Поможем написать учебную работу
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.
5 БЕГЛЕЦ
Верст за десять до Аккермана начались виноградники. Уже давно и дыню
съели и корки выбросили в окно. Становилось скучно. Время подошло к полудню.
Легкий утренний ветер, свежестью своей напоминавший, что дело все-таки
идет к осени, теперь совершенно упал. Солнце жгло, как в середине июля, даже
как-то жарче, суше, шире.
Лошади с трудом тащили громоздкий дилижанс по песку глубиной по крайней
мере в три четверти аршина. Передние - маленькие - колеса зарывались в него
по втулку. Задние - большие - медленно виляли, с хрустом давя попадавшиеся в
песке синие раковины мидий.
Тонкая мука пыли душным облаком окружала путешественников. Брови и
ресницы стали седыми. Пыль хрустела на зубах.
Павлик таращил свои светло-шоколадные зеркальные глаза и отчаянно
чихал.
Кучер превратился в мельника.
А вокруг, нескончаемые, тянулись виноградники.
Узловатые жгуты старых лоз в строгом шахматном порядке покрывали сухую
землю, серую от примеси пыли. Казалось, они скрючены ревматизмом. Они могли
показаться безобразными, даже отвратительными, если бы природа не
позаботилась украсить их чудеснейшими листьями благородного, античного
рисунка.
Остро вырезанные, покрытые рельефным узором извилистых жил, в бирюзовых
пятнах купороса, эти листья сквозили медовой зеленью в лучах полуденного
солнца.
Молодые побеги лозы круто обвивались вокруг высоких тычков. Старые
гнулись под тяжестью гроздьев.
Однако нужно было обладать зорким глазом, чтобы заметить эти гроздья,
спрятанные в листве. Неопытный человек мог обойти целую десятину и не
заметить ни одной кисти, в то время как буквально каждый куст был увешан ими
и они кричали: "Да вот же мы, чудак человек! Нас вокруг тебя пудов десять.
Бери нас, ешь! Эх ты, разиня!" И вдруг разиня замечал под самым своим носом
одну кисть, потом другую, потом третью... пока весь виноградник вокруг не
загорится кистями, появившимися, как по волшебству.
Но Петя был знающий в этих делах человек. Виноградные кисти открывались
ему сразу. Он не только замечал их тотчас, но даже определял их сорт на ходу
дилижанса.
Было множество сортов винограда.
Крупный светло-зеленый "чаус" с мутными косточками, видневшимися сквозь
толстую кожу, висел длинными пирамидальными гроздьями по два, по три фунта.
Опытный глаз никак не спутал бы его, например, с "дамскими пальчиками", тоже
светло-зелеными, но более продолговатыми и глянцевитыми.
Нежная лечебная "шашла" почти ничем не отличалась от "розового
муската", но какая была между ними разница! Круглые ягодки "шашлы", сжатые в
маленькую изящную кисть до того тесно, что теряли форму и делались почти
кубиками, ярко отражали в своих медово-розовых пузырьках солнце, в то время
как ягодки "розового муската" были покрыты мутной аметистовой пыльцой и
солнца не отражали.
Но все они - и иссиня-черная "изабелла", и "чаус", и "шашла", и
"мускат" - были до того соблазнительны в своей зрелой, прозрачной красоте,
что даже разборчивые бабочки садились на них, как на цветы, смешивая свои
усики с зелеными усиками винограда.
Иногда среди лоз попадался шалаш. Рядом с ним всегда стояла кадка с
купоросом, испятнанная сквозной лазурной тенью яблони или абрикосы.
Петя с завистью смотрел на уютную соломенную халабуду. Он очень хорошо
знал, как приятно бывает сидеть в таком шалаше на сухой, горячей соломе в
знойной послеобеденной тени.
Неподвижная духота насыщена пряными запахами чабреца и тмина. Чуть
слышно потрескивают подсыхающие стручки мышиного горошка. Хорошо!
Кусты винограда дрожали и струились, облитые воздушным стеклом зноя. И
надо всем этим бледно синело почти обесцвеченное зноем степное, пыльное
небо.
Чудесно!
И вдруг произошло событие, до такой степени стремительное и
необычайное, что трудно было даже сообразить, что случилось сначала и что
потом.
Во всяком случае, сначала раздался выстрел. Но это не был хорошо
знакомый, нестрашный гулкий выстрел из дробовика, столь частый на
виноградниках. Нет. Это был зловещий, ужасающий грохот трехлинейной винтовки
казенного образца.
Одновременно с этим на дороге показался конный стражник с карабином в
руках.
Он еще раз приложился, прицелился в глубину виноградника, но, видно,
раздумал стрелять. Он опустил карабин поперек седла, дал лошади шпоры,
пригнулся и махнул через канаву и высокий вал прямо в виноградник.
Пришлепнув фуражку, он помчался, ломая виноградные кусты, напрямик и вскоре
скрылся из глаз.
Дилижанс продолжал ехать.
Некоторое время вокруг было пусто.
Вдруг позади, на валу виноградника, в одном месте закачалась дереза.
Кто-то спрыгнул в ров, потом выкарабкался из рва на дорогу.
Быстрая человеческая фигура, скрытая в облаке густой пыли, бросилась
догонять дилижанс.
Вероятно, кучер заметил ее сверху раньше всех. Однако, вместо того
чтобы затормозить, он, наоборот, встал на козлах и отчаянно закрутил над
головой кнутом. Лошади пустились вскачь.
Но неизвестный успел уже вскочить на подножку и, открыв заднюю дверцу,
заглянул в дилижанс.
Он тяжело дышал, почти задыхался.
Это был коренастый человек с молодым, бледным от испуга лицом и карими
не то веселыми, не то насмерть испуганными глазами.
На его круглой, ежом стриженной большой голове неловко сидел новенький
люстриновый картузик с пуговкой, вроде тех, какие носят мастеровые в
праздник. Но в то же время под его тесным пиджаком виднелась вышитая,
батрацкая рубаха, так что как будто он был вместе с тем и батраком.
Однако толстые, гвардейского сукна штаны, бархатистые от пыли, уж никак
не шли ни мастеровому, ни батраку. Одна штанина задралась и открыла рыжее
голенище грубого флотского сапога с двойным швом.
"Матрос!" - мелькнула у Пети страшная мысль, и тут же на кулаке
неизвестного, сжимавшего ручку двери, к ужасу своему, мальчик явственно
увидел голубой вытатуированный якорь.
Между тем неизвестный, как видно, был смущен своим внезапным вторжением
не менее самих пассажиров.
Увидев остолбеневшего от изумления господина в пенсне и двух
перепуганных детей, он беззвучно зашевелил губами, как бы желая не то
поздороваться, не то извиниться.
Но, кроме кривой, застенчивой улыбки, у него ничего не вышло.
Наконец он махнул рукой и уже собирался спрыгнуть с подножки обратно на
дорогу, как вдруг впереди показался разъезд. Неизвестный осторожно выглянул
из-за кузова дилижанса, увидел в пыли солдат, быстро вскочил внутрь кареты и
захлопнул за собой дверь.
Он умоляющими глазами посмотрел на пассажиров, затем, не говоря ни
слова, стал на четвереньки, к ужасу Пети, полез под скамейку, прямо туда,
где были спрятаны коллекции.
Мальчик с отчаянием посмотрел на отца, но тот сидел совершенно
неподвижно, с бесстрастным лицом, немного бледный, решительно выставив
вперед бородку. Сцепив на животе руки, он крутил большими пальцами - один
вокруг другого.
Весь его вид говорил: ничего не произошло, ни о чем не надо
расспрашивать, а надо сидеть на своем месте как ни в чем не бывало и ехать.
Не только Петя, но даже и маленький Павлик поняли отца сразу.
Ничего не замечать! При создавшемся положении это было самое простое и
самое лучшее.
Что касается кучера, то о нем нечего было и говорить. Он знай себе
нахлестывал лошадей, даже не оборачиваясь назад.
Словом, это был какой-то весьма странный, но единодушный заговор
молчания.
Разъезд поравнялся с дилижансом.
Несколько солдатских лиц заглянуло в окна. Но матрос уже лежал глубоко
под скамейкой. Его совершенно не было видно.
По-видимому, солдаты не нашли ничего подозрительного в этом мирном
дилижансе с детьми и баклажанами. Не останавливаясь, они проехали мимо.
По крайней мере полчаса продолжалось общее молчание. Матрос неподвижно
лежал под скамейкой. Вокруг все было спокойно.
Наконец впереди в жидкой зелени акаций показалась вереница крайних
домиков города.
Тогда отец первый нарушил молчание. Равнодушно глядя в окно, он сказал
как бы про себя, но вместе с тем и рассчитанно громко:
- Ого! Кажется, мы подъезжаем. Уже виднеется Аккерман. Какая ужасная
жара! На дороге ни души.
Петя сразу разгадал хитрость отца.
- Подъезжаем! Подъезжаем! - закричал он.
Он схватил Павлика за плечи и стал толкать его в окно,
фальшиво-возбужденно крича:
- Смотри, Павлик, смотри, какая красивая птичка летит!
- Где летит птичка? - спросил Павлик с любопытством, высовывая язык.
- Ах, господи, какой ты глупый! Вот же она, вот.
- Я не вижу.
- Значит, ты слепой.
В это время позади раздался шорох, и сейчас же хлопнула дверь. Петя
быстро обернулся. Но все вокруг было как прежде. Только уже не торчал из под
скамейки сапог.
Петя в тревоге заглянул под скамейку: целы ли коллекции?
Коробки были целы. Все в порядке.
А Павлик продолжал суетиться у окна, стараясь увидеть птичку.
- Где же птичка? - хныкал он, кривя ротик. - Покажите птичку. Пе-етька,
где пти-и-ичка?
- Не ной! - наставительно сказал Петя. - Нет птички. Улетела. Пристал!
Павлик тяжело вздохнул и, поняв, что его грубо обманули, принялся с
изумлением заглядывать под скамейку. Там никого не было.
- Папа, - наконец произнес он дрожащим голосом, - а где же дядя? Куда
он девался?
- Не болтай! - строго заметил отец.
И Павлик горестно замолчал, ломая голову над таинственным исчезновением
птички и не менее таинственным исчезновением дяди.
Колеса застучали по мостовой.
Дилижанс въехал в тенистую улицу, обсаженную акациями.
Замелькали серые кривые стволы телефонных столбов, красные черепичные и
голубые железные крыши; вдалеке на минутку показалась скучная вода лимана.
В тени прошел мороженщик в малиновой рубахе со своей кадочкой на
макушке.
Судя по солнцу, времени было уже больше часа. А пароход "Тургенев"
отходил в два.
Отец велел, не останавливаясь в гостинице, ехать прямо на пристань,
откуда как раз только что вытек очень длинный и толстый пароходный гудок
6 ПАРОХОД "ТУРГЕНЕВ"
Не следует забывать, что описываемые в этой книге события происходили
лет тридцать с лишним назад. А пароход "Тургенев" считался даже и по тому
времени судном, порядочно устаревшим.
Довольно длинный, но узкий, с двумя колесами, красные лопасти которых
виднелись в прорезях круглого кожуха, с двумя трубами, он скорее напоминал
большой катер, чем маленький пароход.
Но Пете он всегда казался чудом кораблестроения, а поездка на нем из
Одессы в Аккерман представлялась по меньшей мере путешествием через
Атлантический океан.
Билет второго класса стоил дороговато: один рубль десять копеек.
Покупалось два билета. Павлик ехал бесплатно.
Но все же ехать на пароходе было гораздо дешевле, а главное, гораздо
приятнее, чем тащиться тридцать верст в удушливой ныли на так называемом
"овидиопольце". Овидиопольцем назывался дребезжащий еврейский экипаж с
кучером в рваном местечковом лапсердаке, лихо подпоясанном красным ямщицким
кушаком. Взявши пять рублей и попробовав их на зуб, рыжий унылый возница с
вечно больными розовыми глазами выматывал душу из пассажиров, через каждые
две версты задавая овса своим полумертвым от старости клячам.
Едва заняли места и расположили вещи в общей каюте второго класса, как
Павлик, разморенный духотой и дорогой, стал клевать носом. Его сейчас же
пришлось уложить спать на черную клеенчатую койку, накаленную солнцем,
бившим в четырехугольные окна.
Хотя эти окна и были окованы жарко начищенной медью, все-таки они
сильно портили впечатление.
Как известно, на пароходе обязательно должны быть круглые иллюминаторы,
которые в случае шторма надо "задраивать".
В этом отношении куда лучше обстояло дело в носовой каюте третьего
класса, где имелись настоящие иллюминаторы, хотя и не было мягких диванов, а
только простые деревянные лавки, как на конке.
Однако в третьем классе ездить считалось "неприлично" в такой же мере,
как в первом классе "кусалось".
По своему общественному положению семья одесского учителя Бачей как раз
принадлежала к средней категории пассажиров, именно второго класса. Это было
настолько же приятно и удобно в одном случае, настолько неудобно и
унизительно - в другом. Все зависело от того, в каком классе едут знакомые.
Поэтому господин Бачей всячески избегал уезжать с дачи в компании с
богатыми соседями, чтобы не испытывать лишнего унижения.
Был как раз горячий сезон помидоров и винограда. Погрузка шла
утомительно долго.
Петя несколько раз выходил на палубу, чтобы узнать, скоро ли наконец
отчалят. Но каждый раз казалось, что дело не двигается. Грузчики шли
бесконечной вереницей по трапу, один за другим, с ящиками и корзинками на
плечах, а груза на пристани все не убывало.
Мальчик подходил к помощнику капитана, наблюдавшему за погрузкой, терся
возле него, становился рядом, заглядывал сверху в трюм, куда осторожно
опускали на цепях бочки с вином - сразу по три, по четыре штуки, связанные
вместе.
Иногда он как бы нечаянно даже задевал помощника капитана локтем.
Специально, чтобы обратить на себя внимание.
- Мальчик, не путайся под ногами, - с равнодушной досадой говорил
помощник капитана.
Но Петя на него не обижался. Пете важно было лишь как-нибудь завязать
разговор.
- Послушайте, скажите, пожалуйста: скоро ли мы поедем?
- Скоро.
- А когда скоро?
- Как погрузим, так и поедем.
- А когда погрузим?
- Тогда, когда поедем.
Петя притворно хохотал, желая подольститься к помощнику:
- Нет, скажите серьезно: когда?
- Мальчик, уйди из-под ног!
Петя отходил с оживленно-независимым видом, как будто между ними не
произошло никаких неприятностей, а просто так - поговорили и разошлись.
Он снова принимался, положив подбородок на перила, рассматривать
смертельно надоевшую пристань.
Кроме "Тургенева", здесь грузилось еще множество барж.
Вся пристань была сплошь заставлена подводами с пшеницей. С сухим,
шелковым шелестом текло зерно по деревянным желобам в квадратные люки
трюмов.
Белое, яростное солнце с беспощадной скукой царило над этой пыльной
площадью, лишенной малейших признаков поэзии и красоты.
Все, все казалось здесь утомительно безобразным.
Чудесные помидоры, так горячо и лакомо блестевшие в тени вялых листьев
на огородах, здесь были упакованы в тысячи однообразных решетчатых ящиков.
Нежнейшие сорта винограда, каждая кисть которого казалась на
винограднике произведением искусства, были жадно втиснуты в грубые ивовые
корзинки и поспешно обшиты дерюгой с ярлыками, заляпанными клейстером.
С таким трудом выращенная и обработанная пшеница - крупная, янтарная,
проникнутая всеми запахами горячего поля, - лежала на грязном брезенте, и по
ней ходили в сапогах.
Среди мешков, ящиков и бочек расхаживал аккерманский городовой в белом
кителе чертовой кожи, с оранжевым револьверным шнуром на черной шее и с
большой шашкой.
От неподвижного речного зноя, от пыли, от вялого, но непрерывного шума
медленной погрузки Петю клонило ко сну.
Мальчик еще раз, на всякий случай, подошел к старшему помощнику узнать,
скоро ли наконец поедем, и еще раз получил ответ, что как погрузим, так и
поедем, а погрузим тогда, когда поедем.
Зевая и сонно думая о том, что, очевидно, все на свете товар, и
помидоры - товар, и баржи - товар, и домики на земляном берегу - товар, и
лимонно-желтые скирды возле этих домиков - товар, и, очень возможно, даже
грузчики - товар, Петя побрел в каюту, примостился возле Павлика. Он даже не
заметил, как заснул, а когда проснулся, оказалось, что пароход уже идет.
Положение каюты как-то непонятно переменилось. В ней стало гораздо
светлей. По потолку бежало зеркальное отражение волны.
Машина работала. Слышался хлопотливый шум колес.
Петя пропустил интереснейший момент отплытия - пропустил третий гудок,
команду капитана, уборку трапа, отдачу концов... Это было тем более ужасно,
что ни папы, ни Павлика в каюте не было. Значит, они видели все.
- Что же вы меня не разбудили? - закричал Петя, чувствуя себя
обворованным во сне.
Кинувшись из каюты на палубу, он пребольно ушиб ногу об острый медный
порог. Но даже не обратил внимания на такие пустяки.
- Окаянные, окаянные!
Впрочем, Петя напрасно так волновался.
Пароход хотя действительно уже и отвалил от пристани, но все же шел еще
не по прямому курсу, а только разворачивался. Значит, самое интересное еще
не произошло.
Предстояли еще и "малый ход вперед", и "самый малый ход вперед", и
"стоп", и "задний ход", и "самый малый задний", и еще множество
увлекательнейших вещей, известных мальчику в совершенстве.
Пристань удалялась, становилась маленькой, поворачивалась.
Пассажиры, которых вдруг оказался полон пароход, столпились,
навалившись на один борт. Они продолжали махать платками и шляпами с таким
горячим отчаянием, словно отправлялись бог весть куда, на край света, в то
время как в действительности они уезжали ровным счетом на тридцать верст по
прямой линии.
Но уж таковы были традиции морского путешествия и горячий темперамент
южан.
Главным образом это были пассажиры третьего класса и так называемые
"палубные", помещавшиеся на нижней носовой палубе возле трюма. Они не имели
права находиться на верхних палубах, предназначенных исключительно для
"чистой" публики первого и второго классов.
Петя увидел папу и Павлика на верхней палубе. Они азартно махали
шляпами.
Тут же находились капитан и весь экипаж корабля: старший помощник и два
босых матроса. Из всей команды только капитан и один матрос занимались
настоящим делом управления пароходом. Старший помощник и другой матрос
продавали билеты. С разноцветными рулонами и зеленой проволочной кассой,
вроде тех, что чаще всего бывают в пекарнях, они обходили пассажиров, не
успевших купить билеты на пристани.
Капитан отдавал команду, расхаживая поперек палубы - между двумя
мостиками на крыльях парохода. В это время матрос на глазах у изумленных
пассажиров смотрел в медный котел большого компаса и крутил колесо штурвала,
изредка помогая себе босой ногой. При этом штурвал невероятно скрипел и
гулевые цепи с грохотом ползли взад и вперед вдоль борта, каждую минуту
готовые оторвать шлейфы у неосторожных дам.
Пароход шел задним ходом, медленно поворачивая.
- Право на борт! - не обращая ни малейшего внимания на пассажиров,
почтительно обступивших компас, кричал капитан рулевому хриплым, горчичным
голосом обжоры и грубияна. - Право на борт! Еще правей! Еще немножко! Еще
самую чуть-чуть! Хорошо. Так держать.
Он перешел на правый мостик, открыл крышечку рупора, труба которого
была проведена вниз, и постучал ногою по педали. В недрах пакетбота
раздалось дилиньканье колокольчика. Пассажиры с уважением подняли брови и
молчаливо переглянулись. Они поняли, что капитан позвонил в машинное
отделение.
Что делать? Бежать на мостик смотреть, как будет говорить капитан в
рупор, или оставаться возле матроса и компаса? Петя готов был разорваться.
Но рупор перевесил.
Мальчик схватил Павлика за руку и поволок его к мостику, возбужденно
крича не без тайного намерения поразить двух незнакомых, но прекрасных
девочек своей осведомленностью в морских делах:
- Смотри, Павлик, смотри, сейчас он будет говорить в рупор: "Передний
ход".
- Малый ход назад! - сказал капитан в трубку.
И тотчас внизу задилинькал колокольчик. Это означало, что команда
принята.
7 ФОТОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТОЧКА
Вот уже и Аккерман скрылся из глаз. Не стало видно развалин старинной
турецкой крепости. А пароход продолжал идти по непомерно широкому
днестровскому лиману, и казалось, конца-краю не будет некрасивой кофейной
воде, облитой оловом солнца. Вода была так мутна, что тень парохода лежала
на ней как на глине.
Путешествие все еще как будто и не начиналось. Измученные лиманом, все
ожидали выхода в море.
Наконец часа через полтора пароход стал выходить из устья лимана.
Петя прильнул к борту, боясь пропустить малейшую подробность этой
торжественной минуты. Вода заметно посветлела, хотя все еще была достаточно
грязной.
Волна пошла крупнее и выше. Красные палки буйков, показывавшие
фарватер, торчали из воды, валко раскачиваясь остроконечными грибками
шляпок.
Иногда они проплывали так близко от борта, что Петя ясно видел в
середине такого решетчатого грибка железную клеточку, куда ночью вставляют
фонарик.
"Тургенев" обогнал несколько черных рыбачьих лодок и два дубка с круто
надутыми темными парусами.
Лодки закачались, поднятые и опущенные волной, оставленной пароходом.
Мимо горючего песчаного мыса Каролино-Бугаз с казармой и мачтой кордона
широкая водяная дорога, отмеченная двумя рядами буйков, выводила в открытое
море.
Капитан всякую минуту заглядывал в компас, лично показывая рулевому
курс.
Дело было, как видно, нешуточное.
Вода стала еще светлей. Теперь она была явно разбавлена чистой
голубоватой морской водой.
- Средний ход! - сказал капитан в рупор.
Впереди, резко отделяясь от желтой воды лимана, лежала черно-синяя
полоса мохнатого моря.
- Малый ход!
Оттуда било свежим ветром.
- Самый малый!
Машина почти перестала дышать. Лопасти еле-еле шлепали по воде. Плоский
берег тянулся так близко, что казалось, до него ничего не стоит дойти вброд.
Маленький, ослепительно белый маячок кордона; высокая его мачта,
нарядно одетая гирляндами разноцветных морских флагов, отнесенных крепким
бризом в одну сторону; канонерка, низко сидящая в камышах; фигурки солдат
пограничной стражи, стирающих белье в мелкой хрустальной воде, - все это,
подробно освещенное солнцем, почти бесшумно двигалось мимо парохода,
отчетливое и прозрачное, как переводная картинка.
Близкое присутствие моря возвратило миру свежесть и чистоту, как будто
бы сразу сдуло с парохода и пассажиров всю пыль.
Даже ящики и корзины, бывшие до сих пор отвратительно скучным товаром,
мало-помалу превращались в груз и по мере приближения к морю стали, как это
и подобало грузу, слегка поскрипывать.
- Средний ход!
Кордон был уже за кормой, поворачивался, уходил вдаль. Чистая
темно-зеленая глубокая вода окружала пароход. Едва он вошел в нее, как его
сразу подхватила качка, обдало водяной пылью крепкого ветра.
- Полный ход!
Мрачные клубы сажи обильно повалили из сипящих труб. Косая тень легла
на кормовой тент.
Как видно, не так-то легко было старушке машине бороться с сильной
волной открытого моря. Она задышала тяжелей.
Мерно заскрипела дряблая обшивка. Якорь под бушпритом кланялся волне.
Ветер уже успел сорвать чью-то соломенную шляпу, и она уплывала за
кормой, качаясь на широкой полосе пены.
Четыре слепых еврея в синих очках гуськом поднимались по трапу,
придерживая котелки.
Усевшись на скамейке верхней палубы, они порывисто ударили в смычки.
Раздирающие фальшивые звуки марша "На сопках Маньчжурии" тотчас
смешались с тяжелыми вздохами старой машины.
С развевающимися фалдами фрака пробежал вверх по тому же трапу один из
двух пароходных официантов в сравнительно белых нитяных перчатках. С
ловкостью фокусника он размахивал крошечным подносиком с дымящейся бутылкой
"лимонада-газес"
Так началось море.
Петя уже успел облазить весь пароход. Он выяснил, что подходящих детей
нет и завести приятное знакомство почти не с кем.
Сначала, правда, была некоторая надежда на тех двух девочек, перед
которыми Петя так неудачно показал свои морские познания.
Но эта надежда не оправдалась.
