Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

английским Джоном Ирвингом а этот ее роман сравнивали с Отелем НьюГэмпшир

Работа добавлена на сайт samzan.net:

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 3.6.2024


Annotation

Впервые на русском — самый трогательный литературный дебют последних лет, завораживающая, полная хрупкой красоты история о детстве и взрослении, о любви и дружбе во всех мыслимых формах, о тихом героизме перед лицом трагедии. Не зря Сару Уинман уже прозвали «английским Джоном Ирвингом», а этот ее роман сравнивали с «Отелем Нью-Гэмпшир». Роман о девочке Элли и ее брате Джо, об их родителях и ее подруге Дженни Пенни, о постояльцах, приезжающих в отель, затерянный в живописной глуши Уэльса, и становящихся членами семьи, о пределах необходимой самообороны и о кролике по кличке бог. Действие этой уникальной семейной хроники охватывает несколько десятилетий, и под занавес Элли вспоминает о том, что ушло: «О свидетеле моей души, о своей детской тени, о тех временах, когда мечты были маленькими и исполнимыми. Когда конфеты стоили пенни, а бог был кроликом».


Сара Уинман

Когда бог был кроликом

Пресса о романе

МОЕМУ ПАПЕ


~

Я делю свою жизнь на две части. Не до и после, как часто бывает, а так, будто есть вроде как книжные обложки, а между ними — пустые годы бесплодных мечтаний и раздумий, годы взросления и то время, когда тебе уже за двадцать и ты примеряешь взрослую одежду, но она пока плохо сидит на тебе. Бессмысленные годы, о которых даже не хочется вспоминать.

Я смотрю на фотографии того времени и вижу на них себя: вот я стою перед Эйфелевой башней или перед статуей Свободы или по колено в море, улыбаюсь и машу рукой, но все эти снимки испорчены тусклым налетом безразличия и скуки, под которым даже радуги кажутся серыми.

Ее нет ни на одной из этих фотографий, и я понимаю, что она и есть тот цвет, которого им не хватает. Зато ее присутствие, словно луч маяка, освещает и сплачивает годы, с двух сторон окаймляющие этот промежуточный бесцветный период ожидания, и когда пасмурным январским утром она впервые появилась у нас в классе, она как будто и была долгожданным Новым годом, несущим с собой будущее и надежду. Правда, понимала это только я. Все остальные, ослепленные предрассудками и невежеством, в лучшем случае посмеивались над ней, и в худшем издевались. Она была другой и пришла из иного мира. Но уже тогда то же самое я могла сказать и о себе, хотя предпочитала помалкивать. Она была моей недостающей частью, тем самым партнером, без которого игра невозможна.

Как-то раз она повернулась ко мне, сказала: «Смотри» — и вытащила у себя из руки монетку в пятьдесят пенсов. Я видела, как торчит из ее кожи блестящий ребристый край. Она достала ее не из воздуха и не из рукава — такое я уже видела, — а прямо из своей плоти, и на коже остался узкий кровавый шрам. Через два дня шрама уже не было, а пятьдесят пенсов все еще лежали у нее в кармане. Но главным было то, во что никто не хочет верить. На монете стояла странная дата. Дата, которая наступит только через девятнадцать лет после того дня: 1995 год.

Я не могу объяснить этот фокус, как не могу объяснить и ее неожиданно блестящую игру на пианино тем утром в церкви. Ее никто никогда не учил ни фокусам, ни музыке. Но она будто одной силой желания могла достичь внезапного и виртуозного мастерства. Я видела все это, и я восхищалась. Но все эти чудеса предназначались только для моих глаз: как будто они были неоспоримым доказательством того, что я могу ей верить, когда это потребуется.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1968

~

Для появления на свет я выбрала тот самый момент, когда моя мать выходила из автобуса после неудачной поездки в Илфорд. Она собиралась поменять в магазине пару брюк, но так и не успела сделать выбор между джинсами с заплатками и бархатными клешами, потому что я вдруг перевернулась и мать, испугавшись, что родит меня прямо в универсальном магазине, поспешила вернуться домой, и воды отошли у нее, как раз когда небеса разверзлись и другие воды хлынули на землю. Те несколько минут, что она преодолевала семьдесят пять ярдов, отделяющие автобусную остановку от нашего дома, околоплодная жидкость стекала у нее по ногам, смешивалась на тротуаре с потоками декабрьского дождя и уносилась по канаве прочь, символично или, если угодно, поэтично подытоживая жизненный цикл.

Принимала меня случайно оказавшаяся в тот день выходной медсестра, прямо в родительской спальне, на пуховом стеганом одеяле, выигранном когда-то в лотерею: схватки продолжались всего двадцать одну минуту, а потом на свет показалась моя голова, и медсестра закричала: «Тужьтесь!» — и отец тоже закричал: «Тужься!» — мать натужилась, и я без особых усилий выскользнула из нее прямо в тот легендарный год. Год, когда, протестуя, вышел на улицы Париж. Год знаменитого Новогоднего наступления во Вьетнаме. Год, в который Мартин Лютер Кинг заплатил жизнью за мечту.

Мои первые месяцы прошли в мире тишины, покоя и исполненных желаний. Обо мне заботились и мною восхищались. Все изменилось в один день, когда у матери внезапно кончилось молоко, словно пересохнув от горя, потому что она узнала, что ее родители погибли во время туристической поездки в Австрию.

Об этом тогда много писали в газетах. Нелепая авария, унесшая жизни двадцати семи туристов. Мутная фотография искореженного автобуса, зависшего между соснами наподобие гамака.

Из всех пассажиров уцелел только один человек: гид-немец, который в момент аварии примерял новый горнолыжный шлем, видимо и сохранивший ему жизнь. С венской больничной койки, обколотый морфином, он рассказывал корреспонденту, что происшествие, конечно, было трагическим, но все его участники незадолго до того пообедали и потому умерли счастливыми. Похоже, воспоминания о страшном падении в каменистую расщелину каким-то образом стерлись из его памяти. А может, животы, набитые штруделем и клецками, и в самом деле смягчили удар — об этом мы уже никогда не узнаем. Камера надолго задержалась на его изуродованном синяками лице, надеясь, вероятно, что он скажет хоть что-нибудь утешительное убитым трем родным, но утешения не состоялось. Мне исполнился год, а потом и два, а мать все еще не оправилась от внезапно свалившейся на нее беды. История не сохранила сведений о моих первых шагах и первых смешных словах — сведений, обычно дающих ключ к тому, чем станет ребенок, когда вырастет. Жизнь представлялась маме мутной и неясной, как будто она смотрела на ту через грязное окно, которого ей не хотелось вымыть.

«Что происходит?»[1] — пел Марвин Гай, а ответа никто не знал.

Именно тогда брат уверенно взял меня за руку и увел с собой, в свой защищенный мир.

Первое время он, как луна, кружил где-то на периферии моей жизни, иногда притягиваемый любопытством, но чаще равнодушный, и, возможно, так продолжалось бы и дальше, если бы в один трагический полдень в Тироле туристический автобус не столкнулся с неумолимой Судьбой.

Он был на пять лет старше меня, и его светлые кудряшки в нашей брюнетистой семье выглядели так же неуместно, как и первый неподержанный автомобиль, который несколько лет спустя купил отец. Рядом со своими ровесниками брат казался экзотическим существом, а по ночам он тайком красил губы маминой помадой, а потом осыпал мое лицо быстрыми поцелуями, имитируя сыпь. Так он спасался от скучного консерватизма окружающего мира. Завзятый аутсайдер со своим бунтом.

Из меня вырос любознательный и развитой ребенок, в четыре года я уже умела читать, писать и вести беседы, понятные не каждому восьмилетке. Всем этим я была обязана не исключительным способностям и не акселерации, а только влиянию старшего брата, увлекшегося в то время пьесами Ноэля Кауарда[2] и песнями Кандера и Эбба[3]. В нашей распланированной, упорядоченной жизни брат был ярким и красочным исключением. Каждый день я ждала его возвращения из школы с почти физическим нетерпением. Без него в моем мире не хватаю чего-то очень важного. Да, честно говоря, не хватает и до сих пор.


~

— Бог любит всех-всех? — Спросила я у матери и потянулась через миску сельдерея за последним печеньем.

Отец отложил свои бумаги и поднял на меня глаза. Он всегда поднимал глаза, если кто-нибудь поминал Бога. Как будто ждал удара.

— Конечно всех, — ответила мать, и утюг на секунду замер у нее в руке.

— И убийц? — уточнила я.

— Да, и убийц, — кивнула мать, а отец укоризненно поцокал языком.

— И разбойников?

— Да.

— И какашки?

— Какашки — это ведь не живые существа, — совершенно серьезно объяснила мать.

— А если бы были живыми. Бог бы их любил?

— Думаю, любил бы.

Никакой радости этот разговор мне не принес. Выходило, что Бог любил всех, кроме меня. Я слизала последний слой шоколада и полюбовалась на белый холмик пастилы, внутри которого пряталось джемовое сердечко.

— А почему ты спрашиваешь? Что случилось? — поинтересовалась мать.

— Я больше не пойду в воскресную шкалу, — объявила я.

— Аллилуйя! — воскликнул отец. — Я очень рад.

— Но тебе ведь там нравилось, — удивилась мать.

— Больше не нравится. Мне только нравилось, что там поют.

— Ты можешь петь и здесь, — заверил меня отец, возвращаясь к своим документам. — Хочешь петь — пой.

— А все-таки почему? — не успокаивалась мать, чувствуя, что я чего-то недоговариваю.

— Нипочему.

— Ты не хочешь мне рассказать? — спросила она и осторожно взяла меня за руку. (Недавно она начала читать американскую книжку о детской психологии. Там утверждалось, что о своих чувствах необходимо говорить. Нам в результате хотелось замолчать навеки).

— Нипочему, — повторила я, почти не разжимая губ.

По-моему, все произошло из-за того, что меня просто не так поняли. Я ведь только предположила, что Иисус Христос родился по ошибке, в результате незапланированной беременности.

— Что значит незапланированной?! — в ярости вскричал викарий. — Интересно знать, откуда у тебя взялись такие богохульные мысли, гадкий ты ребенок!

— Не знаю. Я просто подумала.

— Подумала? А может, ты думаешь, что Господь будет любить тех, кто сомневается в Его Божественном замысле? Так вот, тут вы очень ошибаетесь, мисс! В угол!

Его твердый палец указал на место моей ссылки, и я побрела к стулу, стоящему напротив облезлой зеленой стены.

Сидя на нем, я вспоминала о том вечере, когда родители зашли в мою комнату для разговора.

— Мы хотим кое-что с тобой обсудить. То, что тебе внушает твой брат. Будто ты родилась по ошибке.

— А-а, — протянула я.

— Так вот, ты родилась совсем не по ошибке, — сказала мать. — Просто мы не планировали, что ты появишься. В смысле, не ждали.

— Как мистера Харриса? — уточнила я (этот человек нередко появлялся у нас прямо перед обедом, будто чувствовал, когда мы собираемся садиться за стол).

— Примерно, — кивнул отец.

— Как Иисус? — продолжав допытываться я.

— Вот именно, — неосторожно подтвердила мать. — Именно как Иисус. Когда ты родилась, это было чудо, самое прекрасное чудо на свете.

Отец сложил документы в потрепанный портфель и сел рядом со мной.

— Тебе совсем не обязательно ходить в воскресную школу или в церковь, чтобы Бог тебя любил, — сказал он. — И чтобы все остальные тебя любили. Ты ведь это и сама знаешь, да?

— Да, — кивнула я, но ни чуточки ему не поверила.

— Ты все сама поймешь, когда вырастешь, — добавил отец.

Я не собиралась ждать так долго. Я уже решила, что если этот Бог не может любить меня, придется найти себе другого, который сможет.


~

— Новая война нам не помешала бы, — сказал мистер Абрахам, наш новый сосед. — Мужчинам нужна воина.

— Мужчинам нужней мозги, — подмигнула мне его сестра Эсфирь и нечаянно втянула пылесосом валявшийся на полу шнурок, отчего вскоре сломался ремень вентилятора и в комнате запахло паленой резиной.

Мне нравился запах паленой резины и нравился мистер Голан. А больше всего мне нравилось то, что в столь преклонном возрасте он живет не с женой, а с сестрой: я надеялась, что когда-нибудь, в очень далеком будущем, мой брат последует его примеру.

Мистер Голан и его сестра переехали на нашу улицу в сентябре, а к декабрю на всех подоконниках в их доме горели свечи, оповещая соседей о символе веры новых жильцов. Перевесившись через забор, мы с братом наблюдали, как теплым и хмурым воскресным утром к соседнему дому подкатил голубой фургон и мужчины с сигаретами в зубах и газетами, торчащими из задних карманов, начали не особенно аккуратно перетаскивать в дом коробки и мебель.

— В этом кресле наверняка кто-то умер, — сказал брат, когда кресло проносили мимо нас.

— Ты откуда знаешь?

— Знаю, и все. — Он многозначительно постучал по носу, будто намекая на некое шестое чувство, хотя мне было уже очень хорошо известно, что и на имеющиеся у него пять полагаться не стоит.

Чуть позже к дому подкатил черный «зефир», криво припарковался на тротуаре, и из него выбрался человек, старше которого я еще никого не видела. У него были абсолютно белые волосы, а бежевый вельветовый пиджак болтался на плечах, как вторая, чересчур просторная кожа. Он внимательно огляделся вокруг и двинулся к соседнему дому, а проходя мимо нас, остановился и сказал:

— Доброе утро.

У него был странный акцент — венгерский, как выяснилось позже.

— Ну вы и старый! — восхитилась я, хоть и собиралась просто вежливо поздороваться.

— Старый, как время, — засмеялся он. — Как тебя зовут?

Я ответила, и он протянул мне руку, а я крепко ее пожала. Мне исполнилось четыре года девять месяцев и четыре дня. Ему было восемьдесят. Эта разница между нами растаяла мгновенно и незаметно, как тает таблетка аспирина в стакане воды.

Я легко и быстро отказалась от привычного уклада нашей улицы ради нового таинственного мира мистера Голана, его свечей и молитв. Этот мир был полон секретов, и каждый я хранила нежно и бережно, будто найденное в гнезде хрупкое птичье яйцо. Сосед рассказывал мне, что в субботу нельзя пользоваться ничем, кроме телевизора, а когда он возвращался из синагоги, мы ели удивительные блюда, которых я никогда не пробовала раньше: мацу, и печеночный паштет, и форшмак, и фаршированную рыбу — мистер Голан говорил, что они напоминают ему о родной стороне.

— Ах, Криклвуд, — вздыхал он и вытирал слезу в уголке старческого голубого глаза, и только гораздо позже отец, как-то вечером присев на край моей кровати, объяснил, что Криклвуд не граничит ни с Иорданией, ни с Сирией и уж точно не имеет собственной армии.

— Я еврей, — говорил мистер Голан, — но прежде всего я человек.

Я кивала, как будто все понимала. Неделю за неделей я внимала его молитвам и думала, что Бог не может не прислушаться к звукам таким прекрасным, как «Шма Исраэль», а иногда мистер Голан брал в руки скрипку, и тогда слова превращались в ноты и устремлялись прямо к сердцу Творца.

— Слышишь, как она рыдает? — спрашивал он, скользя смычком по струнам.

— Да, слышу, слышу.

Я могла часами слушать эту самую грустную на свете музыку, а когда возвращалась домой, не хотела ни есть, ни разговаривать и мои щеки покрывала тяжелая, недетская бледность. Мать присаживалась ко мне на кровать, щупала прохладной рукой лоб и тревожно спрашивала:

— В чем дело? Ты заболела?

Но что мог объяснить ей ребенок, который впервые в жизни научился чувствовать чужую боль?

— Может, ей не стоит проводить столько времени со стариком Абрахамом? — говорил отец, думая, что я не слышу. — Ей нужны друзья ее возраста.

Но у меня не было друзей моего возраста. И мне был нужен мистер Голан.

— Главное, что нам надо найти, — это смысл в жизни, — сказал мистер Голан, поглядел на маленькие разноцветные таблетки в своей ладони, разом проглотил их и засмеялся.

— Понятно, — кивнула я и тоже засмеялась, хотя уже чувствовала сжимающую желудок боль, которую много позже мой психолог назовет нервной.

Мистер Голан открыл книгу и продолжил:

— Если нет смысла, зачем все остальное? Только он даст нам силы с достоинством переносить страдания и продолжать жить. Его надо понимать не головой, но сердцем. Мы должны сознавать цель наших страданий.

Я смотрела на его руки, такие же сухие и старые, как страницы, которые он переворачивал, а сам он глядел не на меня, а вверх, как будто адресовался прямо к небесам. Я молчала, потому что мысли, в которых так трудно было разобраться, словно сковали мой язык. Зато начали чесаться спрятавшиеся за кромкой носков маленькие псориазные бляшки, и скоро мне пришлось их почесать, сначала потихоньку, подушечками пальцев, а потом все быстрее и ожесточеннее. Магия, воцарившаяся в комнате, от этого, конечно, рассеялась.

Мистер Голан посмотрел на меня немного растерянно:

— На чем я остановился?

Я на минуту задумалась и тихо подсказала:

— На страдании.

— Вы что, не понимаете? — объясняла я в тот же вечер гостям своих родителей, толпящимся вокруг горелки с фондю.

Они замолкли, и в комнате слышалось только деликатное побулькивание духовитой смеси «грюйера» и «эмментальского» в кастрюльке.

— Тому, кто знает, зачем жить, все равно как жить, — торжественно объявила я и важно добавила: — Это же Ницше.

— А тебе уже пора спать, а не рассуждать о смерти, — сказал мистер Харрис из тридцать седьмого дома. После того как в прошлом году от него ушла жена («к другой женщине», шептались у нас), он все время был в дурном настроении.

— Я хочу стать евреем, — объявила я, и мистер Харрис окунул кусок хлеба в кипящий сыр.

— Поговорим об этом утром, — предложил отец, доливая вина в бокалы.

Мать прилегла на кровать рядом со мной. Запах ее духов щекотал мне кожу, а слова пахли дюбонне и лимонадом.

— Ты же говорила, что когда я вырасту, то смогу стать кем захочу, — напомнила я.

— Так и есть, — улыбнулась она. — Но знаешь, стать евреем не очень-то просто.

— Знаю, — грустно согласилась я. — Нужен номер на руке.

Она вдруг перестала улыбаться.

Был ясный весенний день, и я наконец решилась спросить. Конечно, я заметила уже давно, потому что дети всегда замечают такие вещи. Мы сидели в саду, он завернул рукава рубашки, и я опять увидела их.

— Что это? — спросила я, указывая на ряд цифр на тонкой, почти прозрачной коже.

— Когда-то это был мой личный номер, — ответил он. — Во время войны. В лагере.

— Каком лагере?

— В таком лагере, вроде тюрьмы.

— Вы что-то плохое сделали?

— Нет-нет.

— Тогда почему вы там были?

— Ах! — Он поднял кверху указательный палец. — Это и есть самый главный вопрос. Почему мы там были? В самом деле, почему?

Я смотрела на него, ожидая ответа, но он молчал, и тогда я еще раз взглянула на номер: шесть цифр, таких ярких и четких, будто они появились вчера.

— Лагерь — это только ужас и страдания, — негромко заговорил мистер Голан. — Такие рассказы не для твоих юных ушек.

— Но я хочу знать. Я хочу знать об ужасе. И о страданиях.

Тогда мистер Голан закрыл глаза и ладонью прикрыл цифры на руке, как будто они были шифром от сейфа, который он очень редко открывал.

— Ну тогда я тебе расскажу, — вздохнул он. — Иди сюда, садись поближе.

Родители в саду вешали скворечник на нижнюю корявую ветку старой яблони. До меня доносился их смех и громкие выкрики: «Выше!», «Нет, теперь ниже!». В другой день и я крутилась бы в саду вместе с ними: погода стояла прекрасная и работа была увлекательной. Но за последнюю пару недель я заметно притихла, погрузилась в себя, и меня больше тянуло к книгам. Я сидела на диване и читала, когда в комнате появился брат. Он неловко помаячил в дверном проеме и показался мне встревоженным; я всегда могла определить это по его молчанию, зыбкому и неуверенному, словно мечтающему быть прерванным.

— Что? — спросила я, опуская книгу.

— Ничего.

Я опять взялась за книгу, но он сразу же сказал:

— Представляешь, они хотят отрезать мне письку. Не всю, только часть. Это называется «обрезание». Поэтому меня вчера возили в больницу.

— Какую часть? — уточнила я.

— Верхнюю.

— А это больно?

— Наверное, больно.

— А зачем они это делают?

— Там кожа слишком тесная.

— А-а. — Я таращилась на него, ничего не понимая.

— Вот послушай, — попытался объяснить он, — помнишь тот синий свитер, который тебе мал?

— Да.

— И когда ты хотела его надеть, помнишь, у тебя голова застряла в вороте?

— Да.

— Так вот, твоя голова как моя писька. И надо срезать кожу, которая как ворот у свитера, и тогда голова освободится.

— А у тебя получится круглый вырез, да? — уточнила я, начиная понимать.

— Ну, вроде того.

Несколько дней он ходил, смешно раскорячившись, чертыхался и непрерывно теребил ширинку, как тот ненормальный, что жил в парке; взрослые запрещали к нему приближаться, но нас, разумеется, тянуло луда как магнитом. На мои вопросы и требования показать результат операции брат реагировал негативно и даже возмущенно. Наконец, дней через десять, когда все у него зажило, я решила добиться своего.

— Тебе самому-то нравится, что получилось? — спросила я как-то вечером, когда мы играли в моей комнате.

— Ну, наверное, нравился, — ответил он, едва сдерживая смех. — Теперь у меня настоящий еврейский пенис.

— Такой же, как у мистера Голана, — кивнула я, откидываясь на подушку, и не сразу почувствовав, какое странное молчание вдруг заполнило комнату.

— Откуда ты знаешь, какой пенис у мистера Голана?

Его лицо как будто покрылось белым восковым налетом. Было слышно, как он тяжело сглотнул. Я села в кровати. Тишина. Только глухой собачий лай с улицы.

Тишина.

— Откуда ты знаешь? — повторил он. — Расскажи мне.

В голове что-то колотилось. Меня затрясло.

— Только никому-никому не говори, — попросила я.

Он вышел из моей комнаты, сгорбившись, словно взвалил на себя груз чересчур тяжелый для его возраста. Но он все-таки нес его и никому не рассказывал, как и обещал. Я так никогда и не узнаю, что произошло тем вечером, после того как брат вышел из моей комнаты; он отказывался говорить об этом. Просто я никогда больше не видела мистера Голана. Во всяком случае, не видела живым.

Немного позже брат разыскал меня под покрывалом, в душном, воняющем страхом и смятением коконе. Я была в ужасе, я чувствовала, что все потеряно, я шептала: «Он был моим другом», и мне казалось, что это не мой голос, потому что я уже стала другой.

— Я найду тебе настоящего друга, — пообещал брат и в темноте прижал меня к себе.

Он был твердым и надежным, как гранит. Мы лежали в темноте, обнявшись, и делали вид, что ничего не изменилось и мир остался таким же, как прежде. Что мы оба все еще дети, что доверие — такая же неотъемлемая и постоянная часть жизни, как время.


~

Родители жарили индейку. Мы с братом доели последние шоколадки из праздничного набора, нас уже начинаю подташнивать от тянущегося с кухни чересчур густого мясного духа. Гирлянда на рождественской елке подозрительно моргала, и в ней что-то потрескиваю, вероятно, из-за плохого контакта (мать предупредила, чтобы мы ни в коем случае не трогали гирлянду мокрыми руками). Гора нераспечатанных подарков под елкой приводила нас в отчаяние: открывать их до ланча родители не разрешили.

— Осталось потерпеть всего часик, — заглянув в комнату, объявил отец.

Он был наряжен эльфом, и его лицо под полями шляпы казалось странно молодым.

И подумала, что он похож не на эльфа, а на Питера Пена: на вечного мальчика, а вовсе не на злобного маленького духа.

Отец любил маскарады. И относился к ним очень серьезно. Не менее серьезно, чем к своим обязанностям юриста. И каждый год он радовал нас новым сказочным персонажем, который резвился в доме все Рождество. Ощущение было такое, как будто к нам в Дом самовольно вселился незваный и нежеланный гость.

— Слышите? — повторил отец. — Остался всего час.

— Тогда мы пойдем на улицу, — недовольно буркнул брат.

Мы скучали. Все остальные обитатели нашей улицы уже распаковали свои подарки и теперь гордо демонстрировали все эти полезные и совсем бесполезные вещи перед соседями. Мы сидели на мокрой каменной ограде и смотрели на них с завистью. Мимо нас трусцой пробежал мистер Харрис в новом спортивном костюме, к сожалению обтягивающем его телеса как раз там, где не следовало бы.

— Это от моей сестры Венди, — похвастался он и, ускоряясь, помчался дальше, к воображаемой линии финиша.

— Он терпеть не может свою сестру Венди, — сообщил мне брат.

Наблюдая за тем, как скрывается за поворотом нелепое оранжево-пурпурное пятно, я подумала, что и она, наверное, не особенно любит мистера Харриса.

Без трех минут два отец громко позвал нас:

— Ланч!

— Ну, пошли, — сказал брат. — «Что ж, ринемся, друзья, в пролом…»

— Куда-куда? — не поняла я, но он уже вел меня к столу, уставленному щедрыми и бескорыстными дарами, о которых позаботились наши родители.

Сначала я увидела коробку, большую картонную коробку от телевизора, из-под которой торчали только ноги брата.

— Я уже дошел? — спросил он, приближаясь к столу.

— Почти, — подсказала я, и, сделав еще один шаг, он водрузил коробку на стол.

От нее исходил злачный запах сырой соломы. Коробка слегка шевелилась, но я нисколько не испугалась. Брат распахнул картонные створки и вытащил на свет самого большого кролика, которого мне когда-нибудь доводилось видеть.

— Я же говорил, что найду тебе настоящего друга.

— Кролик! — прошептала я, замирая от счастья.

— Вообще-то это бельгийский заяц, — покровительственно объяснил брат.

— Бельгийский заяц, — повторила я так, словно эти два слова означали «любовь».

— Как ты его назовешь? — спросил он.

— Элеонор Мод, — ответила я.

— Кролика не могут звать так же, как тебя, — засмеялся брат.

— Почему это? — обиделась я.

— Потому что он мальчик.

— А-а.

Я повнимательнее посмотрела на его каштановую шерстку, белый хвостик, на вывалившиеся из-под него две горошинки помета и подумала, что кролик и в самом деле больше похож на мальчика.

— А ты бы как назвал его? — спросила я у брага.

— Богом, — важно ответил тот.

— Улыбочку! — скомандовал отец и щелкнул у меня перед носом своим новым «поляроидом».

Я на секунду ослепла, а кролик беспокойно заерзал у меня на руках.

— Испугалась? — спросил отец, доставая снимок.

— Не очень.

— Все идите сюда! Смотрите! — позвал он.

Мы столпились вокруг стола, и под аккомпанемент восторженных охов и ахов я наблюдала, как постепенно проявляется и становится четким мое лицо. Новая короткая стрижка, которую я так долго выпрашивала у родителей, выглядела как-то странно.

— Ты отлично получилась, — похвалила мать.

— Правда ведь? — подхватил отец.

Но я видела какого-то мальчишку на том месте, где должна была быть я.


~

Январь 1975 года, бесснежный, теплый и сырой, был месяцем непринятых решений и ни разу не использованных санок. Я изо всех сил старалась оттянуть неизбежное возвращение в школу, но в конце концов отворила тяжелые серые двери, чувствуя, как минувшее Рождество камнем лежит на сердце. Это будет очень скучный семестр, подумала я, стараясь не замечать подступающей со всех сторон удушливой, злой тоски. Бесцветный и скучный. Но так я думала ровно до тех пор, пока не повернула за угол и не увидела ее; она стояла у двери, ведущей в мой класс.

Прежде всего я заметила ее волосы: темные, непокорные, курчавые, упрямо вылезающие из-под бесполезного пластикового ободка, который то и дело сползал ей на лоб. Ее шерстяная кофта, явно связанная дома, так растянулась от многих стирок и отжиманий, что доставала чуть не до коленей и была лишь немного короче серой форменной юбки. Девочка не обратила на меня никакого внимания, хоть я и покашляла, проходя мимо. Она пристально смотрела на свой палец. Зайдя в класс, я обернулась: она по-прежнему неподвижно стояла, уставившись на самый кончик пальца, где был шариковой ручкой нарисован глаз. Развивала способности к гипнозу, как объяснила она позже.

Я продемонстрировала изумленным одноклассникам последнюю фотографию своего кролика и триумфально закончила:

— …Вот так на это Рождество в нашем доме поселился бог.

Теперь, широко улыбаясь, я ждала заслуженных аплодисментов. Однако их не последовало. В классной комнате вдруг стало совсем тихо и очень темно. Жидкий желтый свет ламп на потолке трусливо отступал под натиском собирающихся на небе черных грозовых туч. Вдруг новенькая девочка, Дженни Пенни, громко захлопала и выкрикнула что-то одобрительное.

— Замолчи немедленно! — заорала на нее наша учительница, мисс Грогни, и от праведного гнева губы у нее сомкнулись в почти неразличимую тонкую линию.

Тогда я еще не знала, что мисс Грогни была порождением пары миссионеров, отправившихся проповедовать слово Божье в далекий и крайне негостеприимный район Африки, но, увы, вскоре обнаруживших, что мусульманские проповедники добрались туда раньше их. Я двинулась было к своей парте, но мисс Грогни твердо остановила меня:

— Стой, где стоишь.

Я подчинилась, чувствуя, как теплой тяжестью наливается мочевой пузырь.

— И ты считаешь возможным называть зайца… — угрожающе начала мисс Грогни.

— Вообще-то это кролик, — прервала ее Дженни Пенни. — Это просто такая порода, бельгийский…

— И ты считаешь возможным называть кролика богом? — повысила голос мисс Грогни.

Я догадалась, что это один из тех вопросов, на которые лучше не отвечать.

— Ты считаешь возможным говорить: «Я надела на бога поводок и пошла с ним в магазин»?

— Но так ведь и было, — слабо возразила я.

— А тебе известно, что означает слово «богохульство»?

Я смотрела на нее в недоумении. Опять это странное слово. Дженни Пенни уже тянула кверху руку.

— Что? — обернулась к ней мисс Грогни.

— Богохульство значит глупость, — сказала девочка.

— Нет, богохульство — это совсем не глупость.

— Тогда грубость?

— Богохульство — это, — с нажимом произнесла мисс Грогни, — оскорбление, нанесенное Богу или чему-то святому. Ты слышишь меня, Элеонор Мод? Чему-то святому. За то, что ты сейчас рассказала, в другой стране тебя забросали бы камнями.

Я поежилась, потому что совершенно ясно представила себе, кто бросил бы первый камень.

Дженни Пенни стояла у школьных ворот и перепрыгивала с одной ноги на другую — играла во что-то в своем собственном выдуманном мире. Этот мир был странным и к концу школьного дня успел вызвать в школе недобрые перешептывания и косые взгляды, но меня он неудержимо притягивал, и фатальная брешь в скучном и размеренном строе привычной жизни уже была пробита. Я наблюдала, как девочка засовывает непослушные кудряшки под прозрачный пластиковый капюшон. Я думала, что она ждет, когда кончится дождь, но, оказалось, она ждала меня.

— Я тебя жду, — сказала она.

Я покраснела.

— Спасибо, что хлопала.

— Мне правда понравилось. — Волосы у нее на макушке были до того туго стянуты бантом, что, казалось, ей трудно открывать рот. — У тебя получилось лучше всех.

Я раскрыла свой розовый зонтик.

— Красивый, — одобрила она. — Мамин кавалер обещал купить мне такой же. Или с божьими коровками. Но это к только если я буду хорошо себя вести.

Но обсуждать зонтики я больше не хотела, меня поразило новое слово.

— А почему у твоей мамы кавалер? — спросила я.

— Потому что у меня нет палы. Он сбежал, когда я еще не родилась.

— Ничего себе! — только и сказала я.

— Только я его называю дядей. Я всех маминых кавалеров называю дядями.

— Зачем?

— Так проще. Мама говорит, люди ее осуждают. Обзывают по-всякому.

— Как?

— Шлюшкой.

— Что такое шлюшка?

— Женщина, у которой много кавалеров.

Она стащила с головы капюшон и забралась ко мне под зонтик. Я пододвинулась, чтобы дать ей место. От нее пахло чипсами.

— Хочешь «Базуку»? — спросила я, протягивая на ладони жевательную резинку.

— He-а. Я в прошлый раз такой подавилась. Мама говорит, я чуть не умерла.

— Ух ты.

Я засунула «Базуку» в карман и пожалела, что купила такой опасный для жизни продукт.

— Знаешь, я очень хочу поглядеть на твоего кролика, — сказала Дженни Пенни. — Сводить его погулять. Вернее, поскакать, — добавила она и громко захохотала.

— Хорошо, — кивнула я, не сводя с нее глаз. — Ты где живешь?

— На вашей улице. Мы переехали два дня назад.

Я тут же вспомнила, как все соседи обсуждали прибывшую среди ночи желтую машину с помятым прицепом.

— Сейчас подождем моего брата и вместе пойдем домой, если хочешь.

— Ладно, — сказала она и улыбнулась. — Так лучше, чем ходить одной. А какой у тебя брат?

— Не такой, как все, — сказала я, не в силах подобрать более точное определение.

— Это хорошо.

Она снова принялась за свои чудесные прыжки с ноги на ногу.

— Что это ты делаешь?

— Представляю, будто иду по стеклу.

— Это весело?

— Попробуй, если хочешь.

Я попробовала, и, как ни странно, мне понравилось.


~

Мы смотрели по телевизору «Дженерейшн гейм» и хором кричали: «Игрушка! Игрушка!» — когда раздался звонок в дверь. Матери пришлось выйти в прихожую, и она пропустила самую интересную часть: бегущую ленту с призами. Вернувшись, она подошла к отцу и что-то прошептала ему в ухо. Он быстро поднялся и сказал:

— Джо, побудь тут с сестрой. Нам надо выйти к соседям. Это ненадолго.

— Хорошо, — сказал брат, но, как только дверь за родителями закрылась, повернулся ко мне: — Пошли.

Ночь была холодной, и ноги в домашних тапочках сразу заледенели. Стараясь держаться в тени изгороди, мы пробрались к дому мистера Голана и поднялись на крыльцо. Дверь, к счастью, была на месте. Я на секунду замерла на пороге — последний раз я пересекала его три месяца назад, а с тех пор всеми силами избегала недоуменных расспросов родителей и умоляющих старческих глаз из-за забора. Брат взял меня за руку, и вместе мы зашли в прихожую, пахнущую едой и мокрыми пальто. Из кухни раздавались приглушенные голоса, и мы двинулись в ту сторону.

Брат стиснул мою руку.

— Ты в порядке? — шепотом спросил он.

Дверь была открыта. Эсфирь сидела на стуле, а моя мать разговаривала по телефону. Отец стоял спиной к двери. Нашего появления никто не заметил.

— Мы думаем, он покончил с собой, — говорила мать. — Здесь везде таблетки. Я — соседка. Нет, раньше вам звонила его сестра. Да, конечно, мы вас дождемся. Конечно.

Я взглянула на брата. Он отвернулся от меня. Отец отошел к окну, и тут я снова увидела мистера Голана. Только на этот раз он лежат на полу: ноги вместе, одна рука откинута в сторону, другая, согнутая, лежит на груди, как будто он умер, танцуя танго. Брат пытался удержать меня, но я вырвалась и подошла ближе.

— Где его номер? — громко спросила я.

Все посмотрели на меня, а мать положила трубку.

— Уходи отсюда немедленно. Элли, — сказал отец и потянулся ко мне, но я увернулась от его рук.

— Нет! Где его номер? Номер на руке? Где он?

Эсфирь посмотрела на мою мать, но та отвернулась.

Тогда старуха раскинула руки и позвала:

— Иди ко мне, Элли.

Я приблизилась и встала перед ней. От нее пахло какими-то восточными сладостями. Кажется, рахат-лукумом.

— Не было у него никакого номера, — тихо сказала она.

— Нет, был. Я сама видела.

— Не было у него номера, — так же тихо повторила она. — Он рисовал его сам, когда ему было грустно.

Вот так я узнала, что номер, такой четкий, словно был нарисован вчера, и вправду был нарисован вчера.

— Не понимаю, — сказала я.

— Тебе и не надо этого понимать, — сердито вмешался отец.

— А как же страшные лагеря?

Эсфирь положила руки мне на плечи.

— Лагеря на самом деле были, и они были страшными, и об этом нельзя забывать. — Она притянула меня к себе, и ее голос слегка дрогнул. — Но Абрахам никогда не был в лагере. Никогда не был. Он был психически болен, — добавила она так спокойно, словно говорила о новом цвете волос. — Он приехал в Америку в двадцать седьмом году и счастливо жил здесь с тех пор. Многие даже скажут, что он был эгоистично счастлив. Он много гастролировал, играл на скрипке и имел успех. Пока он принимал таблетки, с ним все было в порядке. А когда прекращал принимать, то становился проблемой и для себя, и для других…

— Ну зачем он рассказывал мне все это? — спросила я, не вытирая текущих по щекам слез. — Зачем он врал мне?

Она уже собиралась заговорить, но вдруг сжала губы и посмотрела мне прямо в глаза. И сейчас я понимаю, что она что-то увидела в них, а я тоже что-то увидела в ее глазах, увидела страх, и поняла: она знает обо всем, что случилось со мной. Я потянулась к ней, как утопающие тянутся за спасательным тросом.

Эсфирь отвернулась.

— Почему он тебе врал? Это все из-за чувства вины, — торопливо объяснила она. — Иногда жизнь бывает слишком добра к тебе. И ты чувствуешь, что не заслуживаешь этого.

Эсфирь Голан не захотела спасать меня.


~

Сама мать считала, что виной всему отложенный стресс, запоздалая реакция на трагическую гибель родителей. Именно из-за этого и появилась опухоль, объясняла она нам, ставя на кухонный стол торт и раздавая тарелки. Внутри скапливается огромное количество негативной энергии, она бурлит и раскручивается, набирая силу, а потом однажды срабатывает какой-то пусковой механизм, и, вытираясь после ванны, ты нащупываешь у себя на груди уплотнение, которого вроде бы не должно там быть, но стараешься не обращать на него внимания, и так месяц за месяцем, и от подавленного страха оно становится все больше, и вот ты уже сидишь у врача, говоришь ему: «Кажется, у меня опухоль», и начинаешь медленно расстегивать кофточку.

Отец сразу же поверил, что это рак, не потому, что у матери была генетическая склонность к такой болезни, а просто потому, что подсознательно он давно уже ждал, чтобы что-нибудь разрушило его незаслуженно счастливую жизнь. Потребовалось совсем немного времени, чтобы наполовину полный стакан превратился в наполовину пустой. Странно было наблюдать, как прямо у нас на глазах идеализм отца тает стремительно, будто грязный снег.

Мять уезжала ненадолго, биопсия и анализы должны были занять лишь несколько дней, и сумку она укладывала спокойно и методично, будто собиралась в отпуск. В больницу с ней отправлялись только самые лучшие вещи, и духи, и даже роман — она сказала, что это приятное чтение. Между аккуратно сложенными и разделенными нежнейшей папиросной бумагой хлопковыми блузками поместилось саше с лавандой, и скоро доктора станут восхищаться: «От вас так приятно пахнет! Что это? Лаванда?» А она будет приветливо кивать столпившимся вокруг нее студентам-медикам, которые по очереди станут ставить диагноз и угадывать, что это за загадочное новообразование поселилось у нее в груди.

Новую пижаму мать положила в специальный клетчатый мешочек. Я погладила рукой ткань.

— Шелк, — объяснила мать. — Это Нэнси мне подарила.

— Нэнси всегда дарит очень хорошие вещи, да?

— Она скоро приезжает и поживет у нас немного.

— Я знаю.

— Поможет папе по дому и присмотрит за вами.

— Я знаю.

— Ты ведь рада? Это хорошая новость?

(Опять эта книга; глава под названием «Как правильно сообщать детям плохие новости».)

— Да, — тихо подтвердила я.

Было так странно, что она уезжает от нас. До этого ее присутствие в нашей жизни было постоянным и безусловным. Она была всегда. А мы были ее жизнью и ее работой, потому что от другой работы она отказалась уже давно, для того чтобы день и ночь охранять и беречь нас, — много позже она скажет, что это мы были ее защитой от многих страшных вещей: от звонящего в дверь полицейского, от незнакомого голоса в телефонной трубке, безучастно сообщающего, что ее жизнь и сердце разбиты.

Я сидела на кровати и мысленно перебирала достоинства матери, будто готовила эпитафию. Мой страх разрастался и захватывал меня беззвучно, как разрастались у нее в груди новые клетки. Моя мать была очень красива. Когда она говорила, ее прелестные руки словно приподнимали и подгоняли разговор, а будь она глухонемой, ее язык жестов был бы изящным, как стихи. Я всматривалась в ее глаза: синие-синие-синие; такие же, как у меня. Я впитывала эту синеву, пела ее, как мелодию, и погружалась в нее, как в воду.

Мать оторвалась от сумки, выпрямилась и осторожно дотронулась ладонью до груди; может, она так прощалась с опухолью или представляла разрез, который сделает нож хирурга. Может, думала о том, как в него влезет чужая рука. Может, об этом думай не она, а я. Мне вдруг стало холодно.

— У меня тоже опухоль, — сказала я.

— Где?

Я показала на горло, а она притянула меня к себе и обняла. От нее пахло лавандой, как от только что сложенных блузок.

— Ты умрешь? — спросила я, а она засмеялась, как будто это была шутка, и ее смех успокоил меня больше, чем любые слова.

У тети Нэнси не было детей. Детей она любила или, по крайней мере, любила нас, но я часто слышала, как мама говорит, что в жизни Нэнси просто нет места для детей, и это казалось мне довольно странным, поскольку Нэнси жила совершенно одна в очень большой квартире в Лондоне. Она была кинозвездой; не такой уж мегазвездой по нынешним меркам, но все-таки звездой. В придачу она была лесбиянкой, и это казалось такой же неотъемлемой частью ее личности, как и талант.

Нэнси приходилась отцу младшей сестрой и всегда говорила, что из них двоих именно ему перепали и мозги, и внешность, а уж ей — только то, что осталось, но все мы знали, что это ложь. Стоило ей просиять своей звездной улыбкой, сразу же становилось понятным, почему люди влюбляются в нее. Мы все давно влюбились, каждый по-своему.

Она была стремительной и внезапной, такой же, как ее визиты к нам. Она просто появлялась из ниоткуда, словно добрая фея, задача которой — делать нас всех счастливыми. Если она оставалась на ночь, то спала в моей комнате, и жизнь сразу же расцветала. Она словно компенсировала периодические перебои с электричеством в стране. Она была щедрой, доброй, и от нее всегда изумительно пахло. Не знаю, что это были за духи: я просто считала, что это ее аромат. Мне часто говорили, что внешне я на нее похожа, и мне это нравилось, хоть я и помалкивала. Как-то раз отец сказал, что Нэнси слишком быстро повзрослела. «Как это можно слишком быстро повзрослеть?» — не поняла я. Он посоветовал мне забыть об этом, но я запомнила его слова надолго.

Как только Нэнси исполнилось семнадцать, она поступила в радикальную театральную труппу, которая разъезжала по всей стране в старом фургоне и давала импровизированные представления в клубах и пабах. На всяких шоу, куда приглашают знаменитостей, Нэнси всегда заявляла, что театр был ее первой любовью, а мы, сидя перед телевизором, в этом месте всегда хохотали и кричали: «Врет!» — потому что знали: на самом деле ее первой любовью была Кэтрин Хепберн. Не та самая Кэтрин Хепберн, а хорошо пожившая, коренастая помощница режиссера, без обиняков объявившая Нэнси о своей любви после премьеры малоперспективной двухактной пьесы «К чертям и обратно, или Всё в порядке».

Все началось в небольшой деревеньке на окраине Нантвича, а их первый поцелуй произошел на заднем дворе «Курицы и белки», куда клиенты обычно выходили отлить, хотя в тот раз, как уверяла Нэнси, воздух там был пропитан только романтикой и любовью. Они тащили охапки реквизита из паба в фургон, когда Кэтрин Хепберн вдруг повернулась к Нэнси, прижала ее спиной к выложенной галькой стене и поцеловала прямо в рот, с языком и всем прочим, а Нэнси была так ошеломлена этим неженским натиском и скоростью, что уронила коробку. Позже, описывая свои впечатления, она говорила: «Это было так естественно и так сексуально. Ощущение такое, будто целуешь сама себя», что, вероятно, было наивысшей похвалой для подлинной актрисы.

Мой отец никогда раньше не встречался с лесбиянками, и ему не повезло, что К. X. оказалась первой: его шикарный либеральный плащ не удержался на плечах и сполз, обнажив толстую кольчугу из самых примитивных предрассудков. Он никогда не мог понять, что Нэнси нашла в ней, а та говорила только, что К. X. присуща удивительная внутренняя красота, на что отец возражал, что эта красота, должно быть, невероятно глубоко запрятана и даже если археологи станут работать сутки напролет, они вряд ли что-нибудь отроют. И кстати, он был прав. Сущность К. X. действительно была хорошо спрятана, и прежде всего — за свидетельством о рождении, в котором стояло имя Кэрол Бенчли. К. X. была абсолютной киноманкой, сама это признавала, помнила наизусть огромное количество фильмов, а кроме того, могла похвастаться не менее глубокими знаниями в области организации психиатрической помощи в рамках государственной медицины. Этой женщине не раз случалось невзначай пересекать ту призрачную целлулоидную ленту, что удерживала Дороти на Дороге из желтого кирпича, а всех нас — в уютной безопасности наших постелей.

— Извини, что опоздала! — воскликнула как-то раз запыхавшаяся Нэнси, врываясь в кафе, где у них с К. X. была назначена встреча.

— «Честно говоря, дорогая, мне на это глубоко наплевать», — моментально процитировала та.

— Ну и хорошо, — кивнула Нэнси, усаживаясь за столик.

К. X. неторопливо обвела взглядом столики и, повысив голос, проговорила:

— «Из всех забегаловок всех городов во всем мире она зашла именно в мою».

Нэнси заметила, что остальные посетители начали на них оглядываться.

— Хочешь сэндвич? — негромко спросила она.

— «Бог свидетель, даже если мне придется убивать, красть и обманывать, я никогда больше не буду голодать»[4].

— Я так понимаю, что хочешь, — вздохнула Нэнси и раскрыла меню.

Большинство людей, услышав этот диалог, несомненно, легко разглядели бы в нем признаки начинающегося или уже наступившего безумия, но Нэнси все видела по-другому. Она была еще очень молода, эксцентрична и к тому же охвачена жаром своей первой однополой любви.

— Но любовницей она была великолепной, — частенько говорила наша тетушка, после чего отец или мать, как правило, вставали и произносили что-нибудь вроде:

— Ну, в любом случае…

Мы с братом каждый раз нетерпеливо ждали, что последует дальше, но так и не услышали, что же случится «в любом случае», до тех пор пока не стали много старше.

Раньше я никогда не слышала, как отец плачет, и в тот вечер, когда мать только что отправилась в больницу, это случилось в первый раз. Я сидела на нижней ступеньке и подслушивала, как он заикается, сдерживая слезы.

— А если она умрет? — спрашивал он.

Брат на цыпочках спустился по лестнице, сел рядом со мной и закутал нас обоих в свое еще теплое одеяло.

— Она не умрет, — сердито сказала Нэнси.

Мы с братом посмотрели друг на друга. Я почувствовала, как быстрее забилось его сердце, но он ничего не сказал, только крепче прижал меня к себе.

— Послушай, Элфи, она не умрет! Некоторые вещи я знаю точно. Ты должен мне доверять. Ее время еще не пришло.

— Господи, я сделаю все, что угодно, — всхлипнул отец, — все, что угодно. Я стану кем угодно, я все сделаю, только бы с ней все было в порядке.

Насколько мне известно, это была первая сделка отца с Богом, в которого он не верил. Следующую он заключит почти тридцать лет спустя.

Мать не умерла и через пять дней вернулась к нам, а выглядела при этом лучше, чем за все последние годы. Биопсия прошла успешно, и доброкачественную опухоль быстро удалили. Мне казалось, что она должна быть черной как уголь, и я попросила мать показать отрезанный кусок, но брат велел мне заткнуться и добавил, что я ненормальная. Нэнси начала плакать с той самой минуты, как мать вошла в дом. Она вообще плакала в самые неожиданные моменты, и, наверное, потому и была хорошей актрисой. Но вечером у себя в комнате брат объяснил мне, что Нэнси плакала потому, что была влюблена в нашу мать с тех пор, как впервые увидела ее.

Он рассказал, что Нэнси как-то на выходные поехала в Бристоль к брату (то есть к нашему отцу), который заканчивал там университет. Они отправились прогуляться по Мендип-Хиллс, а когда промерзли до костей, зашли в паб и уселись греться перед весело гудящим камином.

Нэнси заказывала у стойки пиво и лимонад, когда дверь распахнулась и в бар влетела промокшая насквозь молодая женщина, которая тут же направилась к бару. Нэнси не могла отвести он нее глаз. Она наблюдала, как женщина заказала виски и залпом выпила стаканчик. Потом она закурила сигарету и улыбнулась.

Скоро они разговорились. Нэнси выяснила, что женщину зовут Кейт, и от традиционной основательности этого имени у нее в два раза ускорился пульс. Еще она узнала, что Кейт второкурсница, изучает английскую филологию и на прошлой неделе рассталась со своим бойфрендом — порядочным придурком, сказала та и рассмеялась, запрокинув голову и открыв беззащитную мягкость шеи. Нэнси вспыхнула и ухватилась за стойку, потому что почувствовала внезапную слабость в ногах и выше. Именно в тот момент она решила, что если эта женщина не достанется ей, то должна достаться ее брату.

— Элфи! — закричала она. — Иди сюда скорее, я тебя кое с кем познакомлю!

В итоге вместо отца, заканчивавшего в то время университет, за матерью фактически ухаживала Нэнси. Это Нэнси посылала ей цветы. Нэнси звонила ей, и Нэнси заказывала в ресторанах романтические ужины. И наконец, это Нэнси писала стихи, о которых отец даже не знал и благодаря которым наша мать влюбилась в него и обнаружила «скрытые глубины» в его порой вяловатых эмоциях. К началу нового семестра наши родители успели влюбиться друг в друга по уши, а пятнадцатилетняя, совершенно запутавшаяся в своих чувствах Нэнси печально удалилась прочь, спотыкаясь об обломки своего разбитого сердца.

— И она ее все еще любит? — спросила я.

— Кто знает, — вздохнул брат.


~

— Доброе утро. — Сказала Нэнси и открыла глаза навстречу тусклому ноябрьскому дню.

— Привет, — отомкнулась я.

— Что случилось? — Она перевернулась под одеялом, чтобы видеть мое лицо.

— Сегодня будет прослушивание, — тихо сказала я, закручивая вокруг головы красно-синий школьный галстук.

— Какое прослушивание? — Нэнси быстро села в кровати.

— Для рождественского спектакля.

— Я не знала, что ты хочешь участвовать.

— Я и не хотела, меня Дженни Пенни уговорила.

— И кого ты хочешь играть?

— Марию, Иосифа… В общем, какую-нибудь главную роль.

(Исключая, пожалуй, Младенца Христа: во-первых, это была роль без слов, а во-вторых, я подозревала, что еще не прощена за предположение, что Христос родился по ошибке.)

— А что надо делать на прослушивании? — продолжала расспрашивать Нэнси.

— Да ничего, просто стоять.

— И все?

— Все, — уверенно сказала я.

— Это точно?

— Точно. Дженни Пенни так сказала. Она говорит, что если талант есть, то они и так увидят, а на мне талант написан.

— Ну тогда хорошо. Удачи тебе, ангелочек. — Она наклонилась к тумбочке и выдвинула ящик. — Вот, возьми, мне они всегда помогают. По ним сразу узнаешь звезду.

Я быстро дошла до конца дороги, где густо разрослась большая зеленая изгородь: здесь мы всегда встречались с Дженни Пенни, чтобы вместе идти в школу; у нее дома мы не встречались никогда: там были какие-то сложности, связанные с новым кавалером ее мамы. Вообще-то Дженни, по ее словам, нормально с ним ладила, но только в присутствии мамы. Проблема в том, что ее мама далеко не всегда присутствовала: она часто уходила на похороны, это было ее новое хобби. Я считала, что ей просто нравится плакать.

— Плакать, смеяться… На самом деле это ведь одно и то же, — заметила Дженни Пенни.

Я так не думала, но спорить не стала. Уже тогда я понимала, что ее мир очень отличается от моего.

Я обернулась и увидела бегущую ко мне Дженни Пенни; с пухлой верхней губы свисала блестящая ниточка слюны.

— Извини, что опоздала, — выдохнула она.

Она всегда опаздывала, потому что никак не могла справиться с волосами.

— Ничего. Неважно.

— Красивые очки, — похвалила она. — Нэнси дала?

— Ага, — гордо ответила я. — Она надевает их на премьеры.

— Я так и подумала.

— Они мне не велики? — тревожно спросила я.

— Нет, нормально. Но они очень темные. Ты хоть что-нибудь видишь?

— Конечно вижу, — соврала я и едва не налетела на фонарный столб, но при этом все-таки наступила на собачью кучку, пристроившуюся у его основания. Она намертво пристала к подошве и тут же начала вонять.

— Откуда вонь? — закрутила головой Дженни.

— Зима кончается, — вздохнула я, взяла ее за руку, и мы вместе шагнули в знакомые чугунные ворота.

Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что, наверное, лучше было бы снять очки во время прослушивания; в них я ковыляла по школьному коридору, спотыкаясь, как древний пророк.

— С тобой точно все в порядке? — спросил староста и взял меня за руку, чтобы безопасно довести до дверей.

— В полном, — ответила я, наступив ему на ногу.

Большие двери распахнулись, и из них вылетела Дженни Пенни.

— Ну как? — нетерпеливо спросила я.

— Отлично! — Она выставила вверх сразу два больших пальца.

— Какую роль тебе дали?

— Осьминога. Без слов. То, что я хотела!

— А разве там есть роль осьминога? — удивилась я.

— Нет, — объяснила Дженни. — Они хотели, чтобы я играла верблюда. Но раз там были все животные по паре, значит, должен быть и осьминог.

— Нет, это в Ноевом ковчеге все были по паре.

— Какая разница? Тоже ведь Библия. Никто и не заметит разницы.

— Наверное, да, — решила я поддержать подругу.

— Я сама сошью себе костюм, — заявила Дженни, и я вдруг занервничала.

Я зашла в большой зал и с трудом разглядела пятерых сидящих за длинным столом людей. Лишь одно лицо выступало из темноты явственно, как лик всевидящего бога Гора: лицо моей старой учительницы мисс Грогни. Она утверждала, что рождественская пьеса — это ее «дитя», и хвасталась, что написала ее сама, совершенно забывая упомянуть при этом Луку и Матфея.

— Элеонор Мод? — спросил мужской голос.

— Да, — подтвердила я.

— Ты здорова?

— Да.

— И с глазами все в порядке?

— Да. — Я нервно поправила съехавшую набок оправу.

— Не дергайся! — взвизгнула мисс Грогни, и я удивилась, что она не добавила «богохульница».

— Что ты нам прочитаешь? — спросил мужчина.

— Что?

— Что ты подготовила для прослушивания? — осведомилась мисс Грогни.

Я не подготовила ничего, и меня неудержимо охватывала паника.

— Ну? — не унималась мисс Грогни. — Не тяни.

Я медленно шагнула к краю сцены.

В голове метались странные, разрозненные, ничего не значащие слова, и наконец некоторые из них сложились в единое целое и я узнала знакомый ритм. Всего его я не помнила, но это был любимый монолог Нэнси, и она повторяла его часто, как молитву. Сама я и половины из него не понимала, но надеялась, что комиссия поймет, поэтому откашлялась и объявила:

— Это из фильма «Завет»[5], героиню зовут Джеки. Я готова.

— Начинай, — скомандовала мисс Грогни.

Я глубоко вздохнула и раскинула руки:

— Знаю, что ты не заплатишь ни за туфли, ни за платье. А как насчет аборта, черт тебя подери?! Может, дашь денег хоть на бутылку джина?

— Хватит! — завопила мисс Грогни и направит на меня негнущийся палец. — Ты… замолчи немедленно!

Я стояла в почти полной, добровольно возложенной на себя темноте и слушала, как, сблизив головы, перешептываются члены комиссии. До меня долетали только отдельные слова: «интересно» и «хорошая мысль», но я так и не услышала долгожданных «Мария» или «Иосиф».

В тот вечер мать поставила на стол свою любимую керамическую кастрюлю и открыла крышку. Кухня наполнилась паром и ароматами лука, вина и мяса. Свет был выключен, во всех гладких поверхностях отражалось пламя свечей.

— Жаль, что мы не обедаем так каждый вечер, — вздохнул брат.

