в дневнике Котэна. Бруно бывал довольно часто в библиотеке аббатства Сен-Виктор, вблизи которого он жил. Эта библиотека была своеобразным клубом ученых. Здесь они встречались, беседовали, делились мыслями с Гильомом Котэном.

В декабре 1585 г. Котэн записал:

«Я виделся с Джордано Бруно, который недавно был в Англии с королевским послом и читал в Оксфорде. Готовит к изданию «Древо философов», напечатал на итальянском и латинском языках много книг, например «Изложение искусства Луллия», «О тридцати печатях» и т.  д.»29.

В другой записи говорится:

«27 декабря (1585), пятница. Джордано сообщил мне, что его обокрал бывший слуга. Он не может даже достать собственных напечатанных книг. Задумал опубликовать: 1. Древо философов;

2. Полную философию Аристотеля, изображенную в нескольких фигурах, которую полгода преподавал; 3. Более полное, чем раньше, изложение искусства Луллия и его применение, которое оставалось неизвестным самому автору» 30.

Так же, как и раньше в Тулузе и Оксфорде, Бруно не ограничился обменом идей с близким ему и лояльным кругом ученых, а искал широкой арены. Он разработал и издал конспект своих основных концепций в виде 120 кратко сформулированных предложений и назвал этот труд «Сто двадцать тезисов о природе и мире против перипатетиков». В дальнейшем, уже покинув Францию, он переиздал этот труд и дал ему название «Камераценский акротизм».

{55}   Свои «Сто двадцать тезисов» Бруно представил ректору университета Жану Филесаку и просил организовать диспут. Тезисы были встречены неодобрительно, однако в конце концов в мае 1586 г. диспут состоялся. По рассказам присутствовавших на диспуте, Котэн записал в дневнике следующее:

 «28 и 29, в среду и четверг недели-пятидесятницы, Джордано пригласил в Камбре королевских лекторов и всех желающих выслушать его выступление против многочисленных заблуждений Аристотеля. В конце своей речи, или лекции, он обратился с вызовом ко всем, кому угодно защищать Аристотеля или возражать Бруно. Так как никто не выступил, то он еще громче заявил, что одержал победу. Тогда встал молодой адвокат Родольфус Калериус (Рауль Калье), который произнес длинную речь в защиту Аристотеля от клеветы, причем начал {56} с того, что лекторы молчали, ибо считали Бруно недостойным ответа. В заключении речи он предложил Бруно отвечать и защищаться. Последний же молчал и хотел уйти. Студенты задержали Бруно, схватив его за руки, говоря, что не отпустят его, пока он не ответит или не отречется от клеветы, возведенной на Аристотеля. Все же в конце концов он вырвался из их рук на том условии, что вернется на следующий день и будет возражать адвокату. Адвокат же этот вывесил объявления, приглашая слушателей на следующий день. Взойдя на кафедру, он в весьма изысканном стиле продолжал защиту Аристотеля, разоблачая ложные и суетные высказывания Бруно, и опять требовал, чтобы он ответил. Но Бруно так и не явился.

С той поры его не видели больше в этом городе»31.

Неизвестно, насколько верна картина, описанная Котэном, но трудно подумать, что Бруно мог отказаться от дискуссии, и вряд ли молодой адвокат, не оставивший следа в науке, мог поспорить с Бруно, не отличавшимся к тому же ни кротостью, ни робостью. Неясность картины подчеркивается противоречием источников. По Котэну получается, что на диспуте выступал сам Бруно. В книге же «Камераценский акротизм» говорится о том, что с изложением тезисов Бруно на диспуте выступал парижской дворянин Жан Эннекен. В пользу этой версии говорит установившаяся традиция предоставлять трибуну для защиты тезисов не их автору, а кому-либо из его единомышленников или учеников.

Тезисы, опубликованные в «Камераценском акротизме», как бы подводят итог философским, космологическим и физическим концепциям Бруно, сформировавшимся в трудах лондонского периода.

Эта радикальная платформа была развернута перед аудиторией в коллеже Камбре. Вновь неукротимый Бруно выпустил из бутылки джина. Оп стремился к публичным выступлениям, диспутам. Книга находит читателя, благосклонного или враждебного, ищущего встречи с ней. Но путь к читателю был узок и длителен, особенно при тогдашнем уровне книгопечатания и образованности. Публичное выступление, диспут — это зрелище, собирающее помимо ученых широкий круг студентов, монахов, знати. Здесь истина не сама прокладывает себе дорогу, ее выносит на плечах сам автор и низвергает на толпу {57} оружием свободного диалога. Именно это отвечало темпераменту Бруно. Однако турнир становился неравным, в руках противников засверкало иное оружие — монополия власти и аппарат репрессий. Бруно отступил.

Вскоре он покинул Францию и попытался найти пристанище в Германии. Это было нелегко — пришлось пересечь почти всю страну с запада на северо-восток, от кальвинистского Пфальца до лютеранской Саксонии. Бруно увидел лоскутную, раздираемую феодальной и религиозной междоусобицами Германию, где католические епископы противостояли протестантским курфюрстам, а в протестантском лагере царила вражда, разделявшая лютеран и кальвинистов.

Первыми городами, в которых попытался остановиться Бруно, были Майнц и соседний с ним Висбаден. Не задержавшись в них, он переехал в Марбург. Здесь он, было, обосновался в Марбургском университете, но сразу же покинул его. Объяснение этому можно найти в архиве университета, где хранится матрикул с записью о включении в состав университета Джордано Ноланца из Неаполя, доктора римского богословия.

Под этой записью впоследствии рукою ректора университета Петра Нигидия отмечено: «Впрочем, когда мною было отказано ему в праве публичного чтения философии, с согласия философского факультета, по очень серьезным причинам, то он до того вспылил, что грубо оскорбил меня в моем собственном доме, словно я в этом деле поступил вопреки международному праву, вопреки обычаю всех университетов Германии. Ввиду этого он не пожелал более числиться членом академии. Я охотно пошел навстречу его желанию, и он был вновь вычеркнут из списка университета» 32.

Бруно была предоставлена возможность преподавать богословие и было отказано в праве публичных лекций по философии. Но именно это и не устраивало Бруно, жаждавшего, несмотря на уроки Женевы, Оксфорда и Парижа, новых философских турниров.

Мириться с обстоятельствами было не в его характере, и он, покинув Марбург, направился в другой университетский центр — Виттенберг. Известная академическая свобода и космополитический состав преподавателей и слушателей были свойственны Виттенбергскому университету в большей степени, чем другим университетам Германии.

{58} «Здесь мудрость воздвигла себе храм. Здесь поставила она семь колонн. Здесь она смешивает вино самого прекрасного жертвоприношения... Сюда созвали незваных, и они сошлись. Сошлись от всех народов и племен, от всего образованного народа Европы: итальянцы, французы, испанцы, швейцарцы, англичане, шотландцы, жители полярных островов, сарматы, гунны, иллирийцы, скифы, сошлись с востока и юга, запада и севера» 33, — так через два года писал Бруно в своей прощальной речи, обращенной к профессорам университета.

Существенным обстоятельством, побудившим Бруно избрать Виттенберг, была возможность опереться на помощь человека, которого он знал в Англии и на чье покровительство мог рассчитывать. В Оксфорде Бруно встречался со своим соотечественником Альбериго Джентили, доктором римского права, покинувшим Италию примерно в то же время, что и Бруно, из-за преследований со стороны инквизиции. Сам он избежал ее рук, но его книга «Право войны» и все другие труды были запрещены и внесены в Индекс. Став профессором Оксфордского университета, он вскоре приобрел значительный вес в университетских и придворных кругах. В Виттенберге он находился в составе королевского - посольства Англии при дворе герцога Брауншвейгского и состоял профессором римского права в Виттенбергском университете. Он помог Бруно стать профессором этого университета и в течение двух лет излагать «Органон» Аристотеля.

Однако и в Виттенберге для Бруно оказалась недоступной широкая аудитория. В течение двух лет, проведенных здесь, Бруно написал ряд трудов, в том числе «Искусство убеждать», так и не увидевшее свет при жизни Бруно, «Комбинаторная Луллиева лампада» и «О прогрессе и охотничьем светильнике логиков», опубликованные в 1587 г.

В «Луллиевой лампаде» Бруно поместил предисловие, посвященное и обращенное к ректору и сенату Виттенбергского университета. Патетический тон обращения не столько скрывает, сколько подчеркивает его полемический характер.

Бруно говорит о лояльности и терпимости в Виттенбергском университете, но по существу благодарный панегирик служит предлогом для обвинений, {59} адресованных другим университетам, обвинений в нелояльности и нетерпимости.

Вскоре обстановка в Виттенберге существенно изменилась к худшему. В университете взяла верх партия кальвинистов, противостоящая и покровителю Бруно, и тем более ему самому. После смерти герцога, покровительствовавшего лютеранам, власть перешла к его сыну, стороннику кальвинистов. В Виттенберге философы были лютеранами, а богословы — кальвинистами. Последние отличались большей религиозной нетерпимостью и были врагами Бруно. Ему пришлось переехать в Прагу.

Накануне отъезда Бруно обратился с прощальной речью к профессорам Виттенбергского университета. Неизвестно, имело ли место выступление Бруно перед университетским собранием, но речь была напечатана в Виттенберге в 1588 г. под названием «Прощальная речь».

Эта речь была апологией немецкой антиперипатетической мысли. Бруно утверждал, что в истории философии {60} сохранилось «семь колонн дворца мудрости»: 1) древневосточная философия в Египте и Месопотамии, 2) философия Зороастра, 3) индийская, 4) фракийская,

5) греческая начиная с Фалеса, 6) «италийская» (Бруно объединяет здесь и Эмпедокла, и Архимеда, и Лукреция) и, наконец, 7) германская в XVI в.

 «Не   думайте,   ученейшие   слушатели, — говорил Бруно, — будто я собираюсь льстить вам, если намерен ближе взглянуть на ваши сокровища, которые вы сами лицезреете лучше других... С того времени как у вас создалась империя, у вас возникло много наук и появилось много гениальных людей, подобных которым не найдется нигде среди других народов. Кто в эпоху шваба Альберта Великого был ему подобен? И неужели не был он в течение долгого времени выше Аристотеля, к приверженцам которого недостойным образом отнесен, так как принадлежал к числу церковников по условиям того времени? Боже милостивый, а кто может сравниться с Кузанцем, который тем меньшему числу людей доступен, чем более сам велик? Если бы облачение священника не запятнало его гения, то неужели я не признал бы его равным Пифагору и даже значительно превосходящим его? Как вы расцениваете Коперника, который был не только математиком, но — что еще выше — и физиком? В этих двух головах заключалось больше понимания, чем в Аристотеле и всех перипатетиках, вместе взятых, со всеми их размышлениями о природе» 34.

В Прагу Бруно приехал в середине 1588 г. За полгода он успел переиздать «Луллиеву лампаду» и опубликовать новый труд «Сто шестьдесят тезисов против математиков и философов нашего времени».

Книга вышла с посвящением, адресованным императору Рудольфу II. Последний в награду за книгу велел выдать Бруно 300 талеров.

Император покровительствовал наукам, но в пределах магии, астрологии и алхимии, не посягавших на философские каноны. Однако в этой католической стране Бруно не мог найти применения своему все более разгоравшемуся творческому темпераменту. На деньги, полученные от Рудольфа II, он переехал в герцогство Брауншвейг. Уже в январе 1589 г. он был включен в состав открытого здесь в 1576 г. Хельмштедтского университета, однако, как и в других германских университетах, он {61} как иностранец был допущен только к необязательным студенческим семинарам. Все же здесь нетерпимость лютеранских богословов сдерживалась и даже подавлялась рукой герцога Юлия Брауншвейгского. Отношение герцога к богословам характеризуется речью, произнесенной им 6 мая 1582 г.

 «Мы не позволим, чтобы наши богословы управляли нами, ибо они так же подвластны слову бога, как и миряне. Бог вовсе не собирается населить небо одними только богословами, так как он пострадал не за одних лишь богословов, а за все сословия мира, как за младших, так и за старших, как и за самых бедных, невзирая на лица. Мы находим, кроме того, что сами богословы отличаются друг от друга, как небо от земли, ибо, к сожалению, ни один из них не в состоянии жить с другими в мире, любви и согласии и в очень многом они зависят от своих человеческих помыслов и мнений. Мы вовсе не хотим, чтобы богословы наступили на нас сапогом, так как одной ногой они стоят на церковной кафедре, а {62} другой норовят попасть в зал заседаний государственного совета. И другие государи также не намерены настолько уступать богословам, чтобы в результате вновь разразилась над христианским миром религиозная война и началась кровавая бойня. С этими завистниками и стремящимися к власти головами нельзя строить и сохранять церковь. Богословы предписывают друг другу формулы примирения, а по существу втихомолку затевают враждебные козни» 35.

Под покровительством герцога Бруно готовил новые труды. Некоторые были вскоре опубликованы во Франкфурте, другие увидели свет только через 300 лет. В этот период Бруно интересовали вопросы медицины и он им посвятил трактат «Луллиева медицина» и в значительной мере трактат «О началах вещей, элементах и причинах». Работал Бруно и над сочинением «О сочетании образов, символов и представлений», завершенным во Франкфурте.

Брауншвейгский период был сравнительно спокойным периодом жизни Бруно, и здесь его творчество развернулось широко. Но вскоре обстановка изменилась. 6 мая 1589 г. герцог Юлий Брауншвейгский умер. На церемонии погребения Бруно произнес речь, которая затем была опубликована в Хельмштедте под названием «Слово утешения».

Речь была произнесена в присутствии двора, светских и духовных сановников и членов университета. Ее острие было направлено против папской тирании, но оно затронуло и слушавших речь протестантских пасторов, пресвитеров, магистратов, интендантов и суперинтендантов.

 «Это чудовище извращеннейшей папской тирании, это отрубленная голова Горгоны, у которой вместо волос множество змей и все они действуют против бога, природы, и люди с нечестивыми языками отравляют мир ядом гнуснейшего невежества и подлости. И вот мы узнаем, что благодаря твоей доблести эта Горгона разрублена и выброшена из твоих владений. Этот стальной меч, красный от крови убитого чудовища, мужество непреклонного разума, которым ты прикончил этого ужаснейшего зверя» 36.

Сын умершего герцога также был покровителем Бруно, однако это не помешало лютеранской церкви преследовать его.

{63} Во главе лютеранско-евангелической церкви Брауншвейгского герцогства стоял суперинтендант Гильберт Боэций, наиболее реакционный лютеранский «грамматик». Он предал Бруно церковному суду — пресвитериуму церковного конвента. Конвент вынес приговор об отлучении от церкви. Бруно не принадлежал к лютеранской церкви, но компетенция церковного суда распространялась на всех граждан, проживающих в герцогстве и пользующихся в нем гражданскими правами. Отлучение приводило к лишению прав, запрещению любой публичной деятельности и позорящим обрядам наказания.

Неизвестно, был ли осуществлен приговор, но, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы оставаться и печататься в Хельмштедте. Бруно собирался направиться в Магдебург, где рассчитывал издать подготовленные им труды. Но вскоре он решил переехать во Франкфурт. Там существовало издательство Иоганна Вехеля. Его владельцем был эмигрировавший в свое время из Франции гугенот, с которым Бруно был знаком еще в лондонский и парижский периоды. Сейчас он возобновил связи и получил согласие на издание у Вехеля накопившихся трудов. Было условленно, что Бруно переедет во Франкфурт и будет работать над выпуском книг. Издательство же принимало его на это время на содержание и предоставляло жилище. Вероятно, средства на переезд ему также предоставил Вехель.

Летом 1590 г. Бруно прибыл во Франкфурт. Иоганн Вехель хотел поселить его у себя, однако это не удалось.

С просьбой о разрешении поселиться у Вехеля Бруно обратился к бургомистру, но получил отказ. Среди рукописных бумаг Бруно, хранящихся в Библиотеке имени Ленина в Москве, есть черновик прошения Бруно. Текст подвергался исправлениям и перечеркиваниям и не поддается полному восстановлению. Приведем его в том виде, в каком удалось разобрать.

«... просит... нельзя ли... на несколько недель поселиться в доме Вехеля... предприятием которого пользуется для печатания... необходимо внимательно наблюдать за... другие удобства... целесообразнее для собственной работы... милость вашего превосходительства... буду в высшей степени признателен» 37.

Вместе с тем протоколы сената Франкфурта содержат следующую резолюцию бургомистра:

{64} «Его прошение надлежит отклонить, и пусть ему скажут, что он может тратить свои гроши в другом месте».

В конце концов Бруно устроился в Кармелитском монастыре.

Обзаведясь кровом, Бруно погрузился в работу. Всю вторую половину 1590 и начало 1591 г. он работал в типографии Вехеля над выпуском трех латинских поэм.

Первой вышла книга «О тройном наименьшем и об измерении» (сохранилось разрешение франкфуртской цензуры на ее издание). Книга эта продавалась на весенней книжной ярмарке в 1591 г. Бруно уехал из Франкфурта до ее выхода.

В этом же году две другие поэмы — «О монаде, числе и фигуре» и «О необъятном и неисчислимом» появились на осенней ярмарке. В трех книгах Бруно формулировал свои философские идеи, созревшие еще в лондонский период. Но теперь за плечами было десятилетие раздумий, дискуссий, пересмотра, уточнения и совершенствования концепций.

В книге «О тройном наименьшем» изложены атомистические представления Бруно.

Поэма «О монаде, числе и фигуре» открывается стихотворением, в котором Бруно повторяет мотив, уже прозвучавший в цитированном ранее стихотворении 1584 г. Вновь Бруно поднимается к небу на крыльях истины, оставляя внизу глупцов с их слепой верой.

В поэме «О необъятном и неисчислимом» формулируются космологические идеи Бруно. Поэма заканчивается панегириком Копернику:

 «Взываю к тебе, прославленный своим достойным изумления умом, гениальности которого не коснулся позор невежественного века и чей голос не был заглушен шумным ропотом глупцов, о благородный Коперник, великие произведения которого волновали мой ум в нежном возрасте... И когда тысячи доводов освятили истинное суждение и легко была раскрыта природа, тогда только познание дало мне возможность воспринять твой гений и признать твою правоту. Я понял, что тебе доступен смысл Тимея, Гегесия, Пикета и Пифагора. И ты уже не только отрицал, что Земля находится в середине, — это и другие могли видеть еще значительно раньше, — но утверждал и то, что она несется в годовом кругообороте вокруг Солнца и уже не остается места для этих {65} семи концентрических сфер. Она стремительно вращается также вокруг своего собственного центра, и это движение внушает обманчивое представление о мировом движении, а отсюда возникает представление о множестве вращающихся сфер, открытых научным познанием.

Удивительно, о Коперник, что при такой слепоте нашего века, когда погашен весь свет философии.., ты смог появиться и гораздо смелее возвестить то, что приглушенным голосом в предшествующий век возвещал Николай Кузанский в книге «Об ученом незнании» 38.

Поэма включает энергичную антиклерикальную филиппику:

 «Некогда у египтян были разные басни, служившие для того, чтобы ум лучше воспринимал некоторые тайны, чтобы недоступное непосредственным чувствам лучше воспринималось при помощи знака или образа. Но затем. .. для народов была выдумана нелепая сказка, появилось варварство и начался преступный век, для которого знание считалось опасным, предметом благочестия стало нечестивое и жестокое, а религии вменялось в обязанность держать мир в состоянии раскола и ставить насилие выше права. Так, место истины и справедливости заняла глупая басня, которая извратила разум и испортила жизнь... Мудрость и справедливость впервые начали покидать Землю, когда секты стали превращать мнения в источник доходов. Тогда за мнения партий начали бороться, словно за собственную жизнь или за жизнь своих детей, вплоть до окончательного истребления противников. При этих мрачных знамениях религия и философия попраны, а республики, государства и империи вместе с государями, знатными лицами и народом приходят в смятение и уничтожаются» 39.

Вместе с тремя поэмами в 1591 г. вышла книга Бруно «О сочетании образов, знамений и идей».

Как уже говорилось, книги эти поступили на книжные ярмарки Франкфурта, устраивавшиеся два раза в год — весной и осенью. Сюда стекались книготорговцы из многих стран; здесь они производили оптовые закупки и отправляли грузы морем и сушей на свои склады. Франкфурт был международным центром не только книготорговли, но и книгопечатания. Именно здесь рождалась и распространялась по Европе популярность многих авторов разных национальностей, а подчас и {66} убеждений. Она шла не только легальными путями. Благодаря инквизиционным запретам и преследованиям широко процветала контрабандная торговля книгами. В числе главных ее каналов были венецианские пути. Из Венеции книги распространялись по всей Италии. Известность их авторам создавали также немецкие студенты, в большом числе завершавшие свое образование в университетских центрах Италии. Распространение запрещенных книг приобрело размеры, встревожившие папский престол, и в 1589 г. римская инквизиция решила подвергать строгой проверке книги, привозимые в Венецию.

Тем не менее контрабандная торговля продолжалась, и книги Бруно пошли в Италию этими же путями. Во время весенней и осенней ярмарок Бруно уже не было во Франкфурте. По-видимому, власти не разрешили ему проживать в городе, и он выехал в Цюрих, откуда и связывался с издательством Вехеля.

В Цюрихе проживал в это время ученик Бруно, богатый и родовитый молодой {67} немец Иоганн Генрих Гайнцель фон Дегерштейн из Аугсбурга. В Аугсбурге он, как и его отец, принадлежал к кальвинистской оппозиции, что привело его к необходимости покинуть родину, когда лютеранские круги начали его преследовать. В Цюрихе его обширный замок Эльгау стал центром объединения группы прогрессивно настроенных ученых; здесь они собирались, веди беседы и дискуссии. Сюда ранней весной 1591 г. приехал Бруно и прожил здесь до конца года.

 

В Цюрихе Бруно нашел среду сочувствующих ему людей и преданных учеников, с одним из которых, Рафаэлем Эглином, он предпринял новый труд. Как обычно, по наброскам или прямо он диктовал текст, а Эглин записывал его. Так был создан в Цюрихе в 1591 г. «Свод метафизических терминов».

Когда Бруно покинул Цюрих, Рафаэль Эглин продолжал работать над «Сводом». Позже, хотя арест Бруно держался в тайне, до Цюриха дошли сведения об исчезновении Бруно. Это побудило Эглина приступить к изданию сохранившейся у него рукописи. Либо сведения, получаемые в Швейцарии, доходили в искаженном виде, либо сам Эглин не ждал ничего иного от инквизиции, но он рассматривал это издание как посмертное и в посвящении, адресованном сыну Иоганна Гайнцеля, он говорил об «исходе бытия» Бруно как о совершившемся факте. Издание было подготовлено и посвящение написано в 1592 г. Но выход его в свет задержался до 1595 г.

Когда книга вышла, Бруно уже три года находился в заточении и подвергался допросам венецианской, а затем римской инквизиции.


{67}

Инквизиционный процесс

Почему Бруно, вынужденный оставить Франкфурт, избрал именно Цюрих? Только ли потому, что там ждала его помощь Иоганна Гайнцеля? Может быть, Цюрих был преднамеренно избранным этапом, приближавшим Бруно к границам родины? Кратчайший путь из Франкфурта в Венецию шел через Цюрих. Не задумал ли Бруно свое {68} возвращение в Италию еще во Франкфурте? Основания для этого были.

После смерти Сикста V папская власть пережила период внутренней борьбы и дезорганизации. За один год произошла смена трех пап (Урбан VII, 1540: Григорий XIV. 1590—1591; Иннокентий IХ, 1591). Папа Григорий XIV, вступивший на папский престол в 1590 г., считался покровителем искусств и наук. Нет ничего невероятного в том, что у Бруно, глубоко убежденного  в непреложности и убедительности проповедуемых им мыслей, могла возникнуть надежда добиться у папы прощения и снисходительного отношения к трудам.

Так Бруно объяснил свое возвращение в Италию на допросе в венецианской инквизиции. Может быть, это был только тактический ход, но может быть, таково было действительное намерение изгнанника, не нашедшего второго отечества, чужестранца, гонимого обоими религиозными лагерями.

Осуществление такого намерения вовсе не требовало ни сделок с научной совестью, ни необратимых шагов. Не нужно было ни возвращаться в Неаполь, ни отдаваться в руки Рима. Была Венеция, казавшаяся средоточием образованности и гуманистической терпимости. Венеция, где процветали типографии и библиотеки, академии и кружки, где жили Паоло Сарпи и Андреа Морозини, вельможи и философы, покровители свободомыслия, открывшие свои дворцы и сады талантливым искателям истины.

Бруно решил перебраться в Венецию. Думал ли он о том, что в Венеции есть свои инквизиторы и сидит апостолический нунций? Будучи в Цюрихе, он часто наезжал во Франкфурт к своему издателю. Установив связи с книготорговцами, пересекавшими со своим контрабандным товаром границу Швейцарии, а затем Венеции, Бруно с их помощью отправился в путь. Вновь по горным дорогам, через реки и перевалы он преодолел альпийские массивы и по долинам Ломбардии прибыл в Падую. Это было осенью 1591 г.

Здесь Бруно нашел то, к чему стремился. — атмосферу научных интересов, среду, жившую этими интересами. Он готовил свои рукописи, сносился с Вехелем и страсбургским издателем Лазарем Цецнером, встречался с профессорами и студентами, рылся в книжных лавках и {69} засиживался в библиотеках. Еще во Франкфурте Бруно получил письмо от Джованни Мочениго, молодого венецианца, отпрыска знатнейшей и старейшей фамилии, давшей Венеции дожей, военачальников и епископов. Мочениго звал Бруно к себе, предлагал прекрасные условия жизни и вознаграждение. От Бруно требовалось обучить Мочениго «искусствам памяти и изобретения».

Находясь в Падуе, Бруно часто бывал в близко расположенной Венеции, встречался с Мочениго и, наконец, решился принять его приглашение.

Перед отъездом в Венецию Бруно привел в порядок свой архив и значительную часть его оставил в Падуе Иерониму Беслеру и некоторым другим своим друзьям. С собой он взял материалы для подготавливаемого переиздания своих трудов и некоторые новые рукописи. Приехав в Венецию, Бруно некоторое время прожил в гостинице и, наконец, поселился у Мочениго. Складывается впечатление, что он это сделал не очень охотно и что пребывание в доме Мочениго его тяготило. Уже через два месяца он собирался покинуть этот дом и даже уехать во Франкфурт. Он заявил Мочениго, что считает свои обязательства выполненными и что его ждут издательские дела.

Вряд ли Бруно исчерпал бы в два месяца программу обучения, если бы у него установился интеллектуальный контакт с учеником. Но, по-видимому, в Мочениго он не нашел ни способностей, ни гибкости ума, вызывающих интерес учителя. Можно думать, что у Бруно возникли подозрения об истинных намерениях Мочениго, а эти намерения вряд ли созрели внезапно. Мочениго тайно от Бруно собирал компрометирующие его сведения.

С другой стороны, разговоры, которые вел Бруно с Мочениго, его беседы и поучения не отличались сдержанностью и осторожностью. Таков был характер Бруно. Он сам признавал, что по складу своей натуры склонен увлекаться собственными мнениями и публично развивать взгляды, вызывающие повсеместное неодобрение. Об этом он писал в предисловии к «Луллиевой лампаде», об этой же черте Бруно писал и Котэн.

Позже Бруно мог пожалеть о такой несдержанности и ощутить известную тревогу и настороженность по отношению к своему ученику и слушателю.

Во всяком случае, чувствовал ли Бруно предательскую ловушку или не догадывался о ней, но он рвался скорее {70} покинуть дом Мочениго. Однако тот действовал быстрее. В ночь на 23 мая 1592 г. Мочениго в сопровождении слуг ворвался в спальню Бруно, поднял его с постели, силой отвел на чердак и запер там, якобы потому, что Бруно не выполнил своих обязательств по обучению. Без полномочий, без ордера на арест, без того внешнего декорума законности, который соблюдался даже в странах инквизиционного беззакония. Однако ордер на арест не заставил себя ждать. В течение суток Бруно оставался запертым в доме Мочениго, на чердаке, а затем в подземелье, а в ночь на 25 мая его под стражей перевели в тюрьму венецианской инквизиции. 26 мая 1592 г. началась судебная процедура.

Дело Бруно рассматривал трибунал святого судилища — церковный суд Венеции. Председательствовал на нем один из децемвиров — членов Совета десяти. В состав трибунала входили папский апостолический нунций, венецианский патриарх и венецианский инквизитор. Заседания происходили во Дворце дожей. В книге «Прибавления к римским письмам», изданной в 1847 г. в Петербурге, дается описание этого места:

 «Возвратясь из придворной церкви через залы сената и четырех портиков, входишь в самое страшное отделение дворца, в палату десяти таинственных правителей республики и трех инквизиторов... В преддверии залы, где сидели письмоводители и обвиняемые ждали суда, а осужденные — приговора, сохранились еще львиные пасти, или отверстия для приема доносов... Дубовая дверь, вроде шкафа, ведет в небольшую комнату, которую избрали для своих совещаний три инквизитора, и одна только уцелевшая на стене картина с фантастическими изображениями всякого рода казней украшает это страшное средоточие управления республики.

Около покоя инквизиторов есть несколько тесных проходов в кельи, где хранились архивы и совершались иногда пытки; в одном углу — роковая дверь, которая из одного места одновременно вела и на горькоименный мост вздохов, в темницу, что за каналом, и в глубокие подземелья дворца, и под свинцовую крышу, в пломбы, где томились жаром узники. Однако последнее заключение не было столь ужасно и назначалось для менее важных преступников... И надобно сойти на дно колодцев, чтобы там постигнуть весь ужас сих темниц, где {71} в сырости и совершенном мраке изнывали жертвы мщения децемвиров и где пропадали без вести навлекшие на себя их подозрения. Еще видно каменное кресло, на которое сажали осужденных, чтобы удавить их накинутою со спинки кресла петлею, и то отверстие сводов, куда подплывала гондола, чтобы принять труп и везти его в дальний канал Орфано для утопления» 1.

«Горькоименный мост вздохов» — мост, с которого всегда были слышны стоны пытаемых или подвергшихся пытке узников, — вел через канал к тюремной башне, где содержались узники. Узники помещались в колодцах-подземельях либо в камерах под свинцовой крышей, где они страдали от мучительной жары летом, и мучительного холода зимой. Сюда, в одну из этих темниц бросила Бруно тюремная стража. В той же камере во время пребывания в ней Бруно находились и другие подследственные. Среди них были Франческо Вайа, плотник из Неаполя, капуцин Челестино из Вероны и еще несколько арестованных инквизицией монахов.

Исчезновение Бруно осталось незамеченным; многие знали, что он собирался во Франкфурт, да и круг его знакомых был невелик.

Больше 250 лет все обстоятельства ареста и процесса Бруно оставались неизвестными. Попав в руки инквизиции, Бруно был потерян для друзей и знакомых. Даже те из них, кого магистр-инквизитор допрашивал как свидетелей, обязаны были хранить молчание и, конечно, не оставили никаких воспоминаний или записей. Доносы, протоколы допросов и вообще все материалы процесса хранились в архивах в полной недоступности.

Только итальянская революция 1848 г. открыла доступ некоторым историкам к венецианским архивам. Во время краткого существования республики видный палеограф Цезарь Фукар получил из архива венецианского Совета мудрых ряд документов, и в том числе материалы процесса Бруно.

Летом 1849 г. Римская республика пала и Венецию наводнили австро-франко-испанские солдаты. Фукар вынужден был вернуть документы, но он снял с них копии. Эти копии он передал в 1862 г. биографу Бруно Доменико Берти. В 1868 г. появилась книга Берти «Жизнь Дж. Бруно Ноланца» 2, в которой были опубликованы материалы Венецианского процесса Бруно. Протоколы {72} допросов переведены, как уже говорилось, на русский язык В. С. Рожицыным и опубликованы в 1950 г. Сюда вошли кроме опубликованных Берти и другие документы, напечатанные в Италии в 20—30-е годы нашего столетия 3.

Вернемся к начальным событиям венецианской трагедии. Заперев Бруно у себя в доме, Мочениго явился к венецианскому инквизитору Габриэле Салюцци, который немедленно принял меры, чтобы узаконить поступок Мочениго. По-видимому, официальная процедура, необходимая для заключения в тюрьму, еще не была подготовлена, и полицейский чин, посланный Салюцци, просто перевел Бруно с чердака в подвал дома Мочениго 4. Тем самым действия Мочениго получили официальную санкцию. Но для ареста по подозрению нужен был донос, и Мочениго принялся его составлять в тот же день. Его первый донос датирован 23 мая и гласит следующее:

 «Я, Джованни Мочениго, сын светлейшего Марко Антонио, доношу, по долгу совести и по приказанию духовника, о том, что много раз слышал от Джордано Бруно Ноланца, когда беседовал с ним в своем доме, что, когда католики говорят, будто хлеб пресуществляется в тело, то это — великая нелепость; что он — враг обедни, что ему не нравится никакая религия; что Христос был обманщиком и совершал обманы для совращения народа и поэтому легко мог предвидеть, что будет повешен; что он не видит различия лиц в божестве, и это означало бы несовершенство бога; что мир вечен и существуют бесконечные миры, что Христос совершал мнимые чудеса и был магом, как и апостолы, и что у него самого хватило бы духа сделать то же самое и даже гораздо больше, чем они; что Христос умирал не по доброй воле и насколько мог старался избежать смерти; возмездия за грехи не существует; что души, сотворенные природой, переходят из одного живого существа в другое; что, подобно тому как рождаются в разврате животные, таким же образом рождаются и люди.

Он рассказывал о своем намерении стать основателем новой секты под названием «новая философия». Он говорил, что дева не могла родить и что наша католическая вера преисполнена кощунствами против величия Божия; надо прекратить богословские препирательства и отнять доходы у монахов, ибо они позорят мир; что все они — {73} ослы; что все наши мнения являются учением ослов; что у нас нет доказательств, имеет ли наша вера заслуги перед богом; что для добродетельной жизни совершенно достаточно не делать другим того, чего не желаешь себе самому.., что он удивляется, как бог терпит столько ересей католиков.

Он сообщил, что уже раньше был обвинен инквизицией в Риме по 130 пунктам и, если бы не скрылся, был бы схвачен.

Сперва я намеревался учиться у него, как уже докладывал устно, не подозревая, какой это преступник. Я брал на заметку все его взгляды, чтобы сделать донос вашему преосвященству, но опасался, чтобы он не уехал, как он собирался сделать. Поэтому я запер его в комнате, чтобы задержать, и так как считаю его одержимым демонами, то прошу поскорее принять против него меры» 5.

Написав донос, Мочениго на следующий день доставил его инквизитору Салюцци. Это было основанием для начала судебного процесса, и Салюцци немедленно составил представление в церковный суд. 25 мая 1592 г. Мочениго передал второй донос. С ним вместе он доставил все имущество Бруно, книги, рукописи, личные вещи и деньги.

Через два дня после заключения Бруно в тюрьму, 26 мая 1592 г., состоялось первое заседание трибунала. Председательствовал сенатор Фускари. Членами суда были: патриарх Венеции как представитель венецианского церковного управления, апостолический нунций, представлявший папский престол и ведущий допрос венецианский инквизитор.

Каждый из членов суда имел своего чиновника, участвовавшего в заседании, но не имевшего решающего голоса, — аудитора нунция, викария патриарха и комиссария святого судилища, назначаемого инквизитором. В протоколе этого заседания говорится:

 «Был введен человек среднего роста, с каштановой бородой, на вид лет сорока. Ему предложено принести присягу. Он поклялся, возложив руки на Евангелие» 6.

