У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.net

деКале 11 мая 1749 года

Работа добавлена на сайт samzan.net: 2016-06-20

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой - мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Выберите тип работы:

Скидка 25% при заказе до 4.3.2025

ШОТЛАНДСКАЯ УДАЧА:

дело О’Лири

Моему брату Бастиану


Па-де-Кале, 11 мая 1749 года.

Так уж вышло, что Доминик Финн Фитцпатрик, более известный как Фитц, потомственный Дикий Гусь и сержант полка Балкли Королевской Ирландской Бригады, в тот день собирался на свидание, и ночной наряд в караул взамен слегшего в лихорадке Хью Макмануса был ему совершенно ни к чему. Рассудив, что не стоит ссориться с начальством, коль скоро есть и более простые способы разрешить возникшую проблему, сержант нанес краткий дипломатический визит в Королевский шотландский, занимавший соседнее расположение (или, попросту говоря, соседние двадцать лье на редкость унылого песчаного берега). Отыскав Алана МакМоррана, своего давнего боевого товарища, Фитцпатрик осведомился, не будет ли тот так добр подменить его без лишнего шума — если, конечно же, у Алана самого нет никаких личных планов на этот вечер. Алан с готовностью согласился выручить друга; личные планы у него имелись, но как раз такого свойства, которое удачно подталкивало к времяпрепровождению на свежем воздухе.

Прихватив с собой три бутылки крепленого вина и экземпляр "Дон Кихота" на французском, Алан сидел на песке в разумном удалении от палаток ирландцев, пил и читал. Незадолго до того, как прогорела первая свеча в фонаре, буквы начали расплываться; засветив вторую, Алан убрал "Дон Кихота" в ранец и пил теперь, глядя в сторону шумно шевелящегося во мраке моря. Иногда, если выпивки бывало достаточно, у него получалось поверить, что то шумит не Ла-Манш, а Куан-на-Хэрэ... иногда, если выпивки бывало более чем достаточно, иллюзия даже не причиняла боли.

Однажды, когда он сидел почти здесь же, маленькая рыжая чайка вспорхнула ему на колено, выклянчивая подачку. В кармане у Алана как раз обнаружились закаменевшие остатки фронтовой галеты. Размачивая их в вине, он кормил чайку. Наевшись, птица попыталась взлететь, но не смогла; на ее пьяное барахтание в песке Алан смотрел с отвращением, как будто не сам был тому причиной. Он застрелил птицу, похоронил ее и сложил над ней крохотный каирн.

Алан как раз думал о чайке (она отчего-то нередко приходила ему на ум), когда тело потребовало отдать ему обыденный долг. МакМорран поднялся и двинулся к линии прибоя — отлить. Фонарь он взял с собой, а стало быть, свет более не отмечал места привала. Тем не менее, из головы Алана это некоторым образом ускользнуло, и, с фонарем в руке, он долго бродил по берегу, матерясь и выглядывая огонь. Наконец, до него дошло; возвращаясь по собственным следам, он качал головой и хихикал себе под нос.

Куан-на-Хэрэ...

Буря мечется меж

Обезумевших скал,

Волны бьют о борта,

Волны бьют вперевал.

И кричит капитан:

“Круче правь, рулевой,

А коль дрогнет рука,

Так и Дьявол с тобой”.

Последняя бутылка пошла легко — настолько легко, что Алан даже пожалел, что не сделал на эту ночь более существенных запасов. Шатаясь, он вновь дошел до воды, размахнулся и запустил пустой бутылкой в море. Стоя по щиколотку в прибое, он глядел, как занимается бледный рассвет.

Так просто, подумал Алан. Так просто... Лицом вперед, ляг и отдохни. Господи Иисусе, да я же в доску пьян, я даже не почувствую, как это будет.

Когда Алан Финиан Руа МакМорран только начинал обучение бардическому ремеслу в доме Калума ан Амрига, последнего из арфистов великой ирландской школы (и премерзопакостнейшего вонючего старикашки к тому же), и не заработал еще почетного прозвища “нан Кларсах” — “Арфист”, — прозвище это, тем не менее, маячило впереди, как эшафот в затуманившихся от страха глазах разбойника. Сотоварищи Алана, бывшие на курс-два старше, всерьез обсуждали по вечерам, не стоит ли переломать новичку пальцы. Впрочем, обошлось и без переломов; Калум, как подозревали очень и очень многие, приревновал к славе и свернул обучение Алана Руа под тем благовидным предлогом, что оба его старших брата отправились воевать, отец уж не тот, а убирать озимые кому-то все же надо. Ночью Алан покорно убирал озимые (под коими в основном понимались принадлежавшие Кэмпбеллам и МакКерди овцы), а днем — сочинял мадригалы и играл их затем для Эмили. Она не понимала по-гэльски, он был не лучшего мнения о своем скотсе, но музыка того и не требовала. Эмили слушала; шелковые, каштановые, а не рыжеватые, как у него самого, пряди спутывались на полотне ее сорочки, на грудях... на бледных, острых маленьких грудях, к которым Алан, восемнадцатилетний, тянул было дрожащую руку — и не мог коснуться, не мог осквернить этой чистоты, пока она не направила его сама, и он приник наконец к ее лунной, дурманящей коже. А потом она вскрикнула раз, и другой, высоко, истошно... как чайка?

Как здоровенная сраная чайка, к тому же, пинающая его под ребра.

Алан открыл глаза. Фитц, прямо-таки лоснящийся довольством, стоял над ним в вычищенном и выглаженном мундире; пуговицы на отворотах сияли, как двадцать маленьких и на редкость злобных солнц.

— Ты спал, — сообщил Фитц. Ни для кого в полку Балкли не было секретом, что сержант Фитцпатрик получает чрезвычайное удовольствие, констатируя всяческие очевидные факты.

— А теперь ты еще и все ребра мне отбил. Сука, — буркнул Алан, поднимаясь.

— Ты сука, — логично возразил сержант. — А если бы что-то случилось, пока ты дрых?

— Да что тут может случиться, — Алан сморщился, героически переборов приступ дурноты. Блевать насухую — не самое славное занятие в мире, в особенности — в пять утра и на холодном морском ветру, так и норовящем занести дрянь тебе на штаны. — Ебучее море, ебучий песок, ебучие чайки. Господь Всемогущий, да если бы что-то случилось, я б джигу плясал. Все. Бывай.

Алан хлопнул Фитцпатрика по плечу и направился к своей палатке. Добравшись туда, он переоделся, поставил “Дон Кихота” на место и задумался было об опохмеле; но тут стало понятно, что пора плясать джигу.

Полог палатки (Алан не стал шнуровать его на тот случай, если морская болезнь все же возобладает) отдернулся, и лейтенант Эндрю Кисхольм беспрепятственно просунул в нее длинный нос. Алан знал Кисхольма еще по Шотландии; только теперь, с тех пор, как Алан почти сравнялся с ним в чине, они были на “ты”. Именно у Кисхольма Алан брал книги; их он старался не потерять, не облить вином и вообще ничего предосудительного с ними не делать. Кисхольм, кажется, ценил.

На сей раз лицо лейтенанта имело необыкновенно мрачное выражение, и Алан почему-то вспомнил, что до войны Кисхольм вроде бы был хирургом.

— Арфист, — строго произнес Кисхольм.

— Уже лечу, — кротко сказал Алан, для пущей наглядности вскинув руки вверх, и поспешил за Кисхольмом прочь — в беспощадно серое утро, уже наполнившееся гомоном, хлопаньем палаточного холста и щелканьем проверяемого оружия.

— Что стряслось? — спросил он, стараясь не отставать.

— Ты где был? — Кисхольм, вместо того, чтоб ответить по существу, демонстративно принюхался.

— Спал.

— Где?

Здесь. Твою в Бога душу мать, что творится?

Кисхольм вздохнул и снова повел носом, но, кажется, поверил.

— Ебаный ад, — угрюмо сообщил он, и прежде, чем Алан успел окончательно осознать, что интеллигентнейший лейтенант Кисхольм только что произнес слово “ебаный”, как перед ними уже распростерся плац, и Алану сделалось не до филологии: Джон Малони, в одних подштанниках, лежал на песке навзничь.

И с головой его было... что-то определенно странное.

Бурый след на песке отмечал путь, которым Малони тащили с места смерти на плац. Сделали это сами ирландцы; они же и положили рядом окровавленное платье Джона, найденное в палатке Тайга О’Лири. Сам О’Лири, со свежим синяком на скуле, стоял рядом с телом и грыз ногти; кто-то из шотландцев держал его на мушке.

Капитан МакЛин (он же доктор МакЛин, summa cum laude; впрочем, кого это сейчас волновало) поймал взглядом Кисхольма и поспешил к ним с Аланом навстречу. Округлое, ясное лицо доктора давно осунулось, крупный нос заострился, но военная осанка не давалась по-прежнему.

— Энди, — воскликнул он еще издали, по обыкновению плевав на чины, — вы мне нужны! Так, а вы, Алан... вы...

МакЛин окинул его озадаченным взглядом. Алан мысленно вздохнул и стал во фрунт.

— Прапорщик четвертой роты Королевского шотландского полка во Франции МакМорран готов принять приказы, мой капитан, — отчеканил он.

— Энди, — сказал МакЛин, — препоручите Алану свои обязанности и пройдемте. Вам будет интересно взглянуть.

Алан привычно пересчитал в уме синие мундиры. Того, кто целился в О’Лири, он, кажется, тоже знал еще с Восстания. Остальных пока набралось человек с полсотни; когда Алан наконец докричался до каждого и сумел изобразить из них какое-то подобие строя, подошла еще сотня, затем еще. До того, как другие офицеры шотландцев спустились на плац, Алан успел, во-первых, начисто ссадить себе голос, а во-вторых, со стыдом осознать, что Кисхольм вовсе не допрашивал его на предмет самоволки, а просто пытался понять, достаточно ли тот трезв для того, чтобы в одиночку взять на себя построение.

Наконец ирландцы выстроились с восточной стороны плаца, шотландцы заняли западную, и воцарилось молчание, только всхлипывал стоявший над трупом О’Лири. МакЛин и Кисхольм не обращали на него ни малейшего внимания, упоенно копошась у Малони в пробитой голове.