Он лишь недавно стал говорить «обед» вместо «ужин». Уже скоро он начнет употреблять словосочетание «высокая кухня».

— А потом можно устроить сеанс, — предложила увлекавшаяся тогда спиритизмом Нэнси, и мать, как бывало часто, строго взглянула на нее, словно говоря: «Не очень удачная мысль, Нэнси. Будь у тебя дети, сама бы сообразила».

— Что-то ты притихла, Элли, — повернулась мать ко мне. — У тебя все хорошо?

Я молча кивнула, опасаясь, что, если заговорю, слезы воспользуются этим и вырвутся наружу. Вместо этого я встала, пробормотала что-то о том, что «забыла его покормить», и бросилась к задней двери. Брат сунул мне в руку фонарь, и, захватив две морковки, я вышла в холодную ночь.

Дом снаружи был совсем темным, и поэтому казалось, что уже очень поздно. Деревянная стремянка у дома покосилась и в темноте притворялась странным горбатым скелетом. Весной ее доломают и разберут на дрова. По черной тропинке я подошла к клетке. Бог уже гремел металлической сеткой; его нос дергался, безошибочно, словно собачий, улавливая запах моей печали. Я открыла задвижку, и он запрыгал в мою сторону. Шерстка в свете фонаря отливала голубым и зеленым. Это была удачная идея Нэнси и моего брата: как-то во время скучных выходных они выкрасили его в два цвета, а потом фотографировались, водрузив кролика себе на головы. Бог любил позировать не меньше, чем Нэнси. Я подняла его и посадила себе на колени. Он был теплым и славным. Я нагнулась и поцеловала его.

— Не переживай, — сказал он слабым, придушенным голоском. — Все кончится хорошо. Все всегда кончается хорошо.

— Ладно, — кивнула я, нисколько не удивившись, хотя он заговорил со мной в первый раз.

Потом я увидела, как по дорожке ко мне приближается вытянутый силуэт Нэнси. В руках она держала чашку, из которой в холодное ноябрьское небо спиралью поднимался пар.

— Ну, рассказывай, — сказала она, опускаясь рядом со мной на корточки. — Как все прошло?

Мои губы начали двигаться, но я была слишком расстроена, чтобы говорить вслух; пришлось шептать.

— Что? — переспросила Нэнси, наклоняясь ближе. Я сложила ладони ковшиком и зашептала прямо ей в ухо.

— Что? Хозяина гостиницы? — возмутилась она. — Жалкого трактирщика?

Я кивнула, чувствуя, как силой удерживаемые слезы сотрясают тело, потом подняла на нее глаза и с трудом выдавила:

— Слепого трактирщика.


~

В день представления она вползла за кулисы, напоминая не осьминога, как было задумано, а скорее гигантского тарантула. Мисс Грогни, увидев ее, завизжат как резаная, но, поскольку переодеваться в верблюда было уже поздно, она только приказала Дженни Пенни держаться в самом темном углу сцены и добавила, что если заметит хоть кусочек щупальца, то лично задушит ее большим пластиковым мешком. Младенец Иисус, услышав такую угрозу, разревелся, а мисс Грогни велела ему немедленно заткнуться и обозвала хныкалкой.

Я высунула голову в щель в занавесе и быстро оглядела зал, выискивая мать и Нэнси. Народу сегодня собралось много, не в пример прошлому разу, когда Праздник урожая так неудачно совпал с решающим матчем местной футбольной команды. Тогда всего человек двадцать явились посмотреть представление и порадоваться осенним дарам, состоявшим из двух дюжин банок с фасолью, десятка буханок и ящика яблок-паданцев.

Нэнси заметила меня и успела подмигнуть до того, как твердая рука мисс Грогни утащила меня обратно, во времена зарождающегося христианства.

— Ты все испортишь, если будешь высовываться, — прошипела она.

А я подумала, что и без того все испорчу, и сердце у меня сжалось от ужаса.

— Где верблюды? — вопила мисс Грогни.

— Может, им надоело горбатиться? — предположил новый учитель мистер Гулливер, и все засмеялись.

— Не смешно, мистер Гулливер, — обиделась мисс Грогни и попыталась гордо удалиться, но споткнулась о мешок с песком и испортила весь эффект.

— Удачи, — прошептала я Дженни Пенни, когда та вперевалку направилась к яслям с младенцем.

По стене параллельно ей двигалась причудливая тень. Дженни обернулась, улыбнулась мне во весь рот, и я заметила, что для красоты она зачернила два передних зуба.

Свет в зале потух, меня замутило от волнения. Раздались первые звуки музыки. Я вытерла вспотевшие ладони о красную рубашку, оставив на ней влажные следы, надела темные очки и практически ослепла. Своей белой тростью я угодила в зад одной из овец, и та захныкала. Я извинилась перед мисс Грогни и объяснила, что ничего не вижу.

— К счастью, Бог не был так слеп, — пробормотала она, а у меня по спине пробежал холодок.

Едко пахла солома, которой были выстелены ясли. Я принесла ее из дома, и она была не очень чистой, но зато совершенно настоящей. Когда в нее уложили Майкла Джейкобса, изображающего Младенца Христа, он тут же начал чесаться. Черты лица у него были грубыми, подбородок чем-то измазан, и он походил на мужичка с черной бородой. С помощью трости я нащупала путь и заняла предназначенное мне место.

Сцена с архангелом Гавриилом прошла благополучно, и я слышала, как зрители одобрительно хлопали, когда Мария Диспонера, новенькая гречанка, забыла свой текст и сказала просто: «Слушай, Мария. У тебя будет ребенок. Иди-ка в Вил-феем». Столь важную роль она получила потому, что у ее родителей был греческий ресторан и мисс Грогни разрешалось посещать его сколько угодно, правда только до тех пор, пока как-то вечером она не начала бить тарелки, хотя остальные посетители вроде и не собирались.

Пастухи казались какими-то вялыми, указывали совсем не в ту сторону, где взошла звезда, а вид у них был такой скучающий и недовольный, будто родился не Сын Божий, а хорек. Три волхва выглядели получше, но потом один из них уронил ларец с благовониями, который на самом деле был фарфоровой чайницей с эрл-греем. Из зала послышался жалобный вскрик, а потом придушенные рыдания: это мать волхва оплакивала гибель фамильного сокровища. Сын, разумеется, не сообщил ей, что собирается взять чайницу. Так же как не сообщал, что таскает ее сигареты. В промежутке между тихими всхлипываниями со сцены вдруг раздался пронзительный визг: это задержавшаяся на сцене овца угодила костлявой коленкой на острый фарфоровый осколок и упала на живот. Трем волхвам пришлось перешагивать через верещащее животное, чтобы покинуть сцену. Положение спасла мисс Грогни, которая во время смены декораций пробралась к овце и утащила ее за кулисы, как волк тащит беззащитную жертву.

Я уже заняла место за фальшивой дверью. Внезапно в нее постучали.

— Кто-о-о та-а-ам? — спросила я так, как меня учила Нэнси, распахнула дверь и вышла на свет.

Аудитория ахнула. Позже Нэнси скажет, что я походила на смесь Роя Орбисона с карлицей из фильма «А теперь не смотри»[6]. Оба персонажа были мне неизвестны.

— Я — Мария, а это — Иосиф. Нам негде остановиться. У вас в гостинице не найдется комнаты?

Сердце у меня колотилось, а язык вдруг стал невозможно толстым и тяжелым. Ну говори же, говори!

— Вам нужна комната? — переспросила я, отступая от сценария.

Мария с Иосифом растерянно переглянулись. Мисс Грогни высунулась из-за кулисы, грозно уставилась на меня и потрясла листочком с текстом.

— Надо подумать, — сказала я.

Молчание в зале ощутимо сгустилось. Сердце у меня стучало, будто хотело выпрыгнуть, а язык по-прежнему плохо слушался. Говори же, говори, снова скомандовала я себе. И заговорила.

— Да, у меня найдется номер с чудесным видом из окна, и цена совсем не высокая. Идите за мной, пожалуйста, — с легкостью разделалась я с двухтысячелетней историей христианства и, стуча белой тростью, повела Марию (уже плачущую) и Иосифа в глубь сцены, к прекрасному номеру люкс с телевизором и минибаром.

Срочно был объявлен преждевременный антракт, занавес закрылся, а про лежащего в яслях бородатого Младенца Иисуса все забыли. Он недоуменно покрутил головой, перепугался, увидев крадущуюся по стене жуткую паукообразную тень Дженни Пенни, попытался выбраться из яслей, запутался в своем широком одеянии и упал, к несчастью угодив головой прямо в скалу из папье-маше, которая, как мисс Грогни позже станет объяснять полиции, «затвердела гораздо сильнее, чем можно было ожидать».

Его вопли привели в ужас публику в зале, а пока Дженни Пенни пыталась затянуть «Радуйся мир! Господь пришел!», послышались сирены приближающейся полиции и «скорой помощи».

гласил первый заголовок. Вместо фотографии Майкла Джейкобса они поместили снимок плачущею волхва, который, кстати, плакал совсем не из-за происшествия, а из-за того, что мать отчитывала его за воровство. Один из свидетелей предположил, что на этом Рождество в нашем городке кончилось, но мой брат с ним не согласился. Он уверял, что Иисус еще воскреснет. Только на Пасху, возразила плачущая в подушку Дженни.

Разумеется, мисс Грогни попыталась свалить вину за трагедию на меня и Дженни и даже заявила об этом в полиции, но они не стали ее слушать. Все дело в несоблюдении правил безопасности, сказали они, и поскольку весь этот бардак (они употребили именно это слово) организовала мисс Грогни, то и ответственность за мучившееся лежит только на ее тощих плечах. Уже в самом начале расследования ей придется уволиться, а весь инцидент она предпочтет оценивать с точки зрения веры и неверия. Вскоре она полностью отречется от современной жизни и займется исключительно добрыми делами. И переедет в Блэкпул.

Весь тот день мать пыталась связаться с миссис Пенни, и в конце концов та сама ей позвонила, сказала, что находится в Саутенд-он-Си, ест ракушки и просит приютить Дженни на ночь. Разумеется, мать согласилась и рассказала миссис Пенни обо всем, что случилось.

— Приеду, как только смогу, — пообещала та. — Завтра, ладно? — И будто гиена, почуявшая кровь, с надеждой спросила: — А когда похороны?

— Он пока не умер, — холодно ответила мать и, как выяснилось, ошиблась.

гласил следующий заголовок в «Ивнинг ньюз». Взрослые в мрачном молчании передавали друг другу газету. Там сообщаюсь, что все показатели жизнедеятельности отсутствовали и потому его неверующая семья дала согласие на отключение поддерживающей жизнь аппаратуры.

— Господи, ну и спешка! — воскликнула Нэнси. — Они что, решили сэкономить на электричестве?

— Это не смешно, Нэнси, — сказала мать, пряча лицо. — Совсем не смешно.

Но я сама видела, что отец засмеялся, а Дженни Пенни клялась, что видела, как засмеялась мать. Она любила такие моменты единения семьи. Наверное, потому, что своей семьи у нее не было.


~

Мать Дженни Пенни отличалась от моей так сильно, как только может одна мать отличаться от другой. По сути дела, она сама была ребенком и постоянно нуждалась в одобрении окружающих, как бы юны они ни были. «Как я выгляжу, девочки?», «Девочки, помогите мне причесаться», «Я хороша сегодня, девочки?».

Сначала это казалось забавным — как будто игра с новой большой куклой, — но потом ее ожидания и требовательность стали казаться чересчур настойчивыми, а постоянная неудовлетворенность раздражала, как слишком яркая лампа, в свете которой особенно очевидной делалась безнадежно ускользнувшая молодость.

— «Миссис Пенни» звучит так, словно ты говоришь со старухой, Элли. Зови меня просто Хейли.

— Хорошо, миссис Пенни, я буду. Завтра, — обещала я, но у меня так никогда и не получилось.

Ее образ жизни был для меня загадкой. Она нигде не работала, но редко бывала дома. Дженни Пенни тоже почти ничего не знала про свою мать, кроме того, что та любила менять кавалеров и имела множество странных хобби, но большей части цыганского свойства.

— Что значит «цыганского»? — спрашивала я.

— Ну, цыгане — это люди, которые ездят с места на место.

— И вы много ездили?

— Много.

— Это весело?

— Не всегда.

— Тогда почему?

— Потому что нас преследовали.

— Кто?

— Женщины.

Они жили во временном мире временных мужчин; в мире, который было так же просто разрушить и заново собрать, как конструктор «Лего». На стенах висели неровные лоскуты тканей, а дверную раму украшали розовые и красные отпечатки ладоней, отчего она выглядела так, словно убийца шарил по ней руками в поиске выхода. По полу были разбросаны ковры и коврики, а в углу на толстой книге с фотографиями обнаженной натуры стояла лампа под пурпурным шелковым абажуром. Ее свет создавал в комнате атмосферу борделя — чего я, разумеется, не понимала в то время, — но он был красным, тревожным, удушающим, и, когда лампу включали, мне почему-то делалось стыдно.

Наверх я поднималась редко, потому что там обычно спал очередной кавалер, которого роднило с предыдущими пристрастие к ночной жизни, ночным сменам и поздним выпивкам. Зато я иногда слышала шаги над головой, звук спускаемой в туалете воды и замечала встревоженный взгляд Дженни.

— Ш-ш-ш-ш, — говорила она. — Нам нельзя шуметь.

Из-за этого правила мы редко играли в ее комнате. Правда, и играть там было особенно не с чем, зато имелся гамак, под которым на полу был разложен плакат с изображением синего, безмятежного моря.

— Я качаюсь, смотрю вниз и мечтаю, — гордо объяснила мне Дженни. — Где-нибудь там, подо мной, прячется потерянная Атлантида. Приключение ждет меня.

— А ты когда-нибудь видела настоящее море? — спросила я.

— Вообще-то нет, — призналась она и отвернулась, чтобы стереть с зеркала отпечаток маленькой ладони.

— Даже когда была в Саутенде?

— Тогда был отлив.

— Но потом ведь начинается прилив!

— Маме надоело ждать, когда вода вернется. Знаешь, зато я чувствовала его запах. Мне кажется, море мне понравится, Элли. Точно понравится.

Только однажды мне удалось увидеть кавалера. Я поднялась наверх в туалет и, влекомая любопытством, заглянула в спальню миссис Пенни. Воздух там был теплым и спертым, а в ногах кровати стояло зеркало. Большая голая спина во сне казалась топорно сделанной и, наверное, такой же была и в часы бодрствования. Лица его я не увидела даже в зеркале; там отражалось только мое, потрясенное, потому что я смотрела на стену, где миссис Пенни губной помадой написала «Я это я» так много раз, что слова сплелись в сплошной нечитаемый узор и казались уже не утверждением, а вопросом.

Меня восхищала возможность такого разгула фантазии в доме, каким бы странным ни был результат. Это было так не похоже на спокойную симметрию моей жизни; ровный ряд домов с прямоугольными садиками и быт, надежный и предсказуемый, как стулья в столовой. В их мире вещи не сочетались и часто противоречили друг другу. Он был абсолютно лишен гармонии. Он напоминал театр, в котором комедия и трагедия постоянно боролись за место на сцене.

— Люди делятся на дающих и берущих, — говорила миссис Пенни, пока мы перекусывали лимонадом и конфетами. — Я лично — дающая. А ты, Элли?

— Она тоже дающая, мама, — поспешила ответить за меня Дженни Пенни.

— Женщины всегда дающие, а мужчины — берущие, — важно молвила ее мать.

— Мой папа тоже дающий, — возразила я. — Он все время дает.

— Ну, значит, он редкая птица, — пожала плечами миссис Пенни и сразу же сменила тему; она не любила, когда ей противоречили.

Когда Дженни вышла из кухни, ее мать взяла меня за руку и спросила, читали ли мне когда-нибудь судьбу по ладони. Она сказала, что очень в этом искусна, а также умеет читать по картам и по чайным листочкам. Проще говоря, читает что угодно, все это благодаря ее цыганской крови.

— А книги? — наивно спросила я.

Она слегка покраснела и рассмеялась, но смех был сердитым.

— Вот что, девочки, — объявила миссис Пенни, когда Дженни вернулась, — ваши глупые игры мне надоели. Я хочу вас кое-куда сводить.

— Куда? — заинтересовалась Дженни Пенни.

— Сюрприз, — противно пропела миссис Пенни. — Ты ведь любишь сюрпризы, Элли?

Я промычала что-то неопределенное, поскольку не была уверена, что люблю сюрпризы в ее исполнении.

— Тогда быстро одевайтесь!

Она швырнула нам наши пальто и чуть не бегом бросилась к двери.

Машину она водила плохо и нервно, а звуковой сигнал использовала вместо тарана. Помятый прицеп грохотал сзади, мотался из стороны в сторону и иногда заезжал на тротуар, чудом минуя пешеходов.

— А почему вы его не отцепите? — поинтересовалась я, едва мы уселись.

— Невозможно, — объяснила она, включая первую скорость. — Прикреплен намертво. Заржавел. Если еду я, едет и он. Точно как моя дочка, — громко засмеялась она.

Дженни Пенни смотрела вниз на свои туфли. Я тоже стала смотреть на свои. Пол был усыпан пустыми банками из-под кока-колы, смятыми салфетками, обертками от конфет и чем-то похожим на сдувшиеся шарики. Впереди показалась церковь, и, не включив сигнала поворота, мы свернули на парковку под аккомпанемент сердитых гудков и угрожающих выкриков.

— Заткнитесь! — огрызнулась миссис Пенни и неудачно запарковалась сразу за похоронным фургоном, словно бросая бесстыдный вызов этому транспорту ушедших.

Ее попросили переставить машину, и, очень недовольная, она подчинилась.

— Это же Божий дом. Какая Ему разница?

— Ему — никакой, — возразил похоронный агент, — но мы не сможем вытащить гроб.

Миссис Пенни взяла нас за руки, и мы зашли в церковь. Она шла, чуть наклонившись вперед, словно согнутая горем. Внутри она усадила нас на скамью, выдала по бумажной салфетке и огляделась, мягко и сочувственно улыбаясь скорбящим. Потом в нескольких местах она загнула страницы молитвенника, готовясь к песнопениям, и, положив на пол подушечку, опустилась на колени. Ее движения были уверенными и грациозными — возможно, профессиональными? — с губ непрерывным потоком лились слова молитвы, и впервые с тех пор, как я узнала ее, она, казалось, была на своем месте.

Церковь постепенно заполнялась людьми. Дженни Пенни потянула меня за рукав и знаком пригласила идти за собой. Мы выбрались из длинного ряда скамей, пошли вдоль боковой церковной стены и очутились у тяжелой двери с надписью «Помещение хора». Мы зашли. Внутри комната оказалась пустой и будто герметичной. Находиться в ней было неприятно.

— А ты раньше уже была на похоронах? — спросила я.

— Один раз, — равнодушно ответила она. — Смотри-ка! — Дженни подошла к пианино.

— И мертвеца видела?

— Ага. В гробу. Крышку сняли. Меня заставили его поцеловать.

— Зачем?

— Кто их знает.

— Ну и как это было?

— Будто холодильник целуешь.

Она нажала на клавишу, и в комнате прозвенела чистая нота среднего регистра.

— Наверное, тут нельзя ничего трогать, — испугалась я.

— Да ничего, никто не услышит.

Она еще и еще раз нажала на клавишу. Донг, донг, донг. Дженни закрыла глаза. Постояла, глубоко дыша. На мгновенье поднесла руки к груди, а потом, не глядя, опустила их на черные и белые клавиши.

— Ты умеешь играть? — прошептала я.

— Нет, но я пробую.

Она опять опустила пальцы на клавиши, и на меня обрушилась самая прекрасная музыка на свете. Я потрясенно смотрела на подругу. На ее сдвинутые брови, выражение экстаза на светящемся лице. В этот момент она стала совсем другой; ей не надо было больше притворяться и подстраиваться и преодолевать злобное осуждение, которое преследовало и будет преследовать ее всю жизнь. Она была одним целым. И когда Дженни открыла глаза, я поняла, что и она это знает.

— Еще, — попросила я.

— Наверное, я не смогу, — печально ответила она.

И вдруг всю церковь заполнили звуки органа. Каменные стены комнаты заглушали музыку, но тяжелые басовые ноты отдавались у меня в груди, вибрировали, рикошетом отскакивали от ребер и скатывались куда-то вниз, в темную пещеру внизу живота.

— Кажется, внесли гроб, — сказала Дженни Пенни. — Пойдем посмотрим, это круто.

Она приоткрыла дверь, и мы увидели медленную процессию, двигающуюся по проходу.

Мы ждали на улице, сидя на невысокой каменной стене. Тучи висели совсем низко, над самым шпилем, и все опускались и опускались. Мы слушали доносящееся из церкви пение. Две песни, полные радости и надежды. Мы знали их, но не подпевали. Мы болтали ногами и молчали, потому что нам нечего было сказать. Дженни Пенни пододвинулась и взяла меня за руку. Ее ладонь была влажной и скользкой. Я не смотрела на нее. В тот день наши слезы и чувство вины были не друг для друга, а для кого-то третьего.

— Вы обе такие нудные, — сказала миссис Пенни, когда мы уселись за столик в «Уимпи-баре» и попытались есть.

Она казалась посвежевшей и бодрой, а на ее недавно таком скорбном лице не осталось и следа утренних событий. В другое время я была бы в восторге от блюд, которые мне так редко доводилось пробовать, но в этот раз никак не могла доесть бифбургер и картошку фри и допить большой стакан кока-колы. Аппетит к еде и аппетит к жизни сегодня начисто исчезли.

— Меня сегодня вечером не будет, Дженпен, — сказала миссис Пенни. — Гари обещал, что присмотрит за тобой.

Дженни Пенни подняла на нее глаза и молча кивнула.

— А я поеду веселиться! Веселиться! Веселиться! — объявила миссис Пенни и откусила сразу четверть бифбургера. От губной помады на булке остался след, похожий на кетчуп. — А вам, девчонки, наверняка не терпится вырасти и стать взрослыми?

Я посмотрела на Дженни Пенни. Посмотрела на кружочек маринованного огурца на своей тарелке. Посмотрела на соседний, только что вытертый стол. Посмотрела еще на что-то, только чтобы не смотреть на нее.

Весь вечер у меня перед глазами стоял тот крошечный, короче двух футов, гроб. Мелкие бледные розы и плюшевый мишка. Заботливые руки, несущие его бережно, как новорожденного. Я не рассказам матери, где была утром, не рассказала и отцу; только мой брат узнал все о том странном дне, в который я узнала, что даже совсем маленькие дети могут умирать.

Зачем мы там оказались? Зачем там была миссис Пенни? Что-то странное и неестественное скрепляло их мир; в то время я это только чувствовала, но еще не могла назвать. Брат сказал, что, возможно, их, словно канатом, связало какое-то горе. Или разочарование. Или сожаление. Я была слишком мала, чтобы спорить с ним. Или чтобы до конца понять.


~

В поезде метро, отходящем от станции «Уэст-Хэм», взорвалась бомба. Мой отец закончил встречу с клиентом раньше намеченного и находился в это время в вагоне. Он позвонил нам из автомата, чтобы рассказать о бомбе и о том, что с ним все в порядке, в полном порядке, и нам незачем волноваться. В тот мартовский понедельник вечером, когда он вошел в дом с цветами для жены и ранними пасхальными яйцами для детей, его костюм был покрыт густой пылью и пахло от него странно и непривычно — то ли сгоревшей спичкой, то ли подпаленными волосами, — а в уголке рта чернело засохшее пятнышко крови. Когда раздался взрыв, отец прикусил себе язык, а чуть позже, убедившись, что он, как ни странно, совершенно цел, спокойно поднялся и вместе с другими пассажирами молча побрел к выходу и свежему уличному воздуху.

Он много смеялся и играл с сыном в футбол в нашем садике, прыгал за мячом и падал в грязь — словом, делал все, чтобы показать, как далека от нас смерть. И только позже, когда мы с братом легли спать, но тут же встали и спустились на свой привычный наблюдательный пункт посреди лестницы, мы услышали, как весь наш дом тяжело вздохнул: это напускная бодрость выходила из отца, как воздух из шарика.

— Она подбирается все ближе, — сказал он.

— Пожалуйста, не говори глупостей, — попросила мать.

— В прошлом году, а теперь это. Она меня преследует.

В прошлом сентябре отец встречался с каким-то важным клиентом в «Хилтоне» на Парк-лейн, а когда он уже собирался уходить, в вестибюле отеля взорвалась бомба; несколько человек были убиты, и многие ранены. Если бы в последнюю минуту отцу не пришлось забежать в туалет, он вполне мог стать одной из жертв в этом скорбном списке. Слабый мочевой пузырь спас ему жизнь.

Шли недели, но, вместо того чтобы радоваться двум чудесным спасениям, отец упрямо убеждал себя, что грозная тень карающей Судьбы подбирается к нему ближе и ближе. Он верил, что уже совсем скоро ее челюсти захлопнутся, он окажется беспомощным пленником за рядом кровавых зубов и вот тогда-то ясно осознает, что все кончено. Что жизнь прошла.

Его спасательным кругом стал футбольный тотализатор, и он цеплялся за него с маниакальной страстью. Потребность в выигрыше была у него настолько велика, что иногда по утрам он, казалось, искренне верил, будто все уже случилось. Сидя за завтраком, он брал в руки журнал и спрашивал: «Какой дом мы купим сегодня? Вот этот или тот?» Я смотрела на этого сбитого с толку незнакомца, притворяющегося моим отцом, и молча жевала свой поджаренный хлеб. Раньше его никогда особенно не интересовали деньги и, скорее всего, не интересовали и сейчас. Это был вопрос не денег, а веры. Отцу требовалось доказательство, что удача еще не совсем отвернулась от него.

Я каждую неделю выбирала одни и те же числа: свой день рождения, день рождения Дженни Пенни и Рождество — самые важные для меня даты. Брата цифры не интересовали, он брал карандаш, закрывал глаза и вел ими по списку команд, как на спиритическом сеансе. Он считал себя избранником фортуны и верил, что именно это отличает его от всех других людей. Я возражала, что от остальных его отличают «те туфли», которые он тайком носит по ночам.

Мать, выбирала цифры просто наугад. «Дай-ка я взгляну», — говорила она, а я вздыхала, потому что знала, что никакой системы у нее нет, а это «взгляну» значит только, что она ткнет куда попало. Меня сердила такая небрежность: как будто кто-то, не думая, раскрашивает нарисованный апельсин синим карандашом. Я была уверена, что именно из-за этого мы никогда не выигрывали и не выигрываем, но отец упорно заполнял форму и вместе с точно отсчитанной мелочью клал ее на камин, где она дожидалась прихода сборщика. И каждый раз не забывал произносить заклинание: «В следующую субботу наша жизнь обязательно изменится».

В ту субботу перемен в жизни мы ожидали на краю поля для регби — вполне подходящем для этого месте. Это был первый матч для моего брата, который раньше не признавал никаких контактных видов спорта, но зато теперь нетерпеливо подпрыгивал на месте, ожидая начала второго тайма, как самый нормальный мальчик. К его нормальности я еще не успела привыкнуть. В прошлом году он перешел в частную школу, за что отцу пришлось «отдать руку и ногу», как он выражался (другую руку и ногу он берег для моего образования), и там стал вполне сознательно выращивать из себя нового человека, совершенно не похожего на старого. Мне нравились и новый и старый, я только боялась, что новому брату с новыми интересами могу не понравиться я. Земля под ногами стала хрупкой и ненадежной, будто яичная скорлупа.

Один из игроков подбежал к брату и что-то зашептал ему на ухо.

— Обсуждают тактику, — пояснил отец.

Брат кивнул, наклонился, повозил руками по земле, а потом энергично втер грязь в ладони. Я ахнула. Поступок был до того неестественный и странный, что я ожидала самых невероятных последствий, но ничего не произошло.

На нашей стороне поля было ужасно холодно: вяловатое зимнее солнце, сначала решившее порадовать нас, теперь принялось играть в прятки и скрылось за высокими серыми башнями муниципальных домов, окружавших стадион; мы оказались в промозглой тени. Мне хотелось похлопать руками, чтобы согреться, но я не могла двигаться, потому что была буквально вбита в новое пальто, которое на прошлой неделе купил для меня мистер Харрис, — чудовищная покупка, не принесшая радости никому, кроме продавца. Утром, когда я впервые с трудом втиснулась в него, подошла к зеркалу и окаменела от ужаса, было уже поздно вытаскивать меня из этого орудия пытки; делая это в спешке, родители рисковали сломать мне одну или обе руки.

Мистер Харрис увидел пальто на распродаже и, вместо того чтобы подумать: а понравится ли оно Элеонор Мод? Пойдет ли оно Элеонор Мод? — он, вероятно, решил: этот кошмар как раз ее размера и она будет выглядеть в нем на редкость глупо. У пальто был белый перед, черные рукава и черная спина; оно было тесным, как наколенник, только гораздо менее полезным. Холод оно, правда, не пропускало, но я быта уверена, это не из-за качества ткани, а только потому, что холод, едва подобравшись ко мне, умирал со смеху. Родители были слишком вежливыми (слабыми) людьми, чтобы разрешить мне не носить этот подарок. Они только говорили, что мистер Харрис сделал его от чистого сердца, и обещали, что скоро придет весна и будет тепло. Я опасалась, что не доживу до той поры.

Раздался свисток, и мяч взлетел в воздух. Не сводя с него глаз, брат бросился в ту сторону, двигаясь с поразительной скоростью и инстинктивно огибая встречных игроков, а потом подпрыгнул. На секунду он словно завис в воздухе, остановил мяч и едва заметным движением кисти перехватил его. У брата были мамины руки: они, казалось, разговаривали с мячом. Я закричала и вроде бы даже замахала руками, но на самом деле они оставались неподвижными и плотно прижатыми к телу, словно меня разбил паралич.

— Синие, вперед! — кричала мама.

— Вперед, синие! — завопила и я так громко, что она вздрогнула и прижала палец к губам.

Брат несся по полю, плотно зажав мяч под мышкой. Тридцать ярдов, двадцать ярдов, финт влево.

— Вперед, Джо! Давай, Джо! Давай! — орала я.

Он споткнулся, но не упал, и по-прежнему никого рядом; пятнадцать ярдов, он оглядывается на бегу, зачетная линия уже совсем близко; и вдруг из ниоткуда, словно просто из грязи, прямо перед ним вырастает пятиголовая человеческая стена. Он врезался в нее, не снижая скорости, раздался оглушительный треск столкнувшихся костей, хрящей и зубов, и брат рухнул в грязь, уже смешавшуюся с кровью, а сверху на него рухнули эти пятеро и остальные, подбежавшие в последний момент. На поле и вокруг вдруг стало совсем тихо.

Солнце медленно выглянуло из-за башни и осветило эту куча-малу, похоронившую под собой моего брага. Я оглянулась на родителей: мать сидела, отвернувшись, и зажимала дрожащей рукой рот. Отец громко хлопал и кричал:

— Молодец, мальчик! Молодец! — Довольно странная реакция на то, что его сыну, возможно, сломали шею.

Похоже, только я осознавала такую опасность, а по-тому вскочила и бросилась на поле. Я пробежала уже полпути, когда кто-то из зрителей с хохотом выкрикнул:

— Ловите пингвина!

Я остановилась и оглянулась. Все болельщики смеялись надо мной. Даже мои собственные родители.

Судья по одному стаскивал с кучи побитых игроков, пока в самом конце, на дне я не увидела лежащего без движения, наполовину зарытого в грязь брата. Я попыталась наклониться, но из-за проклятого смирительного пальто потеряла равновесие, упала прямо на него, перекатилась и по инерции приняла сидячее положение.

— Привет, — сказала я. — Ты как?

Он смотрел на меня удивленно, не узнавая.

— Это я, Элли, — сказала я и помахала рукой у него перед лицом. — Джо?

Он все молчал, и я, но возможности размахнувшись, шлепнула его по щеке.

— Ой, — ожил он. — Ты зачем это сделала?

— Так надо, я видела по телевизору.

— А зачем ты оделась пингвином?

— Чтобы тебя насмешить.

И он засмеялся.

— А где же твой зуб? — спросила я.

— Кажется, я его проглотил.

Мы уезжали со стадиона последними, и машина уже хорошо разогрелась, когда они залезли на заднее сиденье.

— Вам хватает места? — спросила сидящая спереди мать.

— Да, здесь полно места, — ответил ей Чарли Хантер, лучший друг моего брата.

Разумеется, у него было достаточно места, потому что мать отодвинула свое сиденье так сильно, что прижалась лицом к ветровому стеклу.

Чарли в матче играл на месте полузащитника (как мне объяснили), и я считала, что это самый важный человек в игре, раз именно он решает, куда отправить мяч, а поэтому по дороге домой я спросила:

— Если Джо — твой лучший друг, почему ты так редко давал ему мяч?

В ответ он рассмеялся и растрепал мне волосы на макушке.

Мне нравился Чарли. От него пахло мылом «Палмолив» и мятой, и он был похож на моего брата, только гораздо темнее. Из-за того что Чарли был темнее, он казался старше своих тринадцати лет и немного мудрее. Как и мой брат, он грыз ногти, и сейчас, сидя между ними, я наблюдала, как они, будто грызуны, обрабатывают свои пальцы.

Маме и папе Чарли тоже нравился, и мы всегда подвозили его домой после матчей, потому что его родители никогда не приходили посмотреть на игру и мои родители его жалели. А я думала, что ему повезло. Его отец работал в нефтяной компании и таскал свою семью из одной нефтяной страны в другую, пока ресурсы во всех них не иссякли. Тогда его родители развелись (факт, который крайне занимал меня), и Чарли решил, что лучше жить с вечно работающим отцом, чем с матерью, которая вскоре после развода вышла замуж за парикмахера по имени Нэп. Чарли сам готовил себе еду, и у него в комнате имелся свой телевизор. Он был самостоятельным и неуправляемым, и мы с братом оба считали, что если когда-нибудь попадем в кораблекрушение, то хорошо бы оказаться на необитаемом острове вместе с Чарли. Когда машина делала крутой поворот, я специально приваливалась к нему, чтобы проверить, не оттолкнет ли он меня, и он не отталкивал. К счастью, жар от печки достиг уже и заднего сиденья, мы все разрумянились, и не видно было, как я краснею, поглядывая попеременно на брата и Чарли.

Чарли жил на главной улице богатого пригорода недалеко от нас. Сады здесь были ухоженными, собаки подстриженными, а машины отполированными. Похоже, одного взгляда на такое великолепие хватило, чтобы испарились последние капли жидкости из полупустого стакана моего отца: он выглядел грустным и подавленным.

— Какой прелестный дом, — сказала мать, и ни капли зависти не просочилось ни в ее голос, ни в сознание.

Такой уж она была: всегда благодарной за то, что имеет. Ее стакан был не только наполовину полон, но к нему словно прилагалась гарантия постоянного пополнения.

— Спасибо, что подвезли, — сказал Чарли и открыл дверь.

— Всегда рады, Чарли, — ответил отец.

— Пока, Чарли, — сказала мать и взялась за рычаг, чтобы отодвинуть наконец сиденье.

Чарли наклонился к Джо и негромко сказал, что они поговорят попозже. Я тоже наклонилась и сказала, что и я хочу поговорить, но он уже вышел из машины.

Вечером голос диктора, объявляющего результаты футбольных матчей, просачивался в кухню из гостиной — монотонная скороговорка, похожая на прогноз погоды для судов, но совсем не такая важная и интересная. Мы часто оставляли телевизор включенным, когда уходили в кухню. Я считала, что это делается для компании: как будто нашей семье предназначалось быть гораздо больше, чем она есть, и этот голос издалека словно замещал отсутствующих.

На кухне было тепло и пахло сдобой, а за выходящим в сад окном, будто голодный гость, маячила темнота. Платан, еще голый, казался сложной системой вен и нервов, тянущихся в темно-синее небо. Мама говорила, что это цвет формы французских морских офицеров. Французское морское небо. Она включила радио. «Карпентере» пели «Еще раз вчера»[7]. У нее было задумчивое, даже грустное лицо. Отца в последний момент вызвали на помощь клиенту, который, скорее всего, помощи не заслуживал. Мать начала подпевать. Она поставила на стол блюдо с сельдереем, улитками и любимые мной вареные яйца, которые треснули в кастрюльке, отчего их липкая внутренняя сущность распустилась вокруг белым кружевом.

Брат, розовый и сияющий, вышел из ванной и уселся рядом со мной.

— Улыбнись, — попросила я.

Он послушно улыбнулся. Я полюбовалась новой черной дыркой посреди его рта и попыталась засунуть в неё улитку.

— Прекрати, Элли! — прикрикнула мать и выключила радио. — А ты, — погрозила она брату, — не разрешай ей.

Брат перегнулся через стол, чтобы полюбоваться своим отражением в дверном стекле. Новые раны шли новому ему; они совершенно изменили пейзаж его лица, придав ему мужественность и благородство. Он нежно прикоснулся к опухшему глазу. Мать с грохотом поставила перед ним чайник, но ничего не сказала. Она явно не одобряла этой гордости и самолюбования. Я взяла еще одну улитку, подлепила маленькое тельце концом булавки и попыталась вытащить ее из ракушки, но оно не поддавалось. Это было странно: как будто, даже умерев, она говорила: «Я не сдаюсь». Я не сдаюсь.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила мать.

— Ничего, — ответила я.

— Я не тебя спрашиваю, Элли.

— Я в полном порядке, — сказал брат.

— Не тошнит?

— Нет.

— Голова не кружится?

— Нет.

— Ты ведь мне все равно не скажешь?

— Не скажу, — подтвердил он и засмеялся.

— Я не хочу, чтобы ты играл в регби, — твердо сказала мать.

Он спокойно взглянул на нее:

— А мне все равно, что ты не хочешь, я буду играть.

Он взял чашку и сделал три больших глотка, наверняка они обожгли ему горло, но он не подал виду.

— Это слишком опасно, — сказала мать.

— Жить вообще опасно.

— Я не могу на это смотреть.

— Тогда не смотри, но я все равно буду играть, потому что я еще никогда не чувствовал себя таким живым. И таким счастливым, — скачал он и вышел из-за стола.

Мать отвернулась к раковине и смахнула что-то со щеки. Может, слезу? Я поняла: она плачет из-за того, что раньше брат никогда не применял к себе слово «счастливый».

Перед тем как уложить бога спать, я, как обычно, дала с ему перекусить. Теперь его клетка стояла во внутреннем дворике, и от ветра ее закрывала ограда, построенная новыми соседями — теми, которых мы еще не знали и которые въехали вместо мистера Голана. Иногда мне еще казалось, что через планки забора на меня смотрят его бледные, прозрачные, как у слепого, глаза.

Я опустилась на холодные плитки и наблюдала, как бог шевелится под газетой. Было холодно, и я поплотнее закуталась в одеяло. Небо над нами было черным, огромным и пустым: ни самолета, ни звезды. Постепенно эта пустота, которая была наверху, заполняла меня изнутри. Она стала частью меня, как весталка или синяк. Как мое второе имя, которым меня никто не называл.

Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык — настойчивым.

— Все проходит, — тихо сказал он.

— Хочешь есть?

— Немножко, — ответил он, и я просунула в клетку морковку.

— Спасибо, — сказал он. — Очень вкусно.

Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.

— Что с тобой?

— Ничего.

С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.

— Я убежала, потому что они опять ссорятся, — объяснила она. — Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.

Я взяла ее за руку и повела к дому.

— Можно, я у вас останусь сегодня? — сказала она.

— Я спрошу у мамы, но она точно согласится. — Мать всегда соглашалась.

Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.

— С кем ты здесь разговаривала? — спросила Дженни Пенни.

— С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона[8].

— Правда? А со мной он будет разговаривать?

— Не знаю. Попробуй.

— Эй, кролик, кролик, — позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. — Скажи мне что-нибудь.

— Ах ты, засранка, — сказал бог. — Больно ведь!

Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.

— Ничего не слышу, — сказала она наконец.

— Может, он устал, — предположила я.

— А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.

— И что с ним стало? — спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.

— Они его съели, — сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. — Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.

Еще не договорив, она подняла подол халата, подставив холоду белую коленку, и со всей силы опустила ее на острый край плитки. Кровь немедленно побежала по ноге вниз, к краю носка. Я молча смотрела на нее, испуганная и одновременно зачарованная этим внезапным неистовством и спокойствием, с разу же разлившимся по ее лицу. Задняя дверь дома распахнулась, на улицу вышел мой брат.

— Ух ты, ну и холод! — поежился он. — А вы что тут делаете?

Мы не успели ответить, но он уже увидел ногу и кровь.

— Черт!

— Она споткнулась и упала, — поспешно объяснила я, не глядя на нее.

Брат присел на корточки и потянул ногу Дженни к свету, льющемуся из кухонного окна.

— Дай-ка посмотрим, что у тебя здесь, — приговаривал он. — Черт, сколько крови! Больно?

— Уже нет, — ответила она, засовывая руки в слишком большие карманы халата.

— Тут нужен пластырь, — сказал брат.

— А может, и два, — подхватила я.

— Ну, тогда пошли. — Он поднял Дженни на руки и прижал к груди.

Я никогда не думала о Дженни как о маленькой девочке. Странный ночной образ жизни и преждевременная самостоятельность как-то старили ее. Но тем вечером Дженни Пенни, прижавшаяся к груди моего брата, показалась мне маленькой, беззащитной и несчастной. Ее щека мирно прижималась к его шее; глаза жмурились от ощущения защищенности и заботы. Я не пошла в дом сразу за ними. Пусть она вдоволь насладится этим моментом. Пусть поверит в то, что все, что есть у меня, принадлежит и ей.


~

Несколько дней спустя мы с братом проснулись от шума и ужасных воплей. Мы выскочили на площадку, вооружившись тем, что оказалось под рукой (я — мокрым ершиком для унитаза, а брат — деревянным рожком для обуви), и увидели, что по ступенькам вверх бежит отец, а за ним взволнованная мать. Отец был бледным и казался похудевшим, как будто за то время, что мы спали, он потерял целый стоун веса.

— Я ведь говорил вам, что так и будет? — спросил он, подняв к нам незнакомое безумное лицо.

Мы с братом растерянно переглянулись.

— Я же говорил, что мы выиграем! Говорил? Я — счастливчик! На мне благословение Господне. Я избранный. — Он опустился на верхнюю ступеньку и зарыдал.

Его плечи тряслись, годы сомнений и мук вырывались из груди вместе с громкими всхлипами, и самоуважение вновь вернулось к нему благодаря всего лишь клочку бумаги, который он сжимал между указательным и большим пальцами. Мать погладила его по голове и оставила лежать на площадке. Нас она отвела в родительскую спальню, где все еще пахло сном. Шторы были задернуты, а постель смята. Мы с братом чувствовали странное волнение.

— Садитесь, — сказала она.

Мы сели на кровать; я угодила на мамину грелку и почувствовала слабое тепло.

— Мы выиграли в футбольный тотализатор, — спокойно сообщила она.

— Ни фига себе, — сказал брат.

— А что с папой? — спросила я.

Мать тоже опустилась на кровать и начала ладонью разглаживать простыню.

— У него шок, — объяснила она то, что и так было ясно.

— И что это значит? — не унималась я.

— Чокнулся, — прошептал брат.

— Вы ведь знаете, как ваш отец относится к Богу и тому подобному? — спросила мать, не отрывая глаз от разглаженного участка простыни.

— Да, — сказал брат, — он во все это не верит.

— Ну да, а сейчас все стало сложнее. Он молился, чтобы это произошло, и его молитва была услышана; перед ним как будто распахнулась дверь, но он знает: чтобы в нее войти, придется от чего-то отказаться.

— И от чего ему придется отказаться? — спросила я, испугавшись, что, возможно, от нас.

— От убеждения, что он дурной человек, — объяснила мать.

Было решено, что наш выигрыш должен остаться тайной для всех, кроме, разумеется, Нэнси. Она в это время отдыхала во Флоренции вместе с новой любовницей, американской актрисой по имени Эва. Мне не разрешили рассказать даже Дженни Пенни, и чтобы как-то намекнуть ей, я постоянно рисовала на листочках стопки монет; в конце концов она решила, что я таким обратом призываю ее стащить деньги у матери из кошелька, что она и сделала, а потом накупила на них шербету.

Не имея возможности разговаривать про выигрыш во внешнем мире, мы перестали обсуждать его и во внутреннем, семейном, и скоро из события, способного изменить нашу жизнь, он превратился в событие, которое было и прошло без всякого следа. Мать по-прежнему покупала вещи только на распродажах, и ее бережливость даже усилилась. Она штопала наши носки, ставила заплатки на джинсы, а Зубная фея отказала мне в компенсации за очень болезненно резавшийся коренной зуб даже после того, как я написала ей в записке, что за каждый лишний день буду начислять проценты.

Однажды в июне, через несколько месяцев после выигрыша, отец приехал домой в абсолютно новом серебристом «мерседесе» с затемненными стеклами — на таких, наверное, ездили дипломаты. Все соседи стали свидетелями этого вызывающего поступка. Когда дверь машины распахнулась и из нее показался отец, наша улица отозвалась характерным стуком: это разбивались упавшие на землю челюсти. Отец попытался улыбнуться и пробормотал что-то насчет неожиданно полученного «хорошего бонуса», но, неведомо для себя самого, он уже начал восхождение по ведущей к элитным вершинам лестнице и уже смотрел сверху вниз на знакомые, добрые лица людей, много лет деливших с ним жизнь. Мне стало стыдно, и я ушла в дом.

В тот вечер мы обедали в полном молчании. Разумеется, думать все могли только об «этой машине», и еда казалась невкусной. Наконец мать не выдержала и, поднимаясь из-за стола, чтобы налить себе стакан воды, спокойно спросила:

— Зачем?

— Не знаю, — ответил отец. — Я мог ее купить — вот и купил.

Мы с братом посмотрели на мать.

— Но это уже не мы. Такая машина — это не мы. Такая машина — это все злое и уродливое, что есть в этом мире, — сказала она.

Теперь мы смотрели на отца.

— Я еще никогда в жизни не покупал новую машину, — жалобно сказал он.

— Ради бога, дело ведь не в том, что она новая! Дело в том, что большинство людей за такие деньги могли бы, например, купить дом или хотя бы сделать первый взнос. Эта чертова машина делает нас совсем другими людьми, не такими, как мы есть. Это вообще не машина, это символ всего гадкого в нашей стране. Я никогда в нее не сяду. Выбирай: либо я — либо она.

— Выберу, — пообещал отец, поднялся и вышел из кухни.

Ожидая, пока отец сделает выбор между Женой и Машиной, мать исчезла, оставив нам только короткую записку: «Не волнуйтесь за меня. — (До этого мы и не волновались, но тут начали.) — Я буду очень скучать по моим дорогим детям». Тот факт, что она при этом не упомянула отца, еще долго отравлял воздух в доме, как гнилостный запах «стилтона» после прошлого Рождества.

В период этой временной разлуки отец держался мужественно и ездил на работу в свой Пункт бесплатной юридической помощи на «мерседесе», что придавало непривычно гламурный вид парковке, которую их офис делил с дешевой забегаловкой. Пришедшие за консультацией преступники дружно требовали предоставить им того юриста, «чья тачка стоит там у ворот». Они явно считали машину символом жизненного успеха и даже не подозревали, что ее владелец чувствует себя в данный момент полным неудачником.

Как-то вечером он задержал меня на кухне и заговорил о машине:

— Она ведь тебе нравится, Элли?

— Вообще-то не очень.

— Но почему? Она такая красивая.

— Но такой больше ни у кого нет.

— Так это ведь хорошо — быть другой, непохожей на остальных.

— Не знаю. — Я-то как раз очень хорошо знала о своей тайной потребности слиться с остальными, стать их частью или попросту спрятаться. — Я не хочу, чтобы люди знали, что я от них отличаюсь.

Я подняла глаза и увидела, что в дверях стоит брат.


~

Вместе с семейной покатилась под откос и моя школьная жизнь. Я с удовольствием забросила учебники и сочинения, ловко намекнув учителю, что у нас дома не все ладно, и теперь нередко развлекала себя мыслью, что, возможно, тоже стану ребенком из неполной семьи. Дженни Пенни я сообщила, что мои родители, похоже, скоро разведутся.

— Надолго? — спросила она.

— На столько, на сколько потребуется, — ответила я словами матери, которые она бросила отцу, перед тем как захлопнуть за собой дверь.

Мне нравилась моя новая жизнь: в ней были только я и Дженни Пенни и мы часто сидели в старом сарае, подальше от хаоса и несчастий, принесенных в наш дом неожиданным богатством. В сарае, оборудованном братом, было уютно, имелся даже маленький электрический обогреватель, перед которым любил сидеть бог, грея шкурку, отчего та начинала кисло пахнуть. Я устраивалась в ободранном кресле, когда-то украшавшем гостиную, а Дженни Пенни — на старом деревянном ящике. Воображаемый официант приносил нам мартини с водкой: по утверждению брата, напиток людей богатых и искушенных. Годы спустя именно с этого коктейля я начну праздновать свой восемнадцатый день рождения.

— Твое здоровье! — сказала я, поднося бокал к губам.

— Твое здоровье, — откликнулась она.

— Что-то случилось?

— Ничего.

— Ты ведь знаешь, что можешь рассказать мне обо всем.

— Я знаю, — сказала Дженни Пенни и притворилась, что допивает мартини до конца.

— Тогда что случилось? — снова спросила я.

Она казалась печальней обычного.

— Что со мной будет, если твои мама и папа разведутся насовсем? С кем я останусь? — спросила она.

Что я могла ей ответить? Я и сама еще не выбрала. У меня имелось множество доводов за и против каждой стороны, и список был еще далеко не полон. Вместо ответа я положила ей на колени бога, который уже начал заметно попахивать. Он быстро ее утешил и даже покорно терпел энергичную, не слишком деликатную ласку ее толстеньких пальцев, из-под которых на пол летели клочки шерсти.

— Ох, — вздохнул он, — нельзя ли поаккуратнее? Вот ведь засранка! Ох.

Я наклонилась, чтобы взять с пола свой бокал, и тогда заметила лежащий под креслом журнал. Еще не открыв его, я по обложке догадалась, что будет внутри, но все-таки открыла и быстро пролистала страницы с изображениями голых тел, делающих разные штуки со своими половыми органами. Я и не подозревала что вагины и пенисы можно использовать подобным образом, но в своем возрасте все-таки уже догадываюсь, что людям нравится прикасаться к ним.

— Смотри-ка, — сказала я и протянула Дженни Пенни открытый журнал.

Но она не стала смотреть. И не засмеялась. И ничего не сказала. Вместо этого она вдруг заплакала и убежала.

Я нашла ее в тени миндального дерева в темном переулке, где мы однажды видели дохлую кошку, наверное отравившуюся чем-то. Теплый ветерок только взбалтывал и усиливал стоящий здесь запах мочи и дерьма. Переулок обычно использовали в качестве туалета или помойки. Вид у Дженни Пенни, скорчившейся под деревом, был сиротский и при этом воинственный. Я опустилась на корточки рядом с ней и убрала назад волосы, прилипшие к ее губам и бледному лбу.

— Я хочу убежать из дома, — сказала она.

— Куда?

— В Атлантиду.

— Где это?

— Этого никто не знает, но я ее найду и убегу туда, вот тогда они заволнуются.

Она смотрела прямо на меня, и ее темные глаза как будто плавились в глубоких глазницах.

— Поехали со мной, — взмолилась она.

— Ладно, только на этой неделе я не могу. — Я помнила, что записана к зубному.

Она согласилась, и некоторое время мы посидели молча, прислонившись к ограде и вдыхая запах креозота, которым она была недавно покрыта. Дженни Пенни заметно успокоилась.

— Атлантида — это необыкновенное место, Элли. Я узнала о ней недавно. Ее накрыла огромная волна, давно еще. Это хорошее место, и там живут хорошие люди. Потерянная цивилизация, и она до сих пор существует.

Я слушала, зачарованная уверенностью, звучащей в ее голосе; это было похоже на гипноз или на магию. В тот момент все казалось возможным.

— Там много красивых садов, — продолжала она, — и библиотеки, и университеты, и там все люди красивые и умные, и не ссорятся, и помогают друг другу, и они многое умеют и знают все тайны Вселенной. И мы сможем делать там все, что захотим, и быть кем захотим, Элли. Это будет наш город, и мы там будем очень счастливы.

— И нам надо только найти его?

— Только найти, — подтвердила она, будто ничего проще на свете не было.

Наверное, она заметила у меня на лице сомнение, потому что именно тогда сказала:

— Гляди-ка! — и продемонстрировала свой волшебный фокус с монетой в пятьдесят центов. Она вытянула ее прямо из своей пухлой руки пониже локтя и протянула мне: — Держи.

Монета, окровавленная и теплая, была будто частью самой Дженни Пенни, и мне казалось, что она вот-вот исчезнет с моей ладони, растворится в этом необычном вечернем воздухе.

— Вот, теперь ты будешь мне верить? — спросила она.

И я сказала, что буду, и никак не могла отвести взгляд от этой странной монеты с еще более странной датой на ней.

Мама вернулась через восемь дней после этого, еще более свежая, чем тогда, когда ей удалили опухоль. Нэнси возила маму в Париж, и там они жили в предместье Сен-Жермен и встретились с Жераром Депардье. Она привезла с собой несколько сумок с одеждой и новой косметикой и, казалось, помолодела на десять лет, и когда, глядя в глаза отцу, она сказала: «Ну?» — мы уже точно знали, что он проиграл. Он ничего не ответил, но с того дня мы ни разу не видели этой машины. Мы старались даже не упоминать о ней, потому что отец в таких случаях замолкал и на него вроде бы нападала амнезия.

Родители в столовой писали поздравительные открытки к Рождеству, брата не было, а собственная компания мне наскучила, и я решила прогуляться в сарай и досмотреть журнал, который в прошлый раз аккуратно вернула на прежнее место, под кресло.

В саду было темно, и тени деревьев наклонялись ко мне, пока я шла по дорожке. На остролисте краснели твердые ягоды, и все говорит, что скоро должен пойти снег. В моем возрасте ожидаемый снег был ничем не хуже настоящего. Отец уже сделал мне новые санки, и сейчас они стояли у стены сарая, поблескивая отполированными полозьями. Проходя мимо окна, я заметила, что в сарае вроде бы мелькает луч фонарика. Прихватив крикетную биту, я на цыпочках приблизилась к двери. Открыть ее бесшумно было почти невозможно, потому что на полпути она задевала за бетонную ступеньку, и вместо этого я резко потянула ручку на себя и успела увидеть Чарли, стоящего на коленях перед моим дрожащим от холода голым братом. Рука брата ласкала его волосы.

Я убежала. Совсем не потому, что испугалась — я уже видела похожую картинку в журнале, там на коленях стояла женщина, и, возможно, кто-нибудь третий на них смотрел, хотя в этом я не была уверена, — а потому, что грубо вторглась в их тайный мир, и еще потому, что поняла: в этом мире больше нет места для меня.

Я сидела у себя в комнате и смотрела, как стрелка отсчитывает тягучий вечерний час, а снизу до меня доносилась рождественская песня. Это мать подпевала хору по радио. Теперь, разбогатев, она стала петь громче и увереннее. Когда они пришли, я уже спала. Брат разбудил меня, а он делал это, только когда собирался сказать что-то действительно важное. Подвинься, сказали они и уселись на мою кровать, принеся с собой холод с улицы.

— Никому не рассказывай, — сказали они.

— Не расскажу.

— Обещаешь?

— Обещаю, — подтвердила я и призналась брату, что уже видела такое на картинке в журнале.

Он сказал, что журнал не его, и тогда мы с ним молча переглянулись, внезапно поняв, что, возможно, журнал служил тихим утешением нашему отцу. Или матери. Или им обоим. Может быть, именно в этом сарае и была разыграна романтическая сцена моего зачатия, и я вдруг почувствовала себя виноватой за те неудержимые позывы, корень которых скрывался в моем родословном древе.

— Теперь я хочу спать, — сказала я, и они, поцеловав меня на ночь, на цыпочках вышли из комнаты.

В темноте я размышляла о картинках из журнала и о мистере Голане и ощущала себя очень старой. Может, это и имел в виду отец, когда сказал, что Нэнси слишком быстро повзрослела; кажется, я начала понимать.


~

Флаги реяли в небе, столбик ртути в термометре забирался все выше, а за спинами у нас развевались капюшоны, сшитые из «Юнион-Джека». Наступили последние выходные мая 1977 года. Никогда еще наша королева не была так популярна.

«Секс пистолз» вопили из проигрывателя, который миссис Пенни взяла в заложники сразу же, как только присоединилась к вечеринке полчаса назад. Появление ее было весьма эффектным: пошатываясь, она медленно приближалась к расставленным на улице столам в расстегнутой шелковой блузке, которая, по словам нашей соседки мисс Гобб, напоминала «пару мятых раздвинутых занавесок. А ведь никому не интересно знать, что происходит у нее в гостиной».

Миссис Пенни остановилась у первого стола и торжественно водрузила на него коробку:

— Сама испекла.