Прежде всею девочки ехали в первом классе и сразу же дали понять,
заговорив с гувернанткой по-французски, что мальчик - из второго класса - не
их поля ягода.
Затем одну из них сейчас же, как вышли в море, укачало, и она - Петя
видел это в незапертую дверь - лежала на бархатном диване в недоступно
роскошной каюте первого класса и сосала лимон, что было глубоко противно.
И, наконец, оставшаяся на палубе девочка, несмотря на свою несомненную
красоту и элегантность (на ней было короткое пальтишко с золотыми пуговицами
с якорями и матросская шапочка с красным французским помпоном), оказалась
неслыханной капризой и плаксой. Она бесконечно препиралась со своим папой,
высоким, крайне флегматичным господином в бакенбардах и крылатке. Он был как
две капли воды похож на лорда Гленарвана из книги "Дети капитана Гранта".
Между отцом и дочерью все время происходил следующий диалог:
- Папа, мне хочется пить.
- Хочется, перехочется, перетерпится, - флегматично отвечал "лорд
Гленарван", не отрываясь от морского бинокля.
Девочка капризно топала ногой и в повышенном тоне повторяла:
- Мне хочется пить!
- Хочется, перехочется, перетерпится, - еще более невозмутимо говорил
отец.
Девочка с упрямой яростью твердила:
- Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется
пить!
Слюни кипели на ее злых губах. Она нудно тянула голосом, способным у
кого угодно вымотать душу:
- Па-а-апа-аа, мне-е-е хочетца-а-а пи-и-ить.
На что "лорд Гленарван" еще равнодушнее говорил, не торопясь и не
повышая голоса:
- Хочется, перехочется, перетерпится.
Это был страшный поединок двух упрямцев, начавшийся еще чуть ли не в
Аккермане.
Разумеется, ни о каком знакомстве нечего было и думать.
Тогда Петя нашел очень интересное занятие: он стал ходить по пятам за
одним пассажиром. Куда пассажир - туда и Петя.
Это было очень интересно, тем более что пассажир уже давно обратил на
себя внимание мальчика некоторой странностью своего поведения.
Может быть, другие пассажиры ничего не заметили. Но Пете бросилась в
глаза одна вещь, сильно поразившая его.
Дело в том, что пассажир ехал без билета. А между тем старший помощник
отлично это знал. Однако он почему-то не только ничего не говорил странному
пассажиру, но даже как бы молчаливо разрешал ему ходить куда угодно, даже в
каюту первого класса.
Петя ясно видел, что произошло, когда старший помощник подошел к
странному пассажиру со своей проволочной кассой.
- Ваш билет, - сказал старший помощник.
Пассажир что-то шепнул ему на ухо. Старший помощник кивнул головой и
сказал:
- Пожалуйста.
После этого никто уже больше не тревожил странного пассажира. А он стал
прогуливаться по всему пароходу, заглядывая всюду: в каюты, в машинное
отделение, в буфет, в уборную, в трюм.
Кто же он был?
Помещик? Нет. Помещики так не одевались и не так себя вели.
У бессарабского помещика обязательно был парусиновый пылевик и белый
дорожный картуз с козырьком, захватанным пальцами. Затем кукурузные степные
усы и небольшая плетеная корзиночка с висячим замком. В ней обязательно
находились ящичек копченой скумбрии, помидоры, брынза и две-три кварты
белого молодого вина в зеленом штофике.
Помещики ехали ради экономии во втором классе, держались все вместе, из
каюты не выходили и все время закусывали или играли в карты.
Петя не видел в их компании странного пассажира.
На нем, правда, был летний картуз, но зато не было ни пылевика, ни
корзиночки.
Нет, конечно, это был не помещик.
Может быть, он какой-нибудь чиновник с почты или учитель?
Вряд ли.
Хотя у него и была под пиджаком чесучовая рубашка с отложным воротником
и вместо галстука висел шнурок с помпончиками, но зато никак не подходили
закрученные вверх черные, как вакса, усы и выскобленный подбородок.
И уже совсем не подходило ни к какой категории пассажиров небывалой
величины дымчатое пенсне на мясистом, вульгарном носу с ноздрями, набитыми
волосом.
И потом, эти брюки в мелкую полоску и скороходовские сандалии, надетые
на толстые белые, какие-то казенные карпетки.
Нет, тут положительно что-то было неладно.
Засунув руки в карманы - что, надо сказать, было ему строжайше
запрещено, - Петя с самым независимым видом расхаживал за странным
пассажиром по всему пароходу.
Сперва странный пассажир постоял в узком проходе возле машинного
отделения, рядом с кухней.
Из кухни разило горьким чадом кухмистерской, а из открытых отдушин
машинного отделения дуло горячим ветром, насыщенным запахом перегретого
пара, железа, кипятка и масла.
Стеклянная рама люка была приподнята. Можно было сверху заглянуть в
машинное отделение, что Петя с наслаждением и проделал.
Он знал эту машину, как свои пять пальцев. Но каждый раз она вызывала
восхищение. Мальчик готов был смотреть на ее работу часами.
Хотя всем было известно, что машина устаревшая, никуда не годная и так
далее, но, даже и такая, она поражала своей невероятной, сокрушительной
силой.
Стальные шатуны, облитые тугим зеленым маслом, носились туда и обратно
с легкостью, изумительной при их стопудовом весе.
Жарко шаркали поршни. Порхали литые кривошипы. Медные диски
эксцентриков быстро и нервно терлись друг о друга, оказывая таинственное
влияние на почти незаметную, кропотливую деятельность скромных, но очень
важных золотников.
И надо всем этим головокружительным хаосом царил непомерно громадный
маховик, крутившийся на первый взгляд медленно, а если присмотреться, то с
чудовищной быстротой, поднимая ровный горячий ветер.
Жутко было смотреть, как машинист ходил среди всех этих неумолимо
движущихся суставов и, нагибаясь, прикладывал к ним длинный хоботок своей
масленки.
Но самое поразительное во всем машинном отделении была единственная на
весь пароход электрическая лампочка.
Она висела под жестяной тарелкой, в грубом проволочном намордничке.
(Как она была не похожа на теперешние ослепительно яркие полуваттные
электрические лампы!)
В ее почерневшей склянке слабо светилась докрасна раскаленная
проволочная петелька, хрупко дрожавшая от сотрясений парохода.
Но она казалась чудом. Она была связана с волшебным словом "Эдисон",
давно уже в понятии мальчика потерявшим значение фамилии и приобретшим
таинственное значение явления природы, как, например, "магнетизм" или
"электричество".
Затем странный человек не торопясь обошел нижние палубы. Мальчику
показалось, что незнакомец незаметно, но крайне внимательно осматривает
пассажиров, примостившихся на своих узлах и корзинах вокруг мачты, у бортов,
среди груза.
Петя готов был держать пари - между прочим, пари тоже категорически
запрещалось, - что этот человек тайно кого-то разыскивает.
Незнакомец довольно бесцеремонно переступал через спящих молдаван. Он
протискивался сквозь группы евреев, обедающих маслинами. Он украдкой
приподнимал края брезента, покрывавшего ящики помидоров.
Какой-то человек спал на досках палубы, прикрыв щеку картузиком и
уткнувшись головой в ту веревочную подушку, которую обычно спускают с борта,
чтобы смягчить удар парохода о пристань.
Он лежал, раскинув во сне руки и совсем по-детски поджав ноги.
Вдруг мальчик нечаянно посмотрел на эти ноги в задравшихся штанах и
остолбенел: на них были хорошо знакомые флотские сапоги с рыжими голенищами.
Не было сомнения, что именно эти самые сапоги Петя видел сегодня под
скамейкой дилижанса.
Но даже если это и было простым совпадением, то уж во всяком случае не
могло быть совпадением другое обстоятельство: на руке у спящего, как раз на
том самом мясистом треугольнике под большим и указательным пальцами, Петя
явственно разглядел маленький голубой якорь.
Мальчик чуть не вскрикнул от неожиданности.
Но сдержался: он заметил, что усатый пассажир тоже обратил внимание на
спящего.
Усатый прошел несколько раз мимо, стараясь заглянуть в лицо, прикрытое
картузиком. Однако это ему никак не удавалось. Тогда он, проходя мимо, как
бы нечаянно наступил спящему на руку:
- Виноват.
Спящий вздрогнул. Он сел, испуганно озираясь ничего не понимающими,
заспанными глазами.
- А? Что такое? Куда? - бессмысленно бормотал он и тер кулаком щеку, на
которой отпечатался коралловый рубец каната.
Это был он, тот самый матрос!
Петя спрятался за выступ трюма и затаив дыхание стал наблюдать, что
будет дальше.
Однако ничего особенного не произошло. Еще раз извинившись, усатый
отправился дальше, а матрос перевернулся на другой бок, но уже не спал, а
смотрел по сторонам с тревогой и, как показалось Пете, с какой-то
нетерпеливой досадой.
Что делать? Бежать к папе? Рассказать все старшему помощнику? Нет, нет!
Петя хорошо запомнил поведение отца в дилижансе. Очевидно, во всем этом
происшествии было нечто такое, о чем никому не надо говорить, никого не надо
расспрашивать, а молчать, делая вид, что ничего не знаешь.
Тогда мальчик решил отыскать усатого и посмотреть, что он делает. Он
нашел его на почти пустой палубе первого класса. Тот стоял, прислонившись к
спасательной лодке, туго обтянутой зашнурованным брезентом.
Под рубкой шумело невидимое колесо, взбивая почти черную воду, покрытую
крупным кружевом пены. Шум стоял, как на мельнице. Уже довольно длинная тень
парохода быстро скользила по ярким волнам, которые чем дальше от парохода,
тем становились синее.
За кормой развевался просвеченный солнцем бело-сине-красный торговый
флаг. За пароходом, все расширяясь и тая, далеко тянулась широкая, как бы
масленичная, санная, хорошо разметанная дорога.
Слева уже шел высокий глинистый берег Новороссии.
А усатый держал в руке и украдкой рассматривал какую-то вещь.
Петя незаметно подошел сзади, стал на цыпочки и увидел ее. Это была
небольшая, так называемого визитного формата, фотографическая карточка
матроса в полной форме, в лихо заломленной бескозырке с надписью на ленте:
"Князь Потемкин-Таврический".
Матрос был не кто иной, как тот самый, с якорем на руке.
И тут же в силу какого-то непонятного течения мыслей Петя вдруг
совершенно ясно понял, что именно было странного в наружности усатого:
усатый, так же как и тот, с якорем, тоже был переодет.
8 "ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ!"
Ветер дул свежий, попутный. Чтобы помочь машине и наверстать время,
потерянное при затянувшейся погрузке, капитан приказал поставить парус.
Никакой праздник, никакие подарки не привели бы Петю в такой восторг,
как эта безделица.
Впрочем, хороша безделица!
Сразу на одном пароходе, в одно и то же время и машина и парус. И
пакетбот и фрегат одновременно!
Я думаю, что и вы бы, товарищи, пришли в восторг, если бы вам вдруг
выпало счастье прокатиться по морю на настоящем пароходе, да, кроме того,
еще и под парусом.
Даже и в те времена парус ставили только на самых старых пароходах, и
то чрезвычайно редко. Теперь же этого и вовсе никогда не случается. Так что
легко себе представить, как переживал это событие Петя.
Разумеется, мальчик сразу забыл и про усатого и про беглого. Он, как
очарованный, стоял на носу, не сводя глаз с босого матроса, который довольно
лениво возился возле люка, вытаскивая аккуратно сложенный парус.
Петя превосходно знал, что это кливер. Все же он подошел к старшему
помощнику, помогавшему - за неимением других матросов - ставить парус.
- Погашайте, скажите, пожалуйста, это кливер?
- Кливер, - довольно неприветливо ответил старший помощник.
Но Петя на него ничуть не обиделся. Он прекрасно понимал, что настоящий
морской волк обязательно должен быть несколько груб. Иначе что ж это за
моряк?
Петя со сдержанной улыбкой превосходства посмотрел на пассажиров и
снова несколько небрежно, как равный к равному, обратился к старшему
помощнику:
- А скажите, пожалуйста, какие еще бывают паруса? Кажется, грот и фок?
- Мальчик, не путайся под ногами, - проговорил помощник с таким видом,
как будто у него вдруг начал болеть зуб, - иди отсюда с богом в каюту к
мамаше.
- У меня мама умерла, - с грустной гордостью ответил Петя грубияну. -
Мы едем с папой.
Но старший помощник ничего на это не сказал, и разговор прекратился.
Наконец поставили кливер.
Пароходик побежал еще быстрее.
Уже чувствовалось приближение к Одессе. Впереди виднелась белая коса
Сухого лимана. Низкая его вода была до того густой, синей, что даже
отсвечивала красным.
Затем показались шиферные крыши немецкой колонии Люстдорф и высокая
грубая кирка с флюгером на шпиле.
А уж дальше пошли дачи, сады, огороды, купальни, башни, маяки...
Сначала знаменитая башня Ковалевского, о которой даже существовала
легенда.
Некий богач, господин Ковалевский, решил на свой риск и страх построить
для города водопровод. Это принесло бы ему несметные барыши. Шутка сказать!
За каждый глоток воды люди должны были платить господину Ковалевскому
столько, сколько он пожелает. Дело в том, что в земле господина Ковалевского
имелся источник пресной воды, единственный в окрестностях Одессы. Однако
вода была очень глубоко. Чтобы ее добыть, следовало построить громаднейшую
водокачку. Такое предприятие трудно поднять одному. Но господин Ковалевский
ни с кем не захотел делить будущие барыши. Он начал строить башню один.
Постройка оказалась гораздо дороже, чем он предполагал по смете.
Родственники умоляли его отказаться от безумной затеи, но он уже вложил в
это предприятие слишком много денег, отступать было поздно. Он продолжал
постройку. Он вывел башню на три четверти, и у него не стало средств. Тогда
он заложил все свои дома и земли, и ему удалось достроить башню. Это было
громадное сооружение, похожее на чудовищно увеличенную шахматную туру.
Одесситы приходили по воскресеньям целыми семьями посмотреть на диковину. Но
одной башни, разумеется, было мало. Надо было выписывать из-за границы
машины, бурить почву, прокладывать трубы. Господин Ковалевский в отчаянии
бросился за деньгами к одесским негоциантам и банкирам. Он предлагал им
баснословные проценты. Он обещал небывалые барыши. Он умолял, унижался,
плакал. Богачи, которые не могли ему простить, что он раньше не захотел
взять их в компанию, теперь были непреклонны. Никто не дал ему ни копейки.
Он был совершенно разорен, уничтожен, раздавлен. Водопровод сделался его
навязчивой идеей. По целым дням он ходил, как безумный, вокруг башни,
проглотившей все его состояние, и ломал голову - где бы достать денег. Он
медленно сходил с ума. Наконец однажды он взобрался на самую верхушку
проклятой башни и бросился вниз. Это случилось лет пятьдесят назад, но до
сих пор почерневшая от времени башня стояла над морем, недалеко от богатого
торгового города, мрачным предостережением, страшным памятником ненасытной
человеческой алчности.
Затем показался новый белый маяк, а за ним старый - бездействующий. Оба
они, выпукло освещенные розовым солнцем, садившимся в золотую пыль дачных
акаций, так отчетливо, так близко - а главное, так знакомо - стояли над
обрывами, что Петя готов был изо всех сил дуть в кливер, лишь бы поскорее
доехать.
Тут уже каждый кусочек берега был ему известен до малейших
подробностей.
Большой Фонтан, Средний Фонтан, Малый Фонтан, высокие обрывистые
берега, поросшие дерезой, шиповником, сиренью, боярышником.
В воде под берегом - скалы, до половины зеленые от тины, и на этих
скалах - рыболовы с бамбуковыми удочками и купальщики.
А вот и "Аркадия", ресторан на сваях, раковина для оркестра - издали
маленькая, не больше суфлерской будки, - разноцветные зонтики, скатерти, по
которым бежит свежий ветер.
Все эти подробности возникали перед глазами мальчика, одна другой
свежее, одна другой интереснее. Но они не были забыты. Нет! Их ни за что
нельзя было забыть, как нельзя было забыть свое имя. Они лишь как-то
ускользнули на время из памяти. Теперь они вдруг бежали назад, как домой
после самовольной отлучки. Они бежали одна за другой. Их становилось все
больше и больше. Они обгоняли друг дружку.
Казалось, они наперерыв кричали мальчику:
"Здравствуй, Петя! Наконец-то ты приехал! А мы все без тебя
соскучились! Неужели ты нас не узнаешь? Посмотри хорошенько: это же я, твоя
любимая дача Маразли. Ты так любил ходить по моим великолепно выстриженным
изумрудным газонам, хотя это строжайше воспрещалось! Ты так любил
рассматривать мои мраморные статуи, по которым ползали крупные улитки с
четырьмя рожками, так называемые "Лаврики-Павлики", оставляя за собой
слюдяную дорожку! Посмотри, как я выросла за лето! Посмотри, какими густыми
стали мои каштаны! Какие пышные георгины и пионы цветут на моих клумбах!
Какие роскошнейшие августовские бабочки садятся, в черной тени моих аллей!"
"А это я: "Отрада"! Не может быть, чтоб ты забыл мои купальни, и мой
тир, и мой кегельбан! Посмотри же: пока ты пропадал, тут успели поставить
замечательную карусель с лодочками и лошадками. Тут же неподалеку живет твой
друг и товарищ Гаврик. Он ждет не дождется, когда ты приедешь. Скорее же,
скорей!"
"А вот и я! Здравствуй, Петька! Не узнал Ланжерона? Смотри, сколько
плоскодонных шаланд лежит на моем берегу, сколько рыбачьих сетей сушится на
веслах, составленных в козлы! Ведь это именно в моем песке ты нашел в
прошлом году две копейки и потом выпил - хоть в тебя уже и не лезло - четыре
кружки кислого хлебного квасу, бившего в нос и щипавшего язык. Неужели ты не
узнаешь эту будку квасника? Да вот же она, вот, стоит как ни в чем не бывало
на обрыве в разросшемся за лето бурьяне! Тут даже и бинокля не надо".
"А вот и я! И я! Здравствуй, Петя! Ох, что тут без тебя в Одессе было!
Здравствуй, здравствуй!"
Чем ближе к городу, тем ветер становился тише и теплей. Солнца уже
совсем не было видно; только еще верхушка мачты с крошечным красным
колпачком флюгера светилась в совершенно чистом розовом небе.
Кливер убрали.
Стук пароходной машины звучно отдавался в скалах и обрывах берега.
Вверх по мачте полз бледно-желтый топовый огонь.
Все мысли Пети были тут, на берегу, в Одессе.
Он ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что совсем-совсем
недавно, лишь сегодня утром, он чуть не плакал, прощаясь с экономией.
Какая экономия? Что за экономия? Он уже забыл о ней. Она уже не
существовала для него... до будущего лета.
Скорее, скорее в каюту, торопить папу, собирать вещи!
Петя повернулся, чтобы бежать, и вдруг похолодел от ужаса... Тот самый
матрос с якорем на руке сидел на ступеньке носового трапа, а усатый шел
прямо на него, без пенсне, руки в карманах, отчетливо скрипя "скороходами".
Он подошел к нему вплотную, наклонился и спросил не громко, но и не
тихо:
- Жуков?
- Чего - Жуков? - тихо, как бы через силу произнес матрос, заметно
побледнел и встал на ступеньки.
- Сядь. Тихо. Сядь, я тебе говорю.
Матрос продолжал стоять. Слабая улыбка дрожала на его посеревших губах.
Усатый нахмурился:
- С "Потемкина"? Здравствуй, милый. Ты бы хоть сапожки, что ли,
переменил. А мы вас ждали, ждали, ждали... Ну, что скажешь, Родион Жуков?
Приехали?
И с этими словами усатый крепко взял матроса за рукав.
Лицо матроса исказилось.
- Не трожь! - закричал он страшным голосом, рванулся и изо всех сил
толкнул усатого кулаком в грудь. - Не тр-рожь больного человека, мор-рда!
Рукав затрещал.
- Стой!
Но было поздно.
Матрос вырвался и бежал по палубе, увертываясь и виляя между корзинами,
ящиками, людьми. За ним бежал усатый.
Глядя со стороны, можно было подумать, что эти двое взрослых людей
играют в салки.
Они, один за другим, нырнули в проход машинного отделения. Затем
вынырнули с другой стороны. Пробежали вверх по трапу, дробно стуча подошвами
и срываясь со скользких медных ступенек.
- Стой, держи! - кричал усатый, тяжело сопя.
В руках у матроса появилась оторванная откуда-то на бегу рейка.
- Держи, держи-и-и!
Пассажиры со страхом и любопытством сбились на палубе. Кто-то
пронзительно засвистел в полицейский свисток.
Матрос со всего маху перепрыгнул через высокую крышку люка. Он
увернулся от усатого, обежавшего сбоку, вильнул, перепрыгнул через люк
обратно и вскочил на скамейку. Со скамейки - на перила борта, схватился за
флагшток кормового флага, изо всей силы шарахнул усатого рейкой по морде и
прыгнул в море.
Над кормой взлетели брызги.
- Ах!
Пассажиры все, сколько их ни было, качнулись назад, будто на них
спереди дунуло.
Усатый метался возле борта, держась руками за лицо, и хрипло кричал:
- Держите, уйдет! Держите, уйдет!
Старший помощник шагал вверх по трапу через три ступеньки со
спасательным кругом.
- Человек за бортом!
Пассажиры качнулись вперед к борту, будто на них дунуло сзади.
Петя протиснулся к борту.
Уже довольно далеко от парохода, среди взбитого белка пены, на волне
качалась, как поплавок, голова плывущего человека.
Но только он плыл не к пароходу, а от парохода, изо всех сил работая
руками и ногами. Через каждые три-четыре взмаха он поворачивал назад злое,
напряженное лицо.
Старший помощник заметил, что человек за бортом, видать, не имеет ни
малейшего желания быть "спасенным". Наоборот, он явно старается уйти как
можно дальше от спасителей. Кроме того, он превосходно плывет, а до берега
сравнительно недалеко.
Так что все в порядке.
Нет никаких оснований волноваться.
Напрасно усатый хватал старшего помощника за рукав, делал зверские
глаза, требовал остановить пароход и спустить шлюпку.
- Это политический преступник. Вы будете отвечать!
Помощник флегматично пожал плечами:
- Не мое дело. Не имею приказанья. Обратитесь к капитану.
Капитан же только махнул рукой. И так опаздываем. Куда там, батюшка!
Очень нужно. Вот через полчасика пришвартуемся, тогда и ловите своего
политического. А у нас пароходство коммерческое и частное. Оно политикой не
занимается, и на этот счет нет никаких инструкций.
Тогда усатый, ругаясь сквозь зубы, с ободранной мордой, стал
пробираться сквозь толпу приготовившихся к высадке пассажиров третьего
класса к тому месту, куда должны были подать сходни. Он грубо расталкивал
испуганных людей, наступал на ноги, пихал корзины и наконец очутился у
самого борта, с тем чтобы первому выскочить на пристань, как только
причалят.
Между тем голова матроса уже еле-еле виднелась в волне среди флажков,
качавшихся над рыбачьими сетями и переметами.
9 В ОДЕССЕ НОЧЬЮ
Берег быстро темнел, становился голубым, синим, лиловым. На суше уже
наступил вечер. В море было еще светло. Глянцевая зыбь отражала чистое небо.
Но все же вечер чувствовался и тут.
Выпуклые стекла незаметно зажженных сигнальных фонарей на крыльях
парохода - настолько темные и толстые, что днем невозможно было отгадать,
какого они цвета, - теперь стали просвечивать зеленым и красным и хотя еще
не освещали, но уже явственно светились.
Синий город, с куполообразной крышей городского театра и колоннадой
Воронцовского дворца, возник как-то сразу и заслонил полгоризонта.
Водянистые звезды портовых фонарей жидко отражались в светлом и
совершенно неподвижном озере гавани. Туда и заворачивал "Тургенев", очень
близко огибая толстую башню, в сущности, не очень большого маяка с колоколом
и лестницей.
В последний раз в машинном отделении задилинькал капитанский звонок.
- Малый ход!
- Самый малый!
Быстро и почти бесшумно скользил узкий пароходик мимо трехэтажных носов
океанских пароходов Добровольного флота, выставленных в ряд с внутренней
стороны брекватера. Чтобы полюбоваться их чудовищными якорями, Пете пришлось
задрать голову.
Вот это пароходы!
- Стоп!
В полной тишине с разгону, не уменьшая хода, несся "Тургенев" наискось
через гавань - вот-вот врежется в пристань.