Дальше приводятся показания Бруно — рассказ о знакомстве с Мочениго и подробности насильственного заключения во дворце последнего. Затем записана со слов Бруно его биография 7. После этого Бруно в течение {74} нескольких дней не вызывали на допрос. В это время Мочениго составил еще один донос:

 «Так как мне приказано вашим преосвященством внимательно обдумать и припомнить все, что приходилось слышать от Джордано Бруно, противного нашей католической вере, то я припомнил слышанное от него кроме уже донесенного мною письменно вашему преосвященству, что образ действий церквей в настоящее время иной, чем тот, какой был в обычае у апостолов, ибо они обращали народы проповедью и примерами доброй жизни, а в настоящее время тех, кто не желает быть католиком, подвергают пыткам и казням, потому что ныне воздействуют насилием, а не любовью, и такое состояние мира не может более продолжаться, так как процветает невежество и нет ни одной хорошей религии; что католическая вера нравится ему больше других, но и она нуждается в крупном преобразовании; что долго это продолжаться не может и скоро мир увидит всеобщее преобразование, ибо совершенно невозможно, чтобы такая испорченность могла долее существовать; что он ожидает великих деяний от короля Наваррского и потому намерен поторопить его явить свету свои замыслы.

Он говорил также, что не знает времени, когда процветало бы большее невежество в мире, чем теперь; что некоторые хвастают, будто обладают большей мудростью, чем на деле у них имеется, так как уверяют, будто знают то, чего сами не понимают, например, что бог един и вместе с тем троичен, а это — нелепость, невежество и величайшее кощунство против величия господа.

Я приказывал ему замолчать и учить лишь тому, чему он обязан учить, ибо я — католик, а он — хуже лютеранина, и я не могу вынести этого. Он же сказал:

— О, вы сами увидите, далеко ли уйдете с вашей верой!

Затем он со смехом заявил:

— Ждите суда, когда все воскреснут, и тогда получите награду за свои добродетели.

В другой раз он сказал, что не понимает, как эта республика, которую он считает самой мудрой, попускает, чтобы монахи владели такими богатствами. Надо поступить, как во Франции, где доходами монастырей пользуются дворяне, а монахи питаются жалкой похлебкой, и это очень хорошо, ибо те, кто ныне поступает в монахи, {75} сплошь ослы, и позволять им пользоваться такими благами — величайший грех...» 8

Донос был представлен трибуналу 29 мая. Назавтра, 30 мая, Бруно предстал перед трибуналом для второго допроса. Второй допрос был посвящен выяснению всех обстоятельств биографии Бруно. На заседании трибунала не присутствовали ни папский нунций, ни патриарх Венеции. Председательствовал Алоизи Фускари в присутствии Габриэле Салюцци и аудитора апостолического нунция. Бруно рассказал всю свою биографию, доведя ее до событий в доме Мочениго, рассказанных им на первом допросе. Он показал, что намеревался вернуться во Франкфурт, чтобы напечатать последнюю написанную им рукопись книги «О семи свободных искусствах», а также ряд других книг. В целом они должны были составить те его новые труды, которые содержат взгляды, поддерживаемые им в настоящее время. Он собирался «повергнуть их к стопам папы», изложить ему свои взгляды и испросить отпущения грехов и разрешения сохранить духовное звание, находясь вне ордена. Бруно утверждал, что это намерение у него окончательно сложилось как раз в дни, предшествовавшие аресту. Он рассказал, что встречался и беседовал об этом с некоторыми доминиканскими монахами из Неаполя, в том число с преподавателем из монастырской школы отцом-регентом Доменико Ночера.

Бруйо подчеркивал свое намерение лично обратиться к папе. «Мне известно, что он любит способных людей».

Как уже говорилось, решение о возвращении в Италию возникло у Бруно еще при жизни папы Григория XIV, умершего в 1591 г. Теперь папский престол занимал Климент VIII, избранный 30 января 1592 г. Уже одно имя, принятое кардиналом Альдобрандини при получении папской тиары, обязывало нового папу к милостивым поступкам (clement — по-латыни милостивый, кроткий). Имя Климент было им принято намеренно как символ предстоящей деятельности на папском престоле. Тучный, болезненный, мнительный и суеверный, он окружил себя врачами и астрологами, и это питало слухи о его склонности к людям науки и о терпимости к их религиозным и философским воззрениям.

Быть может, Бруно действительно намеревался припасть к стопам папы, но сейчас во всяком случае он {76} рассчитывал на уместность такого заявления. В конце Допроса Бруно подтвердил, что некоторые книги, написанные и изданные им раньше, он не одобряет, «ибо высказывался в них и рассуждал чрезмерно философски, нечестивым образом, а не так, как подобает доброму христианину». Однако Бруно признает нечестивым только образ рассуждений, а отнюдь не существо. Философские вопросы божественной мудрости, благости и могущества он излагал «согласно христианской вере». Не одобряет же он эти свои труды только потому, что «основывал свое учение на чувствах и разуме, а не на вере» 9.

Инквизиция вызвала в качестве свидетелей обвинения знавших Бруно книготорговцев Чотто и Бертано, которых назвал Мочениго. Но они ничего не говорили о еретических идеях Бруно и, наоборот, характеризовали его как лояльного католика. В свою очередь Бруно сослался на свидетеля его давних юношеских настроений Доменико Ночера, преподававшего в 1572—1574 гг. учение Фомы Аквинского в школе монастыря св. Доменика в Неаполе, как раз в те годы, когда там учился Бруно. Ночера сразу же был вызван на допрос. Он подтвердил, что, встречаясь в Венеции, Бруно советовался с ним о намерении предстать перед папой со своими трудами.

И этот свидетель не подтвердил обвинений, содержащихся в доносах Мочениго. Пока что показания свидетелей ничего не подверждали, сам Бруно признавал свою вину в очень небольшом объеме, книги и рукописи, которые Мочениго передал вместе с вещами Бруно, составляли незначительную часть опубликованного и к тому же не были прочитаны ни членами трибунала, ни кем-либо по его поручению. Единственным документом следствия оставались доносы Мочениго. Ими Салюцци и руководствовался в своих допросах.

Третий допрос происходил 2 июня, через два дня после второго допроса. На нем председательствовал уже не Фускари, а другой сенатор — Себастиан Барбадико. В составе суда присутствовали все основные члены трибунала — апостолический нунций, патриарх Венеции и несменяемый следователь-инквизитор Салюцци.

Бруно представил трибуналу список всех своих опубликованных трудов, который он составил уже в тюрьме, включающий и перечень неопубликованных рукописей. Список этот не сохранился.

{77} Бруно указал, что книги, на которых местом издания указаны Венеция и Париж, в действительности почти все изданы в Англии и что Венеция была указана по желанию издателя, чтобы способствовать более широкому распространению книг. Предметом всех книг является философия, и в основе анализа лежат естественнонаучные принципы — «естественный свет», по терминологии Бруно. Положения, отвечающие требованиям веры, не выдвигаются в них на первый план, и задача этих трудов — не опровержение религиозных догматов, а возвеличение философии, хотя при этом, конечно, высказаны многие естественнонаучные взгляды, враждебные вере.

На вопрос, не высказывал ли он в своих выступлениях и беседах положений, противоречащих и враждебных католической вере и установлениям церкви, Бруно ответил, что непосредственно не учил тому, что противоречит религии, хотя косвенным образом, как можно было полагать, выступал против. Но книги Платона и Аристотеля косвенно противоречат вере в гораздо большей степени, и тем не менее их разрешено излагать и объяснять.

Далее Бруно изложил основу своих взглядов.

 «В целом мои взгляды следующие, — говорил он. — Существует бесконечная Вселенная, созданная бесконечным могуществом. Ибо я считаю недостойным благости и могущества божества мнение, будто оно, обладая способностью создать кроме этого мира другой и другие бесконечные миры, создало конечный мир.

Итак, я провозглашаю существование бесчисленных отдельных миров, подобно миру этой Земли. Вместе с Пифагором я считаю ее светилом, подобным Луне, другим планетам, другим звездам, число которых бесконечно. Все эти небесные тела составляют бесчисленные миры. Они образуют бесконечную Вселенную в бесконечном пространстве.

Таким образом, есть двоякого рода бесконечность — бесконечная величина Вселенной и бесконечное множество миров, и отсюда косвенным образом вытекает отрицание истины, основанной на вере.

Далее, в этой Вселенной я предполагаю универсальное провидение, в силу которого все существующее живет, развивается, движется и достигает своего совершенства.

Я толкую его двумя способами. Первый способ — сравнение с душой в теле: она — вся во всем и вся в {78} каждой любой части. Это, как я называю, есть природа, тень и след божества.

Другой способ толкования — непостижимый образ, посредством которого бог по сущности своей, присутствию и могуществу существует во всем и над всем не как часть, не как душа, но необъяснимым образом...

Что же касается духа божья в третьем лице, то я не мог понять его в согласии с тем, как в него надлежит веровать, но принимал согласно пифагорейскому взгляду, находящемуся в соответствии с тем, как понимал его Соломон. А именно: я толкую его как душу Вселенной или присутствующую во Вселенной, как сказано в премудрости Соломона:  «Дух господен наполнил круг земной и то, что объемлет все». Это согласуется с пифагорейским учением, объясненным Вергилием в шестой песне «Энеиды»:

 Небо и земля, гладь моря в начальном веке,

 Светлый шар Луны, титанки яркие звезды

 Дух в их безднах питает. В жилах разлитой

                                                               громады

 Ум ее движет...

 

От этого духа, называемого жизнью Вселенной, происходит далее, согласно моей философии, жизнь и душа всякой вещи, которая имеет душу и жизнь, которая поэтому, как я полагаю, бессмертна, подобно тому как бессмертны по своей субстанции все тела, ибо смерть есть не что иное, как разъединение и соединение. Это учение изложено, по-видимому, в Экклезиасте, там, где говорится: нет ничего нового под солнцем. Что такое то, что есть? — То, что было...» 10

Приведенная декларация пантеистического отождествления святого духа с «душой Вселенной» и отрицание акта творения представляют не только биографический интерес. Это — краткое изложение гносеологического и космологического кредо — бесконечности пространства, бесконечности миров, одушевленности природы и бессмертия, приравниваемого к сохранению субстанции. Что же касается биографического значения этого отрывка, то оно также велико: Бруно сформулировал те идеи, от которых он не отрекался в течение всего процесса.

Но натурфилософские идеи пока не подвергаются прямой атаке со стороны следователя инквизиции. Сейчас {79} такая атака направлена на выводы из натурфилософии Бруно — на отрицание троичности божества — христианской формы теизма в собственном смысле, догмата о боге, стоящем над природой. Салюцци задает прямой вопрос, признавал и признает ли Бруно догмат единой различающейся по ипостасям троицы. Бруно ответил, что сомнения у него возникали еще с 18-летнего возраста и тогда же сформировались взгляды, которые он только что изложил по этому вопросу. «Но свое отрицание я никогда не высказывал, не излагал ни устно, ни письменно, а только сомневался наедине с собой, как сказано мною». Далее Бруно утверждал, что он никогда не защищал взглядов ариан, а только комментировал их, что и могло послужить причиной подозрения, вызвавшего привлечение его к суду в Неаполе в 1576 г.

Третий допрос закончен. Бруно уводят из зала заседаний трибунала. Но теперь Салюцци уже не ждет и не размышляет. В тот же день, не давая опомниться Бруно, трибунал собирается прямо в помещении, где находятся камеры заключенных, и там ведется четвертый допрос. И вновь мертвая хватка Салюцци, стрелы направлены в одну точку — заставить признаться в отрицании божественной природы Христа.

Вначале задается общий вопрос: какие еще помимо ранее высказанных утверждения, прямо или косвенно направленные против католических установлений и христианской веры, содержатся в письменных или устных высказываниях Бруно.

Утром Бруно уже отвечал на подобный вопрос и признал, что в его «Ста двадцати тезисах» и в других изданных во Франкфурте книгах содержится косвенная возможность найти такие утверждения. Теперь Салюцци снова возвращается к этому вопросу.

Первая фраза ответа Бруно звучит вполне определенно: «Я полагаю, что в моих книгах можно найти много враждебного католической вере»12. Но уже следующая фраза придает ответу двусмысленную окраску: «Точно так же в своих рассуждениях я высказывал взгляды, которые могли вызвать соблазн». Речь идет уже не о прямой еретичности высказывания, а только о возможности, о «соблазне» толковать его таким образом. Последняя фраза ответа должна полностью выбить оружие из рук обвинения: «Однако я высказывал подобные взгляды не {80} с умышленной и прямой целью вести борьбу против католической веры, а основывался исключительно на философских доводах или излагал мнение еретиков». Излагать мнение еретиков — не значит разделять его, философские доводы могут привести к иному, отличающемуся от общепринятого толкованию церковной догмы, однако это не значит, что они отрицают ее как таковую.

Но Салюцци помнит фразу Бруно, записанную в утреннем протоколе, отрицающую субстанциальную истинность троицы, и требует от Бруно ответить, какова его точка зрения на второе лицо троицы (т. е. на Иисуса Христа) и что он писал или говорил по этому поводу. Бруно отвечает, что относительно воплощения второго лица он вообще не высказывался и не писал. Далее Бруно утверждает, что всегда признавал тройное единство бога, по сомневался в приложимости термина «лицо»; что верил в воплощение божественного слова в человеческой сущности Христа, но сомневался в том, что это соединение подобно соединению души и тела. В заключение Бруно говорит, что колебался относительно непостижимости характера воплощения, но не выступал ни против догмата «и слово стало плотью», ни против символа воры «и вочеловечился». Из этих сомнений «не вытекает взгляда, противного божественности Христа и той божественной ипостаси, которая называется Христом» 13.

Салюцци задает вопрос о взглядах Бруно, касающихся чудес, деяний и смерти Христа. Бруно отвечает, что всегда держался взглядов, предписанных католической церковью, и никогда не говорил, не верил и не думал ничего, противного этим взглядам.

Далее следует вопрос относительно таинства обедни и пресуществления тела и крови Христовой в хлебе и вине. Бруно отвечает, что всегда верил в таинство обедни и пресуществления. Не посещал же он обедни только из страха нарушить запрещение, налагаемое отлучением. Что касается общения с кальвинистами и лютеранами в еретических странах, то чтения, диспуты и беседы ограничивались только философскими вопросами и не затрагивали религиозных.

Но Салюцци наступает, требует признания, не выдвигал ли Бруно суждений, противоположных только что высказанным, не говорил ли, что Христос был не богом, а обманщиком? Этот вопрос вызывает возмущение Бруно:

{81} «Меня удивляет, как могут задаваться подобные вопросы, ибо никогда не держался такого мнения, не говорил ничего подобного и не думал ничего, отличающегося от того, что сказал сейчас о личности Христа. Я считаю о нем истиной то, чему учит святая матерь — церковь». И когда он это говорил, то сильно опечалился и многократно повторял: «Не понимаю, как можно предъявлять мне подобные обвинения» 14.

Салюцци добился своего. Он вывел Бруно из равновесия. Спокойное течение допросов первых дней, когда Бруно рассказывал, а судьи бесстрастно слушали, сменила атмосфера нервозности подсудимого и агрессивности допрашивающего. И нужно нагнетать напряжение, не давать передышки. Допрос длился весь день, и надо его продолжать, надо измотать Бруно и психологически, и физически, нужно игнорировать его объяснения и вновь возвращаться к, казалось бы, исчерпанной теме.

В доносе Мочениго указывалось, что Бруно отрицал необходимость «добрых дел». Это один из основных догматов католической церкви, против которого выступал протестантизм. В католической церкви догмат добрых дел сводился главным образом к обилию постов, покаяний, эпитимий, к паломничеству, многочисленным праздникам святых и, что особенно важно, к пожертвованиям в пользу церкви и активному участию в ее начинаниях.

Салюцци задает Бруно вопрос: необходимо ли для спасения совершать добрые дела или, по его мнению, достаточно вести добродетельный образ жизни и не делать другому того, чего не желаешь себе. Бруно твердо ответил, что всегда признавал необходимость добрых дел. В подтверждение он обращается к своим книгам «О причине, начале и едином» и «О бесконечности, Вселенной и мирах». Из последней он наизусть указывает страницу и цитирует отрывок, который, как он говорит, находится на странице 19-й его книги. Речь идет, по-видимому, о книге, изданной в Лондоне в 1584 г. Если обратиться к национальному изданию, то в первом томе итальянских сочинений, содержащем диалог «О бесконечности, Вселенной и мирах», можно найти соответствующий отрывок. Совпадая по смыслу, он звучит несколько иначе, чем в протокольной записи допроса. По-видимому, зная, что трибунал не располагал в тот момент этим сочинением, Бруно усилил звучание нужного ему утверждения, {82} Мочениго обвинил Бруно в том, что он требовал отнять доходы у монахов, и Салюцци задает вопрос — порицал ли Бруно монашеские доходы. Бруно отрицает и утверждает, что, наоборот, он осуждал нищенство монахов.

Салюцци не отступает — говорил ли, что образ жизни монахов не согласуется с образом жизни апостолов? Бруно решительно отрицает. Возмущенный и расстроенный, он «поднимал руки и очень удивлялся, как могут задавать ему такие и подобные вопросы» 15.

Но допрос продолжается, и его не прервут, пока не будут исчерпаны все обвинения, представленные трибуналу Мочениго, и Бруно не будет доведен до еще большего отчаяния. Его обвиняют в проповеди преобразования всех религий, в особенности католической. Он категорически отрицает. Салюцци спешит нанести новый удар, черпая обвинение из того же доноса Мочениго, — утверждал ли Бруно, что Христос и апостолы совершали мнимые чудеса и были магами и что сам он способен на большее, если пожелает, чтобы мир пошел за ним. Вновь Бруно поднимает в отчаянии руки и восклицает:

 «Что это значит? Кто это выдумал подобную дьявольщину? Я не говорил ничего подобного. У меня и в воображении не было ничего подобного. О боже, что это такое? Лучше умереть, чем подвергаться подобным обвинениям».

Салюцци не знает пощады. Он повторяет слова, якобы высказанные Бруно (в разговоре с Мочениго) : «Посмотрим, далеко ли вы уйдете с этой вашей верой; ждите страшного суда и тогда увидите награду за свои добродетели». Следует новое восклицание потрясенного Бруно:

«Я никогда не говорил ничего подобного! Господи! Посмотрите мои книги! И хотя я нечестив, вы можете увидеть, что я не высказывал и не думал ничего подобного. Из моих книг можно видеть, что у меня не было подобного мнения» 16.

В заключение допроса Салюцци разражается длинной тирадой, в которой повторяет и подтверждает все высказанные в течение четырех допросов обвинения.

Измученному Бруно заявлено, что его оправдания не приняты, что его собственное частичное признание только подтверждает остальные обвинения. Ему угрожают карой, применяемой к нераскаянным еретикам, т. е. пытками и костром.

{83} Салюцци не рассчитывает на немедленное покаяние, он предупреждает и грозит, он знает, что ночь в мрачном каземате не принесет облегчения, не восстановит сломленного духа узника.

Но дух Бруно вовсе не сломлен. Он подавлен происшедшим, его ужасает обстановка, но он не может отречься. Он будет всеми силами стараться доказать, что его убеждения не противоречат церковным установлениям, не содержат ереси, но не откажется от них. Он готов на тактический ход, на признание очевидных, но второстепенных проступков. Он будет стараться сгладить острые углы, скрыть истинный смысл суждений, уйти от противоречий с католическими догмами. Но каяться он не будет.

Поздно ночью закончился этот продолжавшийся весь день допрос и Бруно увели в каземат для «увещевания души».

Салюцци не делал передышки. На следующий день, утром 3 июня, трибунал собрался вновь; Бруно был зачитан протокол вчерашнего допроса и был задан вопрос, обдуманы ли им предыдущие допросы и намерен ли он отвечать правдиво на эти вопросы, если признает себя виновным в том, что выяснилось на этих допросах.

Не добившись признания в ереси, Салюцци начинает атаку в новом направлении — не восхвалял ли Бруно еретических государей? Бруно помнит, что в книге «О причине, начале и едином», которая, возможно, известна Салюцци, сказано о королеве Елизавете, отлученной и проклятой папой еще в 1588 г., что «божественная Елизавета одарена, возвеличена и благословлена небесами и пользуется их защитой и поддержкой». Поэтому он отвечает, что восхвалял многих еретиков, и в том числе еретических государей, не за то, что они еретики, а за их добродетели. Эпитет «божественная» был применен им к английской королеве не в качестве религиозного атрибута, а по существующему в Англии обычаю обращения к государю. Бруно сознается, что впал в заблуждение, восхваляя эту женщину-еретичку.

Тогда Салюцци называет имя Генриха Наваррского, так как в своем третьем доносе Мочениго писал, что Бруно ожидает великих деяний от короля Наваррского и намерен поторопить его явить свету свои замыслы.

{84} Бруно отвечает, что не считает Генриха еретиком, «он живет еретически лишь из желания царствовать» 17.

Исчерпав материалы доноса, Салюцци вдруг задает неожиданный вопрос — собирался ли Бруно стать военачальником и захватить чужие богатства. Бруно отвечает, что никогда не имел намерения заняться чем-либо иным, кроме научной деятельности и занятий философией.

Допрос как будто подходит к концу; Салюцци задает вопрос, имеет ли Бруно что-либо сообщить, добавить или убавить в дополнение к предшествующим показаниям. Бруно не видит в этом необходимости.

Но это, оказывается, еще не заключительная фаза. Следуют дальнейший вопрос Салюцци и ответ Бруно:

«Ему сказано:—Продолжаете ли держаться заблуждений и ересей, в которые впали и сознались в этом, или отрекаетесь от них?

Ответил: — Проклинаю и осуждаю все заблуждения, в которые впал до настоящего дня, относящиеся к католическому образу жизни и священническому сану, какие только мне известны, и все ереси, которых придерживался, и все сомнения, какие только имелись у меня относительно католической веры и всех предметов, установленных святой церковью. Раскаиваюсь, что думал, делал и говорил, сомневался или веровал в то, что не является католическим. Умоляю святой трибунал, да будет ему угодно, снисходя к моей слабости, принять меня в лоно святой церкви, даровать необходимое излечение для моего здравия, а также проявить свое милосердие» 18.

И вопрос, и ответ вызывают некоторое сомнение 19.

Вопрос поставлен так — отрекается ли подследственный от ересей, в которых сознался? Но Бруно сознался в очень немногом, поэтому, имея в виду только это малое, он мог подвергнуть его проклятию или осуждению, рассчитывая, что все остальные обвинения при этом остаются неподтвержденными. Но такая недоговоренность оказалась бы достаточно прозрачной для обеих сторон и вряд ли могла быть оставлена незамеченной. С другой стороны, ответ Бруно — это обычная формула отречения и признания вины, не исключавшая ни одного обвинения; странно, что Бруно мог произнести ее, не подчеркнув ограниченности толкования, которое он ей придает.

Так или иначе, протокол на этом не заканчивается, {85} допрос продолжается. Теперь он направлен на выяснение возможности представить Бруно человеком, уже подвергавшимся суду инквизиции. Это чрезвычайно важно, так как укрепляет возможность передачи дела Бруно папскому суду. Салюцци задает вопрос, привлекался ли Бруно когда-либо к суду инквизиции, в какой стране, по каким обвинениям, чем заканчивались судебные процессы, отрекался ли ранее от каких-либо ересей? Бруно повторил то, что уже известно из первого допроса.

В течение трех дней Бруно измучили непрерывными допросами. Затем его оставили в темнице в забвенье, в неизвестности в течение почти двух месяцев. 30 июля 1592 г. трибунал вновь собрался, чтобы в последний раз допросить Бруно. Присутствовали все главные лица — нунций, патриарх, инквизитор. Это была последняя попытка принудить Бруно к признанию основных обвинений. Ему задали вопрос — находит ли он своевременным сообщить истину, если глубоко продумал, то, в чем сознался в предыдущих допросах. Бруно заявил, что продумал все и ничего добавить не может.

Суд настаивает — длительное отступничество ставит под подозрение его утверждения о преданности святой вере, слишком долго он выказывал пренебрежение к наложенному на него отлучению, отсюда вытекает несомненность и других преступных взглядов, помимо тех, в каких признался. Поэтому сейчас он должен без всяких оговорок очистить свою совесть. Бруно отвечает:

 «Мне кажется, что вопросы, по которым я дал показания и в связи с которыми высказывался в своих сочинениях, достаточно показывают, какое значение я придаю своему преступлению, и я исповедуюсь в нем настолько, насколько оно имело место. Сознаюсь, что подал немаловажные поводы подозревать себя в ереси. Я утверждаю, сверх того — и это истина, — что всегда испытывал угрызения совести и намеревался исправиться. Я всегда искал наиболее подходящего и верного случая, чтобы совершить это, вернувшись к строгости монашеского повиновения. Как раз в это время я приводил в порядок свои сочинения, чтобы обратиться к милости его святейшества и получить, таким образом, возможность жить более свободно, чем это обычно возможно в католическом монашеском ордене. Я надеялся, что изложенные доводы и дальнейшие оправдания {86} засвидетельствуют мое обращение, и тогда выяснится, как я уверен, что не обнаружится пренебрежения к католической религии, а лишь страх перед строгостью святой службы и любовь к свободе» 20.

 

Ему не верят. Находясь достаточно долго в еретических странах, он ни разу не подумал поделиться с кем-либо из прелатов католической церкви намерением вернуться в ее лоно. Более того, приехав в Венецию, он вовсе не обнаружил подобного намерения и преподавал ложные и еретические догмы и доктрины.

Бруно возражает, он апеллирует к своему показанию на допросе 2 июня и вновь повторяет историю своей попытки получить прощение через папского нунция в Париже. Он утверждает, что не преподавал в Венеции никаких еретических доктрин и догматов, а только вел беседы в кругу дворян на философские темы. В них он издевался над религиозными верованиями еретических стран и осуждал эти верования как нечестивые, невежественные и пагубные. Он не оставлял намерения примириться с церковью, но отложил его, чтобы, напечатав во Франкфурте свои труды «О семи свободных искусствах» и «О семи изобретательных искусствах», представить их папе и, таким образом, оправдаться и быть принятым в лоно церкви.

Салюцци пускается на провокацию. Бруно утверждает, что не преподавал еретических учений и любой из дворян, с которыми он вел беседы, сможет это подтвердить. У него же, у Салюцци, есть противоположные показания. Но расчет не удается, Бруно нельзя смутить. Он возражает, что, кроме Мочениго, нет никого, кто бы мог утверждать подобное.

Вновь, в последний раз, Салюцци обращается к Бруно с грозным внушением — слишком долго он был отступником, подлежащим осуждению, и поэтому легко мог совершить преступления помимо тех, которые признал в своих показаниях. Поэтому ему предлагается надлежащим образом очистить свою совесть. Бруно отвечает:

 «Возможно, что на протяжении столь долгого времени я впадал и в другие заблуждения и отступления от святой церкви, кроме тех, в которых сознался. Возможно, что и сейчас еще я подлежу какому-либо другому осуждению. Во всяком случае я обдумал все и не вижу более никаких заблуждений. Я откровенно каялся {87} и каюсь в своих прегрешениях и нахожусь в руках светлейших синьоров, чтобы получить излечение от грехов, для спасения через покаяние, но я не могу сказать более того, что имеется, и выразить все лучшим образом, как жаждет моя душа» 21.

Судебный процесс закончен. Бруно отправлен в каземат. Здесь он просидит еще полгода. Его признания недостаточны. Он смирился и каялся. Но каялся в том, что здесь, в Венеции, не повлечет свирепой репрессии. Какой бы приговор ни вынес ему церковный суд, его судьбу определит светский суд венецианского сената, сената республики, где немало сторонников веротерпимости и свободомыслия. Наказание будет ничтожным в сравнении с тем, чего хотят нунций и инквизитор. Последние хотят, чтобы Бруно осудил не сенат Венеции, а святое судилище Рима. Это нужно Риму, и не только потому, что Бруно отступник, еретик и, более того, основатель и глава еретической системы взглядов, ниспровергавших католические догмы.

Дело Бруно было важно папской курии для установления прецедента. Выдача Бруно закрепила бы юрисдикцию римского святого судилища в Венеции. Более того, она была бы ступенью в борьбе за авторитет папского престола в любом католическом государстве, в том числе и в не раз фрондировавшей Венецианской республике.

Папской агентурой в Венеции были в данном случае патриарх, нунций и инквизитор. Закончив следствие, они сообщили об этом конгрегации инквизиции в Риме. Во главе конгрегации стоял тогда генеральный инквизитор Джулио Антонио Санторио кардинал Сансеверина. Он направил в адрес инквизитора Салюцци письмо с требованием выдачи Бруно. Венецианский трибунал принял решение об отправке Бруно в Рим, но это решение само по себе не обладало силой, оно лишь служило основой для возбуждения вопроса в сенате.

Члены трибунала предстали перед дожем Венеции Паскуале Чиконья. Речь держал викарий патриарха Венеции. Он сообщил, что Бруно находится в руках святой службы, что обвиняется он не только как еретик, но как ересиарх, «писавший разные вещи, относящиеся, в частности, к религии и неподобающие, хотя он говорил философски», что в своих книгах он усиленно восхвалял английскую королеву Елизавету и других еретических {88} государей, что он доминиканский монах-отступник, многие годы живший в еретических странах, что он уже в свое время привлекался к суду инквизиции в Неаполе и других городах по таким же обвинениям. Далее викарий огласил часть письма кардинала Сансеверина с повелением венецианскому инквизитору отправить Бруно в Анкону для доставки в Рим.

Дож ответил, что ему ясна суть дела и он обсудит его с синьорами и о решении уведомит. С этим члены трибунала покинули коллегию.

Итак, Бруно был представлен ересиархом, излагавшим неподобающие в отношении религии взгляды, но при этом не в прямом богословском смысле, а в философском. Как могло выглядеть это крайне неопределенное обвинение в глазах Паскуале Чиконьи и сенаторов, покровительствовавших развитию естественных наук и философии, привлекавших в республику философов-гуманистов, приютивших Чезаре Кремонини, преследовавшегося церковниками, считавших украшением республики Паоло Сарпи — одиозного в глазах Ватикана инициатора венецианской фронды против Рима.

Бруно обвинялся в восхвалении протестантских государей. Но именно правительство Чиконьи признало Ренриха Наваррского.

Обвинение Бруно в том, что он беглый монах, ранее подвергавшийся суду инквизиции, — единственно существенное. Оно выходит за рамки личности Бруно. Дело идет о прерогативах власти, и республике следует отстоять свою юрисдикцию. Именно в этом пункте республика вскоре потерпит поражение, а через 16 лет вопрос о юрисдикции приведет к грандиозному конфликту и иезуиты покинут Венецию. Но решающие силы себя еще не проявили, папа еще не вмешался, признаков решительного конфликта нет, ничто не настораживает Чиконью и коллегию Совета мудрых, и они решают отказать генеральному инквизитору. Но сделают они это не грубо, не сжигая кораблей и пока что просто затянут решение.

Вечером того же дня в Совет мудрых явился один Салюцци. Он просил сообщить ему решение, напоминал, что у пристани уже ждет готовый к отплытию корабль. Салюцци торопился, и не только потому, что этого требовала тактика предпринятого шага. Дело в том, что доставить Бруно из Венеции в Анкону, крупнейшую адриатическую крепость Папской области, было нелегко. Морской путь был опасен, итальянские торговые суда подвергались нападению турецких пиратов, и потому они пускались в плавание только в сопровождении военного корабля. Такая возможность представлялась нечасто, и нужно было ею воспользоваться.

Тем не менее Салюцци было сказано, что мудрые сочли это дело важным и требующим глубокого обсуждения и поэтому оно отложено, поскольку на очереди много срочных вопросов государственной важности. Поэтому пусть его преосвященство венецианский патриарх разрешит отплытие корабля без Бруно. Салюцци, как и подобало, ответил, что поступит согласно воле синьоров, и ушел.

Через пять дней, 3 октября 1592 г., этот вопрос был доложен сенату. Сенат принял решение оставить Бруно в руках венецианского трибунала. В тот же день решение было официально сообщено Салюцци, и тогда же Чиконья сообщил о нем письмом экстраординарному послу Венеции в Риме Леонардо Донато. Официальное уведомление об отказе выдать Бруно было направлено генеральному инквизитору Сансеверина через венецианского инквизитора Салюцци. Посла же обязывали дать ответ только в том случае, если этого потребует папский престол.

По-видимому, это и случилось, и ответ был дан достаточно категоричный и энергичный. Леонардо Донато был близок к Паоло Сарпи и, как и он, принадлежал к группе венецианских вельмож, находившихся в резкой оппозиции к папской власти. Это он, став в 1606 г. дожем Венеции, вступил в резкий конфликт с Римом, не побоялся папского интердикта и изгнал иезуитов из Венеции. Сейчас, вскоре после переговоров с папой, он прибыл в Венецию и принял участие в деле Бруно.

Рим реагировал на отказ вмешательством самого папы. Теперь все переговоры велись от его имени. Представительство по делу Бруно перешло в руки папского нунция. Почти три месяца шла подготовка новых переговоров. Наконец, 22 декабря 1592 г. состоялось заседание Совета мудрых, на котором выступил папский нунций Лодовико Таберна.  Его аргументация свелась к следующему.

Джордано Бруно Ноланец из Неаполя — отступник, опубликовавший ряд еретических книг. Он, кроме всего, {90} совершил подлог, указав на некоторых книгах местом издания Венецию, тогда как они были изданы в еретических странах. Еще в Неаполе он преследовался инквизицией и бежал от ее суда в еретические страны, где проживал в постоянном общении с еретиками, открыто защищая свои взгляды. В целом он заведомый ересиарх, учение которого опровергает помимо прочего самый основной христианский догмат воплощения спасителя и святой троицы. Его святейшеству папе Клименту VIII угодно, чтобы судебное преследование Бруно, начатое римской инквизицией, было ею же доведено до конца. Он просит его светлость дожа Венеции отправить заключенного в Рим, «ибо там обитает правосудие», как сказал его святейшество синьорам венецианским послам.

Таберна не стал разворачивать панораму всех преступлений, в которых обвинялся Бруно по доносу Мочениго. Он напирал на наиболее существенное — Бруно действительно еретик, выступивший против первого догмата христианства; он беглец, давно преследуемый папским судом; его выдачи требует сам папа. Все остальное — еретические книги, общение с еретиками, подложность места издания — было спорным, но создавало психологический фон, подчеркивавший главные мотивы.

С ответом выступил уже вернувшийся из Рима прокуратор Леонардо Донато. Он заявил, что по поручению венецианского сената он лично представил папе следующие соображения. По воле самого папы святой венецианский трибунал уполномочен судить преступников и осуществлять правосудие здесь же на месте. Папский нунций заседает в трибунале наравне с другими судьями. Поэтому было бы неправильным отсылать преступников в Рим. Это может быть подтверждено множеством ссылок на установления святой службы. Имеющаяся небольшая практика в данной области не знает нарушений порядка. По мнению Донато, папа удовлетворился этим объяснением. Тем не менее венецианским послам дано указание выяснить обстановку. Пока же никаких новых решений не вынесено.

Таким образом, Донато выдвинул исключительно правовую аргументацию, ни словом не коснувшись дела Бруно. Он даже не коснулся вопроса о подданстве обвиняемых, подлежащих суду венецианского трибунала. Зато это сделал вновь выступивший нунций.