— Сами? — нервно переспросила Оливия Бинсбери.

— Нет, украла!

Пауза.

— Шутка. Шутка, — захихикала миссис Пенни. — Это бисквит «Виктория», в честь старой королевы.

Все засмеялись. Чересчур громко. Как будто чего-то боялись.

Она подпрыгивала, пританцовывала, плевалась, размахивала руками, а один раз ее чуть не убило электрическим током, когда четырехдюймовый каблук ее туфли запутался в ветхом удлинителе и тот уже начал дымиться. Только хорошая реакция моего отца помешала ей превратиться в кучку пепла прямо у нас на глазах: он галантно оттолкнул ее в сторону, она упала на сложенные штабелем бескаркасные пуфики, а ее микроюбка задралась до самой талии.

— Ох, Элфи, ну вы и хулиган! — захохотала она и скатилась в канаву, а когда отец попытался поднять ее, потянула его на себя, и он свалился прямо на ее рваные ажурные чулки и кожаную юбчонку, про которую мисс Гобб сказала, что она больше похожа на сумочку, чем на предмет одежды.

Отец вскочил на ноги и начал отряхиваться. Наверное, пытался избавиться от запаха ее духов, который цеплялся за него, как утопающий за последнюю соломинку.

— Попробуем еще раз, хорошо? — сказал он и на этот раз поднял ее на ноги.

— Вы мой спаситель, — промурлыкала она, облизывая пухлые накрашенные губы.

Отец нервно рассмеялся:

— Даже не подозревал, что вы такая роялистка, Хейли.

— В тихом омуте, Элфи, в тихом омуте… — Она потянулась было к папиным ягодицам, но натолкнулась там на руку моей матери. — О, Кейт, я и не видела тебя, милая.

— Вы не могли бы помочь Грегу Харрису бороться с машинами?

— Уж я ему, голубчику, помогу, — согласилась она и засеменила к самодельной баррикаде, которая на время вечеринки перегораживала нашу улицу и накрывала проезд на Вудфорл-авеню.

Нам с Дженни Пенни поручили накрывать составленные вместе столы. Мы застелили их бумажными скатертями с изображением государственного флага и расставили по краям бумажные стаканчики и пластмассовые ножи с вилками. Потом пришла очередь тарелок с печеньями, кексами и шоколадными рулетами, которые тут же начали плавиться на солнце.

— Я один раз написала королеве письмо, — сказала Дженни Пении.

— О чем?

— Спрашивала, нельзя ли мне жить у нее.

— И что она ответила?

— Что подумает.

— Интересно, она и правда подумает?

— А почему нет?

У нас за спиной сердито загудела машина. Мы услышали громкий голос матери Дженни Пенни:

— Вали отсюда в задницу, идиот! Нет, я не собираюсь. Сдавай-ка назад, здесь ты не проедешь!

Новые раздраженные гудки.

Дженни Пенни побледнела. Кто-то, скорее всего моя мать, сделал музыку погромче, чтобы заглушить поток ругани.

— Ух ты. — Я услышала первые звуки «Богемской рапсодии». — Это моя любимая.

Дженни Пенни прислушалась. Улыбнулась.

— Я знаю все слова, — похвасталась она. — Я запеваю. «И вижу маленький силуэт. Скарамуш, Скарамуш, ты станцуешь фанданго?»

— Нет, ты здесь не проедешь! — вопила миссис Пенни.

— «Гром и молнии очень пугают МЕНН-Я-Я!» — пела я.

К нам подскочил мистер Харрис:

— Где твой отец, Элли?

— «Галилео, Галилео, Галилео».

— «Фигаро!» — подхватывала Дженни Пенни.

— Твой отец, Элли? Где он? Это серьезно. Там сейчас будет драка.

— «Я бедный малый, и никто меня не любит», — выводила я.

— Да пошли вы, — плюнул мистер Харрис и ушел.

— А вот это передай своему брату из полиции! — орала миссис Пенни и, распахнув блузку, продемонстрировала водителю подпрыгивающие груди.

Мимо нас пробежал мой отец, закатывая на ходу рукава рубашки.

— У-нас-пробле-ма, — приговаривал он по слогам — привычка, которую я терпеть не могла.

— «Отпусти его!» — пела Дженни Пенни.

— «Я тебя не отпущу», — вторила ей я.

— Вы просто не так поняли, — втолковывал водителю отец.

— Отпусти меня! — взвизгнула миссис Пенни.

— Давайте выпьем чаю и все обсудим, — уговаривал отец.

— «Я тебя не отпущу!»

— «Отпусти его…»

— ДА ВЫ ОБЕ ЗАМОЛЧИТЕ КОГДА-НИБУДЬ? — завопит мистер Харрис и выдернул вилку проигрывателя из розетки.

Он взял нас за руки и отвел в тень большого платана.

— Сядьте здесь и не шевелитесь, пока я не разрешу, — приказал он и вытер выступивший у него под носом пот.

Дженни Пенни тут же шевельнулась.

— Не смей, — сказал он и, открутив крышечку у фляги, одним глотком выпил, наверное, половину ее содержимого. — Кое-кто тут занимается делом. Важным делом.

Официально празднование началось в два часа дня, и открыл его мистер Харрис с помощью оставшейся в его фляге жидкости и корабельного свистка. Он произнес вдохновенную речь о высоком значении монархии и о том, как благодаря ей мы выгодно отличаемся от всего остального нецивилизованного мира. Особенно от американцев. Мои родители во время этой речи смотрели себе под ноги, а в конце пробормотали что-то довольно резкое, что было на них совсем не похоже. Он сказал, что королева — это неотъемлемая часть нашего культурного наследия (тут мой брат и Чарли засмеялись) и что, если монархия когда-нибудь рухнет, он лично пойдет и повесится, чего и желала ему его первая жена.

— За его величество. — Он поднял бокал и просвистел в корабельный свисток.

Нэнси пришла на праздник в костюме Елизаветы Первой. Так она скрывалась от репортеров, потому что совсем недавно вышел ее новый фильм и они гонялись за ней, надеясь поймать в какой-нибудь компрометирующей ситуации.

— Привет, красавица! — окликнула она меня.

— Нэнси, — позвала Дженни Пенни, прокладывая путь через толпу гостей. — Можно тебя спросить?

— Конечно, милая.

— Скажи. Ширли Бэсси — лесбиянка?

— Думаю, что нет, — засмеялась Нэнси. — А что?

— А Элис Купер?

— Нет. Точно нет.

— А Ванесса Редгрейв?

— Нет.

— А «АББА»?

— Кто из них?

— Все.

— По-моему, нет.

— Ни один?

— Нет. А почему ты спрашиваешь, детка?

— Мне надо для школьной работы.

— Правда?

Нэнси вопросительно посмотрела на меня. Я пожала плечами. Я понятия не имела, о чем говорит Дженни Пенни. Лично я писала работу о пандах и слонах, а общая для всех тема была «Исчезающие и редкие животные».

Темнота накрыла землю стремительно. Над столами витали запахи сахара, сосисок, лука, несвежих духов и, подогретые свечками, голосами и дыханием, смешивались в один общий аромат весеннего вечера, то накатывающий, то отступающий подобно приливу. На плечи уже были наброшены кофты или свитера, и соседи, еще недавно замкнутые и застенчивые, нашептывали друг другу в уши свои пьяные тайны. Нэнси помогала Джо и Чарли у стола с напитками: она разливала по чашкам безалкогольный пунш «Серебряный юбилей» и его гораздо более популярную алкогольную разновидность «Юребряный себилей», а все остальные танцевали, шутили и смеялись, празднуя юбилей женщины, с которой ни один из них не был знаком.

Улицу наконец-то открыли для машин, и они медленно проезжали мимо, приветствуя нас сигналами, уже не раздраженными, а веселыми, мигая аварийными огнями, а доносящиеся из их открытых окон музыка, смех и пение мешались с нашим праздничным шумом.

Таких пьяных людей, как миссис Пенни, мне еще никогда не приходилось видеть. Спотыкаясь и раскачиваясь, как ходячий мертвец, она пыталась танцевать и время от времени исчезала в темном проходе, где избавлялась от порции рвоты или мочи, после чего опять появлялась на площадке посвежевшей и почти трезвой, только для того чтобы проглотить очередную чашку ядовитого пунша. Однако в тот вечер соседи смотрели на нее не с осуждением, а с сочувствием, и руки, придерживающие ее за талию, чтобы довести до безопасного места — стула, стены или даже чьих-то колен, — были ласковыми и заботливыми. Все уже успели услышать, что последний кавалер покинул миссис Пенни, прихватив с собой сумку не только со своими, но и с частью ее вещей — об этом она, правда, узнает позже, когда постепенно будет обнаруживать отсутствие взбивалки для яиц или баночки консервированной вишни для коктейлей. Когда я осторожно проходила мимо ее танцующей тени, она вдруг крепко схватила меня за руку и невнятно пробормотала какое-то слово, похожее на «одиночество».

Когда замолчала последняя пластинка и был съеден последний ролл с сосиской, Дженни Пенни, я и мать отправились на поиск миссис Пенни. Улица уже совершенно опустела, а столы были составлены на краю тротуара, чтобы утром из забрала муниципальная служба.

Мы медленно прошли по улице, думая, что миссис Пенни уснула в кустах или в незапертой машине. Но только возвращаясь обратно, мы заметили нетвердо двигающуюся в нашу сторону пару, а когда они подошли поближе, мы увидели, что это мистер Харрис, поддерживающий мать Дженни. Вид у нее был смущенный, и она поспешно вытирала рот. Смазанная помада, лицо как у клоуна. Не веселого, а грустного. Дженни Пенни молчала.

— Я просто помог этой женщине, — объяснил мистер Харрис, торопливо засовывая рубашку в брюки.

Надо же, «этой женщине»! А весь вечер называл ее «очаровательной Хейли».

— Да, конечно, — недоверчиво откликнулась мать. — Девочки, помогите Хейли дойти до дома, а я догоню вас через секунду.

Когда мы немного отошли, поровну распределив вес Хейли на своих детских плечах, я обернулась, увидела, как мать сердито тычет мистеру Харрису пальцем в грудь, и услышала, как она говорит:

— Если вы, напыщенный ублюдок, еще когда-нибудь попробуете воспользоваться таким состоянием женщины, то увидите, что я с вами сделаю!

Мои родители не успели довести миссис Пенни даже до лестницы, потому что ее вырвало прямо посреди прихожей. Дженни Пенни отвернулась, умирая от стыда, но мой отец ободряюще ей улыбнулся, и, кажется, она почувствовала себя лучше. Все время, пока продолжалась уборка, она молчала и только покорно, как преданный ученик, выполняла указания моей матери. Таз с горячей водой, полотенце, простыни, одеяло, пустое ведро. Стакан воды. Спасибо, Дженни, ты молодец. Отец уложил миссис Пенни на диван и прикрыл ее лиловой простыней. Она сразу же уснула. Мать погладила ее по голове и даже поцеловала.

— Дженни, я останусь у вас на ночь, — сказала мать, — а вы с Элли и Элфи идите к нам. За маму не волнуйся, с ней все будет в порядке. Я о ней позабочусь. Такое случается, когда взрослые веселятся. Она не сделала ничего плохого, Дженни. Просто она веселилась. И людям было с ней весело, правда?

Но Дженни Пенни молчала. Она знала, что слова моей матери — это всего лишь леса, поддерживающие стену, которая уже готова обвалиться.

Наши медленные шаги отдавались эхом по всей пустой улице. Дженни Пенни взяла меня за руку.

— Жаль, что моя мать не такая, как…

— Молчи, — резко прервала ее я.

Я знала, что она хочет сказать, и знала, что после этих слов мое сердце просто разорвется от чувства вины.


~

Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что решение о переезде родители приняли еще до того, как вернулись из Корнуолла, с пасхальных каникул. Нэнси сказала, что для них это был второй медовый месяц. Что им надо было заново узнать и понять друг друга, и, когда они вошли в дверь, загорелые и просоленные, от них веяло новой энергией, которой я никогда раньше не ощущала; они были добры друг к другу не по обязанности и не по привычке, а когда отец усадил нас в гостиной и объявил, что увольняется с работы, я почувствовала огромное облегчение, оттого что груз неясных ожиданий, давящий на нас вот уже полтора года, наконец-то начал воплощаться в действия.

К концу июня отец отработал положенный срок и, счастливо избегнув официальных прощаний и празднований, сел в свою машину, стоявшую на опустевшей парковке, и проплакал до середины ночи. Там его и обнаружила полиция: он сидел, опустив голову на руль, и глаза у него были красными и опухшими, будто нарывали.

«Простите меня. Простите меня, пожалуйста», — только и мог сказать отец, а для молодого полисмена, совсем недавно закончившего училище и с одинаковым увлечением читающего детективные романы и учебники по криминалистике, эти слова были равносильны признанию. Он решил, что отец кается в убийстве своей семьи, и потому вызвал целый батальон полицейских, которые на нескольких машинах подлетели к нашему дому.

Они едва не выбили кулаками дверь, и мать, еще не проснувшись и ничего не понимая, бросилась вниз по лестнице, уверенная, что безжалостный рок опять нашел дорогу к ее двери.

— Что? — сказала она тоном, в котором не было ни желания помочь, ни покорности судьбе.

— Вы миссис Кейт Портман?

— Да.

— Вам знаком некий мистер Портман?

— Конечно знаком. Это мой муж. Что с ним?

— Ничего серьезного, но, похоже, он немного расстроен. Вы не могли бы проехать со мной в участок и забрать его?

И мать поехала с ним и обнаружила отца, дрожащего и мертвенно-бледного в свете флуоресцентных ламп, под присмотром добродушного сержанта. Отец кутался в серое одеяло, а в руках держал кружку с чаем. Кружку украшала эмблема болельщиков «Уэст-Хэма», и от этого, по словам матери, отец выглядел еще более жалко. Она забрала у него кружку и поставила ее на пол.

— Где твои туфли? — спросила она.

— Они их забрали, — объяснил отец. — Так положено. Чтобы я что-нибудь над собой не сделал.

— Например, что? Не подставил сам себе подножку? — спросила мать, и они оба засмеялись и поняли, что все будет хорошо, по крайней мере, на какое-то время.

Потом они пешком дошли до парковки, и там мать остановилась, повернулась к нему и с казала:

— Оставь все это здесь, Элфи. Уже пора. И ее оставь здесь.

Ее звали Джин Харгривз.

В то время отец работал в адвокатской конторе, и ему была поручена защита мистера X, обвиняемого в сексуальном насилии над малолетним. Это было одно из первых дел, доверенных отцу. Воодушевленный такой ответственностью и недавним рождением собственного ребенка, он взялся за него с жаром, намереваясь отдать все силы защите мистера X от страшного дракона клеветы.

Мистер X был человеком известным, респектабельным и благородным, и отца возмущало уже то, что такой выдающийся член общества вынужден отбиваться от столь гнусных обвинений. Мистер X был женат более сорока лет. Никто и никогда не слышал сплетен о его изменах или неладах в семье. Его брак служил образцом, к которому всем следовало стремиться. В семье было двое детей: сын выбрал армию, дочь занималась финансами. Мистер X входил в совет директоров нескольких компаний; он покровительствовал культуре и искусствам и учредил несколько стипендий для бедных студентов университета. Но главное, он был именно таким человеком, каким хотел бы быть мой отец.

И вот в один прекрасный день молодая женщина по имени Джин Харгривз зашла в полицейский участок Паддингтон-Грин и впервые рассказала о том страшном и унизительном, что случилось с ней тринадцать лет назад и с тех пор то и дело мучало ее по ночам. Ей было тогда десять лет, и пока ее мать прилежно отмывала дом мистера X, хозяин дома подвергал ее маленькую дочку извращенному надругательству. Полиция вряд ли стала бы связываться с этим сомнительным обвинением, если бы не одно обстоятельство: Джим Харгривз в точности описала кольцо с гербом на мизинце у преступника и даже заметила на нем крошечную трещинку.

В тот момент, когда Джин Харгривз вышла вперед для дачи показаний, все для нее уже было кончено — так гораздо позже рассказывал мне отец. Он не оставил от ее показаний камня на камне, и когда, растерянная и опустошенная, она вернулась на свое место, то не была уверена ни в чем, включая собственное имя. После этого присяжным потребовалось совсем немного времени, чтобы признать мистера X невиновным, и вот он уже тряс своей твердой и холодной рукой ладонь моего наивного отца.

А потом случилось страшное. Отец провожал клиента к выходу, и вдруг они увидели сидящую на скамейке в коридоре Джин Харгривз: она ждала свою лучшую подругу, которая вышла, чтобы найти такси. Отец пытался удержать мистера X, но это было так же бесполезно, как оттаскивать гончую от окровавленной лисы. Он стряхнул руку моего отца, неторопливо прошагал по коридору, надменно стуча каблуками, а проходя мимо Джин Харфивз, не закричал и не дал воли своему гневу, а вместо этого наклонился, прошептал что-то ей на ухо и подмигнул, и в этот момент отец понял все. Нэнси рассказывала, что он замер и потянулся рукой к стене; что он как будто хотел освободиться от собственной кожи, и, кстати, именно это он пытался сделать всю свою жизнь после того.

Через две недели Джин Харфивз покончила с собой, выбросившись с двадцатого этажа, а отец потерял веру во все и главное — в самого себя.

Он стоял на коленях, а мимо проезжали машины. Их шум мешался с его прошлым. Июньский ветерок шевелил рубашку и охлаждал влажную кожу — ощущение было приятным, и он стыдился этого. Мать гладила его по волосам.

— Я люблю тебя, — сказала она, но отец на нее не смотрел.

Это была последняя глава его падения, момент, когда стакан окончательно опустел, и сама его пустота сулила возможность выбора.


~

Июнь лениво перетек в июль. Солнце стояло высоко, жарило изо всех сил и собиралось жарить еще часа четыре. Я пожалела, что не надела шляпу: белую, слегка поношенную шляпу для крикета, которую месяц назад подарил мне Чарли. Я понимала, что опаздываю, и поэтому бежала, тяжело дыша. По спине тек ручеек пота, и я попыталась представить себе, что он не теплый и липкий, а холодный. Я засунула руку в карман и зажала в кулаке бренчащую мелочь; скоро я обменяю ее на мороженое или даже на два.

Я опаздывала, потому что мне пришлось проводить до дома Дженни Пенни, которая упала на детской площадке, угодила головой в калитку и выдрала себе целый клок волос. Он висел на решетке, будто клочок овечьей шерсти. Увидев его, Дженни разрыдалась и в отчаянии повторяла, что теперь она будет совсем лысой. Я успокаивала ее и говорила, что до лысой ей еще очень-очень далеко. Минут на десять это ее утешило, но, увидев мать, она бросилась к ней в объятия и опять заревела.

Я завернула за угол и бегом припустила к остановке, где брат уже ждал меня и показывал на часы.

— Опаздываешь, — сказал он.

— Знаю, но Дженни Пенни чуть не умерла.

— Вот наш автобус, — сказал он, явно не интересуясь подробностями моей жизни, и поднял руку, чтобы остановить пыхтящий 159-й.

Мы поднялись наверх. Я хотела сидеть впереди, а он хотел сидеть сзади, поэтому полдороги мы сидели отдельно, но, когда автобус уже приближался к дому Чарли Брауна, я признала свое поражение и пошла назад по проходу, усыпанному окурками, между двумя рядами грязных и исписанных сидений. «Энди + Лайза», «Джорджи — жирная свинья», «У Майка крутой член». Я читала их на ходу и думала о том, кто такие эти Джорджи, Майк и Лайза и любит ли ее Энди до сих пор.

Я встала у приоткрытого окна и подставила лицо воздуху. Он был почти неподвижным и каким-то тревожным. И мне было тревожно. Брат опять начал грызть ногти. На недолгое время он перестал, потому что был счастлив, а сейчас опять начал. Он был уже слишком взрослым для такой привычки и, когда делал это, потому что нервничал или искал утешения, казался беззащитнее и моложе своих лет. Он не видел Чарли уже неделю. Тот не ходил в школу, хотя и не болел, и не объяснял, в чем дело, но обещал, что объяснит позже. Теперь это «позже» настало, и я жалела брата, хотя еще не знала почему.

К тому времени, когда мы вышли из автобуса, ветерок усилился и принес с собой надежду; мы смеялись, пока шли по тенистой улице, на которой негромко гудели газонокосилки и струйки воды из поливальных установок опрыскивали проходящих мимо. А потом мы увидели это: большой мебельный фургон, стоящий у дома. Мы невольно замедлили шаг, словно хотели подольше оставаться в неведении, а я спросила у брата, который час, чтобы немного подбодрить его, но он не слышал меня, и я хорошо понимала почему. Солнце было горячим и злым; и я тоже.

Мы стояли и смотрели, как в фургон грузят знакомые вещи: маленький серебристый телевизор из комнаты Чарли, его лыжи, большой шкаф красного дерева, французский, по его словам. Брат схватил мою руку.

— Может, он переезжает поближе к нам, — сказал брат, выдавив улыбку.

Мне было нечего ему ответить. Тут из дома показался Чарли и подбежал к нам, оживленный, как всегда.

— Мы уезжаем! — радостно сообщил он.

— В смысле? — спросил брат.

— Мы с отцом уезжаем в Дубай. Меня там уже и в школу записали, — объяснил он, глядя не на брата, а на меня.

Я молчала.

— У отца новая работа. Новая страна. Ничего не поделаешь.

— Ты мог бы остаться и пожить у нас, — сказала я.

— Когда ты уезжаешь? — спросил брат, вытащив изо рта палец.

— Завтра.

— Так быстро. — У меня судорогой свело желудок.

— Вообще-то не очень. Я уже давно об этом знал.

— Почему ты не говорил мне? — тихо спросил брат.

— Не думал, что тебе это интересно.

— Я буду скучать по тебе, — сказал брат.

— Да, — кивнул Чарли и отвернулся. — Знаешь, там очень жарко, — добавил он.

— Здесь тоже жарко, — сказал брат.

— У нас будут слуги, — скачал Чарли.

— Зачем? — спросила я.

— Я мог бы поехать с вами, — сказал брат, а Чарли засмеялся.

Двое рабочих пронесли мимо нас большое кожаное кресло и с грохотом поставили его в фургон.

— Почему ты смеешься надо мной? — спросил брат.

— Он и вправду мог бы поехать с тобой, — вмешалась я и взяла брата за руку, — если бы ты захотел. Всего-то и надо — позвонить по телефону.

— Я спрошу отца, и если он разрешит, ты как-нибудь сможешь приехать ко мне в гости. Как тебе такая идея? — спросил Чарли и сложит руки на груди.

— Да пошел ты! Я лучше умру. — Брат повернулся и чуть не бегом двинулся по улице прочь.

Мы шли чересчур быстро для такой жары, и я никак не могла понять, что катится у брата по лицу: пот или что-то другое. Скоро я совсем отстала от него, потому что ноги отказались двигаться, и мне пришлось присесть на низкую каменную стенку, влажную оттого, что на нее попадала вода из поливалки. Я ждала, что в окне вот-вот появится сердитое лицо и меня сгонят с этой частной стенки, но ничего не произошло, а скоро я услышала его приближающиеся торопливые шаги. Я не глядела на него, потому что мне было наплевать и я ненавидела его, ненавидела его предательство. Он сел рядом со мной.

— Что надо? — спросила я.

— Не знаю, — сказал Чарли.

— Тогда уходи. Ты идиот, идиот, идиот.

— Элли, послушай…

— Идиот.

— Я просто хотел нормально попрощаться, — сказал он, а я повернулась и со всей силы двинула его кулаком.

— Прощай!

— Черт, Элли! Ты зачем это сделала? — спросил он, потирая ушибленное плечо.

— Если ты не понимаешь, значит, ты еще глупее, чем кажешься. — Я опять ударила его в то же место.

— Зачем ты это делаешь?

— Затем, что ты не должен был так поступать с ним.

— Мне приходилось быть осторожным. Понимаешь, мой отец… Он все время следит за мной, он ненормальный. Ты объясни ему это вместо меня. Скажи ему… что-нибудь хорошее.

— Пошел ты! Сам скажи.

Я вскочила и побежала вверх по улице, вдруг почувствовав себя обновленной и полной сил. Другой.

Если бы всего на несколько прекрасных минут родители смогли остановиться, замолчать и побыть в тишине, они наверняка услышали бы, как разбивается на кусочки сердце их сына. Но в то время они не слышали ничего, кроме шелеста волн, набегающих на корнуолльское побережье, и щебета птиц в нашем будущем саду. Поэтому собирать брата из осколков, в которые он превратился, воскрешать его душу, вытаскивать из-под подушки его бледное, опухшее от слез лицо пришлось нам с Нэнси. Мир обманул его: он любил, но не был любим. Даже у Нэнси не хватало слов, чтобы объяснить и утешить. Она знала, что такие удары неизбежны в жизни, но он был еще слишком молод для них.

Начались каникулы, мы переехали к ней на площадь Чартерхаус-Сквер, каждый день ходили по музеям, картинным галереям и кафе, и постепенно брат стал пробуждаться от своей мрачной апатии, раны начали заживать, он вновь почувствовал интерес к миру, заново научился радоваться июльскому солнцу и в конце концов согласился дать жизни еще один шанс.

— Когда ты поняла про себя? — спросил он у Нэиси, когда мы по набережной Темзы шли к Саут-Бэнку, где собирались посмотреть старый черно-белый фильм.

— Наверное, я была немного постарше тебя. Лет в шестнадцать, может быть? Не помню. Я очень рано поняла, чего я не хочу, а поскольку того, чего не хотела, мне доставалось выше крыши, выбор, в общем, был небольшой.

— Но ведь так жить тяжело, да? Скрываться, врать. Противно.

— Тогда не скрывайся, — сказала она, — и не ври.

— Иногда я жалею, что не такой, как все, — признался брат.

Нэнси остановилась перед ним и засмеялась:

— Не болтай, ничего ты не жалеешь! Ты бы никогда не согласился быть таким, как все. Не обманывай себя, дорогой: гомосексуализм — твое спасение, и ты сам это понимаешь.

— Полная хрень, — буркнул брат, стараясь согнать с лица улыбку.

Он развернул пластинку жевательной резинки и внимательно оглядел идущего навстречу темноволосого мужчину.

— А я видела! — сказала я и толкнула его локтем.

Брат не обратил на меня внимания.

— Я видела. Нэнси. Как он смотрит на того мужчину.

— Заткнись, — сказал он и пошел вперед, засунув руки в карманы чересчур тесных джинсов; мать предупреждала, что, если он станет их носить, у него никогда не будет детей.

— Ну и как, тебе когда-нибудь разбивали сердце? — небрежно спросил брат.

— Господи, ну конечно же! — тут же ответила Нэнси.

— Я знаю! Ее звали Лили Мосс, — наконец-то вклинилась я в их беседу. — Ну, то есть она была главной. Это все знают, Джо. Она обманывала Нэнси и еще хотела вытянуть из нее все, что можно. Только у нее ничего не получилось. Правда, Нэнси?

— Не получилось, — подтвердила Нэнси, — хотя бриллиантовое ожерелье ей все-таки досталось. Недешевое, кстати.

— Я больше никогда никого не полюблю, — твердо объявил брат.

Нэнси улыбнулась и обняла его за плечи.

— Никогда — это очень долгий срок, Джо. Спорю, что ты не выдержишь.

— Спорю, что выдержу. На сколько?

— На десятку.

— Годится, — согласился он.

Они пожали друг другу руки, и Нэнси пошла дальше, уверенная, что в один прекрасный день станет богаче на десять фунтов.


~

— Мы переезжаем, — как-то за сытным английским завтраком объявил нам отец.

Мы с братом переглянулись и стали есть дальше. Задняя дверь кухни была распахнута прямо в лето, и пчелы, ошалевшие от августовской жары, своим жужжанием заполнили неловкую паузу. Отец, казалось, был разочарован; он ожидал, что эта потрясающая новость вызовет бурю эмоций, и теперь сомневался, хорошо ли он знает собственных детей; это сомнение будет еще не раз и не два мучить его в грядущие годы.

— В Корнуолл, — с надеждой добавит он и вскинул руки, как забивший гол футболист. — Ура!

Мать, дежурившая у гриля, подошла к нам и села за стол.

— Мы понимаем, это довольно неожиданно, — сказала она, — но когда мы ездили туда на Пасху, там выставили на продажу замечательный дом, и мы сразу же поняли: это то, что нам надо. Мы как раз о таком всегда мечтали и потому сразу же купили его.

Она сделала паузу, словно для того, чтобы нелепость происходящего привела нас в себя, как приводят в себя пощечиной. Это не помогло. Мы продолжали жевать, будто во сне.

— Просто доверяйте нам, и этого достаточно, — сказала мать (опять эта чертова книга).

Брат отодвинул тарелку:

— Ладно. Когда?

— Через две недели, — виновато ответил отец.

— Хорошо, — сказал брат, неуклюже поднялся из-за стола и пошел наверх, оставив на тарелке недоеденный бекон.

Брат лежал на кровати и хлестал себя по запястью эластичным бинтом. На коже оставались перекрещенные красные следы.

— Ну, что ты думаешь? — спросила я с порога.

— Я не думаю.

— Ты хочешь переезжать? — Я уселась на край кровати.

— Почему нет? Здесь для меня все равно все кончено.

Он отвернулся к открытому окну и знакомому пейзажу, с которым нам скоро придется расстаться. Небо было темно-фиолетовым и набухшим, а воздух липким.

— А как же Дженни Пенни? — спросила я.

— Что Дженни Пенни?

— Как ты думаешь, она сможет поехать с нами?

— А ты как думаешь? — Он повернулся ко мне и бинтом хлестнул меня по коленке.

— Ой, не надо.

— Конечно, она не сможет поехать с нами, Элл. Она живет здесь со своей алкашкой-мамашей. — И он опять отвернулся к окну.

— Как же я скажу ей? — спросила я, и мне вдруг стало страшно.

— Без понятия. — Он провел пальцем вертикальную черту по запотевшему стеклу. — Нужна хорошая гроза. Чтобы очистить воздух. Тогда все будет легче.

И словно откликнувшись на его легкомысленные слова, где-то вдалеке, на горизонте, загрохотали первые раскаты грома, пугая птиц и отправившихся на пикники горожан.

Дождь хлынул внезапно. Большие круглые капли напоили пересохшие сады, и совсем скоро вода из переполненных канав залила дорожки, образовал на них грязные водовороты. Небо то и дело вспыхивало яркими вилками молний, вонзающимися прямо в горизонт. Мы увидели, как мистер Харрис бежит к бельевой веревке, но было уже поздно: почти высохшие джинсы опять промокли насквозь. Мы бегом спустились по лестнице и через заднюю дверь выскочили на двор, освещенный очередной молнией. Брат перегнулся через сетку и достал из клетки моего дрожащего кролика.

Я прижала его к груди, а он проворчал:

— Могли бы и поспешить. Я тут чуть на фиг не умер.

— Прости. Прости, пожалуйста, — прошептала я.

— Ты кому это? — крикнул брат.

Во дворе через несколько домов от нас лаяла собака и дети плясали под тугими струями, смеясь и подставляя им лица. Земля дрожала от раскатов грома. Мистер Фиск из соседнего дома выскочил, чтобы закрепить парусиновый навес, который бился на ветру и норовил отправиться в полет. А мы стояли посреди нашего сада, не прячась от дождя, и смотрели, как ветер и потоки воды с неба взбаламутили и смешали все, что составляло нашу жизнь, и жизнь нашего дома, и жизнь наших соседей, и только теперь утреннее сонное безразличие вдруг покинуло нас. Вот санки, которые сделал наш отец, и мы брали их в школу, и все нам завидовали; вот призрак старых качелей, на которых мы качались и с которых падали, и еще отзвук нашего плача. Вот на этом газоне мы сыграли бесчисленное множество крикетных и футбольных матчей, и в память о них на нем навсегда остались проплешины. Здесь мы ставили палатку и спали в ней летними ночами, а здесь притаилась сказочная страна, которую мы исследовали. И теперь со всем этим нам придется расстаться навсегда. А когда ветер унес грозу дальше и к нашему кусочку мира пробились первые лучи солнца, появилась она. Ее мокрое лицо показалось из-за забора. Она не улыбалась. Словно уже знала.

— Иди к ней, — сказал бог.

— Почему? — спросила она, не отнимая полотенца от мокрого лица.

В тишине громко тикали часы. Отпустив полотенце, она горестно смотрела перед собой, а я мечтала, чтобы вернулся брат и разогнал эту тревогу и тоску. Стул казался мне слишком жестким. Лимонад — слишком сладким. Прежняя легкость — неловкостью. Все стало другим.

— Почему? — снова спросила она, и ее глаза тут же налились слезами. — Почему? Почему? Почему? Почему? Почему?

Я не знала, что ответить.

— Это из-за меня?

— Нет, конечно. Мама и папа говорят, что так надо.

— Куда вы едете? — спросила она и так стиснула кролика, что он начат вырываться.

— В Корнуолл.

— Я тебя больше никогда не увижу, — сказала она и уронила бога на пол.

— Блин, — буркнул он и спрягался под коробкой.

Она сгорбилась, опершись локтями о колени.

— А как же Атлантида? Мы ведь хотели найти ее вместе.

— Может, она в Корнуолле, — предположила я. — Найдем ее там.

— Нет ее в Корнуолле!

— Почему нет?

— Потому что нет. Это должно быть только наше место. Как ты не понимаешь? Наше, а не общее!

Она начала топать ногами, охваченная злостью, той злостью, которую часто угадывал мой брат, когда играл с нею. Это была особая избыточная энергия, опасная сила, способная превратить любую игру в войну.

— Не бросай меня, Элли, — попросила она. — Пожалуйста, не бросай. Ты не представляешь, что со мной будет.

Что я могла ответить ей? Я только протянула руку. Жест получился глупым и мелодраматичным.

— Я очень люблю тебя, — неуклюже сказала я.

Это прозвучало жалко.

— Нет, не любишь! — крикнула она. — Ты такая же, как они все!

Она вскочила и бросилась прочь из комнаты.

Я бежала за ней до забора, звала, просила остановиться, умоляла, но все напрасно. Она убежала. Передо мной словно захлопнулись ставни, и до самого моего отъезда она будет жить за ними.

Мы ни разу не попросили показать нам фотографии, не пытались расспрашивать о доме, о нашей новой жизни и даже о школах, в которых будем учиться; мы слепо доверились родителям, именно так, как они просили, и позволили им вести нас в неведомое место к неведомой новой жизни. Я стояла на пороге своей комнаты и разглядывала ее; мне было грустно, и я уже чувствовала себя чужой. Я уложила в сумку игрушечного Ориноко — моего любимого вумбла[9], щетку для волос, фотографии и коробку со всякими пустяками, малоценными, но умеющими пробуждать воспоминания; подумав, я добавила к вещам купальник и солнечные очки, а пластиковые шлепанцы решила не брать, чтобы купить в каком-нибудь прибрежном магазинчике новые. Со всеми остальными вещами я расставалась легко и даже радостно. Тогда я не видела ничего странного в том, что ребенок в возрасте девяти лет и восьми месяцев радуется возможности начать жизнь заново. Я набросила на плечи пляжное полотенце и присела на кровать. Я была готова ехать, оставалось только подождать двенадцать дней и три часа. Я закрыла глаза и услышала крики чаек.

Грузчики сделали все за нас и упаковали нашу жизнь с профессиональной сноровкой. Я заглянула в фургон, перед тем как его двери закрылись, и удивилась тому, как мало мы нажили за все эти годы: составленное вместе имущество казалось скудным и жалким. Там еще не было солидного и тяжелого пианино, не было картин, которые украсят стены, не было толстых ковров, которые положат на холодные каменные полы. Не было торшеров, которые станут разгонять тени в темных углах, и тяжелых викторианских сундуков, в которых будет храниться белье, переложенное мешочками с лавандой. Все эти вещи еще не были нашими, но уже скоро они украсят нашу новую жизнь.

— Пять минут, Элли, — сказал отец, покончив наконец с прощальными рукопожатиями, пожеланиями и шутками.

Я посадила бога в коробку и поставила ее на заднее сиденье, и, перед тем как я прикрыла его одеяльцем, он успел сказать:

— Оставь что-нибудь здесь. Обязательно надо оставить что-нибудь здесь, Элли.

— А что?

— Что-нибудь.

Я схватила брата за руку, и мы бегом вернулись и дом. Наши шаги казались непривычно громкими в опустевших комнатах. Я остановилась и огляделась вокруг. Как легко, оказывается, заканчивается жизнь. Надо просто уехать и все оставить — все, что было твоим домом.

— Пошли, — позвал брат, и я побежала за ним.

Он закрутил крышку на маленькой красной банке из-под печенья и зарыл ее у ограды, в тени дома. Сверху он положил несколько кирпичей и для маскировки набросал грязи и листьев.

— Как ты думаешь, ее когда-нибудь найдут?

— Нет. Ее невозможно найти, если не знать, где искать. Что ты в нее положила?

— Фотографию. А ты?

— Секрет.

— Так нечестно.

— Нечестно, — согласился он и как-то странно на меня посмотрел.

Мне показалось, что он начнет меня щекотать или даже ударит, но ничего такого не случилось. Вместо этого он протянул руку и обнял меня, и я немножко испугалась. Как будто он прощался и со мной тоже.

Я не думала, что она придет проводить меня, я запрятала эту надежду куда-то далеко-далеко, между старыми полотенцами и постельным бельем, но, когда я услышала такой знакомый топот ее бегущих ног, мое сердце подпрыгнуло и замерло в груди. Она выкрикнула мое имя, громко, отчаянно, и, раскинув руки, я бросилась ей навстречу.

— Прости, что опоздала, — тяжело дыша, сказала Дженни Пенни. — Это все мои волосы.

Мы стояли и молча смотрели друг на друга и не произносили ни слова — боялись, что оно причинит боль.

— А у меня новые туфли, — наконец проговорила она и всхлипнула.

— Какие красивые, — сказала я и взяла ее за руку.

Туфли были красными, с маленькими белыми ромашками на носке, и они мне правда понравились. У нее еще никогда не было таких красивых туфель, и я ей об этом сказала.

— Я специально их надела, чтобы показать тебе.

— Я знаю. Спасибо, — сказала я и почувствовала себя совсем гадко.

— Наверное, мы с тобой больше никогда не увидимся, — сказала она, не сводя с меня глаз; ее лицо было красным и опухшим от слез.

— Конечно же увидимся! — Я обняла ее и почувствовала знакомый запах ее волос: они, как всегда, пахли чипсами. — Мы ведь с тобой связаны. Неразделимо связаны. — Так вчера вечером сказал о нас мой брат.

И я оказалась права. Мы увиделись еще раз, правда всего один — по крайней мере, пока мы были детьми, — а потом наши жизни разделились и потекли в разные стороны, как реки, пробивающие себе новые русла. Ничего этого я еще не знала, когда, высунувшись из машины, махала ей рукой и кричала: «Скоро увидимся! Я буду скучать!» Не знала, когда кричала: «Ты мой самый лучший друг! Пиши мне!» Ничего этого не знала, когда смотрела через заднее стекло и видела, как она и наша улица становятся все меньше и меньше, будто пятнышко света в туннеле, а потом машина повернула, и я уже ничего не видела. Я чувствовала, что в моих легких совсем не осталось воздуха, а во мне — жизни.


~

Деревья обступили нас со всех сторон, когда мы свернули с трассы, оставив позади длинную вереницу автомобилей, устремившихся на выходные к морю. По узкой дороге, на которой не смогли бы разъехаться две машины, мы спустились к реке и, повинуясь облезлому указателю с надписью «Трихэвен», повернули сначала направо, а потом налево.

День клонился к вечеру, но солнце все еще светило горячо и ярко, отражалось от зеленых листьев нависающих над дорогой деревьев и солнечными зайчиками слепило меня.

Я глубоко вдохнула новый незнакомый воздух: он был сырым, сырым и теплым, и иногда мне казалось, я чувствую запах моря. Наверное, так оно и было, потому что начался час прилива, питающего маленькую речушку внизу.

— Мы уже близко, — шепнула я брату.

И впервые за шесть часов поездки он выпрямился и с интересом посмотрел в окно; и тут же начал грызть ногти.

— Все в порядке, — улыбнулась я ему, и тогда он вынул руку изо рта и стал разглядывать окружающий нас зеленый мир.

Я достала бога из коробки и показала ему его новый дом.

— Здесь ты будешь в безопасности, — шепнул он мне.

Дорога немного выровнялась, а после крутого правого поворота асфальт вдруг кончился, и машина неловко запрыгала по камням, гравию и земле. Мы остановились у старых деревянных ворот с вырезанной на левом столбе надписью «Трихэвен». В глубоких бороздках поселился мох, и буквы казались ярко-зелеными на фоне темного сырого дерева. Отец выключил двигатель. Я затаила дыхание, вслушиваясь в птичье пение и лесные шорохи. Пока я была наблюдателем, а не участником этой жизни.

— Приехали, — сказал отец. — Вот наш новый дом. «Трихэвен».

Сначала мы увидели фургон с нашей мебелью и просвет между деревьями, и только потом перед нами вырос дом: большой, квадратный, грязно-белый под ярким солнцем, он стоял одиноко, не считая небольшого полуразрушенного строения в тени, из середины которого тянулось к небу деревце.

Я вылезла из машины, распрямилась и почувствовала себя совсем маленькой рядом с домом. Он был построен для богачей, и сейчас, любуясь его красотой и величием, я вдруг вспомнила, что мы и есть богачи.

Я надела на бога поводок, и по газону мы бегом спустились к речке; там я замедлила шаги и осторожно ступила на влажные доски причала. От соли, воды и заброшенности они совсем сгнили, но к ним все еще была привязана лодка, пробитая и наполовину затонувшая, похожая на старика, который цепляется за дом, оттого что ему некуда больше деваться.

— Ну как тебе? — вдруг раздался у меня за спиной голос брата.

Я вздрогнула и быстро обернулась, ведь это была земля духов и эльфов и других существ, до того легких, что их походку невозможно было услышать.

— Смотри! — сказала я и показала на реку. — Рыба!

А мой брат лег животом на причал и осторожно опустил руки в холодную воду. Тень рыбы шарахнулась в сторону. Я смотрела на него, а он — на свое отражение, которое морщилось в лениво бегущей воде. Я услышала, как он глубоко вздохнул. Унылый звук.

— Сколько мне лет? — спросил он.

— Пятнадцать, — ответила я. — Ты еще молодой. Зимородок пролетел у нас над головой и приземлился на противоположном берегу. Я видела такую птицу первый раз.


~

Было первое мая, И утренний воздух изо всех сил старался поднять мне настроение. Он был веселым и свежим, совсем не похожим на тот, которым мы дышали восемь месяцев назад, когда густой лес со всех сторон подступал к дому, будто тяжелые, темные тучи, никак не могущие пролиться дождем.

Много десятилетий деревья не пропускали в дом света, и скоро сырость начала пропитывать нашу одежду, наши постели, наши тела, и однажды за обедом, через пять недель после переезда, мать объявила ультиматум: либо мы передвигаем дом, либо передвигаем лес, и тогда отец, проявив несвойственную ему решительность, пошел и купил топор.

Топор в его тонкой руке выглядел нелепо и зловеще, но, охваченный жаждой деятельности, он схватил его и бросился к деревьям, отвергнув все предложения помочь или, по крайней мере, купить бензопилу. Это его задача, сказал отец, и он выполнит ее в одиночку. Покаяние — это работа, требующая одиночества, напомнил мне брат.

Постепенно дубовый лес становился все реже, лужайка расширялась, а деревья отступали дальше и дальше от дома, а вместе с ними исчезали мокрицы и комары, и солнечный свет утром проникал в наши окна все раньше и задерживался все дольше, и наконец на лужайке появился первый цветок — кажется, колокольчик. А все эти поваленные стволы скоро превратились в доски, и в полки, на которых стояли наши книги, и в большой стол, за которым мы обедали и ссорились, и в причал, к которому была привязана новая чудесная лодка — подарок нам от родителей на Рождество.

Из-за каменной стены я следила за тем, как отъезжает школьный автобус, и это происходило уже второй раз за неделю. Родители не знали, что меня в нем не было, и не узнают еще очень долго, во всяком случае до тех пор, пока не завершится бесконечный ремонт со всей его пылью и хаосом. Разумеется, им будет что сказать по этому поводу — им всегда есть что сказать, — но меня это не волновало. Они узнают еще не скоро, а этот день принадлежал мне.

Я ушла вглубь леса, туда, где самые старые деревья наклонялись друг к другу и образовывали над головой купол, а воздух под ним дрожал от тысяч невысказанных молитв. Вот уже несколько месяцев я кругами ходила вокруг давно сдружившихся компаний и кружков своих новых одноклассников, смеялась шуткам, которые совсем не казались мне смешными, старательно задумывалась над проблемами, которые меня нисколько не волновали, — и все зря, потому что, едва выйдя за школьные ворота, они поворачивались ко мне спиной. «Наплюй на них», — советовал брат, но у меня не получалось. Мне хотелось понравиться им. Но я была для них чужой. А чужие мало кому нравятся.

Я присела на скамейку, которую отец сделал специально к моему десятому дню рождения, и посмотрела наверх, туда, где ветви деревьев, переплетаясь, совсем закрывали небо. Один раз я пересидела здесь настоящий ливень и вернулась домой совсем сухой. Я достала из школьной сумки письмо и вгляделась в знакомый почерк. Она была левшой, и за буквами на конверте тянулся след смазанных чернил. Я закрыла глаза и представила себе синее пятно на ее мизинце, и ладони, и на лбу, который она трогала в минуты сомнений и неуверенности. Правда, теперь таких моментов, наверное, стало гораздо меньше, потому что у нее появился бойфренд, именно об этом она и писала мне.

Он появился, и из ее письма пропали все упоминания об Атлантиде, и о прошедшем Рождестве, которое она провела у нас, — первое незабываемое Рождество в «Трихэвене», — и мое имя, и наша нерушимая дружба — все это исчезло, уступив место некоему Гордону Грамли из Гантс-Хилла. Это была любовь, писала она. Я опустила письмо и с сомнением повторила слово, которое, по моему мнению, так же мало подходило Дженни Пенни, как, например, «шелковистые волосы». Они познакомились на похоронах, писала она, и теперь он водил ее на площадку, чтобы дразнить мужчину, который из кустов демонстрировал свой член, он провожал ее в школу, и он заплетал ей косички, демонстрируя при этом ангельское терпение. Уже в самом конце письма она между прочим упоминала, что у нее обнаружили диабет. Чувствует она себя хорошо, но теперь ей всегда придется носить в сумке шоколадку. Ты и так всегда ее носила, хотелось сказать мне.

— Значит, школу мы сегодня прогуливаем? — раздался за спиной знакомый голос.

— Нэнси! Ты меня напугала, — строго сказала я.

— Извини. — Она уселась на скамейку рядом со мной.

— Я не хожу в школу по вторникам.

— Вот как? — недоверчиво спросила она и носком пошевелила стоящую у моих ног сумку с учебниками.

— У Дженни Пенни появился бойфренд.

— Правда? Ну и дура.

— Точно, — кивнула я, вытягивая из блузки торчащую нитку. — По-моему, я ее больше не люблю.

— Это почему же?

— Нипочему. Просто так.

— Ревнуешь?

Я потрясла головой.

— Нет, просто хочу, чтобы у меня был друг. — Подступающие слезы жгли мне глаза. — А теперь я стала для нее совсем не важной.

Я пониже пригнулась на переднем сиденье, пока Нэнси ехала по нашей дорожке мимо дома.

— Все в порядке, можешь сесть нормально, — сказала она.

Я выпрямилась; слева желтело поле сурепки, а за ним было невидимое пока море. Ветер трепал мои волосы, хлестал по ушам, и я пила его большими глотками. Теперь мы ехали по узкой асфальтовой дороге, и перед каждым поворотом я нажимала на сигнал, но совершенно напрасно, потому что ни одной машины нам не встретилось — только пожилая леди с собакой: чтобы пропустить нас, им пришлось вжаться в зеленую изгородь. Скоро я съем мороженое, и все будет хорошо; мороженое с двойной порцией шоколадного сиропа, и тогда, возможно, покажусь себе не такой уж плохой.

— Доброе утро, Нэнси. Доброе утро, Элли, — заулыбался мистер Копси. — Что для вас сегодня?

Мистеру Копси принадлежал небольшой киоск в конце пляжа. Он работал круглый год, невзирая на погоду, и, когда Нэнси спросила его, зачем он это делает, мистер Копси ответил, что не представляет себе жизни без моря.

Мы сели на свое обычное место лицом к каменистому пляжу. Наступил час отлива, и весь берег от дороги до кромки воды был усеян обрывками водорослей, кусками сланца и галькой. Я смотрела на дома на утесе и не могла поверить, что всего три дня назад во время сильного шторма волны доставали до них и набросали на газоны водорослей и даже дохлую чайку. А потом с окон пришлось стирать потеки соли, портящие бесценный вид на море.

Наша семья встретила эту бешеную атаку стихии так же, как встречала все неожиданные и пугающие события в том году, — крепко заперев все двери и опустив ставни. Ревущий ветер нес с собой обрывки и свидетельства всех форм жизни, которых он касался по дороге: острый залах дохлой рыбы и сырых сетей, мочи рыбаков и креветочных голов, бензиновых потеков на воде и праха. Эта вонь заполняла весь дом и закупоривала ноздри почище, чем мороз.

— Вот уж действительно злой ветер, — сказала мать.

Отец согласился с ней и нечаянно испортил воздух, чем добавил к запаху, принесенному ветром, новую ноту.

— Нэнси, подожди меня! — крикнула я и бегом припустила за ней, то и дело спотыкаясь на каменистом пляже.

Она несла тяжелую брезентовую сумку с инструментами, громко стукающую о камни. Я понятия не имела, зачем ей понадобились инструменты, но предпочитала не спрашивать, а подождать и увидеть; Нэнси всегда была полна сюрпризов, а сегодняшний день оказался особенно богатым на них. Она остановилась в тени самого дальнего утеса, опустила сумку на землю, достала из нее молоток и зубило и стала собирать валяющиеся вокруг нас обломки темного сланца, выбирая среди них те, что были потолще и размером примерно с тарелку. Я помогала ей, и скоро мы сложили из них высокую стопку, похожую на стопку блинов. Потом Нэнси села, взяла верхний блин, поставила его на ребро и зажала ногами.

— Вот так, — кивнула она и аккуратно приставила зубило к верхнему ребру плитки.

Два резких удара молотком — и сланец раскололся на две плоские половины, как будто раскрылась книга.

— Ничего нет, — сказала Нэнси.

— А что мы ищем? — замирая от любопытства, спросила я.

— Когда найдем — увидишь, — ответила Нэнси, взяла следующую плитку и поставила ее на ребро.

Три часа спустя прилив начал прибывать, а энтузиазм Нэнси заметно убыл; она поскучнела, и даже горячий пончик с джемом не смог поднять ее настроение. Ее окружали горы расщепленного сланца и бесплодных усилий, но среди них, увы, не было того, что она искала. Пора возвращаться домой, сказала она.

— Еще разочек, Нэнси, — взмолилась я, протягивая ей последний, самый маленький кусочек сланца. — Ну, давай! Еще один.

Внешне этот кусок ничем не отличался от других. Зубило было установлено с той же точностью, молоток ударил по нему с той же силой. Все было точно таким же, кроме выражения лица Нэнси. Плитка развалилась надвое, и внутри Нэнси обнаружила то, что искала: отпечаток свернутого в спираль существа из другого времени, существа старого, как сам мир. Я ахнула, осторожно провела пальцем по завиткам спирали и прижала плитку к груди.

— Ничто не остается забытым вечно, Элли. Иногда надо просто напомнить миру, что мы — это мы и мы здесь.


~

Ни разу родители не намекнули нам, что собираются открыть в нашем доме гостиницу, ни разу не сообщили о своем противоестественном желании пригласить чужих людей в нашу жизнь. Поэтому цветное объявление в журнале, помещенное перед самым началом летнего сезона, стало для нас полной неожиданностью.

— Ну и что вы об этом думаете? — спросили они.

Мы молча смотрели на объявление, в котором рядом со словами «мирный», «заповедный» и «очаровательный» была напечатана большая цветная фотография нашего любимого дома; дома, в который мы целый год вкладывали все свои силы и энергию как раз для того, чтобы сделать его «мирным», «заповедным» и «очаровательным».

— Нам что, нужны деньги? — тихо спросил брат.

— Нет, конечно, — ответил отец. — Мы делаем это совсем не ради денег. Мы делаем это, потому что можем и потому что это будет интересно. Настоящее приклю-че-ни-е.

Только учителя в младших классах любят произносить слова по слогам, подумала я.

— Представьте только, с какими чудесными людьми мы сможем познакомиться, — сказала мать, сжав в кулаке висящий у нее на шее кусочек розового кварца, который она нашла в глиняном карьере в Сент-Остелле.

Мы с братом переглянулись и живо представили себе, как мистер и миссис Чужие Люди читают объявление и говорят: «Смотри, дорогуша, кажется, славное местечко. Давай поедем туда и поселимся навсегда».

Я попыталась взять брата за руку, но та уже была у него во рту.

Первые гости, мистер и миссис Кэтт, прибыли на песочного цвета седане через пять минут после того, как гостевая ванна была по краю промазана герметиком. Гостей приветствовала мать, размахивающая бутылкой шампанского так же рьяно, как отец своим топором.

Она так громко крикнула: «Добро пожаловать! Вы у нас первые!» — что гости испуганно вздрогнули. Потом она провела их в гостиную и познакомила со мной и Джо. Я в ответ едва шевельнула рукой и что-то промычала: мы заранее договорились с братом, что я притворюсь глухой.

— А вот и Элфи! — снова вскричала мать, и в гостиную трусцой вбежал отец в спортивных трусах, красных и очень коротких; гости смутились так, будто он был вовсе нагишом.

— Привет, — сказал отец, протянув букву «и», и пожал им руки.

— Выпьешь шампанского, дорогой? — спросила мать и вручила отцу большой фужер.

— Еще как выпью!

Мы с братом переглянулись и одними губами передразнили: «еще как выпью!» и «при-и-ивет».

— Ну и как вам эта чертова кукла? — спросил отец, взяв «Гардиан» с фотографией Маргарет Тэтчер на обложке. — Уже два месяца прошло, а она все у штурвала.

— Вообще-то мы оба считаем, что она просто замечательная, — чопорно заявила миссис Кэтт и сердито поправила бретельку лифчика, — и все делает правильно.

— Уверена, что так оно и есть, — подхватила мать, бросив на отца выразительный взгляд.

— Если вам что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, обращайтесь к нам, — сказал он и сделал большой глоток «Моэ», купленного оптом, а потому дешево.

— По правде говоря, сейчас нам не требуется ничего, кроме ванны, — заявил мистер Кэтт, поставил на столик нетронутый фужер и потер руки, как будто в них уже было мыло.

— Ванны? — переспросил отец таким тоном, словно вдруг забыл, что такое «ванна».

— Да, ванны, — подтвердил мистер Кэтт.

— Поня-я-ятно, — промямлил отец, но даже он не мог тянуть это слово тридцать пять минут, необходимых для застывания герметика.

— А вы знаете, я могу предложить вам кое-что получше ванны, — жизнерадостно вмешалась мать.

— Душ? — с надеждой спросил мистер Кэтт.

— Нет, прогулку по саду, — объявила она и повела усталых путешественников по лужайке к воде, где они молча уставились на свои скучные и измученные отражения.

В ту самую минуту, когда герметик наконец-то застыл, она схватила их обоих за руки и с энтузиазмом воскликнула:

— А теперь самое время для ванны!

Мистер и миссис Кэтт взирали на нее с ужасом, видимо решив, что она собирается принимать ванну вместе с ними.

Они были безобидными людьми, которые не собирались дружить с нами, а хотели просто пожить в нашем доме. Они очень рано вставали, невзирая на погоду, и всегда заказывали один и тот же завтрак. Матери так и не удалось накормить их ничем, кроме хлопьев из отрубей и маленького стаканчика апельсинового сока, а отцу ни разу не удалось уговорить их остаться внизу после девяти вечера. Он соблазнял их совместным просмотром кинофильма, картами и дегустацией вин, но так и не смог разрушить их уютный, устоявшийся симбиоз. Совсем не о таких гостях мечтали родители; они мечтали о гостях, которые станут друзьями, — наивная и практически неосуществимая надежда, но они будут цепляться за нее еще много лет.

— Элли, почему мистер Кэтт всегда говорит с тобой так громко и медленно? — спросила как-то утром мать, когда я помогала ей мыть посуду.

— Он думает, что я глухая.

— Что? Почему? — удивилась она и прижала меня к своему мягкому животу. — Люди такие чудесные и удивительные, да, Элли? Никогда не забывай об этом. Никогда не теряй веру в них.

Я не совсем поняла, что она имеет в виду, но все равно пообещала, что не буду, и вцепилась в ее душистую одежду жадно, как голодная моль. Я соскучилась по ней.