Льюис Драммонд, граф Мельфорт, полковник и единоличный властитель Королевского шотландского, выехал на плац на красивом сером в яблоках жеребце, рядом на вороном фризе скакал полковник Балкли. Начальство описало круг, переговариваясь вполголоса; речь, кажется, шла о французской полевой жандармерии. Затем ирландец бросил пару слов по-гэльски лейтенанту О’Бирну, Мельфорт что-то велел МакЛину, и оба, с арьергардом адъютантов, поспешили вверх по берегу к крепости — туда, где жил и столовался французский гарнизон.

— Ублюдки, — сказал Алан, отдавая вслед командирам полагающийся салют знаменем. Рота одобрительно зароптала, без слов уловив, что характеристика предназачалась французам.

О’Бирн вышел вперед.

— Значит, так, — объявил он, — ни один чертов лягушатник не сунется в это дело. Красавчик Мельфорт и Балкли отправились об этом позаботиться, — для вящей убедительности ирландец сплюнул. — Наше же дело — позаботиться о том, чтобы тот, кто в ответе за это — ответил.

— Вздернуть тварь, — крикнул кто-то из задних рядов.

— Вздернуть, вздернуть! — поддержал его вихрь голосов — на ирландском, на шотландском, на скотсе. — Кончай счеты!

О’Лири зарыдал.

О’Бирн топнул ногой. Бунтовщики смолкли.

— Вам, видно, мозги поотшибало во Фландрии, — рявкнул он. Алан поморщился. — Какой полуумок потащит к себе домой тряпки, которые там найти — как два пальца обоссать? И за каким они ему чертом? О’Лири проспал; он допустил, чтобы убийца подобрался к нему вплотную, и за это заплатит. Но убил его не О’Лири; убил его кто-то другой, и этого ублюдка мы вычислим и захороним живьем — это я вам обещаю, ребята. А пока что — мне нужен тот, кто был на карауле с западной стороны.

О’Бирн прав, подумал Алан. Малони наверняка не прогуливался по берегу, чтобы отхватить там по башке; а пробраться в расположение возможно только в трех случаях. Либо часовой с тобой в доле, либо — слепоглухой, либо...

Господи Боже.

О’Бирну меж тем поднесли список, и он вдумчиво читал, шевеля губами.

— Фитцпатрик, — очень спокойно сказал вдруг О’Бирн. — Финн Фитцпатрик, пятая рота. Выйти из строя.

Фитц, бледнее покойника и О’Лири, вышел на плац.

— Ты был на часах вместо Макмануса, — произнес О’Бирн. Говорил он негромко; но слова эти разнеслись над рядами не хуже, чем командирский рев.

— Так точно, мой лейтенант, — так же тихо и оглушительно отвечал Фитц.

— Ты отлучался с поста? — О’Бирн смотрел в список, голос его был по-прежнему невыразителен.

— Никак нет, мой лейтенант, — еще тише проговорил Фитц.

— Как же, в таком случае, в расположение части мог войти посторонний?

Губы сержанта задрожали.

— Я... был пьян, сэр. Мертвецки пьян. Вот как это все и случилось, сэр. Я спал. Я не слышал.

О’Бирн передернулся.

— Выблядок, — все тем же скучным голосом сказал он.

Алан зажмурился. С куда большим удовольствием он предпочел бы заткнуть уши, но был обязан держать знамя. Поэтому он слышал, хоть и дал бы отрубить себе голову, лишь бы не слышать, как О’Лири получает неделю нарядов вне очереди, а Фитц — бессрочную гауптвахту до прояснения всех обстоятельств убийства и разжалование до рядового навечно; как О’Бирн клянется присунуть всякому в такие места, “о каких вы, барышни, и не слышали”; как Кисхольм и МакЛин взахлеб шепчутся о краниумах и энцефалонах; и как — здесь он в холодном поту в ужасе раскрыл глаза — орет чайка.

Маленькая рыжая чайка.

Спустя сутки Тайг О’Лири повесился. Предполагали разное: то ли он не вынес того, что товарищи могли заподозрить его в убийстве однополчанина, то ли — того, что, оправданный, он тем не менее навсегда стал для них человеком, прилюдно рыдавшим из страха за собственную жизнь. Так или иначе, теперь он стал человеком, зарытым в прибой без креста, и смерть эту Алан воспринял близко к сердцу. Если вытащить Фитца из вечных рядовых еще представлялось каким-то образом возможным, то для Тайга все было кончено — и на этом, и на том свете.

После коротких и мрачных похорон О’Лири и не менее короткого и мрачного возлияния с Кисхольмом Алан валялся на раскладушке без сна, закинув руки за голову, и пытался придумать, что сам бы он сделал с мозгом Малони, попади таковой мозг ему в руки.

Человеческий мозг, как знал Алан из исполнения служебных обязанностей, штука довольно мягкая. Вынуть его из черепа, не повредив удерживающей воедино внешней оболочки, затруднительно — разве что снести нахер половину краниума... однако кому-то, по словам Кисхольма, это так или иначе удалось. Лицо и затылок Малони, как Алан успел углядеть, находились на законных своих местах — а стало быть, мозг его именно что вычерпывали. Руками? Тогда бы с рук капало. Или, может быть, ложкой (здесь Алан вспомнил, что и в самом деле давненько не ел)? Неважно. Вопрос не в том, как его вынули, вопрос в том, как его унесли... Перемолотый в кашу, влажный, железистый мозг. Довольно — будем думать о покойнике хорошо — объемный. Убийца с ним очевидно что-то проделал. Что-то, что можно было провернуть, не отходя от трупа. Что-то, что можно было провернуть очень быстро... Но что?

Увы, прежде богатое воображение явно изменяло прапорщику МакМоррану: весьма многочисленные жизненные впечатления произвели на свет лишь глагол “отстирать”.

Ладно, решил Алан, идем дальше. Мозг мозгом — но есть же еще и кости. Вскрыть кому-нибудь череп — порядочная возня, это известно всякому, кто хоть раз разделывал скот. Пила. Или очень уж крепкий тесак. Или нож с нарочно сделанными зазубринами...

Полночь. Море. Па-де-Кале. Мужик с пилой и ложкой. Да просто, блядь, пастораль.

Жрать, между тем, хотелось; но еще больше хотелось курить. МакМорран встал и пошарился на столе в поисках огнива. Вот так. Наконец-то... Вскоре затеплилась и свеча.

Маленькое бронзовое зеркальце, прислоненное к кувшину для умывания, смутно отразило небольшого, по пояс голого молодого человека в белых подштанниках. Молодой человек сидел, свернув ноги по-турецки, на продавленной раскладушке и курил глиняную носогрейку; отощалое лицо украшали веснушки, большие белесые глаза навыкате и крупный, не раз сломанный нос. Два нижних ребра слева также носили следы старого перелома и затянулись вмятыми; на безволосой груди лежал маленький серебряный крест.

— Блядь. Жопа, — мрачно изрек молодой человек по-французски.

Алан думал, что так и просидит до рассвета, но вскоре его все-таки потянуло в сон. Выбив трубку и загасив свечу, он свернулся на раскладушке, подтянув колени к груди. Что-то, впрочем, до последнего не давало ему покоя; но что — он понял только утром, пробудившись под ставшие привычными шум моря и барабанный бой.

Впервые с самого Маастрихта, впервые за полный год, он засыпал почти трезвым — и ничего не видал во сне.

— Фитцпатрик, — раздалось из-за двери, — на выход! — и прежде, чем Фитц успел осведомиться было, на какой-такой выход, как зазвенели ключи. За отворившейся дверью обнаружилась пара караульных французов, а также лыбившийся до ушей МакМорран.

— Где ты был, сукин сын? — заорал Фитц. — Трое суток! Все это время!

— Квасил, — мило сообщил Алан. — Но я говорил с О’Бирном, О’Бирн говорил с Мельфортом, так что две недели на “губе” мне, разжалование тебе, а в остальном же — полнейший штиль. Впрочем, — здесь он посерьезнел, все еще не входя в камеру, — я думаю, когда я выйду, мы сможем кое-что сделать и с твоим разжалованием. Вчера я еще пил с Кисхольмом, и он...

— Погоди, — недоверчиво прервал Фитц, — тебя что ж, не разжаловали?

— Разжаловали, вестимо, — Алан махнул рукой, вошел и уселся на шконку. — Просто меня это не особенно задевает.

— А что же тебя задевает? — Фитцпатрик аж обернулся от дверей.

— Гауптвахта, конечно же, — Алан уже растянулся на шконке, по обыкновению закинув руки за голову. — Покамест я тут маринуюсь, та паскуда, которая грохнула Малони, смоется уже далеко... а мне бы ой как хотелось перекинуться с ним словечком-другим.

— Так что там Кисхольм? — нетерпеливо спросил Фитц, которого конвоиры подталкивали к свободе не менее ощутимо, чем три дня назад — к обратному. — Что он сказал такого?

Алан открыл было рот, чтобы ответить, но не успел: Фитца вытолкали, дверь беззвучно закрылась.

Ключи провернулись. И раз, и два.

Выйдя с гауптвахты, Алан обнаружил, что убийца Малони был изловлен и повешен. Им вроде бы оказался какой-то бродяга, на которого наткнулся ирландский береговой патруль. После пары часов, проведенных наедине с лейтенантом О’Бирном, бродяга во всем сознался; и теперь Алан с Фитцем взирали на висельника, а висельник, соответственно, взирал на них самих.

Пленник провисел не то что бы долго, но лицо его было уже порядком объедено. Маленькая рыжая чайка, восседавшая у него на голове, дергала покойника за волосы; кожа с готовностью отставала от краниума. Алан бросил в чайку камнем, но промахнулся; камень угодил мертвецу туда, где в свое время помещался нос. Хрустнуло и завоняло.

— И все-таки, — задумчиво молвил Алан, ковыряясь в песке в поисках камня поувесистей, — мне это не нравится.

— Еще б тебе это нравилось, — сказал Фитц, — ты же не извращенец.

Алан повертел камень, примерился.

