У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

социалистической

Работа добавлена на сайт samzan.net: 2015-07-10

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 3.2.2025

Революции в России

© 1997 г. В. П. Б УЛДАКОВ

ИМПЕРСТВО И РОССИЙСКАЯ РЕВОЛЮЦИОННОСТЬ (Критические заметки)

Коммунистическое мифотворчество стыдливо избегало показа поведения солдат в 1917 г.: по его канонам в "социалистической" революции, даже свершившейся в разгар войны, полагалось проявить себя пролетариату в союзе с "беднейшим" крестьянством. После не предусмотренных догмой некоторых историографических прорывов 20-х гг., рассмотрение действий солдатских масс было загнано в схему "партия-армия-революция", где воинам надлежало действовать по указке большевиков, а не командования'". Всякий расхристанный солдат, плюнувший в 1917 г. в лицо офицеру, имел шанс попасть в ряды "сознательных"; пьяное буйство солдатских толп могло быть отнесено к разряду революционного творчества. Дело дошло до предложений считать армейскую среду кузницей "рабоче-крестьянского союза", довершившего торжество стремящейся к миру во всем мире власти.

На деле солдаты могли вести себя либо как профессионалы, либо как социальные изгои. При оценке их действий в 1917-1918 гг. следовало бы учитывать, что в переломные моменты истории все определяет агрессивное начало, малопривлекательные носители которого выступают историческим воплощением того возмездия, которое заслужила старая система.

К 1917 г. армия представляла собой гигантскую социальную массу: только на фронте солдат и офицеров было 9620 тыс. (еще 2715 тыс. составляли лица. работавшие на оборону - от строителей прифронтовой полосы до работников Красного Креста)'^, в запасных частях тыловых военных округов числилось до 1,5 млн. людей в военной форме'^ - цифра, сопоставимая с количеством имеющегося здесь промышленного пролетариата. К этому надо добавить 3 млн. русских военнопленных, большинство которых хлынуло в Россию в 1918 г. Через армию с революцией оказалась связана наиболее активная часть населения. К этой людской массе присоединилась часть военнопленных центральных держав, представители которых в апреле 1918 г. на своем съезде "интернационалистов", подобно большевикам, объявили войну собственным "империалистическим" правительствам'^.

То, что Октябрьская революция формами своего утверждения обязана войне, понимали многие. Ныне один из наиболее проницательных советологов - М. Малиа, продолжая эту линию, предлагает при выявлении истоков "советской трагедии" сконцентрироваться на породившем ленинизм "беспрецедентном мировом кризисе 1914-1918 гг.", отдавая приоритет идеологии и политике, а не социальным и экономическим отношениям^. В той мере, в какой идеология и политика определялись психологией низов, это верно. В свое время М.С. Френкин доказывал, что в 1917 г. наиболее революционной частью общества были солдаты: но он же в эмиграции ограничился проведением плоских аналогий между Октябрем и латиноамериканским путчизмом, утверждая, что люди в серых шинелях оказались слепым орудием в руках большевистских заговорщиков^. Американский историк А.Уайлдман, автор двухтомной работы "Конец русской императорской армии", несмотря на почтительное отношение к М.С. Френкину, заключил, что с лета 1917 г. солдаты думали только о мире. их пацифизм укладывался в рамки приходской культуры с мощным антипомещичьим подтекстом'^, а потому они доверились многопартийным Советам, а не большевикам"^. Ну, а если солдаты не доверялись никому вовсе?

Как понимать эти историографические парадоксы? Ясно одно: привычного (политического) ряда источников для осмысления данной проблемы недостаточно, попытки уложить вакханалию насилия в логику чисто политических взаимосвязей и стереотипов "классового" поведения

Окончание. Начало см.: Отечественная история. 1997. № 1. 20

дают результат, слишком зависимый от субъективных симпатий и антипатий тех или иных авторов. Характерно, что в 1917-1918 гг. поведение солдат чаще воспринималось как акты неспровоцированною насилия. Исследователям предстоит выявить его истоки, внутреннюю динамику и исторически протяженные последствия как социальную патологию всей эпохи. В широком смысле речь должна идти о неизбежности периодических приступов насилия во всей российско-советской драме XX в. Когда-нибудь отечественным исследователям придется понять и показать, как вслед за эпохой социальной смуты и экстремисты-палачи, и их жертвы вновь попадают в круг всеобщей обреченности на рабство перед государственной монополией на насилие.

Все знают формулу "революция пожирает своих детей", но мало кто берется проследить с чего это начинается и как это происходит. Анализ психологии палачества не привлекает. Надо отбросить предубеждение о безнравственности "патологоанатомического" подхода к революции.

Обратимся к фактам. Обнаруживается, что виктимность потерпевших связана с несколькими моментами: убежденностью стихийных революционеров в том, что именно эти люди концентрируют в себе пороки старого режима; "потерей лица" бывшими сильными мира сего перед своими потенциальными палачами; "неуместным" обликом, т.е. провоцирующим выпадением случайных особей из психической ауры толпы; наконец, продуманной местью революционным квазигероям со стороны некогда увлеченных ими. В этот ряд вписываются и те, кого прикончили с садистской неторопливостью, и те, кому суждено было попасть под горячую руку. На кровавое жертвоприношение могла подтолкнуть и минутная слабость людей, невольно оказавшихся в фокусе внимания резъяренной толпы. Тогда объяснимы и трупы жандармов со вспоротыми животами на февральском снегу в Петрограде'^, и жуткая расправа над тверским губернатором, которую не в силах оказались предотвратить даже "революционные вожди", и азарт дикой охоты на офицеров в Кронштадте и Гельсингфорсе'^, и самосуды в Луге и Ельце' ^, и кровавая "офицерская школа плаванья" в Выборге после провала Корнилова, очевидцы которой теряли рассудок"^, и многие другие жестокости революции, постепенно докатившиеся до самого "благополучного" фронта - Кавказского"^. ^ Часто "иррациональный" кровавый акт имел простейшие побудительные причины. Повсеместно солдаты расправлялись с "изменниками" - офицерами с "немецкими" фамилиями, особенно теми, кто был "не по-русски" педантичен и придирчив. Убийство адмирала Непенина можно объяснить тем, что он промедлил с сообщением о революции и даже, по некоторым данным, пытался снарядить отряд кораблей на помощь избиваемым кронштадтским офицерам'^. Сравнение этой ситуации с событиями на Черноморском флоте позволяет установить: матросы, как и некогда крестьяне, остро реагировали на сокрытие исходящей от высшей власти "правды" и конкретные "обиды". Остальные расправы попадают в разряд массового умопомрачения или уголовного куража.

На фоне распространившейся "презумпции виновности" многие, казалось, были обречены на заведомую гибель. Летом 1917 г. в Петрограде судили бывшего военного министра Сухомлинова. Солдаты, охранявшие здание суда, человеческого начала в престарелом подсудимом уже не различали. Они искренне недоумевали, зачем нужна эта процессуальная канитель, когда проще и "справедливее" прикончить обвиняемого штыками, и даже пытались угрожать расправой над судьями в случае вынесения не удовлетворяющего их приговора"^. Ужас, однако, не в этом. Жестокость переставали замечать. "Защитники Отечества", расползшиеся по телу России, к середине лета часто казались беспомощными и жалкими'^. Лишь в ноябре газеты завопили голосом очнувшегося обывателя: "Нас будут резать, если армия пойдет по пути, указанному Лениным!"'^

Подобно тому, как первотолчком к буйству общинной революции стал не Декрет о земле, а некоторые заявления министра земледелия В.М. Чернова, решающую роль в разложении армии сыграли не знаменитый Приказ № 1 или лозунг "Мир без аннексий и контрибуций!", доведенный до логического конца Декретом о мире, а вольная или невольная дискредитация офицерского корпуса, осуществленная военными министрами А.И. Гучковым и А.Ф. Керенским. Вопрос о податливости солдат на любое внушение извне стоит особо.

Существует целый ряд взаимоисключающих, на первый взгляд, свидетельств о реакции солдат на антивоенную - социалистическую и германскую - пропаганду. Обилие агитаторов в казармах в дни Февраля отмечают все мемуаристы. Влияние их не могло не быть велико, если учесть, что они призывали не стрелять - не делать того, чего солдаты сами не хотели. Понятно и то, что солдаты легко склонялись к призывам о переизбрании ненавистных офицеров. Другое дело, когда речь заходила о собственно революционных лозунгах. Если солдаты были довольны командирами, то сдвинуть их с места было трудно'^'. Еще один

характерный пример: 230 представителей запасных батальонов в Петрограде поначалу 210 голосами высказались, за монархию, а через две недели, после работы агитаторов, 217-ю - за республику, 8-ю - за монархию'^. Влияние социалистов? Смена убеждений? Отнюдь нет. За увлеченностью лозунгами о "свободе", "демократии", "республике" стояла привычная мечта о справедливости, персонально гарантируемой сверху.

Г.Л. Соболев, автор едва ли не единственной серьезной работы, выделяющейся на тусклом фоне фальсификаторских поделок 70-80-х гг., привел и более разительные примеры странностей солдатского поведения. Те же самые люди, которые рвались из казарм, чтобы засвидетельствовать преданность вовсе не авторитетной в прошлом Государственной думе, через две недели колебались, стоит ли присягать Временному правительству^^, а в Петроградский Совет ухитрились избрать несколько десятков офицеров^. В первом случае солдаты, изменившие присяге, готовы были подчиниться любой "простившей" их власти; во втором - они, не воспринимая двоевластия, пассивно настаивали на воссоздании понятной им общественно-государственной иерархии. Никакой революционной убежденности здесь не прослеживается; налицо желание побыстрее вернуться к старым, но по-человечески сглаженным формам власти-подчинения. Возможно, этот момент интуитивно использовался Временным комитетом Государственной думы и Петроградским Советом, организовавшим для солдат питательные пункты и призвавшим граждан помочь им в этом, что последнее было встречено с энтузиазмом^.

В воспоминаниях офицеров, пропитанных подозрениями по адресу "немецких агентов и их пособников", часто скептически оцениваются результаты работы пришлых агитаторов^, постоянно отмечается позитивная на первых порах роль солдатских комитетов в поддержании дисциплины и почти единодушно называются в числе причин разложения армии визиты министров^, воздействие "дурного" пополнения и особенно безделье, в которое постепенно погружалась солдатская масса' ^. Не случайно разложение началось в пехоте (меньше в гвардии), затем - в технических войсках (возможно, из-за обилия в них вчерашних рабочих - людей более независимого поведения), артиллерии, кавалерии, в казачьих частях; при этом в некоторых воспоминаниях особо подчеркивается, что "эксцессы", как правило, совершались сплоченными кучками уголовных элементов при выжидательной пассивности основной массы солдат^ (последнее подтверждается тем, что в случаях, когда властям удавалось силой восстановить порядок, зачинщики с готовностью выдавались). Во всем, что касалось службы, быта и своего будущего солдаты оставались прагматиками, неспроста оставлявшими порой свободу рук экстремистам. Но как быть со свидетельствами о том, что, в располагающей обстановке те же угрожающего вида солдаты неожиданно проявляли благожелательность и даже услужливость по отношению к "неопасным" представителям ненавидимой "буржуазии" и генералам^?