{91} Таберна заявил, что Бруно не подданный Венецианского государства, а неаполитанец; что за тягчайшие преступления, по которым он привлечен венецианским трибуналом, он уже ранее был предан суду в Неаполе и Риме; что трибунал Рима является высшей инстанцией для всех других трибуналов и существуют две дюжины случаев, столь же исключительных, как и этот, когда преступники уже выдавались Риму. Здесь Таберна явно передергивал: в течение XVI в. только однажды Риму был выдан сторонник Реформации Помпонио Алджери, обвиненный по идейным мотивам, все остальные известные случаи касались беглых монахов, совершивших уголовные преступления. Но Таберна не хотел разбираться в существе этих казусов, ему важно было создать впечатление о прецедентах. Тем более что и Бруно — беглый монах и можно сгустить краски, намекнув на какие-то его другие, не относящиеся к религии темные преступления. И Таберна так и делает: он заявляет, что Бруно запятнан разными другими тягчайшими преступлениями, о которых он не говорит, так как они не относятся к вере.

Таберна согласен с тем, что преступник должен быть осужден там, где начался его процесс, но данное дело именно и было начато в Неаполе и продолжалось в Риме.

Конечно, вся эта аргументация была опровержима. Донато мог бы легко показать, что если Ноланец не подданный Венеции, то он и не поданный Папской области; что судебный процесс ни в Милане, ни в Риме по существу не имел места и Бруно не подвергался аресту; что состав преступления, за которое Бруно был привлечен венецианским трибуналом, еще отсутствовал во времена Милана и Рима. Но Донато больше не выступил. Нунцию сказали, что коллегия Совета мудрых обсудит дело, «воодушевленная желанием всегда оказывать его святейшеству всяческое возможное удовлетворение».

Дожу и мудрым было ясно, что в деле Бруно зреет решительный конфликт между папским престолом и республикой. Истоки его уходили в прошлое, в политическую борьбу государств, в претензии церкви на светские прерогативы власти, в меркнущее могущество блистательной и независимой республики.

Венеция лавировала, вспышки решительной оппозиции сменялись акциями компромисса. Три месяца {92} назад 117 членов сената проголосовали за отказ в выдаче Бруно, только шесть человек голосовали против и два воздержались. Но тогда отказали не папе, а генеральному инквизитору, теперь же нужно было отказать верховному владыке церкви. Донато и Сарпи были готовы на это. «Венецианцами мы родились, а католиками стали», — говорил Сарпи. Но решающей фигурой был дож, а он был человек осторожный и не склонный к решительным шагам. Да и не в нем одном было дело. Паскуале Чиконья опирался на тех сенаторов, которые склонялись к политике компромиссов, к лояльности в отношении Рима. Они не посчитались с папой, когда устанавливали отношения с еретическими монархами, отстаивали авторитет республики, противодействовали террору инквизиции, но рвать с Римом они не хотели. Примерно в это время они пригласили в Падуанский университет Галилея, но они, да и никто другой тогда еще не видели в нем ниспровергателя религии и ее канонов. Бруно же был еретиком, в этом их было нетрудно убедить. Такая оценка позволяла избежать конфликта, который грозил интердиктом.

Дож поручил главному прокуратору республики Фериго Контарини исследовать дело Бруно. Возможно, Контарини имел беседу с Бруно. 7 января 1593 г. коллегия Совета мудрых собралась на заседание, чтобы заслушать сообщение генерального прокуратора. Контарини был сторонником компромисса, и это определило его отношение к делу Бруно. Он начал с того, что Бруно был в Неаполе предан суду инквизиции и заключен в тюрьму за тяжелое еретическое преступление; что, бежав из тюрьмы, Бруно направился в Рим и там снова был заключен в тюрьму и предан суду по поводу прошлых и новых обвинений и снова бежал из тюрьмы. Такое искажение фактов требовалось, чтобы решить вопрос о юрисдикции в том смысле, к которому стремились сторонники компромисса. Контарини сообщил, что сам Бруно хочет написать труд, который откроет ему путь к доброй жизни, и тогда он охотно отдаст себя в руки римского правосудия. Контарини высказал предположение, что целью Бруно было затянуть процесс и добиться отсрочки каких-либо решительных мер.

Что в действительности имел в виду Бруно? В течение всего процесса он настойчиво подчеркивал одно {93} желание — он должен написать труд (о семи свободных и семи изобретательных искусствах), который обелит его в глазах папы и докажет его лояльность в отношении католической религии. Возможно, он хотел придать своим основным идеям еще более вуалирующую их форму внешней, трудно опровергаемой благонамеренности. Может быть, он просто стремился затянуть процесс и выиграть при изменении ситуации. Может быть, хорошо сознавая, что ни раскаяние, ни упорство уже не вернут его в мир, он жаждал оставить современникам и новым поколениям то, что уже родилось, но еще не было высказано, что открывало новую истину.

Выступление Контарини решило судьбу Бруно. Республика отступила. Синьория приняла решение о выдаче Бруно; 142 сенатора голосовали за это решение, 10 были против и 20 воздержались.

Через два дня было принято еще одно решение, направленное венецианскому послу в Риме Паола Парута.

 «Как видно из прилагаемой копии извещения монсеньора нунция, им было сделано настоятельное представление от имени его святейшества разрешить отсылку в Рим к святому трибуналу инквизиции брата Джордано Бруно, находящегося в тюрьме этой службы инквизиции. Мы со своей стороны охотно удовлетворим требование его святейшества, отсылая его правосудию Рима.

Он будет передан монсеньером нунцием с такими предосторожностями и таким способом, какие покажутся ему наилучшими.

Доводя об этом до сведения его преосвященства, сообщаем также и вам, чтобы вы сделали первосвященнику представление об этом как об акте почтения и сыновнего повиновения его святейшеству. При этом вам надлежит выразить от нашего имени сочувствие по поводу его нездоровья, если же с получением настоящего письма его здоровье улучшится, передать надлежащее приветствие. Уповая на милость божию, надеемся, что вы возрадуетесь с ним» 22.

Паоло Парута тотчас же явился к Клименту VIII. О своем посещении он доложил дожу Венеции в письме от 16 января 1593 г.

 «Я известил его святейшество о полученном от вашего сиятельства поручении сообщить относительно брата Джордано Бруно и представил на его усмотрение.

{94} При этом я засвидетельствовал, что это решение еще раз подтверждает желание вашей светлости угодить ему. Он действительно принял это сообщение как в высшей степени радостное и ответил мне весьма любезно и обязательно. Он заявил, что очень желает всегда находиться в согласии с республикой. Кроме того, он не хочет, чтобы ей приходилось разгрызать сухие кости, подкладываемые теми, кто не в силах спокойно глядеть, как высоко он ценит засвидетельствованную ему преданность. На это я ответил столь же обязательными словами, выразив искреннее почтение республики к нему. Так как в моих словах ничего существенного не заключалось, то я не передаю их содержания»23.

Конфликт был улажен. Ради этого можно было пожертвовать жизнью гениального пришельца и выказать сыновнюю покорность. Избежал опасного конфликта и Климент VIII. Он вышел победителем, не скрывал своей радости и не отказал себе в удовольствии вульгарной нотации, намекнув на партию Донато, заставляющую республику «ломать зубы о подкладываемые ей сухие кости».

В это время в Венеции находился видный доминиканец из Рима Ипполито Мариа Беккария. Он взял на себя отправку Бруно. 19 февраля 1593 г. корабль, на котором находились Беккария и закованный в кандалы Бруно, направился из Венеции в Анкону. 27 февраля Бруно был доставлен в Рим и брошен в тюрьму инквизиции.

Фатальный для Бруно компромисс был результатом и выражением некоторых общих особенностей венецианской внешней политики на исходе XVI в. Эти особенности в свою очередь демонстрировали еще более общие экономические и политические тенденции указанного периода.

Конец XVI в. — это период ослабления экономической мощи Венеции и соответственно уменьшения ее политической и дипломатической самостоятельности. Сказанное не следует понимать в буквальном смысле. Венеция продолжала быть суверенным государством, и с ней должны были считаться и император, и Франция, и Испания, и итальянские государства, включая Папскую область. Но и сама Венеция должна была во все большей степени учитывать сложные политические {95} комбинации в Европе, лавировать, взвешивать каждый шаг, менять свою политику при перегруппировке сил в Европе, при победах и поражениях придворных групп в Мадриде, Париже, Праге и итальянских герцогствах.

Основной причиной заката Венеции был перенос главных путей мировой торговли из Средиземного моря в Атлантический океан. Последствия этого коренного изменения экономической географии мира стали явными позже, но в конце XVI в. могущество Венецианской республики уже в значительной мере. лишилось своей экономической базы.

На этом фоне разыгрывалась длительная борьба республики против налоговых и юридических прерогатив монашествующих орденов и католического духовенства. Наиболее острая борьба разгорелась позже, в 1606 — 1607 гг.; когда республика отклонила требование Рима о снижении налогов на доходы духовенства, подверглась интердикту, подчинила себе венецианское духовенство и изгнала из страны не подчинившихся ей иезуитов. Арест двух священников обострил положение еще больше, и дело шло к войне, в которой папа надеялся на помощь Филиппа II, а Венеция—на помощь Генриха IV. Но ни Испания, ни Франция не торопились с помощью, и в конце концов сенат и Ватикан пришли к компромиссу.

В момент ареста Бруно и инквизиционного процесса Венеция уже не раз пыталась защищать свои экономические и политические интересы от притязаний Рима. Энергия, с которой республика отстаивала свои интересы, зависела от обстановки к северу от Альп и от сравнительного влияния радикальной группы, руководимой Сарпи, и более осторожных венецианских политиков.

Разумеется, выдача Бруно не была однозначно предопределена ходом политических событий и в последнем счете экономическими сдвигами. Обстановка была достаточно неопределенной и оставляла место случайным поворотам и решениям, в том числе самым трагическим.

Если бы на месте Чиконьи был Сарпи или Донато, гибель Джордано Бруно была бы предотвращена. Но это нисколько не мешает видеть в судьбе Джордано, как и в позднейшей судьбе Галилея, проявление той реакции, которая, как ночь, опускалась на Италию, не {96} мешает видеть исторические корни все нараставшего инквизиционного террора и засилья иезуитов.

Семь лет провел Бруно в тюрьмах Ватикана — с февраля 1593 до февраля 1600 г., когда он взошел на костер. Это были мучительные годы физических лишений и творческой безысходности. Его заковали в кандалы, он терпел холод и пытки, творчество сузилось до изощренных попыток отвести нависшие обвинения. Ему давали перо и бумагу со строгим учетом только для ответов и объяснений, связанных с допросами. И он писал их, и эти крайне интересные для потомства рукописи уходили в инквизицию и затем в тайные архивы, чтобы по большей части исчезнуть бесследно.

Сохранились книги, в которых велись записи, излагавшие содержание декретов, распоряжений и решений конгрегации. В них было обнаружено 26 записей, касающихся процесса Бруно. Они были опубликованы в 1925 г. Эти сухие и лаконичные строки не раскрывают содержания диалогов между инквизиторами и Бруно. В качестве примера можно привести запись заседания конгрегации 20 декабря 1594 г.

 «В этой конгрегации были допрошены все нижепоименованные заключенные святого судилища... Джордано Бруно из ордена проповедников допрошен и заслушан, представил томы писаний в опровержение показаний свидетелей» 24.

Сами «томы писаний» отсутствуют.

В 1896 г. один из хранителей ватиканского архива обнаружил рукописный сборник извлечений из протоколов и других документов венецианской и римской инквизиции, относящихся к процессу Бруно. Это было при понтификате Льва XIII. Папа повелел держать в секрете не только содержание этого сборника, но и факт его существования. Почти через 30 лет тайна оказалась известной ватиканскому архивариусу Анджело Меркати, который еще через 15 лет, в 1940 г., обнаружил рукопись в личном архиве папы Пия IX, а в 1942 г. опубликовал содержавшийся в ней компендиум, который он назвал «Кратким изложением следственного дела Джордано Бруно»25. В 1958 г. это «Краткое изложение», как уже было указано в вводной главе, появилось в русском переводе 26. Кроме того, известны документы о казни Бруно и неполная копия приговора 27.

{97} В течение четырех лет (1593—1596) инквизиция готовила судебный процесс, и Бруно в эти годы редко выводили на допросы в заседания конгрегации, не чаще одного-двух раз в год. В записях повторяются решения кардиналов продолжать просмотр его сочинений и извлечение из них основных криминальных положений. Это потребовало нелегкого и кропотливого труда. В руках инквизиции находились протоколы венецианского процесса, показания свидетелей, в том числе соседей Бруно по камере в венецианской тюрьме и доносы Мочениго. Существенную помощь им мог оказать пересданный из Англии экземпляр книги «Изгнание торжествующего зверя», снабженный комментариями анонимного автора. Бруно, по-видимому, ознакомили с этими материалами, и от него поступили «томы писаний», содержавшие объяснения и опровержения доносов. Потом в руки римской инквизиции попали и другие произведения Бруно.

В начале 1597 г. было начато упоминавшееся краткое изложение следственного дела, которое весной 1598 г. было закончено и передано конгрегации.

 

В этом изложении доносы, показания свидетелей (главным образом соседей Бруно по камерам в венецианской и римской инквизиционных тюрьмах), показания самого Бруно сгруппированы в пункты обвинения. Из собственно богословских пунктов биографический и исторический интерес представляют утверждения, что Бруно был не только противником догмата о боге как повелителе Вселенной (отказ от этого догмата оставлял место деизму), но шел гораздо дальше. Прямые атеистические заявления редко встречались в философской литературе до того, как Фейербах перешел от пантеистического спинозовского «deus sive natura» к «deus aut natura».

Пантеистическое отождествление бога с природой объединяло  весьма  различные  направления. Иногда акцент ставился на понятии бога или Аристотелевой энтелехии, воплощенной в физический мир; иногда бог растворялся в природе — такова была идея пантеизма XVII в., пантеизма Спинозы, которого с полным основанием называли «князем атеистов» и которого в качестве такового травили и теисты, и деисты. Но и Спиноза не рвал с понятием бога.

У Бруно пантеистическое мировоззрение не приводило к такому разрыву в его известных нам {98} произведениях. Но не приходил ли он к прямому отрицанию бытия бога и не высказывал ли он такого прямого отрицания в беседах с друзьями? По-видимому, дело обстояло именно так, только Бруно при этом не ограничивался кругом друзей. Он не таил своих взглядов и в обществе врагов — будущих доносчиков и предателей. И Мочениго, и соседи Джордано по камере инквизиционной тюрьмы, когда их допрашивали, приводили произнесенные им слова, среди которых повторяется: «бог предатель — он плохо правит миром». Подобные фразы собраны в пункте «Относительно кощунств» «Краткого изложения следственного дела»28. Это не антиклерикальные фразы (которых достаточно и в произведениях, и в записях разговоров), а антирелигиозные.

Из тех пунктов обвинения, где речь идет о космологических идеях Бруно, отметим прежде всего идею бесконечности Вселенной и представление о звездах как о мирах. Соседи по тюремной камере приводили на допросах множество заявлений философа. Франческо Грациано рассказывал, как Бруно подвел к окну Франческо Вайю (своего земляка-неаполитанца) и указал ему на звезду. Это — мир, сказал ему Бруно, и все звезды — миры29. Эта сцена интересна не только с точки зрения характеристики основных идей Бруно, к которым он возвращался всегда и о которых не забывал в самые тяжелые моменты своей жизни. Он в этот момент забывал о себе, о своей судьбе, или, еще вернее, в его сознании личное «я» сливалось с внеличным объективным бытием. Множество миров было для него не только космологическим тезисом, но и постоянным психологическим ощущением, оставаясь при этом объективной, онтологической истиной, о чем речь впереди.

Когда Бруно предъявили обвинительные замечания, сделанные по поводу содержания его книг, одно из таких замечаний относилось к бесконечности мироздания. В этом вопросе ответ подследственного узника не отличается от того, что сказано в диалоге «О бесконечности, Вселенной и мирах» 30. Очень интересен ответ на вопрос о сохранении субстанции31. Этот момент допроса — одна из историко-научных иллюстраций антагонизма идеи сохранения и креационизма. Именно с этой стороны концепция Бруно и представлялась криминальной. Пункт «Краткого изложения» сформулирован так:

{99} «Относительно следующего положения, а именно: в мире ничего не рождается и не уничтожается по сущности, если мы не захотим таким образом именовать изменение; произведенное же, каково бы ни было это изменение, по сущности всегда остается тем же» 32.

 

Это был один из существенных пунктов обвинения, так же как и следующий: «Относительно движения Земли». Задолго до внесения книги Коперника в Индекс гелиоцентризм стал криминальным.

Когда еретические извлечения были готовы и все «Краткое изложение» составлено, допросы стали несколько чаще.

В январе 1599 г. Бруно были предъявлены «восемь еретических положений». Содержание их в большей части неизвестно.

Существует мнение, что Бруно был готов признать эти восемь положений еретическими и отречься от них. Оно основывается на тексте приговора, вынесенного конгрегацией инквизиции. Подлинник приговора отсутствует, сохранилась его копия со значительными купюрами. По поводу признания Бруно там говорится следующее:

«Ты заявил, что признаешь эти восемь положений еретическими, готов проклясть их и отречься от них в том месте и в то время, когда будет угодно святой службе» 33.

Это было 15 февраля 1599 г. Но вскоре, как это видно из дальнейшего текста приговора, Бруно заявил, что он не отречется от своих взглядов. Так он держался до конца, оставаясь «настойчивым, упорным и непреклонным в упомянутых своих лживых и еретических мнениях» 34.

Приговор конгрегации инквизиции был вынесен 20 января 1600 г. Он предусматривал отлучение и предание светскому суду, который должен был свершить губернатор Рима. Все труды Бруно были внесены в Индекс запрещенных книг. Текст приговора светского суда не сохранился.

Торжественное оглашение приговора конгрегации состоялось у врат церкви св. Агнессы на площади Навона. Выслушав приговор, Бруно сказал, обращаясь к генеральным инквизиторам:

«Вероятно вы с большим страхом произносите приговор, чем я выслушиваю его».

{100} На рассвете 17 февраля 1600 г. на площади Кампо ди Фиоре Бруно был сожжен на костре. Он отвернулся от протянутого ему в последний момент распятия.

Поведение Бруно во время инквизиционных допросов в Венеции, в Риме и трагический финал процесса послужили поводом для весьма общих оценок и обобщений, относящихся к кардинальным проблемам философии, истории и психологии. Для темы этой книги особенно важно сопоставление Бруно, отказавшегося отречься, и Галилея, который отрекся от своих взглядов.

Подобное сопоставление представляет первостепенный интерес для истории науки вообще и для проблемы генезиса классической науки в особенности. Но в таком историческом аспекте судьба и поведение Бруно и Галилея должны рассматриваться как отражение особенностей двух периодов в развитии науки.

Галилей был всего на 16 лет моложе Бруно, по стиль и содержание его научного творчества характерны для нового периода. В чем же состоят те различия в стиле и содержании науки, которые могут в

какой-то мере объяснить различное отношение мыслителей к своему научному credo?

Уже постановка такого вопроса исключает морализирующую тенденцию, которая ограничивается моральными оценками и отказывается от вопроса «почему» или отвечает на него теми же оценками: Галилей-де отрекся от гелиоцентризма, потому что он был менее мужественным, чем Бруно, а последний не отрекся от своих идей, потому что он был мужественнее Галилея.

Есть другая точка зрения на поведение Бруно и Галилея: различие здесь объясняется тем, что для Галилея гелиоцентризм был объективной онтологической истиной, а для Бруно — содержанием его сознания. Такова в этом вопросе позиция экзистенциалистов.

Как и многие другие концепции экзистенциализма, она идет от Киркегора. Киркегора интересует истина как частное дело человека, не имеющая отношения к чему-то, существующему вне сознания. Для Киркегора истина не только существует в сознании, она заполняет его и в сущности тождественна с ним. Экзистенциальная истина, тождественная с сознанием, не может быть оторвана от сознания. Перенести истину из внутреннего мира во внешний, из сознания в объективное бытие значит лишить сознание того, что тождественно с ним, {101} что гарантирует его существование, т. е. уничтожить сознание.

Иначе говоря, объективация истины — это опустошение сознания, его уничтожение, т. е. самоубийство. По словам Киркегора, мыслитель, который отдал бы себе отчет в действительном смысле требования объективности, «понял бы, что самоубийство есть единственное практическое истолкование его требования»35.

Современные экзистенциалисты высказали некоторые соображения об отношении объективной и экзистенциальной истин к позиции мыслителя при отстаивании истины. Марсель в книге «Быть и обладать» говорит, что никто не умирал за объективную истину 36 . Ясперс переходит к сопоставлению Галилея и Бруно. Для первого истина — это онтологическая истина, и отказ от научного кредо не означал для него самоотречения, уничтожения того, что придает его сознанию предикат существования.

Для Бруно криминальные в глазах церкви идеи были экзистенциальной истиной, и отречение было бы самоубийством 37.

Негативная сторона этой концепции, т. е. оценка онтологической истины как оторванной от существования человека и соответственно несущественной для него, выражена Камю. Существенное значение для человека имеет только один вопрос: «быть или не быть». В отличие от экзистенциальной истины, онтологическая истина не имеет отношения к этому вопросу. Поэтому проблема строения мира и логические контроверзы не стоят того, чтобы пойти на костер. «Я никогда не видел, — пишет Камю, — чтобы кто-либо умер за онтологическую истину. Галилей, придававший ей значение, тем более легко отрекся от нее публично, как только она поставила под угрозу его жизнь. В известном смысле он поступил правильно. Вертится ли Земля вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли — это с более глубокой точки зрения безразлично»38.

Однако и для Галилея, и для Бруно надличная онтологическая истина как предмет рационального постижения была причастна к индивидуальному бытию. Для Бруно несколько иначе, чем для Галилея. Не только в силу индивидуальных различий, но и благодаря изменению стиля и задач науки в XVII в. по сравнению {102} с XVI. Но для обоих познание (в противоположность вере) — познание интуитивное или систематическое — было приобщением к надличному и содержанием индивидуального бытия.

Попробуем подойти к этой проблеме не со стороны априорных схем и противопоставлений, а со стороны того, что нам известно о фактическом отношении Бруно и Галилея к научной истине. От чего Бруно не мог отречься? Что было тем содержанием его сознания, от которого он не мог отказаться?

Сохранившиеся протоколы инквизиционных дознаний дают не так много для ответа на этот вопрос, но то, что они дают, позволяет увидеть основное — именно онтологическая истина была той линией обороны, от которой Бруно не отступал ни разу. Богословские вопросы, оправдание верой, три ипостаси божества, оценки протестантских государей — здесь Бруно мог ссылаться на неправильные толкования своих слов и текстов, доказывать отсутствие в них чего-либо криминального, заверять инквизиторов в своей лояльности. Но когда речь шла о бесконечности Вселенной, ему и в голову не приходило сказать, что это утверждение сводится к канонической схеме. Такая возможность существовала. Но только в одной форме: можно было лишить концепцию бесконечной Вселенной онтологической ценности, онтологического смысла. Именно так поступил Николай Кузанский. Для кардинала из Кузы бесконечность мира — чисто логическая конструкция, которая своей непредставимостью показывает ограниченность разума. Коперниканская система тоже могла быть лишена антитеологического острия, если считать ее не онтологической истиной, а условной схемой — так ее представил в своем предисловии Оссиандер, и такую интерпретацию подскажет впоследствии Галилею официальный теоретик Ватикана, а в 1593 — 1599 гг. — один из главных участников инквизиционного процесса Бруно кардинал Беллярмино. От этой-то онтологической трактовки (как мы увидим дальше, неотделимой от гносеологических идей) коперниканства (обобщенного, раздвинутого в бесконечность) Бруно не отказывался ни разу. В конце инквизиционного дознания он, можно думать, увидел, что чисто теологические уступки ничего не дадут, и отказался вообще от какого-либо отречения. Во всяком случае идеи Бруно, его истина {103} была связана с вопросом «быть или не быть» именно потому, что она была онтологической, именно потому, что Бруно придавал ей объективный смысл.

Но почему же он не мог сделать того же, что сделал Галилей, который тоже придавал своим идеям объективную ценность, для которого тоже основным содержанием жизни было отстаивание объективной, онтологической истины. Здесь мы подходим к реальному (причем историческому, а не априорно-психологическому различию. Галилей отрекся от «Диалога»потому, что в его сознании уже складывались «Беседы и математические доказательства», в которых идеи «Диалога» получили развитие, исключавшее возврат к перипатетической картине мира. Более того, Галилей предвидел дальнейшую эволюцию классической науки. Он был убежден, что сражение между традицией и наукой уже окончилось победой науки, что отречение — это эпизод тех арьергардных боев, которые уже не могут изменить финал сражения. И действительно, в «Беседах и математических доказательствах» и в еще большей степени в работах учеников Галилея и его продолжателей — Вивиани, Торичелли, Гассенди — уже почти нет полемики, классические основы механики рассматриваются как нечто экспериментально подтвержденное и не требующее других аргументов, кроме логической (в основном математической) стройности и эмпирической проверки.

Эйнштейн писал о Галилее:

 «Что касается Галилея, я представлял себе его иным. Нельзя сомневаться в том, что он страстно добивался истины — больше, чем кто-либо иной. Но трудно поверить, что зрелый человек видит смысл в воссоединении найденной истины с мыслями поверхностной толпы, запутавшейся в мелочных интересах. Неужели такая задача была для него важной настолько, чтобы отдать ей последние годы жизни. .. Он без особой нужды отправляется в Рим, чтобы драться с попами и прочими политиканами. Такая картина не отвечает моему представлению о внутренней независимости старого Галилея. Не могу себе представить, чтобы я, например, предпринял бы нечто подобное, чтобы отстаивать теорию относительности. Я бы подумал: истина куда сильнее меня, и мне бы показалось смешным донкихотством защищать ее мечом, оседлав Россинанта...» 39

{104} Эйнштейн смотрел на Галилея с позиции своего века, причем приведенные строки относятся к периоду, когда ему еще не пришлось развернуть широкую борьбу против противников теории относительности. Но у Галилея действительно были основания для того, чтобы уповать на «истину, которая куда сильнее меня». Такая уверенность характерна для Ньютона и вообще для конца XVII в. В начале XVII в. она еще не была столь сильной. Психология Галилея и его стиль были в этом смысле промежуточными.

Бруно писал свои памфлеты, когда еще не было ни принципа инерции, ни учения об ускоренном движении, не было, с другой стороны, телескопа, не было того, что, собственно, и создало эйнштейновское «внешнее оправдание» и «внутреннее совершенство» классической науки и сделало ее «куда более сильной», чем ее творцы.

Во времена Бруно сила научной теории в гораздо большей степени зависела от личности ее творца, от его эрудиции, таланта, убежденности. Отстаивание теории было неотделимо от демонстрации этих личных качеств, и этим исторически объясняются те самовосхваления, за которые так часто упрекали Бруно позднейшие историки, смотревшие на XVI в. из другого века. Уже для середины XVII в. эта персонифицированная борьба за научную истину казалась чуждой и странной, ее рассматривали на фоне объективированного изложения, которое еще обладало эмоциональным и личным аккомпанементом у Галилея, но уже лишилось его у Ньютона.

Новое отношение к научной истине Отто фон Герике, младший современник Галилея и старший — Ньютона, выразил в предисловии к «Новым магдебургским опытам». «Там, где налицо свидетельства вещей, не нужны слова. А с тем, кто отрицает осязательные эксперименты, не нужно спорить или вступать в бой» 40.

Значит ли это, что идеи Бруно были простым результатом внутреннего процесса перегруппировки понятий, почерпнутых не из природы, не из наблюдения, а из книг? Такое заключение было бы неправильным. В творчестве Бруно существовала резкая сенсуалистическая тенденция, направленная к эмпирическому познанию природы, к эксперименту. Только направленная и не достигшая его: эмпирическое обоснование космологических и физических концепций если и включало {105} мысленные эксперименты, то они были по большей части почерпнуты из книг и не выпадали из ткани гуманистической эрудиции. Эмпирическое обоснование научной истины было по преимуществу интуитивным.

Это понятие мы встречаем у Эйнштейна наряду с «внутренним совершенством» и «внешним оправданием». Дело в том, что особенности творчества Бруно входят не только в число истоков классической науки, но и в число ее компонент. И не только классической науки, но и позднейшей, неклассической. Эйнштейн говорил, что исходные принципы, гарантирующие «внутреннее совершенство» теории, должны включать интуитивно угадываемую возможность эмпирической проверки и соответственно «внешнего оправдания». 

По-видимому, в свете этой концепции и следует рассматривать творчество Бруно и его стиль. Мы приходим к мысли о своеобразном синтезе гуманистической эрудиции и интуитивного угадывания таких схем, которые могли воплотиться в мысленные и затем в реальные эксперименты.

Все дело в том, однако, что такое воплощение было уделом следующей эпохи. Бруно не мог пойти дальше интуитивного предвосхищения экспериментальной науки. Соответственно он не мог достичь той объективации науки, которая таким коренным образом изменила отношение мыслителя к его концепциям. Уже Галилей мог предложить своим противникам убедиться с помощью телескопа в существовании спутников Юпитера, гор на Луне, фаз Венеры и распавшегося на отдельные звезды Млечного пути. Для Бруно научная истина, эмпирическое постижение которой он лишь интуитивно угадывал, была неотделима от его собственной личности. Таким образом, историко-научный анализ, а не априорный субъективизм «экзистенциальной истины» и не морализирующие реприманды в адрес Галилея могут приблизить нас к пониманию своеобразия личности, поведения и судьбы Бруно.

Отсюда вовсе не следует, что с Бруно кончились мученики науки и отошел в прошлое научный героизм. Повторим еще раз: в истории науки ее этапы разделяются не столько исчезновением старых компонент, сколько появлением новых компонент научного творчества. Галилей, несмотря на отречение, был мучеником науки, но для исторической оценки этого отречения и судьбы ученого {106} существенна та возможность дальнейшей объективации новой науки, которая была реализована после процесса 1630 г. в «Беседах и научных доказательствах» — этого реального эквивалента легендарного «Eppur si muove».

Речь идет об исторической оценке. Она не означает каких-либо гипотез о тех умозаключениях, которые привели Бруно к костру, а Галилея к отречению и к реальному «Eppur si muove». Речь идет о другом.

Мы хотим выяснить, какие реальные исторические тенденции и реальные особенности каждого исторического этапа воплотились в биографических фактах. Если у Бруно не было мысли об интуитивном характере научного творчества и его экспериментальной объективации и даже не было таких понятий, это вовсе не устраняет последние из исторического анализа, так же как картина экономического и политического заката Венеции, вряд ли возникавшая в сознании сенаторов, выдавших Бруно Ватикану, является необходимой для собственно исторической интерпретации этого шага.


{106}

Бесконечность Вселенной

Исходная идея космологии Бруно — бесконечность Вселенной. Это — исходная идея и его гносеологии. Каждый взлет диалектической мысли сближает проблему познания с проблемой бытия. Для Бруно это две стороны одной и той же проблемы. Их единству и будет посвящена эта глава. Нужно также отметить, что идея бесконечности Вселенной ближе всего демонстрирует истоки натурфилософии Бруно. Она была обобщением античной мысли, очищенной гуманистической критикой от позднейших наслоений, а также того положительного развития, которое, несмотря ни на что, происходило на Востоке и в средневековой Европе в форме комментирования античных авторов, и, наконец, новых идей, появившихся в литературе Возрождения. Вместе с тем в идее бесконечности Вселенной — в той форме, в которой она {107} высказывалась, обосновывалась и отстаивалась Бруно, мы видим нечто принципиально новое, то, чего не было раньше. Эта новая форма понятия бесконечности Вселенной и была исходным пунктом принципа однородности пространства — иначе говоря, принципа, наиболее общим образом определяющего классическую науку в ее отличии от перипатетической.

Как уже говорилось, каждый радикальный поворот в науке связан с переоценкой ценностей прошлого. В данном случае переоценка шла очень далеко. Мы видели, что в отличие от большинства гуманистов, Бруно пересматривал не только традиционные интерпретации Аристотеля и Платона в средневековой литературе, но и уходил от Аристотеля и Платона к досократикам. Именно там, у истоков античной философии, была поставлена в наиболее общем виде проблема, которая в первую очередь интересовала Бруно.

Это — проблема субстанции. Ионийские натурфилософы искали то пребывающее, сохраняющееся и неизменное, что остается тождественным самому себе при изменении и придает смысл самому понятию изменения. Фалес приписывал эту роль воде, которая уплотняется или, наоборот, становится более тонкой, создавая таким образом все многообразие природы, но остается водой — тождественным себе субъектом качественных изменений. Анаксимандр приписывал эту роль некоторой субстанции, которая отличается от конкретных элементов бытия, Анаксимен — воздуху, Гераклит — огню. Концепция Гераклита была наиболее глубокой для своего времени, концепцией качественного изменения единой тождественной себе субстанции. У Эмпедокла она сменилась качественно различными неуничтожаемыми субстанциями, сохраняющими свои качественные отличия, и многообразие природы объяснялось пространственными смещениями этих различных субстанций. Наконец, Левкипп и Демокрит свели многообразие мира к различным сочетаниям единой гомогенной материи — атомов, окруженных пустым пространством.

У Бруно проблема субстанции ставится иначе. Для него она неотделима от космологической проблемы. Существование единичных элементов вещества неотделимо от существования бесконечного мира. Каждое конечное тело — точка в этом мире, но оно не теряет {108} субстанциального бытия, не становится только точкой, сохраняет физический смысл, потому что оно является отображением бесконечного мира, локальной реализацией всеобщего бытия.

Другое направление древнегреческой философии в сущности не решало проблему пребывающей, тождественной себе субстанции и ее возникающих и исчезающих, изменяющихся свойств, а пыталось снять эту проблему. Элеаты объявили изменяющиеся свойства призрачными и приписали бытию абсолютную неподвижность.

Бруно видел в неотделимости двух полюсов — сохранения тождественной себе субстанции и ее изменения — исходную черту бытия. «Время все берет и все дает; все меняется, и ничто не гибнет; лишь одно не может измениться; лишь одно вечно и всегда пребывает единое, подобное и тождественное самому себе» 1.

Бруно исходит из себетождественности субстанции, но он отказывается видеть в мироздании нечто неподвижное и приписывает многообразию реальное существование. При этом он иногда ссылается на красоту мира - она состоит в сочетании различных элементов, в разнообразии целого 2. Но красота у Бруно — один из критериев реальности. Она свидетельствует о совпадении противоположных определений единого. «И так как все формы находятся в нем, то, следовательно, к нему приложимы все определения, и благодаря этому противоречащие суждения оказываются истинными», — пишет Бруно в диалоге «О причине, начале и едином» 3. А в поэме «О тройном наименьшем и мере» он говорит о совпадении противоположностей как об особенности сущего. «Во всем сущем» нет ничего столь различного, что в чем-либо или даже во многом и даже в важном не совпадало бы с тем, от чего отличается и чему противостоит. Даже толпе философствующих ясно, что здесь все противоположности однородны благодаря общей им материи... Разнообразие и противоположность не препятствуют высшему благу целого, так как оно управляется природой, которая, подобно предводителю хора, направляет противоположные, крайние и срединные голоса к единому, наилучшему, какое только можно представить себе, созвучию» 4.

Для Бруно характерно постоянное подчеркивание онтологического, объективного характера совпадения {109} противоположностей. Глубоко диалектическое объединение онтологической, космологической проблемы («какова Вселенная?») и гносеологической проблемы («как она познается?»), объединение, которое не растворяет онтологическую проблему в гносеологической, а выводит гибкость, изменчивость форм и бесконечность познания из противоречивости и бесконечности природы, отличает Бруно от его предшественников, и в особенности от Николая Кузанского.