— Я о том, — рассеянно проговорил он, — что странно оно как-то. Сам посуди: кто-то не просто вскрыл Малони голову, кто-то изнутри ее вылизал. Кто-то, кто крепко ненавидел этого парня. А вот теперь выясняется, что это польстившийся на его пуговицы старый осел, которому соображения не хватило даже подняться до города. Если бы я, — Алан покосился на камень так, будто впервые его увидел, — если бы я был настолько на кого-нибудь зол, что не успокоился бы, пока не вылущил бы ублюдку мозги... разве бы я поленился затем пройти лишних пятьдесят лье до порта, где мог бы выпить и закусить этими мозгами со спокойной душой, а, Фитц? О нет. Я вместо этого рискую как дурак, шляюсь по расположению, перевожу все внимание на беднягу О’Лири, а потом только что не сижу на берегу и не пускаю сигнальные ракеты: вот он я, милости прошу, забирайте тепленьким. Нет, дружище, — Алан уронил камень в песок, — так дела не делаются.

— О’Бирн говорит, мужик был шпионом, — сказал Фитц.

— Что, Малони? Да он совсем поехал, видно, ваш О’Бирн.

— Не трожь О’Бирна, — неожиданно обиделся Фитц. — И не Малони, конечно, а этот вон мужик. Он вроде как был шпионом, ну, высадился с люгера или как там еще их возят, прятался на берегу, выбирал, кого из наших убить. Ну, и убил Малони.

— А вычищенный череп? А О’Лири? — Алан встряхнул головой. — Нет, Фитц. Что-то тут не так.

— Все так, — упрямо сказал Фитцпатрик. — Я отмазался. Ты почти отмазался. О’Бирн поймал шпиона; а если и не поймал, все равно ты ничего тут не сделаешь. О’Бирн сказал, все, значит, все.

Алан, прищурившись, посмотрел на шпиона. Шпион висел так, будто бы происходящее нимало его не волновало.

Алан подобрал камень, тщательно прицелился и раскроил покойнику лицо.

— Мой лейтенант, разрешите обратиться, — голос, раздавшийся во мгле за спиной О’Бирна, был ему смутно знаком.

О’Бирн (после смерти Малони он еженощно сам проверял посты) обернулся и поднял фонарь. Бывший прапорщик МакМорран стоял, вытянувшись во фрунт и мелко дрожа на ветру — что было, мягко говоря, неудивительно: МакМорран был без шляпы и с волос его капала вода. Допился, с неприязнью подумал О’Бирн; ну, дружок, доживи ты мне только до утра, с гауптвахты не выйдешь, клянусь трупом Ниалла Девяти Заложников; но второй, более внимательный взгляд несколько озадачил лейтенанта. МакМоррана, безусловно, пошатывало, но смотрел он прямо и чисто.

— Почему не в расположении? — сухо спросил О’Бирн.

Шотландец облизнул губы.

— Как я понимаю, — сипло произнес он, — разрешение получено. Мой лейтенант, — с силой сказал вдруг МакМорран на весьма неплохом ирландском, — вы повесили не того человека.

— Иди проспись, — посоветовал О’Бирн.

МакМорран махнул рукой.

— Я не пьян. То есть был пьян, конечно, еще полчаса назад, и сейчас, безусловно, есть некоторые заминки с ногами, но я здорово искупался и я в здравом уме. И это давняя мысль, я две недели только о том и думал. У него не было ведь при себе пуговиц, так?

— Каких, мать твою, пуговиц? — взвился О’Бирн. — Слушай, ты, наглый поехавший ублюдок, если ты думаешь, что один жалкий штурм и одна спасенная задница Мельфорта тебя прикроют, так вот, овцееб сучий, ты нихрена не прав, и если мало тебе разжа...

— У него ничего при себе не было, верно? — серые глаза сверкнули. — Ни пуговиц, ни денег... И правильно. Тот, кто так рисковал, не побрезговал бы взять что-нибудь на память, но только не пуговицы. И не деньги. Это слишком мелко. Но это ничего не доказывает, потому что тот бедный кретин не имел при себе пуговиц Малони не потому, что ссентиментальничал; потому, что он не убивал Малони. Ты сам ссыпал сраные пуговицы ему в карман, после того, как вышиб из него признание. А почему? Потому что тебе нужно было побыстрее повесить на кого-нибудь дело. Ты схватился за первого встречного побродяжку... и отпустил восвояси того, кто сейчас разгуливает с мозгами Малони в кармане. Право слово, он сейчас вызывает у меня много больше симпатии, чем ты.

О’Бирн вздохнул.

Аккуратно поставил фонарь наземь, обтер руки и схватил МакМоррана за грудки.

— А ты умный парень, — прорычал он. — Только никого я не отпускал восвояси; так-то. Я взял кого надо. И повесил кого надо. И можешь донести об этом хоть Балкли, хоть Мельфорту, хоть Господу Иисусу Христу Всемогущему и Деве Марии; к последним, ежели хочешь, я могу тебя и сам снарядить, прям отсюда. Усек?

— Никогда в жизни, — вежливо сказал Алан, высвобождаясь, — не доносил я ни на кого.

О’Бирн отметил, что шотландец, кажется, окончательно протрезвел. Но упорства в нем не убавилось... отнюдь.

— Разрешите, по крайней мере, — проговорил МакМорран, отряхивая лацканы, — мне самому его поискать.

— Вали к Мельфорту и у него и выпрашивай, — буркнул О’Бирн. — Ты вообще-то не моего полка, слава Богу. Или забыл?

— У меня очень хорошая память, — бесцветно сказал МакМорран. — Честь имею.

Шотландец щелкнул каблуками, отсалютовал и растворился во тьме.

После разговора с О’Бирном Алан, казалось, и в самом деле плюнул на дело Малони и (Фитц не мог не отметить этого с некоторым удовольствием) снова стал самим собой. Осунувшийся, деловитый тип, вышедший с гауптвахты, под воздействием той неизбывной скуки, из которой, казалось, состоял злосчастный берег не менее, чем из чаек, воды и песка, уступил место старому доброму Арфисту. Приняв с утра полстакана, чтобы прийти в себя, и подкрепившись в обед полбутылкой, дабы поддержать доброе расположение духа, Алан до самого вечера пребывал облеченный некой радужной дымкой, каковая вполне позволяла, пускай и заговариваясь, и не слишком твердо ступая, поддерживать поведение, приличное офицеру и джентльмену (хоть первым он не был теперь, а вторым — и вовсе).

Есть он по-прежнему почти ничего не ел.

— Ты сдохнешь, — посочувствовал ему Тайг О’Лири, когда Алан как-то раз, закончив дневные дела, явился к О’Лири на могилу с бутылкой коньяка.

Алан пожал плечами. О’Лири говорил совершенно разумные вещи; но, с другой стороны, ему-то было легко.

— А что делать? — спросил он. Потряс бутылку, лизнул горлышко... Пусто.

— Книжки читай, — посоветовал О’Лири из-под воды. — Я б читал, если б умел.

— Не хочу, — капризно воскликнул Алан, устраиваясь на могиле, — не буду больше.

— Вот еще, — удивился О’Лири. — И кстати, ноги-то подожми. Ты мне в голову тычешь.

Алан послушно поджал ноги.

— Слово, — пьяно провозгласил он, — есть вместилище Истины и святости; и я недостоин более принимать его в свинскую свою душу. Более того, — тут Алан потыкал пальцем туда, где, по его расчетам, должно было располагаться тайгово плечо, — одурманившись словом заместо выпивки, я, по всей справедливости вещей, должен был бы и проблеваться затем словом, а отнюдь не кларетом или, скажем, не коньяком, и не пивом, коль скоро пристойного напитка в сих сраных пенатах и не найдешь... так вот, говорю я, что может быть мерзостней, нежели вид человеческого тела, блюющего словом? Я и сам не знаю, что б из меня в таком случае повылезло. Может так статься, что и такое, что даже ты, дружище, откажешься со мной разговаривать.

— Я с тобой и не разговариваю, — лениво возразил Тайг. — Я умер.

— Так что ж, — удивился Алан, — я сижу и сам с собой разговариваю?

— Точно так, — подтвердил Тайг. — Ты нажрался, пришел ко мне на могилу и болтаешь тут сам с собою, как полный кретин.

— И почему, в таком случае, я пришел именно к тебе? Э, нет, — Алан погрозил песку пальцем, — тут должен быть какой-то смысл.

— Смысл в том, — скучно сказал О’Лири, — что ты ходишь вокруг да около.

Алан хотел было парировать, но здесь его все-таки скрутило, и он отковылял к морю и проблевался отнюдь не словом.

На следующий день он навестил О’Лири чуть более трезвым.

— Тайг? — осторожно позвал Алан, стоя у могилы.

Покойник молчал.

— Ублюдок, — жалобно сказал Алан и уселся в песок по-китайски, на пятки, — ублюдок сраный. Вот за что ты ко мне прицепился, а? Я тебя не вешал.

О’Лири с достоинством сохранял гробовое молчание.

— Вероятно, — с надеждой произнес Алан, — я ебнулся. Я же контуженный все-таки. И поэтому ты не молчишь; это мне только кажется, что ты молчишь, потому что я ебнулся просто-напросто. Так ведь?

Алан прислушался. Размеренно шипела и била вода; скандалили чайки.

— Ну и валяйся себе, — решительно сказал он, поднялся и зашагал к лагерю.

— Книжки почитай, — сказал О’Лири.

Алан ухмыльнулся во весь рот и, обернувшись на ходу, не преминул показать О’Лири длинный неприличный жест.

Господин Бошен готовился закрывать лавку.

В настоящий момент он сидел над выдвинутым кассовым ящиком и, с блокнотом и карандашом в серебряной оправе в руках, с удовольствием пересчитывал выручку. Господин Бошен, по общему и неоспоримому мнению, держал лучшую книжную лавку во всем Кале. Товар подбирал он с умом, броский и штучный, и те покупатели, кого господин Бошен после придирчивого осмотра допускал до выполненных по собственным его наброскам, отделанных резьбою и перламутром стеллажей, не скупились на щедрую плату за щедрое наслаждение. Сборники искусно раскрашенных акварелью гравюр, демонстрировавших весьма специфические способы постельного употребления юных венер (а также адонисов); старинные богословские трактаты, давно уже запрещенные Церковью, вплоть до точного — господин Бошен искренне на это надеялся — репринта писаний Йоуна Ученого; анатомические атласы, и бестиарии неведомых земель, и академическим строгим тоном изложенные пудовые руководства по достижению жизни вечной, минуя притом исповедальни и покойницкие; мифы, легенды и оправленные в золото сушеные беличьи и горностаевы лапы.