В тот день, когда это случилось, мы остались одни. Родители уехали в Плимут заказывать новую плиту, а мы с братом занялись изготовлением «китайских колокольчиков» из старых раковин и всяких металлических обломков, собранных на пляже во время отлива. Небо в то утро было таким безмятежно-голубым, что все под ним, казалось, погрузилось в гипнотический сон, и даже дрозды примолкли.

Я услышала только визг тормозов, а звука удара не услышала, наверное, потому, что он был таким маленьким. Его голова осталась совсем целой: они, в смысле колеса, переехали только тело, и брат быстро накрыл его рубашкой, своей любимой джинсовой рубашкой, которую Нэнси привезла ему из Америки. Он был похож на брошенный у обочины пакет с вещами — вещами покойника, уже не нужными.

— Мне очень жаль, — сказал мистер Кэтт, выходя из машины, — я не заметил, как животное выскочило на дорогу.

Он так и сказал — «животное». Прямо так и сказал.

Брат поднял его и, держа как ребенка, понес ко мне. Он был еще теплым, но там, где раньше пальцы ощущали упругое и плотное тельце, сейчас было что-то мягкое и жидкое. Я чувствовала, как из-под рубашки его теплота стекает мне на ногу, и, только опустив глаза, увидела, что это кровь.

— Чем я могу помочь? — спросил мистер Кэтт.

— Вы уже помогли, — сказал ему брат, — а сейчас расплатитесь и уезжайте.

— Уезжать? — удивился мистер Кэтт. — Может, сначала нам стоит переговорить с вашими родителями?

— Нет, не стоит, — сказал брал и, нагнувшись, подпал отцовский топор. — Просто убирайтесь отсюда как можно скорее. Вы убийца, и мы вас здесь совсем не ждали. Убирайтесь! Валите отсюда! Убирайтесь, я сказал!

Держа в руке топор, он шагнул к машине. Ревя двигателем и разбрасывая из-под колес гальку, светлый седан промчался по нашей дорожке, а потом он исчез за поворотом, и мы остались наедине со своей невыразимой потерей. Брат швырнул на землю топор. У него тряслись руки.

— Я не могу терпеть, когда тебе делают больно, — сказал он и пошел в сарай, чтобы найти подходящую коробку.

Она сняла трубку после первого же звонка, как будто знала, что я позвоню, и ждала у телефона. И я еще ничего не успела сказать, когда она спросила: «Бог умер, да?» Я не стала спрашивать ее, откуда она знает — о некоторых вещах лучше не спрашивать, — поэтому я только сказала: «Да, умер» — и коротко объяснила, как это случилось.

— Это конец главы, Элли, — только и сказала она, когда я замолчала.

Она была права. Его жизнь значила для меня больше всего на свете, и его смерть тоже, потому что после нее осталась пронзительная черная дыра, которую невозможно заполнить. Дженни Пенни всегда была права.

Я лежала в темноте поперек кровати, а брат сидел рядом.

— Он ведь возвращался к тебе, — говорил он.

Он рассказал, что в тот самый момент, когда передал кролика в мои руки, почувствовал биение его пульса, совсем слабое, и это было чудом. И, оказавшись в моих руках, бог на секунду открыл глаза и провел лапкой по моей щеке.

— Он вернулся, чтобы попрощаться с тобой.

Тогда почему же он не захотел остаться, снова и снова думала я.

— Может, ты хочешь похоронить бога на специальном кладбище для домашних животных? — спросила меня мать на следующий день.

— Зачем?

— Чтобы он мог быть с другими животными.

— Он ведь не особенно любил других животных. Я хочу, чтобы его кремировали. И чтобы пепел отдали мне.

Для конца семидесятых такое пожелание было довольно необычным, но мать, проведя весь день у телефона, смогла наконец отыскать ветеринарную клинику, оказывающую такую услугу.

Поминальная служба была короткой и немноголюдной. Мы все собрались вокруг его пустой клетки, и каждый из нас произнес хорошие, теплые слова. Нэнси написала стихотворение, которое называлось «Когда ты думаешь, что все кончено»; оно мне очень понравилось, особенно две последние строчки, которые она прочитала громко и выразительно, как на сцене: «Захочешь вновь увидеть ты меня, закрой глаза — и пред тобою я». Нэнси умела делать такие вещи; она всегда знала, что сказать на поминках и других важных церемониях. Стоило ей появиться, и люди чувствовали себя лучше. Она часто ходила на поминки в восьмидесятых, и все ее друзья говорили, что без нее там все было бы не так. Она помнила то, что другие забывали. Она помнила, как Энди Харман встретил Нину Симон[10] в универмаге «Селфриджез» и предложил ей спеть дуэтом в гейском клубе «Хэвен», если только такая культовая певица не поленится добраться до Вильерс-стрит. Еще она помнила, что любимой песней Боба Фрейзера[11] была «Макартур-парк»[12], а вовсе не «Люблю любить тебя, милый»[13], как все думали, и что его любимым цветком был тюльпан, в чем ни один уважающий себя гей ни за что не признался бы. «Похороны, — говорила она мне, — даже самые скромные и незначительные, — это вехи, которые определяют жизнь».

Джо сказал несколько слов о том, что бог был больше богом, чем кроликом, и мне это понравилось, а папа поблагодарил бога за то, что он столько лет дарил мне счастье, и тут мама заплакала так, как еще никогда не плакала. Он потом объяснил, что она все еще оплакивала своих родителей.

Мама положила пепел бога в старую французскую баночку из-под мяты и запечатала ее красной изолентой.

— Где ты рассыплешь его прах, Элли? — спросила она.

— Пока не знаю. В каком-нибудь особенном месте.

А пока я поставила баночку на свой туалетный столик, рядом с любимой щеткой для волос, и по ночам в темноте иногда видела, как в воздухе танцуют огоньки, и знала, что это он.


~

— Вот здесь, — сказал брат и впервые предложил мне сесть на руль.

Чуть впереди река разделялась на две части, и я взяла поближе к левому берегу, чтобы попасть в левый рукав, текущий среди густых зарослей дубов, бука и платанов; однажды я спугнула здесь стаю канадских гусей, и, с шумом поднявшись в воздух, они быстро выстроились в свой привычный строй.

Скоро река станет совсем узкой и бурливой, а с нависающих над ней веток на нас будут падать капли воды и обрывки водорослей, застрявших там с предыдущего прилива. Этому участку реки я всегда не доверяла, он тревожил воображение, а обнажившиеся во время отлива толстые, зловеще изогнутые корни были похожи на страшных голодных пауков.

— Молодец, — сказал брат, — хорошо правишь. Держись ближе к середине, пусть лодка сама ищет глубину.

Я так и делала, и только изредка слышала глухой шорох гальки о деревянное дно.

Чтобы смотреть вперед, приходилось прикрывать глаза ладонью; солнце отражалось от воды, слепило и пронизываю насквозь рваную пену, бегущую из-под носа. Стояли последние дни лета, природа и мой брат старались использовать их на полную катушку. Он улегся на сиденье и закрыл лицо бейсболкой.

— Разбуди меня, когда будем на месте, — сказал он, и я ощутила на своих слабых плечах всю тяжесть ответственности за наше безопасное возвращение.

Я смотрела на задремавшего брата. И эти дни он казался старше, гораздо старше меня, и так слился со здешним пейзажем, как будто жил здесь всегда и собирался жить до самой смерти, однако еще до начала следующего года ему придется уехать, чтобы заканчивать школу в Лондоне. Так ни с того ни с сего вдруг решили родители.

Я посмотрела на часы. Было еще рано, и нас вряд ли кто-нибудь хватится. Родители уехали за продуктами, а гости вернутся не скоро. Я выключила мотор, и лодка продолжала плыть, влекомая приливом. Мне то и дело приходилось наклонять голову, чтобы не зацепиться о свисающие к самой воде ветки. Впереди на поросшем камышом берегу негромко сплетничали утки.

— Все в порядке? — спросил брат из-под бейсболки.

— Да, — ответила я и взяла в руки маленькое весло, чтобы в случае необходимости оттолкнуться от песчаной отмели — они выступали из воды неожиданно, будто спины морских котиков.

Прямо над нами в потоках восходящего воздуха парил канюк. Вдруг он нырнул вниз, прямо в розовато-лиловый вереск, растущий на склоне холма, и через секунду снова взмыл вверх с оцепеневшей от ужаса полевкой в когтях. Рядом с лодкой кружила крупная кефаль, видимо соскучившаяся по компании. Наверное, она весила не меньше пяти фунтов; точно такую брат поймал в первую осень, когда мы только поселились здесь. Он потрошил ее тогда с нескрываемым удовольствием: сделал два надреза под жабрами и один длинный вдоль живота, и уже скоро ее внутренности плыли вниз по течению, где их поджидала терпеливая цапля. Мне в ладонь брат положил маленький полупрозрачный шарик.

— Это рыбий глаз, — объяснил он. — Он все еще видит, даже мертвый.

— Дурак, — сказала я и бросила глаз в воду.

Брат засмеялся, он казался в тот момент таким счастливым, каким я давно уже его не видела. Мы испекли рыбу на костре, который развели прямо у причала, и я тогда сказала, что если мы окажемся на необитаемом острове, то отлично там справимся и никто нам не будет нужен. Брат улыбнулся, но по его глазам я видела, что один человек будет нужен ему всегда. И никакая самодостаточность и независимость не смогут разогнать его тоску по человеку, чье имя мы никогда больше не упоминали; человеку, который разбил его сердце, а когда мы собрали кусочки, оказалось, что одного не хватает и всегда будет не хватать.

Отталкиваясь веслом, я плыла вдоль берега. На кустах темнели совсем созревшие мелкие сливы. Скоро мы с матерью будем варить из них варенье. Мне нравилось варить варенье. Во всяком случае, гораздо приятнее, чем сидеть за учебниками.

— Джо, — не думая, бухнула я, — а ведь Чарли здесь понравилось бы, да?

— Да пошла ты, Элли! — сказал он и вдруг выпрямился.

Испугавшись резкого движения, я шарахнулась к сторону, потеряла равновесие и упала, к счастью, не на уключину. Руку от локтя до плеча пронзила острая боль. Я схватилась за нее, еле сдерживая слезы. Мне хотелось, чтобы брат помог мне или пожалел, но он даже не смотрел в мою сторону; он щурился и глядел прямо на солнце, как будто хотел ослепнуть и никогда не видеть лица предательницы. Потерявшая управление лодка покрутилась на месте и носом воткнулась в песок.

— Смотри, что ты наделала, — сказал он.

— Извини.

— Чертова дура.

Напрасно мы верили, что время излечило его; просто он разложил свою жизнь по двум папкам и подальше спрятал их: на одной было написано «Я», на другой — «Он». В полном молчании мы ждали, когда прилив снимет лодку с мели. Я все еще терла ноющий локоть и молча клялась, что никогда больше не произнесу его имя. Для меня он умер. И после этого случая он действительно на некоторое время исчез из нашей жизни, но неожиданно вновь появился и ней тем странным декабрьским днем. Его имя опять было произнесено. Но только не нами.

Меня разбудил хрусткий запах мороза, и я вскочила с кровати, чтобы поплотнее закрыть окно. На улице все было молочно-белым, тихим, застывшим и пока нетронутым, если не считать прерывистого следа одинокого зяблика, пытавшегося найти под снегом что-то живое. В то утро в нашу долину пришла неотвратимая и окончательная зима. Все сделаюсь замедленным. Движения, мысли. Даже дыхание. Так было до тех пор, пока это белое безмолвие не нарушил пронзительный голос, отчаянно выкрикивающий мое имя. И ужасе я бросилась вниз. Там был включен телевизор:

«..шестнадцатилетний юноша по имени Чарли Хантер, как стало известно из наших источников, — говорил диктор, — был похищен вчера около десяти часов вечера мужчинами в масках, ворвавшимися в хорошо охраняемый дом на окраине Бейрута, куда мальчик и его отец, инженер-нефтяник, работающий в американской компании в Дубае, приехали в гости к своим друзьям. Похитители оставили на месте преступления записку с требованиями, однако эти сведения пока не подтверждены официальными лицами. Ни одна из преступных группировок еще не взяла ответственности за похищение на себя. Характер требований также пока неизвестен. В наших дальнейших выпусках мы будем информировать вас о развитии событий».

Картинка на экране поменялась, и диктор заговорил о ценах на бензин. Отец выключил звук, и в комнате вдруг стало совсем тихо.

— Боже милостивый, — выдохнула Нэнси.

— Я не могу поверить, — ахнула мать. — Это Чарли? Наш Чарли?

— Полузащитник Чарли? — уточнил отец.

— Это Чарли — друг Джо, — вмешалась я, но сделала только хуже, потому что брат бегом выскочил из комнаты.

— Я пойду к нему, — сказала Нэнси и тоже вышла.

У него в комнате она присела на краешек кровати.

— Я ведь хотел, чтобы он умер, Нэнси, — всхлипывал брат. — Я хотел, чтобы он на фиг сдох, как Голан.

Я молча стояла в дверях, надеясь, что им понадобится моя помощь и надо будет бежать куда-нибудь, в комнату или на кухню, и никто, кроме меня, не сможет этот сделать. Но пока от меня ничего не требовалось.

— О чем ты? — тихо спросила Нэнси.

— А теперь это правда может случиться, — простонал Джо.

— Ничего такого не случится, — сказала Нэнси.

— И как и тогда буду жить?

— Мы иногда говорим такие вещи, но ведь на самом деле мы этого не хотим, — объяснила Нэнси. — Это бывает от обиды, от злости или усталости, от другой какой-нибудь дряни, но это ведь не значит, что так и случится. Нет у тебя такой власти, Джо.

Она наклонилась и поцеловала его в макушку.

— А теперь все это не важно. Я уже не хочу, чтобы он был моим. Я только хочу, чтобы его нашли и чтобы с ним ничего не случилось. Пусть он не будет моим. — Брат закрыл лицо подушкой, но я услышала: — Пожалуйста, спаси его. Господи, пожалуйста, спаси его.

Сперва я почуяла запах ее духов, обернулась и увидела, как она несмело поднимается по лестнице. Она подошла и встала рядом со мной в дверях, как раз вовремя, для того чтобы услышать правду.

— Я так любил его, — сказал брат, скинув с лица подушку.

Его размытые от увеличения фотографии смотрели со страниц всех газет, и при других обстоятельствах мне было бы приятно снова увидеть этого красивого темноволосого мальчика, улыбающегося нам с какого-то пляжа; наверное, с того пляжа, куда могли бы когда-нибудь попасть и мы, если бы жизнь повернулась иначе.

Он казался счастливым (счастливее нас) и еще ничего не знал о том, что зло и насилие скоро войдут в его жизнь. Я гадала, сколько денег запросили за него похитители, и сколько мои родители согласились бы заплатить за меня, и зависит ли эта цена от таких вещей, как доброта, или полезность, или способность к милосердию. Мне казалось, что когда я была младше, то, наверное, стоила дороже.

Ночью я лежала в постели, слушала крики сов и представляла его в темном подвале, прикованного к стене, а вокруг — человеческие кости. На полу — ведро и миска с грязной водой. А в темных углах что-то шевелится, и черные спины лоснятся и отливают зеленью. Я слышала тягучий, напевный призыв к молитве. Пронзительный вскрик. Я села в кровати. Всего лишь лиса.

Они отрезали ему ухо. Завернули в носовой платок и прислали в компанию, где работал его отец; сказали, что на Рождество отрежут другое ухо, а потом — руки.

— Как ты думаешь, Нэнси, сколько стоит ухо? — тихо спросила я.

— Все деньги мира, — ответила она, намазывая кремом бисквит, который никто из нас не хотел есть.

Мы дежурили у телевизора днем и ночью, сменяя друг друга и пересказывая новости. Школа была забыта — я не собиралась возвращаться туда до следующего триместра, — и весь наш распорядок дня пошел прахом. У нас еще жили два гостя, таких же веселых, вульгарных и неуместных, как рождественские у крашения, и мы забыли о них, как забыли и о самом Рождестве.

— Нас ведь не касается то, что происходит за границей? — спрашивали они.

— Да как же это может не касаться? — искренне недоумевал отец.

Мать сказала им, чтобы они сами заботились о завтраках и всем прочем. Они так и сделали, а потом уехали, не заплатив.

Брат совсем ничего не ел: его желудок отказывался принимать пищу. Он бродил из комнаты в комнату, съежившись от холода и от страха перед тем, что могло случиться. Он даже стал меньше, словно чувство вины съедало его, и только отец мог понять разрушительную силу этой эмоции.

Я быстро прошла по газону, грубо разрушив белый покров инея, и углубилась в лес, освещенный уже совершенно проснувшимся злым утренним солнцем. У воздуха был металлический привкус, привкус ожидания. Я побежала, распугивая белок и сонных птиц, и замедлила шаг, только когда увидела впереди свою скамейку. Я уселась на нее, дрожащими руками достала из кармана жестяную банку, содрала красную изо ленту, открыла крышку и заглянула внутрь. Там не было ничего, кроме маленькой горстки пепла. Даже запаха мяты не осталось, только пепел. Никакая молитва и даже песня не приходили мне в голову, и я просто рассыпала его ставшую пылью жизнь по земле.

— Пожалуйста, найди его, — попросила я. — Пожалуйста, найди Чарли.

Утром 23 декабря, холодным и пасмурным, всю деревню разбудила новость о том, что небольшое рыбацкое судно разбилось о скалы у острова. Мы с родителями наблюдали за поисками с берега. Мать захватила с собой термосы с чаем и теплые булочки для спасателей и любопытных. Стая чаек зловеще и хищно кружилась над одним и тем же местом, и это кружение вызывало мучительное чувство обреченности.

Обратно мы возвращались в мрачном молчании, лодка подпрыгивала на темно-серых набухших волнах. Мы привязали ее к причалу и по газону направились к дому. Навстречу нам бежали Нэнси и брат, они размахивали руками и что-то кричали.

Телевизор был включен, когда мы влетели в гостиную, и мать сразу же начала плакать. Он выглядел потрясенным, но был все тем же, хорошо знакомым нам Чарли. Длинные грязные волосы висели сосульками, а глаза глубже запали в глазницы, как будто пытались там спрятаться. Никаких интервью не было. Вместо этого его закутали в одеяло и затолкали в машину, подальше от камер. Никаких подробностей о похищении не просочилось в прессу, хотя много позже мы узнали, что из рук в руки перешел миллион, и сумма покачалась нам справедливой. Он опять исчез из нашей жизни, но на этот раз не из нашей памяти. Бывало, кто-нибудь поминал его имя, а на лицо моего брата вернулась улыбка, и мало-помалу он стряхнул с себя то безрадостное оцепенение, которое несколько лет держало и заложниках его. Теперь он был свободен, и новые надежды вошли в его жизнь.

Рождественское утро. Я выглянула в окно, подумав на минуту, что это белый снег покрывает наш газон, но снег оказался туманом, который на моих глазах медленно скатывался к реке. На цыпочках я спустилась в гостиную и увидела подарки, сложенные под елкой. Вчера вечером топили камин, и в воздухе все еще немного пахло дымом; этот запах будил аппетит, и я подошла к столу, чтобы посмотреть, не осталось ли там пирога с морковкой и мясом и хереса. Один из бокалов был наполовину полон, и я большим глотком допила сладкое вино.

Потом я отправилась на кухню, чтобы поискать остатки печенья, но вдруг остановилась, потому что краем глаза заметила какое-то движение на газоне. Там был кто-то крупнее белки или птицы. Я быстро натянула старый отцовский свитер, висевший у двери, сунула ноги в резиновые сапоги и вышла наружу, в холодное зимнее утро. Над газоном все еще стлался туман высотой мне по колено, и разглядеть что-нибудь в нем было непросто. А потом я увидела его. Он выпрыгнул из тумана и замер ярдах в десяти от меня. Его заостренная голова и каштановая шерстка были так хорошо мне знакомы, и эти длинные лапы, и хвостик с белым кончиком.

— Я знала, что ты вернешься, — прошептала я и сделала шаг к нему, но он тут же прыгнул в сторону.

И я вдруг поняла. Это был договор, такой же, как заключил мой брат: я здесь, но я не твой; и кролик поскакал к лесу и исчез быстро, как прерванный сон.


~

Началось новое десятилетие, а у моих родителей наконец появились гости, которые возвращались к ним год за годом и которые были чем-то похожи на нас: тот же коллаж из полезного и непрактичного, вдохновенного и будничного.

Мне часто приходило в голову, что нормальные люди никогда у нас не задерживались — в лучшем случае на один день, за который им все становилось ясно. Мать любила эти сезонные колебания состава нашей семьи, приливы и отливы знакомых людей, приносивших в наш дом новые рассказы и новые радости как раз в тот момент, когда устоявшийся быт начинал напоминать плесень. Наша жизнь теперь была похожа на море; дружба, деньги, бизнес и любовь — все менялось вместе с временами года.

Впервые я увидела мистера Артура Генри ясным летним днем: он шел по деревне, оставляя за собой шлейф из перешептываний, разинутых ртов и сплетен. В тот раз на нем были льняные брюки-гольф, рубашка в синюю и желтую полоску и огромный бело-розовый галстук-бабочка в горошек. В одной руке он держал трость, а в другой — газету, которой то и дело отгонял ос, привлеченных сладким цветочным ароматом, источаемым его бледной кожей. Довольно долго я шла за ним и наблюдала, как он бесцельно прохаживался по причалу среди ловцов крабов и паромщиков. Наблюдала, как он ненадолго смешивается с группками родителей, которые, вместо того чтобы держать за руки детей, держали сигареты и кружки пива. Он принадлежал к другому, более изящному времени, но при этом относился к современности с откровенным любопытством и симпатией, чем совершенно очаровал меня. Потом по пути нам попался павильон с аттракционами, и жажда сыграть в пинбол оказалась сильнее: я неохотно прекратила слежку и предоставила ему возможность закончить прогулку в одиночестве.

В следующий раз я увидела его в лесу. Он громко говорил сам с собой (читал Шекспира, как выяснилось позже) и, будто престарелый эльф, танцевал за зеленой завесой из веток. Это был танец, не предназначенный для чужих глаз, его движения были странными, порывистыми и молодыми, совсем не рассчитанными на внешний эффект. Одет он был так же, как в прошлый раз, только в руке вместо трости держал зеленую веточку, и на ногах вместо лакированных полуботинок были удобные спортивные туфли.

Мне стало стыдно подглядывать из-за кустов за человеком, считающим, что он один, поэтому я решительно шагнула вперед.

— Доброе утро, сэр. — Я первой протянула ему руку.

Он прервал пируэт, улыбнулся и пожал ее:

— Доброе утро, юная леди.

Вблизи он выглядел старше, но все-таки не очень старым: лет шестьдесят, наверное: его кожа светилась ухоженностью и отблеском былого тщеславия, с которым он наверняка когда-то смотрелся в зеркала.

— Мне нравится, как вы одеты, — сказала я.

— Спасибо, это очень мило с вашей стороны.

— Это мой лес.

— В самом деле? Значит, я вторгся в чужие владения, а потому покорнейше сдаюсь на вашу милость.

Я хихикнула. Мне еще никогда не встречался человек, говоривший столь изысканно, и я подумала, что он, возможно, поэт; мой первый.

— А где вы остановились? — спросила я, усаживаясь на свою скамейку.

— В чудном маленьком отельчике на той стороне реки, — ответил он и сел рядом со мной, все еще тяжело дыша после своих танцев.

Я кивнула, делая вид, что знаю, о каком отеле идет речь.

Он достал трубку и привычно вставил ее в рот, зажег спичку, подержал ее над чашечкой трубки и выдохнул облачко дыма с ароматом орехов. От этого запаха мне сразу же захотелось есть. Я вспомнила, что утром мы с матерью пекли печенья и потом поливали их шоколадной глазурью; моя кофта все еще пахла выпечкой. Рот сразу же наполнился слюной, и мне захотелось домой.

— Я живу в большом белом доме, вон там, — сказала я, надеясь произвести впечатление, потому что мне очень хотелось произвести на него впечатление.

— Я впечатлен, — сказал он, и я покраснела.

— Мы тоже держим мини-отель.

— В самом деле?

— Можете зайти и посмотреть, если хотите. У нас есть свободные места.

— В самом деле?

— А если вы остановитесь у нас, то сможете пользоваться лесом когда захотите. По закону, — добавила я.

— В самом деле?

Он поглядел на меня и улыбнулся, а я сразу же поняла, что его улыбка означает «да».

Мать полюбила Артура с первого взгляда. Она с наслаждением взяла его под свое крыло, осиротевшее после гибели родителей, и скоро с его помощью избавилась от копившегося годами ощущения неполноты. Ей не хватало в жизни фигуры старшего годами человека, кого-то, кто стал бы щитом между нею и надвигающейся с каждым годом старостью и смертью; кого-то, кто вовремя говорил бы ей, что все будет хорошо. И Артур делал все это, начал делать с первого же дня, как поселился у нас; хотя, когда, приподняв шляпу, он жизнерадостно поздоровался с моей семьей, никто еще не догадывался, что именно этот момент станет началом прочной и глубокой связи, которая будет такой же неотъемлемой частью нашей жизни, как закат в конце каждого дня. Артур тогда просто заплатил за месяц вперед и поселился в стоящем у дома коттедже, где отец всего два дня назад закончил ремонт. В нем еще едко пахло краской, но для мистера Генри этот запах был не досадной помехой, а свидетельством новизны и свежести, и, едва войдя в свой новый дом, он раскинул руки и воскликнул: «Восторг!» (словечко, которое я у него вскоре позаимствовала, что не добавило мне популярности в школе).

— Как тебе запеканка? — спрашивала Бренда, наша школьная повариха.

— Восторг! — отвечала я, вместо того чтобы, как обычно, буркнуть: «Нормально».

— Совсем не обязательно насмешничать, — обижалась она и отодвигала ложку с добавочной порцией горошка, уже занесенную над моей тарелкой.

К тому времени, когда Артур поселился у нас, он уже отошел и от дипломатической службы, и от академической деятельности, ранее составлявших его жизнь. Внутри он был очень дисциплинированным человеком, но умело скрывал это под налетом несколько вызывающего легкомыслия. Окружающие считали его бездельником, а на самом деле у нею была масса дел. Вставал он всегда в шесть часов и сразу же спускался к причалу, где тщательно отмечал все перемены, произошедшие за ночь в природе. Он обращал внимание на самые мелкие, самые удивительные вещи: новые метки, оставленные молодым пугливым оленем на той стороне реки, последнюю звезду, погасающую перед самым восходом (всегда одну и ту же бледную звездочку слева от кроны большого дуба), небольшую осыпь в том месте, где из обрывистого песчаного берега показался новый корень. Он и мне открывал глаза на эту непрерывную череду перемен и, когда я заявляла, что мне скучно, просто вел меня на берег и заставлял с выражением восторга и изумления описывать все, что я вижу, до тех пор, пока все тело и правда не начинало вибрировать от радости жизни.

Он занимался йогой на траве у своего коттеджа и умел самым невероятным образом растягивать и выворачивать конечности, но лицо его при этом всегда оставалось спокойным и сосредоточенным. Он говорил, что обучался йоге в ашраме самого Махатмы Ганди в Ахмадабаде и там, бывало, концентрировал сознание, разгуливая по горячим углям. Его глаза всегда немного смеялись, и поэтому никто не мог понять, говорит он правду или слегка растягивает и выворачивает ее, так же, как руки и ноги. Одна я всегда знала точно. Только мне удавалось уловить то легкое изменение тона, которое означало, что он пересек границу между правдой и выдумкой. Но на самом деле разве это было важно? Он всегда говорил, что с правдой чересчур носятся; в конце концов, еще никто не получал премии за то, что говорил правду.

Один йог как-то предсказал Артуру точное время и обстоятельства его смерти, и, владея этой информацией, он рассчитал свою жизнь и деньги так, чтобы они кончились одновременно (хотя на всякий случай деньги посчитал с пятидневным запасом).

— Как ты умрешь, Артур? Расскажи мне, как ты умрешь, — выпытывала я у него целый год, и наконец он ответил:

— С улыбкой на губах.

Такой ответ положил конец моему нездоровому любопытству.

За оставшиеся ему годы он планировал дописать мемуары и переосмыслить события своей бурной жизни с позиции «старческой безмятежности», как он выражался. Это были воспоминания путешественника: колоритный и откровенный рассказ о странствиях джентльмена по общественным туалетам и сомнительным питейным заведениям всего мира, но под его пером он превращался в огромный исторический портрет общества и происходящих в нем перемен. Из мемуаров сразу же становилось ясно, что Артур Генри почти всегда оказывался в нужном месте в нужное время. Он вышел из автобуса как раз в тот момент, когда Роза Паркс отказалась выходить из него[14], и еще он был в Далласе, когда там застрелили Дж. Ф. К. Тогда в недорогом отеле он проводил время с агентом ФБР по кличке Слай, в которого был горячо влюблен. Когда новость о роковых выстрелах через тонкие стенки отеля проникла к ним в номер, агент попросту исчез, бросив Артура, будто изношенную ночную рубашку, и тому пришлось остаток дня томиться в одиночестве и в мягких меховых наручниках, составляющих всю его одежду. Утром Артура спасла уборщица, видимо привычная к подобным картинам, потому что нисколько не удивилась, а просто присела к нему на кровать и немного поплакала о человеке, воплощавшем для нее Американскую Мечту. То же самое сделал и Артур.

По праздникам и выходным я возила туристов из деревни на лодке и зарабатывала себе карманные деньги. Больше всего мне нравилось катать Артура, тем более что совсем недавно мне разрешили выходить из залива на открытую воду и вдоль изрезанной линии берега доплывать до самого Талланда. Я научилась различать смысл в беспорядочном кружении чаек и в бесконечно разнообразных запахах моря и могла заранее почувствовать непогоду. Артуру раньше никогда не доводилось рыбачить, а потому впервые в жизни я могла научить его чему-то и очень этим гордилась. Я начала разматывать оранжевую, украшенную перышками леску, на которую мы должны были поймать макрель, обещанную матери к ужину.

— Просто пропусти леску между пальцами, Артур, — наставляла я, — а когда почувствуешь, что клюнуло, кричи и сматывай поскорее.

— Я уж закричу, Элли, не сомневайся! — пообещал он.

Я внимательно смотрела вперед. В заливе было полно прогулочных лодок, и мне хотелось поскорее выбраться на чистую воду, подальше от отдыхающих, которые в отпуске теряли головы и становились опасными. Внизу под нами, в прозрачной воде были ясно видны тени острых, зазубренных скал, притаившиеся на дне, как крокодилы. Здесь на прошлой неделе я поймала большого окуня. Пять фунтов борьбы и страха, но я все-таки с могла в одиночку втащить его в лодку, а потом продала в ресторан у пристани. Но сегодня мы охотились не за окунем, а за макрелью, значит, надо было плыть туда, где глубже. Я завела мотор, и уже скоро мы проплывали мимо острова, направляясь прямо к горизонту: Артур крепко держал леску и ни на секунду не сводил с нее глаз.

— Почему ты не ходишь в школу, Элли? — спросил он, пытаясь разжечь трубку.

— Я хожу.

— Да брось ты, ходишь очень редко.

— А зачем? — спросила я. — Все, что мне надо, я могу узнать и здесь: на море, в лесу и дома. Я умею варить варенье и умею находить съедобные грибы в лесу. Я многое умею и смогу выжить, если что-нибудь вдруг случится.

— А ты что, думаешь, что-то должно случиться?

— Нет, просто я к этому готова, Артур.

Он немного подумал, пыхтя трубкой. Я вовремя открыла рот и успела проглотить облачко сладкого орехового дыма.

— Конечно, природа — это великий учитель, но не единственный. Ты оказываешь себе плохую услугу, когда не ходишь в школу, — опять заговорил Артур и, наклонившись, положил леску под ногу и плотно прижал ее. — Смотри не опоздай, Элли. Не позволяй окну образования захлопнуться прямо перед твоим носом. Даже в юности найдется место сожалениям.

— Но я люблю учиться, — возразила я, — просто не люблю ходить в школу. Раньше любила. Но здесь все по-другому. Понимаешь, Артур, мне все еще хочется играть. А в моем классе все только и хотят поскорее стать взрослыми. Я не такая, как они. Они говорят мне, что я другая, я и сама это знаю, но только когда я с ними, мне кажется, что это плохо.

— Я тоже другой, — сказал Артур.

— Я знаю, но ты же об этом не жалеешь. — Я перегнулась через борт и опустила руку в прохладную воду. — А меня не любят, и мне обидно.

— Мнению окружающих, дорогая, придают чересчур большое значение, как и большому члену, — сказал Артур, глядя вдаль, словно заблудившись в своих мыслях.

— Члену чего? — не поняла я.

— Сколько тебе лет?

— Почти двенадцать.

— Никогда не переставай играть, Элли, — сказал он, вытирая руки накрахмаленным белым платком, который он гладил прошлым вечером. — Никогда не переставай играть.

Я повернула нос лодки в сторону от острова. Мотор тянул хорошо, и его ровное гудение мешалось с шумом прибоя.

— Артур? — Теперь, чтобы что-то видеть, мне приходилось прикрывать глаза ладонью. — Ты за меня не волнуйся. Со мной все будет в порядке, ты же сам знаешь.

Он хлопнул ладонью по колену.

— В твоем возрасте я говорил то же самое, Элли. Точно то же самое. И погляди на меня сейчас!

— Вот я и гляжу, — во весь рот улыбнулась я.

— Вот ты и глядишь, — повторил он, снова углубляясь в свои мысли. — Вообще-то твоя мать просила меня поговорить с тобой.

— Да? — удивилась я и, закрепив руль, начала разматывать вторую леску.

— Как ты смотришь на то, чтобы учиться дома?

— И кто будет меня учить? — с подозрением спросила я.

— Я, разумеется!

Новое облачко дыма поплыло в мою сторону, и я закашлялась.

— Я подготовлю тебя к экзаменам за среднюю школу: язык, литература, математика, география, моя любимая история, само собой, французский и немецкий. У твоей матери в деревне есть приятельница, которая подготовит тебя по искусству и музыке. Работать тебе придется до седьмого пота, а торговаться, как я понимаю, бессмысленно. Просто скажи, согласна ты или нет?

— Согласна, — быстро сказала я, даже не замечая, как дергается леска, которую изо всех сил тянули ко дну пять макрелей.

Солнце уже спустилось к самому горизонту, и рыбы для ужина мы наловили достаточно. Я заглушила мотор, и теперь мы дрейфовали по течению. Наступила полная тишина, нарушаемая только плеском воды о борт, криками кружащей в небе чайки и едва слышными звуками радио, доносящимися из ближайшей бухточки. Очень осторожно я положила якорь на борт и толкнула его вниз; пока канат торопливо разматывался, я старалась держаться от него подальше: слишком живы в памяти были страшные истории о том, как, зацепив за руку или ногу, он утаскивал неосторожных детей на дно. Наконец якорь достиг дна, напряжение каната ослабло, и я вздохнула с облегчением.

Неподалеку проплыл моторный катер, и наша лодка мягко закачалась на его волнах; постепенно шум двигателя растаял вдали. Артур развернул фольгу и вручил мне кусок моего любимого бисквитного торта. С боков у него капал джем, и я все время облизывала пальцы, пахнущие смесью клубники, сливочного крема и рыбы. Я прикидывала, как бы по справедливости разделить последний кусок, когда издалека до нас донесся слабый колокольный звон.

— Разве где-то поблизости есть церковь? — спросил Артур, удивленно озираясь.

— Нет-нет. Это звонит колокол на воде. — Я махнула рукой, указывая на еле видную черточку на горизонте, которая на самом деле была маяком. — О нем мало кто знает, но я знаю, Артур. Я его видела.

— В самом деле? Мне нравится этот звук. Он какой-то потусторонний. Скорбный. Как будто он оплакивает тех, кто погиб в море.

— Наверное, так и есть, — согласилась я, хотя раньше никогда об этом не думала.

Для меня это было просто удивительным приключением. Большинство людей наверняка сочли бы это выдумкой, но я-то его видела, и брат тоже. Почти год назад он вырос из тумана прямо перед нашей лодкой, большой медный колокол, плывущей по воде, словно неосторожно сброшенный с какой-то небесной колокольни. Этот колокол никого не призывал к молитве, и все-таки мы остановились прямо у него.

— Как-то жутко, — сказал брат.

— Не просто жутко. Нам нельзя здесь оставаться.

Я провела рукой по холодному шершавому металлу, а брат быстро завел мотор, и тут колокол вдруг издал одну тоскливую ноту, и я упала на дно лодки в слезах. Брату я объяснила, что запуталась ногой в канате, и никогда так и не рассказала ему о том, что, когда колокол зазвонил, металл вдруг нагрелся; как будто он втайне тосковал по теплу человеческих рук и звук, который мы услышали, был стоном боли.

— Ты веришь в Бога, Артур? — спросила я, доедая остатки торта.

— Верю ли я в старичка с бородой, который сидит на облаке и судит нас, смертных, сверяясь со списком из десяти пунктов? Нет, милая Элли, конечно нет! Если бы верил, то с моей сомнительной биографией мне, наверное, пришлось бы несладко. Верю ли я в чудо бытия, в необъяснимую тайну жизни? В то, что в мире существует нечто большее, чем мы, и это придает ему смысл, дает нам силы к чему-то стремиться и смирение, для того чтобы начинать все сначала? Да, в это я верю. В этом кроется источник красоты, искусства, любви и добра. Это для меня и есть Бог. Это для меня и есть жизнь. Это то, во что я верю.

Я снова вслушалась в стелющийся над водой чуть слышный колокольный звон. Я облизала пальцы и смяла фольгу в маленький комок.

— Как ты думаешь, а кролик может быть Богом?

— Лично я не знаю ни одной причины, по которой кролик не мог бы быть Богом.


~

Снова декабрь. Мой день рождения. А еще это день, в который убили Джона Леннона. Какой-то человек подошел к нему и застрелил прямо у подъезда его дома в Нью-Йорке; рядом была его жена. Просто взял и застрелил. Я не могу этого понять; и еще долго не смогу.

— Лучшие умирают молодыми, — говорит мне по телефону Дженни Пенни.

— Почему? — спрашиваю я.

Но она притворяется, что не слышит меня из-за каких-то неполадок на линии. Она всегда так делает, когда не знает ответа.

В этот день я рано ложусь спать; я безутешна. Я даже отказываюсь задувать свечки на торте.

— В мире сегодня уже погасла одна свеча, — говорю я.

Подарки остаются нераспечатанными до следующего дня. Сегодня мне просто нечего праздновать.


~

Я ждала его на маленькой железнодорожной станции, смотрела вниз с моста и любовалась простой симметрией рельсов, бегущих налево в Лондон и направо в Пензанс. Я пришла слишком рано. Я всегда приходила слишком рано в надежде, что поезд нарушит расписание и тоже придет раньше времени, но только такого никогда не случалось. Утренний воздух был серым и промозглым. Я подула на руки, вместе с дыханием изо рта вырвался пар. Холод быстро пробрался в ботинки и теперь устраивался между пальцами. Скоро они побелеют, и только горячая ванна вернет их к жизни.

Я не видела его целых три месяца; его отняли у меня, заперли в незнакомой школе, окружили лабиринтом узких лондонских улиц, а мне осталась только пластиковая папка с его письмами, на которой большими печатными буквами было написано: «ЧАСТНАЯ ПЕРЕПИСКА». Он писал, что особенно хорошо успевает по экономике и по творческим дисциплинам, что поет в хоре, и опять начал играть в регби, и совсем успокоился, и чувствует себя счастливым. Я сначала решила, что «регби» — это кодовое обозначение нового любовного увлечения, но оказалось, это не так; он просто снова начал играть в регби. Любовь, похоже, совсем затерялась в глубинах памяти.

На этой станции не было ничего: ни кафе, ни зала ожидания, только навес над платформой, от которого иногда был толк, а иногда не было, смотря по тому, откуда дул ветер.

Я была слишком взволнована, чтобы ждать в машине и слушать любимую алановскую кассету с Клиффом Ричардом; я и так знала ее наизусть, с начала до конца и наоборот, причем уверена, если запустить ее наоборот, она звучала бы много лучше. Алану нравился Клифф Ричард, но любил он Барри Манилоу. Он слушал Манилоу в тюрьме, и его песни, по словам Алана, внушали надежду. «Даже, Копакабана»? — спрашивала я. «Особенно „Копакабана“», — отвечал он.

Алан работал у нас шофером уже год и возил наших гостей с долготерпением святого. До этого он долго не мог найти никакой работы, но он честно рассказал обо всем моему отцу, а тот как раз был человеком, верящим в то, что каждый имеет право на второй шанс. Он взял Алана на полную зарплату с единственным условием, чтобы тот был готов к работе днем и ночью. Алан на это условие согласился, и вместе с постоянным заработком к нему вернулось уважение общества, а вместе с уважением — жена и ребенок, и постепенно история о его тюремном прошлом стала казаться выдумкой, и скоро уже никто не помнил, было это на самом деле или нет.

Красно-белый сигнальный флажок вдруг поднялся. Сначала я, как всегда, увидела дым, потом показался и сам черный поезд, мчащийся по рельсам, как разогнавшийся бык. Подо мной прокатились вагон первого класса, потом буфет, потом багажный вагон, еще два, еще один, и наконец состав замедлил ход, а я стала репетировать первые слова, которые скажу ему. Едва поезд остановился, распахнулась дверь вагона, и я увидела его руку. Сначала он сбросил свой кожаный саквояж (наверное, в его школе такие были в большой моде), а потом спрыгнул на платформу сам. На нем были темные очки и колпак Санта-Клауса.

— Джо! — заорала я и бросилась к концу моста, а он уже летел по ступенькам мне навстречу.

— Стой там! — крикнул он, борясь с ветром и собственным телом, онемевшим после трехчасового сидения в поезде.

Я почувствовала, как меня поднимают прямо в серое утреннее небо, а потом уткнулась лицом в его драповую грудь. От него пахло лосьоном после бритья. Черт! И я купила ему в подарок лосьон после бритья.

— Привет, — сказал он. — Отлично выглядишь.

— Я так соскучилась, — сказала я, и моя первая слеза упала на его темные очки.

Каждый раз, когда приезжал брат, Алан вез нас домой самой длинной и живописной дорогой. Это давало нам возможность посплетничать о родителях, а брат мог поздороваться с полями, зелеными изгородями и морскими видами, которые еще совсем недавно были частью его жизни. Время от времени я ловила в зеркале заднего вида изумленный взгляд Алана, невольно выслушивающего информацию, которую в нормальных семьях обсуждали бы только за плотно закрытыми дверями.

— Нэнси целовалась с мамой, — сообщила я Джо.

Алан вытаращил глаза.

— Когда? — поразился брат.

— Месяц назад. Когда рассталась с Анной.

Алан задел колесами обочину.

— Она это здорово переживала, — сказал брат.

— Ужасно, — согласилась я.

— Там еще газеты добавили, и все такое.

— Правда? Я не знала. Ну, в общем, Нэнси плакала во дворике, а мама обнимала ее за течи, а потом Нэнси посмотрела на нее, притянула к себе и поцеловала, прямо в рот.

Алан дергал рычаг и никак не мог найти третью скорость.

— Да ты что! — ахнул Джо.

— Точно! — От волнения у меня сбилось дыхание. — И они не шевелились. Долго-долго. И мама не шевелилась.

— Да ты что!

— А потом они наконец расцепились и засмеялись.

— Да ты что!

— А потом мама сказала: «Упс», и они опять засмеялись.

Алан притормозил.

— И знаешь что? — продолжала я.

— Что?

— Я рассказала папе.

— Да ты что! — вмешался Алан, забыв про дорогу.

— Правда, — покивала я ему.

— И что он сказал? — спросил Джо.

— Тоже засмеялся и сказал: «Наконец-то! Давно было пора сделать это и забыть».

— Невероятно, — прошептал Джо, а Алан сбил правое зеркало, когда въезжал в ворота.

Брат оглядывал свою комнату, видимо опасаясь, что за время его отсутствия мы в ней что-то изменили. Но всё было на месте и точно таким же, как он оставил; комната словно замерла в тот самый момент, когда, схватив сумку, он выскочил из нее, чтобы успеть на поезд. Дезодорант, уже высохший, так и остался открытым, а у кровати валялась газета с датой трех месячной давности.

Я сидела на кровати и наблюдала, как он распаковывает сумку, набитую грязным бельем.

— Ты знаешь, что Майк Тревеллин умер? — спроста я.

— Слышал, — кивнул брат, сворачивая единственную чистую рубашку.

— Утонул, — уточнила я.

— Знаю.

— Мы ходили на похороны.

— Да?

— Странно там на похоронах, правда?

— Ну, наверное, странно.

— Все только и смотрели на гроб.

— А я и не знал, что тело нашли.

— Его и не нашли. Наверное, поэтому все и пялились на гроб.

— Наверное, — согласился он.

— Гадали, что же там, внутри.

Я потянулась за журналом и открыла фотографию на развороте; на ней был изображен загорелый мужчина, прикрытый очень маленьким полотенчиком. Когда брат приезжал домой, мне часто попадались такие фотографии. Возможно, потом он даст журнал Артуру, а Артур тогда скажет: «Ах ты, гадкий мальчишка».

— Пару дней назад я видела Бет в деревне, — сказала я как бы между прочим.

— Бет? — Он оглянулся на меня.

— Ну да, сестру Майкла Тревеллина. Ты ее вряд ли помнишь, она младше тебя. Моя ровесница.

— Ну и как она? — спросил он, аккуратно сворачивая свитер.

— Очень грустная. Ее можно понять.

Он сел на кровать рядом со мной, как будто понял, о чем я думаю.

— Со мной-то ничего не случится, Элли. Я никуда не денусь. — Он обнял меня за плечи. — Я ведь не Майкл.

— Я бы, наверно, такого не вынесла. Она была до того грустной…

Отец попросил выключить свет и с гордостью продемонстрировал нам новую неоновую вывеску.

— «В нашей гостинице всегда нажрется тесто для вас»? — неуверенно прочитала мать дрожащие зеленые буквы, слившиеся в одну линию.

— «В нашей гостинице всегда найдется место для вас», — устало поправил отец. — Это мое рождественское послание. Я ведь говорил вам летом, что планирую что-то новенькое.

Мы делали на кухне лимонный лед, когда он сообщил нам, что на время Рождества собирается сделать отель бесплатным.

— Наши двери будут открыты для всех, и для бедных, и для богатых, — сообщил он, а мать сказала, что любит его, и увела в сад, чтобы там без помех поцеловать.

Наш отец, который открыто и яростно отрицал всякую официальную религию, с каждым днем становился все большим и большим христианином. Брат оглянулся на меня, покачал головой и сказал:

— Все это кончится ослом, пещерой, яслями и младенцем в них.

— И не забудь звезду на востоке, — подхватил Артур.

— Звездой буду я, — объявила Нэнси, которая только что вошла в комнату и прикуривала сигару.

Свет снова включили, а отец сказал, что прикрепит новую надпись над поворотом дорожки, между машущим ногой верблюдом и голым Сантой, на случай если кто-нибудь пожелает заглянуть к нам в гости. Как ни странно, никто не пожелал.

Нашим единственным гостем на Рождество оказалась некая мисс Вивьен Коллард, или Рыжик, как она сама предпочитала зваться. Она числилась самым близким другом Артура и четыре месяца назад впервые появилась у нас со сломанной ногой и разбитым сердцем (две эти травмы никак не были связаны между собой). Занималась она тем, что переодевалась в Ширли Бэсси и исполняла ее песни, и со своей белоснежной кожей и рыжими волосами могла считаться одной из лучших в этой профессии, если не самой лучшей. Когда она пела «Голдфингер», то трясла перед носом у слушателей указательным пальцем, и, приглядевшись, можно было заметить, что он выкрашен в золотой цвет. А когда она пела «Транжиру», то швыряла в воздух игрушечные деньги из «Монополии». Зато когда она пела «Это легко сделать», то ни у кого в доме глаза не оставались сухими. Артур говорил, что ради такой женщины, пожалуй, стоило сменить свои склонности.

Когда Рыжик останавливалась у нас, они с Артуром не разлучались. Впервые они встретились в Лондоне много лет назад, когда их лица были еще совсем гладкими и опыт пока не оставил на них своих следов, и с тех пор им довелось делить друг с другом очень многое, включая квартиру в Бейсуотере и балетного танцора по имени Робин. Их шутливые беседы всегда бывали остроумными и непринужденными, постоянное поддразнивание — тонким и беззлобным, а слова «я люблю тебя» никогда не произносились вслух, но всегда подразумевались.

Рыжик приехала в канун Рождества в пять часов, из багажа имея при себе только чемодан с шампанским и «парой чистых трусиков», как она шепнула Артуру, чем заметно смутила его.

— Спасибо, Алан, — сказала она, засовывая шоферу в руку пятифунтовую банкноту, — и счастливого Рождества тебе, душка.

— Это совсем не обязательно, Рыжик, — пробормотал Алан и попытался вернуть деньги в карман ее пальто.

— Купи что-нибудь своей маленькой девочке, — сказала Рыжик, и Алан пообещал, что так и сделает, хотя у него была вовсе не маленькая девочка, а маленький толстый мальчик по имени Алан-младший.

— Люблю Алана, — сказала Рыжик, когда машина скрылась за поворотом дорожки, и как бы между прочим добавила, повернувшись к отцу: — Кстати, я забыла, за что он сидел?

— Так просто ты меня не поймаешь, Рыжик, — засмеялся отец и крепко обнял ее.

Все хотели знать, какое преступление совершил Алан, но отец не говорил никому, даже матери.

— Здравствуй, моя радость, — приветствовала меня Рыжик, когда я принесла в ее комнату чистые полотенца. — Иди сюда, садись и расскажи мне, что новенького.

Она похлопала себя по ноге, и я подошла и уселась ей на колени. Каждый раз я волновалась, что раздавлю ее, но, почувствовав под собой ее плотные бедра, понимала, что сделать это не так-то просто.

— Завела себе новых друзей? — спросила она.

— Нет. Нет еще. Джо говорит, я одиночка.

— Я тоже, детка. В этом нет ничего страшного.

(Она-то одиночкой, конечно, не была, но все равно сочувствие было приятно.)

— А как там твоя Дженни Пенни? Она приедет на праздники? Смогу я наконец с ней познакомиться?

— Нет, ей мама не разрешила.

— Странная она какая-то.

— Угу. Представляешь, у нее уже начались месячные.

— Правда? А у тебя?

— Нет еще. Жду.

— Ну, лучше подожди подольше. Еще успеет надоесть. Привстань-ка, — добавила она и неловко расправила юбку. — А как поживает твой большой братец?

— Нормально.

— Все еще голубой?

— Ну да. У него это навсегда, поверь мне.

— Ну и хорошо. А ты? Парня у тебя еще нет?

— Нет. Да он мне и не нужен.

— Это почему же?

— Hy-у, — начала я, — вообще-то тут один мной интересовался. Но я поняла слишком поздно.

— Да? И что? Он не дождался и слинял?

— Типа того. Утонул.

— Ах, — сказала она.

— Его звали Майкл.

— Хорошо хоть тебя с ним не было, да? Иначе утонули бы вместе.

И она начала рыться в чемодане, явно не зная, что еще сказать. Такой уж была Рыжик: эмоции давались ей тяжело, она выражала себя, только когда пела. Отец говорил, что она поэтому и поет.

— Вот, — выпрямилась она и протянула мне очень красиво упакованную коробочку. — Я сама ее так обернула.

— Это мне? — замерла я.

— Ну а кому еще? Это кольцо.

— Ой!

— Его носила мама, а мне на палец оно не лезет, я слишком толстая. Ну я и подумала, что лучше отдам его тебе, — сказала она, не глядя на меня.

(Перевод: «Я тебя очень люблю и хочу подарить тебе что-нибудь, что мне дорого».)

Я открыла коробочку и увидела кольцо с бриллиантами и сапфирами, которые так и полыхнули мне в лицо ослепительными огнями.

— Но оно же такое дорогое, Рыжик! — ахнула я.

— Вот и носи. Лучше ты будешь радоваться ему сейчас, чем после моей смерти.

— Ох, я буду радоваться! Оно такое красивое. Спасибо тебе.

— Ну и ладно, — сказала она, а я почувствовала, до чего теплой стала ее щека, пока я целовала ее и говорила, как ее люблю и какая она замечательная; потому что так оно и было.

В этот раз в виде исключения Нэнси проводила Рождество не с нами, но мы ее простили, потому что она каталась в Гштааде на лыжах и лечила свое разбитое сердце при помощи снега, горного воздуха и женщины по имени Джульетта. После ланча мы ей позвонили и поблагодарили за подарки. Голос у нее был веселый (пьяный), и папа шепотом скачал нам, что мама, похоже, немного ревнует.

— Ну и что у нее есть такое, чего нет у меня? — слышали мы мамин голос из другой комнаты.

— Подружка, — по-видимому, ответила ей Нэнси.

Я оставила их всех в столовой пить бренди, заедать его мятными шоколадками и говорить о прошлом, а сама прокралась в холл, чувствуя под босыми ногами холод каменных плит. Это был момент, которого я ждала весь день, тихий момент, когда Дженни Пенни расскажет мне, как прошло ее Рождество.

Я всегда звонила ей в одно и то же время, после ланча, потому что Дженни Пенни была, наверное, единственным ребенком в мире, который в день Рождества просыпался поздно. Она говорила, что ей нравится полежать в кровати и подумать.

— Подумать о чем? — спрашивала я.

— О мире, о жизни.

— И о подарках?

— Нет, о подарках я не думаю, потому что всегда знаю, что мне подарят. Набор «Умелые руки», всегда лучше и больше, чем в прошлом году, — (вранье!), — и что-нибудь вязаное, что мама вяжет с июля.

Она провела с нами наше первое Рождество здесь, то легендарное Рождество, о котором мы потом долго-долго вспоминали. Она приехала поездом вместе с моим братом и привезла с собой только маленький чемоданчик со второй парой джинсов, сменой белья и страстной, давно сдерживаемой жаждой перемен. Она рассказала нам, что после того, как поезд проехал Эксетер, она все время стояла у окна и смотрела на рваную линию берега и на море, которого никогда не видела так близко, и брызги долетали прямо до ее отражения в окне, и она все время улыбалась до тех пор, пока море не спряталось за скалами и деревьями.

Когда она приехала, мы с ней побежали по газону вниз, и там она свалились в речку и так вопила от радости, что нам всем вдруг стало стыдно за нашу счастливую жизнь и незаслуженное и недостижимое для нее богатство. Даже когда ее вытащили из воды, дрожащую, с посиневшими губами и стучащими зубами, ее радость была так заразительна, что мы сразу же поняли: это Рождество станет незабываемым.

В ночь перед Рождеством мы за руку привели ее в темную гостиную, и она сама зажгла огни на елке, дрожа от восторга и волнения. Фонарики были самых разных цветов, форм и размеров, и, когда они все зажглись в темной комнате, сказка на мгновенье превратилась в ослепительную реальность. «В такой комнате должны сбываться все желания», — сказала она.

Ночью мы лежали в кровати, и она рассказывала мне, как загадала, чтобы однажды приехать и остаться с нами навсегда, а потом мы просто молча лежали и ждали, когда зазвенят колокольчики оленей, везущих подарки, и хотя мы, наверное, были слишком взрослыми, чтобы верить в них, мы их все-таки услышали, и я видела, как на ее лице расцветает чудесная улыбка, и которой не было ни капли цинизма, и была счастлива, что у меня есть брат и что он готов ждать на улице в темноте и холоде, чтобы позвонить в колокольчик и подарить ей радость. В то первое Рождество мы все старались подарить ей радость.

Следующим утром я разбудила ее очень рано, и мы прокрались вниз и там нашли большие наволочки, набитые подарками, и недоеденный пирог с морковкой и мясом, и остатки хереса в бокалах, и сажу на ковре у камина. Она стояла, словно прикованная к месту, и слезы катились у нее по щекам, и она сказала: «Санта-Клаус никогда раньше не приезжал ко мне. Наверное, он даже не знал, где я живу».

Я сняла трубку. Ее номер я помнила наизусть, со всеми этими повторяющимися пятерками и тройками он был похож на стихи. После двух коротких и громких звонков она ответила.

— Это я, — сказала я, счастливая, что слышу голос своего друга. — С Рождеством тебя, Дженни Пенни!

— Элли, я не могу долго говорить, — прошептала она.

Я ее едва слышала.

— Что случилось?

— Все очень плохо.

— Что?

— Нам надо уезжать, — сказала она.

— Когда?

— Сейчас. Скоро.

— Почему?

— Потому что надо.

— Я ничего не понимаю.

— Просто нам надо уехать. Ничего больше я не могу тебе сказать, мне не разрешают. Она меня не отпускает.

— Но куда вы едете?

— Не знаю. Мама мне не говорит. Она сказала, лучше, чтобы никто не знал.

— Даже я?

— Все, я не могу говорить. Она идет. Я тебе сообщу, когда мы туда приедем. До свидания, Элли.

Телефон замолчал, и мои последние слова уже никто не услышал.