Две длинные морщины тянулись от его острого носа, делая воду полосатой,
как скумбрия. По борту слабо журчала вода.
От надвигавшегося города веяло жаром, как из печки.
И вдруг Петя увидел торчащие из зеркальной воды трубу и две мачты. Они
проплыли совсем близко от борта, черные, страшные, мертвые...
Пассажиры, столпившиеся у борта, ахнули.
- Потопили пароход, - сказал кто-то тихо.
"Кто же потопил?" - хотел спросить мальчик, чувствуя ужас. Но тут же
увидел еще более жуткое: железный скелет сгоревшего парохода, прислоненный к
обуглившемуся причалу.
- Сожгли, - еще тише сказал тот же голос.
Тут навалилась пристань.
- Задний ход!
Замолкшие было колеса шумно забили, закрутились в обратную сторону.
Воронки побежали по воде.
Пристань стала удаляться, как-то такое переходить на ту сторону, потом
опять - очень медленно - приблизилась, но уже с другого борта.
Над головами пассажиров пролетел, разматываясь на лету, свернутый
канат.
Петя почувствовал легкий толчок, смягченный веревочной подушкой. С
пристани подали сходни. Первым по ним сбежал усатый и тотчас пропал,
смешавшись с толпой.
Вскоре, дождавшись своей очереди, и наши путешественники медленно сошли
на мостовую пристани.
Мальчика удивило, что у сходней стояли городовой и несколько человек
штатских. Они самым внимательным образом осматривали каждого сходившего с
парохода. Осмотрели они также и папу. При этом господин Бачей машинально
стал застегиваться, выставив вперед дрожащую бородку. Он крепко стиснул
ручку Павлика, и лицо его приняло точно такое же неприятное выражение, как
утром в дилижансе, когда он разговаривал с солдатом.
Они наняли извозчика - Павлика посадили на переднюю откидную скамеечку,
а Петя, совершенно как взрослый, поместился рядом с папой на главном сиденье
- и поехали.
При выезде из агентства у ворот стоял часовой в подсумках, с винтовкой.
Этого раньше никогда не было.
- Папа, почему стоит часовой? - шепотом спросил мальчик.
- Ах, боже мой! - раздраженно сказал отец, дергая шеей. - Отчего да
почему! А я почем знаю? Стоит и стоит. А ты сиди.
Петя понял, что расспрашивать не надо, но также не надо и сердиться на
раздражительность папы.
Но когда на железнодорожном переезде мальчик вдруг увидел сожженную
дотла эстакаду, горы обугленных шпал, петли рельсов, повисших в воздухе,
колеса опрокинутых вагонов, весь этот неподвижный хаос, он закричал,
захлебываясь:
- Ой, что это? Посмотрите! Послушайте, извозчик, что это?
- Пожгли, - сказал извозчик таинственно и закачал головой в твердой
касторовой шляпе, не то осуждая, не то одобряя.
Проехали мимо знаменитой одесской лестницы.
Вверху ее треугольника, в пролете между силуэтами двух полукруглых
симметричных дворцов, на светлом фоне ночного неба стояла маленькая фигурка
дюка де Ришелье с античной рукой, простертой к морю.
Сверкали трехрукие фонари бульвара. С эспланады открытого ресторана
слышалась музыка. Над каштанами и гравием бульвара бледно дрожала первая
звезда.
Петя знал, что именно там, наверху, за Николаевским бульваром, сияло и
шумело то в высшей степени заманчивое, недоступное, призрачное, о чем
говорилось в семействе Бачей с оттенком презрительного уважения: "в центре".
В центре жили "богатые", то есть те особые люди, которые ездили в
первом классе, каждый день могли ходить в театр, обедали почему-то в семь
часов вечера, держали вместо кухарки повара, а вместо няньки - бонну и
зачастую имели даже "собственный выезд", что уже превышало человеческое
воображение.
Разумеется, Бачей жили далеко не "в центре".
Дрожки, треща по мостовой, проехали низом, Карантинной улицей, и затем,
свернув направо, стали подниматься в город.
Петя за лето отвык от города.
Мальчик был оглушен хлопаньем подков, высекавших на мостовой искры,
дробным стуком колес, звонками конок, скрипом обуви и твердым постукиванием
тросточек по тротуару, выложенному синими плитками лавы.
На экономии, среди сжатых полей, в широко открытой степи, уже давно
свежо и грустно золотела осень. Здесь, в городе, все еще стояло густое,
роскошное лето.
Томная ночная жара неподвижно висела в бездыханном воздухе улиц,
заросших акациями.
В открытых дверях мелочных лавочек желтели неяркие языки керосиновых
ламп, освещая банки с крашеными леденцами. Прямо на тротуаре, под акациями,
лежали горы арбузов - черно-зеленых глянцевых "туманов" с восковыми лысинами
и длинных "монастырских", светлых, в продольную полоску.
Иногда на углу возникало сияющее видение фруктовой лавки. Там персы в
нестерпимо ярком свете только что появившихся калильных ламп обмахивали
шумящими султанами из папиросной бумаги прекрасные крымские фрукты - крупные
лиловые сливы, покрытые бирюзовой пылью, и нежные коричневые, очень дорогие
груши "бер Александр".
Сквозь железные решетки, увитые диким виноградом, в палисадниках
виднелись клумбы, освещенные окнами особняков. Над роскошно разросшимися
георгинами, бегониями, настурциями трепетали пухлые ночные бабочки-бражники.
С вокзала доносились свистки паровиков.
Проехали мимо знакомой аптеки.
За большим цельным окном с золотыми стеклянными буквами выпукло
светились две хрустальные груши, полные яркой фиолетовой и зеленой жидкости.
Петя был уверен - яда. Из этой аптеки носили для умирающей мамы страшные
кислородные подушки. Ах, как ужасно они храпели возле маминых губ, черных от
лекарств!
Павлик совсем спал. Отец взял его на руки. Головка ребенка болталась и
подпрыгивала. Тяжеленькие голые ноги сползали с отцовских колен. Но пальчики
крепко держали сумку с заветной копилкой.
Таким его и передали с рук на руки кухарке Дуне, ожидавшей господ на
улице, когда извозчик наконец остановился у ворот с глухим треугольным
фонариком, слабо светившимся вырезанной цифрой.
- С приездом! С приездом!
Все еще продолжая чувствовать под ногами валкую палубу, Петя вбежал в
парадное.
Какая громадная, пустынная лестница! Ярко и гулко. Сколько ламп! На
стене каждого пролета - керосиновая лампа в чугунном кронштейне. И над
каждой лампой сонно качается в световом круге крышечка.
Медные, ярко начищенные таблички на дверях. Кокосовые маты для ног.
Детская коляска.
Все эти крепко забытые вещи вдруг возникли перед Петиными изумленными
глазами во всей своей первобытной новизне.
К ним надо опять привыкать.
Вот где-то вверху звонко, на всю лестницу, щелкнул ключ, бухнула дверь,
быстро заговорили голоса. Каждое восклицание - как пистолетный выстрел.
Побежали легкие и бравурные звуки рояля, приглушенные стеной. Это
музыка настойчивыми аккордами напоминала мальчику о своем существовании.
И наконец... боже мой!.. Кто это?..
Из двери выбегает забытая, но ужасно знакомая дама в синем шелковом
платье с кружевным воротничком и кружевными манжетами. У нее красные от
слез, возбужденные, радостные глаза, натянувшиеся от смеха губы. Ее
подбородок дрожит не то от смеха, не то от слез.
- Павлик!
Она вырывает у кухарки из рук Павлика.
- Бож-же мой, какой стал тяжелый!
Павлик открывает совершенно черные со сна глаза, с безгранично
равнодушным изумлением говорит:
- О? Тетя!
И засыпает опять.
Ну да, конечно, конечно же, это тетя! Отлично знакомая, дорогая,
родная, но только немножко забытая тетя. Как можно было не узнать?
- Петя? Мальчик! Какая громадина!
- Тетя, вы знаете, что с нами было? - сразу же начал Петя. - Тетя, вы
ничего не знаете! Да тетя же! Вы слушайте, что только с нами было. Тетя, да
вы же не слушаете! Тетя, вы же слушайте!
- Хорошо, хорошо, только не все сразу. Иди в комнаты. А где же Василий
Петрович?
- Здесь, здесь...
По лестнице поднимался отец:
- Ну, вот и мы. Здравствуйте, Татьяна Ивановна.
- С приездом, с приездом! Пожалуйте. Не укачало вас?
- Ничуть. Прекрасно доехали. Нет ли у вас мелочи? У извозчика нет с
трех рублей сдачи.
- Сейчас, сейчас. Вы только не беспокойтесь... Петя, да не путайся же
ты под ногами... После расскажешь. Дуня, голубчик, сбегайте вниз - отнесите
извозчику... Возьмите у меня на туалете...
Петя вошел в переднюю, показавшуюся ему просторной, сумрачной и до
такой степени чужой, что даже тот черномазый большой мальчик в соломенной
шляпе, который вдруг появился, откуда ни возьмись, в ореховой раме забытого,
но знакомого зеркала, освещенного забытой, но знакомой лампой, не сразу был
узнан.
А его-то, кажется, Петя мог узнать без труда, так как это именно и был
он сам!
10 ДОМА
Там, в экономии, была маленькая, чисто выбеленная комнатка с тремя
парусиновыми кроватями, покрытыми летними марсельскими одеялами.
Железный рукомойник. Сосновый столик. Стул. Свеча в стеклянном колпаке.
Зеленые решетчатые ставни-жалюзи. Крашеный пол, облезший от постоянного
мытья.
Как сладко и прохладно было засыпать, наевшись простокваши с серым
пшеничным хлебом, под свежий шум моря в этой пустой, печальной комнате!
Здесь было совсем не то.
Это была большая квартира, оклеенная старыми бумажными шпалерами и
заставленная мебелью в чехлах.
В каждой комнате шпалеры были другие и мебель другая. Букеты и ромбы на
шпалерах делали комнаты меньше. Мебель, называвшаяся здесь "обстановка",
глушила шаги и голоса.
Из комнаты в комнату переносили лампы.
В гостиной стояли фикусы с жесткими вощеными листьями. Их новые побеги
торчали острыми стручками, как бы завернутыми в сафьяновые чехольчики.
Свет переставляемых ламп переходил из зеркала в зеркало. На крышке
пианино дрожала вазочка: это по улице проезжали дрожки. Треск колес соединял
город с домом.
Пете ужасно хотелось, поскорее напившись чаю, выбежать хоть на
минуточку во двор - узнать, как там и что, повидаться с мальчиками. Но было
уже очень поздно: десятый час. Все мальчики, наверно, давно спят.
Хотелось поскорее рассказать тете или, на худой конец, Дуне про беглого
матроса. Но все были заняты: стелили постели, взбивали подушки, вынимали из
комода тяжелые, скользкие простыни, переносили из комнаты в комнату лампы.
Петя ходил за тетей, наступая на шлейф, и канючил:
- Тетя, что же вы меня не слушаете? Послушайте!..
- Ты видишь, я занята.
- Тетя, ну что вам стоит!
- Завтра расскажешь.
- Ой, какая вы в самом деле! Не даете рассказать. Ну тетя же!
- Не путайся под ногами. Расскажи Дуне.
Петя уныло плелся на кухню, где на окне в деревянном ящике рос зеленый
лук.
Дуня торопливо гладила на доске, обшитой солдатским сукном, наволочку.
Из-под утюга шел сытный пар.
- Дуня, послушайте, что с нами было... - жалобным голосом начинал Петя,
глядя на Дунин голый жилистый локоть с натянутой глянцевитой кожей.
- Панич, отойдите, а то, не дай бог, обшмалю утюгом.
- Да вы только послушайте!
- Идите расскажите тете.
- Тетя не хочет. Я лучше вам расскажу. Ду-уня же!
- Идите барину расскажите.
- Ой, боже мой, какая вы глупая! Папа же знает.
- Завтра, панич, завтра...
- А я хочу сегодня...
- Отойдите из-под локтя. Мало вам комнат, что вы еще в кухню лазите?
- Я, Дунечка, расскажу и сейчас же уйду, честное благородное слово,
святой истинный крест!
- От наказание с этим мальчиком! Приехал на мою голову.
Дуня с сердцем поставила утюг на конфорку. Схватила выглаженную
наволочку и бросилась в комнаты так стремительно, что по кухне пролетел
ветер.
Петя горестно потер кулаками глаза, и вдруг его одолела такая страшная
зевота, что он с трудом дотащился до своей кровати и, не в состоянии
разлепить глаза, начал, как слепой, стаскивать матроску.
Он едва дотянулся разгоревшейся щекой до подушки, как тотчас заснул
таким крепким сном, что даже не почувствовал бороды отца, пришедшего, по
обычаю, поцеловать его на сон грядущий.
Что касается Павлика, то с ним пришлось-таки повозиться. Он до того
разоспался на извозчике, что папа и тетя вместе раздели его с большим
трудом.
Но едва его уложили в постель, как мальчик открыл совершенно свежие
глаза, с изумлением осмотрелся и сказал:
- Мы еще едем?
Тетя нежно поцеловала его в горячую пунцовую щечку:
- Нет, уже приехали. Спи, детка.
Но оказалось, что Павлик уже выспался и склонен был к разговорам:
- Тетя, это вы?
- Я, курочка. Спи.
Павлик долго лежал с широко открытыми, внимательными, темными, как
маслины, глазами, прислушиваясь к незнакомым городским звукам квартиры.
- Тетя, что это шумит? - наконец спросил он испуганным шепотом.
- Где шумит?
- Там. Храпит.
- Это, деточка, вода в кране.
- Она сморкается?
- Сморкается, сморкается. Спи.
- А что это свистит?
- Это паровоз свистит.
- А где?
- Разве ты забыл? На вокзале. Тут у нас напротив вокзал. Спи.
- А почему музыка?
- Это наверху играют на рояле. Разве ты уже забыл, как играют на рояле?
Павлик долго молчал.
Можно было подумать, что он спит. Но глаза его - в зеленоватом свете
ночника, стоявшего на комоде, - отчетливо блестели. Он с ужасом следил за
длинными лучами, передвигающимися взад и вперед по потолку.
- Тетя, что это?
- Извозчики ездят с фонарями. Закрой глазки.
- А это что?
Громадная бабочка "мертвая голова" со зловещим зуденьем трепетала в
углу потолка.
- Бабочка. Спи.
- А она кусается?
- Нет, не кусается. Спи.
- Я не хочу спать. Мне страшно.
- Чего ж тебе страшно? Не выдумывай. Такой большой мальчик! Ай-яй-яй!
Павлик глубоко и сладко, с дрожью втянул в себя воздух. Схватил обеими
горячими ручонками тетину руку и прошептал:
- Цыгана видели?
- Нет, не видела.
- Волка видели?
- Не видела. Спи.
- Трубочиста видели?
- Трубочиста не видела. Можешь спать совершенно спокойно.
Мальчик еще раз глубоко и сладко вздохнул, перевернулся на другую
щечку, подложил под нее ладошки ковшиком и, закрывая глаза, пробормотал:
- Тетя, дайте ганьку.
- Здравствуйте! А я-то думала, что ты от ганьки давно отвык.
"Ганькой" назывался чистый, специальный носовой платок, который Павлик
привык сосать в постели и без которого никак не мог уснуть.
- Га-аньку... - протянул мальчик, капризно кряхтя.
Однако тетя ганьки не дала. Большой мальчик. Пора отвыкать. Тогда
Павлик, продолжая капризничать, потянул в рот угол подушки, обслюнил его,
вяло улыбнулся слипшимися, как вареники, глазами. Но вдруг он с ужасом
вспомнил про копилку: а что, если ее украли воры? Однако уже не было сил
волноваться.
И мальчик мирно уснул.
11 ГАВРИК
В этот же день другой мальчик, Гаврик - тот самый, о котором мы
вскользь упомянули, описывая одесские берега, - проснулся на рассвете от
холода.
Он спал на берегу возле шаланды, положив под голову гладкий морской
камень и укрыв лицо старым дедушкиным пиджаком. На ноги пиджака не хватило.
Ночь была теплая, но к утру стало свежо. Босые ноги озябли. Гаврик
спросонья стянул пиджак с головы и укутал ноги. Тогда стала зябнуть голова.
Гаврик начал дрожать, но не сдавался. Хотел пересилить холод. Однако
заснуть было уже невозможно.
Ничего не поделаешь, ну его к черту, надо вставать.
Гаврик кисло приоткрыл глаза. Он видел глянцевое лимонное море и
сумрачную темно-вишневую зарю на совершенно чистом сероватом небе. День
будет знойный. Но пока не подымется солнце, о тепле нечего и думать.
Конечно, Гаврик свободно мог спать с дедушкой в хибарке. Там было тепло и
мягко. Но какой же мальчик откажется от наслаждения лишний раз переночевать
на берегу моря под открытым небом?
Редкая волна тихо, чуть слышно, шлепает в берег. Шлепнет и уходит
назад, лениво волоча за собой гравий. Подождет, подождет - и снова тащит
гравий обратно, и снова шлепнет.
Серебристо-черное небо сплошь осыпано августовскими звездами.
Раздвоенный рукав Млечного Пути висит над головой видением небесной реки.
Небо отражается в море так полно, так роскошно, что, лежа на теплой
гальке, задрав голову, никак не поймешь, где верх, а где низ. Будто висишь
среди звездной бездны.
По всем направлениям катятся, вспыхивая, падающие звезды.
В бурьяне тыркают сверчки. Где-то очень далеко на обрыве лают собаки.
Сначала можно подумать, что звезды неподвижны. Но нет. Присмотришься -
и видно, что весь небесный свод медленно поворачивается. Одни звезды
опускаются за дачи. Другие, новые, выходят из моря.
Теплый ветерок холодеет. Небо становится белее, прозрачнее. Море
темнеет. Утренняя звезда отражается в темной воде, как маленькая луна.
По дачам сонно кричат третьи петухи. Светает.
Как же можно спать в такую ночь под крышей?
Гаврик встал, сладко растянул руки, закатал штаны и, зевая, вошел по
щиколотку в воду. С ума он сошел, что ли? Ноги и так озябли до синевы, а тут
еще лезть в море, один вид которого вызывает озноб!
Однако мальчик хорошо знал, что он делает. Вода только на вид казалась
холодной. На самом деле она была очень теплой, гораздо теплее воздуха.
Мальчик просто-напросто грел в ней ноги.
Затем он умылся и так громко высморкался в море, что несколько
головастых мальков, безмятежно заснувших под берегом, брызнули во все
стороны, вильнули и пропали в глубине.
Зевая и жмурясь на восходящее солнце, Гаврик насухо вытер рубашкой
маленькое пестрое лицо с лилово-розовым носиком, облупленным, как молодая
картофелька.
- Ох-ох-ох... - сказал он совершенно как взрослый, не торопясь
перекрестил рот, где до сих пор еще не хватало двух передних зубов, подобрал
пиджак и побрел вверх валкой, цепкой походочкой одесского рыбака.
Он продирался сквозь густые заросли сильно разросшегося бурьяна,
осыпавшего мокрые ноги и штаны желтым порошком цветения.
Хибарка стояла шагах в тридцати от берега на бугорке красной глины,
мерцавшей кристалликами сланца.
Собственно, это был небольшой сарайчик, грубо сколоченный из всякого
деревянного старья: из обломков крашеных лодочных досок, ящиков, фанеры,
мачт.
Плоская крыша была покрыта глиной, и на ней росли бурьяны и помидоры.
Когда еще была жива бабушка, она обязательно два раза в год - на пасху
и на спаса - белила мелом хибарку, чтобы хоть как-нибудь скрасить перед
людьми ее нищенский вид. Но бабушка умерла, и вот уже года три, как хибарку
никто не белил. Ее стены потемнели, облезли. Но все же кое-где остались
слабые следы мела, въевшегося в старое дерево. Они постоянно напоминали
Гаврику о бабушке и о ее жизни, менее прочной, чем даже мел.
Гаврик был круглый сирота. Отца своего он совсем не помнил. Мать
помнил, но еле-еле: какое-то распаренное корыто, красные руки, киевское
печатное кольцо на скользком, распухшем пальце и множество радужных мыльных
пузырей, летающих вокруг ее железных гребенок.
Дедушка уже встал. Он ходил по крошечному огороду, заросшему бурьяном,
заваленному мусором, где ярко теплилось несколько больших поздних цветков
тыквы - оранжевых, мясистых, волосатых, со сладкой жидкостью на дне
прозрачной чашечки.
Дедушка собирал помидоры в подол стираной-перестираной рубахи,
потерявшей всякий цвет, но теперь нежно-розовой от восходящего солнца.
Между задранной рубахой и мешковатыми штанами виднелся худой коричневый
живот с черной ямкой пупа.
Помидоров на огороде оставалось совсем мало. Поели почти все. Дедушке
удалось собрать штук восемь - маленьких, желтоватых. Больше не было.
Старик ходил, опустив сивую голову. Поджав выскобленный по-солдатски
подбородок, он пошевеливал босой ногой кусты бурьяна - не найдется ли там
чего-нибудь? Но ничего больше не находилось.
Взрослый цыпленок с тряпочкой на ноге бегал за дедушкой, изредка
поклевывая землю, отчего вверху вздрагивали зонтички укропа.
Дедушка и внучек не поздоровались и не пожелали друг другу доброго
утра. Но это вовсе не обозначало, что они в ссоре. Наоборот. Они были
большие приятели.
Просто-напросто наступившее утро не обещало ничего, кроме тяжелого
труда и забот. Не было никакого резона обманывать себя пустыми пожеланиями.
- Все поели, ничего не осталось, - бормотал дед, как бы продолжая
вчерашний разговор. - Что ты скажешь! Восемь помидоров - куда это годится?
На смех курям.
- Поедем, что ли? - спросил Гаврик, посмотрев из-под руки на солнце.
- Надо ехать, - сказал дед, выходя из огорода.
Они вошли в хибарку и степенно напились из ведра, аккуратно прикрытого
чистой дощечкой.
Старик крякнул, и Гаврик крякнул. Дедушка потуже подтянул ремешок
штанов, и внучек сделал то же самое.
Затем дедушка достал с полочки кусок вчерашнего ситника и завязал его
вместе с помидорами в ситцевый платок с черными капочками.
Кроме того, он взял под мышку плоский бочоночек с водой, вышел из
хибарки и навесил на дверь замок.
Это была излишняя предосторожность. Во-первых, красть было нечего, а
во-вторых, у кого бы хватило совести воровать у нищих?
Гаврик снял с крыши весла и взвалил их на маленькое, но крепкое плечо.
Сегодня дедушке и внучку предстояло много дела. Третьего дня бушевал
шторм. Волна порвала переметы. Рыба не шла. Улова не было никакого. Денег не
осталось ни копейки.
Вчера море улеглось, и на ночь поставили перемет.
Сегодня его надо было выбрать, успеть с рыбой на привоз, наживить
перемет и вечером обязательно его опять поставить, чтобы не пропустить
хорошей погоды.
Они, натужась, стащили шаланду по гальке к воде и осторожно толкнули в
волну.
Стоя по колено в море, Гаврик поставил на корму садок для рыбы -
маленькую закрытую лодочку с дырками, сильно толкнул шаланду, разбежался и
лег животом на борт, болтая над скользящей водой ногами, с которых падали
сверкающие капли. И лишь когда шаланда проскочила сажени три-четыре, мальчик
влез в нее и сел грести рядом с дедушкой.
Каждый из них работал одним веслом. Это было легко и весело: кто кого
перегребет? Однако оба они равнодушно хмурились и только покрякивали.
Ладони у Гаврика приятно горели. Весло, опущенное в прозрачную зеленую
воду, казалось сломанным. Узкая его лопаточка упруго шла под водой, гоня
назад воронки. Шаланда подвигалась сильными рывками, поворачивая то вправо,
то влево. То дедушка нажмет, то внучек нажмет.
- Эх-х! - крякал дедушка, отваливаясь с силой.
И шаланда рывком заворачивала влево.
- Э-х-х! - еще сильнее крякал Гаврик.
И лодка рывком выравнивалась и поворачивала вправо.
Дедушка упирался в переднюю банку босой ногой со скрюченным большим
пальцем и коротко рвал весло. Но и внучек не отставал. Он упирался обеими
ногами и закусывал губу.
- А вот не подужите, дедушка, - сквозь стиснутые зубы цедил Гаврик,
обливаясь потом.
- А вот подужу, - кряхтел дед, тяжело переводя дыхание.
- Та, ей-богу, не подужите!
- Побачимо!
- Побачимо!