С этих позиций Бруно рассматривает соотношение субстанции и формы. Официальный средневековый перипатетизм, в значительной мере опираясь в интерпретации Аристотеля на комментаторов-неоплатоников, приписывал форме самостоятельное бытие. Плотин говорил о генезисе материального мира как об эманации или деградации, ведущей от реальности чистых форм (абсолютная реальность — бог) к чисто иллюзорной материи, которая сама по себе не существует и приобщается к бытию в меру приобщения ко все более идеальным формам.

(ldn-knigi, Плотин, 204-270г.г. н.э. – основатель неоплатонизма)

Это в какой-то мере соответствует христианской, богословской версии самостоятельного бытия форм: бог («в начале было слово и слово был бог») может создать материальный мир.        

 

Отсюда нарисованная Фомой Аквинским иерархия вещей, состоящих из материи и формы и благодаря форме все более теряющих материальный характер и все более причастных божеству.

Концепция онтологического, объективного совпадения противоположностей позволяет Бруно решить проблему материи и формы. Если рассматривать их как разобщенные категории — именно так, по мнению Бруно, рассматривает их Аристотель, — то материя становится пассивным началом, а форма — либо случайной, акцидентальной категорией, либо выражением предсуществующей и стоящей за пределами природы идеальной реальности. Нужно сказать, что для Бруно философия Аристотеля не была чем-то живым и противоречивым, содержащим поиски и «разноголосицу» 5. Она казалась ему весьма определенной системой взглядов; впрочем, она представлялась такой и подавляющему числу мыслителей следующих веков.

Бруно утверждает, что акцидентальные формы Аристотеля не находят обоснования в пределах философии {110} природы и при попытке обоснования приводят либо к платоновским предсуществующим идеям, либо к априорной пифагорейской мистике чисел.

«Итак, пусть сколь угодно выдвигает Аристотель логическое различение материи и формы, ибо никогда он не сможет, оставаясь на позициях философии природы, доказать, что форма является действительным и физическим началом, разве что прибегнет к идеям, обратившись в платоника, или к числам — став пифагорейцем» 6.

Может ли форма стать «действительным и физическим началом»? Может, отвечает Бруно, но только в том случае, если она становится субстанциальной в том смысле, что она вытекает из материи. В «Камераценском акротизме» Бруно пишет:

 «Формы, коль скоро они выводятся из потенции материи, а не вводятся извне действующей причиной, более истинным образом находятся в материи и основание своего бытия имеют в ней» 7.

Форма не случайна и вместе с тем не является предсуществующей платоновской идеей. Иными словами, Бруно отказывается от основных посылок и Платона, и Аристотеля. Остается приписать материи активную формообразующую функцию. Бруно подробно разбирает мысль о материи как субстанции, которая образует формы. При этом он противопоставляет Аристотелевой концепции, в которой помимо материи фигурирует упорядочивающая мир энтелехия, античную атомистику, где пространство — это реальное «небытие», а бытие состоит только из гомогенной материи. Но Бруно не удовлетворяет материя, не обладающая активной формообразующей функцией. Он ищет такую функцию. Разумеется, не находит: целое столетие отделяет Бруно от Лейбница, приписавшего материи динамические предикаты, и от Ньютона, построившего стройную классическую систему мира, исходя из понятия силы. Но в поисках активной формообразующей функции материи Бруно продвинулся далеко — мы столкнемся с этой тенденцией его мысли, когда рассмотрим атомистику Бруно.

Рассматривая античную атомистику, Бруно сближал ее с позднейшими пантеистическими концепциями тождества материи и бога. В диалоге «О причине, начале и едином» Бруно цитирует философа XIII в. Давида {111} Динантского, говорившего о таком тождестве. Далее он говорит об Ибн-Габироле (Авицеброне), называвшем материю «божественной природой».

Какая рациональная тенденция скрывалась под этой пантеистической идеей? Разумеется, она направлена против религии, против понятия антропоморфного личного бога и даже против деизма. Но что она означает для понятия материи, для натурфилософской стороны мировоззрения Бруно?

Если рассматривать идеи Бруно в их «вопрошающей» функции, т. е. как вопросы, адресованные будущему, то пантеистическая трактовка атомистики имеет очень глубокий смысл. Бруно хочет видеть в материи некое активное начало. Если бы мы попытались несколько модернизировать его идеи, мы бы вспомнили о природе не только сотворенной (natura naturata), но и творящей (natura naturans). Однако, как мы увидим немного позже, можно вспомнить об этих категориях Спинозы, и не модернизируя идеи Бруно, сближая с позднейшими концепциями не ответы, а вопросы, неявно содержавшиеся в построениях натурфилософа XVI в.

Пантеистическая трактовка материи, сближение атомистов с Ибн-Габиролем и Давидом Динантским, содержала вопрос об активной формообразующей функции материи, т. е. о субстанциальной, материальной упорядоченности бытия. Но не давала ответа на этот вопрос, ответа не только физического, т. е. претендующего на возможность «внешнего оправдания», но даже натурфилософского.

Если формы случайны, то это представление не только не ведет к допущению предсуществующих платоновских идей, но и не дает возможности объяснить образование форм в рамках философии природы. Это и значит, что логическое различение материи и формы не позволяет Аристотелю, «оставаясь на позициях философии природы, доказать, что форма является действительным и физическим началом», — как писал Бруно в уже цитированном отрывке.

В этом — все дело. Недостаточно отбросить неоплатоновскую традицию. Пантеистическая версия, считающая формы случайными, также ставит их за пределы «действительного и физического начала». Поэтому Бруно отказывается от мысли о случайности форм. {112}

В диалоге «О причине, начале и едином» Бруно вкладывает в уста излагающего его идеи Теофила следующий рассказ:

 «Итак, Демокрит и эпикурейцы, которые все нетелесное принимают за ничто, считают в соответствии с этим, что одна только материя является субстанцией вещей, а также божественной природой, как говорит некий араб по прозванию Авицеброн, что он показывает в книге под названием Источник жизни. Эти же самые, вместе с киренаиками, киниками и стоиками, считают, что формы являются не чем иным, как известными случайными расположениями материи. И я долгое время примыкал к этому мнению единственно потому, что они имеют основания, более соответствующие природе, чем доводы Аристотеля. Но, поразмыслив более зрелым образом, рассмотрев больше вещей, мы находим, что необходимо признать в природе два рода субстанций: один — форма и другой — материя, ибо необходимо должна быть {113} субстанциальнейшая действительность, в которой заключается активная потенция всего, а также наивысшая потенция и субстрат, в котором содержится пассивная потенция всего: в первой имеется возможность делать, во второй — возможность быть сделанным» 8.

Здесь Бруно как будто приближается к неоплатоникам, он говорит дальше о душе как «подателе форм», «источнике форм», формирующем тела из пассивной материи—«приемника форм».

Но в действительности субстанциальность формы имеет у Бруно другой смысл. Материя формируется не предсуществующими идеями Платона и не плотиновской эманацией от высшего бытия к небытию, а субстанциальными формами, которые не выходят за пределы «действительного и физического начала». Бруно говорит, что и «активная потенция», и «пассивная потенция» находятся в природе.

Посмотрим ближе на характеристику акцидентальной формы.

Несколько дальше приведенной реплики Теофила его собеседник Диксон говорит о концепции Бруно:

 «Это учение мне очень нравится, ибо кажется, что в нем нет недостатков. И действительно, так как мы можем установить постоянное и вечное материальное начало, то с необходимостью мы полагаем также подобное же формальное начало. Мы видим, что все природные формы происходят из материи и снова в материю возвращаются; отсюда кажется, что реально никакая вещь не является постоянной, стойкой, вечной и достойной значения начала, за исключением материи. Кроме того, формы не имеют бытия без материи, в которой они порождаются и разрушаются, из лона которой они исходят и в которое возвращаются. Поэтому материя, которая всегда остается той же самой и плодоносной, должна иметь главное преимущество быть познаваемой как субстанциальное начало в качестве того, что есть и вечно пребывает. Все же формы в совокупности следует рассматривать лишь как различные расположения материи, которые уходят и приходят — одни прекращаются, другие возобновляются, и ни одна из них не имеет значения начала».

Из такого реального отношения сохраняющейся материи и меняющихся форм может быть сделано одностороннее заключение об акцидентальности форм.

{114} «Поэтому, — продолжает Диксон, — нашлись такие, кто, хорошо рассмотрев основание природных форм, как это имело место у Аристотеля и других подобных, умозаключили в конце концов, что они являются лишь акциденциями и обстоятельствами материи, поэтому преимущество акта и совершенства должно относиться к материи, а не к вещам, о которых мы поистине можем сказать, что они не субстанция и не природа, но вещи субстанции и природы, о которой они говорят, что она материя. Последняя же, по их мнению, есть начало необходимое, вечное и божественное, как полагает мавр Авицеброн, называющий ее богом, находящимся во всех вещах» 9.

(ldn-knigi,  источник - http://www.krugosvet.ru/articles/05/1000574/print.htm

ИБН ГЕБИРОЛЬ, СОЛОМОН, или Авицеброн (1021 – ок. 1058), еврейский поэт и философ, родился в Малаге (Испания) в 1021. Несмотря на недолгую жизнь, Ибн Гебироль оставил огромное количество стихов светского и религиозного характера и несколько важных философских работ. Многие из его религиозных стихотворений стали частью ритуальной службы в синагоге. Умер Ибн Гебироль в Валенсии (Испания) ок. 1058. Согласно легенде, его убил из зависти соперник. Легенда гласит, что убийство было обнаружено, когда фиговое дерево, под которым спрятали тело, принесло необычайные плоды.

Важнейшей философской работой Ибн Гебироля, первоначально написанной на арабском языке (оригинал не сохранился) и только частично переведенной на иврит, был трактат Источник жизни (Масдар аль-Хайят). Латинский перевод, Fons vitae, оказал значительное влияние на средневековую христианскую теологию. Автором книги, однако, долгое время считался загадочный араб или христианин Авицеброн; лишь в середине 19 в. Соломон Мунк доказал его тождество с Ибн Гебиролем.

ЛИТЕРАТУРА 

Штёкль А. История средневековой философии. М., 1912
Соколов М.Н. Арабский оригинал сочинения «Mibhar ha-peninim», приписываемого Соломону Ибн-Гебиролю. Л., 1929 )

Но такое заключение — это попытка уложить наблюдаемую изменчивость форм в рамки ограниченной концепции. Ее сторонники не догадываются о возможности субстанциальной изменяющейся, но  неуничтожимой формы, о сохранении, как проявлении закономерности изменения форм бытия.

«В эту ошибку,—отвечает Диксону Теофил,—они впадают потому, что не знают другой формы, кроме случайной. И этот мавр, хотя он и воспринял из перипатетического учения, в котором он был воспитан, субстанциальную форму, тем не менее, рассматривая ее как вещь уничтожимую, а не только изменяющуюся благодаря материи, и как порожденную и не порождающую, как основанную и не основывающую, как взращенную и не взращивающую, он ее обесценивает и принижает в сравнении с материей — устойчивой, вечной, порождающей материю. И, конечно, это происходит с теми, кто не знает того, что нам известно» 10.

А что же «нам известно»?

Заметим прежде всего, как близко подходит Бруно к понятиям natura naturata n natura naturans. Но это не словесная близость. Все дело в том, что для Бруно форма — это нечто «изменяющееся благодаря материи», нечто входящее в систему охватывающей природу закономерной, каузальной связи.

Именно таков смысл отказа от случайных, акцидентальных форм. Этот отказ не означает апелляции к реальностям, стоящим вне природы (именно такая апелляция и является стержневой идеей и Платона, и неоплатоников). Он открывает дорогу представлению о {115} субстанциальности каузальной связи, превращающей хаос и космос.

Вероятно, никогда исследователь творчества Бруно не подвергался искушению модернизации в такой мере, как в наши дни. Мысль о связи субстанциальных предикатов материи с взаимодействием ее элементов ассоциируется с современными теориями, которые видят в существовании частицы результат ее взаимодействия с другими частицами в пределах единой самосогласованной системы — Вселенной. Но модернизирующее сближение натурфилософских идей XVI в. с физическими идеями XX в. увело бы очень далеко от исторической истины.

Концепции комментаторов и критиков Аристотеля, гуманистов и натурфилософов XVI в. при сближении с современной наукой потеряли бы не только исторический колорит, характерную форму книжной эрудиции, интуитивных догадок, аллегорий и поэтических грез, которая отнюдь не является внешней скорлупой, разбиваемой и отбрасываемой при поисках исторического смысла и значения науки Возрождения. Сам смысл воззрений Бруно и его современников при подобном сближении был бы искажен. Но в истории науки, как и в естествознании, локальное определение невозможно без прослеживания эвентуальной судьбы исследуемых объектов. Чтобы определить тип элементарной частицы, нужно проследить ее трек и по направлению и длине установить массу, заряд и длительность жизни частицы. Экспериментатор не сближает точку рождения частицы и точку, где она аннигилирует, но должен учитывать эту аннигиляцию при определении физического смысла того события, которое он зарегистрировал в начале трека. Аналогичным образом историк науки может определить смысл высказанной новой концепции, не только наблюдая ее связи с прошлым, но и выясняя последующую эволюцию новых понятий, их дальнейшую судьбу. И вывод будет меняться в зависимости от все новых и новых поворотов бесконечного пути научной мысли.

Таким образом, при сопоставлении натурфилософии с современной наукой дело состоит не в сближении, не в зачеркивании исторического интервала, а в том, чтобы обнаружить и оценить те повороты мысли натурфилософа, которые раньше, на предыдущих этапах научного прогресса не обладали «историческими {116} валентностями», не обладали ассоциативными связями, той апперцепцией, которая необходима для их восприятия и оценки.

По-видимому, современная апперцепция позволяет в пестрой ткани диалогов Бруно, где переплетаются сближения Парменида с атомистами и Плотина с Телезием, увидеть в качестве сквозной мысль о каузальном физическом законе как о субстанциальном начале и далее увидеть, как такое решение проблемы субстанции и формы приводит Бруно к идее бесконечности Вселенной.

Быть может, изменение исходной точки исторической ретроспекции мало меняет общую оценку натурфилософии Бруно. Но в этой книге рассматривается лишь одна ее сторона: какие элементы и особенности мировоззрения итальянского мыслителя были истоками классической науки. Здесь сопоставление с современной наукой становится неизбежным.

Ведь только ретроспективно, с позиций XX столетия в свете теории относительности Эйнштейна, можно было увидеть в идее однородности пространства и относительности движения центральную идею классической науки. Как уже говорилось, само название классического галилей-ньютонового принципа относительности могло появиться только после обобщения этого принципа. Релятивистская ретроспекция идет и дальше; мы ищем в науке XVI в. истоки классического принципа относительности и связываем с ним мысль о бесконечной Вселенной, исходя из современных представлений о связи относительности и бесконечности.

Вернемся к диалогу «О причине, начале и едином» и попробуем найти в нем истоки идеи бесконечной Вселенной. Бруно исходит из Аристотелевых определений материальной, формальной, действующей и конечной причин. Бруно модифицирует эти понятия, опираясь на всю сумму известных ему античных и средневековых воззрений, с тем чтобы постичь каузальную гармонию бесконечной природы.

Причина и начало становятся близкими и даже совпадающими по смыслу понятиями, когда речь идет о первой причине и первом начале. Бруно называет их богом, присваивая ему функцию первого звена некоторой упорядоченной последовательности. «Мы называем бога первым началом, поскольку все вещи ниже его и следуют {117} согласно известному порядку прежде или позже или же сообразно своей природе, длительности и достоинству»11. Первая причина — это собственно каузальная категория, речь идет о различных по своим функциям объектах: один — производящий, другой — произведенный. «Мы называем бога первой причиной, поскольку все вещи отличны от него, как действие от деятеля, произведенная вещь от производящей»12.

Эта фраза может показаться несовместимой с пантеистической тенденцией в творчестве Бруно. Но разграничение произведенной вещи от производящей сохраняется лишь до тех пор, пока речь идет о каузальной последовательности отдельных объектов и процессов. Природе в целом отнюдь не противоречит отличающаяся от нее сила; природа в целом не отличается от бога «как действие от деятеля», вернее, бог не отличается от природы. Природа Бруно — это исторический прообраз не только natura naturata, но и natura naturans.

Пока речь идет о первом начале и первой причине, различие сводится к различию точек зрения на один и тот же объект: «называя бога первым началом и первой причиной, мы подразумеваем одну и ту же вещь в различных смыслах...» Когда понятия начала и причины фигурируют в описании и объяснении процессов природы, они отнесены к различным объектам.

Начало — более общее понятие, и в качестве начала может фигурировать объект, не являющийся причиной. Таким является, например, начальная точка линии, которая отнюдь не служит причиной других точек. Начало — это нечто сохраняющееся, например те элементы, которые вошли в сотворенную вещь и на которые она может распасться.

Причина — нечто отличное от вещи, существующее вне ее.

Из Аристотелевых понятий материальной, формальной, действующей и конечной причины Бруно прежде всего рассматривает и модифицирует понятие действующей причины.

«Всеобщая физическая действующая причина — это всеобщий ум, который является первой и главной способностью души мира, каковая есть всеобщая форма мира» 13.

После этого идет обычный для Бруно поток эрудиции. Всеобщий ум отождествляется с Пифагоровым «двигателем  Вселенной»,  Платоновым  «кузнецом  мира», {118} с понятиями Эмпедокла, Плотина и т. д. В качестве собственного термина Бруно именует всеобщий ум «внутренним художником» — он формирует материю, «сплачивает кости, протягивает хрящи, выдалбливает артерии, вздувает поры, сплетает фибры, разветвляет нервы и со столь великим мастерством располагает целое» 14.

Этот «внутренний художник» охватывает все мироздание. Здесь Бруно высказывает одну из своих центральных идеи, может быть в наибольшей степени предвосхищающую новое естествознание. «Внутренний художник является действующей причиной для отдельных процессов, для существования отдельных произведенных вещей. Здесь это — внешняя причина, потому что она не входит в произведенную вещь. Но для природы в целом — это внутренняя причина, «поскольку действует не на материю и не вне ее...» 15.

Эта фраза переносит Бруно в лагерь противников неоплатонизма, и все предшествующие и последующие заимствования у неоплатоников здесь уже ничего не могут изменить. Следует еще подчеркнуть связь интегрального понимания природы (природа как единая самосогласованная система действует на составляющие ее элементы) с представлением о внутренней, входящей в природу причине происходящих в ней процессов.

Такая действующая причина определяется как интеллект мира, промежуточный между божественным и частным.

«Имеется три рода интеллекта: божественный, который есть все, этот мировой, который делает все, остальные частные, которые становятся всем...» 16.

Приведенный афоризм Бруно отнюдь не означает неоплатонического приобщения вещей к божеству. Напротив, частные интеллекты — причины отдельных процессов связывают их в единую природу и становятся всем, потому что через них действует внутренняя интегральная действующая причина бытия — «мировой интеллект».

После определения действующей причины Бруно переходит к формальной причине. Всякая вещь создается после некоторого идеального предвосхищения; должна заранее существовать форма вещи, к которой действующая причина приводит материю, содержащую возможность такой формы.

{119} Здесь Бруно делает очень важный поворот от «мировой души», или «мирового интеллекта», к понятиям, раскрывающим смысл этих псевдонимов, к историческим антецедентам каузальной гармонии бытия. Оказывается, мировая душа не обладает ни памятью, ни способностью размышления. Она создает природные объекты в предустановленном порядке; этот порядок вытекает из сущности мировой души, и объекты созданы так, а не иначе, потому что они своим строением однозначно выявляют содержащиеся в движущей причине — мировой душе — предустановленные формы. «Предустановленность» здесь означает субстанциальный характер законов бытия, однозначно приводящих материю к определенной форме.

Бруно ссылается на Аристотеля. Последний говорит, что природа создает предметы, не размышляя, подобно музыканту или писателю, который создает свои творения тем лучше, чем меньше о них думает.

Можно подумать, что Бруно лишает мировую душу способности размышления, чтобы приписать ей интуитивное мышление. Но в действительности Бруно имеет в виду совсем другое. Мировая душа отнюдь не персонификация какой-либо психической деятельности. Она «является истинным действием и истинной формой всех вещей» 17.

Не будем дальше следовать за Бруно в уточнении и разграничении родов и видов причины и начала. Нас интересует тот смысл понятия причины, который был раскрыт рационалистической мыслью XVII в., но уже содержался в зачаточной и неявной форме в натурфилософии XVI в.

Рациональный ответ на тот вопрос, который скрывался у Бруно в иррациональной форме мировой души, субстанциальной  формы,   «внутреннего   художника» и т. д., состоит в каузальной закономерной связи процессов природы. Понятие научного закона как бы все время стучит в оболочку неоплатонических терминов, хочет ее разбить и появиться в рациональной форме.

Какова рациональная форма понятия научного закона, найденная XVII столетием? Она уже упоминалась в вводной главе. Речь идет о дифференциальном представлении движения. Материальная точка — частица с той или иной массой и пренебрежимо малыми размерами — движется таким образом, что закон движения {120} определяет ее положение в каждой точке пространства для каждого момента времени. Состояние движения частицы в данный момент предопределяет, при заранее известных внешних воздействиях, все дальнейшее поведение частицы, ее положение и скорость в каждый последующий момент. Движение точки, как его определяет дифференциальное уравнение, представляется бесконечным рядом соседних точек и мгновений. Это — потенциальная бесконечность. Но понятие дифференциального закона может придать смысл и актуальной бесконечности. Последняя является выражением всеобщности закона.

Закон силы определяет ускорение частицы, движущейся в заданном силовом поле, в каждой точке ее пути и в каждый момент. Последовательное нарастание числа таких точек и таких мгновений дает потенциальную бесконечность и не напоминает нам об актуальной бесконечности — об этом противоречивом понятии, уже существующем, достигнутом, сосчитанном в неисчислимом множестве. Однако классическая механика пользовалась мгновенной картиной силового поля, в котором поведение частицы предопределено уже в данный момент. Такое представление, впоследствии остановленное под влиянием электродинамики, означало, что наука рассматривает бесконечное множество точек, которые характеризуются в данный момент (понятие абсолютной одновременности) определенной напряженностью и уже сейчас предопределенным эвентуальным ускорением частицы, которая может оказаться в каждой из этих точек.

Бруно не мог прийти к такому образу актуальной бесконечности по той причине, что у него не было закона ускорения падающего тела, который появился у Галилея (и был, заметим в скобках, прежде сообщен Паоло Сарпи — тому самому Сарпи, который возглавлял фронду против Ватикана уже во времена Венецианского процесса Бруно). Не было у Бруно и других физических эквивалентов бесконечности как результата бесконечного деления конечной величины на все меньшие, в пределе непротяженные части 18.

Для Бруно, как и для всех натурфилософов XVI в., движение — это процесс, характеризующийся скоростью, в то время как для Галилея, Декарта и всех последующих механиков движение — это состояние, неизменное состояние, если скорость не меняется. Изменения {121} заключаются не в переходе на новые места, а в переходе к новым состояниям, новым скоростям, т. е. в ускорениях. Эти изменения и получают то или иное объяснение в классической механике XVII в. Для Бруно гармония происходящих в природе процессов — это гармония не ускорений, а гармония движений, хотя бы и с неизменной скоростью. Такова была гармония мира и в «Диалоге» Галилея, но она сменилась динамической картиной ускорений в «Беседах и математических доказательствах», а в самом «Диалоге» была ограничена Солнечной системой.

Указанное ограничение, отсутствие у Галилея определенного ответа на вопрос о бесконечности Вселенной, было одним из выражений того поворота к локальным, дифференциальным законам бытия, которым ознаменовался XVI век. Впоследствии, во второй половине XIX в., Риман писал, что бесконечно большое играет несравненно меньшую роль в науке, чем бесконечно малое.

«От той точности, с которой нам удается проследить явления в бесконечно малом, существенно зависит наше знание причинных связей. Успехи в познании механизма внешнего мира, достигнутые на протяжении последних столетий, обусловлены почти исключительно точностью того построения, которое стало возможно в результате открытия анализа бесконечно малых и применения основных простых понятий, которые были введены Архимедом, Галилеем и Ньютоном и которыми пользуется современная физика» 19.

Только в начале XX в. с общей теорией относительности наука включила проблему бесконечно большого и проблему бесконечной Вселенной в число кардинальных проблем, и только сейчас, во второй половине столетия, указанные проблемы оказались связанными с микромиром, космология оказалась связанной с теорией элементарных частиц и атомной физикой.

В конце XVI в. до того положения, о котором говорит Риман, было далеко. Далеко — не во времени: до поворота к локальным критериям оставалось несколько десятилетий. Но тем не менее до Галилея еще не было выраженного в отчетливой инфинитезимальной форме понятия ускорения (неясное представление было уже у номиналистов XIV в.) и локальные эффекты движения еще не стали основным объектом анализа. Мысль {122} направлялась не к бесконечно малому, а к бесконечно большому. Думали не столько о соотношении пространства и времени, когда они стягиваются в точку и в мгновение, сколько о космологических проблемах. Стиль мышления в этих случаях различен.

В первом случае скачок мысли, который впоследствии получил название предельного перехода, приводит к точным соотношениям — производным различных порядков. Во втором случае имеет место переход к количественно неопределенным соотношениям. Инфинитезимальное изучение микромира оперировало макроскопическими соотношениями, которые можно было проверить экспериментом. Такая возможность была полностью реализована, когда научились интегрировать дифференциальные уравнения.

Но уже в XVII в. исчисление бесконечно малых ассоциировалось с решением задач, в которых фигурировали макроскопические величины, пройденные пути и положения тел. Напротив, мысли о Вселенной, космологические концепции, представления о бесконечности мира не были связаны с экспериментально проверяемыми соотношениями и вообще с количественно определенными значениями.

Отсюда — значение интуиции в научном мышлении XVI в. Мысль поднимается от локального к всеобщему. Она доходит до представления о бесконечно большом мире, подчиненном инвариантным законам. С таким представлением связана идея бесконечно малого, в котором реализуются эти законы. Но связь между бесконечно малым и бесконечно большим еще не приобретает ни количественно математического, ни экспериментально постигаемого характера. Она постижима с помощью интуиции.

Мысль о бесконечности мира отражала в XVI в. весьма фундаментальный поворот научной мысли. Это был поворот от идеи статической гармонии бытия к идее кинематической гармонии. Обе эти идеи можно было найти у Аристотеля. В перипатетической космологии существовали естественные места тел — неизменная статическая структура Вселенной и круговые движения тел подлунного мира — кинематическая гармония. Натурфилософия XVI в. (в отчетливой и резкой форме — в лице Бруно) порвала со статической гармонией бытия. Мы увидим позже, что означал такой переход для понятия {123} относительности движения. Сейчас только отметим, что такой разрыв с перипатетической традицией был одной из предпосылок перехода от Галилеевой криволинейной космической инерции (у Галилея планеты движутся вокруг Солнца по круговым орбитам не под влиянием тяготения, а по инерции) к прямолинейному инерционному движению Декарта.

Если тело движется по прямой, то оно может бесконечно удаляться от начала своего пути или от положения, в котором мы его наблюдаем. Но пока такое движение не рассматривается как неизменное состояние тела (так на него впервые взглянул Декарт), бесконечное движение по кругу и соответственно бесконечное пространство представляется результатом всеобщности закона, регулирующего изменения в природе. Сам же этот закон в качестве неизменного закона рассматривается как выражение неизменности природы, неизменности и сохранения не только Аристотелевой материи, но и неизменности, сохранения, субстанциальности форм.

В сущности такая субстанциальность форм может оказаться как натурфилософской догадкой о неизменно действующем законе в микромире, так и догадкой о его неизменности при неограниченном переходе ко все большим пространственным масштабам. Дифференциальное представление движения исходит из презумпции: какие бы малые области мы ни брали, мы должны встретить единообразное действие закона движения. Представление о бесконечности Вселенной в своей научной форме (свойственной классической науке) предполагает, что законы природы продолжают единообразно действовать при неограниченном переходе ко все большим областям. Эта инвариантность законов по отношению к изменению масштабов неявно скрывалась в идее бесконечности как ее трактовали натурфилософы XVI в. Но путь в бесконечный космос и путь в бесконечно уменьшающийся микрометр были в начале нового времени различными. Различными по степени возможного тогда применения эксперимента и математики.

Скачок от восприятия конечных объектов к постижению бесконечного у Галилея и аналогичный скачок у Бруно при их сопоставлении иллюстрируют это историческое различие. Речь идет именно об историческом различии — не о двух типах мышления, а о двух {124} последовательных этапах филогенеза науки или, что правильней, о двух типах мышления, каждый из которых соответствует определенному историческому этапу. Галилей в «Беседах» устами Сальвиати предлагает очень быстро и просто разделить линию на бесконечное число частей. Мы делим ее на две части, перегибая посредине. «Возможно относительно строгое доказательство, что подобное сгибание делит линию на любое множество частей. Если же сложить линию в окружность, то мы сразу получим бесконечное число изгибов и соответственно бесконечное число точечных элементов линии».

У Бруно скачок от конечного к бесконечному — это скачок к чувственно неощутимому, результат интеллектуальной интуиции, причастности индивидуального познания к мировой душе.

С. Ф. Васильев в своей очень интересной характеристике Бруно 21 пишет, что «представление об интеллектуальной интуиции, являющейся органом познания бесконечности, базируется у Бруно на анимистической метафизике»22. Действительно, таков «онтогенез» интеллектуальной интуиции Бруно. Индивидуальный разум сопричастен мировой душе, поэтому он может познать бесконечное. Воображение выходит за пределы чувственно воспринимаемого, но исходит из него, пользуется им как исходным материалом. Оно может соединить чувственные впечатления с бесконечным. Поэтому природа создаваемых воображением эстетических ценностей и природа создаваемых им же представлений о мире — одна и та же. Коллизия конечного и бесконечного, чувственно постижимого и субстанциального решается синтезом эстетического и научного восприятия мира. Для Бруно истинная философия совпадает с истинной поэзией, а совершенная поэзия «есть одновременно выражение и образ божественной мудрости» 23.

По мнению С. Ф. Васильева, этому эстетическому синтезу чувственного и интеллектуального в онтологическом плане соответствует связь конечного с бесконечным, которая реализуется в природе в процессе формообразования. «Связь конечного с бесконечным состоит в том, что конечное имманентно стремится все к новым и новым преобразованиям, ибо материя из самой себя производит различные формы и последовательно облекается в них. Истинная сущность материи заключается {125} поэтому не в ее индивидуализированных образованьях, а в той общей основной форме, охватывающей в себе все, которая затем индивидуализируется. Отсюда вывод, что конкретное пространственно-временное бытие, являющееся предметом восприятия, может стать и предметом знания лишь тогда, когда мы понимаем его в его единой первосущности, т. е. в неразрывном единстве с целым» 24.

Существует кардинальное различие между характерным для классической пауки инфинитезимальным исследованием природы с помощью дифференциальных законов, описывающих локальные события, и инфинитной космологией Бруно. Классическая наука видела единство природы во всеобщности дифференциальных законов. У Бруно закон, которому подчинены явления, имеет всеобщий характер, потому что он выражает воздействие космоса в его целостности на те локальные формы, в которых он индивидуализируется. Бруно субстанциализирует этот закон. Процессы протекают при одних и тех же условиях единообразно, потому что существует единая, охватывающая всю природу душа мира. Но предсуществует ли эта душа? Бруно далек от такой мысли. Он скорее хочет отождествить субстанциализированный закон с природой. Так он и пишет в диалоге «О необъятном и неисчислимом»: «Природа—не что иное, как сила, присущая вещам, и закон, которому подчинен их собственный путь» 25.

Что же это за сила, которая тождественна с природой? Может быть, здесь истоки Лейбницевой динамической концепции: сила — непротяженная и первичная по отношению к протяженности субстанция?

К этому вопросу мы подойдем при анализе атомистики Бруно. Здесь мы коснемся другой стороны приведенной формулы: природа — это закон, которому подчинен собственный путь вещей («lex, qua peraguunt proprium cuncta entia cursum»).

Здесь нет предвосхищения классической науки и философии XVII—XVIII вв. в смысле близости позитивных ответов. Здесь, скорее, такое переосмысление перипатетической концепции, которое лишает ее конкретного космологического воплощения и тем самым освобождает место для новой космологии. Космология Аристотеля подчиняла локальные события — движения тел в {126} подлунном мире — интегральной и конечной чувственно постижимой схеме локализации естественных мест. Бруно также подчиняет локальные события интегральному порядку — душе мира, понимая под ним закон. Но закон, поставленный на место совершенной, статической схемы бытия — локализации естественных мест, лишает миропорядок чувственной постижимости. Схема Аристотеля была чувственно постижимой: он видел в наблюдаемых с Земли небесных телах не только конечную и потому постижимую дислокацию тел, но и управляющую движениями этих тел дислокацию естественных мест. У Бруно локальными процессами также управляет интегральная схема, но это уже не конечная схема естественных мест и сфер, а закон. Наука XVII в. сделала этот закон вполне постижимым, причем постижимым не только в смысле наблюдения, но и в более высоком и эффективном смысле эксперимента.

Но это уже XVII век. Гений может подняться над своим веком, обобщая те знания своего времени, которым принадлежит будущее, но он не может перешагнуть в следующий век и сделать выводы из фактов, наблюдений и экспериментов, которые станут возможными в этом следующем веке. В XVI в. законы бытия не могли стать дифференциальными законами, не могли быть связаны с новой эмпирической базой, не могли облечься в новую инфинитезимальную математическую форму, сама эта форма, лишенная   экспериментального   эквивалента,   казалась иррациональной. Поэтому Бруно, разрушив конечную Вселенную Аристотеля, не мог найти новую схему, постижимую через наблюдение, и объявил природу постижимой лишь для интеллектуальной интуиции.

Бесконечность становится постижимой, если она является гегелевской «истинной бесконечностью», т. е. если в каждом ее элементе отражается бесконечный характер ансамбля26. Наука нашла естественнонаучный эквивалент такой бесконечности в дифференциальном законе, который связывает локальные процессы в силу своей всеобщности 27. Математика в трудах Г. Кантора подошла к понятию ансамблей, бесконечность которых гарантируется не счетом, а соответствием (это и есть теоретико-множественный эквивалент локального проявления всеобщего закона) равномощных ансамблей. Бесконечно большое стало объектом, в принципе допускающим {127} «внешнее оправдание». Но все это — классическая наука, в ее первоначальных формах в XVII в. и в законченных — в XIX в. У Бруно не было главного звена рационального представления о бесконечно большом. Такое звено — представление о локальном эффекте всеобщего закона. Поэтому он и шел к бесконечно большому путем интеллектуальной интуиции.

Разумеется, для этого были и другие причины. То, что было сказано, объясняет, почему Бруно не мог прийти к рациональной концепции бесконечности. Другие причины, охватывающие всю сложную ткань эрудиции, философских симпатий, общественных взглядов, эстетических вкусов Бруно, объясняют, почему при отсутствии инфинитезимальной версии, характерной для следующего столетия, он обратился к эстетическим критериям, интуитивному методу и неоплатонической терминологии. Но мы здесь рассматриваем творчество Бруно со стороны подготовки классической науки, и нас прежде всего интересует, что таилось под эстетическими критериями, интуитивным методом и неоплатоническими терминами.

Под ними таилась глубоко рационалистическая тенденция. Душа мира — это неоплатонический псевдоним объективного ratio мироздания. Бруно идет к этому ratio ощупью, без какого-либо критерия достоверности, без эксперимента, соединяя самые различные и часто противоречивые идеи древности, Средневековья и Возрождения, иногда дополняя их фантастическими данными, руководствуясь полемическим азартом, преходящими личными антипатиями (реже — симпатиями), случайными метафорами, увлекающими ею мысль в сторону. И несмотря на этот архаический уже для следующего поколения стиль мышления, он не отходит от главной темы — бесконечности, субстанции, каузальной гармонии мира, рациональной постижимости мира.