Клиенты господина Бошена, как правило, приходили поодиночке, в неброской, но явно недешевой одежде. Дернув за шнурок колокольчика, они воспитанно ждали, пока господин Бошен поднимался и шел к двери; если система зеркал, пристроенная господином Бошеном к дверному глазку, демонстрировала не вполне приемлемого клиента, господин Бошен притворялся, что его нет дома. Как и большинство его коллег, проживал господин Бошен в комнатах над лавкой.

Молодой человек в ужасающе грязном мундире какого-то из полков Иностранного легиона и с голой шеей (грудь под жилетом, как показалось господину Бошену, тоже была голая — но, впрочем, господин Бошен был не уверен; возможно, молодой человек просто расстегнул сорочку) тоже позвонил. Позвонил даже раз, и два, и три; уяснив, видимо, что господин Бошен открывать не желает, молодой человек размахнулся и высадил дверь плечом.

Вопль возмущения застыл в глотке господина Бошена; посетитель меж тем перешагнул порог и моргал теперь, как больная рыжая сова.

— Дбрвчр, — наконец поздоровался молодой человек. Стоял он странно: покачиваясь, но очень прямо, как если бы кто-то подвесил его позвоночник на невидимый шнур.

— Добрый вечер, — обретя наконец дар речи, отвечал господин Бошен. — Что будет угодно монсеньору? In folio? In quatro? — судя по цвету лица, господин Бошен уже близился к апоплектическому удару. — Иллюстрированный альбом? Или может быть, монсеньор сразу желает в жандармерию?

— Монсеньор не желает в жандармерию, — мрачно поведал молодой человек. — Монсеньор желает сделать подарок боевому товарищу.

Господин Бошен открыл рот.

Господин Бошен закрыл рот.

— Вот, — сказал молодой человек, зачерпнул из кармана полную горсть серебра и бросил ее в господина Бошена. — Тащи что-нибудь ирландское.

— Монсеньор, — вежливо промолвил господин Бошен, собирая серебро, — не пожелает ли пока присесть в кресло?

Монсеньор пожелал.

Спустя полчаса Алан, с наслаждением раскуривший предложенную господином Бошеном трубку и несколько поправивший состояние своего разума с помощью кофе, изучал выложенный перед ним ассортимент “ирландского”. Из содержания пяти книг (каждая в довольно приличном обрезе) ему было знакомо разве что житие св. Колума Килле.

Алан пролистал сборник житий. Св. Патрик... св. Колум Килле... св. Бригитта. С сожалением он отложил сборник в сторону — учитывая положение Тайга после смерти, книга про святых казалась не слишком-то уместным подарком.

Заполночь Алан все же выбрал “Анналы четырех мастеров” в лейденском издании, уплатил и поплелся домой. Книга встала ему во все деньги, и, скорее всего, он еще и остался должен; но Бошен счел за лучшее не спорить. В палатке Алан споро переоделся в сменный мундир и в точности к построению был на плацу. Рядовой из него выходил куда более дисциплинированный, нежели офицер.

Вечером он сидел, порядком пьяный, на могиле О’Лири и читал тому вслух по-ирландски. О’Лири был не в настроении и отмалчивался. Алан выругал его последними словами за то, что висельник, сам клянчивший книгу, теперь, видите ли, ею недоволен; но продолжил читать — во-первых, из упрямства, во-вторых, ему и самому стало интересно. В горле в очередной раз пересохло; Алан потянулся было за бутылкой, как вдруг некая машинально продекламированная им фраза зацепила слух — и властно рванула на себя взгляд.

Алан перечитал. Нет... ничего подобного.

Что же, мучительно соображал он, я мог отвлечься. Возможно, на прошлой странице... Черт, черт, да где же оно?

— Пошел бы ты да умылся, — сказал О’Лири.

— Что, проняло? — Алан не удержался от злорадства. — На, сторожи, — он оставил покойнику книгу, а сам отошел к прибою. Набрал в ладони воды, выплеснул в лицо.

На хрен.

Алан встал на четвереньки и сунул голову в прибой. На мгновение он испугался, что потеряет сознание и захлебнется, но обошлось. Спустя минуту он уже вновь спешно листал поднятые с могилы “Анналы” — и на сей раз усилия его увенчались успехом.

Между страниц был вложен побуревший от времени рукописный лист.

— О’Бирн, — медленно промолвил Алан, — ты идиот. Ты идиот, вот ты кто, ты порождение свиньи и собаки, ты гончая сука, что неспособна загнать и хромого зайца, ты ястреб, что боится писка цыпленка, ты слепец, что возлежит с мужем вместо жены, ты...

— Не трожь О’Бирна, — возмутился О’Лири.

— Да заткнись же наконец, Бога ради, — воскликнул Алан с досадой и поспешил к лагерю.

Он не стал повторять собственных ошибок и явился к О’Бирну наутро, после развода построения. О’Бирн ел, а точнее, жрал; впрочем, сколько б О’Бирн ни ел, он все равно оставался таким же худым и голодным. О’Бирн как раз покончил с постной похлебкой и приготовился вонзить зубы в кусок хлеба, как перед ним материализовался бывший прапорщик МакМорран. МакМорран был трезв и имел чрезвычайно воодушевленный вид; однако бессонница, отстраненно отметил О’Бирн, явно обещала вскоре его доконать.

— Мой лейтенант, разрешите обратиться! — протараторил МакМорран, явно стремясь поскорее разделаться с формальностями.

Не разрешу, мстительно подумал О’Бирн. Но было уже поздно.

— Я его вычислил! — выпалил МакМорран. — Я его вычислил! Ну, — слегка смутился он, — почти.

— Интересно, — сказал О’Бирн и коротко оглянулся.

— Лейтенант Кисхольм, — понизив голос, продолжал шотландец, — упоминал, что мозг покойного был похищен. Я знаю, как это проделали.

— Вот как? — О’Бирн постарался придать своему лицу как можно менее зверское выражение. Выходило с трудом.

— Убийца, — разъяснил МакМорран, — как мы все знаем, ударил его по темени. Это говорит, кстати, и о том, что он был выше ростом, чем Малони; но не суть. Он ударил его, убедился, что Малони либо умер, либо не придет в сознание, и тогда ударил еще раз. И еще, и еще... в то же место — пока не пробил ему котелок насквозь и не сумел выломать кусок кости. У него была с собой склянка, кисет или табакерка; там он держал алебастровый порошок.

— Да ты тронутый, — сказал О’Бирн.

МакМорран не обратил на это ни малейшего внимания.

— Убийца, — настойчиво продолжал бывший прапорщик, — вычерпал ему мозг, точно как подозревал Кисхольм. И смешал его с алебастром. Отсюда и белые отметины на одежде Малони: просыпавшийся порошок.

— Откуда ты про них знаешь? — тихо и страшно спросил О’Бирн.

— А я и не знаю, — МакМорран махнул рукой, — и не мог знать. Даже если бы я знал о них наверное — я их все равно не разглядел бы, при моей-то близорукости. Я блефовал, а ты только что подтвердил: они были.

— Допустим, — сказал О’Бирн. — И что же было дальше?

— А дальше, — медленно проговорил МакМорран, — он вылепил из мозга шар, положил его в карман и унес.

Он сунул руку за пазуху и вынул из-под мундира сложенный вчетверо лист бумаги. Деловито расправил и подал О’Бирну.

— Традиционный ирландский способ, — внятно и негромко произнес Алан, — брать трофеем павших врагов.

О’Бирн осторожно принял лист. “Вынь из нее мозг, сказал Конал, и поруби его мечом, — прочитал он, — и возьми с собой мозг, и смешай его с известью, и сделай из него мяч. Так они и сделали, а голова осталась у женщины”.

— И куда он его потом дел? — тупо спросил лейтенант.

Алан пожал плечами.

— Не знаю, — просто сознался он. — Возможно, что и никуда — просто парня повело. Переклинило, крыша поехала, чердак потек... да как хочешь. Но ”кто”, а не “куда” — это дело ясное. Среди нас, — Алан прикусил губу, — крыса.

— Малони убил ирландец? — ровно уточнил О’Бирн.

— Малони убил ирландец, — эхом промолвил Алан.

О’Бирн аккуратно сложил лист и сунул его в карман. Встал.

Размахнулся и врезал Арфисту в челюсть.

Алан успел рефлекторно отклониться, но вышло еще хуже: удар, которым О’Бирн метил выбить ему зубы, пришелся чуть выше виска. В голове взорвались белизна и звон. Алан стиснул виски руками, оскалившись, с усилием удержался на ногах... но тут О’Бирн въехал коленом ему в живот, и МакМорран рухнул. Лейтенант сосредоточенно подбавил ему пинка под мятые ребра; поддел ногой. Арфист перевернулся, шлепнулся спиной и остался лежать, сухо и страшно всхлипывая сквозь зубы; выставленная вверх скорчившаяся рука дрожала.

Беззвучный О’Бирн, встав над ним, что-то яростно выговаривал: все заслоняло мерзкое монотонное гудение. Прищурившись и напрягшись, Алан испытал приступ тошноты, но все же сумел различить слова.

— И никогда, — ревел О’Бирн, — никогда ни один член Ирландской бригады не поднял бы своей руки на брата по бою и крови!

“Особенно ты”, — сухо подумал Арфист и потерял сознание.

МакЛин сказал, что Арфист еще дешево отделался. МакМорран соврал, что заработал сотрясение в пьяной драке; уходя, доктор смотрел на него с жалостью, болью и презрением одновременно. Алан мог бы сказать ему и правду, но что-то остерегло его от откровенности. Вылеживая неделю в лазарете, он много курил и много думал.

О’Бирн не мог знать, что у меня две контузии, прикидывал Алан. Или... или не мог не знать?

Нет. Глупости. Если бы он хотел меня убрать, он мог бы сделать это официально. Поводов, к сожалению, достаточно.

Стоп. А с чего бы ему хотеть меня убрать?

Алан привычно закинул руки за голову. В лазарете он наконец-то сменил сорочку; от чистого полотна веяло приятной, целомудренной прохладой.