Я позвала мать, оторвав ее от рождественского телевизионного марафона, такого же традиционного, как индейка и пирожки с мясом, и рассказала ей, что случилось. Она ничего не могла сказать наверняка, но, видимо, что-то подозревала.

— Нам придется подождать, — сказала она. — Когда они туда доберутся, то сообщат нам.

— Куда «туда»?

— В безопасное место.

Рыжик осталась у нас и после Рождества, потому что на Новый год должна была петь в «Луне над бухтой». Она шла первым номером, а вторым был человек, изображающий Тони Беннета. Рыжик называла его Т. Б. и терпеть не могла, потому что от него у нее болела голова.

— Он ведь даже не похож на Тони Беннета, — жаловалась она, когда услышала новость. — Я больше похожа на Тони Беннета, чем он.

Артур с ней согласился. Но деньги платили хорошие, и для нашей деревни эта вечеринка была главным событием года, а Рыжик должна была стать на ней гвоздем программы. Все местные жители надевали карнавальные костюмы, которые начинали готовить за много месяцев, и даже издалека приезжали люди, чтобы показать себя. Отец начал готовить мой костюм четыре месяца назад, и одни мы с ним знали, кем я наряжусь. Мы только говорили всем, что костюм будет лучше и шикарнее, чем в прошлом году, что, в общем-то, было нетрудно, поскольку в прошлом году я была одета большим пальцем.

Все уже давно собрались в гостиной, и я слышала, как брат уговаривает Артура и Рыжика еще раз спеть «Кого же мы ждем?». Мать прокралась в прихожую, чтобы проверить, все ли со мной в порядке.

— Еще одну минуточку, — попросил отец, поправляя мой костюм.

Проблема была в том, что меня все это больше не интересовало. Беспокойство за Дженни Пенни съело всю радость от ожидания праздника; я целую неделю просидела у телефона, торопя звонок, но его так и не было. Только ради отца, который потратил на костюм столько усилий, я постаралась почувствовать хоть какой-то энтузиазм. Мы вместе спустились в гостиную и встали, ожидая, когда смолкнут разговоры.

На мне было переливающееся серое платье с узкими прорезями для рук и длинным шлейфом, похожим на рыбий хвост. Я вполне могла оказаться и русалкой, и даже одной из девчачьей группы «Три градуса»[15], и нам было весело смотреть, как о ни все пытаются угадатъ, кто же я. Потом отец внес в комнату очень большую коробку, и все притихли. Он открыл ее и вынул что-то похожее на шлем, замотанный пляжным полотенцем. Он надел это мне на голову, и сквозь прорези для глаз я увидела полоски на полотенце и кусок сухих водорослей.

— Опля! — крикнул отец и сдернул полотенце.

Все ахнули. Сквозь узкую щель я видела, как руки зажимают рты.

— Так кто же она все-таки? — спросила Рыжик и проглотила первую порцию скотча.

Отец повернулся ко мне:

— Скажи им, Элли.

— Я — МАКРЕЛЬ! — выкрикнула я, и все тут же заговорили:

— Ну да, конечно же макрель.


~

— Два джина с тоником и воду для рыбки, — уже в пятый раз за вечер заказал брат.

Сам он был одет Лайзой Минелли и выглядел очень мило, если не замечать, что он не побрил ни лица, ни ног. Когда мы выходили из дома, мать с отцом пролили слезу, видя, как их возлюбленный сын отправлялся в холодную ночь, одетый как дочь, и еще неизвестно, кем вернется. Это, как позже выразился отец, было одним из нежданных следствий счастья иметь детей.

К тому моменту, когда нам принесли заказанные напитки. Артур умело притворился больным и немощным и сумел раздобыть нам лучшие места у камина. Брат отодвинул меня подальше от огня на том основании, что у меня чересчур воспламеняющийся костюм и я могу испортить всем праздник, если вдруг вспыхну как факел. Кажется, примерно в это время я и заметила в углу вумбла Ориноко, который пристально наблюдал за нами. Я вспомнила, что он следил за нами и раньше, в «Веселом матросе», где у него произошла стычка с собакой (настоящей, не ряженой). Он был один и стоял прямо под часами, которые показывали половину двенадцатого.

Артур подтолкнул моего брата локтем и сказал:

— Вумбл, северо-запад.

Я не успела вмешаться и спросить, что «северо-запад», потому что вумбл тут же направился к нам.

— Привет, — сказал брат, — я — Лайза, а это — рыбка.

Я вяло помахала плавником и широко зевнула, благо меня скрывала голова из папье-маше, ставшая вдруг очень тяжелой.

— А я — Фредди Меркьюри, — представился Артур и нервно поправил усики.

— А я — Ориноко, — сказал вумбл очень низким голосом.

Если бы такими голосами разговаривали настоящие вумблы, то дети их боялись бы, а мультфильм никогда не стал бы популярным.

Его звали Пол, и он был из Манчестера. Когда он снял голову, под ней обнаружились короткие темные волосы; или, может быть, длинные, я не помню; я помню только, что с этого момента все настроение и направление такого чудесного вечера изменилось, а причиной тому был именно вумбл. Я изо всех сил старалась не заснуть, старалась подслушать их приглушенный разговор и шутки, не предназначенные для меня, но все без толку. Я больше не была одной из них, а глаза сами закрывались еще до того, как пьяные, нестройные голоса сплелись в первых тактах «Забыть ли старую любовь». Беспокойство из-за Дженни Пенни, бокал шампанского и тайком отпитые из чужих бокалов глотки спиртного сделали свое дело, и после этого я уже ничего не помню: ни дороги домой, ни того, как Артур передал меня на руки матери, ни того, как Рыжик плясала чечетку на каменных плитах пола, ни рассказанного Артуром неприличного анекдота про принцессу Маргарет. Помню только, как отец поцеловал меня на ночь и сказал: «Пусть новый год будет для тебя очень счастливым».

Четыре часа спустя я открыла глаза, голодная и совершенно выспавшаяся. Я потихоньку спустилась в гостиную, там еще было тепло. Повсюду валялись пустые бутылки и ленты серпантина; в кресле уютно устроились туфли Рыжика и ее боа из перьев. Я отправилась на кухню, налим себе большой стакан воды и решила проверить, не осталось ли в буфете лимонного пирога. Ставя стакан на сушилку, я случайно выглянула в окно и увидела темный силуэт брата, бегущего в сторону леса, и преследующую его неясную тень. В том, что это брат, сомневаться не приходилось: на нем все еще был парик и лакированные шпильки, поблескивающие в лунном свете. Я быстро запихала остатки пирога в рот, натянула мамин свитер, сунула ноги в сапоги и выскочила в первоянварскую темноту и холод.

По дороге я прихватила палку и со всех ног побежала к кромке леса. Дважды я споткнулась в темноте, но потом глаза постепенно привыкли, да и треск ломающихся веток впереди служил мне хорошим ориентиром. Я ничуть не боялась, новая роль спасителя придавала мне храбрости, и, распихивая кусты ногами, я мчалась вперед. Откуда-то слева, из-за тесно стоящих дубов, донеслись смешки, я повернула, добежала до их широких стволов, пригнулась и осторожно раздвинула листья замерзшего папоротника. И меня почти сразу же вырвало.

Я сидела на кровати и не сводила глаз с пристроившегося на туалетном столике вумбла. Он приехал со мной из старой жизни, его подарила мне Дженни Пенни на мой седьмой день рождения. Она дождалась, когда разойдутся все гости, а потом вручила его мне и сказала: «Это самый лучший подарок в твоей жизни. И это я его тебе подарила».

А теперь я смотрела на него и думала не о красивой упаковке, которую она сама сделала, и не о приколотом к его шарфику стихотворении под названием «Лучший друг» — нет, я могла думать только о том, как мой брат в темном лесу стоит на четвереньках, а сзади к нему прилепилась большая детская игрушка, грубым басом выкрикивающая: «С Новым годом тебя. Джо. С Новым годом тебя. Ух, ух, ух».

Я встала, взяла игрушку, сунула ее в старый пластиковый пакет, пропахший луком, и засунула в нижний ящик шкафа, где лежали туфли, из которых я выросла. Через неделю все его содержимое будет отправлено в магазин на благотворительную распродажу, и там вумбл Ориноко будет еще долго сидеть в витрине между потрепанной книжкой «Челюсти» и ржавой подставкой для тостов. Такое вот своего рода возмездие.

Тогда я ничего не сказала брату о том, что видела, только потом, много позже, когда мы уже взрослыми сидели у причала и у каждого была своя взрослая жизнь. Он не помнил той ночи, как не помнил и многих других, и, когда я ему рассказала, он долго смеялся, опустив лицо в ладони, а потом только спросит сквозь смех: «Какой, на фиг, вумбл?»

А Дженни Пенни так и не сообщила мне, что добралась до безопасного места. Не было ни письма, ни звонка, и я так никогда и не узнала, почему им так срочно пришлось уехать, и куда, и чем она сейчас занимается. Вскоре после всей той истории я позвонила по ее старому номеру, трубку снял какой-то мужчина и накричал на меня, я испугалась и дала отбой. Гадая, что бы такого он мог сделать.

В другой раз, примерно год спустя, я сидела на своей кровати и думала о ней, и пыталась починить тот телепатический мост, который когда-то связывал нас, но разрушился после ее отъезда. В комнате было совершенно тихо, низкое солнце медленно перемещалось за стволами деревьев, и вдруг у меня перед глазами высветился номер, и цифры в нем несколько раз повторялись, а их порядок казался неслучайным и значительным. Я не сомневалась, это было послание от нее. Дрожащими пальцами и взяла телефон, набрала номер и стала ждать, что вот-вот услышу ее голос. Но я так его и не услышала. Вместо этот ответила женщина: «„Золотой лотос“. Что желаете заказать?» Это был торгующий навынос китайский ресторан в Ливерпуле, и много лет спустя он еще сыграет свою роль в этой истории.

Оставалось только признать, что тот Новый год навсегда поглотил Дженни Пенни и мне надо отпустить ее. Но все равно каждое Рождество я снова и снова слышала ее торопливый шепот: «Я тебе сообщу, когда мы туда приедем. До свидания, Элли. Я тебе сообщу».

Мне очень не хватало ее. Мне всегда будет не хватать ее. Я часто думала, как бы сложились для меня все грядущие годы, если бы мы прожили их вместе. Что бы изменилось. Могла бы я не допустить того, что случилось с ней? Мы с ней вдвоем были хранителями тайного мира, одинокого мира, куда другим вход был запрещен. А теперь мне много лет предстояло плутать по жизни без нее.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1995

~

Брикстон[16] охвачен волнениями, Брикстон бунтует. Материал об этом я должна была сдать на шестой день после моего двадцать седьмого дня рождения, но так этого и не сделала и даже не появилась в редакции — поведение, которое мне и сейчас трудно до конца объяснить. Такие моменты случались у меня и раньше — вдруг истощалась вера в себя или накатывало безразличие, — но никогда еще я не чувствовала подобной паники. Я словно оцепенела от ужаса и от сознания, что и я сама, и мир вокруг устроены неправильно и дурно. Я ни с кем этим не делилась. Просто выключила телефоны и спряталась в квартире Нэнси. Работу я потеряла. И уже не впервые. Выдумывала какие-то оправдания. Тоже не впервые. И именно в этот безнадежно переломанный мир пришло письмо. Как будто она знала. Как будто она слушала и ждала, как делала всегда. Мой спасательный круг.

Я открыла балконную дверь, вышла в серое декабрьское утро и опустилась на стул лицом к площади Чартерхаус-Сквер; внизу дети играли в мяч и громко кричали. Я видела, как из-за скамейки выскочил мальчик и повалился вниз лицом прямо на кучу курток, которая оказалась кучей его друзей. Я помешивала кофе и пила его с ложечки. День был холодным и обещал стать еще холоднее. Хмурое темное небо имело желтоватый оттенок. До конца года обязательно выпадет снег. Я поплотнее завернулась в одеяло. Маленькая девочка спряталась за деревом и очень не скоро показалась вновь.

Пятнадцать лет прошло с того странного Рождества, когда прошлое потеряло к нам интерес и закрыло свои хрупкие двери. «Ты меня, конечно, не помнишь», — писала она, но, разумеется, я вспомнила в ту самую секунду, когда увидела на конверте черные, смазанные слева направо строчки, написанные таким знакомым, нисколько не изменившимся почерком, и моя радость оттого, что и их вижу, тоже осталась точно такой же, как раньше. «Ты меня, конечно, не помнишь». Она сделала открытку сама, как делала всегда, потому что умела делать руками чудесные вещи, и когда она приходила в школу со следами канцелярского клея или блестками в волосах, все понимали, что она рисовала и клеила что-то — открытку ко дню рождения или к Рождеству, — и все, хоть и потешались над ней, втайне надеялись получить такую открытку, потому что открытки были очень хорошими и словно говорили: «Ты особенная, и потому я выбрала тебя».

Но получаю такие открытки только я.

Это был простой листок голубой бумаги, сложенный пополам, с разбросанными по нему рисунками цветов, бокалов с вином, гор и улыбок и с высланными наклеенными буквами, как в письме с требованием выкупа, сложившимися в слова «С днем рождения». А за этими буквами я ясно увидела ее, как она стоит на дороге в своих любимых туфлях, машет мне рукой и становится все меньше — тогда ей было девять, и мне было девять, и мы поклялись никогда не забывать друг друга.

Я еще раз посмотрела на конверт. Родители переслали его на адрес Нэнси, в квартире которой я временно жила. Но отправлено оно было из женской тюрьмы ее величества.


~

Чайки тем утром раскричались особенно громко, и поднятый ими шум выманил меня из кровати. Я выпила стакан воды, стараясь не глотать крошечные пылинки, успевшие осесть на ее поверхности за ночь. В доме было совсем тихо, а в моей комнате — душно, батареи работали вовсю. Я подошла к окну и распахнула его навстречу весне. Воздух оказался холодным и совершенно неподвижным, и небо без единого облачка тоже было неподвижным, бескрайним и словно ждало чего-то. Внизу на газоне Артур медленно встал на голову и вытянул ноги вертикально вверх; его красные шелковые трусы (раньше принадлежавшие отцу) скользнули вниз, открывая ноги, цветом и видом напоминавшие кость. Никогда раньше я не видела его ног. Они как будто жили своей отдельной жизнью. Они казались невинными.

С возрастом он почти не изменился и по-прежнему отказывался открыть дату и обстоятельства своего ухода. Когда я бывала дома, почти каждое утро мы сидели с ним на берегу, у самой кромки воды, и он, не отрываясь, смотрел на противоположный берег, как будто смерть махала ему оттуда и дружески поддразнивала, а он улыбался ей в ответ, словно говоря: «Нет, давай не сегодня».

Он совсем не боялся ее, потому что знал все заранее, зато на нас пришлась вся тяжесть ожидания его конца. Захочет ли он подготовить нас? Или просто внезапно исчезнет из наших жизней, чтобы защитить от боли потери? Приложит ли он сам руку к своему уходу? Мы ничего не знали; и если бы он не шевельнул ногой, когда я кашлянула, я бы подумала, что он уже покинул нас: прямо вот так, стоя вверх ногами, словно бескрылый ангел, низвергнутый на землю и врезавшийся в нее головой.

Перед тем как спуститься, я заглянула в комнату Рыжика и разглядела среди подушек ее лысую голову, похожую на забытое в кровати яйцо. Она тяжело дышала во сне. Сейчас у нее наступила хорошая стадия между двумя циклами химиотерапии: она была полна энергии и радовалась жизни, вот только волос совсем не осталось.

Последний цикл оказался очень тяжелым, и расстояние в пятьсот ярдов от дверей больницы до квартиры Нэнси ей пришлось преодолеть на такси, в котором она сидела, высунув лицо в открытое окно и борясь с тошнотой, подступающей при каждом толчке машины. Ей нравилось сидеть на балконе, завернувшись в пуховое одеяло, и она проводила там много времени в смутном состоянии между сном и явью, не в силах сосредоточиться ни на чем, кроме редкой чашки сладкого чая.

На цыпочках я зашла к ней в комнату и вернула на стул упавший на пол кардиган. Теперь мать каждое утро выкладывала для нее одежду, потому что сама Рыжик была не в силах принять никакого решения и впадала в панику, когда ей приходилось это делать; только моя мать заметила это и стала ей помогать. В мире Рыжика больше не было ни права ни лева — только прямо. Я плотно закрыла за собой дверь, потому что сон был нужен ей сейчас больше всего. Сон и еще удача.

Я вошла на кухню и первым делом выключила радио. Опять разговоры о бойне в школе в Данблейне[17]. Причины. Поиски виновных. Жгучая боль И ПОПЫТКИ анализа. Мать стояла у раковины и допивала кофе. Желтый солнечный луч освещал половину ее лица, подчеркивая морщинки, теперь уже навсегда отпечатавшиеся на нем. Она красиво старела, возраст был добр к ней. А она не мешала ему делать свое дело, выполов из себя все женское тщеславие, как выпалывают скверную сорную траву.

Она поджидала своего единственного на сегодня клиента, мистера А., как она его называла (мы все знали его как Большого Дейва из паба в Полперро). Вот уже десять лет она была дипломированным психотерапевтом, как была им и раньше, все наши детские годы, но только без диплома. Пациентов она принимала в задней комнате, которая, впрочем, могла оказаться и передней — это зависело от того, с какой стороны входить в дом.

Все мы знали, что «мистер А.» тайно влюблен в нее и неуклюже маскируется с помощью тридцати фунтов за сеанс и надуманного трансферного невроза. В каждый свой визит он привозил матери цветы, и каждый его визит она отказывалась их принимать. Он привозил ей свои сны и мечты, она возвращала его к реальности. По гальке громко прошуршали велосипедные шины, и мать осторожно выглянула в окно.

— Опять розы, — сказала она.

— Какого цвета? — поинтересовалась я.

— Желтые.

— Наверное, он в веселом настроении.

— Господи, помоги, — вздохнула мать.

Раздался звонок в дверь.

— Мы поедем, как только я освобожусь. Элли. Пожалуйста, позаботься, чтобы Рыжик встала и была готова, — сказала она уже голосом психотерапевта.

Я улыбнулась.

— Что?

— А пуансеттия?

— Ах, это. Будь добра, отнеси ее обратно в коридор, — попросила мать. — Я разберусь с ней потом.

Она быстрым шагом вышла из кухни. От несчастной пуансеттии она пыталась избавиться с самого января, но ты была упрямой и никак не желала умирать. Каждую неделю мать приносила ее на кухонный стол и вслух размышляла, что же с ней делать. Отец советовал выставить цветок на улицу или выбросить в мусор, но мать просто не могла этого сделать. Ведь растение — живое и не так уж сильно отличается от людей. И вот сегодня оно опять отправлялось в коридор. Еще на неделю.

— Привет, дорогая, — сказал закончивший свои занятия йогой Артур и крепко меня обнял.

Его футболка вся пропиталась утренней прохладой.

— Привет, — откликнулась я, стараясь не смотреть на его ноги.

— Я сам сегодня разбужу Рыжика, хорошо? — сказал он, проверил, не остыла ли вода, и засыпал щепотку листьев в заварной чайничек.

— Спасибо. Помощь нужна? — спросила я.

— Нет. Сегодня нет, мой ангел. Я сам справлюсь.

Он залил в чайничек кипяток и закрыл его крышкой. Я протянула ему чашку с выцветшим изображением Берта Рейнольдса[18]. Рыжик питала к нему слабость. Рыжик вообще питала слабость к усатым мужчинам.

— Это ее точно разбудит, — сказал Артур и понес чайник и чашку к выходу, немного посторонившись, чтобы дать дорогу отцу. — Очень элегантно, — одобрил он и ушел.

— Спасибо. — Отец поправил галстук.

Он действительно отлично выглядел в костюме, хотя и носил его редко. Краем глаза я заметила, как он с удовольствием рассматривает собственное отражение в дверном стекле, вспомнила, что вчера вечером застала его за чтением старого свода законов, и подумала, не собираются ли две реки снова слиться в одну. Я уже слышала кое-какие разговоры на эту тему, главным образом от матери. Она шепотом сообщила мне, что недавно он опять увлекся «Рампоулом»; вид у нее при этом был такой таинственный, словно «Рампоул» был не увлекательной книжкой, а названием строго запрещенного наркотика. «Это ведь не просто книга, дорогая, — объяснила она мне. — Это такой образ жизни»[19].

Перед заключительной строкой отец откашлялся и прочитал ее, глядя на свои ботинки. Громкими аплодисментами я попыталась скрыть смущение.

— Ну, как тебе? — спросил он. — Только честно.

Я отхлебнула кофе и попыталась сказать что-нибудь доброе и позитивное о стихотворении, которого не он выбирал и которое согласился прочитать только потому, что был назначен крестным отцом, а значит, это было его прямой обязанностью.

— Очень плохо, — наконец сказала я.

— Сам знаю.

— Нет, не ты, а стихи.

— Сам знаю.

Толстый малыш Алан-младший подрос, женился и сам стал отцом маленькой Аланы (они думали, что будет мальчик). Ребенок родился с трехнедельной задержкой, весил десять фунтов и десять унций и примерно на этот вес и выглядел. Когда девочку впервые предъявили родне на небольшом семейном сборище, она поразила всех густыми буйными кудрями, в чем, правда, не было ничего удивительного, учитывая внешность ее родственников с материнской стороны. Все они выглядели так, словно явились из Неаполя, а не из Плимута. Когда Нэнси заявила, что ребенок похож на растолстевшую Шер[20], они все нахмурились и согласились считать это замечание шуткой, только после того как она сама громко рассмеялась в наступившей неловкой паузе. (С годами Нэнси утратила всякий интерес к тем, чей рост не превышал трех футов, делая исключение только для участников пантомимы, живущих в домике Белоснежки.)

Родителей часто приглашали на такие семейные сборища, все благодаря неистовой благодарности, которую по-прежнему ощущал к отцу Алан-старший. Нэнси тоже приглашали, потому что Нэнси была звездой, а каждому приятно запросто пообщаться со звездой. Но как раз на одной из этих шумных семейных посиделок произошло неожиданное и даже опасное событие: Алан-младший угостил отца сигарой и предложил ему стать единственным крестным родителем маленькой Аланы, чем вызвал явное негодование у своих родственников со стороны жены. Неловкое молчание и явное смущение отца были приняты за согласие, и маленький коттедж огласился приглушенными возгласами: «Чужой человек!», «А как же мы?», «О чем он только думает!». В конце концов Алан-младший отвел свою жену в сторонку и потребовал, чтобы ее родня замолчала. Впервые в жизни он осмелился настоять на своем, и хоть сделал это достаточно мягко, решение его осталось неизменным. Мой отец был очень хорошим человеком; лучшим в этих краях. Все, спорить больше не о чем.

В машину мы уселись, как всегда, с опозданием, но Рыжик сказала, что мы ждали этого ребенка три лишние недели, так что он вполне может подождать нас всего-то полчаса. Мать посмотрела на нее в зеркало заднего вида, и я заметила, что она немного нервничает. Сегодня утром Рыжик выпила всего половину своего чая с марихуаной, но заваривал его Артур (вместо матери, которая в это время пыталась расшифровать эротические сновидения мистера А.), судя по всему не поскупившийся на дозу. Поверх прелестного платья и кардигана, подготовленных матерью, она надела свое боа из перьев и наотрез отказалась его снять, хотя мать и намекам ей, что мы едем на крестины, а не на бенефис в «Гербе рыбака».

— Ну и что? Я все равно буду петь, — улыбалась безмятежная Рыжик.

— Но ведь в церкви, а не в Карнеги-холле.

Рыжик щелкнула языком и закрутила боа вокруг шеи. Теперь она со своим крупным носом напоминала лысого орла, высматривающего жертву. Мать, похоже, опасалась, что жертва уже найдена, что она запелената в кружевной конверт и у нее курчавая головка.

— Поехали, — сказал отец. — Все здесь?

— Да, — сказал Артур.

— Да, — сказала Рыжик.

— Да, — сказала я.

— Не все, — сказала мать, пристально глядя на руки и думая о моем брате.

Это повторялось каждый раз, когда кто-нибудь спрашивал: «Все здесь?»

Отец погладил ее по руке, но она отдернула ее и сказала:

— Со мной все в порядке, Элфи.

Отец пожал плечами и взглянул на нас в зеркало. Мы сидели стиснутые на заднем сиденье и не смели сказать ни слова.

— Не понимаю, почему нам надо грустить о нем, — наконец решился Артур. — Он чудно проводит время в Нью-Йорке, шляется по клубам, крутит романы, зарабатывает кучу денег на этой своей бирже, а мы собираемся на крестины, на которых большинство гостей предпочли бы нас не видеть.

— Заткнись, Артур, — попросила мать, и он послушно заткнулся.

Рыжик захихикала. Не над чем-то конкретным, а просто потому, что была под хорошим кайфом.

Почтальон помахал нам рукой, как раз когда отец поддал газу, отчет из-под задних колес полетела галька. Отец редко садился за руль — обычно это делал Алан — и теперь на каждом подъеме забывал переключать скорость.

— Возьмете почту сейчас? — спросил почтальон, взмахнув пачкой счетов и писем.

— Давай, Брайан.

Отец забрал у него пачку и передал матери, а та быстро пролистала ее, надеясь найти голубой конверт авиапочты с новостями от сына. Мне она передала письмо, пришедшее на адрес Нэнси и переправленное нам.

— Собрались на крестины крошки Аланы? — спросил почтальон.

Услышав «крошку», Рыжик явственно хмыкнула.

— Да, — кивнул отец. — Я ведь буду крестным отцом, знаете?

— Слыхал. А еще слыхал, что это вроде бы не всем нравится.

— Ну… — начал отец, но ничего больше не сказал.

— Что ж, до свидания тогда. — Почтальон развернул велосипед и поехал в другую сторону.

— Дрочила! — прокомментировала Рыжик.

— Ну ладно, ладно, — вмешалась мать.

— Сбей его, — посоветовал Артур.

— Да бросьте вы, ради бога! — возмутилась мать и сунула в рот пластинку жевательной резинки.

Народу в церкви собралось не много, и, разумеется, наше опоздание было замечено всеми членами плимутского клана, уже занявшего лучшие скамьи, на что тут же громко пожаловалась Рыжик. Алан обнял нас всех и проводил на отведенное нам место, откуда отцу и Рыжику будет удобно выходить.

Служба была простой, в ней нашлось место и обещаниям, и слезам, и всему, что может потребоваться ребенку. Отец поднялся и постарался как можно более выразительно прочитать стихотворение под названием «Дитя у меня на руках всегда найдет мир в Твоем сердце», а потом Алан-старший произнес очень интересную речь, в которой встречались слова «Лола», «танцовщица», «бриллиант» и «Гавана», — видимо, в его сердце еще теплилась надежда, что этот большой сверток на руках у священника можно было бы назвать в честь героини одной из величайших на свете песен[21]. И только когда зазвучали и заполнили всю церковь первые такты псалма «Господь нам щит из рода в род», я осторожно вытащила письмо из конверта с тюремным штемпелем и начала читать.

Я подняла глаза и огляделась. Рыжик громко подпевала и, кажется, даже не путала слова, хотя в третьей строфе все-таки добавила кое-что от себя.

— Блин! — сказала я так громко, что весь плимутский клан оглянулся на меня. И Артур с Рыжиком тоже.

— Что? — одними губами спросила Рыжик, которой вдруг надоело петь. — Что? — повторила она.

— Подожди, скоро расскажу, — прошипела я, снова уткнувшись в письмо.

— Сейчас расскажи, — потребовала она и захихикала.

Я опустила письмо, а Рыжик наклонилась ко мне и взяла за руку.

— Дженни Пенни кого-то убила, — пропела я ей на ухо в такт музыке.

— Тише, — шикнул кто-то сзади.

— Что? Та странная девочка с непослушными полосами? — не поверила Рыжик.

— Скажи Артуру, — попросила я.

Она пододвинулась к нему, обхватила его голову и потянула ее к своему рту, будто созревший персик.

Я толкнула локтем мать и пошептала ей в ухо.

— Что? — переспросила она.

Я повторила.

— Убийство? — ахнула мать. — Не верю.

В это время поющие добрались до последней строчки. Мать стиснула мою руку и громко подхватила: «Рукой своей сквозь тьму и свет впусти в небесный дом».

Аминь.

После монотонной проповеди о родительских обязанностях, которую мои родители, слава богу, пропустили мимо ушей, настала очередь Рыжика. Она встала и пошла по проходу. Алан и Алан-младший просияли. Для них Рыжик была звездой, потому что как-то она пела с самим Синатрой (что, кстати, правда), и теперь им казалось, что сам великий человек явился на крестины. Поэтому когда Рыжик вышла вперед и поклонилась, Алан-старший не удержался от аплодисментов. А когда она посвятила свою песню «Дженни Пенни, нашему другу, которая попала в тюрьму по несправедливому обвинению в убийстве», я вздрогнула и на минуту почувствовала себя голой. Рыжику дали карт-бланш и позволили выбрать любую песню, какую она сочтет уместной в данном случае, но, услышав первые строчки «Я тот, у кого ничего нет»[22], даже я задумалась о том, что же творится в ее лысой голове.

— Ведь когда младенец является в мир, у него ничего нет, — объясняла она позже за бокалом виски с таким видом, будто совершенно не понимала, из-за чего весь шум.

У нас никто и никогда не ложился рано. Таково было негласное правило, и никому даже в голову не приходило его нарушить. Мы засыпали только после того, как истощались все разговоры, оставляя после себя сосущую пустоту и усталость. Нередко мы с матерью засиживались на берегу до того часа, когда ночная небесная синева начинала бледнеть, а поднимавшееся к горизонту солнце прогоняло ее все дальше, освобождая место для золотого, оранжевого и алого. Иногда мы садились в лодку, плыли ему навстречу и, закутавшись в одеяла, наблюдали рождение нового дня.

Однако после крестин всем, казалось, хотелось поскорее разойтись по комнатам, и уже к одиннадцати часам дом стал совсем тихим и словно покинутым. Я решила растопить камин: после захода солнца весенняя сырость быстро просачивалась в дом. Я чувствовала, как она пробирается мне под джемпер, и хотелось поскорее прогнать ее, почувствовать запах дыма и тепло. Я поднесла спичку к смятой газете и кучке сухих щепок, они немного подымили, и уже скоро их охватило оранжевое пламя.

— Слушаю.

— Подожди, — сказал он, — я перейду к другому телефону.

Я услышала щелчок, потом звук снятой трубки.

— Алло, — позвал он.

Его голос был низким и словно лишенным всякой энергии. В нем слышался явственный американский акцент — так бывало всегда, когда он уставал. Он прихлебывал пиво, и я была рада этому. Может, оно поднимет ему настроение.

— Что новенького? — спросил он, и я рассказала о крестинах и о письме от Дженни Пенни.

— Твою мать, поверить не могу. Ты не шутишь?

— Нет. Так и есть.

— И кого она убила?

— Я еще ничего не знаю.

— Какого-нибудь старого любовника матери?

— Это мысль.

— Господи, Элли! И что ты собираешься делать?

— А что я могу? Буду писать ей, вот и все. Постараюсь узнать правду. Джо, это все так странно! Мы ведь дружили с ней.

— Она всегда была странной.

— Да, но не настолько же. Она не могла этого сделать. Для убийцы у нее слишком богатое воображение.

— Элли, ты ведь ее не знаешь. Ты знала ее ребенком, а человека нельзя заморозить, он меняется.

Мы помолчали.

Я подлила в бокал вина. Я-то себя заморозила.

— Что у тебя с работой, кстати? — спросил он.

— Запаниковала и бросила.

— Все то же самое?

— Да, никак не могу осесть и успокоиться. Ты же знаешь, я непоседливая. Переехала к Нэнси. Да ничего страшного.

— Точно?

Молчание.

— Точно, Элл?

— Да, со мной все в порядке. Просто не хочу пока останавливаться на чем-то одном. — Я допила вино. — Что будешь делать сегодня вечером?

— Лягу в постель и засну с пивом в руке.

— Сексуально.

— Просто не самый удачный день, да и неделя тоже.

Я молчала, затаив дыхание, и слышала, как на брата опускается темнота.

— Возвращайся, — попросила я. — Я по тебе скучаю. Мы все скучаем.

Молчание.

— Ты же знаешь, что мне надо быть здесь.

— Все еще надо?

— Да. Работа. Сама понимаешь.

— Ты терпеть не можешь эту работу.

— Зато деньги люблю.

— Какая ты задница. — Я засмеялась. Глотнула еще вина. — Эта работа, она не твоя.

— Возможно. А что мое, Элл?

Мы оба помолчали.

— Тебе надо познакомиться с кем-нибудь, — сказала я.

— Я уж давно забил на это. — Он зевнул.

— И в хоре у вас никого нет?

— Мы там все уже друг друга перетрахали.

— А…

— Этим мы там и занимаемся.

— Понимаю.

— У меня нет друзей, — сказал он, а я опять засмеялась.

В эту игру мы уже играли, она была мне знакома.

— У меня тоже, — сказала я. — Уроды мы с тобой. Он громко открыл следующую бутылку.

— Как там Рыжик?

— Держится.

— Блин.

Я слышала, как он пьет.

— Ты бы позвонил маме с папой.

— Знаю. Передай им привет и что я их люблю.

Сам бы мог передать, подумала я.

— Просто очень плохой день, — объяснил он.

Я подкинула в камин полено.

— На следующей неделе мы поем на свадьбе у приятеля. — Он явно старался, чтобы голос звучал повеселее.

— Здорово.

— Да. Это типа наше первое настоящее выступление.

— Обалдеть.

— Точно.

— Значит, тебе есть чего ждать от будущего.

— Да, есть, — согласился он.

— Я соскучилась.

— Я тоже.

Крошечные искры улетали в широкую каминную трубу и там гасли, как умирающие звезды. У брата и раньше бывали такие периоды, когда яркость, бывшая его сутью, вдруг тускнела и глохла. Мать считала, что во всем виновато регби, удары по голове и сотрясение. Я полагала, что всё дело в моей тайне, бремя которой он нес всю жизнь. А отец просто думал, что из-за своей ориентации он иногда бывает очень одинок. А возможно, свою роль сыграли все три фактора, подумала я.


~


~

Три недели спустя она рассказала мне все. Слова падали с ее пера, догоняя одно другое, словно ей не терпелось исповедоваться, но только не оправдаться: в ее рассказе было две стороны, было намерение и деяние, свобода и последствия — она ничего не скрыла.

О месяцах, которые предшествовали событию, она писала без знаков препинания, ведь побои и оскорбления следовали друг за другом без пауз и перерывов, а в итоге она, окровавленная и задыхающаяся, оказалась на полу в ванной, а он засовывал ей в рот головку душа. Она писала, что сделала бы это уже тогда, когда он наклонился над ней и потянулся к крану. Но ничего подходящего не оказалось в тот момент под рукой, да и запястье у нее было сломано и бессильно висело под прямым углом к руке. Поэтому она просто лежала на полу, пока продолжались побои, а потом услышала удаляющиеся по коридору шаги и звук захлопнутой двери.

«Я пересолила спагетти болоньезе!» Так она и написала с ироничным восклицательным знаком в конце. Этот восклицательный знак надорвал мне сердце.

Она не стала сообщать в полицию. Вместо этого той же ночью, под дождем, она доплелась до безлюдной и пользующейся дурной репутацией улицы, высыпала на землю все содержимое своей сумочки, потом добралась до телефонной будки и только тогда позвонила и полицию. Она сказала, что на нее напали и ограбили. Ее отправили в больницу и там лечили и заботились о ней, но она знала, что они ей не верят, потому что никто уже давно не верил в череду неудачных падений и ушибов, приключившуюся на третьем и четвертом году ее брака: не верила даже Линда, и не верили соседи, скрывающие свое неверие за завесой молчания. А когда он пришел забирать ее из больницы, то рыдал и клялся, что отомстит ублюдку, который сделал это с ней, и вот тогда-то она поняла, что сделает это, и тем определила свою жизнь на следующие девять лет.

В тот вечер, когда все случилось, дома его ждало не обещанное домашнее рагу, а еда навынос, причем еда китайская, которую он не любил, а она любила, но уже давно не осмеливалась покупать, но в тот вечер ей надо было, чтобы он разозлился, понимаете? Она заказала ее в одном из старейших ресторанов Ливерпуля, в «Золотом лотосе». Это был ее любимый ресторан, и там готовили ее любимое блюдо — креветки с чили, чесноком и имбирем; это блюдо было одним из очень немногих вещей, которые возвращали ей уверенность в себе, особенно если запивать его бокалом холодного белого вина. Хотя синяки у нее почти сошли (прошло уже шесть недель), под глазами еще оставались черные круги, и с ними она казалась жалкой и неопасной, что в тот вечер было очень кстати. Она молча села за стол. Положила ему на тарелку рис и спросила, как прошел день, но он велел ей заткнуться. Она съела креветку и протянула ему пиво. Он ударил ее бутылкой по голове.

Она упала на пол, увлекая за собой миску, тарелку, вазу с еще не распустившимися цветами и свои палочки для еды (она никогда не ела китайскую еду вилкой и ножом; для нее было важно делать это правильно). Она и использовала палочку только потому, что та оказалась у нее под рукой: черная, металлическая и острая, часть свадебного подарка. Понимаете, она действовала инстинктивно. Он наклонился к ней и плюнул, но забыл прижать к полу ее руки. Сначала она думала, что попала ему в плечо. Только потом она поняла, что пятнадцать раз проткнула его сердце.

— Вот, — сказала я и протянула отцу письмо.

Он отложил пилу и сел в старое, засыпанное опилками кресло; долго шарил по карманам в поисках очков, пока я не показала ему на лоб, и тогда он нащупал их и опустил на глаза. Только такие моменты и выдавали его возраст, мелкие трещинки в сверкающей броне вечного мальчика. Я смотрела, как он читает. Его лицо оставалось спокойным и бесстрастным. Он еще не перевернул страницу, подумала я и вышла на улицу, подальше от запаха опилок и машинного масла, такого знакомого запаха его мастерской.

В детстве я постоянно торчала там, смотрела, как он делает разные вещи: причал, сарай, гимнастические лесенки для наших соседей, буфеты, полки и, конечно же, наш стол. Как хорошо, что он не ходит на работу, думала я тогда, ведь он так занят, он все время что-то делает. Он часто отдавал мне крепкие деревянные кубики, и я скоблила и шлифовала их до тех пор, пока они не становились гладкими, как морские камешки, и их можно было подарить кому-нибудь. Он рассказывал мне о волокнах дерева, о его структуре, о том, что древесина у дуба бледно-коричневая, а у бука иногда имеет красноватый оттенок; что у дуба текстура грубая, а у платана тонкая, а ясень очень хорошо гнется. В моей жизни было полно таких моментов, чудесных моментов, которые я принимала как должное. А Дженни Пенни никогда не знала своего отца. Рядом с ней никогда не было человека, который научил бы ее различать сорта дерева, рыбачить, радоваться.

— Элли, — позвал отец.

Я зашла в сарай и присела на ручку кресла. Отец вернул мне сложенное письмо и ничего не сказал. Я ждала большего — горестного вздоха, мудрого замечания, хоть чего-нибудь. Но вместо этого он поднял очки, устало потер глаза, как будто не прочитал про жестокость жизни, а сам увидел ее. Я положила руку ему на плечи, а то вдруг он опять вспомнит о Джин Харгривз, чей призрак вроде бы уже давно оставил его в покое, но, может, нам это только казалось.

— Она сказала, что получила разрешение на посещение? — спросил он.

— Да, на следующую среду.

— Поедешь?

— Конечно.

— Хорошо, — сказал он, встал с кресла и наклонился над верстаком.

На пол упал гвоздь с таким звуком, словно где-то вдалеке зазвонил колокол. Отец наклонился и поднял его.

— Возможно, она не… — начал он.

— Ты сможешь помочь ей? — перебила я его. — Если мы соберем все документы и свяжемся с ее адвокатом? Ты сможешь помочь ей?

— Посмотрим, — сказал он.

Особой надежды в его голосе я не услышала.


~

Стоя в очереди, я ждала, пока откроют ворота. Вокруг меня возбужденными голосами переговаривались люди, ожидающие свидания с матерью, сестрой, дочерью, женой. В тени было прохладно, и я инстинктивно подышала на руки, не столько от холода, сколько потому, что сильно нервничала.

— Хочешь сигаретку? — спросил меня кто-то сзади.

Я обернулась и улыбнулась незнакомой женщине.

— Нет, спасибо, не надо.

— Первый раз? — спросила она.

— Так заметно?

— Я всегда вижу, — улыбнулась она, пытаясь одновременно закурить сигарету, отчего улыбка получилась кривой. — Все будет нормально, не волнуйся, — добавила она, взглянув на ворота.

— Да, — кивнула я без особой уверенности, потому что и правда не знала, будет или нет.

— А вы давно сюда ходите? — спросила я и тут же пожалела об этом.

Она не рассердилась, только засмеялась.

— Пять лет. Через месяц ее освобождают.

— Здорово.

— Моя сестренка.

— Понятно.

— Ее ребенок пока со мной.

— Наверное, тяжело.

— Бывает и похуже, — пожала плечами она. — А у вас кто?

— Подруга.

— Надолго?

— Девять, — ответила я, начиная привыкать к этой рубленой манере беседы.

— Блин, не шутка.

— Да уж.

Ребенок вдруг выкрикнул что-то и побежал к открывающимся воротам.

— Ну, пошли. — Она последний раз затянулась и бросила сигарету на землю.

Ребенок вернулся и раздавил окурок, будто муравья.

— Удачи тебе, — сказала она, и мы двинулись вперед.

— И вам тоже, — откликнулась я и вдруг снова занервничала.

Конечно, меня обыскивали и раньше — в аэропортах, на вокзалах, в театрах, — но на этот раз все было по-другому. Два месяца назад ИРА опять активизировалась: один взрыв в Докленде и второй в автобусе в Олдуиче. Все психовали.

Офицер выложил на стол, словно на продажу, все жалкие подарки, которые я собрала для Дженни Пенни: марки, компакт-диски, хороший крем для лица, дезодорант, печенья, журналы и блокнот. Я могла бы собрать и больше, потому что надеялась: они сделают ее камеру просторнее, а дни короче, и жизнь перестанет казаться такой невыносимой. Офицер сообщил мне, что целоваться на свиданиях запрещено, и я покраснела, хотя, казалось бы, что тут особенного? Я сложила вещи обратно в сучку и отошла, уступив место следующему.

Я миновала большой зал для свиданий, воздух в котором был враждебным и неподвижным, как будто тоже находился в заключении, и села за назначенный мне стол номер пятнадцать. С этого места хорошо просматривался весь зал.

Женщина, с которой я разговаривала в очереди, сидела у самого входа и болтала с мужчиной за соседним столом; их голоса вливались в общий негромкий гул. Я наклонилась к стоящей на полу сумке, чтобы достать газету, и пропустила появление в зале первых заключенных. На них была обычная одежда, они махали руками и улыбались своим друзьям и родным, и приветствия их звучали совершенно нормально. Я не отрываясь смотрела на дверь и на входящих. Мне вдруг подумалось, что я могу не узнать Дженни Пенни. Да и как узнать? Фотографии у меня не было, а люди меняются. Какие самые характерные черты были у нее? Волосы, разумеется, но она могла подстричь их или покрасить, и что тогда осталось? Какого цвета были у нее глаза? Стала ли она высокой или осталась маленькой? Как она смеялась? Я не помнила даже ее улыбки. Взрослая Дженни Пенни была для меня незнакомкой.

Я привыкла ждать ее. Когда мы были маленькими, я ждала ее постоянно, но никогда не злилась, потому что у меня-то не было того, что так усложняло ее жизнь.

— Извини, что так опоздала, — каждый раз говорила она. — Это все волосы.

Она говорила о них как о какой-то хронической болезни вроде астмы или порока сердца. Однажды я два часа прождала ее на детской площадке и встретила на улице, когда уже возвращалась домой.

— Ты не поверишь, что со мной сейчас было, — рыдая, сказала она.

— Что?

— Мне пришлось расчесать волосы двадцать семь раз, прежде чем завязать.

Я обняла ее за плечи, чтобы утешить, словно кто-то обидел ее или, что еще хуже, словно судьба обошлась с ней несправедливо и жестоко, а она вцепилась в меня и держала до тех пор, пока снова не почувствовала себя в безопасности. Тогда она отстранилась от меня, улыбнулась и сказала: «Пожалуйста, никогда не бросай меня. Элли».

Еще какая-то женщина вошла в дверь. Большинство столов были уже заняты, и за ними шли оживленные разговоры. Только напротив меня и за соседним столом оставались свободные места. У женщины были короткие волнистые волосы, она смотрела в мою сторону, и я улыбнулась ей. Похоже, она меня не видела. Женщина была высокой, стройной, даже худой и сильно сутулилась, что очень ее старило. Я не думала, что это она, но все-таки внимательно вглядывалась в ее движения и даже вроде бы начала читать что-то знакомое в ее чертах. Она пошла в мою сторону, и я поднялась ей навстречу, как встают, когда встречаются где-нибудь в кафе, но она прошла мимо и остановилась у столика, где сидели двое.

— Как дела, мам?

— Отлично выглядишь, Бекки. Правда, Бет, она отлично выглядит?

— Точно.

— Спасибо. Как там папаша?

— Да как всегда.

— Все такой же зануда. Шлет тебе привет.

— Ну и ему передайте.

Это случилось внезапно, в один момент: я вдруг поняла, что она не выйдет. Среди сотен гудящих в комнате голосов я услышала ее голое: «Прости, Элли. Я не могу». Это случилось еще до того, как ко мне подошел офицер, до того, как он пошептал мне на ухо, до того, как все замолчали и оглянулись на меня.

Это было такое же чувство, как в тот вечер, когда меня в последний раз покинули и я зря ждала его в кафе: отвращение опутывало и душило меня, словно удав кольцами, выдавливало остатки робкой любви и уважения к себе. Я старалась стать такой, какой он хотел меня видеть, но это было невозможно, потому что он хотел видеть не меня, а другую. Но я все-таки старалась, беспомощно и неуклюже. И я его очень ждала. Прождала до тех пор, пока не опустел бар и усталые официанты не двинулись к выходу. Ждала до тех пор, пока мое сердце наконец-то не поверило, что он не придет, и не подтвердило то, что я и так давно знала.

Я поднялась и зашагала к выходу, не в силах даже скрыть свой стыд. Одна из сумок выпала у меня из руки, и я услышала, как разбилась баночка с кремом, но это было уже не важно, потому что сумку вместе с ее содержимым я все равно запихала бы на станции в мусорный бак.

Обратная дорога была длинной и скучной. Я устала подслушивать разговоры соседей по вагону. Устала от частых остановок в крошечных деревушках «всего в двух шагах от Лондона, но сулящих все удовольствия жизни на природе». Устала думать о ней.

Поездка в такси через мост Ватерлоо, как всегда, подняла мне настроение, я расслабилась и, глядя на восток, любовалась привычными очертаниями собора Святого Павла, церкви Сент-Брайдз и разномастными башнями Доклендс, отражающими вечернее солнце. Здесь все ходили пешком, и автобусы были не нужны. На палубах старых, поставленных на вечный прикол пароходов люди пили вино, а легкий ветерок, уже облетевший город, морщинил гладь Темзы и пускал мне в глаза солнечных зайчиков.

Мы миновали Олдуич, Дворец правосудия и поехали по Флит-стрит, на которой я жила, пока училась. Тогда на ней ничего не было, да и сейчас тоже (все эти кафе появятся гораздо позже), и, если мне хотелось есть или я забывала купить бутылку молока, приходилось идти на Стрэнд. Мы поравнялись с Бувери-стриг, я поглядела в сторону реки и успела увидеть солидное здание рядом со старой типографией «Дейли мейл».

Нас было семеро — артистов, писателей, художников, музыкантов, — и мы обитали в крошечных комнатушках на двух верхних этажах. Это было затерянное гетто, бесконечно чуждое тем, кто населял адвокатские конторы внизу. Все мы были одиноки, и каждый сам по себе. Днем мы спали, а просыпались и расцветали в сумерках, как ночные фиалки, душистые и сочные. Мы не собирались покорять мир, нам достаточно было избавиться от собственных страхов. С тех пор мы ни разу не встречались. Возможно, только в воспоминаниях.

Я открыла балконную дверь и посмотрела вниз, на площадь. Каждый раз этот вид, полный красоты и покоя, дарил мне ощущение свободы и превосходства, а сегодня еще больше, чем обычно. Я расстегнула рубашку. Весь день меня мучило ощущение, что я грязная, но, вернувшись домой, вместо того чтобы поспешить в душ, я налила себе мартини. Почему она не вышла? Почему отказалась в последний момент? Неужели дело во мне? Неужели я хотела от нее слишком многого? Разочарование все еще было острым и болезненным, будто она одна владела ключом к чему-то неназванному, но очень важному для меня.

Я опустилась на стул и пальцем покрутила оливку в бокале. Музыка вырывалась из соседнего окна, кружила над площадью, и мои мысли неслись вслед за нею. Они снова и снова увлекали меня в наши детские комнаты, к давно забытым лицам, играм и шуткам, которые когда-то казались нам смешными.

Я вспоминала то Рождество, что она провела с нами; ее страстную веру в чудо, которая не давала нам уснуть по ночам. Потом я увидела ее на пляже, в лунном свете она шла по воде, ее непокорные волосы развевались, и она была глуха к моим мольбам.

— Смотрите на меня! Смотри, как я умею, Элли! — крикнула она, широко раскинув руки, и вдруг исчезла среди черных вздыбленных волн, исчезла спокойно и тихо, даже не пытаясь бороться.

В тот раз брат с трудом вытащил ее из воды.

— Какого черта ты вытворяешь, Дженни? — кричал он, волоча ее вялое тело сквозь полосу прибоя. — Ты маленькая идиотка! Мы все тебя ищем, волнуемся! Что ты делаешь? Ты же могла утонуть!

— Ничего бы со мной не случилось, — улыбнулась она. — Со мной ничего не может случиться. Ничто не сможет отнять меня у меня.

С того момента я неотрывно наблюдала за ней. Наблюдала не всегда по-доброму, до тех пор пока не поняла, что этот жар, пожирающий меня изнутри, называется «зависть». Потому что я уже знала: что-то отняло меня у меня, а вместо этого вручило вечную тоску по прошлому, по тому прошлому, в котором еще не было ни стыда, ни страха. А сейчас у этой тоски появился голос, и он был похож на вой раненого животного, скучающего по дому.

Она так и не объяснила мне, что случилось тогда и почему она не пришла, а я и не требовала от нее объяснений; вместо этого она просто пропала на несколько недель, не отвечая на мои письма и тревогу. А вместе с июнем вернулась и она, известив меня об этом знакомым почерком на знакомом конверте, внутри которого была знакомая самодельная открытка, на этот раз с одиноким кроликом.

«Прости меня, Элли, — писала она своими обычными вырезанными буквами. — Не сердись, будь терпелива. Прости».


~

— Извини, — сказал он. — Я знаю, что поздно.

Я только что закончила статью для журнала, легла в постель и посмотрела на будильник — три часа, — и тут раздался звонок. Наверное, надо было включить автоответчик, но я никогда не могла этого сделать, потому что знала, в это время всегда звонит он. Я потянулась за трубкой.

— Джо?

— Угадай, что я тебе скажу, — спросил он.

— Что?

И тут случилось что-то совсем необычное: он засмеялся. В трубке слабо слышались голоса людей и звон бокалов.

— Ты где? — спросила я.

— Не дома.

— Ну, отлично.

— Угадай, кто здесь со мной.

— Понятия не имею.

— Угадай, — повторил он.

— Не знаю! — начала злиться я. — Гвинет Пэлтроу?

(Он действительно познакомился с ней пару недель назад на какой-то премьере и даже заставил меня поговорить с ней по телефону, изображая фанатку.)

— Нет. Это не Гвинни.

— Кто тогда?

И тут он сказал мне.

А потом я услышала в трубке голос: его, а может и не его; голос не мальчика, а мужчины; голос, отделенный от меня восемнадцатью годами молчания. Но когда он сказал: «Привет, малышка Элл» — слова, которые он говорил мне всегда, — у меня сладко защекотало кожу, словно я куда-то падала через слой мягких перьев.

Две недели спустя меня разбудили автомобильные гудки, утренний нью-йоркский гомон с Грин-стрит и яркое солнце, щедро залившее комнату. Я перевернулась на спину и открыла глаза. У кровати, глядя на меня, на одной ноге стоял брат с чашкой кофе в руке.

— Давно стоишь? — спросила я.

— Двадцать минут. То на одной ноге, — он показал мне, — то на другой. Как австралийский абориген.

— Чокнутый, — сказала я и опять перевернулась, чувствуя одновременно усталость, радость и сильное похмелье.

Я прилетела накануне, поздно вечером. Джо, как всегда, встречал меня в аэропорту и держал в руке большую табличку «ШЕРОН СТОУН». Ему нравилось слушать шепот проходящих мимо пассажиров, ловить завистливые взгляды, а потом наслаждаться разочарованием зевак, когда к нему приближаюсь я, растрепанная, небрежно одетая и ничуть не похожая на Шерон Стоун. Он называл это «дразнить массы» и получал от процесса большое удовольствие.

Когда такси переехало Бруклинский мост (брат всегда просил водителя ехать этой дорогой), я открыла окно, впуская внутрь запах города, его шум, и почувствовала, как замирает сердце при виде всех этих огней, приветствующих, заманивающих меня, как заманили они миллионы других, явившихся сюда за другой жизнью. И мой брат был одним из них; его позвало сюда не золото, а соблазн анонимности, возможность забыть все приставшие за долгие годы ярлыки; возможность освободиться от прошлого и стать собой.

Мы ехали через прославленный деловой район, а у меня сжимаюсь сердце; я думала о брате, о Дженни, о прошлом, о Чарли, о мире моего брата, в котором всегда были «они» и «мы», и я всегда знала, что принадлежу к «мы». Брат указал на башни-близнецы Всемирного торгового центра и спросил:

— Ты ведь никогда не была наверху?

— Нет.

— Смотришь оттуда вниз, и кажется, что ты отрезан от всего. Совсем другой мир. Я на прошлой неделе ходил туда завтракать. Стоял у окна, прислонился к стеклу и думал о жизни внизу. Потрясающее чувство, Элли. Охренительное. Все представляется таким далеким и ничтожным.

Машина вдруг резко затормозила и остановилась. Препятствие посреди дороги. «Да, твою мать, да! Ты убить меня хочешь, придурок?! Пошел ты, твою мать!» Таксист медленно сдал задом. Брат потянулся к решетке и предложил:

— Поехали лучше в «Алгонкин»[23], сэр.

— Как скажешь, приятель, — кивнул водитель и, пренебрегая правилами, рискованно развернулся.

Он включил радио. Лайза Минелли. Песня о возможностях и удаче, даже о победе, песня о любви, которая не предает.

С самого моего приезда его имя, пока не названное постоянно маячило между нами и придавало странный оттенок всем нашим разговорам. Оно как будто заслуживаю отдельной главы, посвященной только ему, и ждало, когда мы перевернем страницу. И вот когда мы сидели в тихом баре, напитки уже были заказаны, а наше внимание безраздельно отдано друг другу, брат дожевал горстку орешков и заговорил:

— Знаешь, ты ведь увидишь его уже завтра.

— Завтра?

— Да, он пойдет с нами. Послушать, как я пою. Ты не возражаешь?

— Почему я должна возражать?

— Ну, может, это слишком быстро. Ты ведь только приехала.

— Со мной все в порядке.

— Он просто сам захотел. Хочет повидаться с тобой.

— Понимаю.

— Точно? Просто он сам захотел.

— Да я тоже хочу его видеть.

Я уже собиралась спросить, стали ли они снова любовниками, но тут нам принесли мартини, и они выглядели так соблазнительно, а времени впереди было еще много, и торопиться не стоило, поэтому я просто сделана первый глоток, вздохнула и сказала:

— Идеально, — потому что так оно и было.

— Идеально, — согласился брат и вдруг наклонился ко мне и обнял.

Он стал похож на Рыжика. Все его поступки приходилось расшифровывать, потому что он редко объяснял их словами; он жил в тихом и молчаливом мире, в мире обособленном и лишенном цельности; в мире, похожем на пазл, который требовалось собрать, — вот потому-то он и звонил мне по ночам, когда ему не хватало нужного кусочка.

— Я так рад, что ты приехала, — сказал он.

Я откинулась на спинку и внимательно посмотрела на него. Его лицо изменилось: оно стало мягче, ушли напряжение и усталость, прятавшаяся в глазах. Он казался счастливым.

— Правда? — спросила я и просияла.

Немолодая пара, сидевшая под пальмой, оглянулась на нас с улыбкой.

— Ну так вот, — сказал он.

— Ну так что?

— Можно, я еще раз расскажу все с начала?

— Давай, — кивнула я.

Он одним глотком допил свой мартини и начал сначала.

Это был благотворительный вечер «Стоунволла»[24]. Брат обычно поддерживал эти мероприятия. На этот раз оно проводилось в одном из больших аристократических особняков на окраине Гринвич-Виллидж. Вечера были довольно камерными, и посещали их, как правило, одни и те же люди, но деньги на них всегда собирались хорошие, главным образом благодаря высоким ценам на билеты, «молчаливым» аукционам и другим аукционам совсем уж интимного свойства, о которых знали только избранные.