Понимание природы солдатского бунтарства связано с осмыслением психологии превращения "человека земли" (а армия в основном состояла из крестьян) в "человека с ружьем". С какими чувствами шли крестьяне на войну?

Для крестьянина уход в армию означал, что он становился человеком, несущим "государеву службу". Воинский долг психологически приближал его к власти; всем следовало уважать самый процесс перехода в это новое качество. Призывник достаточно долго и демонстративно "гулял" на глазах у "понимающей" общины. Поэтому в июле 1914 г., когда последовала спешная мобилизация с запретом спиртного, новобранцы взбунтовались^. Но "озорство" заканчивалось, как только рекруты получали обмундирование. Будь последнее добротным, а питание обильным (как и было первое время), солдат исправно нес бы тяготы войны.

Но вчерашние крестьяне не переносили муштры, сложной системы титулирования и "зряшной" (рытье окопов, строительство блиндажей и т.п.) работы. Антиподом этому становилось безделье. Угнетало новобранцев и то, что служба отстраняла их от гражданской жизни противоестественными, как им казалось, запретами. Статус солдата был унизительным; не случайно многие из них восприняли свободу как возможность "погулять" в городе "как все"^. Особенно плохо приходилось "инородцам", порой едва понимавшим по-русски. В армии концентрировался социокультурный раскол, исподволь деформировавший патерналистскую пирамиду.

Безусловно, солдат мог любить командиров, проявляй они "отеческую" заботу о нем'^. Но панибратство с нижними чинами считалось предосудительным, обычно офицеры смотрели на них как на "серую скотинку". Командиров можно было бы уважать за профессионализм и отвагу. На деле же солдаты часто подмечали у них паническую боязнь высшего начальства, нерешительность, казнокрадство, пьянство, шкурничество и карьеризм'^. Даже кадровые офицеры, число которых неумолимо таяло, прямо или косвенно развращали солдат своим

поведением^ ^. Что касается офицеров военного времени из числа интеллигентов, то через них в армейскую среду просочились и вовсе излишние для нее повадки.

В целом тип взаимоотношений офицеров и солдат в России к 1917 г. можно охарактеризовать как переходный. Известно, что истинный аристократ "не слышит" разговоров лакеев между собой. Русский барин-офицер иной раз пытался вникать в их существо, интеллигент-маргинал пробовал по народнической привычке учить, а в определенных обстоятельствах и заискивать перед солдатами. В 1917 г. офицеры демонстрировали все крайности этого поведения, что их и сгубило. Солдат "демократизирующейся" армии могли бы образумить кастовая спаянность и решительность офицеров. Этого-то они и не увидели.

Бывшие крестьяне неплохо воевали, когда армия наступала и им кое-что перепадало из трофеев. Позиционной войны они не любили. Солдаты охотнее шли в атаку, узнав, что у противника полны фляжки спиртным; чтобы поднять воинский дух. достаточно было намекнуть, что впереди винный склад или завод '^. Крайне негативно влияли на солдат казаки с их склонностью к мародерству и погромам еврейского населения. Если офицеры невольно прививали солдатам привычку к безделью, то казаки-в разбою'-^.

Февраль вовсе не стал ускорителем разложения армии, хотя в тыловых гарнизонах бытовая распущенность, вызывающее поведение и демонстративное "непотребство"^ в полной мере проявили себя уже на следующий день после его победы. Отнюдь не взрывы петард революционного карнавала характеризовали течение глубинных процессов в армии. Солдаты поначалу надеялись перестроить ее снизу доверху, восстановив тем самым "человеческую" справедливость. В том, что это не удалось, виновата сама власть, доктринерствующие представители которой занялись другим. Солдаты не понимали, почему пылкие речи и доверительные беседы заезжих политиков не подкрепляются выдачей им новых сапог и хороших харчей '^, - и это объясняет их растущее недоверие к новым правителям лучше, чем любые социологические теории. Впрочем, судя по некоторым свидетельствам, солдаты-старослужащие, меньше поддавались антивоенной пропаганде, словно досадуя, что их длительное пребывание в окопах может оказаться делом ненужным'^.

Некоторую ясность в понимание причин разложения солдатских масс дает сравнение поведения во Франции четырех полков русского Экспедиционного корпуса. Стихийное образование после Февраля в одном из них "полкового совета" не помешало ему блестяще показать себя в весенних наступательных действиях. Положение изменилось, когда солдаты были отведены на отдых и лечение, где подверглись интенсивной пропагандистской обработке со стороны эмигрантов-социалистов, поносивших старый режим и "реакционных" офицеров. 1 мая наиболее отмеченные боевыми наградами солдаты двух полков первой бригады выкинули красные и ччрные флаги, не стали слушать представителей командования и втянулись в безделье, пьянство, воровство, требуя возвращения в Россию. Но самое поразительное в том, что солдаты двух других, расквартированных в ином месте полков, несмотря на все уговоры, не только не последовали примеру первых, но даже приняли в начале сентября участие в кровавом усмирении своих соотечественников^.

Чем была обусловлена разница в поведении солдат? Тем, что самыми податливыми на антивоенную пропаганду оказались представители полков, сформированных в Москве "из рабочих, приказчиков, конторщиков" и удостоенных наибольшего числа наград, а наиболее преданными командованию - "обойденные" полки, состоявшие из крестьян-сибиряков^? Или все решила психологиччская установка "навоевались!", на которую быстрее настроились более импульсивные уроженцы Центральной России? Похоже, что ситуация определялась вовсе не классовым и географическим факторами и давлением внешней среды, а психологическим состоянием отдельных подразделений, попавших под влияние случайных маргиналов-пассионариев, которые уверили их, что воевать "за французов" не стоит.

Известно, что Октябрьский переворот был невозможен без поддержки солдат тыловых гарнизонов. Но какая их часть, в каких регионах сознательно, а не из-за сиюминутной выгоды пошла за большевиками? В моменты всеобщей растерянности решающую роль может сыграть небольшая группа фанатично настроенных людей. Для нового переворота требовался ничтожный - сравнительно с беспомощной властью - перевес сил. Между тем в ряде заштатных городов солдаты составляяи большинство активного населения, что позволяло им под руководством "своих" офицеров сорганизовать местных рабочих и крестьян в объединенных Советах^. Мечтали ли они о большевистски-однопартийной или советски-плюралис-тиччской власти? Не важнее ли им было получить гарантии неотправки на фронт? И не сыграл ли роль ускорителя большевизации провал июньского наступления?

Донесения с мест полны страхов перед большевистской демагогией^. Почему, у кого и насколько она имела успех?

Для бывших крестьян привлекательнее всего было "гульнуть" в городе, а затем отправиться "доделить" землю. Для разрядки требовались деньги, которые добывались распродажей казенного имущества, что после Октября стало проще пpocтoгo^''. Но как должны были повести себя те, кто не желал вновь вставать под тягло? Надо заметить, что сверхсрочников солдаты не любили, подозревая их в нежелании вернуться к труду и в выслуживании перед начальством. Агрессивность была наиболее характерна как раз для этой деклассированной части матросов и солдат. Именно они самозабвенно, не внемляяуговорам нового большевистского или левоэсеровского руководства, методично расстреливали из орудий в октябре-ноябре очаги вооруженного сопротивления старых городских властей'^, расправлялись с офицерами и генералами'^, между тем как большинство солдат предпочитало нейтралитет^. В любом случае накануне Октября солдаты были против всех тех, с кем ассоциировалось их "зряшное" участие в долгой и безрезультатной войне, и за тех, кто дозволял им наконец-то "не упустить своего". Поэтому вряд ли есть смысл при анализе результатов выборов в Уччедительное собрание связывать победу большевиков с сознательным усвоением массой солдат идеи мировой революции, аргументируя это по-ленински, тем. что решительнее всего голосовали за "партию пролетариата" солдаты и матросы наиболее приближенных к индустриальным центрам гарнизонов и фронтов^. Политическая культура народа качественно не совпадала с интеллигентской, даже в радикальныы ипостасях той и другой. Пока речь шла о мире, солдаты были за большевиков, когда же разговор заходил о земле - за эсеров^.

Что касается разрушительной энергии ощутивших себя перекати-полем солдат и особенно матросов, частично использованной большевиками для насаждения "пролетарской" власти, то конечный социальный адрес ее энтропии, как свидетельствует разнобой в исследовательских выводах'^, остается непроясненным. Можно, однако, предположить, что по самой логике борьбы, не говоря уже о привычке большевиков подставлять под удар противника своих анархиствующих союзников, именно эта наиболее бескомпромиссная часть революционеров гибла в первую очередь^. Еще более трудным является вопрос о долговременных последствиях "солдатизации" российского хаоса в 1917-1918 гг. Общая милитаризация "партии-государства" столь же несомненна^, как полувоенные френчи номенклатуры (впрочем, эта традиция восходит к Керенскому). Куда сложнее вопрос о милитаризации снизу. Солдаты из крестьян, по-прежнему отчужденные от городской среды, могли вернуться со своими новыми повадками только в сельский мир""*. Здесь медленно переплавлялся тот человеческий материал, поведение которого поколение за поколением, поэтапно оказывало импульсивное воздействие на ход советской истории.

Влияние солдат на деревню было все же не столь непосредственным. На национальные движения они воздействовали как детонатор.

Национальным революциям 1917-1918 гг. по известной привычке приписывается (чаще исподволь) характер иезуитского сепаратистского умысла; понятно и стремление отождествлять их одно время с антиколониалистскими движениями. Между тем базовой чертой российского имперства был этнопатернализм, освященный своего рода унией веротерпимого самодержца с народами; свое диаметрально противоположное качество он получал с развитием бюрократически-унификаторских начал. На этот момент вовсе не обращается внимания. В годы "застоя" возникла версия о двух потоках (национально-освободительном и буржуазно-националистическом) внутри национальных движений. Эта вымученная гипотеза добавила сумятицы в "марксистские" умы.

Уместно поэтому сформулировать ряд принципов, чтобы поставить заслон упрощенчеству. Во-первых, национальные движения стоит изучать скопом лишь в контексте анализа разложения старой системы. При всем тяготении к солидарности в рамках "российского Интернационала", они оставались разнохарактерными по конечным целям и психологии, отражая особенности распада неслучайной имперской асимметрии. Часто национальные движения подпитывали и провоцировали друг друга взаимными опасениями - не только этнофобскими, но и "классовыми". В любом случае не следует их романтизировать. Вопреки риторике лидеров национализма внутренняя его природа настолько архаична, что ему неизбежно сопутствует обнажение самых темных сторон человеческой натуры.

Во-вторых, уровень сецессионизма (стремления к отделению) был поразительно мал; сепаратизм обычно не поднимался выше требований территориальной автономии. Это были вовсе не "антиколониальные" революции, хотя местные националисты использовали соответствующую фразеологию. Суть состояла в попытках пересоздания российского комплекса на федералистских основаниях, а это (вопреки унитаристским предрассудкам) вовсе не новость для России. Поскольку "наций" в европейском смысле слова в империи нс сложилось (за исклю-

'чением Финляндии и Польши), это были, строго говоря, субнациональные или этнонациональные движения.