Для Бруно — это одна тема. Знание начинается, когда конечное становится представителем бесконечного. Бесконечное — это не  ограниченное ничем имманентное стремление конечных объектов к приобретению все новых форм.

Именно в этом преобразовании формы — она имманентна   субстанции — выражается  первообразная идеальная сущность мира.

У Бруно каузальное ratio мира — закономерно повторяющиеся связи между явлениями — это не всеобщий {128} закон, а субстанция. Решение, которое прямо вело к идее всеобщего закона, было не таким легким. Речь шла, если говорить о движении тел, о «подлежащем» (что является движущимся объектом) и «сказуемом» (как, подчиняясь какому закону, движется этот объект) в констатациях движения.

Но физика XVII в., искавшая законы движения и нашедшая в конце концов достоверные «сказуемые», не находила причин, обусловливающих «подлежащие», не могла объяснить существование тел. В сущности каузальных закономерностей существования никто и не искал.

Никто, за исключением Спинозы. У Декарта всеобщие каузальные законы движения дополнялись некаузальной концепцией существования материи. Лейбниц отделил материю от пространства, приписав ей динамические свойства, но происхождение сил оставалось неясным, и это дало повод для представления о силе как непространственной субстанции. Только Спиноза подчинил каузальной гармонии само существование тел, выводя его из взаимодействия природы с собой (causa sui). Но для воплощения этой идеи в позитивные физические представления не было данных ни в XVII, ни в два последующих века 28.

Мы видели, что у Бруно была тенденция представить природу как динамическую субстанцию, как совокупность  всеобщих законов. Иначе говоря, «сказуемое» превращается в «подлежащее». Здесь Бруно, как уже было сказано, приближается к динамическому рационализму Лейбница. Но приближается не всей совокупностью своих взглядов, а только одной тенденцией, которая уживается с иными в сложном мировоззрении Бруно.

Нужно сказать, что мировоззрение Бруно было сложным, но вовсе не хаотическим, как это представляется многим исследователям. Хаотическим был стиль Бруно, да и то лишь для последующего периода — но сравнению с «Диалогом», еще больше — с «Беседами и математическими доказательствами», еще больше — с «Началами философии» Декарта, а для сравнения с «Математическими началами натуральной философии» вообще нет почвы, так далеки произведения Бруно от однозначной логики и экспериментальной индукции Ньютона.

Рационалистическая  тенденция  в  мировоззрении Бруно становится, как ни странно, особенно ясной, когда {129} вчитываешься в апологии иррационального познания, рассыпанные в произведениях Бруно. Это познание сближается с любовью и символизируется «амуром». Вот несколько строф из «Героического энтузиазма»:

 Одна стрела пронзает сердце мне,

 В одном пылаю я огне,

 И лишь в одном раю я быть желаю.

 Любовь, судьба и цель моих забот

 Гнетет и манит, мучит и ласкает,

 Амур безумный к красоте влечет.

 Амур, что к истине влечет мой жадный взгляд,

 Черно-алмазные затворы отпирает

 И божество мое сквозь очи вглубь впускает,

 Ведет его на трон, дает ему уклад,

 Являет, что таят земля, и рай, и ад,

 Отсутствующих лиц присутствие являет,

 Прямым ударом бьет и силы возрождает,

 Жжет сердце и опять целит его стократ 29.

Итак, «амур» влечет и к красоте, и к истине. Для Бруно они едины.

В трактате «О причине, начале и едином» в диалоге между Теофилом и Диксоном говорится:

«Теофил. — Судите вы сами. Отсюда вы можете подняться к понятию — я не скажу самого высокого и наилучшего начала, недоступного нашему размышлению, но во всяком случае души мира, каким образом она является действительностью всего и возможностью всего и есть вся во всем, поэтому в конце концов раз дано, что имеются бесчисленные индивидуумы, то всякая вещь есть единое и познание этого единства является целью и пределом всех философий и естественных созерцаний, причем в своих пределах остается наивысшее созерцание, которое подымается над природой и которое для не верующего в него невозможно и есть ничто» 30.

Итак, цель познания — едина, потому что она состоит во всех случаях в постижении единства мира. Бруно пишет о «наивысшем созерцании, поднимающемся над природой». Но эта фраза означает лишь, что над природой как совокупностью индивидуальных воплощений мировой души поднимается природа как единство. В начале {130} четвертого диалога первой части «Героического энтузиазма» эта мысль выражена следующим образом:

«Тансилло. — Таким выявляет себя рассуждение о героической любви, поскольку она стремится к собственному объекту, который есть высшее благо, и поскольку ей присущ героический ум, стремящийся соединиться с собственным объектом, а именно: с первоистиной или с абсолютной истиной».

И далее идет мифологическая аллегория:

  Средь чащи леса юный Актеон

  Своих борзых и гончих псов спускает,

  И их по следу зверя посылает,

  И мчится сам по смутным тропам он.

  Но вот ручей: он медлит, поражен, —

  Он наготу богини созерцает;

  В ней пурпур, мрамор, золото сияет,

  Миг — и охотник в зверя обращен.

  И тот олень, что по стезям лесным

  Стремил свой шаг, бестрепетный и скорый,

  Своею же теперь растерзан сворой...

  О разум мой! Смотри, как схож я с ним:

  Мои же мысли, на меня бросаясь,

  Несут мне смерть, рвя в клочья и вгрызаясь  31.

 

Тансилло разъясняет это изложение известного греческого мифа об Актеоне, обращенном богиней в оленя и растерзанном своими же охотничьими собаками. Актеон символизирует интеллект, охотящийся за божественной мудростью и за божественной красотой. Охота идет в лесу — в диких, уединенных и малоисследованных («по смутным тропам») местах. Актеон спускает собак «по следу лесных зверей, которые суть умопостигаемые воплощения идеальных концепций, а эти концепции — тайные, взыскуемые немногими». И вот у ручья, у воды, т. е. в зеркале, где отражается «блеск божественности», происходят события, символизирующие процесс познания.

«Чикада. — Думаю, что вы не делаете тут сравнения и не считаете как бы однородными божественное и человеческое познание, которые по способу понимания в высшей степени различны, хотя по теме — тождественны» 32.

Тансилло подтверждает эту характеристику. Божественное и человеческое познание тождественны по теме. Далее он продолжает раскрывать метафоры. Пурпур, мрамор и золото богини — это божественная мощь, божественная мудрость и божественная красота. Превращение Актеона из охотника в предмет охоты — символ субъективации истины при ее постижении.

Возможно ли при таком постижении дойти до высшей божественной мудрости и красоты? Ольшки находит у Бруно противоречие. В трактате «О тенях идей» и в диалоге «О причине, начале и едином» Бруно утверждает невозможность высшего иррационального познания. В то же время в «Героическом энтузиазме» утверждается возможность не только познания бога, но и экстатического воссоединения с божественным 33.

П. А. Мишель возражает Ольшки. В трактате «О тенях идей» Бруно вслед за неоплатониками говорит о некоторой идеальной сущности, недоступной человеческому разуму. Но и в этом произведении, и в других Бруно не {132} утверждает, и более того, отрицает понятие идеи как самостоятельной субстанции. Речь идет об абсолютной истине. Человеческий интеллект, синтезируя чувственные восприятия, отражает эту абсолютную истину, стремится к ней, но не может ее окончательно постичь. Такая непостижимость может быть принята за субстанциальную независимость этой истины. Но она постижима, постижима не интеллектом, а волей, «любовью», т. е. категорией, исходящей не из чувственного восприятия, а из интуитивного озарения. Интеллект, располагающий естественными человеческими свойствами, не может подняться до метафизического познания истины и обречен ограничиться ее тенью 34.

«Эта абсолютнейшая действительность, — пишет Бруно в диалоге «О причине», — тождественная с абсолютнейшей возможностью, может быть схвачена интеллектом лишь путем отрицания: не может она, говорю я, быть понята, ни поскольку она может быть всем, ни поскольку есть все, ибо интеллект, когда он желает понять что-либо, формирует интеллигибельные идеи, которым он уподобляется, с которыми он соизмеряет и сравнивает себя, но это невозможно в данном случае, ибо интеллект никогда не бывает столь большим, чтобы он не мог быть больше, она же, будучи неизмеримой со всех сторон и во всех смыслах, не может быть большей. Нет, следовательно, глаза, который мог бы приблизиться или же имел бы доступ к столь высочайшему свету и столь глубочайшей пропасти» 35.

Здесь мы встречаем характерное для Бруно противопоставление процесса познания как потенциальной бесконечности и абсолютной истины как актуальной бесконечности. В сущности речь идет о неисчерпаемости бесконечного познания.

«Высочайший свет» — это та самая субстанция, которая отражается в несовершенных образах рационального познания.

«Отсюда можно умозаключить, что сообразно тому соотношению, о котором дозволительно говорить в этом изображении действительности и возможности, — поскольку в специфической действительности заключается все то, что имеется в специфической возможности, поскольку Вселенная сообразно подобному модусу есть все то, чем она может быть (каково бы ни было отношение {133} числовой действительности и возможности), — имеется возможность, не отрешенная от действительности, душа, не отрешенная от одушевления, я не говорю сложного, а простого. Таким образом имеется первое начало Вселенной, которое равным образом должно быть понято как такое, в котором уже не различаются больше материальное и формальное и о котором из уподобления ранее сказанному можно заключить, что оно есть абсолютная возможность и действительность. Отсюда нетрудно и нетяжело прийти к тому выводу, что все, сообразно субстанции, едино, как это, быть может, понимал Парменид, недостойным образом рассматриваемый Аристотелем» 36.

Здесь Бруно как будто в несколько условной форме становится на позицию элеатов. «Парменид, может быть, понимал абсолютное единство субстанции». Но Бруно — он часто это делает — ссылается на мыслителя, достаточно далекого от его идей. Первое начало Вселенной, «в котором уже не различаются больше материальное и формальное» и где возможность и действительность уже совпадают, — это материя, сформированная в последней инстанции, нечто аналогичное последней структуре природы, всеобъясняющей и не требующей объяснения, о которой говорили все априорно-метафизические системы. Но Бруно считает это первое начало бесконечным и именно поэтому непостижимым; оно витает перед бесконечным познанием как идеальная актуальная бесконечность, до которой не может дойти потенциально бесконечное познание.

Значит речь идет не о Платоновом сверхчувственном мире идей и не о деградирующей эманации божественного разума, как у Плотина. У Бруно есть терминологически близкие понятия — «божественная мудрость», «божественная красота», но это все та же «абсолютная возможность и действительность», объективная истина, доступная человеческому познанию. В абсолютном смысле она познается иррациональной интуицией, относительное представление о ней дает рациональный метод познания, человеческое естественное восприятие — чувственный опыт. Мы уже знаем из первой части «Героического энтузиазма», что божественное и человеческое познания существенно отличаются по способу понимания, но тождественны по теме.

Более того, оба эти метода познания — интуитивный (воля) и рациональный (сознание) сопутствуют друг {134} другу. Бруно говорит, что действие интеллекта предшествует действию воли, но сама воля побуждает интеллект предшествовать ей в качестве светильника.

В «Героическом энтузиазме» (в рассуждениях о пяти диалогах второй части) Бруно говорит:

«Здесь показывается, как воля побуждается, направляется, движется и руководится сознанием, и взаимно: как сознание возбуждается, формируется и оживляется волею, так что идет впереди то одно, то другое» 37.

Ограниченность рационального познания не означает для Бруно существования неподвижного, раз и навсегда данного уровня знания. Наоборот, его пределы непрерывно раздвигаются интеллектом, накопляющим знания о мире. Прогресс науки приближает естественное познание к божественному, но этот процесс бесконечен, как бесконечна сама абсолютная истина.

«Когда интеллект доходит до восприятия некоторой и определенной умопостигаемой формы и воля охвачена страстью, соответственной такому восприятию, то интеллект не останавливается на этом, потому что собственным своим светом он побуждаем к обдумыванию того, что содержит в себе все зародыши умопостигаемого и желаемого, и это длится до тех пор, пока интеллект не придет к познанию значительности источника идей, океана всякой истины и блага. Отсюда следует, что какой бы вид перед интеллектом ни стоял и ни был им воспринят, он на основании того, что стояло перед ним и было им воспринято, делает вывод, что над воспринятым стоит еще иное, еще большее и большее, находящееся при этом все время известным образом в действии и в движении. Потому что он всегда видит, что все, чем он овладел, есть нечто измеримое и, следовательно, недостаточное само по себе, не благое само в себе, не прекрасное само собою, так как оно не есть Вселенная, не есть абсолютная сущность, но лишь сопричастие этой природе, сопричастие этому виду, этой форме, явственной интеллекту и наличествующей в душе. Поэтому всегда от прекрасного понятого, и, следовательно, измеримого, и, следовательно, прекрасного по соучастию, интеллект движется вперед к тому, что подлинно прекрасно, что не имеет никаких пределов и ограничений» 38.

Это — одна из самых блестящих во всей литературе Возрождения глубоко диалектических формул {135} бесконечности познания. Мысль об этой бесконечности показывает интеллекту, что «над воспринятым стоит еще иное, еще большее и большее...»

Эта мысль близка формуле Галилея: «Экстенсивно, т. е. по отношению к множеству познаваемых объектов, а это множество бесконечно, познание человека как бы ничто, хотя он и познает тысячи истин, так как тысяча по сравнению с бесконечностью — как бы нуль...»39.

Только Галилей присоединяет к этому тезис об интенсивной истинности математического познания, равной по достоверности божественному. У Бруно божественному познанию равно не математическое, а интуитивное. Да и бесконечность объекта познания связана не с бесконечно малым, а с бесконечно большим.

По мнению Мишеля, мысль о близости рационального и интуитивного познания объясняет частую встречу двух имен в сочинениях Бруно. Раймонд Луллий близок ему по идее непрерывно расширяющегося рационального познания, Николай Кузанский — по идее расширяющегося, но непреходимого предела рационального познания, предела, за которым наступает область бесконечного,

недоступного интеллекту «абсолютного» 40.

Следует еще раз подчеркнуть, что само представление Бруно о пределе интеллектуального познания несет в себе идею бесконечности, поскольку прогресс науки, овладение новыми областями знания движет этот предел все дальше и дальше, и этот процесс бесконечен. Там в бесконечности сливаются человеческое и божественное восприятия, естественное и метафизическое познания, относительная и абсолютная истины, бог, открывающийся человеку в природе, в окружающем его вещественном мире с его многообразием форм и субстанций, и тот же бог, скрытый в самом себе, то единое, что свойственно всему многообразию вещественного мира, бесконечная субстанция, воплощаемая в постигаемых чувственным опытом конечных формах. Но такое слияние никогда не наступит, оно есть бесконечный предел, к которому стремится познание. Бесконечен только процесс человеческого познания, само же рациональное познание в каждый данный момент конечно, конечна картина мира, открывающаяся интеллекту через чувственный опыт на каждой ступени познания. Единая же гармония мира, общая, единая субстанция, материя, бытие, имманентное всему {136} многообразию ощущаемого и познаваемого мира, бесконечно. И конечное не может совпасть с бесконечным 41.

Таким образом, актуальная бесконечность выводится за пределы рационального познания. Бруно утверждает, что человеческий ум по природе и действию конечен, но возможность его бесконечна, «потому что ум вечен, и оттого всегда наслаждается, и не имеет ни конца, ни меры своему счастью, и потому-то, так же как он конечен в себе, так он бесконечен в объекте» 42.

Свою теорию познания Бруно развивает в ряде работ. Процесс познания он делит на ряд ступеней. Их число и некоторые наименования меняются от произведения к произведению, в известных пределах трансформируются и концепции, но суть идеи остается неизменной.

В самом раннем труде, посвященном этому вопросу, «О тенях идей», написанном в 1582 г., Бруно выдвигает девять ступеней познания: очищение души (animi purgatio), внимание (attentio), замысел (intentio), упорядоченное созерцание (ordinis contemplatio), упорядоченное сопоставление (proportionalis ex ordina collatio), отрицание (negatio), стремление (votum), преображение сути в вещь (transformatio sui in rem), преображение вещи (явления) в самое себя (transformatio rei in seipsum) 43.

В 1583 г. вышел трактат Бруно «Печать печатей». Предыдущие девять ступеней заменены более обобщенными пятью ступенями, получившими соответственно новые наименования: ощущение (sensus), представление (imaginatio), рассуждение (ratio), умозаключение (intellectus), божественное постижение (divina mens). В этом трактате Бруно говорит:

«Чувство само по себе обращено только в себя; в воображении оно становится предвидимым самоощущением; итак, чувство, которое уже есть некоторое самопредставление в рассуждении, самопознается; чувство, которое становится разумом в самоаргументации, в интеллекте становится самопознанием; чувство, которое стало уже интеллектом, познавая это, относит себя к божественному духу» 44.

В «Печати печатей» гносеологическая сторона идеи бесконечности мира — концепция бесконечного познания — выражена сравнительно ясно (конечно, если сравнивать стиль этого трактата не с текстами следующего столетия). Познание начинается с чувственного опыта.

{137} Первоначально это — «чувство, обращенное только в себя», не охваченное мыслью восприятие. Далее возникает образ воспринятого чувством явления — «самопредставление». Затем начинается работа мысли, которая связывает представление с другими. И наконец, — интуитивный акт «самопознания»: интеллект познает себя в смысле, который придает познанию Бруно, т. е. сопричащается душе мира 45.

Через год Бруно вновь возвращается к этим градациям. В трактате «О бесконечности, Вселенной и мирах» Филотео следующим образом отвечает на вопрос, в чем заключена истина:

«Истина заключается в чувственном объекте, как в зеркале, в разуме — посредством аргументов и рассуждений, в интеллекте — посредством принципов и заключений, в духе — в собственной и живой форме» 46.

«В этом итальянском диалоге, — разъясняет Мишель, — уже выступают четыре градации. Латинские sensus, imaginatio слились в итальянский oggetto sensibile, чувственный объект, составляющий единство ощущения и образа. А далее все совпадает: латинское ratio и итальянское raggione — рассуждение, разум, аргументация, латинское intellectus и итальянское intelletto — умозаключение, интеллект, познание принципов, латинское mens и итальянское mente — постижение, дух. Вспомним четыре Аристотелевы градации, которые он приводит в сочинении «О душе»: ощущение — эсфизис, представление — докса, наука — эпистеме, интеллект — нус » 47.

Трактаты, о которых шла речь («О тенях идей», «Печать печатей», «О бесконечности, Вселенной и мирах»), были созданы в парижский и лондонский периоды. Через семь лет, уже во Франкфурте, после новой полосы скитаний, появились два латинских трактата, опубликованные в 1591 г., возвращавшиеся к тем же градациям. Мишель дает сводку эволюции этих градаций 48. В трактате «О монаде, числе и фигуре» три стадии процесса познания: начало, середина, рубеж (principium, medium, finis) синонимичны трем понятиям: ощущению, рассуждению, постижению или, иначе говоря, чувству, разуму, духу (sensus, ratio, mens). А чуть дальше эта триада выступает как sensus, ratio, intellectus. Таким образом, если семь лет назад умозаключение и постижение, {138} интеллект и дух, intellectus и mens следовали одно за другим, были последовательными ступенями познания, теперь они синонимичны, объединились, стали рядом у границы, у последней черты рационального познания.

Во втором трактате «О тройном наименьшем и об измерении» повторяется эта же триада. Бруно разъясняет, что воспринятый ощущением мир предстает подобно солнечному свету, проникающему в мрачную темницу сквозь решетки и отверстия; разум воспринимает его как бы сквозь окно, интеллекту открывается его явственный образ. Здесь опять понятия intellectus и mens синонимичны.

В том же 1591 г. Бруно составил «Свод метафизических терминов», опубликованный в 1595 г. В нем чувственное восприятие делится на ряд стадий — общее ощущение (sensus communis), представление (phantasia), размышление (cogitatio), память (memoria). Далее здесь вновь intellectus и mens выступают как две несовпадающие, последовательные ступени познания.

Чтобы разобраться более тщательно в терминологии Бруно, следует иметь в виду, что каждую ступень процесса познания он также рассматривает как процесс, как движение, как отрезок траектории, имеющий свои начало и конец. Прежде всего рассмотрим терминологию, относящуюся к чувственному восприятию, охватываемому общим понятием sensus49. Восприятие внешнего, вещественного мира окружающей человека природы начинается с воздействия этого мира на органы чувств. Это первое отражение реального мира еще не связано с деятельностью сознания, оно ограничено инстинктивным восприятием, исчезающим вместе с причиной. Первым шагом познания является фиксация этой перцепции в сознании, возникновение неисчезающего впечатления, т. е. то, к чему следует отнести термины attentio и sensus communis. Далее сознание трансформирует впечатление в представление, чему соответствуют термины imaginatio, phantasia.

За десятилетие, протекшее между появлением «Теней идей» (1582) и «Свода метафизических терминов» (1591), терминология, относящаяся к понятию чувственного восприятия, уложилась в один охватывающий термин sensus, включающий в себя весь процесс чувственного восприятия. Он, этот процесс, не ограничивается реакцией {139} органов чувств на явления внешнего мира. Эта реакция отражается далее сознанием, формирующим представление, образ, соответствующий чувственным реакциям, откладывающийся и сохраняющийся в сознании и после того, как реакции прекращаются.

Отвлеченный чувственный образ, запечатленный сознанием, — это плод пассивной деятельности сознания, не подвергнутый анализу разума. Именно поэтому чувственный образ может не совпадать и, как правило, не совпадает с истинной природой отображаемого явления. Чувственное представление отражает внешний мир и отвечает ему, но далеко не совпадает с истинным, реальным существом его явлений. Бруно много раз подчеркивает это, и особенно на примере с вращением Земли. Отражаемое сознанием чувственное восприятие небосвода создает ложную, кажущуюся картину неподвижности Земли, представляемой центром вращения небесных тел. Этот чувственный образ является иллюзией, противоположной истине, хотя и порожденной ею. В трактате «О бесконечности, Вселенной и мирах» мы читаем:

«Ф и л о т е й. — Только для того, чтобы возбуждать разум, они могут обвинять, доносить, а отчасти и свидетельствовать перед ним, но они не могут быть полноценными свидетелями, а тем более не могут судить или выносить окончательное решение. Ибо чувства, какими бы совершенными они ни были, не бывают без некоторой мутной примеси. Вот почему истина происходит от чувств только в малой части, как от слабого начала, но она не заключается в них» 50.

Человеческие ощущения слишком ограниченны, слабы и поверхностны, они создают не изолированную, а сложную и многообразную видимую картину явления. Для того чтобы анализировать и сопоставлять видимое, объединить его цельным представлением, идеей, отвечающей реальному явлению, необходима деятельность разума — ratio.

Еще на стадии чувственного опыта он сам дает нам примеры непрочности своих представлений 51. Видимый горизонт возникает в чувственном представлении как граница окружающего мира, но при передвижении само это чувственное представление дает нам свидетельство своей иллюзорности. И Бруно вспоминает, как его детское представление о том, что за высящимся на горизонте {140} Везувием мир кончается и дальше ничего нет, было разрушено первым же путешествием в Неаполь 52.

Здесь начинается область рассудка, анализа видимого. Если видимая граница — иллюзия наших чувств, не является ли видимое движение светил вокруг неподвижной Земли такой же иллюзией? Рассудок, разум, ratio открывают эту видимую иллюзию и создают представление о реальном вращении планет вокруг Солнца. Далее разум обращается к картине видимого небосвода и открывает ложность Аристотелева утверждения, что за пределами этой сферы ничего нет. И здесь Бруно заявляет: так же, как пределы Земли не ограничены видимым горизонтом, небесные миры продолжаются за видимым небосводом.

«Я верю и считаю, что по ту сторону воображаемого небесного свода всегда имеется эфирная область, где находятся мировые тела, звезды, земли и солнца, все они имеют чувственный характер в абсолютном смысле слова как сами по себе, так и для тех, которые живут на них или около них, хотя они не могут быть воспринимаемы нами вследствие отдаленности расстояния. Отсюда вы можете видеть, на каком фундаменте стоит Аристотель, когда из того, что мы не можем воспринимать ни одного тела за пределами воображаемой окружности, он заключает, что там нет никаких тел, и поэтому он упорно отказывается верить в существование каких-либо тел за пределами восьмой сферы, вне которой астрономы его времени не допускали никаких других небесных сфер... Но против этого восстает вся природа, возмущается всякий рассудок, это осуждают всякое правильное мышление и хорошо развитый интеллект. Но как бы то ни было, утверждение, что Вселенная находит свои пределы там, где прекращается действие наших чувств, противоречит всякому разуму, ибо чувственное восприятие является причиной того, что мы заключаем о присутствии тел, но его отсутствие, которое может быть следствием слабости наших чувств, а не отсутствия чувственного объекта, недостаточно для того, чтобы дать повод хотя бы для малейшего подозрения в том, что тела не существуют. Ибо если бы истина зависела от подобной чувственности, то все тела должны бы быть такими и столь же близкими к нам и друг к другу, какими они нам кажутся. Но наша способность суждения показывает нам, что некоторые звезды нам кажутся меньшими на небе, и мы их относим {140} к звездам четвертой и пятой величины, хотя они на самом деле гораздо крупнее тех звезд, которые мы относим ко второй или первой величине. Чувство не способно оценить взаимоотношение между громадными расстояниями; из наших взглядов на движение Земли мы знаем, что эти миры не находятся на одинаковом расстоянии от нашего мира и не лежат, как это думают, на одном деференте» 53.

Здесь мы видим своеобразный антифеноменологизм Бруно, связанный с противопоставлением ratio простому sensus.

Значительно трудней установить точный смысл, вкладываемый Бруно в термины intellectus и mens, вернее, не самый смысл, а различие в смысле, придаваемом этим понятиям. В разное время и в разных местах они выступают у Бруно то в качестве синонимов, то в качестве соседствующих и поэтому отличающихся понятий, свойственных процессу познания. В качестве синонимов эти термины выступают в двух произведениях: «О монаде, числе и фигуре» и «О тройном наименьшем и об измерении». Во всех других трудах, в том числе и в самом последнем его труде «Своде метафизических терминов», изданном через три года после ареста, в оба эти понятия вкладывается различный смысл.

Наиболее определенное представление о смысле этих понятий следует искать в «Своде метафизических терминов». Потому, во-первых, что он посвящен именно терминологическим характеристикам, и потому, во-вторых, что этот труд как бы завершает предыдущие и содержит наиболее зрелые определения 54.

«Свод метафизических терминов» определяет intellectus следующим образом. Все, что ratio постигает с помощью дискурсивного мышления, рассуждения, аргументации, все это интеллект охватывает одним взглядом просто с помощью интуиции (simplici quodam intuitu).

Отметим, что здесь появляется новый термин — интуиция. Понятие же mens, которое в данном случае следует переводить как дух, постижение, стоит выше интеллекта и всего познания в целом (superior intellectu et omni cognitione). Подобно интеллекту, дух постигает явление простой интуицией, однако здесь эта интуиция не нуждается ни в каком предшествующем ей и сопровождающем ее дискурсивном мышлении (absque ullo discursu praecedente vel concomitante) 55.

{142} В «Печати печатей» mens также стоит над интеллектом. Но тогда, в 1583 г., это божественное постижение, дух было завершающим звеном познания. Здесь mens не противостояло дискурсивному мышлению, а было его венцом. В «Героическом энтузиазме», написанном через два года, «божественная истина» уже противостоит «естественному познанию».

Итак, методом рационального познания является дискурсивное мышление, цепь логических звеньев, восходящая от ощущений к умозаключениям, от чувственных восприятий к интеллекту. Рациональное познание ограничено интеллектом, оно не может выйти за пределы его возможностей. Но эта граница заперта с обеих сторон, туда, внутрь этого поля, где властвует интеллект, не может проникнуть никакое внелогическое откровение, никакое божественное озарение. Рациональное познание по своему существу антидогматично и антиавторитарно. Оно отражает внешний мир, «достоверный для меня и реально сущий в себе» 56.

Весьма важным становится вопрос о границах познания. Не о трансцедентном пределе, а о границах, свойственных рациональному познанию как процессу. Нижней исходной границей познания является «абсолютное незнание», ступень неосознанных ощущений, инстинктивных реакций, область, где разум бездействует. Верхней границей процесса должно стать «абсолютное знание», т. е. научная картина мира, отражающая его во всей совокупности и в мельчайших деталях.

Но является ли переход от развивающегося рационального, относительного знания к абсолютному границей? Этот гносеологический вопрос связан с онтологическим вопросом о границах Вселенной. Для Бруно Вселенная в целом не имеет экстенсивных пределов. Соответственно познание окружающего мира — это непрекращающийся процесс, и на каждой определенной стадии развития науки о мире есть нечто, что остается вне границ ее проблем и решений.

Чувственные  образы,  соответствующие  понятию sensus, представляют отражение внешнего мира. В сознании отражается имманентный образ явлений вещного мира. Вне этих явлений нет ощущаемых образов. Но эти образы не отображают истинное явление, образ явлений не соответствует самому явлению. Аналитическая работа 

мысли, дискурсивное мышление создает истинный или приближающийся к истинному образ. Этот этап познавательного процесса Бруно в ряде перечисленных выше трудов именует воображением (imaginatio).

Но воображение направляет дискурсивное мышление по некоторому заранее назначенному пути. Отталкиваясь от чувственных образов уже на первых порах, цепь логических рассуждений должна найти какое-то русло, взять направление, обрести некую предвзятость, без которой дискурсивность превращается в хаотичность. Гипотетическая перспектива выступает иногда в виде неясного ощущения, иногда в виде сравнительно четкой научной гипотезы.

Мишель говорит, что образ Вселенной уже стоял перед умственным взором Бруно, когда он писал в Париже «De umbris idearum» (1582). Он же раскрывался и выступал во всех последующих трудах вплоть до последнего 57. По мнению Мишеля, этот интуитивный образ Вселенной лежит за пределом дискурсивного мышления, предшествует ему и определяется иными, недискурсивными {144} категориями мышления. Она, эта интуитивная картина мира, не только определила ход аргументации, но и продиктовала форму, строй, стилистические приемы поэм и диалогов Бруно. Анализ этих произведений позволяет определить генезис исходной космологической гипотезы Бруно.

Но здесь Мишель уходит в сторону от действительного смысла гносеологии Бруно. Он говорит, что направляющее последующие рациональные поиски внедискурсивное озарение носит теологический характер 58.

В «Тайне Пегаса» Бруно ссылается на теологов, характеризуя интуитивно постигаемую истину:

«То, что воссоединяет наш ум, пребывающий в мудрости, с истиной, являющейся объектом умопостигаемым, есть, по учению кабалистов и некоторых мистиков-теологов, один из видов невежества»59.

Здесь под кабалистами и  мистиками-теологами имеются в виду в первую очередь Дионисий Ареопагит и Николай Кузанский 60.

И Ареопагит, и Николай Кузанский полагали, что «видом невежества» является непосредственное, отбрасывающее дискурсивное мышление мистическое озарение. Но каково содержание этого озарения? В официальной теологии, как и во всех еретических концепциях, не покидавших религию откровения, речь вовсе не шла об истинах, по своему содержанию недоступных человеческому интеллекту. Наоборот, у Николая Кузанского разум приводит к непостижимому представлению о бесконечности и однородности пространства, и отказывающееся от разума «ученое незнание» docta ignoratia (это и есть упомянутый Бруно «один из видов невежества») возвращает человеческий интеллект к представимому традиционному образу конечной, гелиоцентрической Вселенной.

У Бруно — противоположное соотношение между содержанием и результатами дискурсивного мышления и интуиции. Дискурсивное мышление, потенциально бесконечное по своей природе, приводит на каждом этапе к конечному образу Вселенной. Интуиция перебрасывает мост от этого рационально постижимого образа к предельному результату озарения — представлению об актуальной бесконечности природы (которое, как нам сейчас известно, и оказалось исходным понятием классической картины мира).

{145} По-видимому, инфинитная концепция Бруно позволяет правильно понять соотношение между intellectus и mens и видеть в проходящей между ними границе не границу между наукой и теологией, а границу внутри антитеологической мысли, границу между познанием и абсолютной истиной, к которой оно бесконечно стремится.

Все реплики Бруно, утверждающие недоступность абсолютной истины дискурсивному мышлению, имеют только один исторический смысл: абсолютная объективная истина, последняя причина всего миропорядка, бесконечна и неисчерпаема и поэтому не может быть исчерпана. Но всеобщность законов бытия может быть постигнута интеллектом. Только такая возможность не реализовалась в науке XVI в. в рациональной форме и высказана была в иррациональной форме.

Идея бесконечности бытия и была той идеей Бруно, которой он оставался верен от «Теней идей» до «Свода метафизических терминов» и дальше — вплоть до показаний в тюрьмах Венеции и Рима и до финального отказа от отречения.

С этой точки зрения замечания Бруно о рационально непостижимой истине не противоречат неукротимой энергии, с которой он отстаивал объективную истинность своей космологии. Она не была мистическим озарением. Тем более она не была теологическим выводом — теологией в собственном смысле, системой логического доказательства истин откровения, какой была система Раймонда Луллия, столь часто упоминающегося у Бруно. Чем же она была в своих истоках?

Для ответа на этот вопрос нужно прежде всего отказаться от довольно распространенного представления об истории науки как о серии событий, напоминающих катаклизмы Кювье, полностью стирающие старое, чтобы новая наука строилась на чистом месте. Новая полоса в науке всегда включает уточнение, расширение, обобщение старых идей, и классическая наука не была исключением. Перипатетическая космология включала идею относительности движения, но эта идея получила у Аристотеля ограниченное применение, только для круговых движений в надлунном мире. Физика номиналистов всегда включала в зачаточной форме понятия ускоренного и даже равномерно ускоренного движения. Свою предысторию имел гелиоцентризм.

{146} Это не значит, что новая наука представляет собой перекомпоновку старых идей. Но это значит, что новые принципы возникают не в вакууме и они не могут быть высказаны без какой-то ориентировки по отношению к существующим понятиям и воззрениям. Мы оцениваем концепции прошлого с позиций последующего развития, но сами они приходили к самопознанию, противопоставляя себя уже существовавшим воззрениям или устанавливая с ними родство.

К науке XVI—XVII вв. это относится больше, чем к какому-либо другому этапу. Она в своих истоках была достаточно книжной. Позже телескоп и другие средства наблюдения изменили роль эрудиции. Но в XVI в. необходима была полоса очищения античного наследства, переосмысления и критики средневековой литературы и литературы Возрождения, которая придала старым теориям новые валентности и позволила им входить в новые логические структуры. Эту задачу и выполнил гуманизм. Он начал сходить с авансцены культурной истории, когда историческая миссия гуманизма оказалась выполненной. В этот момент в Европе появился гений гуманистической эрудиции, обладавший не только исключительными знаниями, но и жезлом новой интерпретации, которую приобретали старые научные ценности при каждом прикосновении этого жезла.

Этот гений эрудиции обладал еще одним достоинством. Он уже знал, что эрудиция недостаточна и что логическое развитие старых концепций — это только первое условие нового взгляда на мир. Джордано Бруно жил интересами своего времени, и освобождение людей от civitas dei, установление civitas hominis, полное выявление всех потенций человеческого интеллекта нашли в нем своего апостола. Бруно видел условие такого выявления в полном освобождении от каких бы то ни было преград, стоящих на пути интеллекта, находящего в природе ее объективные законы. Речь шла именно о таких, объективных законах. Старая схоластика, освободившая интеллектуальную энергию от запретов ценою отказа от онтологической силы ее результатов, годилась для старых идеалов, она замыкалась в идеальном мире, что соответствовало духу civitas dei.