Но как дедушка ни наваливался, ничего не получалось. Не те годы! Да и
внучек подрос подходящий. Маленький-маленький, а смотри ты, какой упрямый!
Против собственного деда не боится идти на спор!
Дедушка сердито хмурился, искоса поглядывая из-под седых бровей на
хлопчика, сопевшего рядом. И в его старчески водянистых глазах светилось
веселое изумление.
Так, не осилив друг друга, они отошли по крайней мере на версту от
берега. Тут среди волн качались на пробках выцветшие флажки их перемета.
Тем временем уже все море покрылось рыбачьими шаландами, вышедшими на
лов.
Высоко подскакивая и с маху шлепаясь в волну плоским рубчатым дном,
высунутым из воды на треть, пронеслась под полным парусом новая синяя
красавица шаланда "Надя и Вера". На корме, небрежно раскинувшись, лежал
хорошо знакомый Гаврику малофонтанский рыбак Федя с черной семечкой,
прилипшей к губе.
Из-под клеенчатого козырька синей фуражки с якорными пуговичками лениво
смотрели прекрасные томные глаза, почти прикрытые челкой, темной от брызг.
Прижав каменной спиной круто повернутый румпель, Федя даже не взглянул
на жалкую шаланду дедушки.
Но Федин брат, Вася, в полосатом тельнике с короткими рукавами, увидев
Гаврика, перестал раскручивать лесу самодура и, приложив к глазам против
солнца руку, успел крикнуть:
- Эй, Гаврюха, ничего, не дрейфь! Держись за воду - не потонешь!
И "Надя и Вера" пронеслась мимо, обдав дедушку и внучка целым фонтаном
брызг.
Конечно, в этом не было ничего обидного. Обыкновенная дружеская шутка.
Но дедушка на всякий случай сделал вид, что ничего не расслышал. Однако в
глубине души осталась обида. Ведь и у него, у дедушки, была когда-то
прекрасная шаланда с новеньким, прочным парусом. Ловил на ней дедушка на
самодур скумбрию. Да еще как ловил! В иной день по две, по три сотни тащила
покойная бабушка на привоз. Но жизнь прошла... И остались у дедушки лишь
нищенская хибарка на берегу да старая шаланда без паруса.
Парус пролечили, когда заболела бабушка. Да и то напрасно: все равно
померла. Теперь такого паруса больше никогда не справишь. А без паруса какая
же ловля? На смех курам! Разве только бычков на перемет. Грустно!
Гаврик прекрасно понимал, о чем думает дедушка. Но и виду не подавал.
Наоборот. Чтобы отвлечь старика от горьких мыслей, он стал деловито возиться
возле перемета: вытаскивать первый флажок.
Дедушка тотчас перебрался через банки, стал рядом с внучком, и они
начали в четыре руки травить мокрый конец перемета. Вскоре пошли крючки.
Однако бычков на них было мало, да и то мелочь.
Гаврик крепко брал головастую трепещущую рыбку за скользкие жабры,
ловко выдирал крючок из хищных челюстей и бросал ее в садок, спущенный в
море.
Но из десяти крючков едва ли на трех попадалась настоящая добыча - на
остальных болтались тощие глосики или крабы.
- Не идут на креветку, - сокрушенно бормотал дедушка. - Ну что ты
скажешь! Одна мелочь. Надо мясом наживлять. На мясо обязательно пойдут. А
где это взять тое мясо, если оно на привозе по одиннадцать копеек фунт!
Просто курям на смех.
Но тут вдруг навалилось что-то громадное, с коричневым дымом. Пролетели
по воде две косые тени. Страшно зашумела вода... И совсем близко от шаланды
прошел пароход, хлопотливо мелькая красными лопастями колес.
Лодку подбросило, потом уронило, потом опять подбросило. Флажки
перемета запрыгали почти под самыми колесами. Еще немножко - и их смолотило
бы в щепки.
- Эй, на "Тургеневе"! - заорал дедушка не своим голосом и растопырил
руки, как бы желая остановить несущуюся лошадь. - Что у вас, повылазило? Не
видите переметов? Паршивые сволочи!
Но пароход уже благополучно пронесло.
Он шумно удалялся - с трехцветным флагом за кормой, со спасательными
кругами и шлюпками, с пассажирами, с клубами бурого каменноугольного дыма, -
оставляя за собой крупное белоснежное кружево на чистой темно-зеленой воде.
Значит, было уже семь часов утра. "Тургенев" заменял рыбакам часы. В восемь
часов вечера он проходил обратно из Аккермана в Одессу. Надо было
торопиться, чтобы не опоздать с бычками на привоз.
Дедушка и внучек наскоро позавтракали помидорами с хлебом, запили свой
завтрак водой, которая уже успела нагреться в бочоночке и приобрести дубовый
привкус, и торопливо взялись за перемет.
12 "ПОДУМАЕШЬ, ЛОШАДЬ!"
Часов около девяти Гаврик уже шагал в город. Он нес на плече садок с
бычками. Можно было, конечно, переложить их в корзинку, но садок имел более
солидный вид.
Он показывал, что рыба совершенно свежая, живая, только что из моря.
Дедушка остался дома чинить перемет.
Хотя Гаврику едва минуло девять лет, но дедушка легко доверял ему такую
важную вещь, как продажа рыбы. Он вполне надеялся на внучка. Сам понимает.
Не маленький.
А на кого ж старику было еще надеяться, как не на собственного внучка?
С полным сознанием важности и ответственности поручения Гаврик деловито
и даже несколько сумрачно шлепал по горячей тропинке среди пахучего бурьяна,
оставляя в пыли отчетливые оттиски маленьких ножек со всеми пятью пальцами.
Весь его сосредоточенный солидный вид как бы говорил: "Вы себе там как
хотите - купайтесь в море, валяйтесь на песке, ездите на велосипедах, пейте
возле будки зельтерскую воду, - мое дело рыбацкое - ловить бычков на перемет
и продавать их на привозе, остальное меня не касается".
Проходя мимо купальни, где над окошечком кассы висела замурзанная
черная доска с надписью мелом "18ь", Гаврик даже презрительно усмехнулся: до
того противно было ему смотреть на белотелого толстяка с платочком на
лысине. Толстяк, заткнув пальцами нос и уши, окунулся в глинистую прибрежную
воду, не отходя от спасательного каната, обросшего зеленой бородой тины.
Подняться на обрыв можно было двумя способами: по длинному, пологому
спуску в три марша или по крутой, почти отвесной деревянной лестнице с
гнилыми ступеньками.
Нечего и говорить, что Гаврик выбрал лестницу.
Поджав губы, мальчик быстро заработал ногами. До самого верха он
добежал, ни разу не остановившись передохнуть.
Пыльный, но тенистый переулок вывел его мимо "Заведения теплых морских
ванн" к юнкерскому училищу.
Тут уж был почти совсем город.
По Французскому бульвару, в тени пятнистых платанов, тащилась в Аркадию
открытая конка. Со стороны солнца она была занавешена парусиной. С задней
площадки торчал вверх пучок бамбуковых удочек с поплавками, наполовину
красными, наполовину синими. Три бодрые клячи щелкали подковами по мелкому
щебню. Визжал и ныл на повороте тормоз.
Будка квасника особенно привлекала внимание мальчика. Это был рундук
под двускатной крышей на двух столбиках. Снаружи он был выкрашен зеленой
масляной краской, а внутри - такой же густой и блестящей - белой.
Сам квасник являл собою вид такой непревзойденной праздничной красоты,
что Гаврик каждый раз, как его видел, не мог не остановиться на углу в
порыве восхищения и зависти.
Гаврик никогда не задумывался над вопросом, кем ему быть, когда он
вырастет и станет взрослым. Особенно нечего выбирать. Но уж если выбирать,
то, разумеется, квасником.
Все одесские квасники были нарядные и красивые, как на картинке.
А этот в особенности. Ни дать ни взять - Ванька-ключник.
И точно. Высокий купеческий картуз тонкого синего сукна, русые кудри,
сапоги бутылками. А рубаха! Господи, да такую рубаху только и надевать что
на первый день пасхи: блестящая, кумачовая, рукава пузырями, длинная - до
колен, со множеством синеньких стеклянных пуговичек!
А поверх рубахи - черный суконный жилет с серебряной часовой цепочкой,
вдетой в петлю серебряной палочкой.
Один вид его пламенной рубахи вызывает в человеке желание напиться
холодного квасу.
А как он работает! Ловко, споро, чисто...
Вот подходит покупатель:
- Дай-ка, милый, стаканчик.
- Какого прикажете? Кислого, сладкого? Сладкий копейка кружка, кислый -
на копейку две.
- Давай кислого.
- Извольте-с!
И тут же мигом одна рука проворно отдирает за кольцо круглую крышку
рундука и лезет в глубокий ледяной сумрак за бутылкой, в то время как другая
вытирает тряпкой и без того сухой белый прилавок, полощет в ведре громадную
литую кружку с жульническим толстым дном, щегольски переворачивает эту
кружку и со стуком ставит перед покупателем.
Маленький штопор вонзается в пробку. Бутылка, зажатая между сапог,
стреляет. Рыжая пена лезет из горлышка длинными буклями.
Молодец опрокидывает бутылку над кружкой, наполняя ее на четверть
желто-лимонным квасом и на три четверти пеной.
Покупатель жадно сдувает пену и пьет, пьет, пьет... А Ванька-ключник
уже лихо вытирает стойку и смахивает мокрую копейку с орлом в жестяную
коробочку из-под монпансье фабрики "Бр. Крахмальниковы".
Вот это человек! Вот это жизнь!
Конечно, Гаврику ужасно хотелось выпить квасу, но не было денег. Может
быть, на обратном пути, да и то вряд ли. Дело в том, что хотя бычков и было
в садке сотни две, но торговке, которой всегда продавали улов, дедушка
сильно задолжал. Он взял у нее на прошлой неделе три рубля на пробки и
крючки для перемета, а отдал всего рубль сорок пять. Так что оставалось
больше чем полтора рубля долгу - деньги громадные.
Хорошо, если торговка согласится удержать не все. А если все? Тогда дай
бог, чтоб осталось на мясо для наживки и на хлеб, а уж о квасе нечего и
думать!
Гаврик сплюнул совершенно так же, как это делали взрослые рыбаки, когда
их одолевала забота.
Он переставил садок с одного плеча на другое и отправился дальше, унося
в воображении нарядный образ Ваньки-ключника и душистую прохладу кислого
кваса, которого так и не попробовал.
Дальше шел уже настоящий город, с высокими домами, лавками, складами,
воротами.
Все было испещрено сквозной тенью акаций, светившихся зелеными
виноградинами листьев.
По мостовой тарахтел фургон. Пестрая тень неслась сверху вниз по
лошадям в высоких немецких хомутах, по кучеру, по белым стенкам с надписью:
"Завод искусственного льда".
Шли кухарки с корзинами. По ним тоже скользила тень.
Собаки с высунутыми языками подбежали к специальным жестянкам,
прикованным к стволам деревьев. Задрав хвост бубликом, они лакали теплую
воду, чрезвычайно довольные одесской городской управой, позаботившейся о
том, чтобы они не бесились от жажды.
Все это было хорошо знакомо и малоинтересно.
Но вот что вызвало изумление - тележка, запряженная пони. Такой
маленькой лошадки Гаврик еще никогда в жизни не видывал. Не больше теленка и
вместе с тем совершенно как большая.
Бежевая, пузатенькая, с шоколадной гривкой и маленьким, но пышным
хвостом, в соломенной шляпке с дырами для ушей, она стояла, подняв мохнатые
ресницы, смиренно и скромно, как благовоспитанная девочка, возле подъезда в
тени акации.
Лошадку окружали дети.
Гаврик подошел и долго стоял молча, не зная, как отнестись к феномену.
Нет слов, лошадка ему понравилась. Но вместе с тем она вызывала также и
чувство раздражения.
Он обошел лошадку со всех сторон. Лошадь как лошадь: копытца, челочка,
зубки. Но до чего же маленькая! Даже противно.
- Подумаешь, лошадь! - сказал он с презрением и сморщил нос.
- Это не лошадь, это не лошадь! - поспешно затараторила девочка с двумя
косичками, приседая от восторга и хлопая в ладоши, - Это совсем не лошадь, а
всего только поня.
- А вот лошадь, - сумрачно сказал Гаврик и тотчас надулся от стыда за
то, что не удержался и унизился до разговора с такой малявкой в бантиках.
- А вот поня, а вот поня!
- Из цирка, - сиплым басом проговорил Гаврик, как бы не обращаясь ни к
кому. - Обыкновенная из цирка.
- А вот не из цирка, а вот не из цирка! Поня. На ней развозят керосин
Нобеля, на поне. Видишь, жестянки.
Действительно, в тележке стояли чистенькие бидоны с керосином.
Для Гаврика это была полная неожиданность. Известно всем, что керосин
покупается в лавочке на копейку кварта в собственную посуду.
Но чтоб его развозили по домам в тележке, да еще и запряженной какой-то
нарядной поней, - это было уж слишком!
- Простая лошадь! - сердито огрызнулся Гаврик, отходя прочь.
- А вот и поня! А вот поня! А вот поня! - кричала ему вслед девочка,
как попугай, и, приседая, хлопала в ладоши.
"Сама ты поня", - подумал Гаврик, но, к сожалению, не было времени
затевать крупную ссору.
Огибая вокзальный сквер, из-за чугунной решетки которого горячо и сухо
пахло миртом и туей с терпкими шишечками, мальчик остановился, задрал голову
и довольно долго смотрел на циферблат вокзальных часов.
Совсем недавно он наконец научился узнавать по часам время. Теперь он
не мог пройти мимо часов без того, чтобы не остановиться и не посчитать.
Он еще считал по пальцам эти странные палочки римских цифр, так не
похожих на обычные цифры из арифметики. Он только знал, что самая верхняя -
двенадцать и от нее надо начинать считать.
Гаврик поставил к ногам садок и зашевелил губами, крепко загибая
пальцы.
- Одна, две, три, четыре... - шептал он,, наморщив лоб.
Маленькая стрелка стояла на девяти, а большая на шести.
- Девять и с половиной, - со вздохом удовлетворения проговорил мальчик,
вытирая рубахой пот с носа.
Похоже, что так. Но все же не мешало бы проверить.
- Дядя, сколько время?
Господин в чесучовом пиджаке и люфовом шлеме "здравствуй и прощай"
приложил к римскому носу золотое пенсне, задрал седую бородку, мельком
взглянул на циферблат и быстро сказал:
- Половина десятого.
Гаврик остолбенел от изумления:
- Дядя, а как же там написано - девять и с половиной?
- Значит, и есть полчаса десятого, - не глядя на мальчика, строго
сказал господин, сел на извозчика и уехал, поставив между колен палку с
костяным набалдашником.
Гаврик стоял некоторое время, полуоткрыв рот с недостающими зубами,
стараясь понять, пошутил ли над ним барин или так оно и есть.
Наконец он взвалил на плечо садок, подтянул штаны и пошел дальше, крутя
головой и недоверчиво улыбаясь.
Оказывается, девять с половиной все равно, что полчаса десятого.
Странно. Очень странно. Во всяком случае, не мешало б спросить у кого-нибудь
понимающего.
13 МАДАМ СТОРОЖЕНКО
- Раки! Раки! Раки! Раки!
- Камбала! Камбала! Камбала!
- Скумбрия живая! Скумбрия, скумбрия!
- Барбунька! Барбунька!
- Мидии! Мидии! Мидии! Мидии! Мидии!
- Бычки! Бычки! Бычки!
Из всех торговок привоза наиболее резкими, крикливыми голосами
славились торговки рыбного ряда.
Надо было обладать бесстрашием одесских хозяек и кухарок, чтобы
неторопливо пройтись по этой аллее столов, корзинок и рундуков, заваленных
грудами морской рыбы, раковин и раков.
Под громадными парусиновыми зонтиками и дощатыми навесами, трепеща и
сверкая, лежали вываленные напоказ живые богатства Черного моря.
Какое разнообразие форм, цветов, размеров!
Природа приложила все усилия, чтобы защитить и спасти от гибели свои
замечательные создания. Она постаралась сделать их как можно более
незаметными для человеческого глаза. Она раскрасила их во все оттенки моря.
Например, благородная и дорогая рыба скумбрия, царица Черного моря. Ее
тугое тело, прямое и гладкое, как веретено, окрашено нежнейшими муаровыми
тонами, от светло-голубого до темно-синего.
Гаврик знал, что именно такого цвета - голубого, с синими морщинами
ряби - бывает море далеко от берега, как раз там, где главным образом ходят
косяки скумбрии.
Ишь какая хитрая скумбрия!
Хотя Гаврик ежедневно видел рыбу, привык к ней, умел за полверсты
обнаружить в море косяк скумбрии, но все же каждый раз он неизменно
восхищался ее красотой и хитростью.
Или бычки. Они водятся под берегом, среди скал, а также в песке,
поглубже. Поэтому и окрашены они в бурый цвет скал или желтоватый цвет
песка.
Смотри ты!
Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек,
поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими
костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них сверху,
почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в
профиль, но с двумя глазами.
Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то
эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к
песку.
И мальчик восхищался хитростью камбалы.
Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной,
как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают
в самых чистых бухточках.
Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с
серебряным кипением утреннего солнца.
Нет слов, природа хитра. Но Гаврик знал, что человек еще хитрее.
Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек,
как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба,
такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными
красками в корзинках и на прилавках привоза!
Лишь бы только деньги на хорошую снасть!
Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших
прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои
клешни, судорожно разинутые, как ножницы.
Тюлька горела грудами серебряной мелочи.
Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все
стороны солью.
Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим
внутренностям.
Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и
хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей.
Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь,
подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы.
Солнце жгло. Рыба засыпала.
Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком
великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на
двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная
песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот
момент торговалась с покупательницей.
Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она
освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от
этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно
снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было.
Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил
руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые
серой замшевой пылью.
Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась
ужасно долго.
Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз
торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять
раз бросала их обратно в корзину с камбалой.
Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках
с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы.
Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками
и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные
волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом:
- Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь!
Разве это бычки? Это золото!
- Мелочь, - говорила покупательница, презрительно отходя, - нечего
жарить.
- Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете "нечего жарить", то я не
знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до
жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить
постоянной покупательнице мелочь!
- Такие бычки - десять копеек десяток! Никогда! Самое большее - восемь.
- Возьмите два десятка за девятнадцать.
- Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус.
- Мадам, последняя цена - восемнадцать. Не хотите, как хотите... Мадам,
куда же вы идете?
Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель
деньги.
Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно
увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его.
Таков был базарный обычай. Кому нужны деньги, тот пусть и ждет. Ничего.
Не сдохнет - постоит.
- Кому свежей рыбы? Живые бычки! Камбала, камбала, камбала! - закричала
торговка, передохнув, и вдруг, не глядя на Гаврика, сказала: - Ну? Покажь!
Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке.
- Бычки, - сказал он почтительно.
Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков;
посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными
и синими, как виноград "изабелла".
- Ну? Где ж бычки?
Гаврик молчал.
- Я тебя спрашиваю: где бычки?
Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая
превратить неприятный разговор в шутку.
- Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите?
- Где бычки? - закричала вдруг торговка, делаясь от гнева красной, как
свекла, - Где бычки? Покажи мне где? Я не вижу. Может быть, вот это, что я
держу в руках? Так это не бычки, а воши! Тут разве есть, что жарить? Тут
даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам
мелочь!
Гаврик молчал.
Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и
не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось.
Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать
бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали
так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она
хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине
лежали другие бычки.
Поди разберись!
Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения.
- Для ровного счета две с половиной сотни, - сказала торговка, закрывая
корзину рогожкой. - Забирай садок. До свиданья. Скажешь деду, что с него еще
остается восемьдесят копеек. Чтоб он помнил. И пускай больше не присылает
мелочь, а то не буду брать!
Мальчик остолбенел. Он хотел что-то сказать, но горло сжалось.
А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания:
- Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки!
- Мадам Стороженко, - наконец с большим трудом выговорил мальчик, -
мадам Стороженко...
Она нетерпеливо обернулась:
- Ты еще здесь? Ну?
- Мадам Стороженко... сколько же вы даете за сотню?
- Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне
остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и
скажешь дедушке. До свиданья.
- Тридцать копеек сотня!
Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы
кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла.
Или укусить...
Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не
плача:
- Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять...
- Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом!
- Мадам Стороженко... Вы ж сами торгуете по восемьдесят...
- Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и
торгую, ты мне можешь не указывать... Камбала, камбала, камбала!
Гаврик посмотрел на мадам Стороженко. Она сидела на своей детской
скамеечке - громадная, неприступная, каменная.
Он мог бы ей сказать, что у них с дедушкой совершенно нет денег, что
надо обязательно купить хлеба и мяса для наживки, что требуется
всего-навсего копеек пятнадцать - двадцать, - но стоило ли унижаться?
В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость.
Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя
пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой,
черноморской походочкой.
Он шел и думал, где бы раздобыть мяса и хлеба.
14 "НИЖНИЕ ЧИНЫ"
Хотя, как мы это видели, жизнь Гаврика была полна трудов и забот,
совершенно как у взрослого человека, все же не следует забывать, что он был
всего лишь девятилетний мальчик.
У него были друзья и приятели, с которыми он охотно играл, бегал,
дрался, ловил воробьев, стрелял из рогатки и вообще занимался всем тем, чем
занимались все одесские мальчики небогатых семейств.
Он принадлежал к категории так называемых "уличных мальчиков", а потому
знакомства у него были обширные.
Никто не мешал ему ходить по любым дворам и играть на любой улице. Он
был свободная птица. Весь город принадлежал ему.
Однако и у самой свободной птицы есть свои особо излюбленные места.
Гаврик обосновался главным образом в районе приморских улиц Страды и Малого
Фонтана. Здесь он безраздельно царил среди прочих мальчиков, со страхом и
восхищением взиравших на его независимую жизнь.
Приятелей у Гаврика было много, а настоящих друзей всего один - Петя.
Проще всего было бы пойти к Пете и посоветоваться насчет хлеба и мяса.
Конечно, денег у Пети не было, особенно таких больших, как пятнадцать
копеек. Об этом нечего и думать. Но Петя мог бы утащить на кухне кусочек
мяса и достать в буфете хлеб.
Гаврик был один раз у Пети в гостях на прошлое рождество и прекрасно
знал, что у них есть буфет, где лежит много хлеба, на который никто не
обращает внимания. Так что ничего не стоит вынести хоть полбатона. Там у них
с этим не считаются.
Вся же беда заключалась в том, что не было известно, приехал ли Петя из
экономии. Пора бы уже, кажется, приехать. Несколько раз в течение лета
заходил Гаврик к Пете во двор узнавать, как дела. Но Пети все не было и не
было.
В прошлый раз их кухарка Дуня сказала, что скоро вернутся. Это было
дней пять тому назад. Может быть, уже приехали?
С привоза Гаврик отправился во двор к Пете. Благо недалеко: прямо
против вокзала - Куликово поле, угол Канатной, рядом со штабом - большой,
четырехэтажный дом, прекрасно приспособленный для хорошей жизни.
Во-первых, он был незаменим для уличных сражений, так как в нем было
двое ворот. Одни выходили на Куликово поле, или попросту Кулички, а другие -
на великолепнейший пустырь, с кустарником, с норами тарантулов и, правда,
небольшой, но зато исключительно богатой помойкой.
Там, если хорошенько порыться, всегда можно было набрать массу полезных
предметов - от аптекарского пузырька до мертвой крысы.
Петьке повезло. Не у каждого мальчика рядом с домом такая помойка!
Во-вторых, мимо дома бегали маленькие дачные поезда с
паровичком-кукушкой. Так что, для того чтобы положить под колеса петарду или
камень, не нужно было далеко ходить.
В-третьих, соседство штаба. Там, за высокой каменной стеной, выходящей
на полянку, находился таинственный мир, днем и ночью охраняемый часовыми.
Там шумели машины штабной типографии. Ветер переносил через забор вороха
удивительно интересных обрезков: лент, полосок, бумажной лапши.
На полянку же выходили и окна писарских квартир. Взобравшись на камень,
можно было заглянуть через решетку и посмотреть, как живут писаря, эти в
высшей степени красивые, важные и молодцеватые молодые люди в длинных
офицерских брюках, но в солдатских погонах.
О писарях было достоверно известно, что они самые обыкновенные "нижние
чины", то есть те же солдаты. Но какая громадная разница была между ними и
солдатами! Может быть, за исключением квасников, писаря были самыми
элегантными и нарядными красавцами в городе.