В-третьих, культурно-автономистский компонент движений был весьма силен на их начальной стадии у развитых или русифицирующихся этносов; у малых народов он составлял основу действий их слабых элит и в дальнейшем, колеблясь от культуртрегерства до изоляционизма (вплоть до создания резерваций, что поддерживалось деятелями Академии наук). Это подтверждает охранительно-этноидентификационный характер "национальных революций" -часто вопреки агрессивной и социалистическо-интернационалистской лексике их лидеров. Роль религии поначалу была невелика (даже в Средней Азии), но в дальнейшем усилилась, то приобретая характер борьбы за автокефалию (у украинцев, грузин), то колеблясь от симбиоза революционности с эгалитаристскими постулатами веры до конфессионального консерватизма (особенно у мусульман).

Наконец, следует учитывать, что почти все этнонациональные движения набирали силу в связи с их "солдатизацией" (в Средней Азии роль солдат сыграли так называемые тыловики -люди, мобилизованные на военно-инженерные работы). В национальных революциях (подсистемах развала имперства) происходили те же социально-политические процессы, что и в России в целом. Не случайно после Февраля их либеральные лидеры старого поколения или вынужденно перекрасились, или были потеснены социалистами, которые, в свою очередь, оказались в роли заложников охлоса, осуществляющего этноконсолидацию через племенные инстинкты.

Окраинный национализм можно рассматривать и как специфически окрашенную часть местничества. Часто это было связано с аграрным вопросом, который придавал крестьянскому утопизму шовинистические формы.

Сразу после Февраля Временное правительство приветствовали депутации от всех крупных национальных движений, получившие заверения в отмене национально-конфессиональных ограничений и содействии всем их начинаниям в области культуры и самоуправления. Тогда царила уверенность, что революция в числе многих проблем легко решит и национальную.

Вопреки привычке рассматривать национальные движения по схеме центр-регионы, в 1917 г. растущее значение приобретали межэтнические конфликты местного уровня. Империи обычно закладывают мины замедленного действия по своей периферии; ликвидация одного большого "зоологического" царского национализма вела к появлению неупорядоченного зверинца маленьких национализмов. До падения самодержавия многие считали, что национальный вопрос решается простым провозглашением гражданского равенства и устроением местного самоуправления. Между тем ввести самоуправление по единому шаблону было невозможно в связи с этнической чересполосицей, несовпадением административных и этнических карт и распространенностью "русских" городов-анклавов в море иноязычного аграрного населения.

Единый национальный вопрос на деле оказывался поразительно многогранен. В данном случае для прояснения природы его обострения вновь придется ограничиться несколькими штрихами. Поскольку вопрос о воздействии армии на национальные революции практически не ставился, уместно обратиться к нему особо.

Первая мировая война велась под лозунгом "свободы малых наций": для Антанты он был дополнительным орудием разрушения полиэтничных Австро-Венгрии и Турции, для Четверного союза - Британской, Французской и Российской империй. Россия также прибегла к этому обоюдоострому оружию; наряду с панславистской пропагандой самодержавие решилось на формирование латышских, армянских, югославских и некоторых других "национальных" частей. Империя использовала тех "этнических солдат", чей предполагаемый односторонний шовинизм не угрожал ее целостности. После обвала власти ситуация стала выходить из-под контроля.

Роль запала неожиданно для власти сыграл польский вопрос^. После того, как Временное правительство заявило о признании урезанной независимости Польши, в действие вступил план формирования дивизии, а затем корпуса из поляков^ ^. Дислоцирование на Украине частей из представителей "помещичьей" национальности не могло не стимулировать демагогов, доказывающих, что украинский народ уникален в своей "антиэксплуататорской" природе. А, поскольку формирование польских частей шло с помпой, с выдачей им знамен из музеев (в этом усердствовал министр А.И. Гучков), в то время как из многочисленных украинцев (как и малочисленных эстонцев) к концу мая предполагалось сформировать всего лишь полк^, конфликт стал неизбежным. 28 марта* собрание солдат и офицеров в Киеве заявило о

Здесь и далее даты приводятся по старому стилю.

необходимости создания украинской армии, затем появилась особая войсковая рада, а 15 апреля с инициативой создания полка им. Б. Хмельницкого из отпускников выступила уже сама Центральная рада^.

"Национализация" (таков еще один термин-уродец раволюционной эпохи) армии приобрела конфликтный характер после создания в начале мая в Киеве на 1-м Украинском военном съезде особого войскового генерального секретариата (министерства). Идея повальной "украинизации" сделала его застрельщиком агрессивного национализма, подтолкнув Центральную раду к выставлению ультимативных требований о краевой автономии. Успех демагогии украинских националистов (как и других) был в значительной степени связан с надеждами низов, что "своя" власть быстрее и "справедливее" решит аграрный вопрос за счет "чужих" эксплуататоров^, для этого нужна только сила - правительственная и военная. Былые же благие культурнические намерения в этом контексте обернулись разливом шовинистического чванства.

Желание "национализации" армии скоро стало идефикс почти всех скороспелых националистов, заслонив собой культурно-автономистские планы^. Сознавая, что у демократической власти нет противоядия против "национально-освободительной" демагогии, а военное командование согласится на "национализацию" при условии, если это повысит боеспособность армии без трудностей ее реорганизации, иные офицеры (либо проштрафившиеся, либо чрезмерно амбициозные), вспомнив о своем происхождении, хвастливо заявляли, что они вместе с отважными украинскими воинами покажут образец боевого духа разложившимся "русским" солдатам^. Ничего подобного не произошло, немногие солдаты-идеалисты скоро потерялись в массе воспользовавшихся национальной идеей шкурников и дезертиров^ ^.

Эскалация этнической кичливости в армии, да и в обществе, оказалась напрямую связана с ее "национализацией". Что сказать о солдатах, которые обставляли процесс "украинизации" непременным условием не допускать в свои части евреев'^? "Национализация" превращалась в специфическую форму распада единого военного организма. В конце августа иные -"большевизированные" - солдаты-украинцы заявляли о принципиальном отказе участвовать в войне^, а к октябрю дело дошло до участия "украинской" милиции (из тех же солдат) в погромах крестьянами еврейских лавок^. Конфликты в связи с "украинизацией" охватили всю территорию России^. Это стимулировало прочих националистов.

Ясно, что за "национализацией" стояла борьба различных сил, использующих отчаянные попытки солдат найти хоть какую-то точку опоры в усиливающемся хаосе. Для понимания психологии этнонациональных движений 1917 г. недостаточно изучения резолюций и стенограмм многочисленных съездов национальностей, выправленных, как правило, интеллигентами. Съезды обычно искали компромисс между местными националистами и центральной властью; ультимативные требования к последней были редки. На низовом уровне ненависть к бывшему имперскому центру, напротив, могла накапливаться.

Характерен в этом отношении состоявшийся в Киеве 5-11 июня 2-й Всеукраинский войсковой съезд. Раздраженные попыткой Керенского сорвать его, депутаты настаивали на явочном осуществлении автономии Украины как способе спасения края от "анархии". Центральной раде предлагалось прекратить сношения с Временным правительством и созвать территориальное собрание для согласования с этническими меньшинствами статуса автономии края'^. Неудивительно, что 10 июня был оглашен 1 Универсал (манифест) Центральной рады, который, провозглашая автономию, подчеркивал готовность сотрудничать с общероссийской властью, а 15 июня был создан Генеральный секретариат Центральной рады, что вызвало переполох в петроградских верхах^.

Радикализм действий Центральной рады не должен обманывать: после резких заявлений следовали уверения в том, что она все усилия направляет на сдерживание оголтелых "самостийников", намеренных оголить фронт и начать "самоопределять" Украину по "польскому образцу"'^. В этом была доля правды: "социалистическая" Рада яакже оказалась заложницей революционного нетерпения масс - особо яростного в силу того, что они увидели в ней обиженную "москалями" свою власть. Показательна и уступчивость Рады на переговорах с социалистической частью петроградской верхушки, в ходе которых было решено, что генеральные секретари утверждаются в российской столице, из их ведения исключаются военные дела' . Но на этом этапе соглашение было сорвано кадетами, демонстративно вышедшими из правительства, дабы взвалить на его социалистическую часть двойную ответственность - за неудачи на фронте и потворствование сепаратистам. Как ответная реакция в начале июля в Киеве, практически одновременно с солдатскими выступлениями в Петрограде и Нижнем Новгороде, произошел бунт солдат-украинцев. В основе радикализма "украинской революции" в 1917 г. лежала общероссийская причина - нежелание масс участвовать в войне. Вовсе не случайно в общественном сознании 1917 г. "большевизация" и "украинизация" затвердились как однопорядковые явления.

Ход других этнонациональных революций 1917 г. также в значительной степени, зависел от "солдатского фактора"^'. В принципе это означало, что культура межнациональных отношений опускается на племенной уровень. Вызвало ли все это великодержавную реакцию? Да, но она носила вялый характер'^. Национализм русского народа, как всегда, был выжидающим (несмотря на истеричные выплески шовинизма), являясь скорее эмоциональной реакцией на "недержавное" состояние власти, нежели попыткой в ответ "самостийникам" консолидироваться по сходному принципу'^.

Считать, что местные националисты были генераторами "сепаратизма" до Октября 1917 г., не приходится. Империю разваливали деятели самой центральной власти, не умевшие совместить доктрины с реальностью и тем усилившие психическое напряжение в обществе. Затем в том же положении оказались лидеры окраинных правительств, получившие своих собственных, "национальных" большевиков. Но в необратимости последовательного развала империи лучше убеждает институционный, а не партийно-политический анализ хода событий.

Сегодня, чтобы понять революцию, приходится по крупицам восстанавливать не только событийную, но и психоментальную ткань. Это предполагает возвращение к кропотливой работе над источниковой базой, особенно касающейся "бытовой истории", - разумеется, взвешивая факты на весах большого исторического времени. Между тем одним из популярнейших приемов "переосмысления" советской истории стала своеобразная игра в альтернативы сталинизму с характерным персонификаторством. Иного от порожденного Октябрем иллюзорного сознания, не различавшего грань между реальностью и многослойным мифотворчеством, ожидать нс приходилось. Перебрали всех "героев" по хронологии и в пределах дозволенности -от Николая Бухарина до Николая II (при этом так и не поняли, насколько обе эти жертвы революции символичны в контексте смерти-возрождения империи). Невероятный историографический успех ожидал противников большевиков. Вовсе не случайно это поветрие исходит от тех, кто неспособен к различению иной реальности, кроме "партийной".

Серьезные исследователи российских партий давно усвоили, что их калейдоскопическое обилие было отражением доктринальной шизофрении интеллигенции, а вовсе не блистательным спектром реальных альтернатив и тем более воплощением многообразия устремлений и потенций народа. Несомненно, послефевральская обстановка дала маргинально-интеллигентской части общества долгожданный шанс утверждения своей идентичности через навязывание народу системы замещенного представительства в форме многопартийности. И если в смутные времена кто-то из политиков быстро выигрывает, кто-то - чаще бесповоротно - проигрывает, то из этого вовсе не вытекает, что исторически восторжествовали чьи-то программные установки - последние могут вообще приобрести характер не логического, а аллюзивного или ассоциативного соприкосновения с реальностью. Ясно, что феномен революционной многопартийности нуждается в обстоятельном изучении, но никак не в форме никчемного перебирания мифических дилемм, якобы стоявших перед Россией. Необходимо знание того, как, почему, в силу каких обстоятельств партии, располагавшие отнюдь не бездарными идеологами, пришлись не ко двору революционной стихии. В первую очередь это касается "умеренных" марксистов, чья идейная гегемония над более многочисленными и, казалось, куда более подходящими для России эсерами была несомненной. Предстоит выяснение того, как лидеры партий смотрелись из толпы образца 1917 г., которая на деле определяла ход и исход событий. Иллюзии о предпочтительности многопартийности лучше отбросить. Нелепо думать, что полифонией революции должны управлять несколько дирижеров.