— Но ты ведь сначала не собирался идти? — подсказала я, торопясь достичь той части истории, которую еще не слышала.

— Нет, не собирался. Но потом вспомнил, что мне надо посмотреть, как они отремонтировали особняк, потому что я как раз присматриваю новый дом и мне нужен архитектор; и это, кстати, тоже важная тема — завтра ты должна съездить со мной и взглянуть на дом.

— Хорошо, съезжу. — Я глотнула водки, и она сразу же ударила в голову. — Рассказывай дальше.

В небольшом саду играл струнный квартет, и брат просидел там большую часть вечера в приятной компании пожилого джентльмена по имени Рэй; тот вспоминал о волнениях в Виллидж в 1969-м и рассказывал о своих ужинах с Кэтрин Хепберн и с Марлен, которую знал, потому что работал костюмером на «МГМ», дружил с фон Штернбергом и еще имел немецкие корни со стороны матери. Постепенно стемнело, и в садике зажгли свечи, наполнившие воздух ароматом жасминового чая и инжира. Квартет замолчал, и гости перешли в дом, чтобы узнать результаты аукциона и отведать предлагаемых в тот день японских блюд. Скоро брат и Рэй остались в саду вдвоем. Однако никаких неприличных предложений не последовало, все напоминало вечера, которые брат проводил с Артуром за неторопливыми разговорами о Холстоне[25] и Уорхоле.

И вдруг по пожарной лестнице в сад спустился человек. Совсем молодой, как показалось в свете свечей; не такой уж молодой, как выяснилось, когда он приблизился. Но Рэй оглянулся на него и улыбнулся.

— Кто это к нам пришел, такой молодой и красивый?

Мужчина засмеялся в ответ.

— Меня зовут Чарли Хантер. Как поживаешь, Джо?

Официант принес нам еще по мартини. Я почувствовала, что проголодалась, и заказала вторую порцию оливок.

Они успели втиснуть годы жизни в ту пару часов, что продолжалась вечеринка, а потом, счастливые, пьяные и все еще не верящие в свою встречу, брели по узким улочкам Виллидж обратно в Сохо[26]. Выходные они провели в квартире Джо, среди пивных бутылок и пустых коробок из-под пиццы, взахлеб пересказывая друг другу все те годы, что разделили их и определили характер каждого. Тогда-то Чарли и открыл ему, что тоже не должен был оказаться на той вечеринке. В пятницу он собирался вернуться домой в Денвер, но рейс отложили, а потом на понедельник наметилась какая-то важная встреча и коллега, которого он знал только по имени, предложил: «Оставайся, сегодня будет вечеринка», и он остался и не видел коллегу с тех пор, как тот на аукционе записывал ставку в надежде выиграть ужин на двоих в «Трибека-гриль» с какой-то неназванной знаменитостью.

Джо одним глотком допил то, что оставалось у него в стакане.

— И знаешь, Элл? По-моему, он собирается насовсем перебраться в Нью-Йорк.

Кажется, в этот момент я все-таки спросила его, стали ли они снова любовниками, а может, и не спросила, потому что он как раз заказал третий мартини, и тогда эта идея мне очень понравилась, но вкус третьего мартини все еще стоял у меня во рту, когда утром я проснулась, разбуженная всепроникающим солнцем, и обнаружила, что брат стоит у моей кровати на одной ноге, держит в руке чашку с макиато и притворяется австралийским аборигеном.


~

Дом прятался в самой середке Гринвич-виллидж, на зеленой улочке, удивительно тихой и какой-то нездешней, учитывая, что располагалась она всего в одном квартале от Бликер-стрит и в двух от площади Вашингтон-Сквер. Агента мы увидели еще издали: он говорил по телефону, стоя под большим айлантом, который в этот иссушающий полдень давал явно недостаточно тени.

Последние пятьдесят ярдов мы преодолели бегом, и я выиграла этот неожиданный забег, потому что первой прикоснулась к черной металлической решетке. Агент смотрел на нас с недоумением: мы были потными, разгоряченными и, наверное, показались ему бедными, такими бедными, что вряд ли потянули бы хот-дог на двоих, не говоря уж об элитной нью-йоркской недвижимости.

Аромат айланта стал сильнее, когда по ступенькам мы поднялись к входной двери, и как только агент открыл ее, он смешался с активным запахом сырости, которая, как поспешил заверить нас агент, была легко разрешимой проблемой, а отнюдь не конструктивной особенностью дома. Внутри было темно, пусто, а окна закрывали плотные деревянные жалюзи, застрявшие на полпути, когда мы попытались их поднять. Все тут казалось на редкость убогим, и благодаря нелепой планировке дом напоминал курятник. Стены скрывались за полосатыми обоями с чередованием оранжевого, черного и коричневого цветов, дубовые перила были грубо окрашены, а краска почти неразличима под слоем жирных пятен. Я вернулась в коридор и по узкой лестнице поднялась на второй и на третий этаж, обнаружила на верхнем дыру в потолке и в ней — птичье гнездо; потом осторожно спустилась на кухню и вышла в жалкий садик за домом, заросший сорной травой и молодыми, высотой по колено айлантами — видимо, отпрысками того дерева, что росло у входа. У этого дома было так много недостатков, он требовал такой большой работы; но пока я стояла перед ним, а брат тайком показывал на часы, мне открылась и его первоначальная планировка, и то, каким он мог бы стать. Поэтому когда брат без всякого энтузиазма спросил: «Ну как тебе?» — я ответила: «Мне очень нравится». И это было правдой.

Когда мы вернулись домой, было почти шесть. Я быстро приняла душ, оделась и, чтобы не нервничать, взялась за статью, которую надо было закончить до завтра. Это была даже не статья, а пилотный проект колонки для воскресной газеты; я дала ей временное и незамысловатое название «Потерянные и найденные», но, как ни странно, в будущем оно так и закрепилось за ней. Это был рассказ о Дженни Пенни и о том, как она вернулась в мою жизнь; несколько историй, связанных нашей перепиской и воспоминаниями. Я волновалась, когда писала ей об этой идее, спрашивала ее мнение и, возможно, разрешение, если статья будет опубликована. Уже со следующей почтой я получила ее решительное и однозначное согласие, а также новое имя — псевдоним, который она придумала себе по моей просьбе.

Я еще не закончила, когда услышала звонок в дверь. Брат окликнул меня из своей спальни. Я открыла замок на входной двери, сделала несколько шагов назад и стала ждать. Вдруг я вспомнила про полотенце на голове, поспешно стащила его, и мокрые волосы рассыпались по плечам. Я очень нервничала. Пыталась представить себе, как он войдет и что скажет. Может, бегом ворвется в квартиру и закричит, что счастлив видеть меня? Или вежливо постучит? Я услышала его шаги по лестнице, потом они остановились. Он не сделал ни того ни другого; он просто немного приоткрыл дверь, просунул внутрь голову, улыбнулся и сказал:

— Привет, Элл. Как жизнь?

Его смуглые черты совсем не изменились, и улыбка была такой же, но из голоса исчез протяжный эссекский акцент, который я хорошо помнила. И он принес шампанское. Мы не собирались оставаться дома, но он все-таки принес шампанское, потому что для такого момента требовалось шампанское.

Он, подбоченившись, оглядел меня и сказал:

— Совсем не изменилась.

— Ты тоже, — ответила я.

Мы обнялись, и бутылка шампанского, которую он все еще держал в руке, холодила мне спину.

Брат присоединился к нам, когда хлопнула пробка. Он был еще мокрым после душа, но уже успел надеть розовую футболку с надписью «Шесть Джуди», силуэтом Джуди Гарленд и еще одной надписью поменьше: «Песни на ужин». Они делали так всегда: заказывали новые футболки для каждого благотворительного выступления. Как-то концерт давался в поддержку престарелых, и тогда на футболках было написано: «Петь можно в любом возрасте». На этот раз на повестке дня была еда для бездомных и покупка новой передвижной кухни.

Я передала бокалы с шампанским, которые наполнила доверху. Обычно я так не делала, но сейчас мне это требовалось, потому что, когда брат поднял бокал и сказал: «За нас. Наконец-то мы вместе», у меня по щеке, еще до того как я сделала глоток, побежала первая слеза.

Я думала, что он в кабинете помогает Джо решить какую-то финансовую проблему, поэтому вздрогнула, когда почувствовала на плече его руку.

— Подожди, — попросил он, потому что я как раз собиралась выключать компьютер.

Стоя у меня за спиной, он прочитал первый абзац.

— Что скажешь? — спросила я.

Тут в комнату заглянул брат.

— Такси уже здесь. Готовы? — спросил он и бросился к себе в комнату за дисками и рекламными фотографиями.

— И я хочу туда, — тихо сказал Чарли. — Напиши и обо мне.

— Туда?

— Ты же меня потеряла, а потом нашла, — кивнул он. — Значит, и про меня можно написать, верно?

— Тебе придется поменять имя.

— Эллис.

— Что?

— Мне нравится имя Эллис.

— Хорошо.

— А Дженни Пенни какое выбрала?

— Либерти. Либерти Белль[27].

Мы заняли маленький столик у задней стены, подальше от людей, которых не знали, и тем более от тех, которых знали, поближе к ледяному бару с водкой и неиссякаемыми запасами крошечных гамбургеров и толстых креветок в чесночном соусе.

— А я думал, ты, может, замужем, — сказал он.

— Нет, — ответила я и допила то, что оставалось в бокале.

Молчание.

— И попыток не было? Не встретила никого стоящего?

— Нет.

— Ни разу?

— В ретроспективе — ни разу.

— «В ретроспективе». Господи, до чего же вы похожи. — Он помахал рукой брату, который как раз выглянул из-за красного бархатного занавеса. — Свой собственный маленький клуб.

— Нет, на самом деле все немного сложнее.

— Все мы немного сложнее, Элл. Помнишь, как мы последний раз виделись?

— Помню.

— Сколько тебе тогда было: девять, десять? Ты здорово злилась на меня.

— Он ведь так и не смог тебя забыть.

— Знаю, знаю, — засмеялся он.

— Нет, правда.

Я потянулась за бокалом вина, который на подносе проносили мимо.

— А нам было по пятнадцать, да? Черт. Куда ушли все эти годы, Элл? Посмотри на нас сейчас.

— А мне кажется, все было вчера, — сказала я и одним глотком наполовину опустошила бокал. — Ну и как вы — опять трахаетесь?

— Бог мой, какие мы стали взрослые.

— Да, как-то быстро повзрослели. Ну так как?

— Нет. — Он постарался ухватить бокал с шампанским с проносимого подноса. И пролил половину себе на рукав. — Он не может со мной.

— Почему?

— Потому что он никогда не возвращается к прошлому.

Бобби, самый волосатый из «Шести Джуди», вышел на сцену и представил всю группу. Он рассказал о благотворительной организации, о ее задачах, сказал несколько слов о художниках, чьи картины висели по стенам, поговорил о деньгах и попросил, чтобы их жертвовали побольше.

— А кстати, — повернулась я к Чарли, — последний раз я видела тебя не тогда. Последний раз я видела тебя по телевизору, когда тебя заталкивали в машину.

— А, это.

— Ну и?.. — спросила я, но он сделал вид, что не слышит.

Скоро комнату заполнили первые звуки «Танцующей королевы»[28].

Мне никак не удавалось уснуть. Выпитый за день кофе и разница в часовых поясах объединили усилия, и в три часа ночи я была бодра, как в полдень. Я встала, прокралась на кухню, налила себе большой стакан воды. Включила компьютер. Совсем близко раздавалось сонное дыхание. Брат никогда не закрывал дверь спальни. Так он чувствовал себя в безопасности: ему надо было слышать звуки дома и посторонний звук, если он вдруг раздастся. Я аккуратно прикрыла дверь. Сегодня ему ничего не грозило. Сегодня его охраняли я и Чарли, спящий в соседней комнате.

Именно тогда, в ночной темноте, я написала о том как Эллис снова вошел в нашу жизнь — августовским вечером, в тот час, когда любители распродаж усаживаются в барах и рассказывают друг другу об удачных покупках, намечающихся разводах, новых романах и будущих отпусках. Я написала, как он вошел с бумажником, распухшим от пятидесятидолларовых купюр и дисконтных карточек: Музей современного искусства и Метрополитен, «Старбакс» и «Дидрих». Как он вошел с едва заметным шрамом над верхней губой — результат неудачного падения на лыжном склоне — и с раной в сердце, нанесенной мужчиной по имени Дженс; мужчиной, которого он на самом деле не любил, но который занимал место в его жизни и в ночных разговорах выслушал немало его секретов; у каждого когда-то был такой. Как он вошел с торчащим из кармана письмом, которое пару дней назад написала его мать, куда более эмоциональным, чем обычно, с вопросами о том, как он живет, и сожалениями, что они так мало общаются. Я написала, как он вошел с тем страшным грузом воспоминаний, который носил с собой уже столько лет и о котором отказывался говорить, и с пустым местом там, где когда-то было ухо. Я написала, как он вошел, уже зная, что меняет работу и жизнь, что оставляет снежные поля и склоны Брекенриджа и Скалистых гор ради клочка земли в штате Нью-Йорк, где нет никаких соседей и только горы Шаванганк будут следить за ним сверху, и ради ничего не обещающего человека из далекого прошлого.

Вот так он снова вошел в нашу жизнь; так я это запомнила.


~


~

Я выглянула в окно; темнота сомкнулась над зданиями и высокими деревьями в Постманс-парке. Тени были большими и уродливыми. Мне не хотелось домой. Дом был здесь, а подруг мне заменили медсестры; долгими ночами я подслушивала их разговоры и знала все о разбитых сердцах и вечной нехватке денег, о ценах на квартиры и на туфли и о том, как мрачно было в Лондоне перед сменой правительства.

А сама я рассказывала им о Рыжике; об этой женщине, которая пила шампанское с Гарленд и секретничала с Уорхолом. Я показывала им старые фотографии, поскольку хотела, чтобы они узнали ее, чтобы увидели женщину за прикрученной к запястью биркой с именем, номером и датой рождения. Женщину, которая оживлялась и начинала вибрировать, когда слышала рассказы о том, как кто-то встретил Лайзу на Пятой авеню или видел спрягавшуюся за черными очками и шарфом Гарбо в Верхнем Ист-Сайде, — возбуждалась, потому что она, в отличие от бездарностей, любила чужую славу и грелась в ее лучах. У нее были и свои моменты, золотые моменты, которые навсегда останутся с ней, неподвластные разрушительной силе времени.

— Как дела, деточка? — подала голос проснувшаяся Рыжик и потянулась к моей руке.

— Как ты?

— Неплохо.

— Дать воды?

— Только если со скотчем — ты же меня знаешь.

Я положила прохладную ткань ей на лоб.

— Что происходит в мире? — спросила она.

— Вчера застрелили Джанни Версаче, — сказала я, открывая газету.

— Джанни кого?

— Версаче. Модельера.

— А, этого… Мне никогда не нравилась его одежда.

Она опять откинулась на подушки и сразу же заснула, возможно успокоенная тем, что в мире есть хоть какая-то справедливость.

Летние вечера были долгими и теплыми, и мне хотелось вывести ее во двор, и дать ей посидеть на солнце, и увидеть, как на ее лице вновь проступают веснушки. Мне хотелось отвезти ее в свою квартиру на Клоз-Фэр, ту самую квартиру, посмотреть которую мы зашли с ней в прошлом ноябре всего на пять минут, и она сразу же сказала, что я должна здесь поселиться. Мне хотелось, чтобы мы посидели на крыше, полюбовались на Смитфилд, увидели, как этот огромный мясной рынок распускается по утрам, словно гигантский бутон. Мне хотелось, чтобы под звон колоколов Святого Варфоломея мы ели круассаны, и читали воскресные приложения, и сплетничали о людях, которых мы знаем и которых не знаем. Но больше всего мне хотелось, чтобы она была здорова и снова закружилась в цветном водовороте лондонской жизни. Но этому не суждено было случиться. Рыжик так никогда и не вышла из своей палаты, и уже в самом конце я сказала ей, что она ничего не теряет, потому что ведь мы успели сделать все это, прожить все эти моменты, так ведь? Значит, и жалеть не о чем.

— Хорошо бы мой прах рассыпали вот здесь, — сказала она как-то, разглядывая фотографию, где она стояла на нашем причале, а за ее спиной неслась разбухшая от половодья река. — Тогда я смогла бы присматривать за всеми вами.

— Как ты хочешь, Рыжик. Мы сделаем все, что ты хочешь, только скажи.

И она сказала, и мне пришлось прятать свои слезы за листом белой бумаги и больничной шариковой ручкой.

В тот вечер я пошла домой, чтобы принять душ и переодеться. Старая дорога за церковью была совсем пустой, и до самого дома меня провожали тихие голоса давно ушедших. Уже у дверей я обернулась на звук шагов; легкая тень, скрывшаяся в тени; смех, разговор, слова прощания, эхом отразившиеся от кирпичной стены, и потом тишина. Тишина. Густая и насыщенная. Почти съедобная.

Я смотрела в зеркало на отражение своего тела; тела, которое я когда-то презирала и от которого почти отреклась. Оно не было достаточно хорошо ни для меня, ни для других; но в тот вечер оно показалось мне прекрасным; оно было сильным, и этого достаточно.

Я открыла ящик стола и достала кольцо. На внутренней стороне ободка надпись: «Лас-Вегас 1952. На память о нас. К.». Она никогда не рассказывала мне, кто такой этот К., но Артур считал, что это был опасный человек, гангстер, и общие воспоминания у них не были долгими. Сейчас кольцо было мне в самый раз; я надела его на безымянный палец и поднесла к свету. Бриллианты и сапфиры засверкали. Я улыбнулась точно так же, как девочка, когда-то получившая его в подарок. Девочка, замороженная во времени.

Я сняла трубку, еще не зная, что скажу ему. Он приезжал всего шесть недель назад, когда ее только положили в больницу. Он прилетел из Нью-Йорка хотя его начальник был недоволен и даже грозил увольнением, но он все-таки прилетел, потому что любил Рыжика и не мог не прилететь. Я привела его и палату, и, увидев его, она засветилась такой радостью, что, кажется, даже рак отступил от одного его присутствия. И всю ту неделю она чувствовала себя гораздо лучше, но все это было еще до инфекции. Уезжая, он поклялся, что приедет навестить ее в октябре. Сейчас была третья неделя июля. И я звонила ему.

— Привет, Джо.

Молчание в ответ.

— Уже недолго осталось, — сказала я.

— Ясно. Позвони мне, когда будешь у нее.

— Позвоню.

— А сама ты как?

— Паршиво.

Ни мои родители, ни Нэнси не приехали, чтобы побыть с ней последние дни, потому что она сама просила их не делать этого. Они уговаривали, настаивали, но она отвечала, что не хочет, «чтобы они запомнили ее такой», а на самом деле она просто не хотела прощаться. Годы смягчили ее, и она больше не боялась своих чувств. Слова, когда-то сберегаемые для песен, стали ее собственными. Родителям было нелегко смириться с ее желанием, но в конце концов им пришлось согласиться, и они начали тихо готовиться к жизни без нее. Мать подстриглась, и новый короткий боб очень шел ей. Нэнси приняла предложение сняться в телесериале в Лос-Анджелесе. А отец ушел в лес и срубил дерево. Звук, с которым крошился, трескался и потом падал на землю ствол, был точно таким же, какой издавало бы его сердце, умей оно звучать.

Рыжик становилась все слабее, и тогда я сняла трубку и набрала последнюю череду цифр. Он приехал на вокзал Паддингтон на следующее утро. Я встречала его и смотрела, как он неуверенно спускается по ступенькам, а на лице его застыла покорная улыбка. Он выглядел старым и измученным, а трость, раньше служившая просто реквизитом, теперь была нужна, для того чтобы на нее опираться. В такси он больше молчал, и мы ни разу не упомянули ее имени, только когда почти приехали, он спросил, в какой она палате и не надо ли ей чего-нибудь.

— Ты как? — спросила я и взяла его за руку.

Он кивнул, а когда мы проезжали мимо Смитфилда, сказал:

— Когда-то у меня был роман с молодым местным мясником.

— Приятные воспоминания?

Он сжал мою руку, и я точно знала, что означает это пожатие.

— Я о нем еще не написал, но обязательно напишу. В главе тринадцать, «И прочие…».

Ему было тяжело, но он очень старался.

Когда мы выбрались из машины, он на минуту остановился и глубоко вдохнул.

— Как она, Элли? Скажи мне правду.

— Ничего хорошего, Артур, — сказала я и повела его к дверям.

Он наклонился над кроватью и прикоснулся к ее щеке:

— Вот когда у нас опять показались скулы.

Она улыбнулась и легонько хлопнула его по руке:

— Старый дурак. Думала, ты сюда никогда не доберешься.

— Все та же старая Рыжик, — прошептал он и, наклонившись, поцеловал ее.

— От тебя вкусно пахнет, — сказала она.

— «Шанель».

— И не жалко тратить такую прелесть на себя?

Он порылся в сумке и достал миндальное пирожное.

— Посмотри, что я тебе принес! — Он поднес пирожное к ее носу и дал понюхать.

— Миндальное, — сказала она. — Совсем как в Париже.

— Поделим пополам, — сказал он, — совсем как в Париже.

Я не знала, есть у нее аппетит или нет, потому что уже несколько дней она не пробовала твердую пищу. Но он отломил кусочек и поднес к ее рту, и она жадно проглотила; наверное, она ела не пирожное, а воспоминания, и они были очень вкусными.

Я пододвинула стул поближе к кровати, Артур сел и взял ее за руку. Он давно примирился с собственной смертью, но чужие пугали его, и он держал ее за руку, чтобы не отпустить. Он держал ее за руку, потому что был еще не готов отпустить ее.

Я постояла у двери, глядя на них и слушая воспоминания о юности, зрелых годах и опять о юности. Воспоминания о крошечном отеле на Сен-Андре-дез-Ар, где они до утра пили вино и смотрели, как в окне напротив пара занимается любовью, и это было так красиво, что они все еще говорили об этом сорок лет спустя.

Я оставила их вдвоем, спустилась по лестнице, и меня вдруг охватило чувство огромной благодарности. Я вышла на улицу и глубоко вдохнула свежий воздух. Почувствовала, как солнце греет кожу. Мир совсем неплохое место, когда ты молод и здоров. Мир прекрасен и добр. Я поздоровалась с привратником. И он тоже поздоровался со мной.


~

В конце все обошлось без речей и долгих прощаний. Рыжик тихо ушла в четыре часа утра, когда мы оба спали. Я вскоре проснулась — что меня разбудило? — взглянула на нее и сразу все поняла. Казалось, даже воздух, раньше заполнявший тело, высосали, остался лишь мертвый пустой рельеф. Я поцеловала ее и попрощалась; Артур зашевелился во сне. Я опустилась на колени и осторожно разбудила его.

— Ее больше нет, Артур, — сказала я.

Он только кивнул в ответ, и, оставив его прощаться, я ушла за сестрой.

Позже я спустилась по ста тридцати двум ступеням, по которым последние шесть недель спускалась и поднималась четыре раза в день, и вышла на площадь. Конечно, было еще совсем темно: кое-где светились окна, и тихо журчал фонтан. Я посмотрела на небо. Если бы я была моложе и если бы брат был здесь, он бы сказал: «Смотри, зажглась новая звезда». Сорок минут я пыталась найти ее. Но наверное, мне было слишком много лет. Больше я ее не видела. Там, где она светила, сейчас было пустое место.

Она умерла на месяц раньше, чем принцесса Диана.

«Чтобы не присваивать ее славы», — решили мы все.


~


~

Приближался последний август второго тысячелетия; отец вдруг отменил все заказы, нарушил договоренности, и дом стоял пустой и зияющий, ожидая нас, его семью, которая должна была собраться вместе впервые с тех пор, как, стоя на причале, мы рассыпали пепел Рыжика. Это был поступок, до того не похожий на отца, который расцветал в присутствии многочисленных гостей, что мать невольно начала пристальнее приглядываться к нему, опасаясь, что он опять нырнет в темные пучины подсознательного, где станет легкой добычей неудовлетворенности.

На самом деле в его возбуждении не было ничего зловещего — им двигал просто его обычный энтузиазм, тот самый, что заставлял его будить нас, детей, посреди ночи, чтобы посмотреть его любимый вестерн или матч Мухаммеда Али, на глазах становящегося легендой. Его энтузиазм был фитилем, поджигающим наши сонные души; он неудержимо притягивал нас к нему тем летом; тем летом, когда погас свет.

Джо с Чарли прилетели ночным рейсом, а я встречалась с ними на вокзале Паддингтон, где нам троим пришлось хорошенько пробежаться, чтобы успеть на девятичасовой поезд до Пензанса.

В поезде мы попеременно то дремали, то подкреплялись тем, что развозили по вагону на тележках. Когда рельсы вплотную приблизились к линии берега, мальчики взялись за пиво, а я тайком наблюдала за ними, надеясь обнаружить знаки расцветающей любви и общего будущего. Но паралич, поразивший их в тот момент, как они встретились вновь, похоже, еще не прошел, и их не соединяло ничего: ни общий дом, ни мечты, ни постель, ничего, кроме банки теплого пива, которую они передавали друг другу. Мои надежды не сбывались, и сердце ныло от разочарования.

Алан, как обычно, ждал нас в Лискерде. Но когда он двинулся нам навстречу, заранее вытянув ладонь для рукопожатий, я заметила, что с ним что-то не так. Исчезла обычная непоколебимая жизнерадостность, и глаза стали тоскливыми и скучными. А когда брат обнял его и прижал к груди, он не покраснел и не стал вырываться, как было всегда, а замер и охотно отдался чужому теплу.

— У вас все в порядке, ребята? — спросил он, ставя наши вещи в багажник.

— Нормально. А у тебя?

Ответа не последовало.

Мы ехали по знакомой дороге среди густых зеленых изгородей, среди привычных голубых, желтых и розоватых оттенков пейзажа и чаще обычного тормозили и пятились задом, потому что понаехавшие в наши края отпускники впадали в панику при виде встречной машины на узкой дороге. Мы проехали мимо обезьяньего питомника, где много лет назад я видела, как с мужчины без всякого повода с его стороны сорвали парик. Когда мы свернули на главную дорогу, Алан достал один из своих легендарных дисков, бережно сдул с него пыль и засунул в новый шикарный проигрыватель — подарок отца к прошлому Рождеству.

Известная песня рассказывала о мужчине, его депрессии и тоске по девушке, которая будет любить его, а не себя. Уже на втором куплете мы хором подхватили мелодию и исполняли ее с должной степенью отчаяния. На руках у Алана дыбом встали волоски, и решила, что это от удовольствия[29].

Однако как раз в тот момент, когда Мэнди пришла и отдала всю себя, ничего не требуя взамен, Алан вдруг выключил проигрыватель. Он заявил, что мы все испортили, и больше не разговаривал с нами до самого дома.

(Позже отец рассказал нам, что у Алана в семье возникла серьезная проблема в лице маленькой рыжей парикмахерши из Миллендрета. И звали ее, как ни странно, Мэнди.)

Они, все четверо, ждали нас в конце дорожки, выстроившись в шеренгу, словно участники пикета, только в руках у них вместо плакатов были высокие бокалы и одна толстая самокрутка на всех. Сначала мы приняли ее за косяк, но потом решили, что вряд ли, поскольку мать была еще полностью одета.

— Что это за самопальный праздничный комитет? — спросил брат, выпрыгивая из машины, и все засмеялись, как будто услышали самую смешную в мире шутку, а сигарета и вправду была косяком.

Мы дружно уговаривали Алана зайти в дом и выпить с нами за встречу, но он все еще дулся, а потому выгрузил сумки и уехал. Не успел он и десяти метров отъехать от дома, как из машины опять полилась музыка, а потом он чересчур быстро переключил скорости и заглох. В наступившей тишине заунывная мелодия путалась в деревьях и уносилась и небо, как дурное предзнаменование. О, Мэ-э-энди.

О, Алан, подумала я.

Я спустилась к причалу и потревожила дремавшую на солнце цаплю. Лениво, еще не до конца проснувшись, она поднялась и воздух и полетела низко над водой. Я оглянулась на дом и в окне на верхнем этаже увидела мать: она, как обычно, готовила нам комнаты. Я снова вспомнила дом таким, каким впервые увидела его: фасад, покрытый грязно-белой отлупляющейся краской, словно коронка на больном зубе, густая тень от разросшихся деревьев и грустная маленькая развалина, примостившаяся у боковой стены. Я заново вспомнила то ощущение удивительного приключения, которое переполняло меня тогда, вопросы и надежды и бесконечную линию горизонта, словно звавшую: «Сюда, сюда, сюда».

Я сначала села, а потом легла на траву. Спине было неудобно и мокро, и слезливое, болезненное чувство благодарности постепенно ушло. Последнее время я часто испытывала что-то подобное, то и дело оглядывалась назад и ощущала неразрывную связь всего со всем. Возможно, виной тому был приближающийся Новый год, до которого оставалось всего четыре с половиной месяца: тогда часы покажут ноль часов и ноль минут, и все начнется заново, вернее, могло бы начаться заново, но так не будет, и я это знала. Так никогда не бывает. Мир остается прежним, только становится немного хуже.

Мать высунулась из окна, помахала мне рукой и послала воздушный поцелуй. Я ответила тем же. Она наконец собралась получать степень магистра — ее старая тайная мечта, которая только сейчас приблизилась к воплощению. Мистер А. со своей неустойчивой психикой больше не ходил к ней: три месяца назад он влюбился в отдыхающую из Биконсфилда и тут же прекратил сеансы, подтвердив тем самым известный миф о том, что любовь лечит все (кроме разве что неоплаченного счета).

Я поднялась с травы и побежала к дому, по лестнице в верхние комнаты, чтобы взбивать там подушки, разглаживать простыни, наливать в кувшины воду и расставлять цветы — все это просто для того, чтобы быть рядом с ней; быть с ней, зная, что есть вещи, о которых я никогда не смогу рассказать ей.


~

— Артур!

Я несколько раз выкрикнула его имя, пока отвязывала лодку, и уже готова была сдаться, но тут он появился из коттеджа и бегом направился к причалу; пустой рюкзак, болтающийся у него за спиной, напоминал сдувшееся синее легкое.

— Ты точно хочешь ехать? — спросила я. — Может, останешься с Джо и Чарли?

— Они опять спят, — пожаловался он.

— Ну, тогда поехали.

Я помогла ему забраться в лодку.

Он радовался тому, что мы все собрались дома. Ему было почти восемьдесят, но в нашем присутствии он, будто хамелеон, насыщался нашей молодостью. Я оттолкнулась от берега и не стала сразу заводить мотор; несколько минут лодка сама дрейфовала к середине реки.

— Все хорошо, Рыжик? — громко спросил Артур, как он делал всегда.

И как всегда, мы оба почувствовали легкий толчок в борт — короткий ответ, пришедший из ниоткуда и не объяснимый ни ветром, ни мелью, ни течением.

У берега я замедлила ход, чтобы собрать немного ежевики и раннего тернослива. Мы спрятались под нависающими над водой ветками в надежде увидеть крупную выдру, которую отец заметил несколько дней назад; скорее всего, она была плодом его воображения или хитрой уловкой, для того чтобы заставить нас попристальнее вглядеться в окружающее.

— У меня последнее время кружится голова, — сказал Артур, опустив руку в прохладную воду.

— Как кружится?

— Просто кружится.

— Ты что, падал?

— Нет, конечно. Я же говорю «кружится голова», а не «ноги не держат».

— А ты стал наконец соблюдать диету? — спросила я, прекрасно зная ответ.

Артур только поморщился, давая понять, что жизнь без бекона, сливок и яиц не стоит усилий.

Его давление и уровень холестерина были выше некуда, и он даже гордился этим как своей личной заслугой. Он наотрез отказался принимать прописанные таблетки, по секрету сказав мне, что умрет совсем не от этого, и вместо лекарства тянулся за очередной булочкой с джемом и взбитыми сливками.

— Тебя это беспокоит? — спросила я.

— Нет.

— Тогда зачем ты мне рассказал?

— Чтобы ты знала.

— Хочешь, чтобы я приняла меры?

— Нет, — покачал головой он и вытер мокрые пальцы о рукав.

Какое-то время назад он начал рассказывать мне обо всем, что с ним происходит: о важном и совсем незначительном. Я думаю, он делал это потому, что я и так все про него знала, все прочитала: плохое и хорошее, прекрасное и мерзкое. Пять лет я редактировала его книгу, а теперь, похоже, он хотел, чтобы я редактировала его жизнь.

— Вернусь через десять минут, — сказала я и, захватив пустой рюкзак, начала подниматься по ржавым почти вертикальным ступеням пристани.

На самом верху я остановилась и посмотрела, как, неуверенно маневрируя, он провел лодку между двумя красными буями и зигзагами двинулся в открытое море. Не исключено, что я уже никогда его не увижу или ему вновь придется пережить унижение, как в тот раз, когда его доставили к берегу два сердитых офицера береговой охраны. В своем воображении Артур Генри видел себя уверенным и храбрым морским волком, но в реальности эти качества проявлялись только на берегу. Я знала, что, едва выйдя из гавани, он остановит мотор и будет кружить на месте до тех пор, пока не истекут обещанные десять минут. А к тому времени, когда я спущусь по лестнице, нагруженная упакованными во льду крабами и лангустинами, он будет насквозь мокрым от пота и поспешит занять пассажирское место на носу, говоря всем своим видом: больше никогда в жизни!

Лодка легко скользила по совершенно гладкой воде, а размеренное пыхтенье двигателя сливалось с оживленным гулом, доносящимся из переполненной отдыхающими деревни.

— Вот, возьми, Артур. — Я протянула ему апельсиновый лед на палочке.

— Я уж думал, ты забыла.

— Никогда, — заверила его я, а он вытащил из кармана платок, потому что ему на колени уже начали падать оранжевые капли.

— Хочешь дам попробовать?

— Нет, это все тебе, — сказала я и развернула нос лодки в сторону дома.

Когда мы вернулись, они валялись на газоне, и Артур, заметив, что Чарли погружен в сигнальный экземпляр его книги «Бандиты и бармены, бухло и богема», поспешно опустился на свободный стул рядом с ним.

— Где ты сейчас читаешь, Чарли?

— Берлин.

— Ох ты боже мой! А ты не слушай, Нэнси!

— Ну разумеется. Артур, — вздохнула Нэнси, не отрываясь от американского «Вога». — Я ведь ничего такого в жизни не видела.

— Но в темной комнатушке на Ноллендорштрассе ты все-таки не жила, — парировал Артур и с наслаждением откинулся на спинку стула.

Брата я обнаружила в отцовской мастерской. Он не сразу меня заметил, и некоторое время я наблюдала, как, орудуя резцом и зубилом, он осваивает простое соединение «в шип». Два экземпляра были уже готовы и лежали на полке у него над головой. В этом слабом свете он был очень похож на отца, такого, каким я знала его в детстве: тот же слегка сутулый силуэт, та же склоненная спина, совершенно неподвижная, потому что при работе с деревом нельзя даже дышать.

Он ходил в вечернюю школу и там учился реставрировать изделия из дерева. Он отказался от всего, отказался от той жизни, ради которой и уехал за океан. Отказался от работы на Уолл-стрит и от квартиры в СоХо, которая обходилась ему в несколько тысяч в месяц. Он купил тот дом в Гринвич-Виллидж с его птичьим гнездом, и айлантом у порога, и коричневой стеной в коридоре, которую мы разломали сразу же после Рождества. Он ремонтировал дом сам, комнату за комнатой, месяц за месяцем возвращая ему первозданный вид. Этот неспешный, размеренный труд шел брату на пользу, и он даже располнел немного. Ему это шло, но я предпочитала молчать на эту тему. Теперь только Чарли связывал его со старой жизнью, и с биржей, и с непрерывно меняющимися цифрами, и с ранними завтраками в «Окнах мира» на верхнем этаже Северной башни. Потому что сам Чарли работал теперь в Южной башне, на восемьдесят седьмом этаже, с которого был виден весь Манхэттен, и, когда мой самолет заходил на посадку над Нью-Йорком, я всегда старалась смотреть в ту сторону, и он представлялся мне Королем Вселенной.

Брат выпрямился и потер глаза. Я включила свет, и он обернулся.

— Ты давно здесь?

— Нет, только пришла.

— Заходи, садись.

Я стряхнула со старого кресла кудрявые дубовые стружки и села.

— Выпьешь?

— А сколько времени?

— Самое время для скотча. Давай, я тут нашел отцовскую заначку.

— Где?

— В резиновом сапоге.

— Как очевидно! — засмеялась я.

Он плеснул виски в потемневшие кружки, и мы залпом выпили.

— Еще?

— Мне хватит.

Я чувствовала, как сжался желудок, когда в него попала пахнущая дымом жидкость. С утра у меня во рту не было ни кусочка. Я встала, чтобы выпить воды.

— Стой, — сказал брат и предостерегающе поднял руку. — Обернись.

Я медленно оглянулась и в рамке дверного проема увидела большого кролика. Он постоял, глядя на нас темными глазами, а потом медленно двинулся вперед, по пути собирая на свою каштановую шерстку опилки, стружки и пыль. Мы смотрели на него, и прожитые годы отлетали как шелуха; мы опять были маленькие, и перед нами всплывало то, о чем мы никогда не говорили, то, что случилось, когда мне было шесть, а ему одиннадцать. Я знала, что мы думаем об одном и том же, потому что мы оба вдруг замолчали.

Я опустилась на корточки и протянула к кролику руку. Подождала. К пальцам прикоснулся холодный нос и что-то теплое, дыхание.

— Смотри-ка что здесь, — сказал Джо.

Кролик, испугавшись моего резкого движения, ускакал прочь. Я встала и подошла к брату.

— Где ты это нашел?

— Там, за полками. Наверное, папа туда засунул.

— Зачем он его хранил?

— Может, на память о знаменательном дне?

Я взяла в руки большой наконечник стрелы, повертела его. Давно, в то первое Рождество, его под руководством отца сделала Дженни Пенни. Он помогал ей выпилить из дуба нужные детали, а потом они сколотили их гвоздями. Одну сторону наконечника она украсила пустыми раковинами улиток и серыми камешками, собранными на берегу, а сверху посыпала все блестками. Теперь они сверкали и на моей ладони.

— Она тогда хотела, чтобы ее нашли, — сказал брат.

— Все этот хотят.

— Да, но я об этом почему-то всегда забываю. Мы ведь даже не догадывались, куда она пошла, не знали, где ее искать. Она сама указам нам путь.

— Помнишь, где мы нашли его той ночью?

— На причале. А этот наконечник острием указывал на реку…

— На море.

— Я всегда думал, она исчезла, чтобы как-то навредить себе, может, даже убить. Такой эффектный жест, после того как она отказалась возвращаться домой. А сейчас я понимаю, что она сознательно привела нас к тому месту и в тот самый момент, когда могла продемонстрировать, что она особенная. Не такая, как все.

— Избранная.

На душе было сумрачно. По камням я добралась до самой дальней точки — туда, где скалистая гряда выдавалась в море. Отлив начался уже давно, вода ушла, и сейчас было возможно дойти по этой гряде до самого острова: я уже делала это раньше. Я посмотрела на восток, туда, где прямо из глухой темноты вырастала Черная скала. В это время года там особенно хорошо ловились креветки: в детстве я обожала это занятие. Привозила на пляж ведра, полные пульсирующей серой массой, и мы варили их прямо там. Сейчас это уже, конечно, невозможно.

Солнце грело изо всех сил. В воздухе, как всегда во время прилива, стояла сильная вонь, а ветерок приносил с моря залах соли. Я кинула палку пробегающей мимо собачонке. Повернула назад, опять полезла по камням. Я сознавала, что воспоминания брата о том Рождестве были такими же неточными, как мои. Это сама Дженни Пенни спровоцировала свои поиски, и она же подсказала нам, где ее искать, и это она завела тот разговор в первый вечер после своего приезда.

— Вы верите в Бога? — громко спросила она, и негромкая болтовня в комнате тут же стихла.

— Что мы? — переспросил отец.

— Вы верите в Бога?

— Это старый вопрос, и чересчур серьезный для такого вечера, — сказала Нэнси. — Хотя, надо признать, довольно уместный в это время года.

— А ты веришь в Бога, Дженни? — спросила мать.

— Конечно.

— Ты говоришь очень уверенно, — заметил отец.

— А я и уверена.

— Почему, милая? — поинтересовалась Нэнси.

— Потому что Он избрал меня.

Молчание.

— Как это? — не выдержал брат.

— Я родилась мертвой.

Мы все молчали, пока она рассказывала о подробностях своего рождения, о молитвах и последовавшем возвращении к жизни. Никто в доме не спал в ту ночь. Все были настороже. Не из страха, а потому что опасались: она может показать нам что-то, к чему мы не готовы.

Я сидела на стене, смотрела на обнажившиеся, поросшие водорослями приплюснутые верхушки подводной гряды и понимала, как она смогла ходить по воде той ночью. Сама я знала это уже давно, но как же тщательно она должна была все рассчитать и как внимательно изучить эту подводную скалистую тропу.

Я хорошо помнила, как, задыхаясь, в панике сбежала по берегу вниз. «Она здесь!» — крикнула я брату и увидела, что она оглядывается на нас и не пытается убежать, но ждет, чтобы вся аудитория оказалась в сборе. А потом она развернулась и медленно пошла по воде навстречу набегающей волне.

«Я ни за что не вернусь домой, Элли», — сказала она мне за день до этого, но я не приняла ее слова всерьез, списав их на обычную послепраздничную хандру.

Она оставила знаки по всему дому, а в саду привязала их к веткам голых деревьев. Сначала мы думали, что это игра — а это и была игра, — но мы думали, что это веселая игра и в конце мы все похвалим ее и скажем, что тоже так хотим. Но потом все изменилось. Стемнело, и мы всерьез испугались. Родители и Нэнси отправились на поиски в лес и дальше по болотистому, изрытому ямами полю до самых соседских домов. Алан поехал по дороге, ведущей в Талланд, Полперро, Пелин, а потом, проехав через деревню, собирался отравиться в Сэндплейс. Мы заметили его на мосту и замахали руками. Мы трое. Джо, я и она. Притихшая, дрожащая, спокойная.

Она ничего не отвечала на взволнованные расспросы родителей. Просто сидела у огня и, натянув одеяло на голову, отказывалась разговаривать. Той же ночью пришлось позвонить ее матери — у родителей не было другого выхода, — и судьба Дженни была решена.

— Нет, поездом она теперь домой не поедет, это исключено. Нет, у меня сейчас Дес. Помните Деса? Мой бывший, несколько лет назад. Он вернулся и сейчас живет у меня. Разве она вам ничего не говорила? Ну так вот, он говорит, что завтра приедет за ней и заберет.

Дес, Дес. Дядя Дес.

Тот самый, который избрал ее.


~

Кухонный стол вытащили на улицу и застелили газетами; газеты прижали тремя потускневшими серебряными канделябрами и зажгли свечи, которые тут же начали ронять горячие восковые капли на вчерашние и позавчерашние новости. К тому времени, когда из дома вынесли бокалы, вино и подносы с крабами и лангустинами, небо зловеще потемнело, и мы сгрудились вокруг горящих свечей, как компания бездомных бродяг. Уже собирались начать, но тут заметили, что одного человека не хватает. Мы долго выкрикивали ее имя, и наконец она показалась из темноты, как прекрасное видение в белом платье-рубашке, расстегнутом так низко, что казалось — она еще не успела его надеть или собралась снимать. Она приближалась к нам по мокрому от росы газону и была очень похожа на свою героиню из американского сериала, детектива Молли Крэншоу (для друзей просто Молл); даже походка у нее теперь была как у копа, прячущего в неком потайном месте на теле пистолет (и лишь немногие счастливцы знают, в каком именно).

Подойдя к столу, она вывалила на него две бутылки шампанского с таким торжествующим видом, словно сама собирала виноград, следила за его брожением, а потом разливала по бутылкам. Мы не могли удержаться от аплодисментов. У нее слегка порозовели щеки, и стало ясно: новость о том, что она навсегда распрощалась с театром, — очередная ложь.

— Давайте начнем, — предложила она, и как по команде чуткую корнуолльскую тишину нарушил треск разбиваемых панцирей и восторженные возгласы, издаваемые в тот момент, когда первый кусочек сладкого белого мяса из клешни попадал в рот.

— Ты что-то примолкла, — шепнул отец, подливая мне вина. — Все в порядке?

— Конечно, — кивнула я.

Нэнси потянулась через стол за крупным лангустином. Через секунду он был обезглавлен, еще через несколько она содрала с него панцирь, окунула нежное мясо в мисочку с острым чесночным соусом и отправила в рот, после чего с удовольствием облизала пальцы. Еще не дожевав, она невнятно пробормотала что-то вроде: «Я выхожу замуж», и, хоть мы и не совсем расслышали, над столом повисла тишина.

— Что? — переспросила мать, стараясь скрыть звучащий в ее голосе ужас.

— Я собираюсь выйти замуж.

— Ты с кем-то встречаешься? — спросила я.

— Угу, — кивнула она и откусила кусок хлеба с темным крабовым мясом.

— И давно?

— Ну, в общем, да.

— Кто? — спросила мать.

Небольшая пауза.

— Мужчина.

— Мужчина? — Мать уже не старалась скрывать ужас. — Но почему?

— Послушай, мы в целом не так уж плохи, — вмешался отец.

— Скажи-ка, а это не детектив Батлер? — спросил Джо.

— Он самый, — хихикнула Нэнси.

— Быть не может! — ахнул Джо.

— Кто такой детектив Батлер? — все больше волновалась мать.

— Это такой молодой красавец из сериала, — объяснил Чарли.

— Но он же насквозь голубой, — сказал Джо.

— Он не голубой, — возразила Нэнси. — Уж я бы знала, я ведь с ним сплю.

— Так ты сама розовая, — вступил в разговор Артур.

— Это не совсем так. Артур, — сказала Нэнси, раздирая крупную клешню. — У меня гибкая сексуальность.

— Это теперь так называется? — удивился Артур и попытался расколоть крабью голову.

— Но почему? — повторила мать, налила себе полный бокал вина и осушила его одним глотком. — После стольких лет…

— Я изменилась, и мне это нравится. Нам неплохо вместе.

— Неплохо? — переспросила мать и налила себе еще вина; в неровном мерцании свечей ее лицо казалось совсем бледным. — Неплохо? С каких это пор «неплохо» стало поводом для замужества?

Она сердито откинулась на спинку стула и сложила на груди руки, давая понять, что отказывается от дальнейшего участия в обсуждении.

После этого мы почти не разговаривали, только обменялись несколькими банальными замечаниями о достоинствах устриц и величине крабов и немного поспорили о сравнительных достоинствах моллюсков-трубачей. Так, возможно, и продолжалось бы весь вечер, но мать смягчилась, наклонилась к Нэнси и ласково спросила:

— Это у тебя ведь временное, да. Нэнси?

— Похоже на кризис среднего возраста, — заметил Артур. — Может, тебе лучше купить «феррари»?

— Уже купила.

— О!

— Сама не знаю, — вздохнула Нэнси и взята мать за руку. — Все равно все лучшие женщины уже разобраны.

(Мать вдруг повеселела и, кажется, даже покраснела.)

— А кроме того, — продолжала Нэнси, — он не разговаривает со мной о чувствах, не устраивает скандалов по поводу моих бывших, не увязывается за мной в магазины, не носит мою одежду и не копирует мои прически. Все это очень приятно для разнообразия.

— Нэнси, если ты счастлива, то и мы счастливы за тебя. Так ведь? — обратился ко всем нам отец.

Ответом ему стало неразборчивое бормотание, в котором преобладали «нет» и «может быть».

— Поздравляем тебя, — продолжал отец. — Мне не терпится с ним познакомиться.

— И нам тоже! — с чрезмерным энтузиазмом подхватили Джо и Чарли.

Мы подняли бокалы и уже собирались выпить за этот странный союз, когда со стороны реки донесся необычный тяжелый всплеск. Забыв про вино, мы бросились на берег.

Первым на причал выскочил отец, мы столпились у него за спиной; в руке он держал канделябр, и желтый отсвет свечей дрожал на черной воде. Нависшие над рекой ветки бешено раскачивались, казалось, к нам тянутся корявые руки и пальцы. Раздался еще один громкий всплеск. Отец перехватил канделябр и теперь освещал воду слева от причала. Вот тогда-то мы и увидели испуганные черные глаза; это была не выдра, как все мы сначала подумали, а маленький олененк с изящным детским личиком, изо всех сил старающийся держать голову над водой. На секунду он исчез из виду, потом опять вынырнул. Его полные ужаса глаза смотрели прямо в мои.

— Назад, Элли! — крикнул отец, но поздно, потому что я уже прыгнула в холодную воду.

— Элли, это опасно! Ради бога, вылезай немедленно!

С трудом переступая по неровному дну, я пыталась добраться до тонущего животного. Сзади послышался еще один всплеск. Я оглянулась: брат прыгнул в воду следом за мной. Олененок запаниковал, когда я подобралась к нему близко, и попытался плыть к другому берегу. Скоро его копыта нащупали подводную гряду, спотыкаясь, он побрел по ней к земле и уже скоро скрылся среди деревьев на противоположном берегу. Почти одновременно с этим свечи отбросили на воду последний жидкий отблеск и потухли. Мы вдвоем остались в полной темноте.

— Идиотка, — сказал брат, привлекая меня к себе, — зачем ты это сделала?

— Чтобы спасти его. А ты зачем это сделал?

— Чтобы спасти тебя.

— Элл, — завопила Нэнси с берега, — если ты так уж не хочешь, чтобы я выходила замуж, могла бы сказать мне об этом, а не топиться!

— Пошли, — позвал брат, и мы побрели к берегу.

Я грелась у гудящего в камине огня и смотрела, как мужчины шумно и неумело играют в покер. Мать наклонилась ко мне и подлила вина в мой бокал. Возможно, дело было в игре света или в чем-то другом, но она казалась такой невозможно молодой тем вечером. Наверное. Нэнси тоже это заметила. Она внесла в комнату поднос с чайными чашками, и я уловила взгляд, который она бросила на мать, — он сразу же сделал бессмысленными все разговоры о ее странном замужестве (оно, кстати, так никогда и не состоялось, поскольку «Нэшнл инквайрер» вовремя разоблачил подлинную сексуальную ориентацию детектива Батлера).

Позже, когда мать зашла ко мне, чтобы пожелать спокойной ночи, я села в кровати.

— Нэнси ведь влюблена в тебя.

— А я влюблена в нее.

— А как же папа?

— В него я тоже влюблена, — улыбнулась она.

— А разве так можно?

Она засмеялась:

— Элли, ты же дитя шестидесятых!

— Но все равно облом какой-то.

— Нет, — твердо сказала она. — Ничего подобного. Я просто люблю их по-разному. Я ведь не сплю с Нэнси.

— Господи, мне совсем не обязательно это знать.

— Обязательно. Мы живем по собственным правилам, Элли, и всегда жили. Мы иначе не умеем. И пока у нас неплохо получается.

Она наклонилась и поцеловала меня.


~

Следующим утром, незадолго до десяти, началось солнечное затмение. День, к сожалению, выдался пасмурным, на драматический контраст между светом и тьмой, так пугавший наших древних предков, рассчитывать не приходилось. Мы наблюдали затмение с лодки, в окружении множества других суденышек; утесы на берегу также были усеяны сотнями любопытных, глядящих на скрытое тучами солнце через защитные стеклышки. На островках пели птицы, а над морем кричали чайки, но в их голосах не было обычной мелодичности. Они тревожились, чувствуя что-то необычное, а я замерзала. Сгущающаяся над нами чернота казалась предвестницей шторма, чем-то враждебным и необъяснимым. В четверть двенадцатого солнце скрылось полностью, и все погрузилось в темноту, молчание и спустившийся сверху холод. Растерявшиеся птицы замолчали и, видимо, уснули.

Я думала, что, наверное, так все и произойдет, когда погаснет наше солнце. Не будет никакого смертоносного взрыва в конце, только медленное погружение в темноту и сон, от которого нет пробуждения, потому что будить нас будет некому.

Через пару минут солнце начало появляться вновь, постепенно, медленно, и в конце концов свет опять пролился на воду и на наши лица. Воздух наполнился птичьим пением, на этот раз радостным и легким. С утесов до нас доносились восторженные крики и аплодисменты. А мы все еще долго молчали, тронутые величием и значительностью произошедшего. Удивительной связью всего живущего. Потому что, когда потухнет свет, не станет и нас.


~

Спустя месяц после затмения Артур, как обычно, проснулся в шесть утра; однако на этот раз его глаза не проснулись вместе с ним. Я выглянула в окно и увидела, как он, спотыкаясь, будто пьяный, идет по газону. Я бегом спустилась вниз и подбежала к нему в тот самый момент, когда он обессиленно опустился на колени.

— Что, Артур? Что случилось?

— Я ничего не вижу, — сказал он. — Я ослеп.

Передняя неартериитная ишемическая невропатия зрительного нерва — так назвали это врачи; поражение зрительного нерва, в результате которого падает кровоснабжение глаз и образуется выпадение полей зрения. Случается у пожилых людей, страдающих сердечными заболеваниями; не у всех, а только у тех, которым не повезло.

— Сердечное заболевание, — сердито фыркнул Артур. — Нет, тут должно быть что-то другое.

Мать осторожно взяла его за руку, сжала пальцы.

— Я же совершенно здоров, — настаивал он. — И всегда был здоров. У меня не было никаких болезней, уж тем более сердечных.

— Ваши анализы говорят обратное, — возразил врач.

— Тогда засуньте эти анализы в свою узкую задницу, — посоветовал Артур и поднялся, чтобы уйти.

— Подожди, Артур. — Мать потянула его за руку и заставила сесть.

Врач вернулся за стол, еще раз просмотрел свои записи, потом выглянул в окно, припомнил сходные случаи из своей практики и нехарактерные, не до конца выявленные побочные эффекты, а потом спросил:

— Скажите, вы, случайно, не принимаете средства для лечения эректильной дисфункции?

Тут мать, видимо уже поняв, каким будет ответ, встала со стула и вышла, оставив отца разбираться в сексуальных причудах восьмидесятилетнего старца.

Ответ, разумеется, оказался утвердительным: да, вот уже целый год. Он читал про это средство, ждал его появления, как ребенок ждет Рождества, и стал принимать его одним из первых. Врач считал, что это напрямую связано с его слепотой. Артур тоже слышал что-то о возможных побочных действиях, но не принял это всерьез. Теперь ему предстояло отказаться от таблеток и с надеждой ждать возвращения зрения.

Они вернулись на следующий день, усталые, но все-таки немного успокоенные. Я ждала их на кухне и разливала по чашкам не чай, а виски: день клонился к вечеру, и было самое время для скотча.

— Мне очень жаль. Артур, — сказала я.

— Ты не волнуйся.

— Он еще поправится, — сказала мать. — Врач говорит, что зрение может вернуться в любой момент. Это вообще еще очень мало изучено.

— Но я должен готовиться к тому, что оно не вернется, — вздохнул Артур и потянулся за своим виски, но вместо него наткнулся на солонку. — Мне просто нравится, когда у меня эрекция. Я ничего особенного с ней не делаю, но она меня как-то успокаивает. Это даже лучше, чем хорошая книга. Как будто приятное предчувствие чего-то. Мне даже не требовалось доходить до конца.

— Я хорошо понимаю тебя, Артур, — сказал отец. И тут же заработал грозный взгляд матери. — Ты ведь не мужчина, — храбро продолжал он. — Тебе этого не понять.

Он перегнулся через стол и в знак мужской солидарности пожал Артуру руку.

Я отвела Артура в его коттедж; там было тепло и пахло вчерашним кофе. Он сел в свое любимое кресло, которое ввиду приближающейся осени мы передвинули к маленькому камину.

— Новая глава, Элли, — сказал он и глубоко вздохнул.

Это и правда была новая глава, потому что теперь я стала его глазами.

У меня была хорошая практика в детстве, когда он вел меня в лес или на берег и заставлял подробно описывать все изменения, все новые цвета и запахи. Сейчас я рассказывала ему о все возрастающем беспокойстве цапель, описывала, как они, белые и важные, расхаживают среди дубов. Еще мы собирали в лесу грибы, и он с наслаждением вдыхал их густой аромат, ощупывал их пальцами, гладил губчатую изнанку. Еще мы рыбачили и сначала сидели очень тихо, а потом он научился чувствовать момент, когда рыба касается крючка; его пальцы трогали леску бережно, как пальцы гитариста трогают струну.