Горничные из соседних домов при виде писаря дрожали и бледнели, каждую
минуту готовые упасть в обморок. Они нещадно палили себе виски и волосы
щипцами, пудрили нос зубным порошком и румянили щеки конфетной бумажкой. Но
писаря не обращали на них внимания.
Если для любого одесского солдата горничная была существом недоступным
и высшим, то для писаря это была не больше как "деревенщина", недостойная
даже взгляда.
Писаря одиноко и меланхолично сидели на железных койках у себя за
решеткой и, сняв мундиры, тихонько наигрывали на гитарах. Были они в длинных
брюках с высоким красным стеганым корсажем и в чистых сорочках с черным
офицерским галстуком.
Если же в воскресенье вечером писарь появлялся на улице, то непременно
под ручку с двумя модистками в высоких прическах валиком.
Писаря были неслыханно богаты. Гаврик собственными глазами видел, как
однажды писарь ехал на извозчике.
И все же, как ни странно, писаря были всего только "нижние чины". И
Гаврик собственными глазами видел, как однажды на углу Пироговской и
Куликова поля генерал с серебряными погонами бил писаря по зубам, крича
грозным голосом:
- Как стоишь, каналья? Как-к с-с-стоишь?
И писарь, вытянувшись и мотая головой, с вылупленными, как у простого
солдата, светлыми крестьянскими глазами, бормотал:
- Виноват, ваше превосходительство! Последний раз!
Вот это двойственное положение и делало писарей существами странными,
прекрасными и вместе с тем жалкими, как падшие ангелы, сосланные в наказание
с неба на землю.
Была также очень интересна и жизнь простых караульных солдат,
помещавшихся рядом с писарями.
У солдат тоже было два естества.
Одно - это когда они стояли попарно, в полной караульной форме с
подсумками, у алебастрового штабного подъезда, каждую минуту лихо
вытягиваясь и делая по-ефрейторски "на краул", то есть отводя немного в
сторону хорошо смазанный салом штык, перед входящим или выходящим офицером.
Другое естество было простое, домашнее, крестьянское, когда они сидели
в казарме, пришивая пуговицы, чистя сапоги ваксой или играя в шашки, а
по-ихнему - "в дамки".
На окнах у них вечно сушились миски и деревянные ложки, лежало много
объедков черного солдатского хлеба, которые они охотно отдавали нищим.
С мальчиками они разговаривали также охотно, но задавали такие вопросы
и произносили такие слова, что у мальчиков горели уши и они в ужасе
разбегались.
Оба двора, покрытые асфальтом, как нельзя лучше подходили для игры в
классы. По асфальту можно было превосходно чертить углем и мелом клетки с
цифрами. Гладкие морские камешки скользили замечательно.
Если же дворник, выведенный из терпения детским гвалтом, выгонял
игроков метлой, очень удобно было тотчас перейти на другой двор. Кроме того,
в доме имелись чудесные таинственные подвалы с дровяными сараями. Прятаться
в этих сараях среди дров и различной рухляди, в пыльной сухой тьме, в то
время как на дворе яркий день, было неописуемым блаженством.
Одним словом, дом, где жил Петя, во всех отношениях был превосходный.
Гаврик вошел во двор и остановился под окнами Петиной квартиры,
находившейся в третьем этаже.
Двор, рассеченный наискось резкой, полуденной тенью, был совершенно
пуст. Ни одного мальчика! Очевидно, все или в деревне, или на море.
Большинство окон закрыто ставнями. Знойная, полуденная, ленивая тишина.
Ни звука.
Только откуда-то издалека - может быть, даже с Ботанической улицы -
слышатся урчанье и выстрелы раскаленной сковородки. Судя по запаху, где-то
жарится кефаль на подсолнечном масле.
- Петя! - закричал Гаврик вверх, приложив ко рту ладошки.
Молчание.
- Пе-еть-ка!
Ставни закрыты.
- Пе-е-е-е-тька-а-а-а!!
Форточка в кухне отворилась и выглянула повязанная белым платком голова
кухарки Дуни.
- Еще не приехали, - быстро сказала она обычную фразу.
- А когда приедут?
- Ожидаем сегодня вечером.
Мальчик сплюнул и растер ногой. Помолчал.
- Слушайте, тетя, как только он приедет, скажите, что Гаврик приходил.
- Слушаюсь, ваше благородие.
- Скажите, что я завтра утречком зайду.
- Свободно можешь не заходить. Нашего Петю теперь в гимназию будут
отдавать. Так что - до свиданья всем вашим шкодам.
- Ладно, - хмуро буркнул Гаврик, - вы только, главное, скажите.
Скажете?
- Скажу, не плачь.
- До свиданья, тетя.
- До свиданья, прекрасное созданье.
Как видно, самой Дуне до такой степени надоело летнее безделье, что она
даже снизошла до шутливого разговора с маленьким босяком.
Гаврик подтянул штаны и побрел со двора.
Плохо дело! Как же теперь быть?
Можно было, конечно, сходить к старшему брату Терентию на Ближние
Мельницы. Но, во-первых, эти Ближние Мельницы бог знает где - туда и обратно
часа четыре, не меньше. А во-вторых, после беспорядков еще неизвестно, дома
ли Терентий. Очень может быть, что он где-нибудь прячется или сам "сидит на
дикофте", то есть самому нечего есть.
Что ж понапрасну бить ноги - не казенные!
Мальчик вышел на полянку и, проходя мимо, заглянул в окна к солдатам.
Солдаты как раз только что пообедали и полоскали на подоконнике ложки.
Куча недоеденного хлеба сохла на сильном солнце.
Мухи ползали по черным губчатым кускам с каштановой, даже на вид
кисленькой коркой.
Гаврик остановился под окном, очарованный зрелищем этого изобилия.
Он помолчал и вдруг, неожиданно для самого себя, сказал грубо:
- Дядя, дайте хлеба!
Но тут же спохватился, подобрал садок и пошел дальше, показав солдатам
щербатую улыбку:
- Та нет, я так! Не надо.
Но солдаты сгрудились на подоконнике, крича и свистя мальчику:
- Эй! Пес! Куда побег? Вертай назад!
Они протягивали ему через решетку куски хлеба:
- Бери! Не бойсь!
Он нерешительно остановился.
- Подставляй рубаху!
В их криках и шуме было столько веселого добродушия, что Гаврик понял:
не будет ничего унизительного, если он возьмет у них хлеб. Он подошел и
подставил рубаху.
Полетели куски.
- Ничего, поешь нашего солдатского, казенного! Приучайся!
Кроме хлеба, которого накидали фунтов пять, солдаты навалили еще
порядочно вчерашней каши.
Мальчик аккуратно уложил все это в садок и, провожаемый крепкими
шутками насчет действия на живот солдатской пищи, отправился домой помогать
дедушке чинить перемет.
К вечеру они снова вышли в море.
15 ШАЛАНДА В МОРЕ
Заметив, что пароход не остановился и не спустил шлюпки, а продолжает
прежний курс, матрос немного успокоился и пришел в себя.
Прежде всего он поспешил скинуть робу, мешавшую плыть. Отделаться от
пиджака было всего легче. Перевернувшись несколько раз и отплевываясь от
солоновато-горькой волны, матрос в три приема стянул пиджак, тяжелый от
воды, как чугун.
Пиджак, раскинув рукава, плыл некоторое время за матросом, как живой,
не желая расстаться с хозяином и норовя обвиться вокруг его ног.
Матрос пихнул его несколько раз, пиджак отстал и начал медленно тонуть,
качаясь и переходя из слоя в слой, пока не пропал в пучине, куда слабо
уходили мутные снопы вечернего света.
Больше всего возни было с сапогами. Они липли, как наполненные клеем.
Матрос яростно нога об ногу сдирал эти грубые флотские сапоги с рыжими
голенищами, уличавшие его. Гребя руками, он танцевал в воде, то проваливаясь
с головой, то высовываясь из волны по плечи.
Сапоги не поддавались. Тогда он набрал в легкие побольше воздуха и
схватил сапог руками. Погрузившись с головой в волну, он рванул его за
скользкий каблук, мысленно ругаясь самыми последними словами и проклиная все
на свете.
Наконец ему удалось стащить проклятый сапог. Другой пошел легче.
Однако, когда оба сапога и штаны были сняты и брошены, вместе с
облегчением Родион почувствовал сильнейшую усталость. В горле горело от
морской воды, которой он, несмотря на все свои старания, порядочно
нахлебался.
Кроме того, прыгнув с парохода, он сильно ушибся о воду.
Он почти не спал двое суток, прошел пешком верст сорок или пятьдесят,
переволновался. В глазах было темновато. Впрочем, может быть, оттого, что
быстро наступал вечер.
Вода потеряла свой дневной цвет и стала какой-то хотя и глянцевитой,
ярко-гелиотроповой на поверхности, но страшной, почти черной в глубине.
Снизу, с поверхности моря, берега совсем не было видно. Горизонт до
крайности сузился. Только чистое небо с края светилось прозрачной зеленью
заката со слабенькой, еле заметной звездочкой.
Значит, в той стороне берег, и туда надо плыть.
На матросе остались лишь рубаха и подштанники. Они почти не мешали. Но
голова кружилась, руки и ноги ломило в суставах, плыть становилось все
труднее.
Иногда ему казалось, что он теряет сознание. Иногда начинало тошнить. А
то вдруг его охватывал короткий припадок страха. Одиночество и глубина
пугали его.
Раньше с ним этого никогда не бывало. Похоже на то, что он заболел.
Мокрые короткие волосы казались сухими, горячими и такими жесткими, что
кололи голову.
Вокруг не было ни души.
Вверху в пустом вечереющем воздухе пролетел мартын на толстых крыльях и
сам толстый, как кошка. В длинном, изогнутом на конце клюве он держал
маленькую рыбку.
Новый приступ страха охватил матроса. Вот-вот разорвется сердце, и он
пойдет ко дну. Он хотел крикнуть, но не мог разжать зубы.
Вдруг он услышал нежный всплеск весел и немного погодя увидел почти
черный силуэт шаланды.
Он собрал все силы и двинулся за ней, отчаянно толкая воду ногами. Он
догнал ее и успел схватиться за высокую корму.
Перехватывая руками, кое-как добрался до борта, где было пониже,
натужился и заглянул в шаланду.
- А ну, не балуйся! - закричал Гаврик сумрачным басом, увидев мокрую
голову, высунувшуюся над качнувшимся бортом.
Появление этой головы нисколько не удивило мальчика. Одесса славилась
своими пловцами.
Иные из них, случалось, заплывали версты за три, за четыре от берега и
возвращались назад поздним вечером. Вероятно, это один из таких пловцов.
Но уж если ты такой герой, так не хватайся за чужую шаланду и не
отдыхай, а плыви сам! А здесь люди и без тебя усталые, только что с работы.
- А ну, не валяй дурака, отцепляйся! А то сейчас веслом как двину!..
И мальчик для пущей острастки даже сделал вид, что снимает весло с
колышка, точь-в-точь как это делал в подобных случаях дедушка.
- Я... больной... - задыхаясь, сказала голова.
Из-за борта протянулась дрожащая рука в налипшем рукаве вышитой рубахи.
Тут Гаврик сразу сообразил, что это не пловец: пловцы в вышитых рубахах
по морю не плавают.
- Ты что, тонул?
Матрос молчал. Его руки и голова безжизненно висели внутри шаланды, в
то время как ноги в подштанниках волоклись снаружи по воде. Он был в
обмороке.
Гаврик и дедушка побросали весла и с трудом втащили вялое, но страшно
тяжелое тело в шаланду.
- Ух ты, какой горячий! - сказал дедушка, переводя ДУХ.
Действительно, матрос, хотя дрожал и был мокр, весь так и горел сухим,
болезненным жаром.
- Дядя, хочете напиться? - спросил Гаврик.
Матрос не ответил. Он только бессмысленно повел глазами с мутной
поволокой и пошевелил воспаленным ртом.
Мальчик подал ему дубовый бочоночек. Матрос отвел его слабой рукой, с
отвращением проглотив слюну, и тут же его стошнило.
Голова упала и стукнулась о банку.
Потом матрос потянулся к бочоночку, нашарил его в потемках, как слепой,
и, стуча зубами по дубовой клепке, кое-как напился.
Дедушка покрутил головой:
- История!..
- Дядя, откуда вы? - спросил мальчик.
Матрос опять проглотил слюну, хотел сказать, но только протянул руку
вдаль и тотчас уронил ее в бессилии.
- Ой, ну его к черту! - пробормотал он неразборчивой скороговоркой. -
Не показывайте меня людям... Я матрос... сховайте где-нибудь... а то
повесят... ей-богу, правда... святой истинный...
Он хотел, видимо, перекреститься, но не смог поднять руку. Хотел
улыбнуться своей слабости, но вместо улыбки по его глазам пошла поволока.
И он опять потерял сознание.
Дедушка и внучек переглянулись, но не сказали друг другу ни слова.
Время было такое, что лучше всего - знать да помалкивать.
Они осторожно положили матроса на решетчатом настиле, в клетках
которого хлюпала невычерпанная вода, подсунули ему под голову бочоночек и
сели на весла.
Гребли они помаленьку, не спеша, с таким расчетом, чтобы добраться до
берега, когда уже совсем стемнеет. Чем темнее, тем лучше. Они даже, прежде
чем пристать, покрутились немного между знакомых скал. К счастью, на берегу
никого не было.
Стояла теплая, глубокая тьма, полная сверчков и звезд.
Дедушка и внучек вытащили шаланду на берег. Таинственно зашуршала
галька.
Дедушка остался охранять больного, а Гаврик сбегал посмотреть, нет ли
кого поблизости.
Он скоро вернулся неслышными шагами. По этим шагам дедушка понял, что
все в порядке. Они с большим трудом, но осторожно вытащили матроса из
шаланды и поставили его на ноги, поддерживая с обеих сторон. Матрос обнял
Гаврика за шею и прижал к своему, уже обсохшему, необыкновенно горячему
телу. Он грузно навалился на мальчика, едва ли что-нибудь соображая.
Гаврик расставил ноги покрепче и прошептал:
- Идти можете?
Матрос ничего не ответил, но сделал, шатаясь, несколько шагов, как
лунатик.
- Потихонечку, потихонечку, - приговаривал дед, поддерживая матроса за
спину.
- Тут недалеко, дядя... два шага...
Они наконец поднялись на горку. Их никто не видел. А если бы даже и
увидел, то вряд ли обратил бы внимание на белую шатающуюся фигуру, ведомую
стариком и мальчиком. Картина известная. Пьяного рыбака ведут родственники
до дому. А что рыбак при этом не ругается и не орет песен, так это просто
потому, что уж чересчур много хватил монопольки.
Едва матроса ввели в пахучую, жаркую тьму хибарки, как он тотчас рухнул
на дощатую койку.
Дедушка заложил окошко куском ящичной фанеры и плотно притворил дверь.
Лишь после этого он зажег маленькую керосиновую лампочку без стекла,
прикрутив фитиль насколько возможно короче.
Лампочка стояла в углу, на полке, покрытой старой газетой.
Там же были солдатский хлеб, завернутый в сырую тряпочку, чтоб не
высох, кружка, сделанная из консервной банки, жестяная мисочка с солдатской
кашей, две деревянные ложки, немного крупной соли в большой синей раковине
мидии - словом, все это нищее, но необыкновенно аккуратное хозяйство.
Старая, до черноты закопченная икона св. Николая-чудотворца -
покровителя рыбаков, прибитая в углу над полкой, смотрела продолговатым
кофейным пятном древнего лика и жуткими глазами киевского письма.
Сейчас по этому вековому лицу снизу вверх струились легкая копоть и
свет лампочки. Лицо, казалось, живет, дышит...
Давно уже дедушка не верил ни в бога, ни в черта. От них он не видел в
жизни своей ни добра, ни зла. А в Николая-чудотворца верил.
Да и как же не верить в святого, помогающего человеку в его тяжком и
опасном ремесле? Ведь ничего не было в жизни дедушки важнее рыбацкого
ремесла.
Но, по правде сказать, последнее время чудотворец стал что-то сдавать.
Когда дедушка был помоложе, имел хорошую снасть, парус, силы, чудотворец -
ничего, помогал. Был от чудотворца в хозяйстве кое-какой толк. Но чем старее
становился дед, тем меньше было толку и от святого.
Конечно, если паруса нет в рыбацком хозяйстве, если силы у старика с
каждым днем убывают, если денег не хватает на мясо для наживки, то будь ты
хоть самый распрочудотворец - рыба пойдет мелкая, никудышная... И нечего от
человека требовать.
Видно, и чудотворцу нелегко идти против старости и бедности.
Все же старику становилось подчас горько и обидно смотреть на строгого,
но бесполезного святого. Правда, есть-пить он не просит, висит в углу
смирно. Ну, да уж пусть висит: авось когда-нибудь и поможет. Со временем у
старика вошло в привычку снисходительное, даже как бы несколько насмешливое
отношение к чудотворцу.
Возвращаясь после лова в хибарку - а лов теперь по большей части был из
рук вон плох, - дедушка ворчал, искоса поглядывая на смущенного чудотворца:
- Ну что, старый хрен, опять мы с тобой сели? Такую мелочь привезли,
что на привоз совестно нести. Не бычки, а воши.
И он добродушно прибавлял, для того чтобы не окончательно унижать
угодника:
- Да что! Разве ж настоящий крупный бычок на креветку пойдет?
Настоящему сытому бычку на креветку плевать. Ему надо мясо, настоящему,
сытому бычку. А где мы его возьмем с тобой, мясо-то? Его чудом не купишь?
Вот то-то!
Однако сейчас старику было не до угодника. Его сильно беспокоил матрос.
И не столько его жар и беспамятство, сколько предчувствие смертельной
опасности, угрожающей ему неведомо откуда.
Разумеется, дедушка кое-что соображал, кое о чем догадывался. Но все
же, чтобы помочь человеку, надо бы знать побольше.
А матрос, как на грех, лежал в забытьи, разметавшись в жару по
лоскутному одеялу, и смотрел перед собой открытыми, но ничего не видящими
глазами.
Одна его рука свесилась с койки, а другая лежала на груди. На ней
дедушка рассмотрел голубой якорек.
По временам матрос пытался вскочить; мыча и обливаясь горячим потом, он
грыз в беспамятстве руку, как бы стараясь выгрызть якорь, точно, не будь
этого якоря, ему сразу бы полегчало.
Дедушка силой укладывал его обратно, обтирая ему лоб и приговаривая:
- Ну, ляжь... Ляжь, я тебе говорю... И спи, не бойся... Спи!
Гаврик на огороде кипятил в казанке воду - напоить больного чаем. То
есть не чаем, а, вернее сказать, той душистой травкой, которую дедушка
собирал в мае на окрестных холмах, сушил и употреблял вместо чая.
16 "БАШЕННОЕ, ОГОНЬ!"
Ночь прошла очень тревожно.
Матрос рвал на груди рубаху. Ему было душно.
Дедушка потушил коптилку и отворил дверь, чтобы впустить свежего
воздуха.
Матрос увидел звездное небо и не понял, что это такое. Ночной ветерок
влетел в хибарку и освежил его голову.
Гаврик лег на бурьян возле двери, прислушиваясь к каждому шороху. До
утра мальчик не сомкнул глаз. Отлежал локоть. Дедушка устроился на земляном
полу хибарки и тоже не спал, слушая сверчков, волну и стоны больного,
который иногда вдруг взволнованно вскакивал, крича слабым, прозрачным
голосом:
- Башенное, огонь! Кошуба! Бей, башенное!..
И всякую другую чепуху.
Тогда дедушка крепко брал его за плечи, осторожно тряс и шептал в самый
его рот, дышащий жаром:
- Ляжь, не кричи. За-ради самого господа бога, не бузуй. Ляжь и молчи.
Наказанье!
И матрос понемножку утихал, поскрипывая зубами.
И кто же такой был этот странный больной?
В числе семисот матросов, высадившихся с броненосца "Потемкин" на
румынский берег, был Родион Жуков.
Ничем замечательным не отличался он от прочих матросов мятежного
корабля.
С первой минуты восстания, с той самой минуты, когда командир
броненосца в ужасе и отчаянии бросился на колени перед командой, когда
раздались первые винтовочные залпы и трупы некоторых офицеров полетели за
борт, когда матрос Матюшенко с треском отодрал дверь адмиральской каюты, той
самой каюты, мимо которой до сих пор страшно было даже проходить, с той
самой минуты Родион Жуков жил, думал и действовал так же, как и большинство
остальных матросов, - в легком тумане, в восторге, в жару, - до тех пор,
пока не пришлось сдаться румынам и высадиться в Констанце.
Никогда до тех пор не ступала нога Родиона на чужую землю. А чужая
земля, как бесполезная воля, широка и горька.
"Потемкин" стоял совсем близко от пристани.
Среди фелюг и грузовых пароходов, трехтрубный и серый, окруженный
яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером он был
бессмысленно велик.
Высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями все еще висел белый
андреевский флаг, косо помеченный голубым крестом, как перечеркнутый пакет.
Но вот флаг дрогнул, опал и короткими стежками стал опускаться.
Обеими руками снял тогда Родион бескозырку и так низко поклонился, что
кончики новых георгиевских лент мягко легли в пыль, как оранжево-черные
деревенские цветы чернобривцы.
- Просто срам... Чистый срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых
патронов хоть залейся, наводчики один в одного. Даром Кошубу не послушались.
Дорофей Кошуба правильно говорил: кондукторов, паршивых шкур, - за борт!
"Георгия Победоносца" - потопить. Идти на Одессу высаживать десант. Весь бы
одесский гарнизон подняли, всех бы рабочих, все бы Черное море! Эх, Кошуба,
Кошуба, было бы тебя послушаться... А то такая ерунда получилась!
В последний раз поклонился Родион своему родному кораблю.
- Ладно, - сказал он сквозь зубы, - ладно. За нами не пропадет. Все
равно всю Россию подымем.
Через несколько дней, купив на последние деньги вольную одежду, он
ночью переправился через гирло Дуная, возле Вилково, на русскую сторону.
План у него был такой: добраться степью до Аккермана, оттуда на барже
или на пароходе в Одессу; из Одессы до родного села Нерубайского - рукой
подать. А там - как выйдет...
Одно только знал Родион наверняка: что к прошлому для него все пути
заказаны, что прежняя его жизнь, подневольная матросская жизнь на царском
броненосце и трудная родная крестьянская жизнь дома, в голубой мазанке с
синими окошками среди желтых и розовых мальв, отрезана от него навсегда.
Теперь - либо на виселицу, либо скрываться, поднять восстание, жечь
помещиков, идти в город искать комитет.
Он почувствовал себя худо еще в дороге. Но останавливаться было уже
нельзя. Он шел больной.
И вот теперь... Что это с ним происходит? Где он лежит? Почему в дверях
качаются звезды? И звезды ли это?
Черным морем обступила. Родиона ночь. Звезды сгустились, разгорелись и
легли перед глазами низкими карантинными огнями. Зашумел город, загорелась в
порту эстакада, побежали люди, путаясь в бунтующем огне. Длинными рельсами
упали вдоль мостовых железные винтовочные залпы.
Качнулась ночь корабельной палубой. Зеркальный круг прожектора побежал
по волнистому берегу, добела раскаляя углы домов, вспыхивая в стеклах,
выдергивая из темноты бегущих солдат, красные лоскутья флагов, зарядные
ящики, лафеты, поваленные поперек улицы конки.
И вот он видит себя в орудийной башне.
Наводчик глазом припал к дальномеру. Башня поворачивается сама собой,
наводя на город пустое дуло, сияющее внутри зеркальными нарезами. Стоп! Как
раз точка в точку против синего купола театра, где осанистый генерал держит
военный совет против мятежников.
В башне канителится жидкий телефонный звонок.
А может быть, это сверчки воркуют в степи?
Нет, это телефон. Электрический подъемник с медленным лязгом выносит из
погреба снаряд - он качается на цепях - прямо в руки Родиона.
А может быть, это не снаряд, а прохладная дыня? Ах, как хорошо было б
напиться! Но нет, нет, это снаряд.
- Башенное, огонь!
И в тот же миг зазвенело в ушах, словно ударило снаружи в башенную
броню, как в бубен. Вспыхнул огонь, и обварило запахом жженого гребня.
Дрогнул рейд во всю ширь. Закачались на рейде шлюпки. Железная полоса
легла между броненосцем и городом.
Перелет.
Разгорелись у Родиона руки. Но вот опять сверчки хрустальным ручейком
пробираются среди частых звезд и бурьяна.
А может, это воркует телефон?