Отечественные исследователи до сих пор не обратили должного внимания на то, что даже после того, как падение самодержавия стало фактом, думские политики явно тянули с формированием Временного правительства^ - одного этого достаточно, чтобы усомниться в "масонски-заговорщическом" характере Февраля. Более того, можно утверждать, что их заставили взять власть массы - опосредованно, через давление самоназначенных лидеров Петроградского Совета, в силу марксистского доктринерства посчитавших, что у власти непременно должна утвердиться "буржуазия" (бывшая в России политически мифической величиной). При ближайшем рассмотрении оказывается, что вслед за тем и деятели Временного правительства оказались поражены "властебоязнью", связанной с интеллигентской привычкой к оппозиционной деятельности в тени существующей власти. Новых правителей

губило непонимание того, что обычно гробит революцию отсутствие воли и способности к концентрации власти в сочетании с псевдорадикальной суетностью'^.

Тем не менее Временное правительство любители альтернатив также решили сочувственно "переоценить". Получилось, что оно просто "несчастное", ибо оказалось в безвыходной ситуации: заключить сепаратный мир нельзя, так как можно лишиться "призов войны"; передать землю крестьянам - значит оставить страну и армию без продовольствия: как же без помещиков с их товарным хлебом'^? Трудно сказать, из каких закоулков убогого школярства было извлечено это нелепое уравнение. Вопрос о мире в 1917 г. смотрелся вовсе не так, как видится он с позиций суетного обществоведческого инфантилизма, кокетничающего на сей раз с великодержавием: совместить войну с революцией можно было только на почве социально-шовинистической агрессии; заставлять вчерашних мужиков гнить в окопах ради официально декларированного коалиционным кабинетом "мира без аннексий и контрибуций" могли лишь самые неисправимые утописты; Россия и без большевиков оказалась .обречена на сепаратный мир, в чем, по существу, признался последний военный министр Временного правительства. Известно вместе с тем, что и продовольственный вопрос решался не за счет помещичьих хозяйств. В 1909-1913 гг. поставки помещиков в недеревенский товарооборот составляли всего пятую его часть (21,6%)'"^; трудно сказать, как изменился процент в 1917 г., но правительству к лету этого года пора было усвоить, что крестьяне подорвут товароспособность имений настолько, что рассчитывать на помещиков не придется. Впрочем, суть не в статистике. Спрашивается, какое дело людям, ожесточенным войной и неразберихой, до трудностей природных прожектеров, по несчастью прилепившихся к механизму управления государством?

Отсутствие профессионализма удобнее всего прикрывать фиговым листком нравственного ригоризма - прием, настолько известный, что впору использовать его в качестве критерия профнепригодности: недаром "марксистская" историография настаивала на своей "партийности". Эпоха сосуществования Временного правительства со всевозможными "общественно-государственными" органами ставит перед исследователями ряд проблем, не сопоставимых по сложности с задачками, подсовываемыми дилетантами.

Самая известная из них связана с так называемым двоевластием. В зловредности существования последнего почему-то никто не усомнится, хотя на деле оно могло, скорее, символизировать раскол политической культуры народа и партийных элит. Считается, что Временное правительство и Советы упорно не давали работать друг другу. Но, во-первых, любая революция немыслима без властной инициативы буквально всех - на то она и революция. Во-вторых, почему не рассматривать взаимоотношения Временного правительства и Советов в рамках традиционной российской парадигмы "народу - мнение, царю - власть"? В-третьих, не было ли на деле в "роковом" сожительстве Временного правительства и Советов зародыша необходимого для демократии разделения на власть и оппозицию? Наконец, почему двоевластие воспринимается непременно как помеха, а не как конструктивный элемент динамичного обновления России? Ответа на эти вопросы нет и не появится до тех пор, пока исследователи будут излагать события 1917 г. по партитуре политиков того времени (не важно - правых или левых) - тех самых, чьи отвлеченные доктринальные распри мешали работе как правительственных, так и советских органов.

В чем конкретно состояло "противостояние" Временного правительства и Советов? В Приказе № 1, ставившем Петроградский гарнизон под политический контроль столичного Совета? Но это был контроль объективно не допускавший столкновения хрупкой власти и не остывшей от ярости вооруженной толпы. Или показателем могут служить инициируемые то Советом, то частью правительственного кабинета кризисы власти, начиная с апрельского? Но политики только и делают, что "подставляют" друг друга; министерские кризисы обычны для демократии, особенно неоперившейся.

Люди, как правило, принимают за беспорядок отсутствие привычного порядка. Все революционные политики, особенно в бывшей империи панически боятся двоевластия, народ его органически не терпит; в результате призрак способен разрастись до массового психоза. Отнюдь не случайно в февральско-мартовские дни масса обывателей потянулась в новые правительственные органы за всевозможными разрешениями, а, с другой стороны, одни из них изготовились переарестовать других по подозрению в нелояльности к еще незнакомым представителям пока непонятной, но власти™. После Февраля настоящей реальностью стал страх перед двоевластием. Правительственные круги, разумеется, не могли быть довольны ситуацией "власть без силы"; но нельзя забывать, что противоположную сторону могла устраивать роль "силы без власти". Характерно, что череда правительственных кризисов была отмечена смягчающим их последствия обилием всевозможных съездов корпоративного характера (пик пришелся на апрель-июнь); говорливость их делегатов никак не была

направлена против власти вообще. То, что упорно именуется двоевластием, всего лишь часть обычной постреволюционной неразберихи. Она могла иметь благополучный исход, если бы номинальная власть использовала энергию народа в его ближайших интересах или поторопилась бы к законодательному закреплению того, что именуется общенациональными задачами. Препятствовало тому партийное доктринерство, ставящее себя не только над народом, но и над самой действительностью.

Как долго может быть переносимо ощущение двоевластия, многовластия, т.е. властной неопределенности? В принципе это зависит от политической культуры народа и его способности к самоуправлению - в широком смысле умении и привычке полагаться на себя и не искать виновных за пределами своего социального опыта. Есть на этот счет и подсказки из революционной практики мировой истории - своевременный созыв конституанты. О том, что "буржуазия" затягивала созыв Учредительного собрания, написано слишком много. Как это делалось и почему, известно меньше. Оказывается, что самоубийственная медлительность была связана со стремлением к созданию наисовершеннейшего избирательного закона, что и являлось абсурдом сочетания доктринального упрямства и практической неискушенности, которое обычно подстегивает правовой беспредел.

Вводить всеобщее избирательное право по списочно-пропорциональной системе при минимальном возрастном цензе в стране с традициями авторитаризма, патриархальности, сословности, размытыми отношениями собственности, минимумом политической грамотности (не говоря уже о грамотности элементарной) было одной из величайших нелепостей. Закон должен соответствовать уровню правосознания активной части населения. Принципы демократии, примененные к социумам, чуждым гражданственности, ведут к охлократии. Между тем в среде интеллигенции, особенно эсеровской, гоподствовало убеждение, что достаточно "довести" страну до Учредительного собрания, как остальное приложится само собой'^. Увы, русский человек до последнего момента надеется на магию власти.

Абстрактно говоря, даже объявление выборов в V Государственную думу по старому избирательному закону для скорейшего принятия заведомо несовершенной конституции принесло бы стране меньше вреда, чем четырехмесячная работа Комиссии по выработке избирательного закона, возглавляемого крупным знатоком права "сложных государств" кадетом Ф.Ф. Кокошкиным. Другое дело, что с революцией куриальная система ушла в прошлое, а между тем первая российская конституция замышлялась на века. Обложившись томами новейших европейских конституций, российские юристы словно забыли об опыте Франции, менявшей свои правовые системы, как галстуки. Кстати, Комиссия Кокошкина споткнулась на вопросе об избирательных правах свергнутого Романова. Понадобилось вмешательство самого Керенского, чтобы отменить то, чего народ не смог бы понять, -дарование избирательных прав экс-самодержцу. Зато сторонники юридической буквы демократии с треском провалили робкое предложение о "временной" отмене принципа несменяемости судей' ^. Получалось, что стражам старого порядка вверялось правовое обслуживание тех, кто его напрочь отверг.

Понятно, что в реальной жизни происходило нечто противоположное такому типу законотворчества. Революция - это торжество "захватного права", отождествляемого массами с восстановлением "высшей" справедливости. Послефевральская правовая система будто нарочно формировалась для того, чтобы народ перестал различать иные пути достижения справедливости, кроме насильственного.

Тысячекратно провозглашенная альтернатива "Временное правительство или Советы" на поверку выглядит иллюзорной, если говорить о докорниловском этапе развития событий. Подавляющая масса телеграмм в адрес Временного правительства после очередного политического кризиса содержала призывы к "дружной и плодотворной работе" правительства и Совета'^. Исследование Г.А. Герасименко'^ подтверждает, что куда основательнее, чем все Советы (за исключением разве что Петроградского), центральной власти могли противостоять так называемые общественные исполнительные комитеты (или комитеты общественной безопасности) губернского уровня. Между тем конфликтов типа центр-регионы в России, как водится, никто не замечает (за исключением случаев мнимого национал-сепаратизма). На деле именно общественные исполкомы, которые включали в себя наряду с массой профессиональных, кооперативных, партийных, национальных, конфессиональных, обывательских и иных организаций и Советы рабочих, солдатских и прочих депутатов, могли продиктовать жесткие внепартийные условия столичной власти партийных доктринеров. Дело в том, что в послефев-ральском хаосе, несмотря на его классово-политическую окраску, стала стихийно (по принципу "никого не забыть") воссоздаваться снизу властная иерархия на квазисоборных, корпоративист-ских (именуемых паритетными) началах. Разумеется, самыми влиятельными в них оказывались

либо известные общественные деятели, либо новоявленные демагоги, но важно другое - связь с низами. Трудно сказать, насколько уникален опыт Курской губернии (в прошлом исправно поставлявшей в Думу правых), где на базе самоуправлений (включая волостные) и в ходе кооптаций возник "губернский народный Совет" - нечто вроде постоянно действующего конгресса численностью до я тыс. человек^. С позиций парламентаризма этот орган выглядит абсурдным или экзотическим анахронизмом, но он успешно поддерживал порядок даже некоторое время после Октября благодаря недопущению в губернию солдат.

Именно между общественными исполнительными комитетами и назначаемыми из Петрограда губернскими комиссарами после Февраля возникло заметное напряжение. Налицо был результат смещения функций управления и самоуправления, что обернулось резкой подвижкой в старом соотношении центр-регионы. Но в последующее время повсеместно (за исключением отдельных "национальных" районов) противостояние Временного правительства и общественных исполкомов сходило на нет. Механизм взаимной притирки оказался элементарен - утверждение наверху кандидатур правительственных комиссаров, предлагаемых самими исполнительными комитетами.