Я была его глазами и в тот день, когда мы, сильно нервничая, отправились на вечеринку, посвященную выходу его книги. Это случилось холодным декабрьским вечером, когда гуляющий по Смитфилду злой ветер загонял всех прохожих в теплые бары. Я была его глазами, когда по длинному белому коридору здания, бывшего когда-то коптильней, мы шли в ресторанный зал, где все ждали его. Я почувствовала, как испуганно сжались его пальцы на моей руке, когда вокруг нас зазвучало множество голосов и началось движение, наверное казавшееся ему хаосом. Я слышала его беспокойный пульс, до тех пор пока к нам не подошла мать и не прошептала:

— Все говорят такие чудесные вещи. Артур. Ты сегодня звезда.

Только тогда его пальцы и голос расслабились.

— Champagne pour tout![30] — громко объявил он.

Было уже поздно. Большинство гостей разошлись. Отца загнал в угол некий молодой художник, и я слышала, как они там обсуждают роль зависти и тоски в психологии британцев. Мать слегка опьянела и вовсю флиртовала с пожилым джентльменом из издательства «Орион», демонстрируя ему, как сложить из салфетки цыпленка. Джентльмен, казалось, был очень заинтересован. Вернувшись из туалета, я поискала глазами Артура и обнаружила, что он не окружен людьми, как я ожидала, а одиноко сидит на стуле у выхода. Лицо его было хмурым и сосредоточенным. Я решила, что он просто устал после длинного вечера и всех волнений да еще чувствует что-то вроде опустошения, как бывает при удачном завершении долгой работы. Но, подойдя ближе, я поняла, что дело не в этом и что его что-то глубоко и серьезно тревожит.

— Это я. Ты как? Все в порядке?

Он улыбнулся и кивнул.

— Хороший получился вечер, — сказала я и опустилась на соседний стул.

— Хороший, — согласился он, глядя вниз на свои руки: потом он медленно провел пальцем вдоль надувшейся выпуклой вены, похожей на зеленого червяка, спрятавшегося под кожей. — У меня закончились деньги, — сообщил он.

— Что?

— У меня закончились деньги.

Молчание.

— Ты поэтому расстроился? Артур, у нас ведь денег полно, ты сам знаешь. Бери сколько хочешь. Скажи родителям.

— Нет, Элли. У меня. Закончились. Деньги, — раздельно и очень четко произнес он, словно пытался придать своим словам какой-то особый смысл.

До меня наконец дошло.

— Господи!

— Вот именно.

— А кто-нибудь еще знает?

— Только ты.

— А когда они закончились?

— Месяц назад. Вернее, шесть недель.

— Блин.

— Вот именно.

Пауза.

— Так значит, ты не умрешь?

— Ну, наверное, умру когда-нибудь, — величественно произнес он.

— Это-то понятно.

Я засмеялась, но тут же замолчала. Он был очень печален.

— Я опять стал смертным. Самым обычным смертным. Теперь я ничего про себя не знаю, и мне страшно.

По его щеке покатилась одинокая слеза. Мы молча сидели рядом до тех пор, пока не разошлись последние гости и шум голосов не сменился на звук передвигаемых стульев и звон посуды.

— Артур?

— Что?

— Ну теперь-то ты можешь мне рассказать, как это должно было случиться? Как ты собирался умереть?

— Мне на голову должен был упасть кокос, — сказал он.


~

Я встала вместе с солнцем и с чашкой кофе вышла на крышу, закутавшись в старый кашемировый кардиган, который давным-давно подарила мне Нэнси. Это была моя первая взрослая вещь, и стоил он дороже, чем целое пальто. Я понаблюдала, как внизу работники мясного рынка снимают белые куртки и идут завтракать, после чего отправятся спать, еще раз перечитала письмо Дженни Пенни и закончила очередную статью из серии «Потерянные и найденные».

Я отложила письмо. В ушах у меня звучал ее голос, веский и убедительный, такой же, каким когда-то давно она рассказывала мне про Атлантиду. Я ощущала гипнотическую силу ее уверенности. Я выключила компьютер и допила кофе.

На душе у меня было тревожно; уже несколько недель я знала, что дело идет к концу. Целых пять лет провела я с Эллисом и Либерти и сейчас чувствовала, что рассказала все, что могла. Только финал я все время оттягивала, а теперь уже точно решила отложить: на прошлой неделе отец сказал мне, что уже совсем скоро Дженни получит право на досрочное освобождение. Не все еще было ясно, но она вот-вот узнает, что он сам будет представлять ее на последнем суде и сам выведет наружу, в жизнь, которая шесть лет текла без нее. Поэтому я пока не стану писать заключительную статью своей колонки: лучше она напишет ее сама, сидя на крыше рядом со мной.

Я решила не завтракать дома, а вместо этого пойти в Сохо и выпить там кофе с рогаликом. Мне нравилась эта дорога: на запад по Холборну от Ченсери-лейн до перекрестка с Нью-Оксфорд-стрит. Солнце поднималось все выше, тени становились короче, а город пробуждался, выплевывая на улицы все новые и новые порции людей. Я дошла до площади Кембридж-Серкус и неожиданно для себя свернула на Черинг-Кросс-роуд, ведущую к Национальной галерее и выставке Вермеера, на которую я уже давно собиралась сходить, но все откладывала. Времени оставалось уже немного: через шесть дней выставка закрывалась. Я даже не заглянула в любимый книжный Цвеммера, куда заглядывала всегда, и к полуподвальным букинистам, благодаря которым главным образом и пополнялась коллекция у меня на полках. Наоборот, я прибавила шаг и почти бежала, ловко уклоняясь от туристов, медленно листавших книги, выставленные на столах на тротуаре.

Уже издалека была видна длинная очередь в кассы. Желающих попасть на выставку все время, что она шла, было очень много, и большинство билетов расходилось по предварительной записи; вставая в конец медленно двигающейся очереди, я была уже готова к тому, что у меня опять ничего не получится, но тут по очереди разнесся слух: есть билеты на середину дня. Так и оказалось.

— На три часа вас устроит? — спросил кассир.

— Да, конечно.

Я стояла в прохладном холле, держала в руке билет и радовалась, что сегодняшний день распланирован и занят.

В Сохо было еще тихо, и я заняла столик на улице, как делала всегда, даже зимой. В кафе как раз доставили продукты, и мимо меня на кухню провозили тележки, заставленные канистрами с растительным маслом, вином, помидорами. Эта улица всегда казалась мне скромной и работящей. На всех других алчные домовладельцы выгоняли из принадлежащих им зданий старые магазины и мастерские и ждали, когда их места займут крупные бренды, которые легко потянут заоблачную ренту. Но тут все оставалось по-прежнему. Я посмотрела налево: парикмахерская Жана была на том же месте, и Джимми никуда не делся, и «Агелуччи», слава богу, все еще здесь. Они поставляли кофе моим родителям, особый сорт эспрессо, посылки с которым из-за их аромата очень любил привозить наш почтальон. Похоже, пока этому уголку старого города ничто не угрожало. Я развернула газету и заказала двойной макиато, который здесь подавали с итальянской конфетой «бачи».

Сидя здесь, трудно было поверить, что уже скоро по утрам будет совсем темно, а потом придет долгая унылая зима с холодами, от которых моя кожа побелеет и посереет. Но еще до этого теплая осень окрасит листья в буйные, красно-золотые цвета Вермонта — места, где мы были в прошлом году.

Мы отправились туда втроем неожиданно для самих себя из Нью-Палца, куда приехали, чтобы покататься верхом, но в итоге больше гуляли пешком. По дороге в Вермонт мы взяли к себе в машину молодую женщину, больше похожую на девочку. Мы подобрали ее, потому что голосовать на обочине было не безопасно, о чем мы ей и сказали, когда она забралась на заднее сиденье. В ответ она только кивнула. Она сидела рядом со мной, держа на коленях вещи, упакованные в черный пластиковый мешок, и от нее исходил сильный отчетливый запах, словно предупреждающий: «Со мной лучше не связываться». Вблизи она показалась не такой юной, как когда стояла на обочине: глаза, скрытые полями шляпы, были жесткими и усталыми, а лицо свидетельствовало о тяжелой жизни. Она сказала, что едет отдыхать, но нам было понятно, что она от кого-то убегает. Мы накормили ее завтраком, но, кроме этого, она ничего у нас не взяла. Мы высадили ее у автовокзала и долго смотрели ей вслед. Она сказала, что ее зовут Лейси, как героиню сериала про копов. Когда она высадилась, в машине стало совсем тихо.

Наверное, я услышала крик, но не сразу сообразила, что он значит. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что что-то слышала, но не подумала, что это относится ко мне. Потом кто-то дотронулся до моего плеча и показал на включенный внутри кафе телевизор: четыре человека уже смотрели на экран. Снаружи мне было плохо видно, поэтому я встала и зашла в кафе, медленно, испуганно, не отрывая взгляда от того, что происходило на огромном экране.

Голубое небо. Прекрасное сентябрьское угро. Черный дым и пламя, вырывающиеся из зияющей дыры в стене. Северная башня, как было написано внизу.

Надо звонить Джо. Северная. Чарли работает в Южной. С ней все в порядке. Я набрала номер и попала на голосовую почту.

— Джо, это я. Я знаю, что с тобой все в порядке, но я смотрю телевизор, и мне страшно. Как там Чарли? Перезвони мне.

Он шел низко и заложил вираж, с жалобным невыносимым воем, а потом, достигнув своей цели, превратился в огненный шар, и тысячи галлонов горящего топлива хлынули вниз, по стенам, перекрытиям, шахтам лифтов. Южная башня. Твоя башня, Чарли. Твоя. Женщина рядом со мной заплакала. Опять голосовая почта. Черт! Черт!

— Чарли, это я. Я смотрю телевизор. Позвони мне, скажи, что с тобой все в порядке. Пожалуйста, позвони мне. Чарли.

Телефон зазвонил, как только я отключилась.

— Чарли? — крикнула я.

Это была мать.

— Я не знаю. Я тоже смотрю. Тоже не могу дозвониться. Оставила сообщения. Да, конечно, звони постоянно. Если что-то узнаешь, позвони мне. Да, конечно, и я. Я тоже тебя люблю.

Кафе теперь было забито. Все молчали. Незнакомые люди успокаивали друг друга. Удар в Южную башню пришелся ниже, чем в Северную, и это было плохо. Может, в это время он внизу покупал газеты или зашел в туалет. Только бы он не был в своем кабинете! Только не в своем кабинете, Чарли!

Люди махали руками из окон, ждали спасения. Они высовывались все больше и больше, чтобы спастись от наползающего сзади черного дыма. Я еще раз набрала номер Джо. Проклятая голосовая почта.

— Это я. Позвони мне. Мы очень волнуемся. Не могу дозвониться до Чарли. Позвони и скажи, что он цел и здоров. Люблю тебя.

Потом они начали падать из окон, сначала двое, потом больше, как подбитые лучники с крепостной стены. Потом я увидела их, ту пару, которая еще долго-долго будет мне сниться. Я видела, как они взялись за руки и прыгнули; я была свидетелем последних секунд их дружбы, которая умерла вместе с ними. Кто из них поддерживал и утешал другого? Как он делал это: словами или просто улыбкой? Несколько коротких секунд, за которые они могли вдохнуть чистый воздух, вспомнить, как все было раньше; короткие секунды солнечного света; секунды, когда они держались за руки. И так и не разомкнули их до самого конца.

Звонок.

— Нет, еще нет. Пока не могу.

Я чувствовала, какой у меня усталый голос. А у нее в голосе был страх, и я не могла успокоить ее, потому что она была матерью. Нэнси позвонила ей из Лос-Анджелеса и сказала, что пытается вылететь в Нью-Йорк, но это невозможно, все аэропорты закрыты. Еще один самолет врезался в Пентагон.

— Джо, позвони мне. Только скажи, что с тобой все в порядке.

— Чарли, это опять я. Позвони мне. Пожалуйста.

Все люди вокруг держали в руках телефоны и торопливо набирали номера. Те, кому повезло, уже дозвонились своим близким. Остальные ждали, бледные и встревоженные; я была одной из них.

Два часа пятьдесят девять минут. Южная башня рухнула, и в воздух взметнулись миллионы бумажных кусочков, обрывков заявлений, докладных и отчетов с именами тех, кого больше нет, тех, для кого этот кошмар уже закончился, но зато начался для тех, кто остался и сейчас ждал, сжимая в руках телефоны.

Я позвонила снова. Даже голосовая почта больше не отвечала. Еще один самолет рухнул неподалеку от Питтсбурга; уже пошли слухи о том, что его сбили, — конспирология не заставила себя ждать. Заговоры порождают новые заговоры, сказала бы Дженни Пенни.

«Если Башня рухнет, ничто уже не будет прежним».

Три двадцать восемь. Рухнула Северная башня. Жуткий лунный пейзаж на том месте, где сегодня утром люди спешили на работу, несли чашки кофе, улыбались, договаривались о ланче или о планах на вечер, еще не зная, что у них не будет вечера. А когда немного осела пыль, на улице показались выжившие, покрытые пеплом, оцепенелые; какой-то мужчина в разорванной рубашке, с окровавленной грудью, был озабочен только тем, чтобы зачесать волосы набок, потому что он всегда зачесывал волосы набок, так ему зачесывала мать, когда он был маленьким, и почему сегодня они должны быть зачесаны иначе? Он хотел одного: чтобы все стало как обычно. Позвони мне, Джо. Позвони мне, Чарли. Я тоже хочу, чтобы все стало как обычно.

Если бы я пошла прямо тогда, я бы еще успела. Я бы еще увидела Вермеера и вспомнила бы, что мир полон красоты. Я бы ходила от картины к картине, и все было бы как обычно. Я могла бы радоваться, потому что еще не забыла, как радуются, и безмятежное утро было еще так близко, и я хорошо помнила, каким все было до того, как мир изменился.

Я могла бы пойти и, возможно, пошла бы, если бы не зазвонил телефон, и я не ответила бы, и не услышала бы его голос. Он говорил очень быстро, и у него в голосе была паника, но он был цел. Он не ходил в тот день на работу, потому что поздно встал и поленился, а я, перебивая, рассказывала ему о том, что видела по телевизору, а он все просил меня замолчать, но я не слышала, потому что была слишком счастлива. Потом он крикнул, и я наконец услышала.

— Я нигде не могу найти Джо, — сказал он, и его голос дрогнул.


~

Я сидела на крыше, темнело, и уже ничто не напоминало о лете. Снизу, из комнаты, доносилось тихое бормотание телевизора. Мне было очень холодно. Я куталась в старое одеяло для пикников; оно было родительским, но я так и не собралась вернуть его. Одеяло пахло травой и мокрой шерстью. Оно пахло Корнуоллом. Я снова вспомнила, как позвонила им и как они молчали, постепенно осознавая страшную, убийственную новость: вашего сына нигде не могут найти.

Я попыталась вылететь в тот же день, но все рейсы отменяли или направляли в Канаду. Через пару дней все будет как обычно, сказал диспетчер. Опять эти слова. Я записалась в длинный список ожидающих вылета. Я вылечу при первой же возможности, я проверю все сама, потому что иначе никогда не смогу вернуться к родителям и прервать их страшное молчание.

Я допивала второй бокал вина. Ждала звонка, потому что он обещал позвонить. Смотрела, как к рынку подъезжают грузовики, как они останавливаются. Слушала глухой звук двигателей, питающих рефрижераторы. Бокал был пуст, и я вылила из бутылки остатки вина.

Наверное, прошло уже несколько часов. Он сказал, что пойдет к Джо домой, что полиция перегородила улицу, но он прорвется и все проверит. Что за запах, Элли! Это было последним, что он сказал мне. Что за запах.

Телефон зазвонил. Батарейка почти села. Наконец-то он.

— Это я. — Голос его был пустым и тонким.

— Как ты?

— Нормально.

— Ну что, Чарли?

— Я нашел его ежедневник, — сказал он очень тихо; я едва разбирала слова. — Похоже, он был там.


~

«Герцог / Офис / 8.30».

Запись в ежедневнике была короткой. Сделана бирюзовыми чернилами, той самой ручкой, которую он реквизировал у меня в феврале. Конечно, мы позвонили всем, кому могли, но звонить было особенно некому. Те, которые были там и смогли выбраться, еще не оправились от шока и почти ничего не помнили. «Да вроде он был там», — говорили они, или: «Нет, не видел его». Мы так ничего и не узнали у них. И нам оставалось только гадать.

Герцог не спасся. Кто-то уверил, что он находился как раз в точке удара, другие говорили, что он уже спускался по лестнице, но потом вернулся, чтобы помочь коллеге. Это было на него похоже: вернулся, чтобы помочь. Недаром его прозвали Герцогом.

Пока я не прилетела в Нью-Йорк, Чарли с Нэнси ничего не трогали в доме. Они надеялись, что я найду какую-нибудь пропущенную ими деталь, объясняющую его отсутствие.

Но я увидела только полный холодильник и недопитую бутылку его любимого вина, и обе эти детали говорили о том, что он собирался вернуться домой и не думал никуда уезжать.

Они проверили все больницы — Нэнси в Бруклине, Чарли на Манхэттене и в Нью-Джерси, — и вдвоем они проверили все временные морги. Они внесли его имя в список, Нэнси дважды четко назвала его, но телефоны непрерывно звонили, и там стоял такой шум, что ее попросили назвать в третий раз. Она вышла и прислонилась к стене, попробовала заплакать, но слезы пока не приходили, как не приходило и понимание того, что случилось. Никто не попытался утешить ее. У каждого было свое горе. И каждое горе было тяжелее, чем твое.

Запах разъедал ноздри: пахло горящей резиной, топливом и еще чем-то, о чем не говорили, но что было самым страшным. Чарли предупреждал меня, но я все равно чувствовала этот запах каждый раз, когда выходила на улицу, и даже в садике, где сейчас ничего не цвело. Это был запах ужаса, сковавшего город, острый и едкий, как вонь засохшей мочи. Я вытащила в садик один из его складных стульев и села. Стул накренился подо мной. Левая петля была сломана: он так и не собрался ее починить.

Мы вместе с ним планировали этот садик, планировали чередование ароматов и цветов, горшки с густо посаженной лавандой, дельфиниумы, лимонный мирт в тени под кухонным окном, клумбы с пышными красными пионами, ряды белых, чей аромат так явственно напоминал об Англии, и, разумеется заросли фиолетово-синих роз, вьющихся по железным перилам лестницы, крадущихся по стене; эти розы удивительно щедро цвели целое лето и служили предметом зависти всех гостей. У брата не было ни опыта, ни знаний, но были «зеленые» руки, и с помощью одной веры он мог бы выращивать оазисы в пустыне. И этот садик он создал только силой мысли.

В небе над городом завис вертолет, ритмично разрубающий воздух своим пропеллером. Навязчивый звук сирены: полиция или «скорая помощь» мчится по улицам. Что-то нашли; что-то, что еще можно узнать. Потом телефонный звонок и опустошенность, но им хотя бы будет что хоронить.

Он всегда ленился обрывать засохшие цветы, да и не понимал, зачем это надо делать. «Пусть природа сама разберется», — говорил он. Я взяла маленькую корзинку и принялась отщипывать коричневые завядшие бутоны. Я ничего не хотела оставлять природе. Из соседнего дома до меня донеслась музыка. Брюс Спрингстин. А до этого был Фрэнк Синатра. Только парни из Нью-Джерси допускались в эти дни в охваченный патриотизмом эфир.

— Вчера вечером твоя мама сказала мне очень странную вещь, — говорила Нэнси, открывая коробки с китайской едой, которую никто не хотел есть.

— Что она сказала? — спросила я и вместо палочек взяла вилку.

Чарли смотрел на Нэнси.

— Что? — опять спросила я.

Молчание.

— Только пойми все правильно, Элли.

— Что она сказала?

— Она сказала, что, возможно, Джо просто решил воспользоваться тем, что его считают погибшим, и скрыться. Люди иногда так делают после несчастных случаев или аварий. Потому что у них появляется редкий шанс начать жизнь с чистого листа.

Я не сводила с нее глаз.

— А зачем ему начинать жизнь с чистого листа?

— Я просто передаю тебе то, что она сказала.

— Это же бред. Он никогда не поступил бы так с нами.

— Конечно нет, — подхватил Чарли и разломал печенье с предсказанием. — У него не было депрессии, он был счастлив.

Слово «счастлив» прозвучало у него по-детски.

— Это полный бред, — сердито повторила я. — Он ни за что не заставил бы нас пройти через все это. Он бы не смог. Она сошла с ума.

Чарли прочитал предсказание и смял бумажку, а мы не стали спрашивать, что там было.

— Скажи, какого черта она это сказала? — взмолилась я.

— Потому что она мать. Ей надо знать, что он где-то здесь, Элли.

После этого мы ели в молчании. В сердитом молчании. Желудок болел и отказывался принимать пищу. Я пыталась уловить какой-нибудь аппетитный запах, но чувствовала только запах гари. Нэнси встала и пошла на кухню.

— Еще вина? — крикнула она оттуда.

— Да, — сказали мы.

Чарли допил то, что оставалось в бокале. Но Нэнси так и не пришла.

Я пошла за ней. Она стояла, наклонившись над раковиной, ее лицо дергаюсь, из кранов лилась вода, рядом стояла еще не открытая бутылка. Нэнси беззвучно плакат. Шум воды заглушал сдавленные всхлипывания. Ей было стыдно плакать: слезы означат скорбь, скорбеть можно было только по ушедшим, и ей казалось, что она предает его и надежду. Этой ночью я легла спать с ней. Она лежала на боку, щека, шея и волосы были мокрыми. В темноте я не видела ее глаз. Она была маленькой сестренкой моего отца. С одной на двоих болью.

— Ты не одна, — прошептала я ей.

Среди ночи я встала и пошла к себе. Я не стала занимать его комнату, ее занял Чарли. А я заняла самую верхнюю комнату, где когда-то была дыра в потолке и птичье гнездо: мы отремонтировали ее последней. Там был камин, а в смотрящее на улицу окно все время стучались ветки дерева, словно просили пустить их в дом. Эта комната всегда ждала меня, постель всегда была застелена, а в шкафу висела моя одежда, которую я теперь покупала в двух экземплярах. Я подумала, не разжечь ли камин, но побоялась, что не справлюсь с ним, что из него выкатится тлеющий уголек, спрячется под портьерой и я вряд ли замечу его этой ночью. Бессонница и бдительность плохо сочетаются. Мысли мои были не здесь. Мысли мои были там, где был он.

Я слышала, как тихо отворилась и опять закрылась входная дверь. Это пришел Чарли. Его шаги эхом отдавались по дому, затаившему дыхание в ожидании новостей. Шаги в гостиной. Тихое бормотание включенного телевизора. Щелчок — и тишина. Шаги в сторону кухни. Вода из открытого крана льется в стакан. Потом шаги вверх по лестнице. Скрип двери ванной, шум спущенной в туалете воды, тяжелый звук падения уставшего тела на кровать. Так бываю всегда, но сегодня порядок изменился. Он не стал подниматься по лестнице. Вместо этого открыл дверь и вышел в садик.

Он сидел за столиком и курил. Перед ним мигал огонек свечи. Он очень редко курил.

— Если хочешь, я уйду, — сказала я.

Он пододвинул мне стул и кинул свой свитер.

— Я любил его, — сказал он.

— Я знаю.

— Я все время слушаю на автоответчике сообщения, которые он мне оставлял. Мне просто хочется слышать его голос. Наверное, я схожу с ума.

Я потянулась за сигаретой и прикурила.

— Я сказал ему за несколько дней до того, как все случилось. Просто сказал ему о том, чего я хочу. Чего я хочу для нас. Спросил его, почему он никак не может сделать этот шаг, почему не может быть со мной. Я же знал, что он меня любит. Чего он так боялся, Элл? Почему никак не мог решиться? Почему, черт возьми, не мог сказать «да»? Возможно, тогда все вышло бы по-другому.

Я не стала отвечать на его вопросы, и они растворились в темноте, смешались с миллионом других вопросов без ответа, что висели в ту ночь над Манхэттеном; с тяжелыми, неразрешимыми и невыносимо жестокими вопросами. На которые ни у кого не было ответов.

Ветерок, проникая в комнату через ставни, казалось, немного охлаждался. Я высыпала на пол целую коробку фотографий, и два часа мы рассматривали их, выбирая ту, на которой, по нашему общему мнению, он был больше всего похож на себя; ту, на которой он улыбался, стоя у бассейна. Она была сделана в феврале во Флориде. Тогда он и стащил мою ручку с бирюзовыми чернилами. Мы встретились в Майами, чтобы получить порцию зимнего солнца. Очень дорогую порцию.

Потом мы обсудит текст, и я пошла в мастерскую сделать несколько копий. Работающий там мужчина смотрел на меня с уважением. Он уже видел сотни таких, как я. Закончив, он отказался брать деньги за работу, и я вдруг заплакала.

Я должна была увидеть это сама, и увидеть в одиночестве: те двое и так уже видели слишком много, и они заслужили отдых, поэтому я пошла одна. Надо было просто идти на юг, к тому месту, где они стояли когда-то. Подготовиться к этому было все равно невозможно. Я только спрятала глаза за темными очками, словно поставила заслон.

«Кто-нибудь видел моего мужа?»

«Мой папа был официантом»

«Мою сестру звали Эрин»

«Мы с ней совсем недавно поженились»

«Ее пока не могут найти»…

Вся стена была заклеена стихами, объявлениями, фотографиями и молитвами; она тянулась бесконечно, как страшная сказка. Вдоль нее, внимательно читая, медленно двигались люди, а если мимо проходил пожарный или спасатель, все аплодировали, но те не поднимали глаз, потому что все уже знали. Они знали, что живых больше не будет. Они узнали это раньше всех. И они не поднимали глаз, потому что очень устали и давно не спали, и не могли спать, пока их окружали фотографии, которые просили: «Найди меня, найди меня». Как же они могли спать и смогут ли заснуть когда-нибудь после?

Я нашла подходящее место рядом с женщиной, которая когда-то работала в ресторане. У нее было приятное лицо, она была чьей-то бабушкой, и я повесила его фотографию по соседству. Я не надеялась, что его кто-то узнает, почти не надеялась. Мне просто хотелось, чтобы люди смотрели на него и говорили: «Какой славный. Жаль, что я его не знал». Кто-то остановился у меня за спиной.

— Это мой брат, — сказала я, разглаживая морщинку на его лице.


~

Было поздно. Обычно к этому времени я уже возвращалась домой, а сейчас сидела в баре, лицом к ряду бутылок и своему искаженному отражению в зеркале. За спиной у меня — немногочисленные, тихие, заблудившиеся в ночи посетители, молча пьющие и молча думающие; передо мной — виски.

Эта часть города была чужой Для меня, я здесь никого не знала, никто не знал меня, и минуту назад я вышла из туалета, расстегнув пару лишних пуговиц. Я сама себе казалась чересчур очевидной, мне было неловко, но я надеялась на короткий мужской интерес, свидание, ни к чему не обязывающий секс, на что-нибудь. Беда в том, что у меня слишком давно не было практики, слишком долго я не играла в эти игры и успела забыть правила. Какой-то мужчина взглянул на меня и улыбнулся, я тоже улыбнулась, презирая себя. Быстро оплатив счет, я вышла на улицу. Там было прохладно, и голова немного прочистилась. Сердце разрывалось. У меня так давно никого не было.

Пешком я прошла квартал, обогнала несколько пар, человека, гуляющего с собакой, одинокого бегуна. Все они шли куда-то, а у меня цели не было. Я свернула на неширокую, обсаженную деревьями улицу, чью симметрию нарушали только красно-белые огни бистро.

Внутри было тепло, пахло чесноком и кофе. Владелец показался мне жизнерадостным и добродушным. Я была единственным клиентом; возможно, ему не терпелось уйти домой, но он никак этого не показывал. Он принес мне кофе, спросил, удачный ли был вечер, и прибавил к кофе кусок карамельного торта. «Вам понравится», — пообещал он и оказался прав. Кроме того, он вручил мне посвященное искусству воскресное приложение «Таймс». Очень мило.

Колокольчик над дверью негромко звякнул. Я услышала короткий разговор и последовавшее за ним гуденье кофеварки. Я подняла глаза. Мужчина. Смотрит на меня. Кажется, улыбается. Я опять уставилась в газету и притворилась, что читаю. Он пододвинул стул и сел у меня за спиной. Мне хотелось еще кофе, но я чувствовала его присутствие сзади и не решалась встать. Мужчина подошел к стойке, расплатился. Не уходи. Подними глаза. Я ждала бряканья колокольчика, но напрасно. Вместо этого шаги в мою сторону.

— Вы выглядите точно так, как я себя чувствую, — сказал он.

У него было усталое, печальное лицо. Он поставил передо мной кофе с конфетой «бачи» на блюдечке.

В его квартиру мы ввалились жарким, тяжело дышащим клубком, срывая по дороге одежду, с пола перебрались на диван, с дивана на кровать и там вдруг остановились. Пронзительная интимность обстановки, духи, фотографии, чужая жизнь, когда-то поделенная на двоих, охладила желание, и тогда он сказал: «Можем остановиться, если хочешь». Нет, никаких остановок! Его губы еще хранили вкус корицы и сахара. И кофе.

Я расстегнула его рубашку, пробежала пальцами по груди и полоске волос на животе. Его кожа была прохладной и шершавой. У резинки трусов мои пальцы остановились. Он сидел неловкий, даже застенчивый. Член был твердым, сильно напряженным. Я сжала его через ткань. Обвела контур пальцем, крепко обхватила. Он не двигался и не прикасался ко мне, просто ждал, что будет дальше. Я чуть приподняла его бедра, стащила с них белые трусы. Наклонилась. От него пахло мылом.

Я зарылась лицом в подушку, чувствуя его пальцы глубоко внутри себя, сжимая их, мокрые, торопливые, жадные. Потом он перевернул меня на спину, и вместо пальцев во мне уже был член. Теперь я видела его лицо: печальное, нежное, прекрасное лицо, у которого не было имени. Он наклонился и поцеловал меня, наклонился еще и поцеловал внизу. Я зарылась пальцами в его мокрые редкие волосы. Я впилась в его рот, всосала в себя его язык. Он толкнул меня, и я повалилась на простыни, обхватив коленями его ребра, цепляясь изо всех сил за него, за этот момент, когда мы были одним целым. Он двигался все быстрее, проникал в меня все глубже, словно спешил избавиться от того, что накопилось, от того, что было похоронено внутри. Его нетерпение передалось мне, я потянулась к нему, вцепилась, укусила в плечо, и его звуки смешались с моими, заполнили комнату, вернули жизнь в эту постель, погребенную под слоем пепла.

Пять часов. За окном уже слышались звуки нового дня. Обессиленная, я перевернулась на бок, почувствовала боль между ног. В слабом утреннем свете я тихо оделась, посмотрела на спящего. Записки не будет. Я осторожно двинулась к двери.

— Это было не просто так, — сказал он.

— Знаю.

Я вернулась и обняла его. Я жила и дышала.


~

Дни сменяли друг друга, тянулись часы, бесконечные и бессмысленные. Я ходила во французское кафе, где меня никто не знал и мне не приходилось отвечать на постоянные «есть новости?» вежливыми «пока нет». Я сидела у окна и смотрела, как мимо, от центра к окраинам, проходит жизнь. Три молодые женщины шагали, взявшись за руки, и смеялись, и я вдруг поняла, что не видела такого уже давно; смотреть на них было странно.

Я писала там. Писала свою колонку, писала о Потерянных. Я писала о грудах цветов у всех пожарных депо, о свечах, которые никогда не гаснут; о молитвах, помогающих заглушить отчаяние в эти первые дни, когда ничего еще не было известно наверняка, но все-таки люди знали. По ночам, лежа в одиночестве в своих постелях, они знали, что это только начало, еще грубый набросок того, что будет их Настоящим, и их Будущим, и их Воспоминаниями. Я писала о том, как люди вдруг обнимались посреди улицы или магазина, и о ежедневных похоронах пожарных и полицейских, о похоронах, при виде которых останавливалось движение, лились слезы и начинали выть сирены. Сидя на нашей скамейке на Бруклинском мосту, я писала о том, как изменился привычный силуэт города; когда-то мы приходили сюда, чтобы подумать, и представляли, какими будут наши жизни через три, пять, десять лет.

Но больше всего я писала о нем — теперь я называла его Максом, — о моем брате, о нашем друге, о котором ничего не было известно вот уже десять дней. Я писала о том, что потеряла тем утром. О свидетеле моей души, о своей детской тени, о тех временах, когда мечты были маленькими и исполнимыми. Когда конфеты стоили пенни, а бог был кроликом.

Нэнси вернулась в Лос-Анджелес работать. Она еще не была готова, но ее торопили, и она сказала, что никогда не будет готова, а значит, надо ехать.

— Я подумываю о том, чтобы вернуться, — сказала она.

— Сюда, в Нью-Йорк?

— Нет. В Англию. Я скучаю.

— Там тоже не сахар.

— А кажется, что сахар, после всего этого.

— Такое могло случиться где угодно, — пожала плечами я. — Совершенно безопасного места на земле нет. Я думаю, все еще повторится.

— Но я очень скучаю без вас. Каждый день.

— Сейчас повесишь на себя кобуру, и все изменится.

— Дурочка.

— Так приезжай, — сказала я и обняла ее. — Нам тебя не хватает.

Она уже открыла входную дверь и спустилась по ступенькам, но вдруг обернулась и надела темные очки.

— Со мной ведь ничего не стучится? Все будет нормально?

— Ты о чем?

— О полете. Все будет нормально?

— С тобой все и всегда будет нормально, — твердо сказала я.

Она улыбнулась. Страх заразителен и опасен. Даже для тех, кто ничего не боится.

В тот вечер мы с Чарли пошли в ресторан, единственный раз за то время, что я была здесь. Мы пошли в «Балтазар», куда они всегда ходили вдвоем, и сидели на их обычном месте, и люди вокруг были те же, и они старались не докучать нам, но все-таки иногда интересовались, как мы, и Чарли отвечал: «Все нормально. Спасибо».

Мы ели fruits de mer[31] с больших тарелок, пили бургундское вино, потом ели стейки с картошкой фри и опять пили бургундское, точно так же, как раньше делали они, мы смеялись и пьянели, а потом ресторан опустел, но нас никто не трогал; они только убирали вокруг нас и шутили о прошедшем вечере. Вот тогда-то он и рассказал мне. Неожиданно. Рассказал о той комнате в Ливане.

— Чтобы выдержать, Элли, надо за что-то держаться.

— А ты за что держался?

Пауза.

— За лимонное дерево.

Он рассказал мне о маленьком окошке под самым потолком той комнаты: окошке без стекла, единственном источнике света. Ему приходилось подпрыгивать и подтягиваться, чтобы глотнуть свежего, душистого воздуха, и, вдохнув его, он уже не чувствовал себя покинутым. Долго подтягиваться он не мог, поэтому падал обратно в темноту, где стоят другой, его запах — грязный, неподвижный, унизительный.

Через несколько дней, после того как у него отрезали ухо, он проснулся поздно, ближе к вечеру, подтянулся и увидел, что во дворе высадили маленькое лимонное деревцо. Уже темнело, и лимоны на нем, казалось, светились в сумерках и были невыразимо прекрасны. Они соблазняли его своим видом, а ветерок приносил залах кофе, духов и мяты, и на минуту он успокоился и почувствовал, что все будет хорошо: за окном его комнаты текла жизнь, и она была прекрасна, а пока жизнь прекрасна, в ней есть и надежда.

Я сжала его пальцы. Они были холодными.

— Мне надо возвращаться в Англию, — сказала я. — Поехали со мной.

— Я не поеду без него, — сказал он.

Я знала, что, если они найдут хотя бы часть его, им понадобится его ДНК. Перед отъездом я зашла в ванную и положила в пластиковый пакет его зубную щетку и щетку для волос, но только не самую любимую, потому что ведь он еще мог вернуться. Пакет я оставила на полке, рядом с лосьоном после бритья и старым номером «Мира регби». Потом я долго сидела на краю ванны и чувствовала себя виноватой, потому что уезжала и бросала его, но я не могла не ехать; мне надо было помочь моим убитым горем родителям, которые не могли помочь друг другу. Я оставляла здесь Чарли; оставляла его в доме, который мы много месяцев строили, в доме с птичьим гнездом, айлантом у крыльца и старинной золотой монетой, которую мы отрыли в саду. Я оставляла Чарли дежурить у телефона, звонить и ждать звонка, и главное, быть на месте, когда этот звонок раздастся. Чарли, который знал, что такое беда, и сам мог послужить доказательством того, что не все и не всегда кончается плохо.


~

Все здесь кажется мне таким маленьким. Все старые магазины исчезли без следа, сохранившись только в моей памяти. Нет больше ни маленького гастронома, ни газетного киоска, ни мясной лавки с опилками на полу, ни дорогого обувного магазина, куда мы никогда не заходили, — ничего нет. Мне не грустно, я ничего не чувствую. Совсем ничего. Я проезжаю по шоссе, включаю левый поворотник и сворачиваю на улицу, где все началось.

Останавливаюсь, немного не доехав до цели, наблюдаю за мельканием сари в прорезях забора, думаю о меняющейся картине мира и перемещении народов. Раньше я представляла себе, как пройду по дорожке, бегущей по газону между клумбами, остановлюсь у двери и нажму кнопку звонка. «Я когда-то жила здесь», — скажу я тем, кто откроет, и они заулыбаются, пригласят меня в дом, возможно, предложат чаю, а я расскажу им, как счастливы мы здесь были, а они переглянутся и подумают, что часть нашей удачи и счастья может перейти и к ним.

В окно кто-то сильно стучит. Я поворачиваюсь и вижу лицо незнакомого мужчины. Он сердится. Я опускаю стекло.

— Вы собираетесь уезжать? Это мой дом, и я всегда ставлю здесь свою машину.

Я ничего не говорю этому мужчине. Он мне не нравится. Я трогаюсь с места, медленно еду по улице и наконец вижу его. Останавливаюсь у калитки. Стены больше нет, и сада нет, там, где когда-то цвели клумбы, стоит машина. На крыльце развешаны для проветривания пальто. Я чужая здесь. Я еду дальше. Все не так, как должно было быть.

Я смотрю на часы. Уже поздно. Мне холодно. Я жду, когда в доме погаснут огни. Запах в переулке остался прежним; я здесь одна. Замечаю какое-то движение в темноте. Лисица. Она приближается ко мне; они совсем освоились в городах. Я кидаю в ее сторону камешек, и она убегает, не столько испуганная, сколько недовольная. Я снова оглядываюсь на дом, и в этот миг там гаснет последний огонь. Я начинаю нервничать; тени вокруг кажутся странными и угрожающими. Что это? Человек? Я прижимаюсь к старому забору. Кровь стучит в висках. «Уходи, уходи, уходи». Шуршание гравия под его ногами удаляется. Я вслушиваюсь в тишину.

Задвижка открывается легко, и я подпираю калитку кирпичом. У фонарика тонкий, но удивительно сильный луч. Куча мусора в конце сада, кажется, совсем не изменилась. К ней только добавился лисий помет и старая кроссовка. И обглоданный куриный скелет.

Я раскидываю мокрые листья, добираюсь до сырой почвы. Провожу мысленную линию по забору, отмеряю расстояние шириной в ладонь и начинаю руками разгребать землю. Наконец чувствую пальцами металлический холод банки. Вытаскиваю ее и стряхиваю грязь с крышки: «Печенье-ассорти» (помню, как мы съели его без остатка).

Я не зарываю яму и не пытаюсь замести следы. Все равно свалят все на лису. Мне хочется поскорее выбраться отсюда. Я пинком отбрасываю кирпич и запираю за собой калитку. Быстро иду прочь и скоро скрываюсь в темноте. Меня здесь не было.

В раннем утреннем свете поляроидная карточка кажется неправдоподобно яркой. Девочка, превратившаяся в мальчика. Я улыбаюсь (я прячусь). Рождество моего кролика. Оставь что-нибудь здесь, сказал он.

Я тянусь за чашкой с кофе. Разворачиваю его письмо. Вижу неразборчивые каракули пятнадцатилетнего подростка, и у меня перехватывает горло. Шифр, который надо разобрать. Освободить, объяснить.

выбор Галана. только очень молоды. либо умереть. рассказать кому-нибудь, не ты, Элли, вина. Трус. всегда быть рядом ТЫ всегда.


~

Я приехала рано, и на станции меня встречал только серый утренний холод, не обещающий ничего хорошего. Было совсем тихо; кроме меня, с поезда сошел только один пассажир, таскающий свой дом за плечами. Быстрым шагом профессионального туриста он двинулся вверх по холму. Я не пыталась угнаться за ним.

Никто, даже Алан, не знал о моем приезде, и я просто взяла такси на станции. По правде говоря, мне не хотелось ехать сюда. Я хотела остаться в Лондоне, подальше от всего, что говорило бы: «Это я, Джо»; потому что все виды, запахи и деревья здесь были им, как были они и мной; мы вросли в этот пейзаж, переплелись корнями, смешались с ним и друг с другом.

Я попросила таксиста остановиться на вершине холма, у старых ворот с вырезанной, заросшей мхом надписью «ТРИХЭВЕН» — той самой, которую мы впервые увидели двадцать три года назад, стоя на пороге приключения: он — с незаживающей раной в сердце, я — с робкой мечтой начать жизнь заново.

Было холодно, а я слишком легко оделась, но холод хорошо прочищал голову и был мне приятен. Я постояла, вслушиваясь в монотонную работу дятла, и вниз по склону холма двинулась к дому. Пространство, которое он покинул, захватывало меня, шептало мне в ухо: «Он все еще здесь». Я слышала эти слова, подходя к дому с его молчанием, скрытом болью, открытыми альбомами с фотографиями, извлеченными из ящиков комодов. «Он все еще здесь», — шептал голос, и я ускоряла шаги, плакала на ходу и наконец побежала.

Они были на кухне, все трое, пили чай и ели бисквитный пирог. Первым меня почуял Нельсон, собака-поводырь Артура, шоколадно-коричневый лабрадор, ставший его глазами год назад, когда я уехала в Лондон. Он бросился к двери и залаял, и я увидела, как улыбается Артур, понявший, что означает этот лай. Мать и отец вскочили и бросились ко мне, и первые минуты казалось, что все в жизни нормально. Первые трещины стали заметны, только когда я поднялась в свою комнату.

Я не слышала, как она поднимается следом за мной: может, она так похудела, что ее шаги стали невесомыми, а может, меня отвлекла появившаяся на моем туалетном столике фотография: мы с Джо, еще совсем юные, на морском празднике в Плимуте; я не видела этой карточки лет пятнадцать. На нем морская фуражка, а я собираюсь засмеяться, но не решаюсь, потому что он совершенно серьезен. Мать взяла фотографию в руки, посмотрела на нее, провела пальцем по его лицу, провела по своему лбу.

— Нам повезло уже потому, что он был у нас, — сказала я.

Мать осторожно вернула фотографию на место.

Помолчала.

— Я никогда не была сумасшедшей, Элли, никогда не была истеричкой. Я всегда была вполне рациональной, поэтому, когда я говорю, что он жив, это не значит, что я просто этого хочу или на это надеюсь. Это тоже рационально. Я это знаю.

— Ладно, — кивнула я и начала расстегивать сумку.

— Твой отец думает, я сошла с ума. Уходит, когда я об этом заговариваю, говорит, что я сошла с ума от горя, но я точно знаю. Элли. Я знаю, я знаю, я знаю.

Я уже не распаковывала сумку, а слушала этот отчаянный поток слов.

— Тогда где он, мама?

Она уже собралась ответить, но тут заметила стоящего в дверях отца. Он посмотрел на нее, подошел ко мне и протянул пачку старых номеров «Корнуолльских новостей».

— Я подумал, тебе будет интересно почитать, — сказал он и вышел, не взглянув больше на мать.

— Постой, — попросила я.

Он сделал вид, что не слышит; вместо ответа я услышала его тяжелые и грустные шаги по дубовым ступеням.

Я нашла его в мастерской. Сгорбленная, вдруг постаревшая фигура. Самодельная лампа прикручена к полке у него за спиной, лицо в тени и кажется мягким и загадочным: в темных глазах грусть. Он не оглянулся, когда я зашла и села в старое кресло — то самое, которое мы привезли сюда из Эссекса, а потом заново обтянули темно-оранжевой саржей.

— Я бы все отдал, — вздохнул он, — все, чтобы он вернулся. Я молюсь, и я очень хочу ей верить. И чувствую, что предаю ее. Но я ведь смотрю телевизор. Элли. И каждый день читаю о новых жертвах.

Он взял кусок наждачной бумаги и начал шлифовать ребро почти законченного книжного шкафа.

— Я всегда знал, что что-то такое стучится. Это всегда висело над нашей семьей. Висело и просто ждало момента. У меня нет больше надежды. Поточу что я ее не заслужил.

Он перестал шлифовать и наклонился над верстаком. Я понимала, о чем он говорит.

— Это ведь было так давно, папа, — тихо сказала я.

— Не для ее семьи. Элли. Для них это было как будто вчера. Их горе — это теперь мое горе. Все, круг замкнулся.


~

Я лежала на скамейке, дрожа от холода, и ночь лежала вместе со мной, а луна старалась и никак не могла проникнуть под брезентовый навес. Листья упрямо держались на ветках и не собирались сдаваться пришедшему вслед за закатом холоду; они не готовы были опадать, во всяком случае, не сегодня.

В темноте что-то двигалось, шевелилось, шуршало; когда-то эти звуки наводили страх, но уже давно стали хорошо знакомыми и дружелюбными. Я глубоко вдохнула промозглую прелую сырость, и на минуту она притушила бушующий внутри огонь. Сон принадлежал мне. Я спала долго, глубоко, без сновидений и проснулась только под утро, когда начался дождь. Солнце уже подсвечивало дальний край леса. Я села на лавке; тот бок, на котором я лежала, остался сухим. В кармане я нащупала полплитки шоколада. Шоколад был темным, горьким, любимый сорт Артура. Я всегда брала плитку с собой, когда шла гулять. Я отломила квадратик и держала его во рту, пока не растаял. Горьковато для завтрака, но все равно хорошо.

Сначала я только услышала шорох, но, еще не видя, уже знала, что он означает. Я давно его не видела; наверное, целый год. Темные серьезные глаза смотрели на меня из кучи листьев; каштановая шкурка; влажный подергивающийся нос. Он остановился прямо передо мной, как будто хотел чего-то. И пошевелила ногой, но он не двинулся, просто стоял и смотрел. Его не испугал даже звонок моего телефона, неожиданно резкий в предрассветной тишине. Он смотрел прямо мне в глаза, пока я нервно жала на кнопку, отвечала и слушала ее голос, тот же, что раньше, но только гораздо старше. «Элли, я не могу долго говорить, — шептала она точно так же, как двадцать один год назад. — Слушай меня — не сдавайся. Он жив. Я знаю, что он жив. Верь мне, Элли. Ты должна мне верить».

И все это время он смотрел мне прямо в глаза.

Я не стала принимать душ, только переоделась в старый рыбацкий свитер, купленный почти пятнадцать лет назад. Он сильно вытянулся за это время, а рукава и ворот отвисли. Джо называл его моим успокоительным. Возможно, так и было. После легкого летнего хлопка и льна он казался тяжелым, колючим и готовым к отпору; как будто зима была уже совсем близко.

Когда я спустилась на кухню, Артур сидел за столом и слушал карманный приемник. Родители оставили записку: «Уехали в Траго-Миллс за краской». За краской? Я не знала, радоваться или нет. Во всяком случае, это начало, повторяла я себе. Наконец они что-то делают вместе.

— Хочешь кофе, Артур? — спросила я, разламывая рогалик.

— Нет, спасибо, милая. Выпил уже три чашки, и теперь у меня сердцебиение.

— Тогда лучше не стоит.

— Вот и я так думаю.

Я наклонилась, и Нельсон подошел ко мне. Я потрепала его по голове, почесала за ушами и угостила кусочком рогалика, от которого он пытался отказаться, но не смог. Он очень хотел быть хорошей и воспитанной собакой, но наша семья упорно его портила. С тех пор как он появился у нас, серьезный и исполненный добрых намерений, мы только и делали, что баловали его, и в конце концов из положительной и целеустремленной собаки он превратился в собаку легкомысленную. Живот, который я сейчас почесывала, из поджарого стал тугим и круглым, потому что убитые горем родители, желая забыться, непрерывно кормили его, а он не отказывался.

Я налила себе чашку кофе и села за стол.

— Здесь стало так тихо без всех вас, — пожаловался Артур, выключив радио. — Я без вас сразу старею.

Я погладила его по руке.

— Никак не могу поверить в это. Я думал, в моей жизни уже не будет ничего такого жестокого. — Он достал из кармана тщательно выглаженный платок и тихо высморкался. — Я теперь готов, Элли. Готов уйти. Страха больше нет, да и желания жить тоже. Я так устал. Устал прощаться с теми, кого люблю. Мне так жаль, дорогая.

Я поцеловала его руку.

— Кажется, на реке поселилось новое семейство цапель. Папа видел их вчера. Молодые скоро станут на крыло. Хочешь, сплаваем и поищем их?

— Очень хочу, — скачал он и сжал мои пальцы.

Я быстро допила кофе, а остатки рогалика отдала благодарному Нельсону.

Резкий порывистый ветер дул с севера, приносил с собой запах соли и короткие холодные дожди. Волны с силой ударяли в борта лодки, и Артур каждый раз ахал. Нельсон стоял на носу, словно деревянная резная фигура, но потом неожиданно поднявшаяся в воздух стая канадских гусей испугала его, и он забился под ноги к Артуру. Я заглушила мотор, и на веслах мы поплыли вдоль берега, надеясь отыскать у кромки воды большие гнезда цапель. Несколько раз мы останавливались, вслушиваясь в звуки реки, а потом наскочили на отмель. Со всех сторон нас окружали серо-зеленые, черно-зеленые и просто зеленые водоросли, и вдруг все они потемнели, внезапно смешавшись со стремительно двигающимся вверх по реке грозовым фронтом, похожим на густой черный дым. Я едва успела натянуть над лодкой тяжелый брезентовый тент, когда на небе засверкали молнии и на нас хлынул смешанный с ледяной крупой дождь.

— Вижу! Все вижу! — закричал Артур и, выбравшись из-под брезента, подставил стихии лицо и всего себя, словно надеялся охладить свои мятущиеся чувства.

Воздух дрожал от пушечных раскатов грома, и молнии непрестанно вспыхивали между деревьями и над долиной.

— Артур! Забирайся обратно! — крикнула я, когда он, оступившись, упал у самого борта.

Опять молнии, опять гром, и вдруг по долине пронесся оглушительный треск ломающегося дерева и тут же утонул в шуме бьющих по воде струй. Нельсон трясся, прижавшись к Артуру, а тот все выкрикивал что-то сердитое, словно винил кого-то в потере своего любимого, своего нежного мальчика, которого никогда больше не увидит.

Я не слышала, как в первый раз зазвонил телефон: может, его заглушил гром, а может, прием был плохим из-за непогоды. Потом гроза прошла так же внезапно, как началась, оставив после себя только мелкий, подсвеченный солнцем дождик, и в наступившей тишине телефон неожиданно громко зазвонил снова.

— Элли, — позвал меня знакомый голос.

— Чарли?

— Элли, его нашли.

Я ждала этого. Но внутри все равно все замерло. Вдруг сильно затряслись ноги. Я схватила Артура за руку. Что они нашли? Какую часть его? И Чарли, правильно поняв мое молчание, быстро сказал:

— Нет, Элли, нет. Его нашли. Он живой.


~


~

Ее звали Грейс. Вернее, Грейс Мэри Гудфилд. Она была дипломированной медсестрой, работала вот уже двадцать шесть лет и о пенсии пока не думала. Вся ее родня жила в Луизиане, и она каждый год проводила там отпуск.

— Бывали там?

— Нет, еще нет, — признался Чарли в первый день их знакомства.

Жила она в Уильямсбурге, в квартире на втором этаже добротного старого дома: хорошее место, отличные соседи и снизу, и сверху.

— Для меня места хватает, — говорила она. — Дети давно разъехались, муж давно умер.

Как и многие другие, она не должна была работать 11 сентября. На той неделе у нее были в основном ночные смены, а утром она собиралась поменять летние занавески на тяжелые зимние, потому что осень была уже совсем близко. Но еще до того как башни рухнули, она, как и многие другие, поспешила на работу, ожидая потока пациентов из числа тех, что спаслись с верхних этажей. Но как нам уже известно, таких в тот день не было.

В реанимации ее помощь не потребовалась, поэтому, заглянув в свой кабинет в отделении интенсивной терапии, она прошла по палатам, чтобы подбодрить больных, угостить их печеньем, улыбнуться, потому что Грейс была лучшей старшей смены, знала своих работников и знала своих больных. Всех, кроме одного новенького, который был без сознания. Его никто не знал.

Она называла его Билл в честь своего давнего бойфренда, любившего поспать, и часто сидела с ним, когда к другим больным приходили посетители, держала его за руку, рассказывала о своей жизни и о том, что приготовила вчера на ужин. Она пыталась отыскать его на сайтах, где люди писали о пропавших родных и близких, но безрезультатно, потому что в те дни пропавшие исчислялись тысячами. Полиция тоже пыталась помочь, но они ничего не могли сделать, а кроме того, все их силы требовались для борьбы с тем кошмаром, который творился снаружи, за безопасными стенами больницы.

Она внимательно изучила его одежду: жалкие пожитки, запертые в шкафчике, но они ничего не рассказали ей о его жизни. Эта полная анонимность пугала ее. Она боялась, что он умрет и никто об этом так и не узнает: ни его родители, ни друзья. «Я к тебе вернусь», — обещала она ему каждый раз, когда после тяжелой смены уходила домой.

Она приносила разные ароматы и масла, совала ему под нос, надеясь, что какой-нибудь запах пробудит память. Она давала ему нюхать лаванду и розу, ладан и кофе, и свои новые духи — «Шанель № 5», — которые Лиз из реанимации привезла ей из Парижа. Она просила четырех других пациентов как можно больше разговаривать с ним, когда у них есть силы, и скоро палата интенсивной терапии стала напоминать старый бар с его шумными разговорами о войне, сексе и бейсболе. Иногда она приносила плеер с музыкой и осторожно держала наушник у его уха. Она считала, что ему немного за тридцать, и прикинула, какие песни он мог любить в своей жизни. Она включала ему Боуи, «Блонди» и Стиви Уандера, а все записи брала у своего соседа сверху.

Почти три недели спустя к ней вбежала сестра Янис и крикнула, что Билли проснулся. Грейс позвала врача и сама поспешила в палату. Когда она вошла, он махал руками и в панике пытался вытащить изо рта дыхательную трубку.

— Все хорошо, — сказала она. — Все хорошо, — и погладила его по голове.

Он попытался сесть в кровати и попросил воды. Она велела ему пить маленькими глотками и не разговаривать. Его глаза испуганно метались по палате.

— С возвращением, сынок, — сказал Джерри, чья койка была у двери.

Когда он немного окреп, пришел полицейский.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Я не знаю.

— Откуда вы?

— Я не знаю.

— Где вы живете?

— Я не знаю.

— С кем из ваших родных мы можем связаться?

— Не знаю, — сказал он и повернулся лицом к стене.

С каждым новым днем он чувствовал себя все лучше. Он хорошо ел, постепенно начал ходить, но по-прежнему ничего не помнил. Он знал о башнях-близнецах как об архитектурном объекте, но не как о месте, где он бывал, назначал встречи, где работали люди, которых он больше не увидит. Из интенсивной терапии его перевели в отдельную палату. Полицейский больше не появлялся. Грейс присматривала за ним, старалась навещать каждый день, приносила цветы и называла Биллом; он не возражал. Они обсуждали газетные статьи и смотрели фильмы. Он посмотрел фильм с актрисой Нэнси Портман, и она ему понравилась; наверное, он бы очень обрадовался, если бы в тот момент узнал, что она — его тетка, но, конечно же, он этого не помнил. У него совсем не осталось прошлого, он был заперт в настоящем.

Ему становилось все лучше, и Грейс понимала, что в конце концов его переведут в бесплатную психбольницу, где он застрянет навсегда, если к нему не вернется память.

Он стоял у окна, глядел в пустоту и напевал мелодию, которую вчера услышал по телевизору. Когда она вошла, он обернулся и улыбнулся.

— Не помнишь, как ты потерял зуб? — спросила она.

Он покачал головой.

— Может, в драке.

— Ты не похож на драчуна. Ты слишком нежный.

Как-то ночью, пока он спал, Грейс потихоньку подошла к его шкафчику и еще раз достала одежду. Другого ключа у нее все равно не было. Она взяла в руки футболку и на этот раз разглядела на ней полустершийся силуэт какой-то женщины и едва видимые слова «Шесть Джуди», а под ними текст помельче: «Пой все, что слышишь».

Вот и все.

Она впечатала в строку поиска слова «Шесть Джуди» и нажала кнопку. Подождала. На первой странице ничего интересного. Она глотнула кофе. Он совсем остыл. Она встала и потянулась.

Открыла вторую страницу.

Попадание номер девятнадцать:

Было уже поздно, слишком поздно, но она все-таки позвонила. Ответил мужчина. Не сердитый, а просто усталый. Она спросила, не пропал ли кто-нибудь из их хора. Один пропал, ответил он. Похоже, он нашелся, сказала она.