Допустим... допустим, Малони убил О’Бирн. В конце концов, он ирландец. Он может лишь прикидываться малограмотным, а сам — знать все эти хитрости с мозгами вдоль и поперек... Нет, нет. Не складывается. О’Бирн мог бы убить Малони; О’Бирн кого угодно мог бы убить, покривился Алан и рефлекторно поднес руку к виску. Но О’Бирн не стал бы подставлять О’Лири... или стал бы? А если О’Лири подставил именно он — то какого ж он за него заступался, когда мог кончить дело при полном одобрении обоих полков?

В любом случае, решил Алан, О’Бирн так или иначе в этом замешан. А сам ли он убийца или только прикрывает убийцу — это предстоит выяснить.

Над виском потянуло, и Алан снова поморщился. Труп Малони, разговорчивый О’Лири в песке и его литературные вкусы... все это каким-то самому ему непонятным, но весьма ощутимым образом сплеталось воедино. Где-то... где-то под водой, пришло вдруг на ум Алану сравнение. Да. Точно. Под водой.

Он слабо удивился, что не додумался до столь ясной метафоры раньше. Темная, прозрачная, спокойная вода; и лишь течения свиваются в глубине, подобно щупальцам гигантского кракена, тянут утлую ладейку в жерло омута, невидимого вплоть до самого последнего мига...

Что ж, усмехнулся себе Алан, может статься, что не такую уж и утлую. Вам не нравился Арфист пьяный? Поглядим, как вам понравится теперь Арфист трезвый.

Алан закрыл глаза и представил себе темную, быструю, чистую холодную воду. Это уняло боль в виске, и он уснул.

Берген-оп-Зом, 18 сентября 1747 года.

Батареи Левендаля обрушились на город в четыре часа утра. Двести человек почетных смертников форсировали фламандские окопы в три краткие, жестокие схватки. Вскоре пал равелин, и были взяты ворота, и бой захлестнул улицы, площади, ступени и палисады.

Чалый мерин, по-прежнему запряженный в телегу, лежал на боку поперек улицы и кричал человеческим голосом; пристрелить бы, подумал Алан, но прежде, чем милосердие одержало верх над расчетом (каждый патрон шел на вес золота), из-за поваленной телеги выскочил усач в сине-желтом мундире и ринулся на Алана, вопя и размахивая палашом. Алан вскинул ружье, выстрелил и промазал; молниеносно дернулся в подсумок за патроном, скусил его — но крик усача был уже другой, из груди его рос, пышно отцветая алым у корня, штык. Усач захрипел и повис на телеге лицом вниз; Кит Доннелли, выдергивая штык, дружески кивнул Алану и помчался вверх по улице. Алан, на ходу перезаряжая, бежал за ним. В окне третьего этажа слева мелькнуло лицо; он выстрелил наугад, разлетелось стекло — попал. Тошно, как банши, заверещала женщина, затем вопль захлебнулся и утих, но Алан был уже далеко.

На перекрестке кипело дело; Королевский шотландский и Балкли уперлись в гольштейн-готторпцев. Ирландская бригада славилась натиском, но немцы знали здесь каждый закоулок, каждую выбоину на мостовой, и стояли твердо. Сине-алые и зелено-багряные волны как бы разбились о неприступный мыс и раз, и другой; но кто-то (кажется, сержант О’Бирн) закричал: “Помни Лимерик!”, и камень дрогнул. Малая часть голштинцев оборонялась, но большинство обратилось в бегство; их настигали, насаживали на штыки и шпаги, не тратя патронов, добивали прикладами в голову. Перепрыгивая через тела, армия спешила дальше.

У схода на Хоопштраат Алан только-только выдернул штык из трупа очередного сине-желтого, как кто-то влетел ему в спину. Алан вслепую провернулся на каблуках, врезал ногой, всунул штык; затем, взглянув на мундир, вознес в уме благодарственную молитву: не свой. Он потянул штык, подвигал тот вправо-влево, взрезая брюшину; засело. Фламандец возил по фузее руками и мекал, как овца; Алан уперся башмаком ему в брюхо и дернул. Ощутимо завоняло кишками. Фламандец кратко, лающе взрыдал и согнулся, ловя вывалившийся лиловый ком; Алан оставил его и побежал к площади.

Худощавый и легкий, бегал он хорошо и вскоре наверстал досадную заминку с фламандцем. На следующем перекрестке навстречу ему вышел, шатаясь, сине-желтый с лохмотьями облезавшим лицом; слезы прожигали новые раны, каким-то образом взаимодействуя, видимо, с изуродовавшим его составом, и драгун плакал сухо и страшно. Стремительный взгляд подарил Алану Энди Кисхольма; укрывшись за сваленными телами, Кисхольм возился над корпусом осветительной гранаты, начиняя тот чем-то из маленькой непрозрачной склянки. Алан хотел было помахать ему рукой, но в этот же миг стало не до того: из-за симпатичного здания, всего изукрашенного окнами и изразцами, вывернуло человек двадцать в красных мундирах. Точно, припомнил Алан, здесь же еще и гарнизон этих подонков. Выхватив в левую руку нож в роговой оправе и подняв ружье, он ринулся на англичан бок о бок с Фитцпатриком и Доннелли и врубился в строй. Что-то глухо рвануло поодаль; это Кисхольм, не решившись, видимо, бросить свою химическую гранату, швырялся казенными. С другой стороны с воплем вылетело человек десять Бригады, все ирландцы; англичане быстро нашли смерть.

Левендаль, судя по звукам, окончательно ввел в город артиллерию и методично ровнял с землей прилегавшие к Шельде кварталы. Особенно близкий залп стиснул обручем над глазами; Алан зашипел сквозь зубы. С месяц назад в двух шагах от него разорвалась пушка, и Алан два дня пролежал как мертвый; но все же он встал, и к штурму 25 августа был в строю. Он утер рукавом кровь, выступившую из носа; Кисхольм говорил, кажется, при такой склонности надо носить при себе пузырек с маслом... говорил и сам горько посмеивался.

— Куда теперь? — крикнул Алан.

Фитцпатрик молча отмахнул в сторону Керкштрааат. Вместе с Кисхольмом, Доннелли и выжившими шестью ирландцами, которых Алан по именам не знал, они бросились вверх.

Бой на Керкштраат застыл в памяти Алана дымной мешаниной. Собор, оскверненный протестантскими службами задолго до рождения самого старшего из них, вздымался, щерясь арками, не как храм, но как адские врата. Какие-то в красном, успел углядеть Алан; мимо него на серой в яблоках кобыле пронесся капитан Льюис Драммонд с саблей наголо, один из обороняющихся припал на колено и вонзил штык лошади в брюхо. Лошадь завопила и пала, погребя под собой убийцу — и драммондовы ноги. Еще один англичанин бежал к капитану, занося шпагу, Драммонд готовился героически и бессмысленно парировать снизу, опершись на левую. “Помни смерть Альпина!” — заорал Алан и длинным скачком бросился на красного, вломил коленом в грудь. “Рак” рухнул, выронив шпагу, Алан отшвырнул фузею и приник к нему, как к любовнице. Нашарил зубами соленое волосатое горло, впился, рванул, рванул еще... вкус собственной, вновь хлынувшей из носу крови смешался с чужой, вырванный кадык англичанина скользнул в рот. Алан сплюнул его, поднялся, ощущая себя немного пьяным; отпихнул конский труп и помог подняться Драммонду. МакКиннон, не спрашивая, а утверждая, сказал капитан. МакМорран, уточнил Алан свой септ, кивнув, поднял ружье и покойникову шпагу и прыгнул в дым; навстречу ему спешил капрал Стюарт с черным от дыма лицом и с очередной андалузкой в поводу.

Начиная с какого-то момента Алан решительно перестал соображать, что происходит, и просто рубил, кромсал, пронзал и вспарывал, стараясь по возможности не попадать в сине-алых, красно-зеленых и светло-серых; насчет светло-серых он, впрочем, старался не очень-то, французы вели себя у Левендаля молодецки, но все же, по общему мнению Бригады, то было к чести Левендаля, а не французов. В конце концов, сдал же тот парень батарею в злосчастную вылазку Лоудона из крепости; получил петлю, конечно, но факт есть факт, так полагал Алан и потому выглядывал в бою лишь своих.

Фитцпатрик вкроился в схватку рядом с ним. Лента в бою сорвалась с его волос, коса расплелась, и, с дико разметавшимися каштановыми кудрями, ирландец походил теперь не на пехотинца короля Луя, а на воина фианны. Одним ударом он развалил шею ринувшегося на него красномундирника до позвоночника и хвастливо обернулся на Алана; шотландец хмыкнул и, поднырнув, вскрыл животы двоим: как арфист, он одинаково владел что правой, что левой, и драться в две руки было ему нетрудно. Доннелли, вклинившись тут же, самозабвенно орал про Лимерик, но вдруг поперхнулся и, медленно перегнувшись, сполз под ноги бьющимся — английский офицер, бывший футах в двадцати от них, умудрился всадить ему пулю в горло. Фитц издал рев и начал пробиваться к англичанину, но тут голова того описала лихую дугу, сорвавшись с плеч, и шмякнулась в гущу схватки. Балкли отсалютовал сержанту окровавленной саблей и, топча противника конем, принялся выжимать англичан к площади. Вскоре, поджав губы, появился и капитан на андалузской кобыле, в окружении в основном Гордонов и Драммондов; они рубили “раков” с таким видом, будто от тех несло не дерьмом и кровью, а чем-нибудь еще похуже.

Наконец, они вырвались на площадь... и замерли как вкопанные.

Шотландский полк Лоудона стоял против Королевского Шотландского в гробовом молчании. Британские шотландцы, в туго перетянутых по талии пледах и одинаковых алых куртках, хранили выражение мрачной решимости; французские шотландцы, в когда-то ярких, а ныне прокопченных и выцветших синих мундирах, глядели на них с потусторонней алчностью. Кажется, само небо затаило дыхание в тот миг; сырой фламандский ветер шевелил пестрые складки полковых тартанов и пряди на непокрытых головах солдат Мельфорта.

Льюис Драммонд, граф Мельфорт в изгнании, коротко переглянулся с Балкли; ирландец тонко улыбнулся и склонил голову.