Ясно, что такая "общественно-государственная" система противостояла привычной дирек-тивности центра. При известных условиях она могла похоронить монопольные (неизбежные в годы войны) позиции государства в продовольственной сфере. Но этого не произошло, более того, к августу губернские комиссары сами стали требовать от правительства усиления дирек-тивности   (конфликты между центром и местными властями на продовольственной почве разгорелись только после Октября). Действовал неписаный закон привычного понимания на местах "высших" (имперских) задач. В политическом смирении провинции перед центром таится разгадка успехов столичных переворотов - будь то Февраль, Октябрь, или современность.

Если говорить о действительно роковом по своим последствиям институционном сдвиге 1917 г., то он оказался связан с заменой общественных исполнительных комитетов "правильно" избранными муниципалитетами. В условиях разгула левого популизма при сохраняющихся иллюзиях низов на социальный мир успех на выборах был гарантирован меньшевикам и эсерам с их принципиальным "антибуржуйством" и практическим соглашательством. Это означало, что в нарождающуюся корпоративистскую общественно-управленческую структуру были внесены элементы психологического раскола, ведущего к открытому противостоянию поляризующихся социальных сил. Отсюда следовало бы сделать вывод о том, что будущее Учредительное собрание или окажется "красным", или окончательно расколет страну (как известно, оно оказалось всего лишь недостаточно "красным", а потому тихо ушло со сцены).

До поры до времени ситуация на местах сглаживалась тем, что социалисты преобладали и в Думах, и в Советах. Но действовать одновременно в интересах "всего" населения и "классовых" организаций партийные функционеры не могли - на это не хватило бы никакого личного авторитета, не говоря уже о деловых качествах. Ясно, что в подобных обстоятельствах Советы смогли по преимуществу радикализоваться, а муниципалитеты становиться политической ловушкой для людей, не искушенных в вопросах городского хозяйства. Впрочем, не исключено, что "соглашатели" могли бы держаться долго (обыватели начали скандалить как в Думах, так в Советах ближе в октябрю), не случись очередного психо-политического срыва, связанного с Корниловым^.

Победа Корнилова задач полномасштабной диктатуры в тогдашней ситуации освоить бы не смогла (в этом ее отличие от латиноамериканского путчизма и сходство с ГКЧП). А между тем любые резкие попытки подпереть властную систему со стороны (а именно к этому наивно стремился Корнилов) оборачивались падением ее авторитета, если угодно, ее десакрализацией. Действительно, из противостояния Керенский-Корнилов родилась "третья сила" - на сей раз социальная, а не политическая - массовый большевизм. Революция и контрреволюция не могут не подпитывать друг друга; хотя об этом известно, мало кто берется проследить, как это происходит через политические психозы.

Стоит отметить, что уже предшествующее корниловщине ситуационно запоздалое Государственное совещание в "тихой" Москве вопреки своей примиряющей институционной нагрузке обрело имидж раздражающего низы контрреволюционного сборища. Неудивительно, что после поражения Корнилова резко активизировался революционный корпоративизм, который на сей раз оказался весьма управляем большевистской демагогией. Призрак "генерала на белом коне" открыл дорогу большевизированной солдатчине, наплевавшей на все институты, кроме властного центра, санкционирующего охлократический беспредел. Печальный опыт Демократического совещания, а затем и Предпарламента подтверждает это: даже из левой псевдособорности ничего теперь не получалось. Поэтому связывать триумф большевизма с "левением" Советов (как правило, эмоцио-

нально-ситуационным) было бы упрощенчеством. Ленин, восхваляя "возрождение Советов", не случайно присовокуплял "и другие общественные организации", имея в виду то фабзавкомы, то отряды революционных солдат (прежде всего в Финляндии, где русские солдаты, матросы и рабочие, изолированные от массы местного населения, демонстрировали образцы "классовой" нетерпимости в наиболее откровенном виде). Большевики развивали свой успех не столько институционно, как психологически-опосредованно. В этом - их решающее преимущество перед политиками обычного типа.

В какой степени все это было связано с положением дел в глубинке накануне Октября? Очень часто не только в заштатных, но и уездных и даже губернских городах общая ситуация определялась поведением все более распоясывающихся солдат многочисленных гарнизонов. Что касается крестьян, то существующая статистика их социальной активности, при всем ее несовершенстве, позволяет считать, что уже в сентябре-октябре они были полностью поглощены задачей сведения счетов с помещиками'^. Им было не до городской политики.

То же самое можно сказать о "национальных" организациях. Центральная рада, несмотря на показушные демарши, выжидала, рассчитывая, что склока среди "москалей" поможет ей с выгодой для себя разрешить затянувшийся спор с Временным правительством по поводу краевой автономии Украины; Особый Закавказский комитет Временного правительства спокойно сдал позиции краевым Советам (вполне антибольшевистским); Туркестанский комитет увяз в местных проблемах (голод из-за отсутствия привозного хлеба); общероссийское мусульманское движение занялось несвоевременной реализацией культурной автономии. Все эти силы оказались так или иначе выключены из непосредственной борьбы за общероссийскую власть, а сразу после Октября столкнулись лицом к лицу со своими собственными экстремистами, действовавшими вполне по-большевистски.

Нет никаких оснований говорить, что судьбу революции решил II Всероссийский съезд Советов 25 октября 1917 г. Во-первых, о переходе власти к Советам заявил еще до его открытия Петроградский военно-революционный комитет, подчиненный верхушке большевиков и левых эсеров. Во-вторых, колеблющееся большинство съезда почувствовало себя по-настоящему революционным, лишь узнав, что Временного правительства уже нет. Оно, как и принято на Руси, "ждало барина" полночи. Все решила голая сила, точнее, представление о ее победоносности. В России выбор радикального решения вечно кому-то перепоручается, основная масса населения превращается в сборище зевак.

В связи с этим стоит обратить внимание, что некоторые авторы, справедливо отмечая, что послефевральская "плебейско-охлократическая революция" разваливала империю, вместе с тем утверждают, что в результате ее октябрьской победы с политической сцены была удалена "аристократическая элита", уступившая место "бюрократической элите, выдвигаемой по кастовому признаку"^. Последнее заявление - типичный социологический вульгаризм, связанный с попытками приподнять обанкротившийся "классовый" подход на некоторую культурологическую высоту. Понятие элиты в России, вообще, имеет иной смысл, чем на Западе. Октябрь не создал никакой новой элиты, он просто задвинул в угол старую интеллигенцию, предоставив ей возможность либо продолжать службу в учреждениях, вмиг ставших "пролетарско-советскими", либо подыхать с голоду. "Хитрость" большевизма в том, что он подманивал к власти - как методом расстрельного "кнута", так и с помощью пайкового "пряника". Это не тактические уловки, а принцип, соответствующий духу патерналистской империи.

На предварительном этапе борьбы за захват власти важнейшее условие ее успеха связано не столько с "заговорщической" подготовкой боевых сил, сколько с нейтрализацией общественности^. Эту задачу выполнял сам "объективный" ход событий. Используя его, большевики повели за собой недоумевающий народ, как медведя за продетое в ноздри кольцо. Даже разгон долгожданного Учредительного собрания был воспринят массами не просто равнодушно -находились и такие, кто считал, что "победителей не судят" '^. Приходилось выбирать между привычкой к порядку и инерцией сделанного - за них, но с их помощью - выбора, т. е. подспудно надеяться на "красного городового",

В свете этого и альтернативы "однородного социалистического правительства", устойчивого блока с левыми эсерами не более чем фантазии людей, не понимающих психологии революции. Большевики до поры до времени могли блокироваться с кем угодно^ - при совпадении политического темперамента, идентичности решения разрушительных задач и видения отдаленной перспективы. Более того, большевикам, точнее, революции, были жизненно необходимы сверхреволюционные пассионарии - и это не имело ничего общего с привычным типом многопартийности. Факт остается фактом: на начальном этапе Гражданской войны важнейшую часть нагрузки по борьбе с контрреволюцией взяли на себя левые эсеры,

максималисты, анархисты^, которых не составило труда приструнить с помощью хладнокровных латышей, мадьяр и китайцев.

В свое время советские историки извели немало чернил на доказательство того, что Гражданская война была развязана контрреволюцией летом 1918 г.^, а большевистское правительство только и делало, что стремилось к миру. Декрет о мире, на деле, был призывом свергнуть те правительства, которые не желали по примеру России выйти из мировой войны, т. е. попыткой покончить с войной "империалистической" при помощи серии войн гражданских. Это и стало бы, по замыслу, мировой революцией. Привычное российское самозванство выросло до корпоративной страсти революционного мессианства; вопрос в том откуда в России взялось столько людей, уверенных, что иного и быть не может.

Похоже, что после Октября большевики ощущали себя "магами" мировой истории. Распространенным российским словечком "чудо" стал грешить прагматичный Ленин, не говоря уже о непривычном для Троцкого термине "земной рай", употребляемом им теперь в публичных выступлениях. С одной стороны, большевики не скоро поверили в прочность своего господства^ и почувствовали вкус к власти, с другой - поражает та страсть, с которой они отдались "монументальной пропаганде", уставив площади Москвы и Петрограда гипсовыми скульптурами революционных героев всех времен и народов - "уродливыми истуканами", по их же самокритичной терминологии^. Впрочем, революционную идоломанию большевики попытались перевести уже летом 1918 г. в режим планомерности^.

Политике "военного коммунизма" в связи с этой одержимостью не было альтернативы. В эпоху агрессии идеи^ насчет темпов строительства земного рая могли быть лишь некоторые колебания, но изменить своей природе квазирелигиозная хунта не могла. Вопрос в другом: почему "военно-коммунистическая" система не разрушена до сих пор, хотя ясно, что в основе ее лежит попытка возвести экстремальную ситуацию в принцип исторического существования?