— У него не хватает переднего зуба.


~

Он стоял спиной ко мне и смотрел в окно, за которым уже начинали рыжеть деревья. Поперек неба, справа налево, пролетел самолетик, выплюнул белую струйку дыма, тут же впитанную заливающим небо солнечным светом. Снаружи был обычный день. Внутри была ваза с цветами, простыми красными розами, которые пару дней назад принес Чарли; ничего другого он не смог достать. Я ничего не принесла. Я чувствовала себя неловко и немного боялась всего того, чем он не был. Сегодня он надел рубашку, которую я когда-то привезла ему из Парижа, но он этого не знал. Он и меня не знал.

Я долго представляла себе, как это будет. С того самого момента, как раздался телефонный звонок, и мы причалили на лодке к берегу и бегом бросились вверх по склону к дому и к моим родителям. С того самого момента, как, стоя перед ними, я сообщила им о звонке Чарли и обо всем, что он рассказал, и мать сказала: «Все не важно. Он жив, и это главное». С того самого момента, когда отец посмотрел на нее и сказал: «Прости меня», а она обняла его и улыбнулась: «Он вернулся к нам, мой любимый. Мне нечего прощать».

Чарли выпустил мою руку и подтолкнул меня вперед.

— Привет.

Он обернулся и улыбнулся; он ничуть не изменился, никаких синяков не осталось, и он казался отдохнувшим.

— Ты Элли? — Он вдруг поднес руку ко рту и начал грызть ноготь, и тогда я точно поняла, что это он. — Моя сестра?

— Да.

Я приблизилась к нему, хотела обнять, но он протянул мне руку; она была холодной. Я показала на его рот.

— Ты потерял его, когда играл в регби.

— Да? А я думал…

Я давно не видела этой дырки у него во рту, с тех пор как он последний раз сломал коронку о кусок крабового панциря. Может, и об этом надо ему рассказать? Я пока не стала.

— Регби, — сообщил он Грейс и пожал плечами.

— Видишь, я же говорила, что ты не похож на драчуна, Джо.

Она произнесла «Джо» так, словно это было новое для нее слово.

Мы не должны спешить. Так сказали врачи. Он был теперь словно альбом для фотографии с пустыми местами там, где раньше были снимки. Мне хотелось как можно скорее заполнить их, но врачи говорили, что он должен создать новые снимки, и непременно сам. Не торопитесь, советовали они. Родители поручили мне и Чарли привезти его домой. Но врачи сказали, что еще рано. Не торопитесь. Постепенно двигайтесь от настоящего к прошлому. Позвольте ему вспомнить все самому. Не торопитесь.

Я увидела ее в коридоре, когда по телефону разговаривала с родителями. Она зашнуровывала простые черные ботинки, удобные, но совсем не модные. «Какое мне дело до моды?» — наверное, удивилась бы она, если бы я ей об этом сказала. Родители попросили меня передать ей трубку, благодарили, приглашали в Корнуолл на столько, на сколько она захочет. «Навсегда!» — крикнул в телефон отец, и он действительно имел это в виду. Грейс Мэри Гудфилд, от которой так чудесно пахло «Шанелью № 5». Я буду помнить вас до конца своей жизни.

Чарли и я уже со всеми распрощались и теперь сидели на кровати и ждали.

— Ну что ж, мистер Джо, вот и все, — сказала Грейс.

— Я знаю.

Она потянулась к нему, и он ее обнял.

— Спасибо вам, — сказал он. — Спасибо за все, — и добавил шепотом еще что-то, чего мы не слышали.

— А вы теперь не пропадайте. И пусть эта ваша знаменитая тетка пришлет нам несколько фотографий с автографами. И какая-нибудь ее одежка для лотереи тоже не помешала бы, — засмеялась Грейс.

— Мы ее саму сюда пришлем, — пообещала я. — Проведете ее по госпиталю, покажете новое отделение.

— Ей тоже будет полезно, — добавил Чарли.

— Это еще лучше, — согласилась Грейс.

Неловкое молчание.

— И не забудьте — Луизиана. Весной там очень славно.

— Значит, до весны, — сказали мы.

— Я никогда не забуду вас, — сказал Джо.

— Говорила же я, что вы не похожи на драчуна, — засмеялась она, показав на его рот.


~

Я здесь, но я не ваш

В такси он сидел, прижавшись лбом к стеклу, молчаливый, далекий, необщительный. Мы переехали мост, и залитый вечерними огнями город был теперь перед нами.

— Бог мой, — прошептал брат, захваченный этим зрелищем огромного расцвеченного города, и я только теперь поняла, что он видит его впервые.

— А где были башни? — спросил он.

Чарли показал. Он кивнул, и после этого мы не сказали ни слова — ни о том дне, когда его нашли, ни о том, что этот мост был его любимым местом; для этого еще будет время. Мы молча следили за его взглядом и вместе с ним заново испытывали восторг перед этим городом, чего с нами не бывало уже много лет.

Чарли расплатился с таксистом, мы вышли, и я вдруг испугалась неизвестно чего.

— Это твой дом, Джо, — сказала я и бегом поднялась по ступенькам, думая, что он поднимется следом.

Но он не поднялся. Вместо этого он вышел на середину дороги и медленно огляделся. Наверное, пытается сориентироваться в пространстве, решила я. А может, просто боится войти в дом и найти там ключ к тому, кем он был.

Чарли похлопал его по плечу и подтолкнул к крыльцу.

— Пошли, — сказал он спокойно.

В холле горел свет, и я еще чувствовала запах свечей, которые мы с Чарли жгли два дня назад, когда я только приехала и мы всю ночь разговаривали и пили.

В доме было тепло; вокруг камина и лестницы залегли глубокие тени, от которых комната казалась просторнее. Джо вошел следом за мной, остановился, медленно огляделся. Посмотрел на большие фотографии на стене — три работы Нэн Голдин[32], за которые он когда-то отвалил кучу денег, — но ничего не сказал, а вместо этого быстро взбежал по ступенькам. Мы слышали его шаги по лестничным площадкам наверху, а потом он так же быстро спустился и, не задерживаясь, прошел на кухню. Скрип задней двери в сад, его шаги по железной пожарной лестнице.

Мы снова встретились в гостиной. Я стояла на коленях перед камином и собиралась развести огонь.

— Я сам могу это сделать, — сказал он и положил кучку щепок на кусок газеты.

Оставалось только поднести спичку. Это был один из тех многих моментов, когда его память разветвлялась, как дорога на перекрестке: он помнил, как развести огонь в камине, но не помнил, когда делал это в последний раз и кто тогда был с ним. Он поглядел на меня и улыбнулся. Он вообще много улыбался в те дни: улыбался, когда не знал, что сказать; улыбался из вежливости, из страха обидеть, или по тем причинам, о которых в нормальных семьях никто не думает.

— Ты не мог бы немного поговорить с ними? — попросила я. — Им достаточно будет просто услышать твой голос.

— Конечно, — ответил он. — Если хочешь.

Я оставила его одного и через приоткрытую дверь до меня доносились только некоторые слова: «дом», «чувствую себя хорошо» и несколько раз «Грейс». Я знала, что он разговаривает с матерью, что с тех пор, как он нашелся, она успела очень многое прочитать о его состоянии, что она не будет его торопить, не будет давить, что она готова ждать, потому что уже ждала, и пока ей достаточно знать, что он живет в этом мире.

Он спустился по ступеням так осторожно, словно они были стеклянными, пришел к нам на кухню. Я протянула ему бокал, налила вина.

— Это было твое любимое.

— Вот как? — спросил он смущенно.

Мы смотрели, как он пьет.

— Хорошее. — Он поднес бокал к свету. — Дорогое?

— Ужасно, — кивнула я.

— И я мог его себе позволить?

— Мог, наверное. Завтра можешь проверить свои счета, если захочешь.

— Я богат?

— Не беден.

— У меня столько денег, что я могу их раздавать?

— Не знаю. — Я пожала плечами. — Ты хочешь их раздать?

— Я не знаю, чего я хочу, — сказал он и налил себе еще вина.

Сначала он довольно внимательно слушал рассказы о нашем доме, родителях, моей жизни в Лондоне, но потом вдруг вскакивал и уходил спать или просто выходил из комнаты, и это было самое тяжелое, потому что ему явно скучно было слушать о людях, которых он не помнил, не знал и не хотел знать. По-настоящему увлекали его только разговоры о Грейс, о фильмах, которые он смотрел в больнице, о Джерри из палаты интенсивной терапии, то есть о тех пяти неделях жизни, которые теперь и составляли все содержимое его памяти. И мы не были частью этой жизни.

— Что ты пишешь? — спросил он меня как-то, вернувшись из больницы после осмотра.

— Колонку для газеты. Это моя работа.

— О чем?

— О тебе, в частности. Я называю тебя Максом. О Чарли. О Дженни Пенни.

— Кто это?

— Моя подруга детства. Ты тоже ее знал. Она сейчас в тюрьме. Сидит за убийство мужа.

— Хорошая подруга, — засмеялся он, и это было жестоко.

— Да, — тихо сказала я, — очень хорошая.

Мы постарались подойти поближе. Запаха горящего топлива уже не чувствовалось, и вместо него остался только тот страшный запах, о котором нельзя было говорить. Он внимательно читал записки с описанием пропавших и, наверное, сам ощущал себя одним из них. Мы разделились, и я видела, как он медленно прошел мимо десятков фотографий с улыбающимися лицами и вдруг остановился и прикоснулся к одной из них.

— Элли! — Он жестом позвал меня к себе. — Это же я.

Там, рядом с выгоревшей фотографией чьей-то бабушки, было и его улыбающееся лицо и черно-белый блеск воды в бассейне за его спиной. Он снял фотографию, сложил ее вдвое и засунул в карман.

— Пошли домой, — предложила я.

— Нет, давай еще походим.

Я оглянулась на пустое место там, где был его снимок, и подумала, что почему-то я совсем не так счастлива, как должна быть.

Мы зашли слишком далеко. Он явно переоценил свои силы и теперь был бледным от усталости. Мы медленно шли по мосту, и я рассказывала ему, как он любил этот мост и что, наверное, гулял здесь и ту ночь, когда на него напали. Мы подошли к той скамейке под деревьями, где он любил сидеть; к той скамейке, на которой его нашел парень из Иллинойса; парня звали Винс, как мы узнали позже.

— Мы часто сюда приходили?

— Довольно часто. Если надо было поговорить, если возникали проблемы. Здесь они как-то легче решались, может, из-за этого вида на город. Когда мы были маленькими, то часто мечтали об этом городе. Вернее, не маленькими, а уже подростками. Мечтали, как сбежим и поселимся здесь. «Нью-Йорк, Нью-Йорк»[33]. Знаешь, все ведь о нем мечтают. А мы собирались осуществить все мечты здесь. Ты сюда и уехал, и тебе здесь повезло.

— Я сбежал?

— Да, оба мы сбежали в каком-то смысле. Только ты сделал это физически, вот и вся разница.

— От чего я сбежал?

Я пожала плечами:

— Может, от себя?

— Недалеко же я оторвался, — засмеялся он.

— Нет, недалеко.

Он достал из кармана сложенную фотографию и посмотрел на себя.

— Я был хорошим человеком?

Странно было слышать, как он говорит о себе в прошедшем времени.

— Да. Интересным и добрым. Щедрым. Не простым. Но очень славным.

— А проблемы у меня были?

— Да, как у всех.

— Может, из-за них я пришел сюда ночью, как ты думаешь?

— Может.

— Я спрашивал у Чарли, был ли у меня парень.

— И что он сказал?

— Сказал, что у меня никого не было. Что я не жалел тех, кто меня любил. Почему, не знаешь?

Я покачала головой:

— Так про каждого можно сказать.

Он молчал.

— Я любила тебя. И сейчас люблю.

Я посмотрела на снимок у него в руке. Майами. Февраль, почти восемь месяцев назад. Я тогда переживала из-за того, что отпуск получился таким дорогим. Как глупо.

— Ты всегда заботился обо мне, когда мы были детьми. Защищал.

Он встал и опустился перед скамейкой на корточки.

— Меня ведь здесь нашли?

— Что ты делаешь?

— Ищу следы крови.

— По-моему, крови было мало.

Он сгорбился и оперся локтями о колени.

— Как ты думаешь, память ко мне вернется?

Я ответила не сразу, сначала подумала.

— Да.

— А если нет?

Я пожала плечами.

— Почему для тебя это так важно?

— Почему? Ты же мой брат.

— Я все равно буду твоим братом.

Но уже не тем, подумав я.

— Понимаешь, ты единственный человек, который меня по-настоящему знает, — сказала я. — Так было с самого начала, все время, пока мы росли.

— Как-то все это не в меру запутано, — вздохнул он. — Только не надо на меня давить, хорошо?

Я не успела ответить, потому что он воскликнул:

— Кажется, нашел! — Он наклонился к металлической ножке. — Хочешь посмотреть?

— Нет. Не хочу.

Он поднялся и опять сел рядом со мной.

— Знаешь, я теперь много думаю о сексе.

— Ну, тут я тебе не помощница.

Он засмеялся.

— Куда я за этим ходил?

— Не знаю. В клубы? В сауны? А Чарли что говорит?

— Говорит, что сводит меня.

— Тебе сейчас надо быть поосторожнее.

— Я потерял память, но я же, черт возьми, не идиот.

— Не идиот, — согласилась я.

Я лежала в постели слишком усталая и возбужденная, чтобы спать. Около четырех утра хлопнула входная дверь. Вечером я могла бы пойти с ними, но предпочла побыть одна: проветрить голову, избавиться от горечи, маячащей теперь за каждым моим словом; мне хотелось вина и музыки — побольше того и другого. Благодаря вину я быстро уснула, но скоро проснулась и теперь, лежа без сна, нервничала и мечтам о стакане воды.

Я услышала поднимающиеся по лестнице шаги; всего одна пара ног. Кто-то тихонько стукнул в мою дверь. Я встала и открыла.

— Привет, Элл.

— Чарли.

Он споткнулся и чуть не упал на меня, потому что был сильно пьян. Я подвела его к кровати и уложила. Выглядел он не лучшим образом.

— А он где? — спросила я.

— Не знаю. Его кто-то снял, и они ушли вдвоем.

— Ты насквозь промок.

— Никак не мог поймать такси.

Скорее, никто не хотел тебя брать, подумала я.

Он пытался рассказать мне что-то о вечере, о стриптизе, но скоро упал головой в нагретую мной подушку и замолк. Я раздела его и накрыла одеялом. Дыхание его было ровным и спокойным.

Я подняла жалюзи и выглянула наружу. Асфальт отсвечивал мокрым маслянистым блеском, но дождь уже кончился. На улице появились первые прохожие: уборщики, почтальоны. Я натянула свитер, который пах мокрой шерстью с тех пор, как я его постирала. Джо говорил, что теперь его можно носить только дома. Тот, прежний Джо.

На цыпочках я спустилась на кухню и открыла заднюю дверь, впуская в дом запах земли и дождя; он всегда вызывал у меня мысли о Корнуолле, и сейчас мне вдруг остро захотелось домой — туда, где сам пейзаж был соткан из печали, где холмы сбегали к морю, будто в отчаянии.

Входная дверь хлопнула еще раз, когда у меня закипал кофе. Наверное, Джо заметил свет в окне, потому что сразу же заглянул на кухню. Как ни странно, он был совершенно трезв.

— Привет. Это ты так рано встала или так поздно ложишься?

— Сама не знаю. Хочешь кофе?

— Не откажусь.

Мы потеплее закутались и устроились снаружи на старых складных стульях. Было холодно, но не слишком. С улицы доносился шум первых машин — предвестниц рассвета. Он оглядел садик и, кажется, остался доволен, хотя, возможно, это было просто слабое освещение: в тени незаметно тени.

— Ты был паршивым садовником, который вырастил чудесный сад. Рыжик говорила, что женщина может забеременеть от одного твоего взгляда. Она тебя любила.

Он кивнул, глубоко вздохнул.

— Похоже, меня все любили. Только что мне теперь с этим делать?

Я вновь почувствовав раздражение в его голосе.

— Как прошел вечер?

— Странно. Меня снял какой-то парень, и мы пошли к нему. Там я еще не успел раздеться, как он заявил мне, что я сука и что он не будет трахать меня, даже если я буду последним человеком на земле. Тут как раз подошел его сосед, чтобы полюбоваться на мой позор.

— Мне жаль, что так получилось, — сказала я, изо всех сил сдерживая смех.

— Да ладно, не стесняйся. Мне это даже полезно.

— Еще кофе?

— Обязательно.

Я подлила.

— Так кто это был?

— Лицо из прошлого? — пожал он плечами. — Кто-то, кого я обидел? Кто-то, кто меня обидел? Понятия не имею. Он решил, что я над ним издеваюсь, когда я сказал, что не помню его. — Он отхлебнул кофе из чашки. — А потом я опять пошел к той скамейке.

— Зачем?

— Хотел почувствовать, почему этот мост значил для меня раньше так много, как ты говорила. Почувствовать, каким человеком я был. Но не смог. Что-то во мне сломалось; я сломался. Сидел смотрел на город и мечтал, чтобы все случилось снова. Думал, что, если меня испугать, я, может, что-нибудь вспомню. А, так это была просто скамейка. Я ее не чувствовал, не чувствовал этого места. А надеялся, что поможет. Я же понимаю, что мучаю вас всех. Вы постоянно напоминаете мне о ком-то, кем я никак не могу стать. А такой, как я есть, я никому не нужен.

— Это неправда, — вяло возразила я.

— Правда. Знаешь, мне даже хочется вернуться в больницу. Для меня это единственный дом. А здесь все чужое. И сам я будто потерян.

После этой ночи все изменилось. Он перестал даже изображать интерес. Теперь я понимала, почему Чарли хотел, чтобы за ним приехала я, а не родители. Все проваливалось в пустоту, и им было бы слишком больно. Надо набраться терпения, говорили врачи, но мое терпение иногда истощалось. Он тянулся за бутербродом с сыром, и я говорила ему: «Ты же не любишь сыр», а он либо молча смотрел на меня, либо говорил: «Теперь люблю».

Иногда он бросал фразы, что хотел бы жить один, что мы утомляем его своими ожиданиями, и я не знала, что сказать родителям, которые ждали нас в Корнуолле. Иногда он уходил куда-то на весь день, раздраженно отмахивался, когда вечером я пыталась показать ему старые фотографии, и бывал намеренно жесток, словно хотел поссориться. Он говорил, что мы ему даже не нравимся. Доктора уверяли, что это нормально.

Мы взяли напрокат машину и поехали в горы к Чарли. Когда мы подъезжали, солнце как раз садилось за горную цепь, и, наверное, это было очень красиво. Несколько ярких цветов боролись в небе за первенство, закатный огонь бросал отблески на наши лица, но эти лица были печальны, и всю дорогу в машине мы молчали. Наша дружба не выдерживала это безрадостное испытание, и расставание казалось уже совсем близким.

Чарли показал Джо его спальню, он ушел туда, и больше мы его в этот вечер не видели. Есть нам не хотелось; последнее время мы часто пили, вместо того чтобы есть. Нам было грустно, и мы молчали, надеясь, что другой первым скажет горькие слова.

Мы вышли наружу и сели на веранде, в свете, падающем из большого окна. В лесу за домом мелькали чьи-то красные глаза. Олень? Молодой медведь? В прошлом месяце Чарли видел одного, когда вырубал разросшийся кустарник. Он закурил.

— Я сидел здесь же тем вечером, когда Бобби позвонил мне и сказал, что ему звонили из больницы. Кажется, так давно это было. — Он сердито потушил сигарету, потому что никогда толком не курил. — Я так устал, Элл.

Я наклонилась и обняла его сзади, поцеловала в затылок.

— Только не бросай меня сейчас, — попросила я.

Я не могла смотреть на него и поскорее ушла в дом. Я ведь понимала какую непосильную ношу сейчас взвалила на него.

Джо не показывался два дня. Наконец он появился — вместе с солнцем, как сказала бы Рыжик, — заглянул на кухню и предложил сделать нам тосты. Мы уже поели, но все равно сказали «да», потому что он явно старался быть любезным. Эти два дня он не брился, и у него уже начала появляться борода. Меня это порадовало, потому что его лицо стало казаться незнакомым, и так мне было легче ненавидеть его.

Мы поели на террасе, потеплее одевшись, и говорили о том, как замечательно светит солнце и как тепло. Пустой вежливый разговор. Он спросил, чем я занималась.

— Писала.

— Угу, — сказал он и откусил кусок тоста.

Я ждала, что сейчас он добавит что-нибудь язвительное, как-то спровоцирует меня, и долго ждать мне не пришлось.

— Ты, наверное, одна из тех людей, которые пишут, вместо того чтобы жить, так?

— Отвяжись, — попросила я и вежливо улыбнулась, как всегда делала Нэнси.

— Ага, задело!

Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, улыбаясь и чувствуя себя одинаково гадко.

— Я иду делать новые полки в коттедже, — вмешался Чарли, — и помощь была бы кстати.

— Хорошо, — кивнул Джо.

Они быстро допили кофе, захватили пилы и ящики с инструментами и по высокой траве пошли к расположенной на краю участка хижине: у них появилась общая задача, которая их объединяла. Я смотрела им вслед и ревновала.

Сев в машину, я поехала в город за продуктами; собиралась найти хорошие стейки, а в итоге купила крабов — заниматься всей этой ерундой не было ни сил, ни желания. Он любил крабов, и я тоже, и холодильник будет полон, так что несколько дней, пока мы не примем решения, о еде можно будет не думать. В Англию он не вернется — в этом мы уже не сомневались. Родителям я еще не сказала. Как я могла им сказать? С ними была Нэнси, и это хорошо. Она будет с ними, когда я им скажу. Нэнси, врачеватель чужой боли. Я изо всех сил вжала тормоз в пол. Их глаза смотрели прямо на меня. Чуть не сбила. Сплю на ходу. С этим надо кончать. Чуть не сбила женщину с ребенком. Она что-то кричала мне, угрожала; ребенок плакал. Я свернула на боковую улочку и стояла там, пока не перестала дрожать. Во что я превратилась?

Они вернулись уже в темноте. Он, казалось, ожил от этой физической работы, от того, что руки помнили, как работать с деревом, от самого ощущения дерева. Они вошли в кухню, пахнущую крабом и чесночным майонезом, как два сообщника после удачного дня, а я была здесь лишней. Они мыли руки и болтали о новых полках и о том, как можно настелить деревянные полы, а я швырнула крабов на газету с такой силой, словно надеялась, что они рассыплются по полу и хоть так прервут эту равнодушную мужскую болтовню. Я поставила на стол две бутылки вина и без сил опустилась на стул.

Джо через стол протянул нам руки.

— Помолимся сначала — предложил он, низко опустив голову.

Я посмотрела на Чарли. Что еще за хрень?

Он пожал плечами.

— Возблагодарим Господа за даруемую нам… — начал Джо и вдруг остановился.

Он посмотрел на нас. Склонив головы, мы повторяли его слова.

— Я же пошутил, — засмеялся он и, взяв краба, отломил переднюю клешню. — Просто шутка!

Чарли тоже засмеялся, а я нет. Ублюдок, подумала я.

Я ушла в себя, весь вечер молчала и только пила — мы все пили, никто не считал сколько. Злость, как кислота, разъедала меня изнутри, когда я видела, как быстро он осваивается в своем настоящем, как он доволен и даже счастлив в нем. Не знаю, почему я так на это реагировала. Наверное, врач сказал бы, что это нормально. Мы платили ему деньги за такой диагноз.

Чарли под столом погладил меня по ноге, стараясь подбодрить; он смотрел на меня и улыбался, радуясь наполненному работой дню и их новому союзу. Джо вдруг перестал жевать и прижал руку ко рту; мне показалось, что его сейчас стошнит. Чертов панцирь, подумала я, еще один сломанный зуб.

— Выплюни, — посоветовала я.

— Все в порядке.

— Ты ведь раньше любил крабов.

Он вытянут руку, призывая меня замолчать. Я уже ненавидела этот новый жест, эту ладонь у меня перед лицом.

— Ты любил крабов, — упрямо повторила я. — Ах да, я же забыла: мне не разрешается напоминать тебе, что ты любил. Нельзя на тебя давить.

— Элл, прошу тебя!

Он так и сидел замерев и держал руку у рта; его глаза были закрыты, словно он не хотел видеть меня и говорить. Я встала, отвернулась и отошла к раковине.

— Я, черт возьми, больше не могу это выносить, — тихо сказала я и налила в стакан воду из-под крана.

— Элли, все нормально, — вмешался Чарли.

— Ничего не нормально. С меня хватит.

Он встал, шумно отодвинул стул и подошел ко мне. Хотел взять меня за руку.

— Отвяжись, Джо.

— Ладно. — Он отошел.

— Для тебя все очень просто, да? Ты и не собираешься бороться. Тебе все равно. Тебе ничего не интересно. И мы тебе неинтересны. И тебе наплевать, что было раньше. Ты, черт возьми, шутишь!

— Мне не наплевать.

— Перестань, Элли, — попросил Чарли.

— Мне так многое надо тебе рассказать, а ты ни о чем не спрашиваешь!

— Пойми ты, что я не знаю, с чего начать.

— Ты просто начни! Просто начни, твою мать! Спроси о чем-нибудь. Все равно о чем.

Он стоял и ничего не говорил, молча смотрел на меня. Опять прижал руку ко рту, закрыл глаза.

— Элл…

— А хочешь, я сама начну? Слушай. Ты любишь бананы. И хорошо прожаренную яичницу. Ты любишь плавать в океане и не любишь — в бассейне, ты любишь авокадо, но только без майонеза, любишь молодой салат, и грецкие орехи, и бисквитные пирожные, и финики, и виски — как ни странно, не односолодовый, а купажный, — и еще ты любишь «илинговские» комедии[34], и пасту «Мармайт»[35], и сдобные булочки, и церкви, и благословения и одно время даже собирался стать католиком, после того как сходил на мессу с Элиотом Болтом. Ты любишь мороженое, но только не клубничное, жареную баранину, но только с кровью, и первую листовую свеклу. Еще ты любишь идиотские яхтенные мокасины, рубашки без воротника, оранжевые джемперы с круглым вырезом; ты любишь Оксфорд больше, чем Кембридж, Де Ниро больше, чем Аль Пачино и…

Я замолчала и посмотрела на него. Его глаза были закрыты, а по лицу катились слезы.

— Спроси меня о чем-нибудь, — попросила я.

Он молча помотал головой.

— Ты болел корью и ветрянкой. У тебя была одна девушка. Дана Хэдли. Ты сломал три ребра. И палец. Дверью, а не когда играл в регби. Ты не любишь изюм и орехи, когда они в шоколаде, а в салатах любишь. Ты не выносишь хамства. И невежества. И несправедливости, и нетерпимости. Спроси меня о чем-нибудь!

Он покачал головой.

— Ты не любишь роликовые коньки, и кофе из «Старбакса», и их дурацкие кружки.

Он опустился на стул и взялся за голову. Чарли подошел к нему.

— Ты не умеешь кидать летающую тарелку. И не умеешь танцевать. Вот такой ты человек, Джо. Ты — все это и еще многое другое. Это тот человек, которого я знаю, и если ты вспомнишь его, то вспомнишь и меня, потому что все это связано с какими-то моментами, и большинство из них мы прожили вместе. И от этого больнее всего.

— Элли, — прошептал Чарли, — прекрати.

— Пойми, ты был единственным человеком, который знал все. Потому что ты был рядом. Ты был моим свидетелем. И если моя жизнь периодически превращается черт-те во что, то ты хотя бы знал причины. Причины ведь есть. И я всегда могла посмотреть на тебя и подумать: по крайней мере, он знает, в чем тут дело. А сейчас я этого не могу и мне страшно одиноко. Прости меня. Все это уже бессмысленно, да?

И тут, наверное, впервые в жизни я вышла из его тени и шагнула с веранды прямо в темноту, распутав сонных летучих мышей.

Похолодало, изо рта у меня вырывался пар, и было ясно, что осень уже кончилась и наступила зима. Я вдруг поняла, что не знаю, куда идти, и все здесь чужое: и темнота, и кусты, и странные звуки, и чей-то лай — собаки или койота? Эта земля была очень старой, и чем дальше я уходила от дома, чем ближе придвигалась ко мне тень горы, тем острее я чувствовала скопившиеся в ней гнев и страсть.

Я села посреди старой дорожки, которую неизвестно зачем заасфальтировал когда-то бывший богатый владелец. Сейчас асфальт потрескался, в щелях росли трава и маргаритки. Я сидела и смотрела, как похожая на замерзшую реку дорожка исчезает вдали — то ли на границе участка, то ли на краю мира.

Он вышел из темноты, решительно шагая, и его подсвеченные луной светлые кудри казались нимбом. И, увидев его, я с такой пронзительной силой ощутила свое одиночество — и настоящее, и прошлое, — что поняла: я больше и дня не смогу оставаться рядом с ним. Завтра же уеду: на автобусе до города, на самолете до Лондона и дальше в Корнуолл, к родителям, которым придется все объяснять. Когда-нибудь он, может, и вернется. Когда-нибудь.

Он уже не шел, а бежал ко мне, и я вдруг испугалась, вскочила и бросилась в темноту, прочь от его слов, от «Элл, подожди», от его протянутой руки.

— Отстань от меня! — крикнула я.

— Погоди, — попросил он и прикоснулся к моему плечу.

— Что тебе надо от меня? — спросила я, и руки сами сжались в кулаки.

— Я просто… я что-то вспомнил. Элл. Чарли сказал, чтобы я спросил у тебя.

— Спросил о чем? — Мой голос звучал так холодно, что я сама его не у знавала.

— Просто одно слово, Элл. «Трихэвен». Что это?


~

Алан ждал нас на мосту и махал рукой. Вид у него был взволнованный, а, подойдя поближе, он заговорил громко и очень четко, как будто брат потерял не только память, но и слух.

— Меня зовут Алан, Джо. Я знал тебя еще маленьким мальчиком. Вот таким. — Он рукой показал такую высоту, будто брат был карликом.

— Вообще-то ему было шестнадцать, — вмешалась я.

— Так много? — удивился Алан.

— Да. А мне — одиннадцать.

— Ну, значит, ты был очень маленьким для шестнадцати лет, — сделал вывод Алан.

— Приятно слышать, — сказал брат. — И кстати, Алан, не волнуйся, я тебя помню.

— Ну, ты меня обрадовал, — кивнул Алан и, подхватив чемоданы, двинулся к своей новой машине с откидной электрической крышей и подвесным освежителем воздуха, в который была вставлена фотография его шестилетней внучки Аланы.

Джо внезапно остановился и оглянулся на маленькую станцию, залитую мягким светом, на покачивающиеся подвесные кашпо, цветы в которых, такие яркие летом, давно высохли и потемнели. Он теперь часто так делал вдруг останавливался и оглядывался, чтобы помочь своей хромающей памяти.

— Что? — спросила я.

— Наверное. Рыжик. Поет здесь «Далеко за морем»[36]. В вечернем платье. Могло такое быть?

— Платье бирюзовое, с маленьким вырезом?

— Да.

— Могло. Так и было. Добро пожаловать в лоно семьи. — Я подтолкнула его к машине.

Алан высадил нас на верхушке холма, и мы долго махали ему, пока он то исчезал за зелеными изгородями, то показывался вновь. Ветерок принес с моря залах соли, словно здороваясь с нами. Мы пошли вниз по засыпанной осенними листьями дорожке, а потом Чарли крикнул «бегом!», и мы побежали к деревянным воротам, будто к финишной ленточке. Чарли добежал первым, Джо вторым, а я не спешила, и они ждали меня, тяжело дыша, впитывая в себя запахи и вид голых зимних деревьев. Подняв глаза, я заметила распушенный хвост одинокого дрозда, который сидел на ветке и от холода засунул голову себе под крыло. Я подышала на руки и прибавила шагу.

— Это я помню, — сказал брат.

Он наклонился, медленно провел пальцем по вырезанным деревянным буквам «ТРИХЭВЕН». а потом замер, заметив слева другую надпись. Я знала, на что он смотрит: буквы ДжП, неумело вырезанное сердце и под ним буквы ЧХ — надпись, которой больше двадцати лет, и чувство, которому больше двадцати лет за вычетом нескольких последних недель. Он ничего не сказал нам с Чарли, и мы пошли дальше вниз по склону, а он немного отстал и сзади смотрел на нас так, что я спиной чувствовала его взгляд. Возможно, кусочки головоломки наконец-то вставали на место, и в них был смысл, и то недоговоренное, что стояло между ними, вдруг стало ясным благодаря этим старым буквам, выпуклым, как в книге для слепых.

Мы свернули за угол, и я как будто впервые увидела наш дом, белоснежный и величавый. Таким он вошел в мое сердце и остался там навсегда. Они стояли перед входом, выстроившись в шеренгу по росту; но, когда мы подошли ближе — когда брат подошел ближе, — не выдержали; отец первым сломал строй, а за ним и мать, они бросились к нам, широко раскинув руки, словно играли в самолетики, налетели на нас, крича что-то и сияя, обхватили его и прижали к себе и стояли так, тихо шепча: «Мой мальчик».

— Я — твоя тетка Нэнси, — представилась запыхавшаяся Нэнси. — Хотя, надеюсь, меня-то ты помнишь.

— Конечно помню, — улыбнулся брат. — Как же, «Дождь в моем сердце»[37].

— Ах-ах, — потупилась Нэнси, притворяясь смущенной.

— Скорее уж буря в моем стакане, — проворчал Артур, стараясь удержать ошалевшего от восторга Нельсона.

— Ты была очень хороша в этом фильме, Нэнси, — сказал брат.

— Спасибо, милый, — просияла она, словно ей вручали самую престижную премию.

А Джо повернулся к Артуру:

— Привет, Артур. Как поживаешь?

— Все, что тебе надо знать обо мне, найдешь вот здесь. — Артур вытащил из кармана и протянул ему свои мемуары.

Я слышала, как они смеются внизу, и понимала, что надо бы встать и присоединиться, но матрас был таким удобным, лежать на нем было так хорошо, а глаза слипались, и веки стали такими тяжелыми после многих часов бесплодного ожидания. Я все-таки села, нашла себе стакан воды, выпила половину, потом еще немного.

Я подошла к окну и увидела, как они не спеша спускаются к берегу и вокруг них сгущается темнота, потому что солнце проигрывает битву с густыми зимними тучами. Брат нагнулся и посмотрел на свое отражение в воде. Чарли опустился на корточки рядом. Это была сцена, которую я уже никогда не надеялась увидеть, потому что считала ее навсегда погребенной под пылью и обломками прошлого, жестоко и окончательно вырванной из жизни.

Мать подошла и встала у меня за спиной. Я слышала, как она поднималась по лестнице, слышала, как звала меня, но слишком устала, чтобы отозваться. Она стояла совсем близко, и ее дыхание щекотало мне шею.

— Спасибо, что привезла его домой.

Я хотела обернуться, сказать ей что-то, но у меня не было слов, я только видела его, ее сына и моего брата, опять среди нас, и свет словно цеплялся к нему в вязких сумерках — свет, который никогда не должен погаснуть.

С этого дня он начал вспоминать; сначала медленно, вроде бы случайно, в самые неподходящие моменты: как-то раз прямо в разгар шторма, рвущего на части пейзаж, сдирающего с него поздние наслоения. Он вспоминал свои давние тропинки среди болот и утесов, секретные спуски на пляж, вафельные трубочки с мороженым, которые не ел много лет, вкус ванили и потом, кажется без всякой связи, колокол, плывущий по воде.

— Так могло быть? — спрашивал он.

— Да, так было, — кивала я.

И мы, его пестрая семья, ходили по этим тропинкам следом за ним, и тоже вспоминали, и что-то проживали заново. Он слушал наши рассказы и задавал вопросы, и нарушенная связь постепенно восстанавливалась.

А во всех нас вдруг обнаружилась забавная слабость: каждый хотел, чтобы про него он помнил больше, чем про других. Сначала это казалось просто глупым тщеславием, а позже я стала понимать, что потребность быть запомненным в человеке сильнее, чем потребность помнить. Сама я рано отказалась от претензий на первенство в этом соревновании. Слишком часто он оказывался не тем человеком, которого я помнила; на смену утонченному цинизму, мешавшему ему любить людей и открываться навстречу им, пришел немного детский энтузиазм и жажда жизни. Иногда мне не хватало его прежнего, его колких замечаний, его сумрачности, поэтичной и опасной, его звонков в три часа ночи, которые я любила и ждали и которых, наверное, больше не будет.

Порой его память бывала нескромной, и он, сам того не ведая, выбалтывал вещи, о которых клялся молчать всю жизнь; так случилось однажды на тропинке по дороге в Талланд, когда он вдруг повернулся ко мне и спросил: «Так сколько Эндрю Ландор заплатил тебе тогда за секс?» Пробормотав в ответ: «Недостаточно», я подхватила под руку Нэнси и поспешила вперед, чтобы не видеть ошеломленные лица родителей, пытавшихся представить себе адекватную сумму, но явно не догадывающихся, что она равнялась тридцати фунтам шестидесяти пенсам — стоимости проезда на такси от Слоу.

В другой раз за обедом он вдруг повернулся к родителям и спросил:

— Так вы простили его?

— Кого? — спросили они.

— Мистера Галана, — сказал он.

— За что? — спросили они.

И тогда он рассказал им.

Я ждала их на улице, наблюдая, как мечется на фоне темно-синего неба летучая мышь. Ночь была холодной, но я ничего не чувствовала. Я знала, что слишком долго не пускала их в свою жизнь. Я захлопнула перед ними двери, как будто не хотела, чтобы они увидели нанесенный мне вред — вред, который только они и могли бы исправить. Я знала, что мое отдаление и мое молчание были обидой для них и теперь они все поймут; но какой ценой?

У меня за спиной скрипнула дверь. Луч света двинулся справа налево и замер. Родители, растерянные и печальные, стояли передо мной. Мать села рядом и взяла меня за руку.

— Почему ты не рассказала нам?

Я пожала плечами. Ответа у меня не было даже тогда.

— Не знаю. Наверное, стеснялась. И потом, он же был моим другом. И я просто не знала, что говорить.

— Но позже? Когда ты подросла?

— Я сама как-то справилась. Дети это умеют. И все у меня было нормально.

— Но ты даже не дала нам шанса помочь, позаботиться, что-то исправить, — пожаловался отец.

— Вы всегда обо мне заботились и помогали. И все исправляли. Вы оба. В жизни всякое случается. С кем угодно. Никто не застрахован.

— Тебе ведь было тяжело, — сказала она.

— Я справилась. Давайте не будем к этому возвращаться.

— Пожалуйста, позволь нам, — попросила мать.

Она обняла меня и привлекла к себе, и годы как будто начали обратный отсчет. Я чувствовала вокруг себя тепло ее рук и на один короткий миг поддалась ему, и мы действительно вернулись в прошлое. И это было хорошо.


~

— Я умею плавать? — Спросил меня брат.

Я не знала, что его заботило — физическая возможность или безопасность, но на всякий случай остановилась и бросила якорь, воткнувшийся в песчаное дно на глубине футов двадцати, не больше.

До Рождества оставалось всего три недели, но день выдался неожиданно теплым и солнечным, и о том, что сейчас не лето, напоминало только отсутствие пчел да голые ветки деревьев. И мурашки на коже у брата, когда он снял с себя последнюю одежду.

— Присоединишься?

— Ну уж нет, — покачала я головой.

— А ты? — спросил он у Чарли, подстрекая его взглядом.

— Может быть.

Он нырнул с кормы, и мы видели, как он скользит под водой, похожий на одинокого тюленя; они часто играли здесь у берега. Скоро он вынырнул, смеясь и отплевываясь, и для него это был еще один первый раз. Он не чувствовал холода — только радость возвращения к жизни и новых ощущений, и эта радость заразила и нас. Я торопливо разделась и успела нырнуть раньше Чарли, и дыхание у меня на секунду перехватило от холода. Я плыла под водой, вглядываясь в зеленую и песчаную глубину внизу, и глаза постепенно привыкали и начинали видеть. Я вспомнила, как впервые увидела этот тихий подводный мир: мне было лет десять или одиннадцать, и я напихала в мокрый купальник камни, чтобы их тяжесть удерживала меня внизу. А сейчас я опустилась на волнистое песчаное дно, подняла глаза и увидела, как их ноги переплелись в толще воды надо мной. А может, это мне только показалось; вода любила шутить шутки: искажать и увеличивать все, даже надежду. Легкие уже требовали воздуха, и, оттолкнувшись ногами, я помыла наверх, к светящейся у меня над головой границе. Там я опять увидела их: они держались за якорный канат, и брат положил руку на руку Чарли, а потом приблизил к нему лицо и поцеловал в губы. И я наконец смогла разглядеть их будущее.

В тот день каждый из нас занимался своим делом, до которого только теперь дошли руки. Родители в доме придумывали новую рекламу для своего отеля, потому что теперь они опять были готовы принимать гостей. Нэнси поставила на газоне шезлонг рядом со мной и Нельсоном и дочитывала новый сценарий о двойном агенте-бисекеуале времен Второй мировой войны, который она сама называю «Игра на обе стороны» (фильм действительно начали снимать в следующем году, но, к счастью, под другим названием). Чарли и Джо у самой кромки воды играли в мяч, но только не с мячом. Они высоко подбрасывали его в воздух и очень старались не уронить и не разбить. Я вообще не понимала, зачем его купили: вроде бы этим вечером они собирались приготовить настоящее тайское карри, и он был необходим им для правильного аромата, поэтому они с трудом отыскали его в нашей деревне, купили, а теперь перебрасывали его, как мяч. Последним бросал Джо, и он зашвырнул ею слишком высоко, и Чарли уже понимал, что не поймает, но все-таки побежал за ним, и как раз в этот момент из своего коттеджа вышел Артур. Все обошлось бы, остановись он на секунду у дверей, чтобы заправить рубашку, как он делал обычно, или выйди он на мгновение позже, или пройди вперед чуть быстрее, но ничего этого он не сделал. Вместо этого он замер, почуяв, как что-то зависло у него над головой, по привычке поднял лицо к небу, улыбнулся и рухнул на землю, потому что кокос угодил ему прямо в голову.

Мы с Нэнси первыми подбежали к нему и крикнули остальным, что он не дышит. Я видела, как Чарли сунул руку в карман и, не найдя там телефона, бросился в дом. Мы пытались нащупать пульс. Бесполезно.

— Попробуйте еще! — кричал Джо, бегом поднимаясь к нам.

— Он мертвый, — шепнула мне Нэнси.

— Не может быть. Этого не может быть. Это должно было случиться давным-давно.

— О чем ты?

— Это неправильно!

— О чем ты говоришь?

— О йоге.

— Каком йоге?

Подбежавший Джо оттолкнул нас.

— Считайте, — сказал он. — Скажите мне, когда будет тридцать.

Мы считали нажатия и не отрываясь смотрели, как он пытается силой вернуть жизнь в сухое, бесчувственное тело. После тридцати нажатий он наклонился к лицу Артура и сделал два вдоха тому в рот. Потом еще массаж, опять тридцать. Два вдоха. Все безрезультатно.

— Давай же, Артур, давай! — крикнула я. — Не подводи нас так.

— Возвращайся, Артур, — взмолилась Нанси. — Наплюй на этого йога.

Чарли выскочил из дома вместе с родителями и сменил обессиленного Джо. Теперь я считала для Чарли. Тридцать нажатий, два вдоха, безрезультатно. Вой подъезжающей машины «скорой помощи». Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать.

— Давай, Артур, — просила мать. — Давай. Ты же можешь.

— Давай, дорогой, — подхватила Нэнси. — Дыши, черт тебя побери!

И вдруг на счете двадцать семь он закашлялся, а потом начал жадно хватать ртом воздух. Он потянулся ко мне, взял за руку и сжал ее; очень слабо, но все-таки сжал. Врачи «скорой помощи» уже бежали к нам по газону, когда, повернувшись к Джо, он сказал:

— Вытри слезы, мой мальчик. Я ведь еще не умер.

— А как ты узнал, что он плачет, Артур? — спросила я.

— Потому что я снова вижу, — ответил он.


~

Все уговаривали меня не ездить, а просто подождать. Говорили, что сразу после Нового года ее выпустят. Должны были выпустить до Рождества — и я, и отец это знали, — но власти предержащие все решили иначе. Я все-таки поехала к ней в тот ледяной вторник, хоть и знала, что она не выйдет ко мне: за все эти годы она не вышла ни разу. Но я должна была до конца соблюсти наш негласный договор, по которому мне полагалось каждый раз быть там и ждать ее, свидетельством чему были наши письма и моя колонка, уже заждавшаяся ее возвращения и своего конца.

В то утро я не могла согреться даже в такси, которое везло меня от вокзала: в нем не работала печка.

— Такая вот дерьмовая машина, мисс, — пожаловался водитель. — Хотите, подую вам на руки?

— Спасибо, обойдусь.

Я стояла в очереди и держала в руках небольшой пакет с подарками — разумеется, не завернутыми; я успела выучить все их правила. Позади меня молодой человек нервно возился с телефоном, который у него скоро заберут. Я видела, что он здесь впервые, и, хоть обычно старалась избегать контактов, предложила ему кусок шоколадки, который он с благодарностью принял, обрадовавшись не столько еде, сколько компании.

— Первый раз? — спросила я.

— Так заметно?

— Заметно.

— Холодно сегодня, да?

— Мороз, — согласилась я и взглянула на часы.

— А вы к кому? — спросил он.

— К подруге. Она скоро выходит.

— Здорово. А моя сестра здесь на три года, и они только начались.

— Невесело.

— Да, особенно перед Рождеством, — кивнул он и начал притоптывать от холода. — А как они там, не знаете? В смысле, в тюрьме.

— Здесь не так уж плохо. Говорят, есть места гораздо хуже.

— Да? Это хорошо. Не хотелось бы, чтоб она угодила в какое-то отстойное место.

— Все будет в порядке. Она постепенно привыкнет.

Ворота открылись, и все мы двинулись вперед.

— Удачи вам, — пожелала я ему.

Осмотр я прошла легко и без задержек, потому что назубок знала порядок, а они знали меня, иногда улыбались и справлялись о здоровье. Я была местной знаменитостью: посетителем, к которому никогда не выходят, и, наверное, давала им богатую пищу для разговоров. Меня принимали за отвергнутую любовницу. За ненавистную родственницу. За проповедницу, пытающуюся нести Слово Божье.

В зале для свиданий, к счастью, оказалось тепло. Рождественские украшения были те же, что и в прошлом году: полинявшие, старые. Вокруг портрета королевы они обвисли так уныло, что это граничило с государственной изменой. Я вспомнила елку, которую мы поставили в Корнуолле: зеленые душистые иголки от пола до потолка. Накануне моего отъезда мы наряжали ее, и Артур по стремянке забирался наверх, чтобы водрузить на макушку звезду; теперь он уверенно смотрел на мир одним здоровым глазом, и Нельсон из собаки-поводыря превратился просто в собаку, какой и был рожден.

Из дальней двери начали выходить женщины, и я увидела, как к молодому человеку из очереди подошла сестра и как она радовалась ему. Слева, как обычно, сидела Мэгги, а на ее дочери был новый спортивный костюм. Они обернулись и помахали мне. Я улыбнулась. Мэгги была немного похожа на Грейс Мэри Гудфилд с ее мудростью и удобной обувью, и я с удовольствием вспомнила, что она приедет к нам в гости в феврале. Еще я подумала, как подружилась бы она с Рыжиком, с нашим храбрым Рыжиком. Потом, достав ручку, я начала писать список подарков к Рождеству: для Артура — монокль, о котором он всегда мечтал, и в этот момент на листок упала тень, и я подумала, что солнце на минуту скрылось за тучкой, но тень не двигалась, и тогда я подняла глаза и увидела ее.

На смену былой детской пухлости, непокорным волосам, за которыми она прятала свой стыд, и одежде, которая почему-то всегда была велика, пришла спокойная и строгая красота. Только глаза остались прежними; глаза и улыбка.

— Привет, Элли, — сказала она.

Я встала и обняла ее. Она пахла жареной картошкой, как в детстве, и одного этого простого запаха хватило, чтобы прежний мир распахнулся перед нами, и в него можно было войти, и можно было все исправить. Я отстранилась, чтобы еще раз взглянуть на нее, а она протянула мне маленький пакетик в красивой обертке.

— Открой, — сказала она, и я открыла.

У меня на ладони лежал кусок сланца с отпечатком свернутого в спираль существа из другого мира. Ничто не остается забытым вечно.

— Я сохранила его для тебя.

Солнце стояло совсем низко и заливало оранжевым светом древний силуэт города, густо сдобренный современностью. Мы сидели, закутавшись в одеяла, а горящие на столе свечи сильно пахли туберозами. Я смотрела на нее, а она смотрела на крыши, на мясной рынок, на людей внизу. Я думала о дороге, приведшей нас сюда, о странном дне нашей новой встречи шесть лет назад, когда пришедшая от нее открытка позвала меня в этот путь. Она повернулась ко мне и улыбнулась. Показала на горизонт.

— Смотри, Элли, оно сейчас скроется.

— Ты готова прощаться? — спросила я.

— Готова.

Я пододвинула к ней компьютер, и она начала печатать.


От автора

Эта книга появилась на свет только благодаря любви и помощи очень многих людей.

Я хотела бы поблагодарить маму, Саймона и Кэти, которые всю жизнь поддерживают меня и тем самым делают многое возможным; поблагодарить моих дорогих друзей дома и за рубежом за их неоценимую помощь, и в первую очередь Шерон Хаймен и Дэвида Лумсдена, разделивших со мной лучшие и счастливейшие годы. Огромное спасибо Саре Томсон — самому лучшему, надежному и эрудированному читателю.

Я буду всегда благодарна Эймонну Бедфорду за то, что он дал мне шанс, хоть и рисковал при этом, и за то, что познакомил меня с Робертом Каски — литературным агентом и другом, непревзойденным в обеих ролях. Спасибо за помощь и советы, мистер Каски.

Большое спасибо моему редактору Лие Вудберн, потому что благодаря ей эта книга стала заметно лучше, и всему коллективу «Хедлайн ревью» за их энтузиазм и поддержку.

А тебе, Пэтси, спасибо за все.

Примечания

1

«What’s Going On» — первая песня с одноименного альбома (1971) соул-певца Марвина Гэя.

2

Ноэль Кауард (1899–1973) — английский драматург, актер, автор песен.

3

Композитор Джон Кандер (р. 1927) и поэт Фред Эбб (1928–2004) — творческий дуэт, авторству которого принадлежат знаменитые мюзиклы «Кабаре», «Чикаго» и др.

4

Первая и третья цитаты — из «Унесенных ветром», вторая — из «Касабланки».

5

Фильм «Завет» вышел в самом начале того, 1975 года и на какое-то время стал культовым, главным образом благодаря крайне откровенной сексуальной сцене в часовне. Поставил фильм режиссер Б. Б. Бэроул — молодой человек, созданный для славы, но предпочетший наркотики. — Прим. автора.

6

Выпущенный в 1972 г. фильм Николаса Роуга, экранизация одноименного рассказа Дафны Дюморье.

7

«Yesterday Once More» — песня дуэта The Carpenters с их альбома «Now & Then» (1973), большой хит.

8

Гарольд Вильсон (1916–1995) — лидер лейбористский партии с 1963 г., премьер-министр Великобритании в 1964–1970 и 1974–1976 гг.

9

В 1968–1978 гг. английская писательница Элизабет Бересфорд выпустила 24 повести-сказки о волшебных лесных существах — вумблах, а в 1972 г. мультипликатор Айвор Вуд поставил по первым книгам цикла популярный сериал (60 пятиминутных эпизодов).

10

Нина Симон (1933–2003) — выдающаяся джазовая и блюзовая певица.

11

Роберт Фрейзер (1937–1986) — влиятельный галерист, одна из ключевых фигур «свингующего Лондона» 1960-х; умер от СПИДа.

12

«MacArthur Park» — песня Джимми Уэбба, написанная в 1965 г. Впервые исполнена ирландским актером Ричардом Харрисом (1968). самое известное исполнение — Донны Саммер (1978). Также песню исполняли Глен Кэмпбелл, Уэйлон Дженнингс, Дайана Росс, Арета Франклин, Лайза Минелли, Фрэнк Синатра и многие другие.

13

«Love to Love You Baby» — песня Донны Саммер и Джорджо Мородера, большой диско-хит 1975 г.

14

1 декабря 1955 г. Роза Паркс (1913–2005) отказалась выполнить требование водителя и выйти из автобуса, чтобы освободить место для белых пассажиров.

15

The Three Degrees — женское вокальное трио из Филадельфии, существует с 1963 г.; пик их популярности пришелся на середину 1970-х гг.

16

Район Лондона, населенный преимущественно чернокожими.

17

13 марта 1996 г. 43-летний Скотт Гамильтон застрелил 16 учащихся и одного учителя начальной школы в шотландском городе Данблейн и покончил с собой.

18

Берт Рейнольдс (р. 1936) — популярный американский актер конца 1970-х — начала 1980-х гг.

19

Речь идет о популярном телесериале (1975–1992), созданном британским писателем и юристом Джоном Мортимером, и о его книжных версиях; главную роль — стареющего лондонского барристера Хорэса Рампоула, готового защищать любых клиентов, — исполнял Лео Маккерн.

20

Шер (Шерилин Саркисян, р. 1946) — популярная американская певица и актриса армянского происхождения.

21

Речь идет о ранее упоминавшейся песне Барри Манилоу «Копакабана», в которой поется о гаванской танцовщице Лоле.

22

«I Who Have Nothing» — любовная баллада, исполняли которую Ширли Бэйн, Джо Кокер, Том Джонс и др.; первое исполнение — Бен Э. Кит (1963). Представляет собой переработку итальянской пески Карло Дониды и Джулио Рапетти «Uno Dei Tanti» (1961).

23

Отель в Нью-Йорке.

24

Организация, защищающая права геев и лесбиянок.

25

Джозеф Хинтон (р. 1943) — американский художник, абстракционист и кубист.

26

Район Нью-Йорка к югу от Хьюстон-стрит, откуда и название (South of Houston Street); не путать с лондонским Сохо.

27

Liberty Belle — по созвучию с Liberty Bell, колоколом Свободы, символом независимости США (хранится в Филадельфии).

28

«Dancing Queen» — песня шведской поп-группы ABBA, один из самых популярных их синглов (выпущен в августе 1976 г.).

29

Имеется в виду песня Скотта Инглиша и Ричарда Керра «Mandy», ставшая большим хитом в исполнении Барри Манилоу в 1974 г.

30

Шампанского всем! (фр.)

31

Дары моря (фр.).

32

Нэн Голдин (р. 1953) — американский фотограф, прославилась в 1970-е гг. снимками геев и трансвеститов.

33

«New York, New York» — популярная песня из мюзикла Леонарда Бернстайна «On the Town» («В увольнении», 1944). Или же одноименная песня Джона Киндера и Фреда Эбба (см. прим. 3). написанная ими для киномюзикла Мартина Скорсезе «Нью-Йорк, Нью-Йорк» (1977), где исполнялась Лайзой Минелли.

34

«Илинг» — старейшая британская киностудия, действует в лондонском пригороде Илинг с 1931 г.; наиболее известна комедиями, снятыми в 1947–1956 гг.

35

Пищевая паста из концентрированных пивных дрожжей с пряностями.

36

«Beyond die Sea» (1946) — англоязычная, на стихи Джека Лоуренса, версия французской песни Шарля Трене «La Mer» («Море»). Самое известное исполнение — Бобби Дарин. 1959.

37

«Дождь в моем сердце» — австралийский фильм 1983 г., рассказывающий о том, как страдает от засухи маленькая, затерянная в глуши ферма. — Прим. автора.

 -




1. Реферат на тему- Принципи навчання інформатики
2. Авторское и Патентное право
3. решение систем уравнений
4. горячих точках Выполнила студентка 3 курса лечебного факультета 7 группы
5. Собрание итогов сделанных форм готовых положений мир каков он есть для всякого кто абонирован в нем
6. Тема урока- Урок теми- Судьба ~раскал тени кашни ~ынн~н х~й ~ул~пе ~~рет О
7. Тема 1. ПОЛТТОЛОГИЯ КАК НАУКА
8. следственной связи процессов протек в цилиндрах ДВС о возможных путях воздействия на эти процессы с целью у
9.  Радіаційний та температурний режими
10. чтото к чему вы стремились в итоге окажется в ваших руках
11. Стратегия научноисследовательских и опытноконструкторских работ
12. тема государственных и негосударственных структур осуществляющих социальную работу и имеющих в своем соста.
13. Ти знаєш що ти людина 33
14. схема и аппаратура для проведения жидкостной хроматографии виды и характеристика детекторов
15. Волоконно-оптичні кабелі
16. тема- Продукты питания Вспомнить 8 ~ 10 названий продуктов питания.html
17. Литература - Психиатрия (шпора).html
18. ый этап при оценке возможных объемов продаж на определенном сегменте-Оценка потенциальной емкости рынка А
19. культура типи функції
20. Мощность вместимость пропускная способность в соотв