Молча, страшно, презрев тысячелетний обычай боевых кличей, Королевский шотландский ринулся в атаку.

То была уже не жестокая, но деловитая и, в общем, вполне беззлобная резня, которая до того наполняла улицы; то была даже не битва насмерть. Раненые и не пытались отползти с поля боя: каждого павшего добивали, не оставляя судьбе. Ни шага не ступил никто с площади; бились по колено в телах. Бились без слов — слова были не нужны; бились не в Бергене — бились при Драммосси-Муре.

“Смерть Альпина”, — сверкнув иным, могущественным смыслом, мелькнуло в голове у Алана. Мертвые — неуязвимы.

Я — смерть Альпина, сказал он себе, хмелея от памяти, вдыхая, как наяву, дым жженого вереска Драммосси и горелых тел. Я умер тогда; тот, кто мертв, не умрет дважды.

Он замер было, прежде чем вновь окунуться в бой, пораженный всесилием этого мига. Лоудонцы, как под водой, медленно взмахивали вокруг него палашами. Беззвучно плевались жидким огнем снаряды Кисхольма. И что-то... что-то, ради чего время замерло... что-то творилось здесь, в шаге от него самого...

— Смерть Альпина, — выдохнул Алан и бросился вперед.

...Они добивали лоудонских со слезами на глазах, сплевывая им в лица, стараясь причинить напоследок как можно больше боли. Алан не пропустил ни одного вражеского удара, его не зацепило ни единой пулей, но он шатался, как будто бы истекал кровью, в глазах плыло. Шаг — наклониться — вонзить; шаг — наклониться — вонзить... каждый предсмертный вздох лоудонца отдавался в нем спазмом острого, вакхического наслаждения, глухого и плотского, и, иссушая, требовал еще и еще. Шаг, наклониться, вонзить... Штык царапнул камни.

Алан с усилием выпрямился и огляделся. Королевский шотландский... и ирландцы... они стояли на площади, преобразившейся в кладбище, с тем же жадным, измученным недоумением в глазах.

Алан прочистил горло. Он был музыкант, а не певец, но кое-чему обучился; и, пусть он и не знал поэм наизусть, каменный зал, полный шумных воинов и смешливых женщин, никогда не мог укрыться от его голоса.

— Друзья, — мягко и звучно произнес Алан, — мне кажется, этот город чересчур цел.

8 июня 1749 года, Па-де-Кале.

Благих алановых намерений хватило ровно на полсуток: заявился О’Бирн с извинениями. Я ж не знал, обезоруживающе изрек О’Бирн, что у тебя в котелке не хватает; и, вообще-то, я целился в зубы. Ты б еще рассказал, где веснушек у меня не хватает, злобно подумал Алан, вообразив, как Фитц занимается дипломатией; но вслух сказал: спасибо. О’Бирн расплылся в улыбке и извлек на свет божий две бутылки баньюльса. Алан пораскинул мозгами и пришел к выводу, что попытка отравления в вотчине МакЛина — слишком рискованна и, в любом случае, не в стиле О’Бирна. Они выпили. Сотрясение, как и предупреждал МакЛин, в очередной раз ослабило способность Алана переносить спиртное, и к концу первой бутылки он заметно охмелел.

Впрочем, как с облегчением сказал Алан себе впоследствии, это было и к лучшему; вновь заводить разговор о Малони, от чего он скорее всего не удержался бы в должном состоянии разума, означало испортить все дело. Пока же О’Бирн удалился успокоенный и довольный.

Алан лежал на постели, вытянувшись во фрунт, и вяло пытался размышлять, когда в лазарете вдруг гнусно завоняло болотом.

— Привет, висельник, — весело сказал Алан. — Что, навещаешь товарища в немощи?

— Ты меня навещал, отчего бы и мне тебя не навестить, — лениво молвил О’Лири, подвигая себе стул. — И прекрати называть меня висельником, мне обидно.

— А кто ж ты тогда? — фыркнул Алан. — Великомученик?

— Я не висельник, — уклончиво повторил О’Лири.

Алан повернул ватную голову и посмотрел на гостя. О’Лири... бывало, выглядел и получше.

Лицо его сделалось рыхлым, вспухло и потемнело. Один мутный, посеревший глаз О’Лири закатился, другой равнодушно смотрел прямо на Алана, недвижно и тускло. Нечто, заполнявшее его изнутри, давно свернулось и отяжелело, и глаз имел теперь форму, весьма отличную от круглой.

— Что уставился? — сухо спросил О’Лири и шумно втянул выступившую изо рта сукровицу. — Не веришь глазам своим? Так я могу и врезать.

— Глазам своим, — важно произнес Алан, как можно тщательнее ворочая языком, — верю я безукоризненно.

— А зря, — неожиданно заявил О’Лири, — ты ведь сумасшедший.

— Я не сумасшедший, — мрачно отвечал Алан, — сумасшедшие воют и пускают слюни. Где это я пускаю слюни?

— Тебе, — с любопытством спросил О’Лири, — про одиннадцатое мая напомнить, да?

— Иди на хер, — сказал Алан, — пьяный и сумасшедший — это разные вещи.

— Свежо предание, — хмыкнул О’Лири и, в самом деле, дематериализовался, прихватив непочатый баньюльс.

Алан перевернулся на бок, привычно сжался, подтянув колени к груди: визит покойника протрезвил его и вселил в душу странное беспокойство.

Не висельник, надо же, осклабился Алан. Не нравится — так пошел бы и утопился.

А и в самом деле... почему же О’Лири не утопился?

Вешаться на коленях, долго и мучительно, когда руку протяни — и море... Можно, если боишься тонуть, взойти на равелин и броситься вниз — Алан когда-то рассматривал такой вариант. Можно украсть пистолет и застрелиться. Можно попросить у Кисхольма яд. Можно на этом Богом проклятом берегу свести с собой счеты практически полусотней способов, начиная с “упиться насмерть”, заканчивая дуэлью... и все равно удавить себя будет наихудшим из них. Болезненно, трудно, рискованно. Рискованно выжить, рискованно быть застигнутым.

Алан прикусил губу. Во Фландрии и потом он практически не общался с О’Лири, но художества того при разорении Бергена запомнил хорошо. О’Лири никогда не стыдился, подумал Алан мрачно. Вот и весь пол гнилью с себя залил, подумают, что это я блевал спьяну, а О’Лири и наплевать. Правильно тебя, мерзавец, подставили...

Подставили — или прикончили?

Алан облизнул губы.

Предположим, в О’Лири и в самом деле нежданно-негаданно проснулась институтка, и он наложил на себя руки, не вынеся подпорченного реноме. Предположим также, что он выбрал для этого наиболее тяжкий метод, желая себя помучить. Почему, в таком случае, он не добыл веревку? Почему он повесился на шейном платке, с риском порвать тот под тяжестью тела и превратиться в посмешище? Да и добро бы в посмешище — неудачливых самоубийц, как знал Алан, вешали затем против воли... Ответ был один, и О’Лири его назвал.

“Я не висельник”.

Если же некто не висельник, и при этом он найден в петле... то вывод ясен — кто-то повесил его уже мертвого, повесил... зачем? Чтобы скрыть истинную причину смерти. Что за смерть скроет вздутая от петли шея покойника?

Ты не вешался, прошептал Алан. Тебя задушили. Задушили и сунули в петлю, потому что... потому что ты видел, как убивали Малони? Нет; нет. Если б ты видел — ты бы не молчал на плацу и не рыдал от бессилия. Ты не видел, но по всем приметам — должен был видеть; и потому, когда О’Бирн отпустил тебя, убийца Малони вернулся и за тобой.

Малони. О’Лири. Уже двое.

О’Бирн или не О’Бирн, этот парень явно настроен всерьез.

Алан мог бы сказать с точностью до дня, когда кончился Арфист и начался прапорщик (а затем бывший прапорщик) МакМорран. Впрочем... нет, не до дня. Память упорно отказывалась давать слабину, но — что утешало — воля также повиновалась ему вполне, хотя бы в тех областях жизни, которые не касались выпивки, и потому он запретил себе извлекать из подземелий мысли тот день, когда получил вторую бумагу подряд.

Бумаги, бумаги, бумаги. Ирландцы, сколь мог судить Алан, тоже страдали пристрастием к бумагам, но Королевский шотландский с тех пор, как его вывели из Балкли и укомплектовали знаменем, синими куртками и остервенелыми юнцами из переживших Драммосси и... и последствия, тактично прочистил горло некто весьма предусмотрительный в алановом мозгу, так вот, Королевский шотландский пошел в преданности бумагам дальше некуда. Алан понял, что свихивается, уже на вторую неделю гарнизонщины, и настрочил длинное прошение с тем, чтобы быть направленным добровольцем подпольного фронта в Шотландию. Мельфорт отказал ему в том смысле, что Алан, возможно, еще не совсем оправился от контузий. Что ж; Алан выждал месяц, заручился поддержкой МакЛина и вновь написал бумагу, еще более добротную и велеречивую, чем прежняя. Отказ Мельфорта на сей раз недвусмысленно намекал на некий досадный казус при осаде Маастрихта, и, судя по всему, обжалованию не подлежал.

Алан сжег бумагу на свече и запил.

Воспитанность, скромность и сообразительность никого не обманывали уже в доме Калума ан Амрига: Алан мог, при желании, быть довольно упрямым и мерзким типом, а, будучи шотландцем, желал он такого нередко. Вот и пить он принялся не в последнюю очередь потому, что в глубине сердца мечтал залепить Мельфорту, МакЛину и всей сребропогонной компании звонкую пощечину. Но затем выпивка взяла себе право самостоятельного голоса, и Алан уже не особенно ждал освобождения из темницы, в которую сам себя и заключил, сочтя ее наиболее внятным криком о помощи.