Понятен соблазн "белой альтернативы". Пытаясь уверить в ее реальности, иные современные "аналитики" не случайно разошлись с фактическим материалом. Кое-кто доходит до сетований на то, что "белая идея" была настолько хороша, что напрасно ее пытались утвердить силой^. Более умудренные авторы не столь опрометчивы: в их изложении белое офицерство предстает сплоченной, организованной и дисциплинированной силой, потерпевшей поражение от "тоталитаризма" по причинам едва ли не мистическим. Бесчинства белых опровергаются следующим образом: "Трудно даже предположить, что рядовые офицеры делали то, что запрещали генералы, облеченные к тому же диктаторскими полномочиями"'^. Увы, в гражданских войнах высшим "авторитетом" становится главарь местного масштаба и полевой командир^. К тому же белое офицерство являло собой тип борьбы, в котором самопожертвование соседствовало с разгулом низменных страстей. Свидетельств о том, что привычная субординация у белых рушилась и они превращались в сообщество партизанствующих погромщиков, на фоне которых выделялись немногие "идейные" офицеры, готовые свергнуть своих нерешительных политических лидеров^, больше чем достаточно. В пороках контрреволюции десятки раз признавались сами ее идеологи^. Для академика В.И. Вернадского уже в 1919 г. было ясно, что те силы, которые подтачивали и разваливали старую систему (имелись в виду и либералы и монархисты), восстановить ее в принципе не могут^. "Строили Наполеона, а строился разжиженный царизм", - констатировал идеолог "сменовеховства" Н.В. Устрялов^. Не случайны трения белых с окраинными антибольшевистскими правительствами, а главное - их неспособность к решению аграрного вопроса^. Тем, кто по невежеству или из конъюнктурных соображений пытается представить военную контрреволюцию освободительным движением или "конструктивной альтернативой коммунистическому режиму"^, лучше сочинять романы (характерно, что очень многие эмигранты занялись именно этим). Для белого движения была характерна обычная для России вера в "чудо": иллюзии о самоисчезновении большевизма, упования на "союзников" - будь то Антанта, чехословаки, германцы, наконец, японцы. Конечный итог - апатия, растерянность, застольный монархизм, ненависть к союзникам, отсутствие единой программы возрождения России, склоки, незаметное привыкание к наркотику "сменовеховства"^. На бытовом уровне это оборачивалось стремлением офицеров припасти кое-что на черный день - как в результате погромов, так и спекуляций валютой. Все белое движение пронизывала психология обреченности, несколько компенсируемой головокружением от эпизодических побед. Вероятно, это учли большевики, сделав рупором борьбы с "белопанской" Польшей А.А. Брусилова, в активе которого был ореол военных побед, в пассиве - склонность лебезить перед сильными мира сего. Даже принципиально антибольшевистские элементы подспудно воспринимали чуждую им власть как некую роковую самоутверждающуюся величину^. В январе 1920 г., вскоре после занятия Киева красными, толпа на Крещатике радостно гоготала, увидев в списке из 10 расстрелянных за

спекуляцию валютой 9 еврейских фамилий^. Даже "интернационалистское" безразличие коммунистов к своим жертвам оборачивалось на пользу их власти.

Ясно, что псевдоисторические иллюзии "белой альтернативы" возникли под впечатлением ужасов красного террора. Количество жертв последнего, действительно, многократно превосходило число пострадавших от белых. Но это закон любой революции, сторонники которой намеренно придают насилию характер публичного социально-исторического жертвоприношения. Террор революционеров безличностно механистичен, он понимается ими не столько как средство возмездия, подавления и устрашения, а как инструмент утверждения сверхценностного идеала. Поэтому он приобретает форму государственной ритуалистики, не допускающей самодеятельности. Большевистская власть периодически жестоко наказывала за покушением на свою кровавую прерогативу.

В 1994 г. на Западе вышла книга В. Бровкина "За линиями фронтов Гражданской войны: политические партии и социальные движения в России в 1918-1922 гг."^°. Эта работа достаточно точно отражает нынешнее переходное состояние всей историографии русской революции. Автор - последовательный сторонник политической ее интерпретации, полагающий. что за партиями стояли более или менее осознанные интересы. Но из его изложения видно, что основные противоборствующие стороны не столько побеждали своих военных противников, как постоянно проигрывали на "внутреннем" фронте, тем самым обеспечивая успех противоположной стороне. И, если интерпретировать эту картину не в терминах успехов тех или иных партий, а рассматривать ее под углом зрения стихийного навязывания народом власти устраивающего их ее облика и образа, то мы увидим масштабное изображение возрождения имперской системы снизу. Получается, что единственным "победителем" в Гражданской войне стало крестьянство и другие социально маломобильные слои с их архаичными этатистскими воззрениями. Так случается во всех революциях: политическое господство доктринеров оказывается иллюзорным, пассионарии выбывают из игры, человеческая масса заставляет остатки тех и других придерживаться той схемы власти - подчинения, которая понятна ей самой. Ни один революционный проект неосуществим поэтому в соответствии с замыслом: он учитывает лишь прямолинейное движение вперед, но никак не архаизацию социальной жизни. То, что представил В. Бровкин, приближается к системному анализу "смерти - возрождения" империи^', эусть проделанному на неадекватном языке политической истории. Это тот редкий, но принципиально важный для историографического процесса случай, когда исследовательская дотошность многократно углубляет или даже переворачивает первоначальный замысел^.

Существует еще одна трудность в осмыслении русской революции как кризиса империи. Если социально взрывоподобная его стадия может быть описана (верно или ложно) по знакам болезненных отметин грубого насилия, то рекреационный его этап создает куда большие сложности для исследователя: его изначальный синергизм поражает своей вялостью. "Движущей" силой здесь выступает уже не агрессия идеи и страсть сокрушения, а всеох-ватывающая расслабленность.

Среди причин образования СССР - этого важнейшего и символичнейшего акта воссоздания империи - принято выделять политически-централизаторские усилия большевиков и так называемую экономическую целесообразность. Действительно, одержимость идеей не исключает расчета (правда, последний носит характер параноидальной предусмотрительности). Но в реальности мы обычно сталкиваемся не с идеологией и практикой "пролетарского интернационализма" (хотя соответствующей риторики и эмоций предостаточно), а с постреволюционным интеграционизмом.

Для большевистского квазиимперского центра создание "независимых" советских республик было своеобразным полигоном строительства "Всемирной республики Советов". Не следует полагать, что взаимоотношения с республиками строились на новой "равноправной" основе или по старой схеме центр - регионы. Общая интернационалистская риторика сочеталась с взаимным недоверием, каждый тянул одеяло на себя: "сепаратистов" оказалось в избытке среди местных партийных начальников. Парадоксов было предостаточно: в 1919-1920 гг. коммунисты откровенно ставили задачу выкачки ресурсов из Средней Азии для нужд российского центра в видах мировой революции^'^, в Ташкенте они же доказывали необходимость "экспроприации экспроприаторов" ссылками на Коран^ и тут же прикидывали возможности использования местного купечества для российского коммунистического проникновения на Ближний Восток^, В Закавказье, где ко времени его "советизации" существовала своя финансово-экономическая система, центр под предлогом "интернационалистского" устранения преимуществ Грузии перед Азербайджаном и Арменией навязал общероссийские таможенные тарифы, а затем и российский рубль, хотя курс последнего по отношению к грузинской валюте

2 Отечественная история, №2                                                                 33

неуклонно падал^. Существует масса примеров экономического абсурда, который всякий раз оборачивал себе на пользу неоимперский центр.

Еще более поразительно другое. Обновляющаяся империя ухитрялась самые искренние порывы взаимопомощи народов использовать для укрепления своих патерналистских позиций: чтобы помочь голодающим, центр постоянно "прикреплял" одни республики к другим, а в случаях, когда бартер, организованный общественностью или местными властями, не удавался, за дело бралась московская бюрократия^; чтобы довести до конца, скажем, передачу в дар Армении ткацкой фабрики из российской глубинки, отмена железнодорожных тарифов царственным жестом осуществлялась на вершине коммунистической власти^. Первые годы нэпа вообще отмечены колоссальным усилением роли центра в деле оказания помощи республикам (особенно северокавказским и среднеазиатским) продовольствием, медицинским обслуживанием, а особенно в сфере пропаганды и просвещения, причем требования с мест о вспомоществованиях порой приобретали ультимативный характер^. Коммунистическая бюрократия чаще укрепляла свои позиции на базе людских восторгов по поводу ее "магической" способности творить благо, нежели с помощью пропагандистских акций или законов экономики. Таков важнейший итог рекреационной стадии кризиса империи.

Что лежало в основе этого процесса на психосоциальном уровне? Вывод оказывается элементарен, хотя и непривычен: революция, представляющаяся себе самой как попытка вырваться от "безграничного деспотизма" к "безграничной свободе", на деле оказалась опытом ухода от прежних форм подчинения к направляющему диктату. Периодическое посткризисное "бегство от свободы", характерное для человека вообще, в имперско-патерналист-ских системах осуществляется через "восстание масс". Можно назвать это российской "эпилеп-тоидностью", но в любом случае реальные альтернативы российской истории кроются внутри ее кризисного ритма; их постижение - может стать первым шагом к овладению технологией кулыпурогенеза.

Уместно в связи с этим поставить, наконец, вопрос о психосоциальной природе "партии социалистического пролетариата". Представляется, что это вовсе не политическая партия: это своеобразный генератор нетерпения масс, способный использовать их энергию для собственной подпитки; с другой стороны, большевизм воплощал в себе то привычное государственно-идеократическое начало, которое только и способно обуздать российскую смуту. Сомнительно, однако, чтобы эта мысль могла быть переварена современным общественным сознанием, пристрастившимся глотать дилетантский вздор о "демонах революции" и "полтергейсте в Кремле-22"

Непонимание природы явления порождает суеверия. Они стали накапливаться в массовом сознании сразу после Февральской революции, наиболее остро дав о себе знать выплеском антисемитизма, захватившим на сей раз и "космополитичную" часть русской интеллигенции. Даже в глазах людей проницательного ума и исторического кругозора революционная Россия представала не более чем "ожидовевшей Азией"*. Этот крик заблудшей во мраке "военного коммунизма" души понять можно. Но почему сегодня иные авторы, походя воспроизводя дичайший вздор свихнувшихся антисемитов-эмигрантов, пытаются представить большевиков сообществом "сатанистов-интернационалистов"^?

Спокойная постановка вопроса об этнопсихической природе российской смуты давно назрела. Активнейшее участие еврейской молодежи в революции - факт несомненный; понятна также природа антисемитских психозов: резкое изменение поведенческого стереотипа, а затем и социального статуса некогда наиболее гонимого слоя автоматически навязывает ему имидж "всесильного" и "злокозненного". В действительности, как показывает анализ личных дел членов Общества старых большевиков, наиболее деятельными в революционном движении были поначалу поляки и прибалтийцы^. Разумеется, данные этого источника нельзя считать точными. Но, несомненно, что к революции в различные моменты активнее всего примыкали этносы и слои, ощущавшие себя наиболее "обойденными" имперской системой. Такой принцип приложим к общепсихологической характеристике большевизма: это было сообщество изгоев, не только одержимых доктриной разрушения, но и следовавших обостренному инстинкту социального выживания.

Нравится или нет, но рано или поздно придется признать, что большевизм победил потому, что вольно или невольно действовал по законам социальной синергетики, а не по заимствованным политическим рецептам. Соответственно историческое значение его надполитично. Здесь мы соприкасаемся с той "метаисторичностью" революции, бессилие в постижении которого вновь и вновь толкает историческое сознание к обманчиво спасительной простоте. Простота, как известно, хуже воровства. Законы революционного хаоса постижимы. Для этого в первую очередь следует отбросить политические и иные предрассудки.