И второй снаряд сам собой лезет из подъемника в руки матроса. Доконаем
генерала, погоди!
- Башенное, огонь! Башенное, огонь!
- Ляжь, не кричи... Может, тебе дать напиться? Ляжь тихо...
... И вторая полоса легла поперек бухты. Опять перелет. Ничего, авось в
третий раз не промажем! Снарядов небось хватит. Полны погреба.
Легче пушинки и вместе с тем тяжелее дома лег в ослабевшие ладони
третий снаряд.
Только бы пустить его поскорее. Только бы дым повалил поскорее из
синего купола. А там и пойдет, и пойдет!..
Но что-то не воркует телефон, перестали звенеть сверчки... Поумирали
там все наверху, что ли?
Или это утро наступает такое тихое и такое розовое?
Башня словно сама собой поворачивается обратно. "Отбой!" - и снаряд,
выскользнув из упавших рук, опускается обратно в погреб, гремя цепями
подъемника. Нет, нет, это покатилась из пальцев кружка и нежно журчит водица
с койки на пол.
И тишина, тишина...
"Да что ж это такое? Эх, продали, продали волю, чертовы шкуры!
Сдрейфили! Уж если бить, так бить до конца! Чтоб камня на камне не
осталось!"
- Бей, башенное, бей!..
- Ох, господи, господи, святой чудотворец Николай! Ляжь, выпей еще
воды. Несчастье!..
Слабая, розовая тишина утра нежно и успокоительно прилегла к
воспаленной щеке Родиона. Далеко на золотистом обрыве кричали петухи.
17 ХОЗЯИН ТИРА
Дедушка и внучек обсудили положение и решили, что больного покуда не
следует никому показывать. Тем более не следует отправлять его в городскую
больницу, где обязательно спросят паспорт.
По мнению дедушки, у матроса - обыкновенная, не слишком даже сильная
горячка, которая скоро пройдет. А там пускай сам себе обдумает.
Между тем уже совсем рассвело, и надо было опять выходить в море.
Больной не спал. Ослабевший от ночного пота, он неподвижно лежал на
спине, глядя живыми, сознательными глазами на образ чудотворца с пучком
свежих васильков, заткнутых за согнутую от времени темную доску.
- Чуешь? - спросил дедушка, подходя к больному.
Тот слабо пошевелил губами, как бы желая промолвить: "Чую".
- Полегчало?
Больной в знак утверждения прикрыл глаза.
- Может, ты хочешь кушать?
Дедушка покосился на полку с хлебом и кашей.
Матрос слабо качнул головой: "Нет".
- Ну, как хочешь. Слухай, сынок... Нам надо выходить в море по бычки,
чуешь? Так мы тебя здесь оставим одного и запрем на замочек. Можешь нам
свободно доверять. Мы такие же самые люди, как ты, - черноморские. Чуешь? Ты
себе тута тихонечко лежи и отдыхай. А если кто-нибудь постучится, так ты
просто молчи, и больше ничего. Мы с Гавриком зараз управимся и тоди
быстренько вернемся. Я тебе тут в кружечке воду поставлю: захочешь, так
напейся, это ничего. И ни об чем не думай, можешь вполне надеяться. Ты
чуешь?
Старик разговаривал с больным, как с несмышленым ребенком, через каждые
два слова приговаривая: "Чуешь?"
Матрос смотрел на него улыбающимися через силу глазами и прикрывал их
изредка: дескать, не беспокойся, понимаем, спасибо.
Заперев матроса, рыбаки отправились на промысел и часа через четыре
возвратились назад, найдя дома все в полном порядке. Больной спал.
На этот раз им повезло. Они сняли с перемета сотни три с половиной
прекрасных, крупных бычков, и дедушка, благосклонно посмотрев на чудотворца
и пожевав морщинистыми губами, заметил:
- Ничего. Сегодня ничего. Хотя и на креветку, а крупные. Дай бог тебе
здоровья.
Но чудотворец, в полном сознании своего могущества, смотрел на деда
строго и даже высокомерно, как бы желая сказать: "А ты еще сомневался,
хреном называл. Сам ты хрен".
Дедушка решил сам идти с бычками на привоз. Надо было наконец выяснить
отношения с мадам Стороженко. А то что ж это такое получается: сколько ни
носи товара, все равно остается долг, а живых денег не видно!
Так и рыбачить, выходит, неинтересно.
Сегодня для этого представлялся самый подходящий случай. Не стыдно
показать товар. Бычки - один в одного.
Гаврику, конечно, тоже бы хотелось сходить сегодня на привоз, чтобы на
обратном пути повидаться с Петькой и наконец выпить на углу квасу.
Но опасно было оставлять матроса одного, так как было воскресенье: на
берег, наверно, понаедет множество народа из города.
Дедушка взвалил на плечо еще мокрый садок и пошлепал на привоз, а
Гаврик переменил в кружке воду, прикрыл матросу ноги, чтоб не кусали мухи,
и, навесив на дверь замок, отправился немножко пройтись.
Тут совсем недалеко, на берегу, находились различные увеселительные
заведения: ресторанчик с садом и кегельбаном, тир, карусель, будки с
зельтерской водой и восточными сладостями, автоматы-силомеры - словом,
маленькая ярмарка. Походить по ней и поглазеть было для мальчика настоящей
радостью.
Обедни еще не отошли. Вверху, над обрывами, плыл колокольный звон
приморских церквей.
Ветер, совершенно не ощутимый внизу, иногда плавно проносил по небу
белоснежное облако, такое же круглое и яркое, как этот звон.
Гулянье по-настоящему еще не начиналось, но несколько нарядно разодетых
горожан уже слонялись возле карусели, ожидая, когда же наконец снимут с нее
парусиновый чехол.
Из кегельбана доносилось медленное чугунное ворчанье тяжелого шара,
пущенного по узкой дороге. Шар катился ужасно долго, его шум все слабел и
слабел, пока вдруг, после короткой тишины, не долетало из-за ограды,
поросшей желтой акацией, легкое музыкальное щелканье рассыпавшихся кеглей.
В тире кто-то изредка постреливал. Иногда после слабенького отрывистого
выстрела слышался звон разбитой бутылки или начинал шуметь механизм
движущейся мишени.
Тир притягивал к себе неудержимо.
Гаврик подошел к балагану и остановился возле дверей, жадно вдыхая ни с
чем не сравнимый, какой-то синевато-свинцовый запах пороха. Особый,
кисленький и душный вкус выстрела чувствовался даже на языке.
О, эти ружья, расставленные так заманчиво на специальных стойках!
Маленькие, точно литые приклады, чисто сработанные из тяжелого, как железо,
дерева, нарезанного острой сеткой в тех местах, где надобно браться рукой,
чтобы не скользило. Толстый, но длинный граненый ствол синей вороненой стали
с маленькой, как горошинка, дырочкой дула. Синяя стальная мушка. И так легко
и просто поднимается рамка затвора.
Даже самые богатые мальчики мечтали о таком ружье. Слово "монтекристо"
произносилось с замиранием сердца. В нем заключалось всебъемлющее понятие
сказочного богатства, счастья, славы, мужества. Обладать монтекристо было
даже больше, чем иметь собственный велосипед. Мальчики, имевшие монтекристо,
были известны далеко за пределами своего квартала. О них так и говорилось:
"Тот Володька с Ришельевской, у которого монтекристо".
Конечно, Гаврик не смел мечтать о монтекристо. Даже он не смел мечтать
из него выстрелить, так как выстрел стоил бессовестно дорого: пять копеек.
Быть стрелком мог позволить себе только очень состоятельный человек. Гаврик
смел мечтать только прицелиться из чудесного ружья. Хозяин тира иногда
доставлял ему это удовольствие.
Но теперь в тире находился посетитель, так что сейчас об этом нечего
было и думать. Может быть, когда стрелок уйдет, Гаврик попросит хозяина, и
тогда...
Но посетитель не торопился уходить. Он стоял, расставив плотные ноги в
закрытых скороходовских сандалиях, и не столько стрелял, сколько
разговаривал с хозяином тира.
Гаврик улучил минуту, когда хозяин оглянулся, и учтиво поздоровался:
- Бог помощь, дядя. С праздником.
Хозяин с большим достоинством ответил медленным кивком головы, как и
подобало владельцу такого необыкновенного увеселительного предприятия. Это
был хороший признак. Значит, хозяин в духе и, весьма-весьма возможно, даст
подержать монтекристо.
Мальчик счел возможным приблизиться и даже стать на пороге тира.
Он с жадным восхищением рассматривал висящие над прилавком пистолеты,
ветвистую подставку для стрельбы с упора, заводные игрушки мишеней, из
которых одна нравилась мальчику.
Это был японский броненосец с пушками и флагом среди резко зеленых волн
жестяного моря. Из моря торчал на палочке маленький кружок. Стоило в него
попасть, как броненосец с шумом раскалывался пополам и тонул, а на его мосте
выскакивал жестяной веер взрыва.
Конечно, среди барабанящих зайцев, балерин, рыболовов с башмаком на
удочке и бутылок, движущихся одна за другой на бесконечной ленте, японский
броненосец занимал первое место по блестящей выдумке и художественному
выполнению.
Всем было известно, что японцы совсем недавно под Цусимой пустили ко
дну весь русский флот, и среди стрелков непременно находился охотник
отомстить япошкам.
В тире был еще настоящий фонтанчик. Его пускали по особому заказу.
Хозяин клал на струю легонький целлулоидный шарик. Вода подбрасывала его,
вертела: то вдруг опускала, то вдруг подымала. Это было настоящее чудо,
загадка природы.
Попасть в него было неслыханно трудно. Любители, войдя в азарт,
просаживали по десять - пятнадцать пуль и чаще всего уходили ни с чем.
Но уж если кто-нибудь сбивал шарик, то за это ему полагался лишний
выстрел бесплатно.
- Значит, ничего такого у вас вечером не случилось? - продолжал
разговор посетитель, играя изящным ружьецом, совсем маленьким в его больших
лапах.
- Как будто бы ничего.
- Так-с.
Стрелок поискал глазами, во что бы прицелиться. Он снял синее пенсне,
отчего на его мясистом носу обнаружились две коралловые вдавлины, и
прицелился в зайца с барабаном. Но затем раздумал и опустил ружье.
- И местные рыбаки ничего такого не рассказывали?
- Не рассказывали.
- Гм...
Посетитель опять прикинул монтекристо и опять его опустил.
- А я слышал, что вчера вечером здесь против берега какой-то человек с
"Тургенева" упал. Ничего не слышали?
- Ничего.
У Гаврика перехватило дыхание, как будто его вдруг окатили целым ведром
ледяной воды. Сердце так стиснулось, что его не стало слышно. Ноги ослабли.
Мальчик боялся пошевелиться.
- А я слышал, что будто прыгнул с парохода один человек, которого
преследует полиция. Вот тут, против этого берега. Не знаете?
- От вас первого слышу.
Как видно, хозяину тира уже давно надоел этот усатый болтун.
Хозяин с учтивым достоинством вертел в руках зеленую коробочку с
патрончиками и почти зевал. Он совершенно справедливо полагал, что если ты
пришел стрелять, то и стреляй. Если же тебе хочется поговорить с человеком,
то - отчего же? - можно и поговорить между двумя выстрелами. Но только,
разумеется, поговорить на какую-нибудь интересную тему: например, о
велосипедных гонках на циклодроме или же о русско-японской войне.
На его потертом, истерзанном тайными страстями лице неудачника
отражалась томительная скука.
Гаврику было его от всего сердца жаль. Он, как и все другие дети,
почему-то очень любил этого человека с косо подрезанными бачками, с кривыми,
как у таксы, ногами, с волосатой грудью, просвечивавшей сквозь сетчатый
тельник густой татуировкой.
Гаврик знал, что, несмотря на приличные заработки, у него никогда не
было копейки за душой. Всегда он кому-нибудь должен, всегда чем-то озабочен
до крайности. Про него ходили слухи, что когда-то он был знаменитый цирковой
наездник, но однажды за какую-то подлость ударил хозяина цирка хлыстом по
лицу. Его выгнали. Лишенный куска хлеба, с волчьим билетом в кармане, он
стал играть на бегах, и игра погубила его. Теперь он играл во все игры, не
брезгая даже играть с мальчишками в "пожара" по копейке.
Страшный азарт вечно терзал его душу.
Было известно, что иногда он проигрывал с себя все. Например, штиблеты,
бывшие на нем, принадлежали не ему. Он их проиграл еще в начале лета в
"двадцать одно" и теперь, закрывая на ночь свое заведение, снимал их и шел
домой босиком, держа под мышкой ящик с ружьями и пистолетами, которые - из
страха проиграть их - сдавал до утра на хранение одному знакомому дворнику с
Малой Арнаутской улицы.
Однажды на глазах у Гаврика он поспорил на полтинник с каким-то
гулявшим по берегу барином, что попадет из монтекристо в воробья на лету.
Разумеется, он промазал.
Гаврику до слез жалко было смотреть, как он долго с искусственным
постыдным удивлением рассматривал ружье, пожимал плечами и наконец полез
куда-то в подкладку своего латаного пиджачка. Он извлек оттуда полтинник и,
бледный, подал барину. Барин стал было со смехом отказываться, говоря, что
это было в шутку. Но хозяин тира посмотрел вдруг на него такими
сумасшедшими, жалкими и вместе с тем грозно налившимися кровью глазами, что
тот поспешил взять полтинник и смущенно спрятал его в карман чесучового
пиджака.
В этот день хозяин тира не закрывал своего заведения на обед.
- ... Я вам советую, господин, выстрелить в балерину. Увидите, как она
пикантно сделает ножками, - с польским акцентом сказал хозяин, чтобы
прекратить надоевший разговор и вернуть посетителя к стрельбе.
- Однако же странно, что никто ничего не знает, - сказал посетитель и
вдруг заметил Гаврика.
Он осмотрел его бегло с ног до головы:
- Мальчик, ты тутошний?
- Тутошний, - неожиданно тонким голоском сказал мальчик.
- Рыбацкий?
- Рыбацкий.
- Чего ж ты стесняешься? Подойди, не бойся.
Гаврик смотрел на жесткие, крепко закрученные черные, как вакса, усы,
на длинную полоску пластыря поперек щеки и, машинально переступая ногами, с
ужасом приближался к господину.
18 ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ
- У тебя есть батько и матка?
- Ни.
- С кем же ты живешь?
- С дедом.
- А дед кто?
- Старик.
- Понятно, что старик, а не молодой. А что он делает?
- Рыбу ловит.
- Значит, рыбак?
- Ну, рыбак. Рыбалка.
- А ты что?
- Хлопец.
- Это ясно, что хлопец, а не девочка. Я тебя спрашиваю: что ты делаешь?
- А ничего. Дедушке помогаю.
- Стало быть, вместе рыбачите?
- Эге.
- Так-с. Понятно. Как же это вы так рыбачите?
- А просто. Ставим на ночь перемет, а потом утром вытягиваем бычков.
- Стало быть, выходите в море на шаланде?
- Эге.
- Каждый день?
- Как это? Что вы спрашиваете, дядя? Я не понимаю.
- Экий ты дурень! Я тебя спрашиваю: каждый ли вы день выходите в море
на шаланде?
- А то как же!
- Утром и вечером?
- Ни.
- Что ни?
- Только утром.
- А вечером?
- И вечером тоже.
- Так как же ты говоришь, что только утром, когда и вечером тоже?
- Ни. Мы вечером только ставим перемет. А бычков - тех вытягиваем
утречком.
- Понимаю. Стало быть, вечером тоже выходите?
- Ни. Вечером только ставим.
- Ой, господи боже! Но для того, чтобы поставить, ведь надо вам прежде
выйти в море?
- А как же!
- Значит, вечером тоже выходите?
- Ни. Вечером не вытягиваем. Вытягиваем только утречком.
- А вечером выходите ставить?
- А как же!
- Стало быть, вечером тоже выходите?
- Эге.
- Ну, вот видишь, какой ты дурень! С тобой надо разговаривать,
хорошенько накушавшись гороха. Ты зачем такой дурень?
- Я маленький.
Усатый господин посмотрел на Гаврика сверху вниз с нескрываемой
насмешкой и слегка, но, впрочем, довольно-таки основательно щелкнул его по
голове.
- Эх ты, рыбалка!
Но мальчик вовсе не был таким дурнем.
Он сразу почувствовал в усатом хитрого и опасного врага. Ходит по
берегу, выспрашивает про матроса. Только делает вид, что пришел пострелять.
А на самом деле, кто его знает, что у него на уме. Наверное, какой-нибудь из
сыскного. Еще, чего доброго, пронюхает как-нибудь, что именно у них в
хибарке и скрывается беглец. Может, уже и проследил, не дай бог!
Гаврик тотчас решил прикинуться совсем маленьким дурачком. От дурачка
не много узнаешь.
Мальчик тут же скроил глупую рожу, какая, по его мнению, должна быть у
маленького дурня, выпучил бессмысленно глаза и стал преувеличенно застенчиво
переминаться с ноги на ногу, ковыряя на губе заеду.
Усатый, видя, что имеет дело с полным несмышленышем, решил сначала
войти с ним в дружбу, а уж потом обо всем выспросить. Он не без основания
полагал, что дети - народ любопытный и наблюдательный и знают лучше
взрослых, что делается вокруг.
- А как тебя звать, мальчик?
- Гаврик.
- Так-с. Стало быть, Гаврюха?
- Эге. Гаврюха.
- Ну, вот что, Гаврюха: хочешь выстрелить?
Даже уши у мальчика и те покрылись горячей краской. Однако он тут же
овладел собой и, продолжая изображать дурачка, пропищал совсем тоненьким
голоском:
- А у меня, дяденька, нету пятачка.
- Это я понимаю, что у тебя нету капиталов. Ничего. Один раз можешь
выстрелить, я заплачу.
- Дяденька, а вы с меня не смеетесь?
- Не доверяешь? Ну хорошо... Вот!
С этими словами усатый выложил на прилавок большой, совершенно новый
пятак.
- Пали!
Гаврик, задохнувшийся от счастья, нерешительно посмотрел на хозяина
тира.
Но у того на лице появилось уже строго официальное выражение,
исключавшее даже самую возможность дружеских перемигиваний.
Он посмотрел на мальчика, как на незнакомого, и, учтиво, склонившись
над прилавком, спросил:
- Из чего вы предпочитаете стрелять, молодой человек: из пистолета или
же из ружья-с?
Тут Гаврик и взаправду почувствовал себя дурачком - до того растерялся
от так неожиданно подвалившего ему счастья.
Он обалдело улыбнулся и, почти заикаясь, пролепетал:
- Из монтекристо.
Хозяин элегантно зарядил ружье и подал его мальчику. Гаврик, сопя,
припал к прилавку и стал целиться в бутылку. Конечно, ему больше хотелось бы
выстрелить в японский броненосец. Но он боялся промахнуться, а бутылка была
большая.
Мальчик старался как можно дольше растянуть наслаждение прицеливания.
Поцелившись немножко в бутылку, он стал целить в зайца, потом в броненосец,
потом опять в бутылку. Он переводил мушку с кружка на кружок, глотая слюну и
с ужасом думая, что вот он сейчас выпалит - и все это блаженство кончится.
Гаврик глубоко вздохнул, положил ружье и, виновато взглянув на хозяина,
сказал усатому:
- Знаете что, дядя: я лучше не буду стрелять, я уже все равно
поцелился, а вы меня лучше угостите в будке зельтерской с сюрпризом. Вам же
дешевле обойдется.
Усатый ничего не имел против, и они, стараясь не глядеть на хозяина, на
его презрительную и вместе с тем насмешливо-равнодушную физиономию,
отправились к будке.
Здесь усатый сразу проявил такую щедрость, что Гаврик ахнул. Вместо
воды с сиропом, стоившей две копейки, господин потребовал не больше не
меньше, как целую большую бутылку воды "Фиалка" за восемь копеек.
Мальчик даже не поверил своим глазам, когда будочник достал белую
бутылку с фиолетовой наклейкой и раскупорил тоненькую проволоку, которой
была прикручена пробочка.
Бутылка выстрелила, но не грубо, как стрелял квас, а тоненько, упруго,
деликатно. И тотчас прозрачная вода закипела, а из горлышка пошел легкий
дымок, действительно распространивший нежнейший аромат самой настоящей
фиалки.
Гаврик осторожно взял обеими руками, как драгоценность, холодный
кипучий стакан и, зажмурившись против солнца, стал пить, чувствуя, как
пахучий газ бьет через горло в нос.
Мальчик глотал этот волшебный напиток богачей, и ему казалось, что на
его триумф смотрит весь мир: солнце, облака, море, люди, собаки,
велосипедисты, деревянные лошадки карусели, кассирша городской купальни... И
все они говорят: "Смотрите, смотрите, этот мальчик пьет воду "Фиалка"!"
Даже маленькая бирюзовая ящеричка, выскочившая из бурьяна погреть на
солнце бисерную спину, висела, схватившись лапкой за камень, и смотрела на
мальчика прищуренными глазами, как бы говоря тоже: "Смотрите на этого
счастливого мальчика: он пьет воду "Фиалка"!"
Гаврик пил и вместе с тем обдумывал, как он будет выбираться, если
усатый снова начнет приставать с вопросами. У мальчика на этот счет даже
созрел целый план.
- Ну что, Гаврюха, понравилась тебе вода "Фиалка"?
- Спасибо, дядечка, сроду такой вкусной не пил.
- Я думаю. А скажи мне теперь: выходили вы вчера вечером в море?
- Выходили.
- Пароход "Тургенев" видели?
- А как же! Он нам чуть было весь перемет колесами не покалечил.
- Ас парохода никто не прыгал?
Усатый смотрел на мальчика в упор черными мохнатыми глазами. Гаврик с
трудом ухмыльнулся и преувеличенно возбужденно заговорил:
- А ей-богу, прыгал! Чтоб мне пропасть! Он ка-ак прыгнет, а брызги во
все стороны ка-ак полетят! А он как поплывет наразмашку!..
- Стоп! Да ты не брешешь? Куда ж он поплыл?
- Ей-богу, не брешу, святой истинный крест!
Тут Гаврик, хотя и знал, что это грех, быстро раза четыре подряд
перекрестился.
- Как поплывет, как поплывет...
И мальчик стал, размахивая руками, показывать, как плыл матрос.
- Куда же?
- Туда! - Мальчик махнул рукой в море.
- А куда ж он потом делся?
- Потом его якась шаланда подобрала.
- Шаланда? Какая?
- Такая, знаете, большая - громадная очаковская шаланда под парусом.
- Здешняя?
- Не.
- А какая?
- С Большого Фонтана... А то, может, из Люстдорфа. Такая вся
синяя-синяя и наполовину красная, громадная. Она его как подобрала, так
сразу тем же ходом и пошла и пошла прямо на Люстдорф. Святой истинный
крест...
- Название лодки не заметил?
- Как же, заметил: "Соня".
- "Соня"? Прекрасно. Да ты не врешь?
- Святой истинный крест, чтоб мне в жизни счастья не видеть, или
"Соня", или "Вера".
- "Соня" или "Вера"?
- Или "Соня", или "Вера"... или "Надя".
- А то смотри...
Тут, вместо того чтобы расплатиться, усатый шепнул будочнику на ухо
что-то такое, от чего лицо будочника сразу стало кислое. Затем он кивнул
мальчику и торопливо побежал к подъему в город, как понял мальчик - на
дачный поезд...
Гаврик только того и дожидался.
19 ПОЛТОРА ФУНТА ЖИТНОГО
Надо поскорее предупредить матроса.
Но Гаврик был мальчик смышленый и осторожный. Прежде чем вернуться
домой, он отправился за усатым, издали наблюдая за ним до тех пор, пока
собственными глазами не убедился, что тот действительно поднялся наверх и
скрылся в переулке.
Только тогда мальчик побежал в хибарку. Матрос спал. Но едва щелкнул
замок, как вскочил и сел на койке, повернув к двери лицо с блестящими,
испуганными глазами.
- Не бойтесь, дядя, это я. Ложитесь.
Больной лег.
Мальчик долго возился в углу, делая вид, что пересматривает крючки
перемета, уложенного "бухтой" в круглую ивовую корзинку. Он не знал, как
приступить к делу, чтобы не слишком встревожить больного.
Наконец подошел к койке и некоторое время мялся, почесывая одну ногу о
другую.
- Легче вам, дядя?
- Легче.
- Соображаете что-нибудь?
- Соображаю.
- Дать вам кушать?
Больной, обессиленный даже таким коротким разговором, замотал головой и
прикрыл глаза.
Мальчик дал ему отдохнуть.