Вот, мстительно думал Алан сперва, без отдохновения накидываясь кальвадосом в какой-нибудь “Голой макрели”, вот, милая Франция, мы с тобой и два сапога пара. Еще немного, и я тебя трахну, ибо не бывает, как говорится, некрасивых женщин, бывает только мало вина. Но затем он тупел, медленно и постепенно, но все же тупел, постепенно примиряясь и с праздностью, и с Па-де-Кале, и с мельфортовым отказом, и с самим собой. И чем больше он пил, тем крепче забывал о нанесенной ему обиде и о разбитой надежде; выпивка, отуманив проклятый ум, смиряла. Выпивка утешала. Выпивка... успокаивала. Выпив достаточно, Алан даже становится приятен в общении. Но вскоре он перешел и этот Рубикон, и вместо симпатии стал вызывать жалость. Никто уже ничего не ждал от него, и некто, горько кусая губы, брал аланово тело за безвольную руку и вел к морю, на равелин. Французские часовые дважды отворачивали его вежливо, памятуя об алановых погонах и о грозной и мрачной славе Королевского шотландского, но на третий раз Алан все-таки заработал в зубы.

И вот теперь смерть Малони, равно как смерть О’Лири, в которой был также косвенно виновен он сам, разбудила в нем нечто — ржавое, перекореженное, но вне всякого сомнения живое.

Алан вновь спал, и вновь видел сон.

14 мая 1746 года, Гленниферские холмы, Шотландия.

При отступлении к Рутвену их батальон взяли в кольцо; Алан, которого до того успело хорошенько приложить взрывной волной, отхватил штыком в плечо, затем прикладом по ребрам, и рухнул. Он потерял сознание и был, по всей видимости, принят за мертвого. Очнувшись через сутки на заваленном трупами поле, Алан принял решение не пробираться домой, к Маллу: надо было убедиться, что с Эмили и с ребенком (если тот, конечно, успел уже родиться; Алан не был уверен в том, что точно рассчитал время) все в порядке. То ползком, то пешком, мучаясь от тошноты, мутнеющих глаз и невыносимой боли там, где сломанные ребра впивались внутрь тела, он за две недели одолел все же путь от Куллоден-Мура до Пейсли (не без помощи добрых людей; не зная их имен, он даже в стельку пьяный не забывал затем в Кале ставить за них свечи). Добравшись до Пейсли и панически торопясь показаться, пока не истекла ночь, он скорее чудом, нежели помня, отыскал дом, где жила с отцом Эмили; и, увидев ее силуэт в отворившейся двери, попытался было улыбнуться — но вместо того пал к ее ногам без чувств.

Эмили оттащила его на плечах в Гленниферский лес, там он пришел в себя и смог как-то ковылять. Они отыскали небольшую пещеру у водопада, расположение которой было тем более удачно, что Алан мог бы с наступлением темноты спускаться к воде и утолять жажду без посторонней помощи. Эмили нарвала травы и устроила в глубине пещеры нечто вроде тех вересковых лож, к которым он привык в горах. Едва успев умоститься на нем так, чтобы сломанные ребра не терзали, Алан провалился в холодный, черный сон без видений, и проспал так три дня; Эмили будила его, чтобы вложить в руку хлеба и немного копченого мяса, Алан ел, пил воду и снова засыпал. За неделю он окреп настолько, чтобы встречать ее полусидя и вести пусть не слишком долгий, но вполне содержательный разговор.

Они порешили, что, дабы не привлекать излишнего внимания, она будет навещать его раз в три дня, оставляя скромный, но какой-никакой запас провизии: хлеб и овечий сыр. Алан предполагал, что, когда он окончательно встанет на ноги (во всяком случае, настолько, чтобы идти, а не плестись и уж тем более не быть тащимым), они раздобудут для него саксонское платье на смену (синий мундир был слишком уж приметен), возьмут сына и будут пробираться к Глазго, выдавая себя за тинкеров. Там, рассчитывал Алан, найдется сердобольный моряк; на худой конец, ради Эмили и юного Роберта он был готов и воровать, и резать глотки.

То, что Эмили выносила и родила дитя, не отняло, как с гордостью и нежностью увидел Алан, ее красоты; девичья угловатость лишь уступила место мягкой, исполненной глубокого достоинства женственности. И все же Алан был доволен тем, что Роберт, по ее словам, пошел в отца: рыжие волосы, крупный нос, большие, очень светлые глаза. Когда, рано или поздно, они вернутся на Малл, думал Алан, мальчику будет легче, если он будет выглядеть как МакКиннон, а не как Брекенридж.

Впрочем, даже при самом худшем раскладе Роберта не ждало на Островах и сотой доли того, что неминуемо подстерегало в Пейсли. Когда невозможно уже стало скрывать, что дочь беременна от горца — и к тому же паписта, Исайя Брекенридж пригрозил утопить ее вместе с нерожденным ребенком. Лишь якобитская армия и мстительные гебридцы, на которых в отчаянии сослалась Эмили, удержали его руку — иначе добрый пресвитерианин Исайя, вне всякого сомнения, не без удовольствия примерил бы на себя нимб праотца Авраама. С рождением внука Брекенридж против ожиданий смягчился — но лишь к Роберту, и лишь он один. Жители Пейсли, прежде как один восхищавшиеся свежестью и скромностью девушки (о, кто из них мог знать о тех диких, безумных тропах, о путях, подобных скачке Дикой Охоты, что вызнал и проложил для себя и любимой Алан от берегов Аргайла до сытого, кислого их городка!), плевали в нее теперь, плескали ей вслед нечистоты и свиную сыть, звали иудой и потаскухой. Алан слушал и чуть не рыдал; лучше бы я дезертировал, думал он, и пусть бы полоскали потом мое имя, сколько влезет.

Господь не забудет тебе, произнес он, целуя на прощание ее руку. Что-то дрогнуло в лице Эмили, и она ушла молча, потупившись.

На следующий день он проснулся освеженным и, как ему показалось, почти здоровым. Я, кажется, могу ходить, приветливо воскликнул он, когда Эмили вступила в пещеру; это хорошо, отвечала она, глядя мимо. Что — хотел было спросить Алан; но тут она посторонилась, указывая рукой, и под свод вошли ополченцы в красных мундирах, вооруженные кто во что горазд.

— Можешь ходить — так пиздуй, сучий потрох, — процедил, видимо, старший из них. Алан, онемев, замешкался; тогда его стали бить и били долго.

Мотаясь, как тряпичная кукла, под ногами ополченцев, он ловил взглядом Эмили — и наконец поймал; и последнее, что он помнил, было, как она, плача и краснея, просит не убивать его при ней.

11 июня 1749 года, Па-де-Кале.

Выйдя из лазарета, Алан первым делом направился к капеллану. Отец МакЛарен проживал в такой же точно палатке, что и сам бывший прапорщик, разве что интерьер ее не был убран пустыми бутылками; она же служила и исповедальней. Полевой часовни не было ни у шотландцев, ни у полка Балкли, и еженедельные Мессы святые отцы сослужили на берегу, под открытым небом (немногочисленные протестанты Бригады, навроде доктора МакЛина, тактично слонялись в то время немного поодаль).

Получив отпущение грехов, Алан перекрестился, поднялся с колен — но вместо того, чтобы поклониться и выйти восвояси, прочистил горло, как бы готовя изрядную речь.

— Святой отец, — после долгой паузы выпалил он, — О’Лири шляется.

Отец МакЛарен приподнял брови.

— Покойный О’Лири, — тщательно подбирая слова, вежливо отвечал он наконец, — не был в числе нашего, гм, прихода... но подобного рода кончина... словом, она, гм, чревата. Проще говоря, Алан, мальчик мой, этого следовало ожидать.

— Нет, нет! — Алан встряхнул головой с неожиданной горячностью. — Никто его больше не видел в обоих полках. Только я. И он утверждает, что вовсе не вешался; утверждает, что был убит.

— Гм... гм, — отец МакЛарен поглядел на Алана с сомнением, в котором, однако же, уже тлела искра заговорщицкого интереса. — Что ж, если это и вправду так... Но, мальчик мой, посудите сами — откуда мы можем знать, что то не злой дух явился смущать вас в образе покойного? Откуда мы можем знать, что О’Лири — если это действительно он — не лжет? Откуда мы можем знать, наконец, что...

Алан устало, с отчаянием взмахнул рукой.

— Откуда мы можем знать, что я не контужен до мороков, не выжил из ума от выпивки, — горько продолжил он, — не был пьян как сапожник в ту самую минуту, в конце концов. Ниоткуда, святой отец; видят Господь Бог и Пресвятая Дева, как я об этом жалею. Но подумайте только — что, если я не лгу? Что, если я и вправду видался с О’Лири, и О’Лири также не лжет? В таком случае здесь, в песке, лежит без креста добрый... ну, не слишком добрый, — педантично поправился Алан, — но все же вне всякого сомнения католик, зарытый как собака, облыжно обвиненный, лишенный покоя во веки веков. И вы — вы оставите его лежать так, вы предадите его незаслуженному проклятию, когда есть верный способ обвинить его наконец — или оправдать?

— Какой способ? — требовательно спросил отец МакЛарен.

И Алан рассказал.

Тем же днем состоялись сложные переговоры между отцом МакЛареном и отцом О’Двайером, и, наконец, назавтра, в час пополудни, оба капеллана, Алан, Фитцпатрик и доктор МакЛин стояли над могилой О’Лири.

— Копай, — велел Алан.

— Ублюдок, — процедил Фитцпатрик и принялся копать.

Вскоре лопата ударила по крышке гроба. Алан сбросил жюстокор и закатал рукава; вдвоем с Фитцпатриком они худо-бедно вытянули домовину наверх.

Алан переглянулся с МакЛином, тот — с капелланами. Отец О’Двайер кивнул.

Алан вынул нож и наклонился над гробом. Вскоре поддался последний гвоздь, и Алан осторожно сдвинул крышку. По берегу полилось тошное, гнилое зловоние.

Присутствующие почтительно перекрестились.

Еще одна неделя в песке не пошла О’Лири на пользу: он вспух еще больше, сгнившая в венах кровь как бы набросила на него чудовищную исчерна-лиловую вуаль. Во вздутую шею глубоко врезались шарф и воротник мундира. Рот приоткрылся, и в нем смутно мерцали непристойно белые, яркие зубы; закатившийся глаз был таким, каким Алан помнил его с последней их очной встречи, но вот глядевший вовне лопнул прямо в глазнице и смотрел теперь в небо равнодушным, кровавым зраком.