Для civitas hominis нужна была онтологическая ценность освобожденной мысли. Поэтому бесконечность {147} познания должна была привести к онтологической бесконечности, к идее бесконечности бытия.

Но эта идея не могла еще опереться на новые понятия, на дифференциальное представление движения с его экспериментальными и математическими методами исследования природы. Она должна была остаться интуитивной догадкой.

В современной науке интуиция опережает эксперимент и математический анализ на очень короткий срок и обычно не оставляет каких-либо зримых следов, воплощаясь вскоре в экспериментальные или строго обоснованные количественными расчетами теоретические открытия. В XVI в. в творчестве Бруно интуиция обогнала свое воплощение на полстолетия. Это было ее трагедией.

Новая, содержавшая в зародыше основные принципы классической науки, интуиция появилась без того, что было силой классической науки. Ей пришлось искать опоры в той эрудиции, недостаточность которой уже была известна Бруно. Ей пришлось искать обоснования в принципиальном гипостазировании иррационального познания, и именно здесь — корень многосложных коллизий и неопределенных разграничений intellectus и mens. Но как бы то ни было, дело было сделано. Бесконечность Вселенной была провозглашена в качестве онтологической истины. Гелиоцентрическая система превратилась в новую космологию.

Глубоко диалектическое слияние гносеологической проблемы с онтологической привело Бруно к новой по сравнению с Николаем Кузанским концепции бесконечной Вселенной. Мишель говорит, что сторонников идеи бесконечности мира следует искать не среди астрономов, а среди натурфилософов 61. Но и Брадвардин, и Палингениус, и Патрицци, и Николай Кузанский, приписывая мировому пространству бесконечные размеры, не говорили о бесконечности миров. Брадвардин, с именем которого мы еще встретимся в связи с атомистикой Бруно, полагал, что за пределами конечного мира лежит бесконечное пустое пространство 62.

Палингениус добавлял к конечной Вселенной Аристотеля бесконечное пространство — местопребывание бога 63. У Патрицци материальный космос окружен бесконечным пространством, где нет материальных тел, но есть свет 64 .  {148}

Для Николая Кузанского бесконечность мира не имеет онтологического значения, а для гносеологии ее значение сводится к доказательству ограниченности дискурсивного мышления. Поэтому он ограничивается бесконечностью пространства — той идеей, которая пронизывала геометрию, начиная с Евклида.

Интеллект может прийти к понятию бесконечного пространства, но может ли он вывести бесконечность материи из чувственных восприятий?

Именно этот вопрос и интересует Бруно. Непосредственные чувственные восприятия не могут охватить бесконечное число тел и бесконечное тело. Но интеллект, исходя из этих непосредственных восприятий, идет дальше.

Пример, к которому неоднократно прибегает Бруно, — это представление о горизонте. В ощущении он представляется неподвижным пределом, ощущение дает ложное представление о поверхности нашей планеты. Но чувственный опыт возбуждает разум, деятельность которого приводит интеллект к заключению об истинной картине явления.

Видимая картина сферического купола небосвода так же ложна, как видимый горизонт 65.

Но понятие горизонта приобретает у Бруно более глубокий смысл. Преимущественная сферическая форма свойственна не только атомам и звездам, но и бесконечному пространству. У Бруно существуют два рода сфер: сферы конечные и бесконечные 66. Как это понимать? Как понимать также утверждение Бруно, что конечная сфера по существу не имеет центра, а бесконечная не имеет периферии? Дело в том, что здесь речь идет не о центре шара, а о центре горизонта 67. На поверхности сферы с конечным радиусом все точки равноправны, любая из них является центром видимого горизонта. Именно об этом центре идет речь, а не о центре самой сферы, для которого, кстати, Бруно применяет специфический термин — внутренний центр 68. В любой точке пребывания наблюдателя на поверхности Земли горизонт остается неизменным (не пейзаж, а линия окружности). Но только на поверхности Земли, на поверхности сферы. Для точки внутри сферы понятие горизонта не применимо. В бесконечном пространстве все точки равноправны. Они не принадлежат какой-либо поверхности; пространство не имеет периферии. Почему же пространство сферично, почему каждая его точка является серединой, центром сферы? {149} Потому что в каждой точке пространства кругозор наблюдателя сферичен, потому что эта сфера находится в любой точке местопребывания его в пространстве. На поверхности Земли, или другой планеты, или любой шаровой поверхности наблюдатель видит часть сферы, основанием которой является плоскость горизонта. В пространстве наблюдатель видит полную сферу, там отсутствует горизонт. Это не конечная Аристотелева сфера, она перемещается вместе с наблюдателем. Так, по-видимому, следует понимать утверждение Бруно, что бесконечная сфера более сферична, чем конечная.

Полет в бесконечное пространство, которое встречается в качестве символического образа в стихах Бруно69, — это не мысленный эксперимент, характерный для следующего столетия, а скорее символический эксперимент: бесконечная сфера недоступна чувственному восприятию. Но как только в восприятие вступает разум, чувственные ощущения, с одной стороны, и интуиция — с другой, подсказывают ему идею бесконечности. В самом деле, Аристотелева концепция отрицает существование за пределами внешней сферы какой бы то ни было субстанции, Пустоты, пространства, времени и вообще чего бы то ни было; внешняя сфера ничем не окружена, ничто не содержит ее в себе.

Это «ничто» значительно труднее осмыслить, чем представление о безграничном пространстве, объемлющем бесконечные миры. С этим согласуется и чувственный опыт: мы нигде не встречаем тела, за контурами которого не было бы ничего внешнего, ничего его поглощающего. Чувственные ощущения бывают обманчивы, но не тогда, когда они входят в суждение, соединенное с разумом; они не способны противоречить разуму, они включены в разум 70.

Среди последователей Аристотеля Бруно видит не только слепых догматиков, но и лиц, идущих дальше и отступающих от некоторых догм. К этим последним он причисляет Фому Аквинского и Филопона. Бруно считает, что мыслящие аристотельянцы должны в конце концов прийти к нему. В конце диалога «О бесконечности» собеседником выступает перипатетик, развивающий Аристотелеву   аргументацию   отсутствия  пространства   и времени вне неба — высшего горизонта мира, отсутствия иных миров, кроме земного, естественных мест, к которым стремятся все движущиеся тела, тяжелые к центру, {150} легкие к периферии, нейтральные к пространству между центром и периферией. Однако, уступая неопровержимости философии Бруно, он готов принять ее основные принципы: бесконечность пространства и миров, его населяющих, отсутствие привилегированных мест, т. е. равноправность в этом смысле любой точки пространства, являющегося «всеобщим местом» 71.

Вспомним, что Бруно часто приписывает пространству и пустоте свойства эфирной среды, охватывающей и разделяющей сферические конечные тела («шары, подобные тому, на котором мы живем и прозябаем» 72) и пронизывающей их, образуя внутри их межатомную среду.

Как же движутся конечные шарообразные тела, населяющие пространство, и в первую очередь Земля и наиболее близкие к ней небесные тела?

Движению Земли посвящены многие страницы сочинений Бруно, и наиболее подробно оно описывается в диалогах «Пир на пепле» и «О необъятном». В первом из них Бруно, отталкиваясь от идей Коперника, рисует картину сложного, совокупного движения Земли, которое можно разложить на четыре основных движения 73.

Первое — суточное вращение Земли. Смену дня и ночи Бруно сравнивает с дыханием, необходимым, для жизни земного шара. Бруно говорит, что благодаря этому вращению Земля «подставляет Солнцу по возможности всю свою поверхность».

Круг, описываемый любой точкой Земли за ее один оборот, является геометрически неточным, а самое вращение — нерегулярным из-за непостоянства  скорости вращения.

Второе — движение Земли по круговой орбите, описываемой ее центром вокруг Солнца. Это движение питает жизненный кругооборот природы, и на этом пути «в четырех пунктах эклиптики земного шара издается крик рождения, юности, зрелости и упадка его существ». Это движение обладает наименьшим отклонением от регулярности.

Суточное и годовое движения Земли описаны понятно, описание остальных двух типов движения темно, и нельзя с определенностью судить о том, что имеет в виду Бруно. Скиапарелли считал невозможным вдаваться в его расшифровку 74. Третье и четвертое движения, насколько можно понять, связаны с изменениями {151} положения Земли относительно звездного неба.

Это вращения вокруг взаимно перпендикулярных осей, лежащих в экваториальной плоскости. Третье движение, проявляющееся в видимом медленном вращении (один оборот за 49 000 лет) восьмой зодиакальной сферы, сводится к взаимному замещению положения двух полушарий относительно Вселенной. Бруно называет это вращение полушаровым; оно еще более неправильно, чем ежедневное. Четвертое движение — это взаимозамещение положения земных полюсов относительно Вселенной; им объясняется наблюдающееся с давних времен постепенное перемещение точек равноденствия и солнцестояния. Бруно называет его полярным, или колуральным. Это движение — самое неправильное из всех.

Бруно не устает подчеркивать, что все эти движения составляют нераздельное единство одного сложного движения и что, называясь круговыми, они по существу отступают от геометрической формы окружности и не могут быть выражены математически.

Таким образом, Бруно разлагает движение Земли на четыре составляющих: обращение в орбитальной плоскости, вращение в экваториальной плоскости и в двух взаимно перпендикулярных меридиональных плоскостях. Окружность, описываемая вокруг Солнца центром Земли, не представляет математически идеального замкнутого круга. Смене времен года Бруно не дает объяснения. Коперник для ее объяснения ввел третье движение — изменение наклона земной оси по отношению к эклиптике. Бруно отрицает третье движение Коперника, утверждая, что для смены времен года, света и мрака, тепла и холода достаточно сочетания суточного времени и обращения вокруг Солнца без этого третьего движения.

Сложное движение Земли в перпендикулярных меридиональных плоскостях приводит к вековой эволюции климата, передвижению материков на Земле и вообще к ее эволюции.

«Итак, в этих целях достаточно и необходимо, чтобы движение Земли совершалось таким образом, чтобы благодаря известным переменам там, где было море, стал континент, и наоборот; там, где было тепло, сделалось холодно, и наоборот; то, что пригодно для житья и умеренно, стало бы менее подходящим для житья и не столь умеренным, и наоборот; в заключение — чтобы каждая {152} часть получила такое же положение, которым пользуются все прочие части под солнцем, чтобы всякая часть могла участвовать в любой жизни, в любом порождении, в любом счастье» 75.

Следует отметить, что у Бруно не было сколько-нибудь явного представления о необратимой эволюции Земли, связанного с космологическими и астрономическими взглядами. Тем более у него не было мысли о необратимой эволюции всей бесконечной Вселенной. По-видимому, такая мысль принадлежит к небольшому числу идей классической науки (где она появилась в форме второго начала термодинамики), не имеющих сколько-нибудь заметных исторических прообразов76. У Бруно эволюция Земли имеет циклический характер. Третье движение Земли дает цикл длительностью 49 000 лет 77.

Нужно сказать, что из идеи бесконечности Вселенной у Бруно не вытекали какие-либо определенные астрономические представления. Меньше всего это объясняется приписываемой ему хаотичностью мировоззрения (которое в действительности не было хаотичным) и стиля (который был хаотичным, но не предопределял, а, наоборот, отражал в этой своей особенности неопределенность астрономических и физических воззрений). Космологическая проблема не только в XVI в., но и в пределах классической науки в собственном смысле у Галилея, Ньютона и в XVIII—XIX вв. не воздействовала на конкретные представления о планетах. И даже на представления о Солнце и звездах. В свою очередь в XVI в. идея бесконечности Вселенной не вырастала из конкретных представлений о различных движениях Земли. Она была обобщением самого факта движения Земли и эквивалентности физической картины мира при допущении покоя и движения Земли. Отсюда — переход от Солнца как центра мира к Вселенной, где нет ни центра, ни границ. Но в XVI в. отстаивание этой идеи еще не опиралось на конкретные и однозначные астрономические представления о движении планет.

Что же касается вращения самого Солнца, эта мысль в трактате «Пир на пепле» высказывалась как предположительная. Теофил, представляющий в диалоге самого Бруно, говорит, что он допускает вращение Солнца вокруг собственного центра, но не находит чего-либо определенного в мнении Бруно о движении или {153} неподвижности Солнца. Это соображение исходит из представления о том, что Солнце, раскаленный светящийся шар, состоит из веществ, подобных встречающимся на Земле, которые развертываются и кружатся, подобно пламени в сводах печей. «Элемент огня является носителем первого жара и телом столь же плотным и несхожим в частях и членах, как и Земля».

По Бруно, существуют элементарные вещества, которые он называет первыми телами, носителями противоположных качеств: одни раскалены и светятся, другие холодны и темны. Олицетворением первых является огонь, вторых — вода. Солнце является средоточием первых, Земля — вторых.

«Но поскольку в субстанции тела преобладает огонь, оно называется солнцем, телом, которое светится само собой; поскольку же преобладает вода, оно называется теллурическим телом, луной и другим подобным телом, которое получает свет от другого» 78.

Одно преобладает над другим, но не исключает его, наша планета содержит некоторое количество раскаленных, светящихся тел, Солнце содержит холодные и темные части, концентрирующиеся в солнечных пятнах. Бруно считает, что на Солнце существует жизнь, обитают животные, «которые живут благодаря холоду окружающих их холодных тел» 79.

Раскаленное вещество Солнца (как и Земли в ее недрах) обладает высокой твердостью, плотностью и прочностью. Оно не поддается плавлению и остается твердым: это — «не разогретое огнем железо, но то железо, которое само есть огонь» 80.

Солнце излучает в пространство тепло и свет, и этот процесс подобен сгоранию тел, наблюдаемому на Земле. Свет и тепло рождаются в пламени сгорающего холодного и темного тела, так и свет и жар Солнца уходят корнями в темноту и холод, огонь черпает пищу в воде. Подобно круговороту вод, испаряемых океаном и вновь проливающихся в его лоно, элементы солнечного огня, изливающие жар и свет, возвращаются в его лоно в виде холодных тел 81.

В отношении других планет Солнечной системы Бруно рисует весьма произвольную и слабо аргументированную картину, по существу игнорирующую существовавшие тогда астрономические данные. Земля и Луна {154} представляются двумя равновеликими планетами,  вращающимися  одна около другой по общей орбите. Видимое движение Луны по небосводу объясняется вращением Земли около собственного центра. Кроме этого, обе планеты совершают общее годовое обращение вокруг Солнца. На той же гелиоцентрической орбите, на другом        конце ее диаметра, совершает такие же движения другая пара — Меркурий и Венера, — обладающая теми же размерами, что и первая пара, Бруно представляет схему этих движений следующим образом

(рис. 1) 82.

Точка А — центр орбиты взаимного обращения Земли и Луны, точка В — Меркурия и Венеры. Обе пары совершают годовое обращение по орбите AB вокруг Солнца Е. По иным, лежащим в других плоскостях и несколько более удаленным орбитам, но с близким периодом обращаются вокруг Солнца Марс, Юпитер и Сатурн. На еще более удаленных орбитах возможно обращение невидимых планет, что, в отличие от большинства конкретных астрономических концепций Бруно, относящихся к структуре и кинематике Солнечной системы, подтверждено позднейшими открытиями. Поскольку орбиты невидимых планет лежат в иных плоскостях, чем земная, некоторые из планет могут сближаться с Землей в пределы видимости, чтобы затем вновь исчезнуть из поля зрения. Это, по мнению Бруно, и есть кометы.

Приведенные конструкции содержат некоторые удачные догадки, которые тонут в фантастических допущениях. В этой части качественно-натурфилософский анализ с сознательным игнорированием математики стал архаическим уже на рубеже XVI и XVII вв. Поэтому приверженцы геоцентризма не считали эти конструкции опасными, а защитники гелиоцентризма апеллировали к ним с большой осторожностью 83. Но в свете современных представлений и гипотез мироздания некоторые схемы Бруно заслуживают, по мнению Мишеля, переоценки 84.

Идея бесконечности Вселенной созревала в рамках геоцентризма. Размеры небосвода постепенно {155} увеличивались. Тимей принимал радиус звездной сферы равным 18, а солнечной — 8 земным радиусам. Аристарх увеличил эту последнюю величину до 360, а Гиппарх и Птоломей — до 1210. С тех пор эта цифра варьировалась очень незначительно, и только в конце XVII в. Кассини приблизился к истинной величине расстояния от Земли до Солнца, равной 23.452 земным радиусам.

Размеры звездных сфер увеличивались, но они оставались конечными пределами Вселенной, даже вращаясь вокруг Солнца, как у Коперника. Наука XVI в. еще не дала в руки астрономов каких-либо фактов и наблюдений, которые бы не уложились в концепцию конечной Вселенной. Но Вселенная расширялась, Солнце ушло с 18 на 2018 радиусов, звездные миры уходили все дальше, граница Вселенной размывалась, ее цементировала традиция, и, может быть, в наибольшей степени научная. Брешь была пробита интуицией. Почти единственным носителем последней оказался Бруно 85.

Мишель пишет, что эволюция научных представлений о границах мира нашла отражение в искусстве: «Символизированным круговым орбитам, геометрическим небесам романских художников, золотому фону византийских и готических полотен наследовали небеса менее абстрактные, но все еще размеренные, послушные ритму городского или сельского пейзажа, аккуратно окаймленные природной либо архитектурной панорамой. А затем все больше и больше рождались живые, глубокие, разверзающиеся небеса, вселяющие не успокоение, а тревогу, а иные и ужас: хаос, из которого появляется Михаил Архангел на полотне Тинторетто в Дрезденском музее; небо Троицы кисти Бассана в Анжеранской церкви, где мантия предвечного отца, извиваясь спиралью, как бы втягивается необъятной пустотой; стремительный круговорот Успения кисти Малоссо; бездна света, откуда святой дух низвергается в потоке пламени» 86.

Это сопоставление новой инфинитной космологии и инфинитных тенденций в искусстве — отнюдь не внешнее. Эстетический и эмоциональный аккомпанемент новой картины мира был слышен в XVI и XVII вв. очень явственно не только в творчестве такой поэтической и эмоциональной натуры, как Бруно, у которого аккомпанемент заглушал мелодию дискурсивного мышления. Галилей чье творчество соединяет содержание {156} и стиль диалогов Бруно с содержанием и стилем Ньютоновых «Начал», теряет образность и энергию своего языка, когда речь переходит от Солнечной системы к беспредельным просторам Вселенной.

Для Галилея картины Солнечной системы неотделимы от картин венецианского прилива и венецианского арсенала, где он искал механические прообразы небесной кинематики. Конечные тела, объекты непосредственного наблюдения и участники экспериментальных схем, были центром научного и эстетического восприятий. Они становились бесконечными и в науке, которая делила их на бесконечное число элементов, и в эстетическом сознании.

У Бруно конечное тело приобретает бесконечное бытие, не разделяясь на элементы, а отражая бесконечную Вселенную, бесконечно большую по масштабам гармонию мироздания. И если эта тенденция не находила до поры до времени собственно научного воплощения, тем большее значение приобретали ее эстетические эквиваленты.

В натурфилософии Бруно, как только что сказано, конечное становится объектом инфинитного постижения, не разделяясь на части, а отражая бесконечное целое. Отсюда — логические истоки атомистики Бруно.

{156}

Атомистика

Ольшки считал атомистику Бруно сравнительно эпизодическим этапом его творчества, причем — поздним 1. Напротив, Мишель видит в атомистике кульминацию космологического мировоззрения Бруно 2. Если рассматривать мировоззрение Бруно со стороны генезиса основных принципов классической науки, кульминацией оказывается понятие относительности, тесно связанное с картиной бесконечной Вселенной. Но идея бесконечно большой Вселенной не могла бы привести к специфической для Бруно концепции однородного пространства и относительного движения, если бы на другом полюсе — в картине микромира — не было представления о {157} конечных элементах как последних пределах дробления материи. Специфическая для Бруно форма релятивизма — это в известном смысле синтез инфинитной концепции Вселенной и финитной концепции строения материи. Вместе с тем, как это уже не раз указывалось в предыдущих главах, основой интуитивного характера космологии Бруно было отсутствие дифференциального взгляда на движение, что было связано с более общей финитно-атомистической тенденцией и с антипатией к инфинитной математике.

Бруно перевернул Аристотелеву схему: конечная Вселенная состоит из непрерывной субстанции. Вселенная Бруно — бесконечное множество дискретных элементов. Гносеологической основой такой схемы служит представление о познании конечного как отображения бесконечной и целостной гармонии мироздания. Эта гармония формирует материю, в которой уже заложена бесконечная потенция формообразования, поэтому элементы материи — это не точечные элементы оторванной от материи геометрической формы, а элементы бытия в его отличии от чистой геометрической формы, бытия, в котором форма неотделима от материи.

Бесконечная делимость материи, с точки зрения Бруно, уничтожила бы присущую материи способность приобретать форму. Формой как субстанциальным предикатом материи должны обладать ее элементы. Там, где нет формы, нет и материи, нет субстанции, нет бытия. Форме соответствуют определенные размеры. Постижение формы предполагает постижение размеров. Но тело как бесконечное множество бесконечно малых элементов, по мнению Бруно, уже не обладает размерами, потому что бесконечные множества не могут быть меньше или больше других. В диалоге «О причине, начале и едином» говорится об этом отсутствии размеров у бесконечно делимых тел:

«Материя сама по себе не обладает какими-либо размерами в пространстве и поэтому понимается как неделимая, размеры же она приобретает сообразно получаемой ею форме. Одни размеры она имеет как человеческая форма, иные—как лошадиная, иные—как олива, иные— как мирта. Итак, прежде чем оказаться под любой из этих форм, она способна обладать всеми этими размерами, так же как она обладает возможностью получить все эти формы» 3.

{158} Такая возможность исчезает, если приписать материи бесконечную делимость. Любая бесконечно делимая величина представила бы собой бесконечность, а это означало бы, что все такие величины оказались равными.

Бесконечно делимое яблоко оказалось бы равным бесконечно делимой Земле, в свою очередь равной бесконечно делимой Вселенной, поскольку бесконечные величины не допускают неравенства.

Согласно Бруно, познание раскрывает в предмете отображение бесконечной «мировой души». Но эта мысль имеет онтологическую сторону: реальный элемент материи отображает своей формой Вселенную в целом. Для Бруно существование элемента материи немыслимо без существования других ее элементов, материи в целом, которая является исходным субъектом формообразования. В этом смысле Бруно адресует будущему вопрос, на который должен был ответить не только классический принцип относительности, но и более отдаленные последующие концепции науки. Классический принцип относительности исходит из того, что поведение тела — его координаты и скорость — теряет смысл, если нет тел отсчета, т. е. других тел.

Без них нельзя говорить ни о положении тела, ни о скорости изменения этого положения. Ньютон ограничил эту позицию движением по инерции и думал, что об ускорении тела можно судить без его отнесения к телам отсчета, по локальным эффектам — силам инерции. Но идеалом классической науки было сведение всех процессов (в том числе сил инерции) к взаимным, т. е. относительным, положениям и движениям тел. Такое сведение Эйнштейн впоследствии назвал принципом Маха.

С точки зрения Бруно, без других тел нельзя говорить не только о поведении тела, но и его существовании. Для Бруно бытие тела включает нечто несводимое к пребыванию тела в данном месте и переходу из одного места в другое. Сейчас в науке (в современной космологии и в теории элементарных частиц) появилось представление о самосогласованной системе взаимодействующих частиц, взаимодействие которых является условием существования каждой из них4. Соответственно отмеченная тенденция становится особенно интересной. Конечно, у Бруно не было и не могло быть физической расшифровки и даже отчетливого выражения такой тенденции, и она скрывалась под иррациональной формулой бытия как {159} отображения мировой души.

Но речь сейчас идет о «треке» идей Бруно. В данном случае мы можем проследить этот «трек» не только вперед, но и назад во времени.

Связь атомистики Бруно с античной атомистикой трудно выяснить в силу неопределенной формы атомистических идей итальянского мыслителя и еще большей неопределенности некоторых сторон учения Демокрита и его продолжателей — тех сторон, о которых приходится судить по немногочисленным и очень кратким сохранившимся фрагментам и позднейшим изложениям. Познакомимся вкратце с атомистической концепцией Бруно, а затем перейдем к ее сопоставлению с некоторыми атомистическими идеями древности и средневековья.

В парижском диспуте 1586 г. и соответственно в «Акротизме» Бруно разграничивает чисто логическое бесконечное деление величины в математике и ограниченное дробление материи.

{160} «Конечно, одно есть величина, взятая математически, а другое — величина, взятая физически. Ведь существует некий неделимый предел для физического деления — такой, который уже не делится на несколько других, когда деление до него дошло. И если разум и математика, вопреки всякой практике и обычаю, хотят в пустом воображении допустить бесконечно делимое, пусть делают, что хотят. Природа во всяком случае производит такое деление, которое явно доходит до последних минимальных частиц, к каковым уже никакие ухищрения и никакие орудия не имеют подступа. И существует ли разумное основание для того, чтобы мысль наша столь тонко, столь изощренно играла за пределами этого деления не по обычаю физиков, а по обычаю математиков, коль скоро никакое действие природы или другой какой причины не простирается столь далеко. Вот из таких-то минимальных тел и слагается, всякое тело,—я имею в виду тело чувственное, которое, будучи разрешено на эти минимумы, уже не сможет, разумеется, сохранить вид сложного тела» 5.

Далее Бруно говорит, что материя состоит из неделимых (individuum), которые при сложении дают большую величину, чем каждое неделимое, «ибо это неделимые физического тела, а не пустые образы математиков». В. П. Зубов отметил, что Бруно говорит здесь не об indivisibile (неразделенном), а об individuum (неделимом) 6.

Мы сейчас подойдем к этому различию, но предварительно обратим внимание на выражение: «пустые образы математиков». О позиции Бруно по отношению к математике — речь впереди. В данном отрывке «пустые образы» — это не только привычная для Бруно полемическая характеристика, а нечто более существенное: речь по существу идет не о математиках, а о математике, которая игнорирует (правомерно или неправомерно — это уже другой вопрос) отображение целостной бесконечной субстанции в каждом ее элементе, гарантирующее бытие этого элемента и требующее, чтобы элемент обладал формой и соответственно ненулевыми размерами.

Исходная концепция Бруно, из которой нужно исходить при сопоставлении его атомистики с атомистикой древности и средневековья, с одной стороны, и с идеями XVII в. — с другой, состоит в разграничении понятий «минимум», «монада» и «атом». Ольшки считает это {161} разграничение фактически нереализованным в работах Бруно, поскольку понятия атома и монады смешиваются7. Напротив, Энрико Негри считает это разграничение четким: Бруно говорит об атоме как об элементе «чистой материи», а о  монаде как об элементе материи и формы 8. Мишель показывает, что в тех случаях, когда Бруно называет минимумом, монадой и атомом один и тот же предмет, дело состоит вовсе не в смешении понятий. Все становится на место, говорит Мишель, если придавать этим понятиям их этимологический смысл: атом — нечто далее неделимое, монада — нечто единое, минимум — наименьшее но размерам создание данного рода 9. Бруно иллюстрирует это понятие—родовой минимум (minimum in génère) — примером наименьшего быка. Среди всех существующих быков можно найти самого маленького, более того, можно представить себе еще меньшего быка. Но уменьшать его размеры нельзя беспредельно, где-то, на каком-то пределе бык перестанет существовать как законченный комплекс. Это и есть минимум рода быков. То же самое относится и к муравьям, и к любому телу. Размеры родового минимума могут существенно отличаться от размеров атома,

т. е. абсолютного минимума, но для каждого рода они составляют тот минимальный предел, ниже которого исчезает совокупное существо организма или простого тела, исчезает самый предмет, возникает иной предмет 10.

К абсолютному минимуму (minimum absolute) мы приходим, продолжая делить материю, лишая предмет родового определения. Бруно различает неделимость для данного рода предметов (in génère suo) и неделимость абсолютную. Бык, муравей и т. д. на определенной ступени деления перестает существовать в качестве такового, но сохраняется как некоторое количество материи. Минимум данного рода (in génère) — это не атом (в этимологическом смысле, совпадающем у Бруно с основным смыслом, — нечто неразделимое ), он может быть сложным и поэтому не является атомом по определению, в абсолютном смысле. Но атомы по определению, абсолютно неразделимые атомы, последние ступени деления самой материи, независимо от содержащих ее более или менее сложных созданий, являются «минимумами данного рода», в этом случае «родом» служит «частный случай самой простой материи» 11. Таким образом, атом, как {162} наименьшая, далее неделимая часть материи, является одновременно «минимумом». Но он является и монадой. Монада в полном соответствии с этимологическим смыслом этого слова (такое совпадение этимологического смысла греческого термина с гносеологическим и онтологическим смыслом характерно для гуманистических истоков творчества Бруно)  означает единство каждого объекта в природе от Вселенной в целом до атома.

Попробуем определить наиболее важную для генезиса классической науки тенденцию, скрытую (именно скрытую) в триедином наименовании атома. Он неделим по определению. Но в натурфилософии Бруно это определение не априорно. Атом неделим, потому что он — простейшая форма, но все же форма материи, и должен обладать конечными размерами. Неделимость атома, конечные размеры далее неделимых элементов материи выражают неотделимость формы от материи. Но это простейшая форма, поэтому атом Бруно, в отличие от атома Демокрита, не может отличаться от другого атома.

В качестве элемента материи, содержащей в потенции форму и неотделимой от формы, атом является «минимумом».

Вместе с тем атом является монадой в том смысле, что он является единым носителем связанных предикатов, из комплекса которых нельзя устранить какой бы то ни было предикат. Каковы же эти предикаты?

Они состоят из материи в наиболее простом виде, не сформированной в определенные предметы, но содержащей в потенции формы всех предметов. Бруно говорит о традиционных элементах материи, но это относится к более высокой ступени организации материи. Элементы — это буквы алфавита, из которых (традиционный античный образ!) можно составить любые слова. Из одних и тех же элементов состоят различные предметы. Но неделимые элементы материи — атомы Бруно — аналогичны одинаковым точкам, из которых состоят сами буквы 12.

Что касается формы атомов, то у Бруно она представляется сферой. Однако этот вывод не является простой констатацией, опирающейся на четкие и непротиворечивые определения. В ход рассуждений Бруно все время вклинивается понятие минимума и, с другой стороны, — представление об элементах. «Чистая материя» — это {163} материя, содержащая все формы и поэтому, казалось бы, лишенная конкретной формы. Но, как замечает Мишель, Бруно говорит о «чистой материи» не в физическом, а в метафизическом плане 13. Он говорит о свойственной материи потенциальной возможности любых форм. Бытием обладает материя, реализовавшая эту возможность. Атомы в онтологическом смысле — это простейшие по форме элементы материи. Такой простейшей формой является сфера. Здесь у Бруно появляются традиционные античные аргументы: сфера обладает одинаковой протяженностью . в трех измерениях, она обладает наименьшей поверхностью для заданного объема и т. д.14

Атом — сфера, шарик, состоящий из твердого вещества. Бруно иногда приближается к отождествлению этого твердого вещества с одним из трех первичных элементов — с элементом Земли 15. Тем не менее атомистика Бруно не ограничивается твердыми телами; вода, воздух и свет также состоят из атомов, из твердых атомов, которые группируются различным образом.

Некоторые замечания Бруно дали повод предположить, что он приписывал определенные «минимумы» геометрическим фигурам:  существуют минимальные сферы, из которых состоят все сферы, минимальные кубики, из которых состоят все кубы и т. д. Такое предположение высказывали многие историки философии, в том числе  Гегель16. Однако оно должно быть сопоставлено с основной гносеологически-онтологической концепцией Бруно. В свете такого сопоставления следует отбросить мысль о геометрическом атомизме, определяющем принадлежащую Бруно концепцию строения вещества. Минимальные геометрические фигуры вовсе не являются кубами, призмами и т. д. в строгом геометрическом смысле. Материя не формируется в точном соответствии с геометрическими формами. Напротив, точные геометрические формы представляют собой идеализированный образ реальных минимальных геометрических фигур. Атом Бруно является минимумом, но не каждый «минимум» является атомом. Есть минимальный куб или минимальный квадрат, но нет кубического или квадратного атома; элементарный квадрат — это четыре сферических атома, соприкасающиеся наиболее компактным образом на общей для них поверхности 17. Элементарный куб состоит из восьми элементарных сфер, элементарный {164} треугольник — из трех.

Ласвиц говорит, что такое представление о группировке атомов, неразрушимой в пределах данного рода тел, является интуитивным предвосхищением молекулярной химии 18. Но здесь — существенное отличие. Бруно не вводит в свою концепцию структуры материи качественных различий атомов, которые определили бы свойства составленных из них «молекул». Структура рассматривается как та или иная группировка сферических элементов   гомогенной   материи.   Эти  группировки характеризуются различной степенью соприкосновения атомов.

Понятие соприкосновения атомов встречается у Бруно в качестве одного из основных определений структуры вещества. Подойдем к этому понятию с геометрической стороны. В «Акротизме», «160 тезисах против математиков» и «О трояком минимуме» Бруно защищает идею дискретности бытия от посягательств инфинитной математики. В последней из этих трех работ он различает «метафизический минимум» (монаду), «физический минимум» (атом) и «геометрический минимум» (точку) 19. Но отождествление точки с геометрическим минимумом не означает, что геометрическая фигура состоит из точек. Точка — это граница неделимой фигуры; соприкасаются не точки, а линии в точке, так же как площади соприкасаются не с линиями, а друг с другом.

«Собственно говоря, нельзя утверждать, что линия касается точки. Всякий раз, когда говорится, что конец одной линии касается конца другой линии или плоскости, правильнее будет сказать, что линия своим концом достигает другой линии, поскольку, как уже сказано было выше, один атом сам по себе не касается другого, а касается его при посредстве границы между точкой одного атома и точкой другого, т. е. касается per accidens, или, при посредстве чего-то другого. И конец не касается конца, граница не касается границы, коль скоро природа границы заключается в том, что она есть средство соприкосновения, а не нечто соприкасающееся. Так, линия (являющаяся минимальной частью ширины) прилегает своей границей к границе другой линии в том случае, когда мыслится, что между той и другой не посредствует никакая часть ширины »20.

Бруно составляет каждый круг из минимальных кругов так, как это показано на примере ближайшего к {165} минимальному круга, состоящего из семи минимальных кругов (рис. 2). Такую фигуру Бруно называет «плоскостью Демокрита» 21.

Немного позже мы увидим, что подобное представление приводит Бруно к очень простому решению задачи о квадратуре круга. Но сейчас обратим внимание на другую, физическую сторону проблемы. Из сферичности атомов вытекает существование промежутков между ними. Бруно называет межатомную среду «пространством Демокрита». Иногда она именуется пустотой. Но Бруно не считает межатомную среду абсолютной пустотой:

«Мы же называем пустотой,— пишет Бруно,— не что-либо такое, что есть простое ничто, но в соответствии с тем смыслом, согласно которому то, что не есть тело, оказывающее чувственное сопротивление, называется пустотой, если имеет измерение; ибо обычно именуют телом только то, что имеет способность сопротивления; вот почему говорят, что, подобно тому как не может быть плотью то, что неуязвимо, таким же образом не есть тело то, что не оказывает сопротивления. Подобным образом мы говорим, что существует бесконечное, т. е. безмерная эфирная область, в которой находятся бесчисленные и бесконечные тела, вроде Земли, Луны, Солнца, называемые нами мирами, и которые состоят из полного и пустого; ибо этот дух, этот воздух, этот эфир не только находится вокруг этих тел, но и проникает внутрь всех тел, имеется внутри каждой вещи» 22.

Употребляя в отношении пространства термин «пустота», Бруно каждый раз сопровождает его оговорками: «как называл ее Демокрит», «как обычно говорят» и т. п. Термин же эфир употребляется часто и без оговорок23.