- Дядя, - сказал он через некоторое время тихо, с настойчивой лаской, -
это вы вчерась прыгали с парохода "Тургенев"?
Больной открыл глаза и посмотрел на мальчика снизу вверх, внимательно и
очень напряженно, но ничего не ответил.
- Дядя, слухайте, что я вам скажу, - зашептал Гаврик, подсаживаясь к
нему на койку. - Только вы не дергайтесь, а лежите тихо...
И мальчик как можно осторожней рассказал ему о своем знакомстве с
усатым.
Больной снова вскочил и сел на койке, крепко держась руками за ее
доску. Он не спускал с мальчика неподвижно расширенных глаз. Его лоб стал
сырой. Однако он все время молчал. Только один раз нарушил молчание, именно
тогда, когда Гаврик сказал, что у усатого на щеке был пластырь. В этом месте
рассказа в глазах у больного мелькнуло какое-то дикое и веселое украинское
лукавство, и он проговорил сипло, сквозь зубы:
- Это его, наверно, кошка поцарапала.
Потом он вдруг засуетился и, держась за стенку, встал на дрожащие ноги.
- Давай, - бормотал он, бестолково тычась во все стороны, - давай
куда-нибудь... За-ради Христа...
- Дядя, ложитесь. Вы ж больной.
- Давай... давай... Давай мою робу... Где вещи?
Он, вероятно, забыл, что скинул верхнюю одежду в море, и теперь
беспомощно шарил похудевшей рукой по койке, небритый, страшный, похожий в
белой рубахе, и подштанниках на сумасшедшего.
Его вид был так жалок и вместе с тем так грозен, что Гаврик готов был
бежать от страха куда глаза глядят.
Но все же, пересиливая страх, он с силой обхватил больного руками за
туловище и пробовал уложить обратно на койку. Мальчик чуть не плакал:
- Дядя, пожалейте себя, ляжьте!
- Пусти. Я сейчас пойду.
- Куда ж вы пойдете в подштанниках?
- Дай вещи...
- Что вы говорите, дядя? Какие вещи? Ложитесь обратно. На вас ничего не
было.
- Пусти. Пойду...
- Вот мне с вами наказанье, если бы вы только знали, дядя! Все равно
как маленький! Ложитесь, я вам говорю! - вдруг сердито крикнул мальчик,
потеряв терпенье. - Что я тут буду с вами цацкаться, как с дитем!
Больной покорно лег, и Гаврик увидел, что его глаза снова подернулись
горячечной поволокой.
Матрос тихонько замычал, морщась и потягиваясь:
- За-ради Христа... Пускай меня кто-нибудь сховает... Пустите меня в
комитет... Вы не знаете, где тут одесский комитет?.. Не стреляйте, ну вас к
черту, а то весь виноград перестреляете...
И он понес чепуху. "Дело плохо", - подумал Гаврик. В это время снаружи
послышались шаги. Кто-то шел прямо к хибарке через бурьян, с шумом ломая
кусты.
Мальчик весь так и сжался, не смея дохнуть. Множество самых ужасных
мыслей пронеслось у него в голове.
Но вдруг он услышал знакомый кашель. В хибарку вошел дедушка.
И по тому, как старик сбросил у порога пустой садок, как высморкался и
как долго и ядовито крестился на чудотворца, Гаврик безошибочно понял, что
дедушка выпил.
Это случалось со стариком чрезвычайно редко и обязательно после
какого-нибудь из ряда вон выходящего события, все равно - радостного или
печального. На этот раз, судя по обращению к Николаю-угоднику, случай был
скорее всего печальный.
- Ну что, дедушка, купили мясо для наживы?
- Мясо для наживы?
Старик прозрачно посмотрел на Гаврика и сунул ему под самый нос дулю.
- На мясо! Наживляй! И скажи спасибо нашему хрену-чудотворцу. Помолись
ему, старому дурню, чтоб он лопнул! Наловить крупных бычков - это он может,
а цены подходящие сделать на привозе - так это маком! Что вы скажете,
господа! За такого бычка - тридцать копеек сотня! Где-нибудь это видано?
- По тридцать копеек! - ахнул мальчик.
- По тридцать, чтоб мне не сойти с этого места! Я ей: "За такой товар
по тридцать копеек? Побойтесь бога, мадам Стороженко!" А она мне: "У нас бог
до привозных цен не касается. У нас свои цены, а у бога свои. А если вы
несогласные, то идите к жидам, может, они вам на какую-нибудь копейку больше
дадут, только сначала верните мне восемьдесят копеек вашего долга!" Видели
вы такое? Ну, не плюнуть за это в самые ее поганые очи? Так представьте ж
себе, господа, что я таки и плюнул. Перед всем привозом не посмотрел и
нахаркал! Истинный крест! Наплевал ей полные очи!
Дедушка при этом стал поспешно креститься.
Но он привирал. Никому он в очи, конечно, не плевал. Он только весь
затрясся, побледнел, засуетился и стал швырять рыбу из садка в корзину мадам
Стороженко, бормоча: "Забирайте и подавитесь. Чтоб вам от этих бычков
повылазило!"
Мадам же Стороженко невозмутимо пересчитала рыбу и протянула дедушке
двенадцать копеек липкими медяками, коротко заметив: "В расчете".
Дедушка взял деньги и тут же, весь клокоча от бессильного гнева, пошел
в монопольку и купил за шесть копеек голубой шкалик с красной головкой. Он
ободрал сургуч о специальную терку, прибитую на акации возле питейного
заведения, и трясущейся рукой выбил пробочку, завернутую в тонкую бумажку.
Он одним духом вылил в горло водку и "вместо закуски" вдребезги трахнул
о мостовую тонкую посуду, хотя мог бы получить за нее копейку залога.
Затем отправился домой, купив по дороге для внучка за копейку красного
леденечного петуха на сосновой щепочке - ему все еще казалось, что Гаврик
совсем маленький мальчик, - а также два монастырских, очень белых и очень
кислых бублика для больного матроса.
Остальные деньги он истратил на полтора фунта житного.
По дороге его разбирала такая злоба, что он раз десять останавливался и
плевал с яростью куда попало, будучи в полной уверенности, что плюет в
поганые очи мадам Стороженко.
- Святой истинный крест! - говорил он, дыша прямо в лицо Гаврику
сладковатым запахом водки и суя ему в руку леденечного петуха. - Кого хочешь
спроси на привозе - весь привоз видел, как я ей наплевал в поганые очи! А
ты, деточка, скушай петушка, ничего. Он все равно как пряник.
Тут старик вспомнил про больного и стал совать ему бублики.
- Не трожьте его, дедушка. Он только что заснул. Пускай отдыхает.
Дедушка осторожно положил бублики на подушку рядом с головой матроса и
шепотом сказал:
- Ссс! Ссс! Пускай теперь отдыхает. А потом, как проснется, будет есть.
Житный ему нельзя: у него теперь кишки сильно слабые, а бублички можно,
ничего.
Полюбовавшись на бублики и на больного, старик покачал головой и
заметил нежно:
- Спит и ничего не чует. Эх, матрос, матрос, неважное твое дело!
Он постелил себе в углу пиджак и лег отдыхать.
Гаврик вышел из хибарки, огляделся по сторонам и плотно прикрыл за
собой дверь. Он решил, не медля ни минуты, отправиться на Ближние Мельницы,
к старшему брату Терентию. Это решение возникло в ту же минуту, когда
мальчик услышал, как больной произнес в бреду слово "комитет". Гаврик не
знал в точности, что такое комитет. Но однажды он слышал, как это слово
сказал Терентий.
20 УТРО
Петя проснулся и был поражен, увидев себя в городской комнате, среди
забытой за лето мебели и обоев.
Сухой луч солнца, пробившийся в щель ставня, пересекал комнату. Пыльный
воздух был как бы косо распилен сверху донизу. Ярко освещенные опилки
воздуха - пылинки, ниточки, ворсинки, движущиеся и вместе с тем неподвижные,
- образовали полупрозрачную стену.
Крупная осенняя муха, пролетая сквозь нее, вдруг вспыхнула и тотчас
погасла.
Не слышалось ни кряканья качек, ни истерического припадка курицы,
снесшей за домом яйцо, ни глупой болтовни индюков, ни свежего чириканья
воробья, качающегося чуть ли не в самом окне на тоненькой веточке шелковицы,
согнутой под ним в дугу.
Совсем другие, городские звуки слышались снаружи и внутри квартиры.
В столовой легко гремели венские стулья. Музыкально звучала
полоскательница, в которой мыли поющий стакан. Раздавался "бородатый" - в
представлении мальчика - голос отца, мужественный и по-городскому чужой.
Электрический звонок наполнял коридор. Хлопали двери, то парадная, то
кухонная, и Петя вдруг узнавал по звуку, которая из них хлопнула.
А между тем снаружи, из какой-то комнаты с окном, открытым во двор -
ах, да! из тетиной, - не прекращаясь ни на минуту, слышалось пение
разносчиков. Они появлялись один за другим, эти дворовые гастролеры, и
каждый исполнял свою короткую арию.
- Угле-ей! Угле-е-ей! - откуда-то издалека пел русский тенор, как бы
оплакивая свою былую удаль, свое улетевшее счастье. - Угле-е-ей!
Его место занимал низкий комический басок точильщика:
- Точить ножи-ножницы, бритвы!.. Чшшить ножи-ножжж, бритввв!..
Ножиножжж... Бррр-иттт...
Паяльщик появлялся вслед за точильщиком, наполняя двор мужественными
руладами бархатного баритона:
- Па-аять, починять ведра, каструли! Па-ять, починять ведра, каструлии!
Вбегала безголосая торговка, оглашая знойный воздух городского утра
картавым речитативом:
- Груш, яблук, помадоррр! Груш, яблук, помадоррр!
Печальный старьевщик исполнял еврейские куплеты:
- Старые вещи, старые вещи! Старивэшшш... Старивэшшш...
Наконец, венчая весь этот концерт прелестной неаполитанской
канцонеттой, вступала новенькая шарманка фирмы "Нечада", и раздавался
крикливый голос уличной певицы:
Ветерок чуть колышет листочки,
Где-то слышится трель со-ло-вья.
Ты вчера лишь гуляла в плато-чке,
А сс-го-днл гу-ляешь в шел-ках.
Пой, ласточка, пой.
Сэр-це ус-па-кой...
- Углей, угле-е-ей! - запел русский тенор сейчас же после того, как
шарманка ушла.
И концерт начался снова.
В то же время с улицы слышался стук дрожек, шум дачного поезда, военная
музыка.
И вдруг среди всего этого гомона раздалось какое-то ужасно знакомое
шипенье, что-то щелкнуло, завелось, и один за другим четко забили, как бы
что-то отсчитывая, прозрачные пружинные звуки. Что это? Позвольте, но ведь
это же часы! Те самые знаменитые столовые часы, которые, как гласила
семейная легенда, папа выиграл на лотерее-аллегри, будучи еще женихом мамы.
Как Петя мог о них забыть! Ну да, конечно, это они! Они отсчитывали
время. Они "били"! Но мальчик не успел сосчитать сколько. Во всяком случае,
что-то много: не то десять, не то одиннадцать.
Боже мой! На даче Петя вставал в семь...
Он вскочил, поскорее оделся, умылся - в ванной! - и вышел в столовую,
жмурясь от солнца, лежавшего на паркете горячими косяками.
- А, как не стыдно! - воскликнула тетя, качая головой и вместе с тем
радостно улыбаясь так выросшему и так загоревшему племяннику. - Одиннадцать
часов. Мы тебя нарочно не будили. Хотели посмотреть, до каких пор ты будешь
валяться, деревенский лентюга. Ну, да ничего! С дороги можно. Скорей садись.
Тебе с молоком или без? В стакан или в твою чашку?
Ах, совершенно верно! Как это он забыл? "Своя чашка"! Ну да, ведь у
него была "своя чашка", фарфоровая, с незабудками и золотой надписью: "С
днем ангела", прошлогодний подарок Дуни.
Позвольте, батюшки, наш самовар! Оказывается, он о нем тоже забыл. И
бублики греются, повешенные на его ручки! И сахарница белого металла в форме
груши, и щипчики в виде цапли!
Позвольте, а желудь звонка на шнурке под висячей лампой... Да и сама
лампа: шар с дробью над белым колпаком!
Позвольте, а что это в руках у отца? Ба, газета! Вот уж, правду
сказать, совсем забыл, что в природе существуют газеты! "Одесский листок" с
дымящим паровозиком над расписанием поездов и дымящим пароходиком над
расписанием пароходов. (И дама в корсете среди объявлений!) Э, э!.. "Нива"!
"Задушевное слово"! Ого, сколько бандеролей накопилось за лето!
Одним словом, вокруг Пети оказалось такое множество старых-престарых
новостей, что у него разбежались глаза.
Павлик же вскочил чуть свет и уже вполне освоился с новой старой
обстановкой. Он уже давно напился молока и теперь запрягал Кудлатку в
дилижанс, составленный из стульев.
Иногда он озабоченно пробегал по комнатам, трубя в трубу и сзывая
воображаемых пассажиров.
Тут Петя вспомнил вчерашние события и даже вскочил из-за стола:
- Ой, тетечка! Я же вам вчера так и не успел рассказать! Ах, что только
с нами было, вы себе не можете представить! Сейчас я вам расскажу, только
ты, Павлик, пожалуйста, не перебивай...
- Да уж знаю, знаю.
Петя даже слегка побледнел:
- И про дилижанс знаете?
- Знаю, знаю.
- И про пароход?
- И про пароход.
- И как он прыгал прямо в море?
- Знаю все.
- Кто ж вам рассказал?
- Василий Петрович.
- Ну, папа! - в отчаянии закричал Петя и даже топнул обеими ногами. -
Ну, кто тебя просил рассказывать, когда я лучше умею рассказывать, чем ты!
Вот видишь, ты теперь мне все испортил!
Петя чуть не плакал. Он даже забыл, что он уже взрослый и завтра будет
поступать в гимназию.
Стал хныкать:
- Тетечка, я вам лучше еще раз расскажу, у меня будет гораздо
интереснее.
Но у тети вдруг покраснел нос, глаза наполнились слезами, и она, прижав
пальцы к вискам, проговорила со страданием в голосе:
- Ради бога, ради бога, не надо! Ну, не могу я это еще раз слушать
равнодушно. Как только у людей, которые называют себя христианами, хватает
совести так мучить друг друга!
Она отвернулась, вытирая нос маленьким платочком с кружевами.
Петя испуганно взглянул на отца. Отец смотрел очень серьезно и очень
неподвижно в окно. Мальчику показалось, что на его глазах тоже блестят
слезы.
Петя ничего не понял, кроме того, что рассказать здесь вчерашнюю
историю вряд ли удастся.
Он поскорее выпил чай и отправился во двор искать слушателей.
Дворник выслушал рассказ весьма равнодушно и заметил:
- Ну что ж, очень просто. Бывает и не такое.
А больше рассказывать было положительно некому. Нюся Коган, сын
лавочника из этого же дома, как назло, поехал гостить к дяде на Куяльницкий
лиман. Володька Дыбский куда-то перебрался. Прочие еще не возвращались с
дач.
Гаврик передал через Дуню, что сегодня зайдет, но его все не было. Вот
ему бы рассказать! Не пойти ли к Гаврику на берег?
Пете не разрешалось ходить одному на берег, но искушение было слишком
велико.
Петя засунул руки в карманы, покрутился равнодушно под окнами, затем
так же равнодушно, чтобы не возбуждать подозрений, вышел на улицу, погулял
для виду возле дома, завернул за угол и бросился рысью к морю.
Но на середине переулка с теплыми морскими ваннами наткнулся на босого
мальчика. Что-то знакомое... Кто это?
Позвольте, да ведь это же Гаврик!
21 ЧЕСТНОЕ БЛАГОРОДНОЕ СЛОВО
- О Гаврик!
- О Петька!
Этими двумя возгласами изумления и радости, собственно, и закончился
первый момент встречи закадычных друзей.
Мальчики не обнимались, не тискали друг другу рук, не заглядывали в
глаза, как, несомненно, на их месте поступили бы девчонки.
Они не расспрашивали друг друга о здоровье, не выражали громко
восторга, не суетились.
Они поступили, как подобало мужчинам, черноморцам: выразили свои
чувства короткими, сдержанными восклицаниями и тотчас перешли к делу, как
будто бы расстались только вчера.
- Куда ты идешь?
- На море.
- А ты?
- На Ближние Мельницы, к братону.
- Зачем?
- Надо. Пойдешь?
- На Ближние Мельницы?
- А что же?
- Ближние Мельницы...
Петя никогда не бывал на Ближних Мельницах. Он только знал, что это
ужасно далеко, "у черта на куличках".
Ближние Мельницы в его представлении были печальной страной вдов и
сирот. Существование Ближних Мельниц всегда обнаруживалось вследствие
какого-нибудь несчастья.
Чаще всего понятие "Ближние Мельницы" сопутствовало чьей-нибудь
скоропостижной смерти. Говорили: "Вы слышали, какое горе? У Анжелики
Ивановны скоропостижно скончался муж и оставил ее без всяких средств. Она с
Маразлиевской перебралась на Ближние Мельницы".
Оттуда не было возврата. Оттуда человек если и возвращался, то в виде
тени, да и то ненадолго - на час, не больше.
Говорили: "Вчера к нам с Ближних Мельниц приходила Анжелика Ивановна, у
которой скоропостижно скончался муж, и просидела час - не больше. Ее трудно
узнать. Тень... "
Однажды Петя был с отцом на похоронах одного скоропостижно
скончавшегося преподавателя и слышал дивные, пугающие слова, возглашенные
священником перед гробом, - о каких-то "селениях праведных, идеже
упокояются", или что-то вроде этого.
Не было ни малейшего сомнения, что "селения праведных" суть не что
иное, как именно Ближние Мельницы, где как-то потом "упокояются"
родственники усопшего.
Петя живо представлял себе эти печальные селения со множеством ветряных
мельниц, среди которых "упокояются" тени вдов в черных платках и сирот в
заплатанных платьицах.
Разумеется, пойти без спросу на Ближние Мельницы являлось поступком
ужасным. Это было, конечно, гораздо хуже, чем полезть в буфет за вареньем
или даже принести домой за пазухой дохлую крысу. Это было настоящим
преступлением. И хотя Пете ужасно хотелось отправиться с Гавриком в
волшебную страну скорбных мельниц и собственными глазами увидеть тени вдов,
все же он решился не сразу.
Минут десять его мучила совесть. Он колебался.
Впрочем, это не мешало ему уже давно шагать рядом с Гавриком по городу
и, захлебываясь, рассказывать о своих дорожных приключениях.
Так что, когда в страшной борьбе с совестью победа осталась все-таки на
стороне Пети, а совесть была окончательно раздавлена, оказалось, что
мальчики зашли уже довольно далеко.
Правила хорошего тона предписывали черноморским мальчикам относиться ко
всему на свете как можно равнодушнее.
Однако Петин рассказ, против всяких ожиданий, произвел на Гаврика
громадное впечатление. Гаврик ни разу не сплюнул презрительно через плечо и
ни разу не сказал: "брешешь". Пете показалось даже, что Гаврик испугался. Но
Петя тотчас приписал это своему таланту рассказчика.
Он раскраснелся и кричал на всю улицу, изображая страшную сцену в
лицах:
- Тогда этот ка-ак вдарит его по морде щепкой с гвоздем! Честное
благородное слово! А тогда тот ка-ак закричит на весь "Тургенев": "Сто-ой,
сто-о-ой!" Можешь мне наплевать в глаза, если вру. А тогда этот ка-ак
вскочит на перила да как соскочит в море - бабах! - аж только брызги
полетели, высокие, до четвертого этажа, чтоб я пропал, святой истинный
крест!..
Петя так размахался руками и так распрыгался, что опрокинул у какой-то
лавочки корзину с рожками, и мальчикам пришлось, высунув языки, два квартала
бежать от хозяина.
- А этот был какой? - спросил Гаврик. - С якорем на руке, что ли?
- Ну да! Ясно! - возбужденно орал Петя, тяжело переводя дух.
- Вот тут якорь?
- Ясно. А ты откуда знаешь?
- Не видал я матросов! - буркнул Гаврик и сплюнул, совершенно как
взрослый.
Петя с завистью посмотрел на своего приятеля и тоже плюнул. Но плевок
вышел не такой отрывистый и шикарный. Вместо того чтобы отлететь далеко, он
вяло капнул на Петино колено, и пришлось вытирать рукавом.
Тогда Петя взял себе на заметку, что необходимо малость подучиться
плевать, и всю дорогу практиковался в плевании так усердно, что на другой
день у него потрескались губы и больно было есть дыню...
- А тот, - сказал Гаврик, - был в "скороходах" и в очках?
- В пенсне.
- Нехай будет так.
- А ты откуда знаешь?
- Не видал я агентов из сыскного!
Окончив свою историю, Петя поспешно облизал губы и тотчас, без
передышки, стал рассказывать ее опять с самого начала.
Трудно себе представить муки, которые при этом испытывал Гаврик. Перед
тем, что знал он, Петины приключения не стоили выеденного яйца! Гаврику
стоило только намекнуть, что этот самый таинственный матрос в данный момент
находится у них в хибарке, как с Петьки тотчас соскочил бы всякий фасон.
Но приходилось молчать и слушать во второй раз Петину болтовню. И это
было нестерпимо.
А может быть, все-таки намекнуть? Так только, одно словечко. Нет, нет,
ни за что! Петька обязательно разболтает. А если взять с него честное
благородное слово? Нет, нет, все равно разболтает. А если заставить
перекреститься на церковь? Пожалуй, если заставить - на церковь, то не
разболтает...
Словом, Гаврика терзали сомнения.
Язык чесался до такой степени, что иногда мальчик, чтобы не начать
болтать, с силой сжимал себе пальцами губы. Однако ничто не помогало.
Открыть тайну хотелось все сильней и сильней. А Петя между тем продолжал с
жаром рассказывать, изображая, как ехал дилижанс, как из виноградника
выскочил страшный матрос и напал на кучера, как Петя на него закричал и как
тот спрятался под скамейку...
Это было уже слишком. Гаврик не выдержал:
- Дай честное благородное слово, что никому не скажешь!
- Честное благородное слово, - быстро, не моргнув глазом, сказал Петя.
- Побожись!
- Ей-богу, святой истинный крест! А что?
- Я тебе что-то скажу.
- Ну?
- Только ты никому не скажешь?
- Чтоб я не сошел с этого места!
- Побожись счастьем!
- Чтоб мне не видать в жизни счастья! - с готовностью проговорил Петя,
от любопытства крупно глотая слюни, и для большей верности быстро прибавил:
- Пусть у меня лопнут глаза! Ну?
Гаврик некоторое время шел молча, сопя и отплевываясь. В нем все еще
продолжалась борьба с искушением. Но искушение побеждало.
- Петька, - сказал Гаврик сипло, - перекрестись на церкву.
Петя, сгоравший от нетерпения поскорее услышать секрет, стал искать
глазами церковь.
Как раз в это время мальчики проходили мимо Старого христианского
кладбища. Над известняковой стеной, вдоль которой расположились продавцы
венков и памятников, виднелись верхушки старых акаций и мраморные крылья
скорбных ангелов. (Значит, и вправду Ближние Мельницы находились в тесном
соседстве со смертью, если путь к ним лежал мимо кладбища!)
За акациями и ангелами в светло-сиреневом пыльном небе висел голубой
купол кладбищенской церкви.
Петя истово помолился на золотой крест с цепями и проговорил с
убеждением:
- Святой истинный крест, что не скажу! Ну?
- Слышь, Петька...
Гаврик кусал губы и грыз себе руку. У него в глазах стояли слезы.
- Слышь, Петька... Ешь землю, что не скажешь!
Петя внимательно осмотрелся по сторонам и увидел под стеной подходящую,
довольно чистую землю. Он выцарапал ногтями щепотку и, высунув язык, свежий
и розовый, как чайная колбаса, положил на него землю. После этого он
вопросительно повернул выпученные глаза к приятелю.
- Ешь! - мрачно сказал Гаврик.
Петя зажмурился и начал старательно жевать землю.
Но в этот миг на дороге послышался странный нежный звон.
Два солдата конвойной команды, в черных погонах, с шашками наголо, вели
арестанта в кандалах. Третий солдат, с револьвером и толстой разносной
книгой в мраморном переплете, шел сзади. Арестант в ермолке солдатского
сукна и в таком же халате, из-под которого высовывались серые подштанники,
шел, опустив голову.
Ножных кандалов не было видно - они глухо брякали в подштанниках, - но
длинная цепочка ручных висела спереди и, нежно звеня, била по коленям.