Вопрос о долговременных последствиях революции, о присутствии в последующих поколениях "духа Октября", т. е. прививки доктринерства и насилия, вопреки распространенным представлениям, исходящим из поступательной линеарности, вовсе не так прост. Напомню, что квазимарксистская историография живописала советскую действительность как цепь достижений социализма и славных побед над его врагами, антикоммунистическая - как эскалацию террора и последовательный ряд неудач "партии-государства". Некоторое исключение делалось для нэпа, но эта тенденция, и поныне представленная историками-экономистами Запада, в отечественной литературе, похоже, увяла с крахом надежд на российский социализм с человеческим лицом. "Взяв курс на некоторую экономическую либерализацию, большевистский режим компенсировал ее ростом масштаба политических и идеологических репрессий"^*, - так характеризуется значение нэпа в работах отдельных не знакомых с его реалиями, но зато способных поддерживать политически выгодные суеверия авторов,

Нэп, на первый взгляд, действительно напоминает провокацию, затеянную с целью подловить наивно высунувшуюся "буржуазию", и по-своему прав Р. Пайпс, назвавший его "фальшивым термидором"^. Между тем существует ряд явлений, заставляющих усомниться в плодотворности столь упрощенной трактовки. В 20-х гг. неуклонно снижалось число осужденных за политические преступления на фоне демонстративного процесса над правыми эсерами, преследований меньшевиков, гонений на официальное православие^ и "буржуазных" националистов и усиления политического сыска, а позднее - склочной борьбы с "внутрипартийной оппозицией". Несмотря на рост уголовной преступности, предельный срок тюремного заключения не превышал 10 лет (в 1921 г. он даже был снижен до 5 лет), пенитенциарная система была мягкой, новые тюрьмы не строились, а руководители "пролетарской" юстиции сетовали, ччо "товарищам" в карательных органах "не хочется стрелять'"^. Истощение энергии революционного насилия и пафоса сопровождалось возрождением патерналистских функций государства: сами коммунистыырассчитывали теперь на "перевоспитание", а не на искоренение. В результате крестьянин, укравший курицу, мог отсидеть не меньше, чем рецидивист-убийца с "пролетарским" происхождением, ставший объектом всевозможных амнистий. Но там, где теряется привычная соразмерность преступления и наказания, жди самосуда и террора.

Тень смерти по-прежнему витала над страной, но уже в совершенно новом качестве. Речь идет не о крестьянском голоде, с которым свяяаны начало и исход нэпа, а о явлениях, менее масштабных, но более многозначительных. Издыхание "военного коммунизма" крестьяне отметили всероссийским запоем, захватившим низовое начальство. В 1924 г. умер Ленин, и тело его оказалось утилизовано для своего рода публичной демонстрации революционного стирания грани между жизнью и смертью. Со времени похорон "жертв революции" на Марсовом поле Россия не видела столь массовой погребальной процессии, но теперь траурная ритуалистика стала наполняться новым смыслом: могила вождя предстала колыбелью мировой революции. В том же году М.С. Ольминский, "принципиальнейший" большевик (развелся в свое время с женой-меньшевичкой, нэп объявил победой партии пролетариата над собственной мелкобуржуазностью, выступал против празднования 100-летия восстания декабристов из-за их барского происхождения, хотя сам был из дворяя), уже навсегда прикованный к постели, предложил идею отказа от расточительности при похоронах на гробы и венки (за исключением случаев, диктуемых пропагандистской необходимостью) и полной утилизации трупов коммунистов, обяяанных отдать себя без остатка строительству нового общества в самом буквальном смысле слова. Возглавляемое им Общество старых большевиков предложение это приняяо почти единогласно^. В 1924-1925 гг. последовала волна самоубийств среди коммунистов, на порядок превзошедшая также необычайно возросшую суицидность всего населения. Наконец, на исходе десятилетия завершилась начатая еще в 1918-1919 гг.^^, но теперь ставшая громкой, противоестественно оптимистичной и неожиданно успешной кампания по кремации горожан (шутливым штрихом отмеченная в знаменитом романе Ильфа и Петрова) - и это в стране с преобладающим православным населением!

В других сферах публичной жизни также всплыли непривычные явления. Пышным цветом расцвели фрейдистские и педологические исследования, призванные произвести переворот в воспитании нового поколенияя что вроде бы корреспондировалось с возросшей тягой деревенского юношества к образованию. Были высказаны предложения по своего рода эротизации общественной жизни, правда, тут же отвергнутые властью (возможно, в связи с ростом среди крестьянской молодежи случаев групповых изнасиловании)^. Вслед за тем

возникла настоящая мания "омоложения организма" (в том числе и с помощью мочи беременных женщин) - это поветрие по-своему отразил в своих произведениях М. Булгаков.

Если попытаться определить вектор этих взаимоисключающих, на первый взгляд, явлений, то уместно сделать вывод, что в обществе стал утверждаться взгляд на человека, как на существо механическое. Если же добавить к этому оголтелое воспевание поэтами-авангардистами социалистической "мегамашины", уверенно отсекающей мешающий ей в строительстве "светлого будущего" человеческий материал, то можно предположить, что секуляризованные и вульгаризованные представления о жизни и смерти становились органической частью нарождающейся неизвестной прежде большинству населения прогрессистской ментальности. Общество с такой интенсивно складывающейся философией жизнедеятельности могло подспудно подталкивать власть к шагам вроде коллективизации и массового террора, ибо российская духовность (в центре которой сакрализация власти как идеального начала) исторически всегда возрождалась через трепет общей жертвы. Для того чтобы неореволюционные импульсы обратной связи материализовались, требовалось новое поколение наследников Октября, которое могло бы потеснить размякшую ленинскую гвардию. Следы "племени младого, незнакомого" стали заметны в те же 20-е годы в связи с ростом "пролетарского хулиганства", проституции и общей распущенности. Традиционная мораль рушилась, число членов ВКП(б) неуклонно росло.

"Пролетарская" государственность между тем вовсе не порывала с патерналистской манерой одергивания заигравшихся. Скоро наметилась тенденция к "социалистическому пуританству". Нэповские вольности стали "по-отечески", но планомерно пресекаться уже в начале 30-х гг. Последовали введение паспортного режима и цензуры, запреты на однополую любовь и аборты и даже роспуски марксистских научных обществ. Ужасы коллективизации, раскулачивания, карточной системы сменились "неонэпом" - своего рода передышкой перед "большим террором". Но этот же период был временем стахановского движения, "преобразованияяприроды", женщин-общественниц, челюскинской эпопеи, полетов в стратосферу и через полюс в Америку, непременных "рекордов" и всевозможных "соревнований" под лозунгом "догнать и перегнать!" Стали меняться представления о времени, пространстве, совокупных ччловеческих возможностях. Как отголосок, а затем печать эпохи - поветрие новых имен: не только Трактор и Индустрий, но и Октябрина, Сталина. Революция обретает свое истинное обличье в процессе самоутверждения поколения, наиболее остро испытавших ее протекание на своей неокрепшей психике. Иначе говоря, ее финальный акт наступает тогда, когда подросшие дети по-своему внедряют в жизнь те образцы поведения, которые они некогда подсмотрели у своих разъяренных родителей.

Исследователи, похоже, ни в чем так не единодушны, как в приписывании инициативы террора 30-х гг. исключительно злой воле Сталина. Любопытно и превалирующее отношение к самой его личности: никто не может усомниться в его воле и уме. Понятно, что фетишизируемым власть людям трудно смириться с мыслью, что человек с психикой бастарда, страдающий от своей необразованности, оказался столь же естествен для хода возрождения имперства снизу, усилиями обезличенных и осиротевших народных масс, как некогда проницательный от цинизма, жесткий до аморализма Ленин - охлократической стадии ее кризиса. Между тем механизм "большого террора" непроизвольно сложился еще в годы нэпа: с помощью двусмысленной 58-й статьи УК РСФСР полуграмотный следователь-передовик" легко конструировал из разрозненных актов труднодоказуемой антисоветской деятельности впечатляющие картины контрреволюционных заговоров. В сотворении отцеподобого кумира лучше всего помогает вездесущий черт. Утопия, соединившись на практике с психосоциальной архаикой, нуждается в культовом подкреплении. Увы, в годы, когда свирепствовал террор, раскулачивание добралось до чукотских оленеводов, а колхозникам оставалось лишь заваливать инстанции просьбами о снижении навязанной нормы урожайности и конфискационных налогов, изыскивая в надежде на послабление "замаскированных кулаков"', новый слой трудящихся Страны Советов сочинял рацпредложения о переименовании столицы "всего прогрессивного человечества" в Сталинодар^, а городские самоучки плодили прожекты безбрежного обобществления всего и вся. Кое-кто мечтал теперь социализировать самый человеческий организм, обязав его обладателей нести ответственность за его качественное содержание и способность к расширенному воспроизводству.

В так называемой эпохе сталинского террора надо бы удивляться не масштабам репрессий со стороны государства, а степени зараженности его подданных социальной вивисекцией. Донос (отнюдь не новинка для России) стал чем-то вроде манифестации гражданственности и главным каналом обратной связи народа и власти; теперь правители могли использовать в качестве

"сигнала" любую отчаянную слезницу. Вряд ли случайно Сталин в начале 1937 г. публично напомнил ленинское "учиться у масс", относящееся к большевистскому арсеналу 1917 г.

И все же СССР не стал ни механическим продолжением "дела Октября", ни гипертрофированным воспроизведением прежней имперской системы. Имманентно застойный характер российского патернализма оказался самоубийственно совмещен с идеей движения вперед, автаркия стала противоестественно сожительствовать с интернационалистским 1е1емонизмом,-Влястъ, базирующаяся на таких противоречивых основаниях, в принципе могла существовать только в режиме если не оголтелого коллективизма, то спускаемой сверху чрезвычайщины и психосоциальных стрессов. Последнее удавалось тем легче, что при монополии на информацию внутри системы любая геополитическая подвижка вне ее чуть ли не автоматически воспринималась как всеобщая смертельная угроза. Революция была связана с мировой войной, "красной империи" суждено было до конца своих дней надрываться в гонке вооружений. Возможно, именно это стало основным итогом русской революции. •^известно, насколько все еще велико тяготение к "тоталитаристскому" истолкованию совет-ск(ж истории, как заметен соблазн поставить в один ряд бесноватого ефрейтора и вкрадчивого генералиссимуса. Связь гитлеризма и сталинизма несомненна - то и другое последствия Первой мировой войны, причудливо преломившиеся через этнонациональные особенности. Но не более. В основе нацизма лежала социально-пароноидальная форма складывания обычного для Европы типа нации-государства из некогда запоздало разрозненных германских земель и лопнувшей затем несвоевременно сколачиваемой колониальной империи. Сталинизм, напротив, имел куда более глубокие имперско-патерналистские, а не этногосударственные корни. Преодолеть последствия первого уже в силу этого оказалось намного проще; выход за пределы сталинизма намного сложнее, болезненнее и непредсказуемее. В любом случае тоталитаристские параллели легковесны, если не нелепы как самый термин; формально-компаративистское изучение истории России и Германии принесет обманчивые результаты. Постичь судьбу России, и по сей день революционно самоопределяющейся между Востоком и Западом, неизмеримо сложнее, чем историю любой из европейских стран; понять сложившуюся цивилизацию проще, чем постичь превратности бурного, догоняющего культурогенеза.

Химерическая власть в форме личной харизмы - в таком контексте явление естественное. Некоторые исследователи тем не менее полагают, что ход советской истории, начиная с нэпа, определялся всего лишь противоборством "жесткой" и "мягкой" линий внутри коммунистического руководства^. Формально это выглядит так, но по сути на вершине властной пирамиды главное значение приобретало слабо атрибутированное противостояние начал революционаризма и патернализма. Даже сталинский период отмечен двойственностью такого рода, похоже, что вождь к концу жизни отдал приоритет традиции с ее непременным антисемитизмом. "Реформатор" Хрущев, напротив, двинулся по пути Октября с его раскрестьяниванием и гегемонизмом. Только новое, взлелеянное "отцом народов" поколение служилой "творческой" интеллигенции могло поверить, что сменивший диктатора-оппортуниста суетный самодур проводит некие "реформы" с подачи и в интересах "общества", а не пытается наивно реанимировать революционаризм с помощью кукурузы и ракет. Вовсе нс случайно к 40-летию революции иные научно-популярные журналы нарисовали радужные картины утверждения коммунизма через 40 лет (в 1997 г.) в последнем бастионе капитализма - в США. Даже Горбачев пробовал кокетничать с революцией - мифической, а не реальной, нелепо вознамеревшись придать ускорение катафалку "военного коммунизма" с помощью "человеческого фактора".