Для максимальной связи между атомами промежутки, заполненные «пространством Демокрита», должны быть наименьшими. Бруно, отрицая непротяженные элементы фигур, говорит, что сферы соприкасаются не в точке, а образуя поверхность соприкосновения, которая зависит от величины соприкасающихся сфер. Отсюда следует, что трехмерной фигурой с максимальным соприкосновением атомов и с наименьшими межатомными промежутками будет фигура, состоящая из четырех атомов,— минимальная призма. Треугольник из трех атомов не будет трехмерной фигурой — это наименьшая двухмерная фигура, которая с точки зрения Бруно обладает протяженностью {166} в третьем измерении, но не обладает третьим измерением 24.

 

На рис. 3 треугольник ABC представляет основание пирамиды, охватывающей четыре атома. Пирамида abc со сферическими гранями является минимальной величиной межатомного эфирного пространства. Но эта пирамида не является какой бы то ни было корпускулой бесструктурного эфирного пространства.

Теперь мы можем сопоставить атомистику Бруно со взглядами некоторых атомистов древности и Средневековья, а потом с позднейшими концепциями, вернее, с одной из позднейших концепций, причем не атомистической — с монадологией Лейбница.

Отношение Бруно к античной атомистике, как уже было сказано, является сложной проблемой. Подойдем к ней последовательно, начиная со сравнительно ясных связей. Несомненно, для Бруно, как и для атомистов древности, атом — объективно неделимая частица, которая меньше предельных чувственно постижимых частей материи. В «Акротизме» Бруно, следуя за Лукрецием, говорит о минимуме, действующем на чувства, как о чем-то сложном, составленном из очень большого числа «реальных» минимумов, т. е. элементов, минимальных по своей природе, но слишком малых, чтобы действовать в отдельности на чувства. «Реальный минимум, не действующий на чувства (insensibile), очень далек от минимума, действующего на чувства (sensibile), как это правильно заметил Лукреций» 25. Он ссылается на стихи Лукреция и, по мнению Токко, имеет в виду стихи 605— 625 в кн. I либо стихи 478—495 в кн. II «De rerum natura. В первом из этих отрывков Лукреций говорит об {167} отсутствии частей у тех элементов, на которые можно разделить атом:

Далее, так как есть предельная некая точка

Тела того, что уже недоступно для нашего чувства,

То, несомненно, она совсем, неделима на части,

Будучи меньше всего по природе своей; и отдельно,

Самостоятельно быть не могла никогда и не сможет,

Ибо другого она единая первая доля,

Вслед за которой еще подобные ей, по порядку

Сомкнутым строем сплетясь, образуют телесную

сущность;

Так как самим по себе им быть невозможно,

       то, значит,

Держатся вместе они, и ничто их не может

расторгнуть

Первоначала вещей, таким образом, просты и плотны,  

Стиснуты будучи крепко сцепленьем частей

наименьших,

Но не являясь притом скопленьем отдельных частичек,

А отличаясь скорей вековечной своей простотою.

И ничего не отторгнуть у них, не уменьшить природа

Не допускает уже, семена для вещей сберегая,

Если не будет затем ничего наименьшего, будет

Из бесконечных частей состоять и мельчайшее тело:

У половины всегда найдется своя половина,

И для деленья нигде не окажется вовсе предела.

Чем отличишь ты тогда наименьшую вещь от

Вселенной?

Ровно, поверь мне, ничем. Потому что, хотя никакого

Нет у Вселенной конца, но ведь даже мельчайшие

вещи

Из бесконечных частей состоять одинаково будут 26,

Таким образом, атомы в собственном смысле, неделимые по своей природе потому, что они не состоят из частей, образуют компактные группы («так как самим по себе им быть невозможно...»).

Бруно присоединяется к этой мысли. Но такая констатация не решает вопроса о действительном совпадении взглядов; Бруно мог вложить в схему Лукреция новый смысл. С. Я. Лурье, приписывающий концепцию атомистической структуры пространства не только {168} Эпикуру и Лукрецию, но и Демокриту, полагал, что «дискретная геометрия» Бруно продолжает традицию древнегреческой атомистики 27. Напротив, М. А. Дынник считает представление Бруно о математическом минимуме — точке, физическом минимуме — атоме и философском минимуме — монаде попыткой критики античной атомистики 28.

Оставляя открытым вопрос об атомах пространства у Демокрита (у нас нет прямых оснований приписывать ему такое понятие), следует отметить, что Бруно был близок к представлениям Эпикура и Лукреция в том смысле, что его физический минимум, или атом, это — нечто гораздо меньшее, чем минимальная ощутимая величина, и нечто неделимое по самой своей природе. Атом Бруно нельзя разделить потому, что он, по определению, не имеет частей. Его нельзя разделить даже в представлении, не выходя за пределы связи материи с формой, т. е. за пределы мировоззрения Бруно.

В этом смысле атомы Бруно являются атомами пространства. Но только в этом смысле, который отличается от смысла атомистики Эпикура и Лукреция. Дело в том, что у Бруно нет пространственных форм, в том числе минимальных, которые существовали бы реально без материи. Поэтому нельзя включать Бруно в цепь развивавшихся от античности до наших дней представлений о дискретном пространстве. Заметим попутно, что в эту цепь нельзя включать и современные схемы дискретного пространства-времени, опирающиеся на концепцию регенерации элементарных частиц 29. Представление о дискретности пространства и времени у эпикурейцев, по-видимому, не было другой стороной представления о дискретности материи. У Бруно пространство не делится на дискретные места, заполняемые дискретными частями материи. Оно делится на тела, на атомы и межатомные поры, которые, тоже заполнены средой. Эту среду Бруно подчас называет эфиром, подчас пустотой, но в сущности он никогда не считает ее геометрическим понятием и далек от реального «небытия» — пустоты Демокрита.

Бруно высказывает идею, отделяющую его атомистику и от античной атомистики, и от атомистики Гассенди. Эта идея — отображение природы в целом в атоме, который поэтому является также «минимумом» и монадой. Указанная идея не получила рационального воплощения {169} ни у Бруно, ни у мыслителей XVII в., и нам пришлось бы искать ее собственно физические аналоги очень далеко — вплоть до современных концепций, объясняющих судьбы элементарных частиц воздействием Вселенной — самосогласованной системы, состоящей из таких частиц.

Теперь посмотрим на средневековые истоки атомистики Бруно. В средние века существовали две (обе восходящие к античной философии) концепции: концепция бесконечно делимого континуума и концепция неделимых. Последние рассматривались как непротяженные либо как протяженные элементы. Вернее, первая версия неделимых приписывала этим элементам меньшую размерность, чем составленному из них объекту (трехмерное тело состоит из двухмерных плоскостей, плоскость — из одномерных линий, линия — из точек), а вторая приписывала им ту же размерность (линия состоит из линий, плоскость из плоскостей, трехмерный объем из трехмерных объемов). Первую версию обычно связывали с именем Платона, вторую — с именем Демокрита. Обе эти версии противопоставлялись континуальной концепции Аристотеля: тела делимы бесконечно, неделимых нет — ни протяженных, ни непротяженных.

Обе эти дискретные антиперипатетические версии подготовляли дифференциальное представление. Они были антецедентами двух направлений классической атомистики: классической концепции протяженных атомов и столь же классической концепции непротяженных динамических центров. В аналитической механике эти две концепции не противостоят одна другой: в понятии материальной точки протяженность частицы не утверждается и не отрицается, она игнорируется. Исторически дифференциальное представление опиралось на понятия, ассоциирующиеся и с континуальной, и с обеими дискретными версиями. Оно усвоило понятие потенциально бесконечного деления, которое было применено не к субстанции, а к ее движению. Конкретные физические теории, в которых последовательно углублялось дифференциальное представление, рисовали и протяженные, и непротяженные субъекты непрерывного движения.

Несколько уточним соотношение между перипатетической физикой и дифференциальным представлением. Перипатетическая физика — континуальная теория. Но ее континуальность — формальная: движение фактически {170} не включает состояний, получающих локальную характеристику, на бесконечно уменьшающемся отрезке в бесконечно стягивающееся время в сущности ничего не происходит, движение это — движение из чего-то во что-то, и именно эти «что-то» и определяют движение. Траектория тела — это отнюдь не цепь мгновенных физических событий, какой она стала в классической науке при дифференциальном подходе к движению.

Каково же место атомистики Бруно в эволюции, приведшей к классической концепции движения?

В перипатетической картине мира царит статическая гармония. Ratio мира воплощено в схеме центра, границ, сфер, естественных мест. Движущееся тело включается в гармонию, когда оно попадает в свое естественное место в подлунном мире или продолжает неизменное круговое движение по своей сфере. При переходах, направленных к такой гармонической дислокации, движущееся тело — вне вселенской гармонии. Теперь возьмем атомистику Бруно. Атом является вместе с тем минимумом и, кроме того, монадой. Этому термину соответствуют очень темные рассуждения в неоплатоническом духе. Но что скрывается под этими рассуждениями?

В истории науки под этим термином «скрывается» следует понимать существование того или иного сдвига в сторону более точного представления о природе. История науки рассматривает всевозможные движения мысли, в том числе попятные, а также обрывающиеся, заходящие в тупик. Но их историческая оценка (в частности, само присвоение этих эпитетов «попятные», «обрывающиеся») возможна в том случае, если все зигзаги мысли рассматриваются на фоне необратимой в целом эволюции науки, необратимого приближения к истине. С такой точки зрения присвоение атому титула монады означает, что атом своим поведением и существованием отображает мировую гармонию, совокупность определяющих процессы природы взаимодействий, не только находясь в «естественном месте», но в каждый момент.

Эта мысль не могла стать отчетливой у Бруно. Отчетливый характер она получила в XVII в., а строгий и однозначный — в конце XVIII в. у Лагранжа, хотя этим вовсе не закончилась эволюция дифференциального представления. Отчетливый, собственно научный эквивалент атома-монады состоит в том, что частица в каждый {171} момент находится в определяющем ее поведение силовом поле и в этом смысле в каждый момент входит в универсальную связь тел и процессов, воздействующих друг на друга в качестве источников силовых полей.

Номиналисты XIV в. своим учением об униформно-диформном движении уже подготовляли наиболее важное понятие дифференциальной концепции движения — понятие ускорения. Наряду с этим многие мыслители XIV — XVI вв. стремились противопоставить атомистику чисто геометрическому представлению о теле и его движении.

Николай из Отрекура в XIV в. защищал идеи Демокрита. Он писал, что материя состоит из далее неделимых протяженных атомов 30. При этом Николай из Отрекура выступал против геометрии, рассматривающей мир как нечто непрерывное либо состоящее из непротяженных точек. В те времена ни геометрия, ни то, что называли тогда метафизикой, а иногда физикой, не вышли из коллизии геометрического и собственно физического представления о субстанции. Выход из коллизии (далеко не окончательный: впереди еще были новые коллизии, связанные с полем и с эфиром) появился в XVII в. в виде Ньютоновой схемы непрерывного и описываемого геометрией пространства и дискретной, состоящей из атомов материи.

Такими же противниками континуально-геометрического взгляда на мир и защитниками финитной концепции вещества были многие другие мыслители XIV— XVI вв.31 Их работы образуют некоторый сквозной поток, который влился в творчество Бруно. Последний в своих воззрениях на точку как границу линии, не способную в качестве точки граничить с линией, примыкал к завершающему цепь этих еще средневековых мыслителей Николаю Кузанскому.

В трактате «Об уме» Николай Кузанский писал:

«Точка — это связующее звено линии с линией или конец линии». Сама она не имеет границ: «она не была бы границей, если бы имела границу» 32. Точка — непротяженная граница — отличается от протяженного атома. Николай Кузанский считает чисто умозрительное деление пространства бесконечным, но «актуальное» разделение он ограничивает наименьшими неделимыми величинами:

«С точки зрения ума непрерывное делится на всегда делимое и множество возрастает до бесконечности.

{172} Однако при актуальном делении доходят до актуально-неделимой части, которую я называю атомом. Ибо атом есть количество, актуально неделимое из-за своей малости. Также с точки зрения ума и множество не имеет конца, но актуально оно ограничено. Ведь множество всех вещей выражается неким определенным числом, хотя и неизвестным нам» 33.

Таким образом, у Николая Кузанского нет ни реально существующей бесконечно большой Вселенной, ни бесконечно малых ее элементов. Важно подчеркнуть, что в этих равноправных полюсах финитная концепция опирается на сходные соображения. У Бруно мы встречаем общую онтологическую инфинитно-фпнитную концепцию: бесконечная Вселенная состоит из конечных, далее неделимых атомов. Не только ум может себе представить бесконечно большую Вселенную, но она и действительно бесконечна. Что же касается бесконечно малого, то оно остается произвольной конструкцией разума. Ее нельзя навязывать природе; наоборот, геометрия, если она хочет стать учением о свойствах действительности, должна стать дискретной геометрией, причем чем-то напоминающей гораздо более позднюю физическую геометрию.

Смысл атомистики Бруно становится яснее и при сопоставлении с философскими системами XVII—XVIII вв., из которых мы коснемся монадологии Лейбница. Куно Фишер полагает, что итальянские диалоги Бруно ближе к линии, нашедшей завершение у Спинозы, а латинские произведения, изданные во Франкфурте, ближе к Лейбницу 34. Однако в этих латинских произведениях высказаны основные идеи Бруно, которые были и в итальянских диалогах и позволяют рассматривать мировоззрение Бруно в его цельности при сопоставлении с философскими системами XVII в.

В отношении Лейбница эволюция его взглядов может не учитываться, если ограничиться периодом, когда уже появился термин «монада», т. е. с 1698 г.35 В это время Лейбниц стоял на позициях континуализма и был противником атомистики, которую он считал достаточной, чтобы вводить молодых людей в круг знаний о природе, предупреждая их при этом, что пустотой и атомами пользуются лишь как гипотезой, как он писал Ремону в 1714 г.36 В представлении Лейбница атомы — условная дидактическая гипотеза; в действительности вещество безгранично делимо, причем оно {173} все время сохраняет сложную структуру. При переходе во все меньшие пространственные области сохраняется все та же сложная природа вещества. «Если бы наши глаза могли следовать за тонкостью вещей, то всегда мы находили бы то, что Арлекин нашел на Луне: «все там такое же, как здесь» 37. Широко известен образ пруда или сада, к которому приравнивается любая, самая малая часть вещества: «Каждая ветвь растения, каждый член животного, каждая капля его соков в свою очередь есть такой же сад и такой же пруд» 38.

Но таков лишь мир явлений.

За ними стоит истинная субстанция, и она дискретна, она состоит из непротяженных живых монад. Лейбниц разделил мир на монады — дискретную субстанцию, дискретный, непротяженный мир сущностей и непрерывный мир феноменов, которому соответствует инфинитезимальная математика.

При сопоставлении с таким разделением феноменологической непрерывности и субстанциальной дискретности мы яснее видим действительный смысл атомистики Бруно. Что означает представление об атоме как о монаде — наиболее темная и трудноопределимая черта этой атомистики? Для Бруно в этом выражается сопричастность атома мировой душе. Но рациональный смысл такой   сопричастности   состоит  в  субстанциальности атома. Именно атома, т. е. материального, протяженного элемента бытия.

Мир непротяженных сущностей, существующий независимо от мира протяженных и в принципе наблюдаемых тел, чужд самой основной тенденции Бруно, как бы она ни пряталась в свои неоплатонические одежды. Корни этой тенденции — не в гуманистической эрудиции. Они связаны с интуитивным отказом от спиритуализации развертывающегося перед глазами человека реального мира, с эстетическим аспектом натурфилософии Бруно, с интуитивными поисками натурфилософской схемы, объясняющей видимое многообразие природы причинами, которые не выходят за пределы самой природы.

Бруно не субстанциализирует явления, какими они представляются человеку. Он знает и много говорит об иллюзорности того, что представляется непосредственному наблюдению, начиная с поразившего его в детстве замыкающего горизонт Везувия. Но истинные причины — не вне природы, а в ней, они состоят в движении тел.

{174} Отсюда — позиция Бруно в теории движения. Движение Солнца вокруг неподвижной Земли — кажущееся. Но истинная причина небесных явлений — это движения тел, которые могут быть наблюдаемы и действительно наблюдаются. Это — относительные движения.

{174}

Относительность

Бруно сформулировал идею однородности пространства и относительности движения в своеобразной, но вполне отчетливой форме. На этот факт не обращали особого внимания по следующим причинам. До специальной теории относительности Эйнштейна, в замечаниях Галилея о неизменности событий в каюте равномерно движущегося корабля, в других аналогичных конструкциях и в теореме Ньютона о неизменности механических процессов в движущейся по инерции системе было трудно увидеть центральную идею классической физики. Даже сам термин «принцип относительности» применительно к классической пауке появился в результате классической редукции теории Эйнштейна: эту теорию ограничили механическими процессами в равномерно движущейся системе, и, таким образом, классические законы стали частным случаем более общего принципа. Только после общей теории относительности можно было увидеть универсальный характер относительности.

Эйнштейн в результате новой ретроспекции пришел к понятию «программы Ньютона» — идеала классической науки, объяснения всех явлений относительным расположением, взаимным смещением и взаимодействием тел.

Но на этом новая историческая ретроспекция должна была остановиться. Чтобы распространиться на XVI век, ей нужно было перешагнуть через порог совсем иной природы, чем порог между всей совокупностью физических процессов, включая электродинамические, и чисто механическими процессами. Классическая редукция — переход от современного понятия относительности к классическому и соответственное «установление родства» — не {175} требует от физика выхода за пределы физического мышления. Чтобы найти какие-то аналогии с современным понятием относительности в научно-философской мысли XVI в., нужно перейти к иной логике мышления и даже, более того, следовать за мыслью, перешедшей от логики к интуиции, прячущейся от логической расшифровки, интуиции, выраженной по существу в чуждой, но исторически близкой форме.

При таком анализе и само понятие относительности, отнюдь не расширяя своего физического смысла, приобретает все новые и новые историко-философские валентности.

Принцип относительности, начиная с относительности понятий «верх» и «низ», т. е. с установления сферической формы Земли, был эквивалентен вытеснению антропоморфизма из представлении о природе. Но в XVI в. такое вытеснение происходило в иррациональной форме: перед индивидуальным сознанием ставили «мировую душу», отождествляя ее с материальной гармонией мироздания. Тем не менее индивидуальное сознание переставало рассматривать в качестве абсолютного открывающийся перед нею горизонт, или видимый небосвод, с движущимися по нему Солнцем и звездами.

Отказ от антропоморфного видения мира и порыв к объективному познанию, последовательно преодолевающему рамки антропоморфного эгоцентризма, — в этом пафос творчества Бруно.

Гегель говорит о Бруно:

«Основными чертами его многочисленных произведений являются, с одной стороны, прекрасное, восторженное воодушевление благородной души, чувствующей, что в ней пребывает дух, знающий единство своего существа и всех других существ как цельную жизнь мысли. В охваченности таким глубоким сознанием есть нечто вакхическое; сознание переливается через край, чтобы, таким образом, стать для себя предметом и дать выражение этому богатству. Но лишь в познании дух может породить себя как целое. Если же он еще не достиг этой научной культуры, то он схватывается за все формы, встречаемые им вокруг себя, не приводя их как следует в порядок. Такого рода неупорядоченное  многообразное богатство являет нам Бруно, и благодаря этому его изложение получает часто вид чего-то смутного, запутанного, аллегорического, какой-то мистической фантастики...

{176} Великому воодушевлению, которым горела его душа, он жертвовал своим личным благополучием. Таким образом, это воодушевление не давало ему жить спокойно. Скажут сразу: это была беспокойная голова, которая не могла ужиться с людьми; но откуда у него такое беспокойство? Он не мог уживаться с конечным, дурным, пошлым; отсюда ею беспокойство. Он поднялся до сознания всеобщей субстанциальности и устранил то разлучение самосознания с природой, которое одинаково уничтожает обоих» 1.

Начнем с последних фраз этой апологии Бруно. Итальянский мыслитель уничтожил разрыв между сознанием и природой. Гегель видел в интеллектуальном порыве Бруно прообраз своего собственного панлогизма, но еще не достигшего того уровня научной культуры, при котором природа может быть представлена как инобытие саморазвивающегося духа. Эта оценка, как и многие другие историко-философские и философские концепции Гегеля, может быть поставлена с головы на ноги. Бруно, действительно, видел в познании природы переход от индивидуального мышления к «цельной жизни мысли», но эта цельная интеллектуальная жизнь состояла для него в поисках объективной гармонии бытия, его каузального ratio, превращающего хаос в космос. Именно эти поиски были содержанием «прекрасного восторженного воодушевления благородной души, чувствующей, что в ней пребывает дух, знающий единство своего существа и всех других существ как цельную жизнь мысли».

Да, порыв Бруно, его творчество при всей своей гетерогенности — это единый гимн познанию, объективному познанию внешнего мира 2. И именно этой цели не соответствовала «научная культура» — XVI век не владел теми мощными методами познания бесконечной природы, которые получило следующее столетие. Отсюда — столь тонко очерченные Гегелем стилевые особенности творчества Бруно: он хватается за те формы, которые находятся вокруг него, «не приведя их как следует в порядок». Но порядок, который был нужен Бруно, — это не схема саморазвивающегося духа, которую имеет в виду Гегель, а, напротив, концепция природы, освобождающая познание от антропоморфных грез.

И это так, несмотря на конгломерат антропоморфных фантазий, через которые пробивается мысль Бруно.

{177} Центральная идея, которую он противопоставлял всему конечному, это бесконечная Вселенная.

Бруно полагал, что он может постичь эту бесконечную Вселенную единым актом интуиции. Тем самым в картину мира входила актуальная бесконечность.

У Бруно не было представления о бесконечно малых шагах познания, о которых говорил Галилей, так же как не было бесконечно малых элементов самой природы. Такое представление принадлежит XVII столетию. Но что было сделано уже в XVI в. и сделано именно Бруно — это представление о гносеологической полноценности познания, охватывающего бесконечную природу. Как ни велики элементы иррационального постижения в гносеологии Бруно, в целом его творчество было декларацией мощи разума.

Принцип относительности движения приобрел объективный онтологический смысл в XVI в. Это не могло быть сделано в форме каких-то определенных и однозначных экспериментальных результатов н обобщения наблюдений, до того как появилось понятие инерции, позволившее Галилею показать, что механические процессы происходят единообразно в каюте равномерно движущегося корабля (и соответственно на движущейся Земле) и в каюте неподвижного корабля (соответственно на неподвижной Земле). Такой вывод требовал также понятия бесконечно малых отрезков пути и интервалов времени. У Бруно этих понятий не было. Поэтому у него не было физического доказательства однородности пространства и относительности движения. Но он включил в концепцию однородности пространства и относительности движения тезис о бесконечности Вселенной. Тем самым упало Аристотелево абсолютное пространство, натянутое на границы и центр гетерогенной Вселенной. Вместе с тем нового понимания абсолютного пространства и абсолютного движения, основанного на локальных эффектах, — Ньютоновой концепции сил инерции как критерия абсолютного движения — еще не было и не могло появиться без представления о бесконечно малых интервалах пространства и времени. Бруно опрокинул перипатетическую схему: Вселенная ограничена в своих размерах и неограниченно дробима. Вселенная Бруно не ограничена в размерах, она бесконечна, но ограниченно дробима, ее структура дискретна. Поэтому в ней нет ни традиционной {178} концепции абсолютного пространства с Аристотелевой динамикой абсолютных движений к абсолютным естественным местам, ни новой концепции абсолютных движений, вызывающих локальные динамические эффекты.

В космологии Аристотеля были, как уже говорилось, прообразы и абсолютного, и относительного движений. Круговые движения по замкнутым орбитам не имеют ни начала, ни конца, на этих орбитах нет естественных отметок; указанные движения — прообраз  относительных движений. Насильственные движения, заставляющие тела покидать их естественные места, и возвращения этих тел — прообраз абсолютных движений. Коперник перенес центр круговых, т. е. относительных, движений из центра Земли в центр Солнца. Галилей расстался радикальным образом с динамикой Аристотеля, объявив круговые движения планет неизменными состояниями. Это и было началом новой динамики, основанной на понятии инерции. Декарт объяснил движения тел прямолинейной инерцией (у Галилея небесные тела двигались, сохраняя неизменное состояние, по криволинейным траекториям) и толчками окружающей среды, увлекающей тела в вихревые движения.

Ньютон нарисовал картину движения по инерции (прямолинейного и равномерного), складывающегося с ускорениями, причиной которых служат силы.

В отличие от прямолинейных и равномерных движений, ускоренные движения, вызванные силами, носят в динамике Ньютона абсолютный характер. Но если у Аристотеля исходным понятием было абсолютное пространство, а вторичным — абсолютное движение (абсолютные движения — это движения, направленные к абсолютным естественным местам гетерогенного в этом смысле и абсолютного пространства), то у Ньютона, наоборот, исходный критерий — это само движение, демонстрирующее в случае ускорения свой абсолютный характер появлением сил инерции, а существование абсолютного пространства выводится из наличия абсолютных движений. Выводится в физическом смысле: силы инерции демонстрируют физическое, экспериментально обнаруживаемое существование абсолютного движения. В структуре Ньютоновых «Начал» понятие абсолютного пространства, как и понятие абсолютного времени, появляется как исходное понятие.

{179} Ньютон говорит о проявлениях абсолютного движения — центробежных силах, т. е. силах инерции, стремящихся удалить вращающиеся тела от оси вращения.

«Проявления, которыми различаются абсолютное и относительное движения, состоят в силах стремления удалиться от оси вращательного движения, ибо в чисто относительном вращательном движении эти силы равны нулю, в истинном же и абсолютном они больше или меньше сообразны количеству движения» 4.

Затем идет известный пример вращающегося ведра с водой: вода при вращении поднимается к краям ведра, и проявляющаяся таким образом центробежная сила демонстрирует абсолютный характер вращения. Центробежные силы появляются, по мнению Ньютона, не тогда, когда вода движется относительно ведра (например, когда стенки ведра еще не увлекают воду во вращательное движение), а при вращении по отношению к самому пространству.

«Таким образом, это стремление не зависит от движения воды относительно окружающего тела, следовательно, но таким движениям нельзя определить истинное вращательное движение тела. Истинное круговое движение какого-либо тела может быть лишь одно, в полном соответствии с силою стремления его от оси, относительных же движений в зависимости от того, к чему они относятся, тело может иметь бесчисленное множество; но независимо от этих отношений эти движения совершенно не сопровождаются истинными проявлениями, если только это тело не обладает, кроме этих относительных, и сказанным единственным истинным движением» 5.

Это и было закономерным для того времени отступлением от идеала классической науки, от «программы Ньютона», которая не могла быть завершена в классических рамках, и оказалась завершенной лишь вне этих рамок, в общей теории относительности.

Теперь мы можем вернуться к понятию относительного движения у Бруно.

В «Пире на пепле» Бруно должен как-то ответить на аргументы Аристотеля, Птоломея и всех последователей геоцентризма: облака, птицы и падающие предметы отставали бы от земной поверхности, если бы Земля двигалась. Теофил, парируя эти аргументы, говорит, что облака и другие предметы, которые, с точки зрения {180} перипатетиков, должны уноситься на запад при вращении Земли С запада на восток, не будут этого делать, так как они — часть Земли и их движения зависят от движения Земли.

«На это Ноланец ответил, — рассказывает Теофил, — что воздух, через который пробегают тучи и ветры, есть часть Земли, так как под словом Земля, по его мнению (да так и должно быть в самом деле), надо понимать всю эту машину и весь организм в целом, который состоит из частей; поэтому реки, камни, моря, весь влажный и бурлящий воздух, заключающийся между высочайшими горами, принадлежат Земле, как ее члены или же как воздух в легких и в других пустотах животных, благодаря которому они дышат, расширяются артерии и выполняются прочие необходимые для жизни действия. Значит, облака движутся от обстоятельств, имеющихся в теле Земли, и находятся как бы в ее внутренностях, так же как и воды» 6.

Бруно говорит о зависимости, находящихся на Земле тел от ее движения. На первый взгляд, это противоречит {181} релятивистскому утверждению о независимости механических процессов в системе от ее движения. Но по существу это одно и то же: зависимость от движения Земли означает независимость внутренних процессов от движения; для любой внешней системы отсчета изменение скорости тел таково же, как и изменение скорости Земли. Как мы бы сейчас сказали, законы движения тел при переходе от системы, где Земля покоится, к системе, где она движется, — инвариантны 7.

Далее речь идет о движении корабля, который был от Аристотеля до Ньютона обычным примером, иллюстрирующим относительность движения. Если бы Аристотель был прав, камень, брошенный с вершины мачты движущегося корабля, упал бы немного ближе к корме. Один из участников диалога говорит Теофилу:

«Из того, как вы ответили на соображение о ветрах и тучах, получается ответ также на другой вопрос, который выдвигается Аристотелем во второй книге «О небе и мире». Он считает невозможным, чтобы брошенный вверх камень мог вернуться вниз по той же перпендикулярной прямой, и необходимым, чтобы очень быстрое движение Земли оставило его далеко позади — на западе. Ведь если это метание происходит на Земле, то необходимо, чтобы с ее движением менялось всякое соотношение между прямизной и кривизной, так как есть разница между движением корабля и движением вещей на корабле. Если бы это не было правильным, то отсюда вытекало бы, что когда корабль плывет по морю, то никогда и никто не смог бы тянуть что-нибудь по прямой с одного его конца до другого и невозможно было бы сделать прыжок вверх и опять стать ногами на то место, откуда подпрыгнули. Значит, с Землей движутся все вещи, находящиеся на Земле. Значит, если с места вне Земли что-нибудь было бы брошено на Землю, то из-за ее движения оно потеряло бы прямизну. Это видно на примере корабля, переплывающего поперек реки: если бы кто-нибудь, находясь на ее берегу, бросил камень прямо, то он не попал бы в корабль, поскольку корабль сносится быстротой течения. Но если кто-либо находится на мачте названного корабля, плывущего с любой быстротой, то он нисколько не ошибется в движении камня, так как от прямой из точки на верхушке мачты или в мачтовой клетке до точки в основании мачты или в другой части {182} трюма или корпуса указанного корабля пи камень, ни другой брошенный тяжелый предмет не отойдет. Так же если от точки, находящейся в основании мачты, кто-нибудь на корабле бросит камень прямо вверх, то последний по той же линии вернется вниз, как бы ни двигался корабль, лишь бы он не качался» 8.

Отвечая собеседнику, Теофил говорит:

«Все же вернемся к поставленной теме; один из двух человек находится на плывущем корабле, а другой — вне его; у каждого из них рука находится почти в одной и той же точке в воздухе, и из этого места в то же самое время первый пускает камень, а второй — другой камень без всякого толчка; камень первого, не теряя ни мгновенья и не уклоняясь от своей линии, упадет в назначенное место на корабле, а камень второго останется позади. И это попадание произойдет по той причине, что камень, который падает из вытянутой руки на корабле и, следовательно, движется, следуя его движению, имеет сообщенную ему силу, которой не имеет другой камень, выпадающий из руки, находящейся вне корабля; и все это происходит несмотря на то, что у камней та же тяжесть и такое же промежуточное пространство, что движутся они (предполагая это возможным) из той же точки и испытывают тот же толчок. В этом различии мы можем увидеть лишь тот смысл, что вещи, которые фиксированы или же имеют подобное отношение к кораблю, движутся с ним и что один камень несет в себе силу двигателя, движущегося с кораблем, а другой камень не участвует в ней указанным образом. Из этого ясно видно, что не от отправной точки движения, откуда исходят, не от конечной точки, к которой идут, не от среды, через которую проходят, берется сила прямого движения, но от действенности силы, первоначально перенятой, от которой зависит все различие» 9.

Из приведенной реплики можно было бы сделать вывод о связи относительности движения с некоторым понятием, близким если не к инерции, то к понятию impetus, о котором писали парижские номиналисты XIV в. Бруно говорит, что камень, находящийся на корабле и падающий из руки, «имеет сообщенную ему силу, которой не имеет другой камень, выпадающий из руки, находящейся вне корабля...» Жан Буридан и другие парижские номиналисты считали причиной продолжающегося после толчка {183} движения сохраняющуюся в теле силу, которую назвали impetus 10. Эта теория тогда противопоставлялась сложной Аристотелевой: концепции: брошенное тело передает движение воздуху, а воздух в течение некоторого времени толкает в том же направлении тело. Идея вложенной в тело силы развивалась многими мыслителями XVI в., в том числе молодым Галилеем. Но к этому времени она потеряла свой первоначально яркий антиперипатетический характер и, по-видимому, не слишком заинтересовала Бруно. Бруно был склонен искать причину движения внутри тела. Такая тенденция сближает его с традицией, идущей от Гинпарха (II в. до н. э.) через Иоанна Филопона (VI в. н. э.) к парижским номиналистам 11. Но здесь есть существенное различие. С одной стороны, концепция Бруно гораздо радикальнее отказывается от основ перипатетической космологии, чем это делала теория impetus. Койре говорит, что никто из сторонников этой теории не сделал бы из картины движения корабля и движений на корабле такого вывода, который сделал Бруно и который связан с принципом относительности движения и отрицанием Аристотелевой схемы естественных мест 12.

Согласно Аристотелю, физическая причина движения тяжелых тел — их стремление к Земле как к естественному месту тяжелых тел. Но Бруно категорически отбрасывает такую теорию тяготения. В «Акротизме» он пишет, что «тяжелое и легкое представляют собой только относительное различие, ничего общего не имеющее с абсолютным различием мест в мире» 13.

И далее Бруно говорит, что в споре Аристотеля с Платоном истина на стороне последнего, когда Платон в «Тимее» заявляет об отсутствии во Вселенной абсолютного различия между легким и тяжелым и утверждает, что эти определения означают лишь более тяжелое и менее тяжелое. Таким образом, во Вселенной Бруно нет динамических критериев абсолютного движения (нет естественных мест, тяжелого и легкого и абсолютного различия того и другого) и нет кинематического критерия (нет центра и границ Вселенной, на которые натянуто абсолютное пространство).

Однако следует согласиться с Койре, когда он говорит, что Бруно не заменил физику Аристотеля новой физикой 14. Теория падения тяжелых тел, предложенная Аристотелем, была физической теорией; она объясняла {184} движение фиктивной причиной — наличием в центре Земли естественного места тяжелых тел. Но это была фиктивная физическая причина (подобной фиктивной физической причиной в классической науке оказалось абсолютное ускорение, отнесенное к пустоте и призванное объяснить возникновение центробежных сил). Инерция объяснялась сложным взаимодействием движущегося тела с воздухом — также фиктивной и также физической причиной. Напротив, Аристотелева энтелехия оставалась за пределами физики.

Бруно не видит какой-либо физической причины движения тел. Он говорит о множестве центробежных и центростремительных движений и о круговых движениях, которые кажутся ему наиболее естественными, приближается к понятию impetus, но все это тонет в рассуждениях о мировой душе, в ткани панпсихизма, и в конце концов причиной движения звезд оказываются движущие ими души. Конечно, все это — подготовка новой физики, вопрос, поиск, «вакхический порыв», на который только новая физика и могла дать ответ. Но эта новая физика, заменившая перипатетическую физику, была создана Ньютоном.

Мы пришли к парадоксальному, на первый взгляд, утверждению: у Бруно была новая космология, но не было новой физики. Разве космология не является физической наукой? Космология Бруно была новой, потому что она была инфинитной. Бесконечность Вселенной отличает космологию Бруно от космологии Аристотеля. Но проблема бесконечности Вселенной стала физической проблемой только в релятивистской космологии. Сейчас решение вопроса о бесконечности мира связано с оценкой средней плотности материи и с другими локальными соотношениями, подчиненными критериям «внутреннего совершенства» и «внешнего оправдания». В классической науке бесконечность Вселенной была не компонентой, а фоном физических конструкций либо источником апорий типа гравитационного и оптического парадоксов. Поэтому Риман и считал проблему бесконечно большого несравненно менее существенной, чем проблема бесконечно малого.