То и дело арестант подбирал ее жестом священника, переходящего через
лужу.
Выбритый и серолицый, он походил чем-то на солдата или на матроса. Было
заметно, что ему очень совестно идти среди бела дня по мостовой в таком
виде. Он старался не смотреть по сторонам.
Солдатам, по-видимому, тоже было совестно, но они смотрели не вниз, а,
наоборот, вверх, сердито, с таким расчетом, чтобы не встречаться глазами с
прохожими.
Мальчики остановились и, открыв рты, разглядывали косо посаженные
бескозырки солдат, синие револьверные шнуры и ярко-белые ножи качающихся
вместе с руками шашек, на кончиках которых ослепительно вспыхивало солнце.
- Проходите, не останавливайтесь, - не глядя на мальчиков, сказал
сердито солдат с книгой. - Не приказано смотреть.
Арестанта провели.
Петя вытер язык рукавом и сказал:
- Ну?
- Чего?
- Ну, теперь скажи.
Гаврик вдруг злобно посмотрел на приятеля, с ожесточением согнул руку и
сунул заплатанный локоть Пете под самый нос:
- На! Пососи!
Петя глазам своим не поверил. Губы у него дрогнули.
- Я ж землю кушал! - проговорил он, чуть не плача. Глаза Гаврика
блеснули диким лукавством, и он, присев на корточки, завертелся юлой, крича
оскорбительным голосом:
- Обманули дурака на четыре кулака, на пятое стуло, чтоб тебя раздуло!
Петя понял, что попал впросак: никакой тайны у Гаврика, разумеется, не
было, он только хотел над ним посмеяться - заставить есть землю! Это,
конечно, обидно, но не слишком.
В другой раз он выкинет с Гавриком такую штуку, что тот не обрадуется.
Посмотрим!
- Ничего, сволочь, попомнишь! - с достоинством заметил Петя, и приятели
продолжали путь как ни в чем не бывало.
Только иногда Гаврик вдруг ни с того ни с сего начинал дробно стучать
босыми пятками и петь:
Обманули дурака
На четыре кулака,
На пятое стуло,
Чтоб тебя раздуло!
22 БЛИЖНИЕ МЕЛЬНИЦЫ
Идти было весело и очень интересно.
Петя никогда не предполагал, что город такой большой. Незнакомые улицы
становились все беднее и беднее. Иногда попадались магазины с товаром,
выставленным прямо на тротуар.
Под акациями стояли дешевые железные кровати, полосатые матрацы,
кухонные табуреты. Были навалены большие красные подушки, просяные веники,
швабры, мебельные пружины. Всего много, и все крупное, новое, по-видимому,
дешевое.
За кладбищем потянулись дровяные склады, от которых исходил удивительно
приятный горячий, но несколько кисловатый запах дуба.
Потом начались лабазы - овес, сено, отруби - с несуразно большими
весами на железных цепях. Там стояли гири, громадные, как в цирке.
Затем - лесные склады с сохнущим тесом. Здесь тоже преобладал горячий
запах пиленого дерева. Но так как это была сосна, то запах казался не
кислым, а, наоборот, сухим, ароматным, скипидарным.
Сразу бросалось в глаза, что по мере приближения к Ближним Мельницам
мир становился грубее, некрасивее.
Куда девались нарядные "буфеты искусственных минеральных вод",
сверкающие никелированными вертушками с множеством разноцветных сиропов? Их
заменили теперь съестные лавки с синими вывесками - селедка на вилке - и
трактиры, в открытых дверях которых виднелись полки с белыми яйцевидными
чайниками, расписанными грубыми цветами, более похожими на овощи, чем на
цветы.
Вместо щеголеватых извозчиков по плохой мостовой, усыпанной сеном и
отрубями, грохотали ломовики.
Что же касается находок, то в этой части города их оказалось гораздо
больше, чем в знакомых местах. То и дело в пыли мелькнет подкова, или гайка,
или папиросная коробка.
Увидя находку, мальчики бросались к ней наперегонки, толкая друг друга
и крича не своим голосом:
- Чур, без доли!
Или:
- Чур, на долю!
И в зависимости от того, кто прежде крикнул, находка свято, нерушимо
считалась личной или же общей.
Находок было так много, что мальчики в конце концов перестали их
подбирать, делая исключение лишь для папиросных коробок.
Коробки были необходимы для игры в "картонки". Каждая имела свою
ценность в зависимости от картинки. Человеческая фигура считалась за
пятерку, животное - за один, дом - за пятьдесят.
У каждого одесского мальчика в кармане обязательно находилась колода
таких папиросных крышечек.
Играли также и в конфетные бумажки, но по преимуществу девочки и совсем
маленькие мальчики, не свыше пяти лет.
Что касается Гаврика и Пети, то они, разумеется, давно уже относились к
бумажкам с глубочайшим презрением и играли только в картонки.
В приморских районах почему-то курили исключительно "Цыганку" и
"Ласточку".
Что привлекательного находили приморские курильщики в этих папиросах,
было неразрешимой загадкой. Отвратительнейшие папиросы!
На одних - яркий лаковый портрет черноокой цыганочки: дымящаяся
папироска в коралловом ротике и роза в синих волосах. "Цыганка" считалась
всего-навсего пятеркой, да и то с большой натяжкой, так как фигура цыганки
была только по пояс.
На других - три жалкие ласточки. Они стоили и того меньше:
всего-навсего тройку.
Некоторые чудаки курили даже "Зефир", где вообще не было никакой
картинки, одна только надпись, так что картонка и вовсе в игру не
принималась. А именно эти-то папиросы, как ни странно, были самые дорогие в
лавочке.
Надо быть круглым дураком, чтобы покупать такую дрянь.
Мальчики даже плевались, когда им попадалась коробочка "Зефир".
Петя и Гаврик горели нетерпением поскорее вырасти и сделаться
курильщиками. Уж они-то не сваляют дурака и будут покупать исключительно
"Керчь" - превосходные папиросы, где на крышечке целая картина: приморский
город и гавань со множеством пароходов.
Самые лучшие специалисты по картонкам и те не знали в точности, за
сколько надо считать "Керчь", так как расходились в оценке пароходов. На
всякий случай, для ровного счета, "Керчь" на уличной бирже шла за пятьсот.
Мальчикам обыкновенно везло.
Можно было подумать, что все кладбищенские курильщики задались
специальной целью обогатить Петю и Гаврика: они курили исключительно
"Керчь".
Мальчики не успевали поднимать драгоценные коробочки. Сначала они не
верили своим глазам. Это было совершенно как во сне, когда идешь по дороге и
через каждые три шага находишь три рубля.
Вскоре их карманы оказались набитыми доверху. Богатство было так
велико, что перестало радовать. Наступило пресыщение.
Под высокой и узкой стеной какой-то фабрики, где по черноватому от
копоти кирпичу были намалеваны такие громадные печатные буквы, что их
невозможно было вблизи прочитать, мальчики сыграли несколько партий,
подбрасывая картонки и следя, какой стороной они упадут. Однако игра шла без
всякого азарта. Слишком много у каждого было картонок. Не жаль проигрывать.
А без этого какое же удовольствие?
А город все тянулся и тянулся, с каждой минутой меняя свой вид и
характер.
Сначала в нем преобладал оттенок кладбищенский, тюремный. Потом -
какой-то "оптовый" и вместе с тем трактирный. Потом - фабричный.
Теперь пейзажем безраздельно завладела железная дорога. Пошли пакгаузы,
блокпосты, семафоры... Наконец дорогу преградил опустившийся перед самым
носом полосатый шлагбаум.
Из будочки вышел стрелочник с зеленым флажком. Раздался свисток. Из-за
деревьев вверх ударило облачко белоснежного пара, и мимо очарованных
мальчиков задом пробежал настоящий большой локомотив, толкая перед собой
тендер.
О, что за зрелище! Ради этого одного стоило уйти без спросу из дому.
Как суетливо и быстро стучали шатуны, как пели рельсы, с какой
непреодолимой волшебной силой притягивали к себе головокружительно
мелькающие литые колеса, окутанные плотным и вместе с тем почти прозрачным
паром!
Очарованная душа охвачена сумасшедшим порывом и вовлечена в
нечеловеческое, неотвратимое движение машины, в то время как тело изо всех
сил противится искушению, упирается и каменеет от ужаса, на один миг
покинутое бросившейся под колеса душой!
Мальчики стояли, стиснув кулачки и расставив ноги, бледные, маленькие,
с блестящими глазами, чувствуя свои похолодевшие волосы.
У, как это было жутко и в то же время весело!
Гаврику, правда, это чувство было уже знакомо, но Петя испытывал его
впервые. Сначала он даже не обратил внимания, что вместо машиниста из
овального окошечка локомотива выглядывал солдат в бескозырке с красным
околышем и на тендере стоял другой солдат, в подсумках, с винтовкой.
Едва локомотив скрылся за поворотом, как мальчики бросились на насыпь и
прижались ушами к горячим, добела натертым рельсам, гремящим, как оркестр.
Разве не стоило убежать без спросу из дому и перенести потом какое
угодно наказание за счастье прижаться к рельсу, по которому - вот только
что, сию минуту - прошел настоящий локомотив?
- Почему на нем вместо машиниста солдат? - спросил Петя, когда они,
вдоволь наслушавшись шума рельсов и набрав "кремушков" с балласта,
отправились дальше.
- Видать, опять железнодорожники бастуют, - нехотя ответил Гаврик.
- Что это значит - бастуют?
- Бастуют - значит бастуют, - еще сумрачнее сказал Гаврик. - Не выходят
на работу. Тогда, бывает, заместо их солдаты водят поезда.
- А солдаты не бастуют?
- Солдаты не бастуют. Не имеют права. Ихнего брата за это - ого! - в
арестантские роты могут. Очень просто.
- А то бы бастовали?
- Спрашиваешь...
- А твой братон Теретий бастует?
- Когда как...
- Отчего же он бастует?
- Оттого, что потому. Не морочь голову. Смотри лучше -
"Одесса-Товарная". А вон они самые, Ближние Мельницы.
Напрасно Петя вытягивал шею, всматриваясь вдаль. Решительно нигде не
было никаких мельниц: ни ветряных, ни водяных.
Были: водокачка, желтый частокол станционного двора Одессы-Товарной,
красные вагоны, санитарный поезд с флажком Красного Креста, штабеля грузов,
покрытых брезентом, часовые...
- Где же мельницы? Где?
- Вот же они, прямо за вагонными мастерскими, чудило!
Петя смолчал, боясь как-нибудь снова не очутиться в дураках.
Он так усердно вертел во все стороны головой, что даже натер себе
воротником шею, но мельниц нигде так и не заметил.
Странно!
Между тем Гаврик не обнаруживал ни малейшего удивления по поводу их
отсутствия. Он бойко шагал по узенькой тропинке вдоль длинной закопченной
стены, мимо громадных клетчатых окон со множеством выбитых стеклышек.
Петя, порядком уже уставший, плелся за ним, шаркая башмаками по траве,
темной от пыли и копоти. Иногда под ногами хрустела железная стружка,
очевидно выкинутая из окна.
Гаврик привстал на цыпочки и заглянул в окно.
- Смотри, Петька, вагонные мастерские. Тута Терентий работает. Никогда
не видал? Иди сюда.
Петя стал рядом с приятелем на цыпочки и заглянул в выбитое стекло. Он
увидел громадный сумрачный воздух и мутные крошечные квадратики
противоположных окон. Висели широкие ремни, всюду стояли какие-то большие
скучные железные вещи с колесиками. Все было усыпано металлической стружкой.
Солнечный свет, пройдя сквозь пыльные стекла, лежал по всему
непомерному полу бледными клетчатыми косяками.
И во всем этом громадном, странном пространстве не было заметно ни
одной живой души.
Сверху донизу стояла такая немая, такая нечеловеческая тишина, что Пете
стало страшно, и он прошептал чуть внятно:
- Никого нету...
И Гаврик, подчиняясь его шепоту, сказал еще тише, одними губами:
- Наверно, опять бастуют.
- А ну, не балуйся под окнами! - раздался вдруг над мальчиками грубый
голос.
Они вздрогнули и обернулись. Рядом с ними стоял солдат в скатке через
плечо, с винтовкой. Он стоял так близко, что Петя явственно услышал страшный
запах солдатских щей и ваксы.
Светло-желтые кожаные подсумки - тяжелые, скрипучие, наверное полные
боевых патронов, - грозно и близко торчали перед мальчиками, а весь солдат в
целом казался таким громадным, что два ряда медных пуговиц уходили снизу
вверх на головокружительную высоту, в самое небо.
"Погиб!" - с ужасом подумал Петя и почувствовал: вот-вот с ним случится
постыдная неприятность, та самая, что обычно случается с очень маленькими
детьми от сильного испуга.
- Тикай! - закричал Гаврик тонким голосом и, шмыгнув мимо солдата,
кинулся удирать.
Не слыша под собой ног, Петя рванулся за приятелем. Ему казалось, что
позади топают солдатские сапоги. Он припустил еще, насколько хватало сил.
Сапоги не отставали. Глаза ничего не видели, кроме мелькающих впереди
коричневых пяток Гаврика. Сердце колотилось громко и быстро. Солдат не
отставал. Ветер шумел в ушах.
И, только пробежав по крайней мере версту, Петя наконец сообразил, что
это не стук солдатских сапог, а колотится на спине сорвавшаяся соломенная
шляпа.
Мальчики с трудом перевели дух. По вискам бежали ручьи горячего пота,
на подбородке висели капли.
Но едва мальчики убедились, что солдата поблизости нет, как тотчас
сделали совершенно равнодушные лица и, небрежно засунув руки в карманы, не
торопясь зашагали дальше.
Они делали вид друг перед другом, будто бы решительно ничего не
случилось, а если даже и случилось, то такие пустяки, о которых не стоит и
разговаривать.
Теперь они уже давно шли по широкой немощеной улице. Хотя на калитках и
на домиках висели городские фонари с номерами и вывески лавочек и
мастерских, а на одном из углов находилась даже аптека с разноцветными
графинами и золотым орлом, все же улица эта скорее напоминала не городскую,
а деревенскую.
- Ну, где же твои Ближние Мельницы? - сказал Петя кисло.
- А это тебе что? Скажешь, не Мельницы?
- Где?
- Что значит - где? Тут.
- Где же тут?
- Где мы идем.
- А самые мельницы?
- Чудак человек! - снисходительно сказал Гаврик. - А где ты видел на
Фонтане фонтан? Все равно как маленький! Спрашиваешь, а сам не знаешь что!
Петя ничего не ответил. Гаврик был совершенно прав. В самом деле, Малый
Фонтан, Большой Фонтан, Средний Фонтан. А самих фонтанов там, оказывается,
никаких нет. Просто "так называется".
Называется Мельницы, а мельниц-то никаких на самом деле и нет.
Но мельницы - это, в сущности, пустяки. А вот где тени не похожих на
себя вдов и маленькие бледные сиротки в заплатанных платьицах? Где серое,
призрачное небо и плакучие ивы? Где сказочно-грустная страна, откуда нет
возврата?
Гаврика об этом нечего было и спрашивать!
К своему полному разочарованию, Петя не видел ни вдов, ни плакучих ив,
ни серого неба. Наоборот. Небо было горячее, ветреное, яркое, как синька.
Во дворах блестели шелковицы и акации. На огородах светились
запоздавшие цветы тыкв. По курчавой травке шли гуси, поворачивая глупые
головы то направо, то налево, как солдаты на Куликовом поле.
В кузне звенели молотки и слышался ветер мехов.
Конечно, все это было по-своему тоже очень увлекательно. Но трудно было
расстаться с представлением о призрачном мире, где как-то таинственно
"упокояются" родственники скоропостижно скончавшихся мужчин.
И долго еще в Петиной душе боролась призрачная картина воображаемых
мельниц, где "упокояются", с живой, разноцветной картиной железнодорожной
слободки Ближние Мельницы, где жил братон Гаврика Терентий.
23 ДЯДЯ ГАВРИК
- Тута!
Гаврик толкнул ногой калитку, и друзья пролезли в сухой палисадник,
обсаженный лиловыми петушками. На мальчиков тотчас же бросилась большая
собака с бежевыми бровями.
- Цыц, Рудько! - крикнул Гаврик. - Не узнала?
Собака понюхала, узнала и кисло улыбнулась. Зря побеспокоилась. Задрала
лохматый хвост бубликом, повесила язык и, часто, сухо дыша, побежала в глубь
двора, волоча за собой по высоко натянутой проволоке гремучую цепь.
Из деревянных сеней слободской мазанки выглянула испуганная женщина.
Она увидела мальчиков и, вытирая ситцевым передником руки, сказала,
обернувшись назад:
- Ничего. Это до тебя братик прийшов.
Из-за спины женщины выдвинулся большой мужчина в полосатом матросском
тельнике с рукавами, отрезанными по самые плечи, толстые, как у борца.
Выражение его сконфуженного конопатого лица, покрытого мельчайшими
капельками пота, совсем не соответствовало атлетической фигуре. Насколько
фигура была сильной и даже как бы грозной, настолько лицо казалось
добродушным, почти бабьим.
Подтянув ремешок штанов, мужчина подошел к мальчикам.
- Это Петька с Канатной, угол Куликова поля, - сказал Гаврик, небрежно
мотнув головой на приятеля. - Учителя мальчик. Ничего.
Терентий вскользь посмотрел на Петю и уставился на Гаврика небольшими
глазами с веселой искоркой.
- Ну, где ж те башмаки, которые я тебе справил на пасху? Что ты ходишь,
все равно как босяк с Дюковского сада?
Гаврик печально и длинно свистнул:
- Эге-э-э, где теи башмаки-и-и..
- Босявка ты, босявка!
Терентий сокрушенно покрутил головой и пошел за дом, куда последовали и
мальчики.
Тут, к неописуемому восхищению Пети, на старом кухонном столе, под
шелковицей, была устроена целая слесарно-механическая мастерская. Даже
шумела паяльная лампа. Из короткого дула, как из пушечки, вырывалось сильное
обрубленное лазурное пламя.
Судя по детской цинковой ванночке, прислоненной вверх дном к дереву, и
по паяльному молоточку в руке у Терентия, можно было заключить, что хозяин
занят работой.
- Майстрачишь? - спросил Гаврик, сплевывая совершенно как взрослый.
- Эге.
- А мастерские стоят?
Терентий, как бы не расслышав вопроса, сунул молоточек в пламя
паяльника и стал внимательно следить, как он накаляется. При этом он
бормотал:
- Ничего, за нас вы не беспокойтесь. Мы себе на кусок хлеба всегда
намайстрачим...
Гаврик сел на табуретку и скрючил не достававшие до земли босые ноги.
Он уперся руками в колено и, неторопливо покачиваясь, повел степенный
хозяйский разговор со старшим братом.
Морща облупленный носик и сдвинув брови, совсем обесцвеченные солнцем и
солью, Гаврик передал поклон от дедушки, сообщал цены на бычки, с
негодованием обрушивался на мадам Стороженко, которая - "такая стерва -
держит все время за горло и не дает людям дышать", и прочее в таком же роде.
Терентий поддакивал, осторожно проводя носиком накаленного молоточка по
слитку олова, которое от его прикосновения таяло, как масло.
На первый взгляд не было ничего особенного, а тем более странного в
том, что брат пришел в гости к брату и разговаривает с ним о своих делах.
Однако, если принять во внимание озабоченный вид Гаврика, а также
расстояние, которое ему пришлось пройти специально для того, чтобы
поговорить с братоном, нетрудно было догадаться, что у Гаврика было важное
дело.
Несколько раз Терентий вопросительно поглядывал на брата, но Гаврик
незаметно моргал на Петю и продолжал как ни в чем не бывало беседу.
Петя же забыл все на свете, поглощенный волшебным зрелищем паяния. Он
не отрываясь следил за движением громадных ножниц, режущих толстый цинк, как
бумагу.
Одним из самых увлекательных занятий одесских мальчиков было стоять
посреди двора вокруг паяльщика, наблюдая его волшебное искусство. Но там был
незнакомый человек, гастролер, фокусник на сцене: быстро и ловко сделал свое
дело - запаял чайник, перекинул через плечо свернутые в трубку обрезки
жести, подхватил жаровню и пошел себе со двора, крича: "Па-ять,
па-а-ачи-нять!.. "
А здесь был знакомый, брат приятеля, артист, показывающий свое
искусство дома, для избранных. В любой момент можно было спросить у него:
"Послушайте, что это у вас здесь в железной коробочке - кислота, что ли?!" -
и не нарваться на грубый ответ: "Иди, мальчик, откуда пришел. Не мешай
человеку паять". Это совсем другое дело.
Петя даже высунул от восхищения язык, что совсем не подобало такому
большому мальчику. Вероятно, он так бы никогда и не отошел от стола, если бы
вдруг не обратил внимания на девочку с ребенком на руках, подошедшую к
шелковице.
Девочка не без труда подняла толстого годовалого ребенка с двумя
ярко-белыми зубами в коралловом ротике и поднесла его к Гаврику:
- Посмотри, кто пришел, агу! Гаврик пришел, агу! Скажи дяде Гаврику:
"Здравствуйте, дядя Гаврик!"
Гаврик с чрезвычайной серьезностью полез за пазуху и, к безграничному
удивлению Пети, извлек оттуда красного леденечного петуха на палочке.
Три часа таскать с собой такое лакомство и не только не попробовать
его, но даже не показать - это мог сделать только человек с неслыханной
силой воли! Гаврик протянул петуха ребенку:
- На!
- Возьми, Женечка, - засуетилась девочка, поднося ребенка к самому
петушку. - Возьми ручкой. Видишь, какого тебе гостинца принес дядя Гаврик.
Возьми петушка ручкой. Вот так, вот так. Скажи теперь дяде: "Спасибо,
дядечка!" Ну, скажи: "Спасибо, дядечка".
Ребенок крепко держал пухлой замурзанной ручкой лучину с ярким леденцом
на конце и пускал крупные пузыри, уставясь на дядю бессмысленно голубыми
глазками.
- Видите, это он говорит: "Спасибо, дядечка", - суетилась девочка, не
спуская завистливых глаз с лакомства. - Куда же ты тянешь в рот. Подожди,
поиграйся сначала. Сначала надо кашку покушать, а тогда уже можно петушка...
- продолжала она с благонравной рассудительностью, то и дело бросая быстрые
любопытные взгляды на незнакомого красивого мальчика в новых башмаках на
пуговичках и в соломенной шляпе.
- Это Петя с Канатной, угол Куликова, - сказал Гаврик, - пойди с ним
поиграй, Мотя.
Девочка от волнения даже побледнела.
Прижимая к себе ребенка, она попятилась, глядя исподлобья на Петю, и
пятилась до тех пор, пока не прислонилась спиной к отцовской ноге. Терентий
погладил дочку по плечику, поправил на ее стриженной под нуль голове
беленький чепчик с оборочкой и сказал:
- Пойди, Мотя, поиграй с мальчиком, покажи ему те свои русско-японские
картины, что я тебе куплял, когда ты лежала больная. Пойди, деточка, а
Женечку отдай маме.
Мотя потерлась об отцовскую ногу и задрала вверх лицо, ставшее
совершенно красным от конфуза. Ее глаза были полны слез, и в ушах дрожали
крошечные бирюзовые сережки.
Петя заметил, что такие сережки чаще всего бывают у молочниц.
- Ничего, деточка, мальчик не будет драться, не бойся.
Мотя послушно отнесла ребенка в дом и вернулась, прямая, как палка, со
втянутыми щеками, страшно серьезная.
Она остановилась шагах в четырех от Пети и, глотнув как можно больше
воздуха, сказала, запинаясь и скосив глаза, неестественно тонким голосом:
- Мальчик, хочете, я вам покажу русско-японские картины?
- Покажь, - сказал Петя тем сиплым, небрежным голосом, каким, по
правилам хорошего тона, следовало разговаривать с девочками. При этом он
старательно и довольно удачно плюнул через плечо.
- Пойдем, мальчик.
Девочка не без некоторого кокетства повернулась к Пете спиной и,
чересчур часто двигая плечами, пошла, подскакивая, в глубь двора, за погреб,
где у нее было устроено свое кукольное хозяйство.
Петя вразвалку следовал за ней. Глядя на ее худую шею с ложбинкой и
треугольным мысиком волос, мальчик чувствовал такое волнение, что у него
подгибались ноги. Конечно, нельзя сказать, чтобы это была страстная любовь.
Но в том, что дело кончится серьезным романом, не могло быть никакого
сомнения.