Деятельность администрации Ельцина официальная пропаганда упорно отождествляет с реформаторством, само имя революции предается анафеме. Между тем время "перестройки" и "постперестройки" носит все черты кризиса империи, легко различимые на бытовом уровне, а Е.Т. Гайдар, вопреки самопровозглашенному эволюционизму, может всерьез претендовать на роль крупнейшего революционера конца XX в., поставившего абстрактные "законы прогресса" (макроэкономика) выше "примитивного" человеческого естества. Можно сколько угодно говорить о неизбежности радикальных метаний подобных ему и обычных для России доктринеров, превозносить их, пусть наивную, но нужную смелость, однако не стоит обманываться -это вовсе не "структурные реформы". Чтобы что-то создавать, надо для начала научиться называть вещи своими именами,

Кардинальный вопрос для историка в любом случае состоит не в выявлении соотношения революции и реформы в современной действительности, а в том, почему нынешний кризис империи приобрел вялотекущий характер с видимым отсутствием охлократического компонента и неясностью рекреационных перспектив. Можно назвать целый ряд причин этого, важнейшая же будет связана с запредельным уровнем имущественного поравнения и мен-

тальной унификацией неизжитого homo soveticus, при котором направлять движение в невиданной ранее степени могут средства массовой информации, в очередной раз прельстившие людей возможностью дармового изобилия из ничего или за счет других. Все это также есть отдаленный результат "пролетарской" революции и эпохи "военного коммунизма", породившего, помимо прочего, "пропагандистскую государственность". Впрочем, вопрос может быть перенесен в иную плоскость: если Октябрьский переворот, связанный с утопической одержимостью отдельных, наиболее активных социумов и маргинальных групп, не мог стать общенародной революцией сознания в сфере власти-подчинения, то не дает ли современная ситуация, позволяющая воздействовать на всю социально-государственную систему на "клеточном" (индивидуальном) уровне, шанс на трансформацию российского пространства в новое качество?

В любом случае нынешняя действительность такова, что поручиться за невозможность повторения сценария начала XX в. нельзя. Соотношение патернализма и революционаризма в России все еще связано со степенью активности ее лидеров, ибо имперская праоснова ее существа остается "живой", отторгающей формальный закон и использующей хаос человеческих страстей.

Россия по-прежнему не свободна от наследия Октября. И было бы полезнее научиться понимать человеческую природу последнего, нежели возводить над ним новые мифологемы. Октябрь открыл эпоху варварского - через стихийное бунтарство, а затем всеобщее рабство и раболепие перед идеократической государственностью - становления гражданственности в России. Так видится сегодня его главный парадоксальный урок.

Около года назад, оценивая новейшую отечественную историографию Октябрьской революции^"*, мне довелось высказать достаточно оптимистичную оценку хода ее переосмысления. Последние публикации по истории Октября позволяют усомниться в ее адекватности историографическому процессу. Так, из четырех статей специальной подборки "Октябрь семнадцатого и судьбы России" в журнале "Свободная мысль"^ только первая посвящена восприятию революционной политики на обыденном уровне, остальные по-прежнему концентрируются на отвергнутых самой жизнью понятиях и характеристиках, оперируют надоевшими альтернативами, перебирают партии и классы, обсуждают высказывания отдельных авторов, от которых те давно отказались. Основная масса исследователей словно навсегда забыла, что в революционную эпоху повседневность и "высшие ценности" как бы меняются местами, несуразности быта через коллективное бессознательное начинают тяготеть над благими намерениями мыслителей и политиков. Современные историки уже в силу этого не вправе игнорировать самый "нелепый" источник личного происхождения, ибо во времена смуты самый вздорный слух и предрассудок способны обрести убойную силу булыжника -пресловутого "оружия пролетариата".

Появились, правда, новые работы, отражающие тенденцию к рассмотрению истории России под углом зрения кризисов имперской системы^. Но в них удручают особая великодержавно-патриотическая эмоциональность, склонность к отвлеченному умствованию и источниковедческая слепота. В частности, специальная работа о роли революций в судьбе империи^ смущает сочетанием пылкого патриотизма, доктринальной заскорузлости и незнанием фактического материала.

Возникает и другая преграда на пути переомысления революции как социокультурного, а не партийно-политического феномена. Как известно, былой "формационный" подход с быстротой прозрения уступил место "цивилизационному", а как результат, былая "сознательность масс" предстала чем-то противоложным. Отсюда - новые сюрпризы бунтующей Клио. Иные авторы, пристроившись в хвост "Школе Анналов", ведут себя как пионеры, возвестившие конечную истину. Уже возник целый ликбезовский хоровод вокруг понятия "менталитет". Его участники словно забыли, что разговоры о "значении значения" в отрыве от реальности есть путь в лабиринт схоластики. Неслучайно, словно в насмешку над подобным просветительством, более прагматичные авторы, механически заменив один "обязательный" термин на другой, продолжают рассуждать о революции в духе "верхушечной" истории^.

Возможен ли в ближайшее время познавательный прорыв в изучении российской революционности? Объективно условия для этого подходящие. Чтобы использовать их, надо помнить, что эта проблематика вовсе не уникальна и экзотична, напротив, она имеет самое непосредственное и практическое отношение к современности и будущему не только России, но и всего мира,

Примечания

'^ См.: Голуб П.А. Партия, армия и революция. М., 1967. ^ Фр е н к и н М. Русская армия и революция. 1917-1918. Мюнхен, 1978. С. 6. ^ Марты нов Г.И. Царская армия в Февральском перевороте. Л., 1927. С. 18. ^Садуль Ж. Записки о большевистской революции (октябрь 1917 - январь 1919). М., 1990. С. 246.

^. М a li а М. The Soviet Tragedy. A History of Socialism in Russia, 1917-1991. N.Y., Toronto, 1994. P. 520,16.

^ cm.: Френкин М. Русская армия и революция...; его же. Захват власти большевиками в России и роль тыловых гарнизонов армии: подготовка и проведение Октябрьского мятежа. Иерусалим, 1982.

^ W iidma п А.К. The End of the Russian Imperial Army. Vol. II. The Road to Soviet Power and Peace. Princeton, 1987. P. 224-261, 404-105.

Уайлдман А.К. Армия и вопрос о легитимности власти в 1917 г. // Анатомия революции. С. 251. См. также: егож е. Армия и вопрос о законности в России // Отечественная история. 1994. № 2. В новейшей статье Г.И. Злоказов частично подтвердил этот вывод Уайлдмана. Вместе с тем проделанный им анализ солдатских писем в Петроградский Совет свидетельствует о распространении настроений подозрительности по отношению к его лидерам и росту сочувствия к большевикам (см.: Злоказов Г. Солдатские письма с фронта в канун Октября // Свободная мысль. 1996. № 10. С. 37-46). В данном случае политический характер посланий в значительной степени предопределялся адресатом (ср.: Солдатские письма 1917 года. М.: Л., 1927). Представляется, что главным подсознательным мотивом политической настроенности солдат было осознание предательства их интересов со стороны политиков, которым они доверились. Следовательно, такая настроенность могла со временем обернуться и против большевиков. "' ГАРФ,ф.5881,оп.2,д.706,л. 17-18.

 ениами н, митрополит (Федченков). На рубеже двух эпох. М., 1994. С. 146-148. ^ГАРФ,ф.5881,оп.2,д.377,л.45^8.

Френкин М. Русская армия и революция... С. 335; Воронович Н.В. Записки председателя Совета солдатских депутатов // Страна гибнет сегодня: Воспоминания о Февральской революции 1917 г. М., 1991, С. 311. "^ ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 377, л. 131-135. ' ' ^ Там же, д. 292, л. 51-52, 55. ' "Там же, д. 377, л. 34-35. ' ^ Там же, д. 494, л. 63-63 об.

"Кто в сапогах, кто в башмаках, кто в туфлях, кто в лаптях, а кто и босиком... нечесаные и небритые, они походят на орду каких-то заблудившихся дикарей, не могущих сообразить, кто они и что им нужно", - такими виделись отпускники и дезертиры, заполонившие Россию. См.: Глаголь С. Бродячая армия (из путевых впечатлений) // Свобода и жизнь. № 1. 1917. 17 июля. ^Сигнал. 1917.16 ноября.

 Пе шехонов А.В. Первые недели (Из воспоминаний о революции 27 февраля) // Страна гибнет сегодня. С. 262. '22 ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 528, л. 54-58.

Соболев Г.Л. Петроградский гарнизон в борьбе за победу Октября. Л., 1985. С. 51, 77; Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в 1917 году. Протоколы. Т. 1. С. 282-285. ^Соболев Г.Л. Указ. соч. С. 64. '^ Пе шехонов А.В. Указ. соч. С. 269, 284.

См.: В ерцинский Э.А. Год революции. Воспоминания офицера Генерального штаба. Таллин, 1929. С. 13-14; Мане ы рев С.П. Мои воспоминания о Государственной думе // Страна гибнет сегодня. С. 1 11;Соколо в Б. Защита Всероссийского Учредительного собрания // АРР. Т. 13. С. 7, 8; Революционное движение в военных округах. Март 1917 г. - март 1918 г. М., 1988, с. 266; ГА РФ, ф.5881,оп. 1,д.512,л. 12-14;оп.2,д.220,л. 10-11;д.534,л.51,55. '" ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 427, л. 40-41; д. 220, л. 5; д. 745, л. 15-16. '^ Там же, д. 220, л. 6; д. 428, л. 120-122 об.; д. 755, л. 4006; Данилов И. Воспоминания о моей подневольной службе у большевиков // АРР. Т. 14, с. 41; В pro ч А, Мои воспоминания о мировой войне. 1914-1920 //Столица. 1991. № 23. С. 39. '^Соколов Б. Указ. соч. С. 24-25.

'-^Алейникова Н.С. Дороги дальние, невозвратные. Париж, 1979. С. 272: Курлов П.Г. Гибель императорской России. М., 1992. С. 250; Вениамин, митрополит (Федченков) Указ. соч. С. 172.




1. Направленный на увеличение стоимости торговой марки анализ прибыльности покупателей
2. 04.13г. Жалобы на умеренные боли в области раны кровотечение из раны
3. ЗАДАНИЕ Разработать информационную подсистему СНАБЖЕНИЕ МАГАЗИНОВ для оптовой базы
4. Тема- Статистика развития Северного морского пути г
5. Гелиоцентрическая модель мира Н
6. Расследование дорожно-транспортных происшествий с криминальными последствиями
7. Экология города, в котором я жив
8. Контрольная работа- Управление качеством продукции
9. Олимпии На первом месте у меня форма и симметрия
10. Способность человека действовать в соответствии со своими интересами и целями осуществлять выбор данно