Проблема, где финитная космология Бруно ближе всего к физическим проблемам, — это проблема относительности движения. Здесь Бруно, исходя из своей инфинитной космологической концепции, сделал шаг в {185} сторону сравнения измеримых величин — скоростей тел, движущихся с кораблем относительно берегов и вместе с тем относительно корабля.

Принцип относительности имеет не только негативный («скорость не имеет определенного значения без указания тела отсчета»), но и позитивный смысл: «скорость по отношению к данному телу отсчета может быть вычислена преобразованием, переходом от другого тела отсчета к данному». Но позитивный смысл принципа относительности связан с измерением, а если не ограничивать точность измерения, то и с понятием бесконечно малых, в общем — с инфинитезимальной математикой. Для негативного утверждения достаточно сопоставить нулевую и ненулевую скорости, покои и движение как качественные определения. Позитивный смысл должен быть раскрыт с помощью бесконечно больших множеств значений физических переменных 15.

Приблизился ли к позитивному смыслу принципа относительности Бруно — противник инфинитезимальной математики, автор «160 тезисов против математиков»?

В этом сочинении и во многих других отрицается гносеологическая ценность математики. Это вытекает из основной посылки Бруно о неотделимости формы и материи, невозможности познать что-либо, что не воплощено в материи. Но материя состоит из атомов, которые вместе с тем являются неделимыми живыми объектами — монадами. Поэтому математика, отвергая предел деления величины, не может проникнуть в природу вещей.

Антиматематическая фронда, основанная на атомистической натурфилософии, по существу исходит из рационализма, но не из рационализма XVII в., проникшего в бесконечно малые области и воплотившегося в дифференциальное представление о движении, а из специфического атомистического рационализма. Он ограничен сверху интуицией: бесконечность постигается интуитивно (что для Бруно не означает отхода от рационализма: у него ratio состоит в сопричастии природы мировой душе). Что же касается бесконечно малых, то они, непостижимые для наблюдения и не подлежащие интуитивному постижению (оно направлено к целому и единственному, к всеобъемлющей и воплощенной во всем бесконечной Вселенной), остаются призрачными измышлениями. Между космосом и микрокосмосом должны проходить {186} рациональные связи, основанные на разуме (mens) и соответственно на мере (mensura). В гетерогенном (но отнюдь не хаотическом) мировоззрении Бруно, наряду с утверждением иррационального познания, содержится неясная идея строго рациональной меры между элементами материи. Иррациональные отношения между радиусом и длиной окружности и между стороной и диагональю квадрата — это нарушения рациональной меры, и, следовательно, они не могут иметь места в рациональной натурфилософии.

Бруно в сущности не переходит к дискретной геометрии, он просто не отделяет истинной геометрии от описания бытия. Приписав этой истинной геометрии онтологический смысл, Бруно прямо переходит от атомистической концепции вещества к дискретно-геометрическим конструкциям.

Квадратура круга становится рационально решаемой задачей. И площадь круга, и окружность, и радиус состоят из целого числа «минимумов». То же самое — сторона и диагональ квадрата.

Подобный онтологический подход к пространственным соотношениям имел большое значение для генезиса принципа относительности. Для Бруно пространство существует в той мере, в какой существует материя. Геометрические формы не могут быть отделены от материи п сохранить реальный характер. Эта мысль никогда не исчезала в классической науке, вступала в конфликт с Ньютоновой концепцией абсолютного пустого пространства как источника физических эффектов (ускоренное движение по отношению к пустоте — причина сил инерции) и толкала мыслителей XVII в. к поискам иной, релятивистской трактовки ускоренного движения.

Время для Бруно тоже не могло быть оторвано от материальных процессов. Полемизируя с Аристотелем, он говорил, что не время — мера движения, а движение — мера времени 16. Если исключить всякое движение и изменение, время длительности процессов станет ничем 17.  Бруно поэтому утверждает, что в каждом из населенных миров существует собственное время, а общего времени для всех миров нет.

Генезис релятивистской космологии опирался не только на новые онтологические и гносеологические (у Бруно они сближаются) тезисы. Здесь была и очень {187} существенная психологическая, эмоциональная сторона. Метафизические абсолюты становятся сакральными понятиями. Эти абсолюты не зависят от других объектов, они обладают неизменной оценкой, неизменным значением и неизменным смыслом, они независимы от угла зрения, от стороны, с которой к ним подходят, они оказываются за пределами не только логической критики, но и за пределами переменных, неоднозначных, необязательных оценок вообще.

В следующей главе мы увидим, что дискредитация сакрального, «серьезного» и неподвижного в культуре Возрождения не только логически, но и исторически, в реальном историческом взаимодействии связана с гелиоцентризмом и релятивированием «верха» и «низа».

Эти понятия потеряли абсолютный смысл для мирового пространства, когда была установлена шарообразная форма Земли и равноправность всех радиальных направлений, идущих от ее центра. Но радиально-симметричный «верх», окружающий со всех сторон Землю, сохранил абсолютный смысл, так же как «низ» — направление от небесных сфер к земной поверхности и далее к ее центру.

Из абсолютного характера «верха» и «низа» вырастала их роль в системе религиозных и религиозно-этических понятий. Поэтому в культуре Возрождения так тесно переплелось разрушение религиозных догм, эстетических и литературных канонов и космологических абсолютов.

{187}

Стиль

Упомянутое в вводной главе этой книги понятие «карнавальной традиции» смеха, направленное против «серьезных» и сакральных устоев средневековья, тем в большей степени может быть распространено на научную литературу, чем в большей мере идеи классической науки выражались в стилевых особенностях научных произведений. Тот факт, что идеи должны были выражаться не только в логической схеме, но и в стилевых особенностях, имеет не только историко-литературное, {188} но и эпистемологическое значение. Наряду с литературой он характеризует и определенную ступень познания мира. Поднимаясь к истокам классической науки от Ньютона к Галилею и от Галилея к Бруно, мы встречаем нарастающую необходимость определенных стилевых особенностей научной литературы для выражения новых идей. Текст Галилеева «Диалога» гораздо больше, чем текст Ньютоновых «Начал», должен не только изложить новые понятия, но и преобразовать сознание читателей, вытеснить из их сознания традиционные «симпатии» и т. п. Соответственно идеи Галилея требуют определенных стилевых особенностей.

У Бруно классические по своей дальнейшей судьбе понятия однородного пространства и относительного движения еще не получили четкого характера. Здесь психологическая сторона задачи превалирует над логической.

Сравним творчество — именно творчество,  а не только его литературную форму — Бруно с творчеством Рабле. Прежде всего бросаются в глаза внешние параллели: гиперболизм, гротесковое смешение языков. Потом за ними начинаешь видеть более глубокие аналогии — пронизывающий   творчество итальянского философа и французского писателя своеобразный гротесковый рационализм. И перед Бруно, и перед Рабле стоит один и тот же противник: строгие, претендующие на абсолютную ценность каноны перипатетической логики, статическая картина мира, религиозные, моральные и бытовые нормы средневековья. Их абсолютная ценность разрушается раблезианским смехом, шокирующим приземлением образов, каскадами брани. Все это есть и у Бруно. Но у обоих есть и другое — неожиданные скачки мысли, жанра, стиля; периоды, которые кажутся алогическими, но скрывающими какую-то новую логику. Все это расшатывает систему: в одном случае, у Бруно, систему канонизированной космологии, в другом — у Рабле — всю систему средневековых канонов.

Во имя чего средневековые устои должны быть расшатаны? В чем позитивная программа Бруно и Рабле?

Эта программа — независимость разума. Рационалистическая программа? На этот вопрос трудно ответить. Единой формулой, без оговорок, по-видимому, невозможно. При всех своих поэтических фантазиях, алогических арабесках изложения, при весьма ощутимом {189} расстоянии между идеями Бруно и классическим рационализмом Декарта творчество итальянского мыслителя было пронизано интуитивным предвосхищением той рационалистической картины мира, которая была нарисована в XVII в. С другой стороны, искусство Рабле также пронизано таким предвосхищением.

Констатация связи стиля Бруно с «карнавальной» традицией устраняет некоторые оценки, высказанные в свое время Ольшки. Первая состоит в так называемой «безудержной сатире» Бруно. Ольшки ставит ее в упрек мыслителю и считает выражением его индивидуальных особенностей. «По грубому реализму, по карикатурному упрощению характеров и по тематике мотивов сатира Бруно носит тот же характер, что и его комедия. Она отличается едкостью, болтливостью, импульсивностью и почти никогда не носит иронического или насмешливого, веселого и юмористического характера; словом, она является подлинным выражением натуры Бруно.. .»1

Но сатира Бруно именно тем, что кажется Ольшки грубостью, выражает свою связь с историей мысли, свое внеличное значение. Нужно только учесть то направление мысли, которое проходило, подобно подземному потоку, под явным, зрительным «верхним» потоком гуманистической литературы Чинквеченто. Этот подземный поток народного издевательства над педантами и «агеластами» (т. е. людьми, не умеющими смеяться) выражал более общую тенденцию, но выражал ее не столько прямым и явным смыслом сатирических и обличительных периодов, сколько поэтикой — подбором эпитетов, снижением традиционных понятий с помощью стилистических бурлесков, нарочитым смешением стилей, диалектов, языков.

Возьмем начало пролога к «Пиру на пепле», строки, где Бруно обещает де Мовисьеру возможность быть «софистом с Аристотелем; философом с Пифагором; смеющимся с Демокритом, плачущим с Гераклитом» 2.

После этих строк идет вполне раблезианское нагромождение причудливых эпитетов. Но не это здесь наиболее интересно. «Карнавальные» жанры, ставшие истоками стиля Рабле, характеризовались нагромождением бытовых, пиршественных, бранных, физиологических эпитетов в причудливых сочетаниях с религиозными. Такое сочетание снижало последние и дезорганизовывало всю средневековую иерархию понятий.

У Бруно {190} мы встречаем несколько иную стилевую особенность. Он смешивает и нагромождает гуманистические реминисценции, так что снижается содержание упоминаемых философских направлений, он смешивает обрывки силлогизмов с бранными эпитетами, воспоминаниями, метафорами, макароническими пародиями.  Все это приводит не только к некоторому логическому выводу, но и к психологическому эффекту, к дискредитации гуманистического педантизма и еще больше к дискредитации богословской схоластики и канонизированного перипатетизма. Если иметь в виду, что понятия и намеки, которые считались позже непристойными и грубыми, в XVI в. еще не потеряли публицистического звучания, то грубость сатиры Бруно нужно рассматривать как существенную компоненту его идейной задачи.

Таким образом, грубая сатира, карнавализирующая схоластику и педантичную эрудицию, вытекает не из личных особенностей Бруно (во всяком случае не только из личных), а из логики и психологического подтекста идейной борьбы Чинквеченто; она становится не биографическим, а историко-научным фактом.

То же можно сказать об отмеченных Ольшки автобиографических вкраплениях в полемическую и дидактическую ткань диалогов. Логическое мышление в собственном смысле теряет личный характер: даже самому мыслителю оно кажется цепью однозначных, не зависящих от особенностей его психики выводов. Еще более это относится к стилю мышления экспериментальной науки; открытие ученого представляется ему описанием объективного процесса. Интуитивное мышление не объективируется в такой большой степени. Особенно если результаты интуиции должны не только дать образ истины, но и разрушить психологические препятствия для ее постижения. Таким образом, и указанная особенность «Диалогов» Бруно имеет не биографическое, а историческое значение.

Ольшки рассматривает издевательства и перуны против педантов в диалогах Бруно по преимуществу в биографическом и психологическом плане. Образ педанта — собирательный образ раздражавших Бруно противников. По-видимому, в основе такой, на наш взгляд, неправильной или во всяком случае неполной трактовки лежит несколько узкое определение культурной роли {191} появившихся в XVI в. сатирических пародий на латынь и педантов-латинистов.

Они стали особенно частыми и интересными в макаронической поэзии на рубеже XV и XVI вв. Ольшки исключает из комплекса антитрадиционализма пародии, в которых не только высмеивается ученая латынь, но также пародируется и искажается литературная речь в целом. Сюда относятся известные макаронические поэмы Фоленго. «Ни эпос Фоленго, ни посвященные пьянству, обжорству и разврату поэмы его предшественников не были выражением враждебности к латыни и привязанности к родному языку» 3.

Соответственно образ педанта в макаронической поэзии не является мишенью для ударов антитрадиционализма. Иное дело — поэзия Руццанте с четким общественным прицелом.

У Бруно есть характеристики действительно собирательного образа ученого-педанта и есть филиппики против педантов, обязанные стилевым особенностям диалогов, полемическому задору, личным антипатиям. Ольшки выносит эти филиппики за пределы того, что внесено Бруно в науку и культуру следующего периода. Но все дело в том, что «пародирование, превратившееся в самоцель», сохранило свою литературно-историческую функцию. Оно осталось в рамках «карнавальной» стихии в целом. Историческое чутье M. M. Бахтина и его концепция позволяют в данном случае точнее понять действительный смысл издевательства над педантами у Бруно.

Ольшки рассматривает комедию Бруно «Подсвечник». В ней ученый-педант Манфурио оказывается жертвой шайки, которая его грабит, избивает, подвергает непрерывным мучениям, пользуясь самодовольной глупостью жертвы.

«Но ученому, — говорит Ольшки, — в комедии не противопоставлены, как у Руццанте и у прочих авторов комедий, природный разум, буржуазный рассудок, народное остроумие; ему противопоставлены самые низкие страсти черни большого города, утонченная хитрость опытных преступников. Раздражение и отвращение, необузданная жажда свободы и бурный темперамент исковеркали традиционные мотивы и типы комедии, превратив их в отвратительные карикатуры. Манфурио и его {192} приключения представляют поэтому выражение настроений и страстей, волновавших философа в начале его писательской деятельности, а не истинные символы духовного состояния и культурных потребностей широких масс» 4.

«Настроения и страсти, волновавшие философа в начале его писательской деятельности», противостоят «истинным символам духовного состояния».

Первые принадлежат биографии Бруно, вторые — истории человеческой мысли. Но это противопоставление падает, если подойти к комедии Бруно и к фигуре Манфурио со стороны «карнавальной традиции». Злоключения Манфурио очень созвучны несчастьям, обрушивающимся на аналогичных героев народных комедий, и многократным избиениям агеластов в романе Рабле.

Эти злоключения — тоже «символы духовного состояния и культурных потребностей широких масс». Но только более общие символы общих культурных потребностей. Перед нами непосредственно связанное с внутренней, неявной тенденцией карнавального глумления над агеластами противопоставление авторитарной культуры, «серьезной», надутой, угрюмой и статичной, с одной стороны, смеховой, разрушающей авторитарно-традиционное мышление, новой культуре, рационалистической по своим скрытым пока устремлениям — с другой.

Узкое противопоставление педанта-латиниста представителям повой науки и более широкое противопоставление авторитарно-канонического и рационалистического строя мысли слились в творчестве Галилея. Здесь представителями рационализма и канонизированной мысли становятся ученые с определенными физическими и космологическими взглядами.

Им не нужен язык символов, не нужна гротесковая гиперболизация, не нужна символически-персонифицирующая дискредитация противоположных взглядов. В «Диалоге» Галилея Сальвиати и Оагредо побивают Симпличио не метафорами и не символически-персонифицирующим глумлением, а мысленными экспериментами. Сам Симпличио — наследник карикатурных педантов XVI в., но облагороженный, иногда наивный, всегда толерантный и в сущности весьма обаятельный. Облагороженный, смягченный и «рационализированный» намек на былые злоключения педанта — отлив, который задержал Симпличио, когда перипатетик {193} стремился во дворец Сагредо5.

Комический символ здесь уже не персонифицирован, смешное состоит в том, что Симпличио задержало явление, которое, по мнению Галилея, опрокидывает его взгляды. Конечно, тонкая и лояльная усмешка Галилея связана со стилем его произведений и стилем его мышления. Но она связана и с новой культурно-исторической задачей. Рационалистическое мышление обрело свой собственный — механико-геометрический — язык и свой собственный метод научного доказательства. Конечно, не сразу: аргументы Галилея адресуются не только разуму, но и чувству; психологический подтекст «Диалога» и «Бесед» — бесспорен. Но это уже подтекст. У Бруно, напротив, логическая схема была подтекстом.

Стиль Галилея казался Декарту слишком неупорядоченным. Но по сравнению с Бруно он кажется памятником другой эпохи. Это действительно была другая эпоха, несмотря на очень небольшой хронологический интервал. Особенно архаичными по стилю выглядели уже в начале XVII в. итальянские диалоги Бруно.

Ольшки отмечает первостепенное значение итальянских диалогов Бруно для понимания его внутреннего мира, большее, чем биографическое и психологическое значение латинских произведений. В последних требования традиционного стихотворного метра, мнемотехнические задачи, гуманистические заимствования из латинской поэзии связывают огненный темперамент и необузданную фантазию Бруно. Напротив, в итальянских диалогах темперамент и фантазия Бруно ничем не связаны. «Ни один мыслитель, — говорит Ольшки, — никогда не обнажал так открыто всю подпочву своих идей и побуждений, которым он повиновался. По сравнению с ними, например, автобиографическая и исповедническая литература мистиков и философов, начиная с Августина до Декарта и далее, производит впечатление художественно стилизованной, диалектически размеренной и литературно приглаженной. В диалогах же Бруно все находится еще в процессе становления, все представляет еще первозданный хаос, бурное чередование мыслей и настроений, не всегда упорядоченных размышлением или углубленных рассуждением» 6.

В итальянских диалогах обнажается не только мысль философа, но и «поток сознания», неупорядоченная, {194} несистематизированная вереница сменяющихся настроений, неожиданно возникших гипотез, воспоминаний, полемических атак, поэтических образов.

Что представлялось следующему поколению особенно архаичным — это изобилие аллегорий. Они казались нарушением точного и ясного изложения, соответствующего строго каузальному характеру новой науки. Бруно в этом отношении — во власти средневековой традиции.

Но аллегории Бруно соответствуют оппозиционной и народной струе в средневековой культуре — карнавальной традиции.

Это — средневековая форма протеста против Средневековья; это новый круг идей, который еще не нашел новой формы. Кругу позитивных идей нового времени соответствовала прежде всего математическая форма поисков и изложения физических закономерностей, а в литературном стиле — четкая и ясная проза Галилея. У Бруно этого не было. Его стиль соответствует исторической задаче разрушения перипатетизма без систематической позитивной разработки новой картины мира. В космологии Бруно уже нет системы естественных мест, центра и границ Вселенной, но еще нет локальных критериев движения. В литературном стиле Бруно уже нет средневековых аллегорий, утверждающих статичную систему средневековых канонов, но еще нет нового, неаллегорического изложения. Его аллегории служат разрушению системы средневековых понятий.

Наряду с аллегорией Бруно широко пользуется включением в традиционную форму чуждого ей идейного содержания. Очень характерен для этой особенности стиля Бруно диалог «О героическом энтузиазме».

 Мысль об эмоциональном подъеме как условии и, более того, основном пути постижения абсолютной истины была высказана Платоном как мысль о «познающем безумии». Бруно развил эту мысль, ввел усложняющие конструкции (13 форм «познающего безумия») и изложил все это в чрезвычайно сложных литературных упражнениях участников 10 диалогов. Собеседники читают стихи, иногда сочиненные Бруно, иногда взятые у Тансилло. Они комментируют эти стихи, находят в них аллегории, скрытый смысл, раскрывают этот смысл. Любовные и придворные мадригалы теряют конкретный характер и становятся тайнописью.

{195} «Мифологические аллегории, аллегорические олицетворения, буколические мотивы, галантные намеки, жеманные вычурности, придворные церемонии, остроумные антитезы, поэтические формулы — словом, весь арсенал придворной и галантной поэзии эпохи позднего Ренессанса он использует здесь для изложения своих взглядов о небесной любви и жизни души, о мире и бесконечности, о божественном созерцании и его путях как выражении  героического  исступления,  приводящего к очищению и богоподобию» 7.

Ольшки говорит, что Бруно «повинуется магии антитез, во власти которых он находится и как философ, и как поэт» 8. Но нас интересует здесь рациональный и исторический смысл этой «власти антитез», которая кажется, на первый взгляд, совершенно иррациональной и чисто личной.

Антитезы «карнавальной» поэзии обладали таким рациональным и историческим смыслом. Они обладали неявной и именно поэтому чрезвычайно органичной и большой разрушительной силой. Площадная, грубая, карнавальная струя разрушала наполненные ею традиционные религиозные каноны. Антитеза церковной формы и очень земного содержания, антитеза подчеркнутая, резкая, кричащая действовала как разрушительный ультразвук на ткань средневековой литературы. У Бруно полюса антитезы иные. Вместо традиционной церковной формы выступает традиционная гуманистическая форма, галантная и жеманная поэзия южной Италии. Вместо грубого и конкретного заполнения, характерного для Рабле и его литературных истоков, фигурирует отрицающее логику героическое умоисступление, поднимающееся к познанию бесконечной абсолютной истины.

Острие «карнавальной» стихии направлено против канона, острие диалогов Бруно — и против этого канона, и против литературно-гуманистической традиции. Но и в том и в другом случае разрушительная сила антитезы проявляется в более глубоком и общем сдвиге стиля мышления о природе и человеке.

«Карнавальная» стихия разрушала устойчивую официальую противоположность греховной природы человека и civitas dei. Бруно своими антитезами разрушал эту же противоположность: человек познает разумом и интуицией бесконечность. Это освобождает разум от {196} прикованности к догматам откровения. В этом — гуманизм в его более общем смысле. Но Бруно своими антитезами боролся и против гуманистической (в узком смысле) прикованности разума к книжным авторитетам, открывал ему путь к экспериментальным критериям истины.

Для характеристики стиля Бруно существенно важно разобраться в соотношении элементов рационализма в его мировоззрении и высказанной в «Героическом энтузиазме» и в других диалогах апологии интуиции.

При переходе к классической науке логика Аристотеля должна была уступить роль основного аппарата науки иным путям постижения истины. Она уступила эту роль логике, обладавшей бесконечным числом оценок для характеристики движения тела, логике, переходящей в геометрию, логике дифференциального представления о движении. О таком логическом алгоритме Бруно не знал, а его прообразы, существовавшие в древности, в средние века и в XV—XVI вв., он отвергал.

Представление о бесконечно малых расстояниях и длительностях и об их предельных отношениях было основой рационального постижения бесконечности — бесконечного числа состояний движения, подчиненных всеобщему закону, Рационального метода для перехода от конечных величин к бесконечно большим расстояниям, к бесконечно большому мировому пространству у него также не было. Чисто качественная, основанная на сопоставлении нетождественных объектов логика Аристотеля не давала выхода в бесконечность. До появления дифференциального представления, до возрождения Архимедовой линии, до конструирования логико-математических методов XVII в. «бунт» против Аристотеля во имя познания бесконечной Вселенной мог принять форму бунта против логического анализа, апологии интуитивного познания, апологии «познающего безумия».

«Безумием» кажется даже неинтуитивная теория, когда она противостоит старым методам познания и вводит понятия, кажущиеся парадоксальными, не укладывающиеся в привычную логико-математическую схему. Напомним, что Бор назвал «безумной» нелинейную концепцию Гейзенберга (впрочем, «недостаточно безумной»). В XVI в., когда еще не была создана новая, неперипатетическая система логически корректных понятий и методов, отказ от перипатетической логики научного познания {197} неизбежно принял форму апологии иррационального «познающего безумия».

Смысл запутанной, противоречивой и странной поэтики Бруно состоял в расшатывании перипатетизма. К. А. Тимирязев упоминал как-то о наборе средств, расшатывающих наследственную природу организмов и применяемых для получения большого числа вариаций и последующего искусственного отбора.

Это называлось французским словом affoler — «свести с ума» наследственную природу.

Аналогичная задача стоит перед наукой при переходе к принципиально новым путям познания. В частности, в этом был объективный смысл поэтики Бруно. Идея Бруно — интуитивное познание, «познающее безумие». Особенности формы диалогов, эти странные и рационально необъяснимые диссонансы и антитезы, должны раскачать (affoler)  «наследственность» науки, преемственность и однотипность ее методов, дать толчок к возникновению методологического беспорядка вариаций — материала для последующего рационального отбора.

Наряду с нагромождением метафор и резкими антитезами для стиля Бруно характерна афористичность 9. Ольшки весьма критически оценивает афоризмы Бруно:

«Бруно часто укрывается за ними, используя их как паузы в беспорядочном течении своих мыслей. Как и у всех других авторов афоризмов, изречение вытекает и у него из отрицательного отношения к методическому мышлению и к структурной законченности своих сочинений» 10.

С точки зрения концепции, которая проводится в этой книге, оценка афористичности Бруно будет иной. Все дело в том, что «паузы в беспорядочном течении мысли» и сама беспорядочность мысли Бруно — относительные понятия. По отношению к какому порядку мысль Бруно беспорядочна? Какого порядка нет в этих мыслях?

В них нет статического порядка конечной Вселенной, в них нет устоявшегося жанрового и стилевого порядка, связанного с длительным развитием и литературной шлифовкой перипатетических концепций. Афористичность изложения соответствует дискретности научного мышления. Мышление Бруно дискретно в том смысле, что между отдельными формулами нет непрерывной {198} логической ткани, непрерывной цепи силлогизмов. У Аристотеля была такая цепь, и именно она объединяла его систему. Аристотель переходит, например, от центра мира к одной из сфер, не рассматривая непрерывного движения физического объекта, движущегося от сферы к центру. Но цепь логических звеньев нигде не прерывается, она непрерывна. У физиков XVII—XVIII вв. непрерывна уже не только логическая цепь, но и математическая. Последовательность математических выводов нигде не прерывается.

А у Бруно? У него не было ни непрерывной цепи перипатетических умозаключений, ни непрерывной цепи математических выводов. Он переходил от одного тезиса к другому скачком, через логический вакуум, интуитивной догадкой. Поэтому если искать у Бруно непрерывную логическую ткань, непрерывные цепи силлогизмов, то отдельные тезисы оказываются разобщенными афоризмами.

Изложенный взгляд на литературный стиль Бруно позволяет найти некоторые до сих пор не выявленные истоки его творчества в литературе XVI в. Ограничимся некоторыми примерами. Они относятся к народной традиции Чинквеченто, были в свое время с большой глубиной и историческим чутьем разобраны Ольшки, но последний не видел их связи с творчеством Бруно.

В существовании в XVI в. народной традиции, неявным образом подготавливавшей рационализм и механическую картину мира XVII в., можно убедиться, знакомясь с высказываниями Бенедетто Варки. Ольшки рассматривал эти высказывания как иллюстрацию борьбы против латыни и проникновения народного языка в научную литературу. Но они интересны и в других отношениях.

В середине XVI в. Бенедетто Варки был, вероятно, самым активным сторонником и участником популяризации науки, которая оказалась столь важным направлением идейной эволюции того времени. В 1543 г. он начал читать во Флорентийской академии лекции о Данте. Он комментировал части «Божественной комедии», где излагались физиологические, психологические и затем астрономические концепции. Отметим, что в одной из лекций об астрономических идеях «Божественной комедии» Варки заявляет, что в будущем астрономия пойдет дальше того, что знают или знали самые высокие {199} авторитеты. В XVI в. такое заявление не было тривиальным.

Далее, Варки читал лекции о теплоте и, наконец, большой цикл лекций об Эросе — о любви как о движущей силе природы. Здесь трактовались естественнонаучные, моральные и в особенности эстетические проблемы.

Во всей этой энциклопедической популяризации не сразу увидишь новые взгляды, противостоящие перипатетическим догматам. Но вот в рукописи об алхимии, написанной Варки в 1544 г. и напечатанной лишь через 300 лет, мы встречаем весьма решительное возражение против Аристотелевой теории падения тел. При этом Варки ссылается на авторов — своих единомышленников, в трудах которых мы не встречаем аналогичных возражении против Аристотелевой теории падения. Это иллюстрирует неявный характер антиперипатетической тенденции. По-видимому, литературные свидетельства — лишь небольшая часть или лишь отражение большой разговорной традиции. По-видимому, многие ученые Чинквеченто полемизировали с перипатетической концепцией в устных беседах и в популярных лекциях.

В XVI в. именно в этой прячущейся от глаз историка неявной сфере больше всего распространялись идеи Коперника. Здесь в устных выступлениях и в популярных произведениях на языке народа защищалась гелиоцентрическая система в годы, когда официальная научная литература игнорировала ее или отвергала. Ольшки, отмечая эту тенденцию, приводит в качестве примера книгу «Мраморные ступени», опубликованную в 1552 г. и написанную Антонио Франческо Дони. Этот писатель, очень образованный, причем не только в гуманистическом смысле, но и в более практическом и современном, был, по выражению Ольшки, «журналистом без журнала, публицистом без убеждений, священником без веры, светским человеком без манер» 12.

Все произведения Дони проникнуты резкой ненавистью к педантам и агеластам. В книге «Мраморные ступени» некий дух летает над крышами Флоренции, видит, что происходит под этими крышами, на улицах и площадях, слышит разговоры и угадывает мысли. Дони передает беседу на мраморных ступенях церкви Санта-Репарата, беседу группы своих сограждан, называя некоторых из них действительными именами. Здесь — сторож, аптекарь, трактирщик, поэт, {200} скульптор, токарь, сапожник и т. д. Они сохраняют профессиональные особенности речи, а беседа в целом передает общий колорит флорентийской моральной, религиозной, политической, художественно-литературной и научной мысли. Все они — люди, почерпнувшие свои знания из книг на итальянском языке.

В этой беседе Карафулла — очень известный в середине XVI в. автор шуток, которые ходили по Флоренции, человек, которому приписывали почти все анонимные остроты,— защищает гелиоцентрическую систему. Он же, отметим кстати, излагает теорию приливов, мало отличающуюся от выдвинутой 80 лет спустя Галилеем.

Вернемся к связи стиля Бруно и его литературных истоков с новой космологией, с идеей однородности пространства. Как уже говорилось, концепция абсолютного пространства, натянутого на абсолютный «верх» — высшие сферы мироздания и абсолютный «низ» — центр Земли, приобрела в Средние века при канонизации Аристотелевых воззрений очень отчетливый религиозный и моральный эквивалент. Бахтин заметил, что в церковной и светской литературе Средневековья иерархия высшего и низшего имела не символический, а строго топографический характер13. «Высшее было действительно высшим по отношению к земной поверхности, концентрические сферы были сферами сосредоточения различных, возрастающих по мере удаления от Земли вверх религиозных, моральных и метафизических ценностей. Напротив, чем дальше вниз от земной поверхности, тем ниже положение сосредоточенных здесь существ по отношению к религиозному и моральному идеалу».

Такое совпадение топографического и морально-религиозного «верха» и «низа» имело существенное значение для связи между картиной мира, с одной стороны, и всей системой идеологического оправдания средневекового общества — с другой.

Последнее опиралось на религиозно-моральную иерархию, совпадающую с абсолютной топографией Аристотелевой космологии. В самом деле, ведь для Аристотеля именно вертикальные смещения по направлениям, пересекающимся в центре Земли, были абсолютными смещениями. Тяжелое тело находится в своем естественном месте на Земле и вне своего естественного места на отдаленной концентрической сфере, т. е, на расстоянии от {201} Земли. Система естественных мест, границ и центра мироздания образует каркас, на который натянуто неоднородное пространство. Поведение тела определяется его положением в пространстве — пребыванием в естественном месте или вне его. Поэтому пространство Аристотеля неоднородно вдоль радиальных линий, сходящихся в центре Земли. Напротив, горизонтальные смещения, движения, не меняющие расстояния тела от Земли, не сопровождаются нарушением или восстановлением статической гармонии бытия, на концентрических сферических поверхностях, окружающих Землю, все точки равноправны и все движения относительны.

Когда только складывалась христианская догматика, в нее вошла античная концепция иерархии небесных сфер, впрочем не в Аристотелевой, а в неоплатонической версии. Дионисий Ареопагит, соединявший неоплатонизм с христианством, в своих (вернее, приписываемых ему) произведениях «О небесной иерархии» и «О церковной иерархии», а также в других произведениях, оказавших столь большое влияние на Эриугену, Фому Аквинского и на всю религиозную догматику Средневековья, делит пространство на иерархические круги (неоплатоническая схема) и видит в искуплений связь между ними (христианская схема). На этой основе разрослась мощная система «вертикальных»  метафор, а затем — серия топографически-религиозных, топографически-моральных, топографически-публицистических описаний, достигших своей вершины в «Божественной комедии», где, впрочем, по справедливому замечанию Бахтина, «вертикальной» иерархии противостоит «стремление образов вырваться на горизонталь реального пространства и исторического времени, стремление осмыслить и оформить свою судьбу вне иерархических норм и оценок средневековья» 14.

Представление о неоднородном пространстве (неоднородном по вертикальным направлениям) и о центре мира нельзя было разрушить без некоторого ослабления связанных с ним особенностей средневекового мышления. Абсолютизация религиозной и моральной иерархии, так тесно связанная с геоцентрической абсолютизацией пространства, подлежала дискредитации не только в логическом, но и в психологическом плане. Требовалось не только опровергнуть силлогизмы традиционной космологической концепции, но и развеять то множество {202} догматических, моральных, литературных ассоциаций, которое  играло такую большую роль в абсолютистской интуиции, в интуитивном представлении о центре мироздания как абсолютном «низе» и многоступенчатом небе как абсолютном «верхе».        

                             

Именно такая задача стояла перед Бруно. Она стояла перед всей наукой XVI—XVII вв. и была тесно связана с обобщением гелиоцентрической схемы, с переходом от, Вселенной с центром — Солнцем, к Вселенной без центра, к однородному пространству и к относительности движения как космическому принципу. Именно эта задача определяет историческое значение стиля мышления и литературного стиля Бруно. Карнавально-макаронические травестии, неканонические смещения жанров, странное и грубое в глазах педантов сближение, уподобление, иногда отождествление и почти всегда неожиданное перемешивание высокого и низкого дезорганизовало традиционную стилевую иерархию и через систему ассоциаций — традиционную топографическую иерархию.




1. ДиВо Ошибки которых удалось избежатьне имеют последствий
2. Типы в базе данных я выбрал на ленте командную вкладку создание
3. тема Астатическая 1го порядка Астатическая 2го порядка 1
4. Тема работы Ф
5. х животных Этапы развития животноводства
6. РЕФЕРАТ дисертації на здобуття наукового ступеня кандидата біологічних наук
7. вопрос 37 общественное движение первой половины XIXв западники и славянофилы
8.  Определяем расчетный крутящий момент где Т ~ номинальный крутящий момент передаваемый муфтой;
9. темами существенно увеличился что обусловлено обнаружением роли в этом процессе регуляторных пептидов
10. Реферат- Социология в высшей школе
11. Технология возведения цеха ремонта механизмов
12. Реферат- Контрольное задание по социологии
13. Реферат- Понятие и виды материальной ответственности работников
14. ПАРТИЯ ВЕЛИКОЕ ОТЕЧЕСТВО Утвержден решением Внеочередного Съезда Всероссийской политической партии
15. ВЕЛИКАЯ ФРАНЦУЗСКАЯ БУРЖУАЗНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ Занятие 1
16. Тема 12. Стек TCP-IP. Тип заняття- лекційне.
17. Секретарь
18. тема політичних наук
19. Формирование бюджетной системы РФ
20. Реферат- Социальное поведение