Алан аккуратно расстегнул на О’Лири мундир и сорочку, ослабил шарф и, отойдя от гроба, с молчаливым поклоном протянул было клинок МакЛину, но тот отстранился не менее лаконичным жестом и вынул из кармана некий сверток. Фитц вновь перекрестился; МакЛин встал на колени над телом и высвободил из свертка два ножа — секционный и чуть поменьше. Кожа над ключицами О’Лири легко поддалась ножу; брызнули жир и сукровица. МакЛин фыркнул сквозь зубы, уворачиваясь.

От запаха у Алана засвербило в глазах. Спустя скучную, вонючую вечность МакЛин поднял лоскут обвисающей гнилью шкуры и набросил ту на лицо покойнику мясом наружу; Фитц зашептал “Аве”, МакЛин зарылся ножом под хрящ.

Наконец, МакЛин поднялся с колен, смотал с шеи платок, обтер им руки и бросил платок в гроб. О’Лири лежал с разверстым, как чудовищная роза, горлом.

— Как могут видеть господа МакЛарен и О’Двайер, — с сухой почтительностью возгласил МакЛин, — а также господин МакМорран и господин Фитцпатрик, шейные позвонки покойного не повреждены.

— А это значит... — одними губами начал было Алан — и осекся.

— Это значит, — устало сказал доктор, чуть морщась, — что какова бы ни была причина смерти, в повешении на коленях она заключаться никак не могла. Видите ли, господа, в таком случае едва ли возможно достичь механической асфиксии, сиречь удушения; если бы покойный кончал с собой именно этим методом, у него бы переломилась шея прежде, чем он успел бы задохнуться. Вы говорите, его на коленях нашли в петле?

— Да, — сказал Алан.

— Ну что же, — произнес МакЛин, — полагаю, отныне господин О’Лири обязан вам заупокойной службой. Надеюсь, джентльмены, кому-нибудь из нас сегодняшний день также зачтется.

Алан потупил глаза и осенил себя крестом.

— Я думаю, — осторожно проговорил отец О’Двайер, — мы все поняли то, что должны были понять, господа. Можно его, ну... делать его как было.

— “Как было” не получится, — мрачно сказал МакЛин, вновь склоняясь над гробом. — Есть у кого-нибудь нитки?

Святые отцы, Фитц и Алан беспомощно переглянулись. Отец МакЛарен критически осмотрел рукава сутаны.

— Ниток хватит, — вздохнул он, вытягивая из размахрившегося шва одну. — Но вот игла...

— Обойдусь и ланцетом, не гобелен, — отмахнулся МакЛин. — Нитку сюда, Фитцпатрик, держите голову. Надо натянуть лицо на...

— Лицо, — сказал Фитц.

Краниум, — сказал Алан.

— Раз такой умный, сам и держи, — обиделся Фитц.

Алан пожал плечами и присоединился к доктору.

МакЛин уже куда осторожней, чем при вскрытии, взялся за шмат кожи, наброшенный на голову О’Лири, и потянул. Алан, интуитивно догадавшись, когда вступать (это оказалось весьма похоже на совместное музицирование или на танец), ласково и уважительно, но крепко придержал лицо О’Лири по бокам. О’Лири был холодный, влажный и неприятно мягкий; когда Алан нечаянно прижал чуть сильнее, чем следовало, под кожей что-то треснуло и густо, округло перетекло.

— Ниже, — процедил МакЛин.

Алан прогладил ладонями щеки О’Лири и начал придерживать шею. МакЛин сбросил на блестящие в темном мясе позвонки покрошенный в мелкие ошметки хрящ; подумал, поднял с груди мертвеца брошенный было, вымазанный в крови и гнили платок, и затолкал туда же; затем замостил плотью. Руки Алана следовали за руками доктора неотступно, как мститель; он проровнял покойнику шею и с удовлетворением отметил, что МакЛин изготовил О’Лири не вполне натуральный, конечно, кадык — но уж всяко более внушительный, чем тот, каким ирландец обладал при жизни.

МакЛин дотянул, наконец, край кожи до разреза и принялся делить нитку о ланцет. Собирая вместе края раны и протыкая их клинком, он пропускал затем обрывок нитки насквозь и завязывал. Получалось не больно-то изящно, к тому же кое-где кожа, не выдержав натяжения, лопнула; у О’Лири будто бы выросла чудовищная пародия на петушиную бороду. Алан перехватил ошалело-страдальческий взгляд Фитца и, как бы извиняясь, вновь пожал плечами.

МакЛин меж тем медленно, но верно близился к завершению швов. Алан теперь помогал держать края раны сомкнутыми. Между стежками, конечно же, тоже торчало мясо; но, хоть О’Лири и выглядел теперь презрительно поджавшим губы, у него, по крайней мере, снова имелось лицо.

Наконец МакЛин встал, держа вымазанные в трупных истечениях руки перед собой, и направился к морю. Алан застегнул на О’Лири мундир и также ненадолго навестил прибой.

— Финн, — негромко промолвил отец О’Двайер, — ступайте-ка в полк и сообщите ребятам — в шесть пополудни отпеваем О’Лири.

— А мы его не зароем? — жалобно спросил Фитц.

О’Лири пялился в равнодушное французское небо равнодушным выкатившимся глазом. Хоть бы спасибо сказал, сука такая, угрюмо подумал Алан.

— Я шарф выброшу, — твердо сказал он, отирая названным предметом гардероба ладони.

— Выбрасывайте, конечно, — рассеянно проговорил отец МакЛарен, — я объясню. Дуайт, я думаю, стоит отпеть беднягу сейчас, — серьезно продолжал он, оборотясь к коллеге, — он... довольно ждал.

— Вы, безусловно, правы, Калум, — пожевав губами, кивнул отец О’Двайер.

МакЛин шел от моря, встряхивая мокрыми пальцами.

— Алан, — крикнул он издали, — я знаю, у вас при себе есть! Полейте мне на руки; и себе, кстати, тоже.

Алан, не увидев резона отпираться, вынул из-за пазухи флягу и сделал, как было велено.

По возвращении в полк МакЛин отвел его к кастеляну, и оба с молчаливого согласия того переменили форму; старое платье сожгли.

Весть об отпевании О’Лири быстро разнеслась по обоим полкам (Алан не удивился бы, если б кто-нибудь из ирландцев, подобно Суивне Гельту, еще и через море перемахнул — сообщить той части бригады, что дралась сейчас с красномундирными в Новом Свете, что нет и не было в рядах благородного войска самоубийц, что бы кто там себе ни думал). Двое суток подряд Алану пожимали руку, обнимали его, били по спине, предлагали вина, коньяка и пива в таких количествах, что можно было вполне присоединиться к О’Лири по итогам подобного застолья, хвалили, благословляли и чествовали. Алан чувствовал — люди Балкли как будто чего-то ждут; люди Мельфорта, впрочем, тоже вели себя непросто. По природе своей чуть более сдержанные и пессимистичные, шотландцы, тем не менее, смотрели на него... нет, не как на офицера de facto, хоть и разжалованного de jure (подобным удовольствием в кругу своих пользовался зато Фитц), но так, как смотрели на него и на ему подобных на Малле — как на искусника, ученого и немного провидца, отмеченного тяжким послушанием и не менее тяжким даром. “Это Алан-Арфист, который говорил с О’Лири”, — шептали у него за спиной; “Что ж, он же арфист”, — резонно шептали в ответ. Алана преследовал запах воды — не морской, а стоячей и темной, успокоительный и приятный; в воде этой будто бы зрел чудовищный девятый вал.

И вот на третий день воображаемое море наконец бросилось на берег.

Алан, в ряду товарищей, шагал вечером со стрельбища, смоля вместо трубки самокрутку (он приловчился делать их из оберток от патронов еще во Фландрии), когда наперерез ему решительно подошел Кисхольм. Алан вопросительно взглянул на сержанта Робертсона; тот кивнул, и Алан покинул строй и оборотился к Кисхольму, вежливо вынув сигарету изо рта.

— Привет, мой лейтенант, — спокойно поздоровался он. — Мог бы и сам приказать выйти из строя, впрочем; я и был-то младше тебя по званию.

— Не по одному ему, смею заметить, — хмыкнул Кисхольм, — ну да ладно. Что, не притомился еще почивать на лаврах, мой бедный полунорвежский друг?

— Я, — с достоинством сообщил Алан и вновь задымил, — чистокровный гойдел, исправно почивающий в палатке, чего и тебе желаю, о мой норманнский друг... ох, прости! Мой норманнский лейтенант, конечно же; что я себе позволяю, право слово! Но так чего тебе, Энди? Меня весьма трогает отсутствие чинопочитания в нашей беседе, но сильно сомневаюсь, что, если б ты желал пикироваться, ты не мог бы попросту зайти ко мне ввечеру. Книг я вроде тебе не должен, так что...

— О, вот ты как, — Кисхольм поднял было руку к невидимым очкам, поморщился и опустил, — что ж, как скажешь. Тебя хочет видеть Мельфорт.

— Ох ты ж, — Алан глубоко затянулся в последний раз, выдохнул и щелчком откинул от себя окурок. — Ну, приказывай “шагом марш”.

— Шагом марш, — осклабился Кисхольм.

И так они и поступили.

— Слушай, Энди, — спросил Алан, на ходу сворачивая себе очередную сигарету, — а почему ты пошел воевать?

Кисхольм пожал плечами.

— На самом деле, — сознался он, — я просто хотел сбежать из университета. Отец отчего-то вбил в себе в голову, что младший сын должен быть либо врачом, либо законником... ну, ты ж понимаешь, какой из меня законник. К тому же, — как бы решившись на что-то, заключил он, — вскрытия мне всегда удавались. А ты отчего не остался на Малле?

Алан помолчал.

— Ну как, — медленно произнес наконец он, — все пошли — и я пошел.

— И не жалеешь? — молвил Кисхольм неожиданно серьезно.

Алан задумался — и надолго. Они почти дошли уже до командирской палатки, когда лицо Арфиста прорезала вдруг хищная, широкая усмешка.

— О нет, — сказал он, — нет.

Мельфорт ожидал его, читая Вегеция. Мельфорт вообще очень много читал, и, родившись всего четырьмя годами ранее самого Алана, пользовался искренним почтением у опытных офицеров тремя-четырьмя десятками лет его старше. Хоть и родившись во Франции, Мельфорт был стопроцентным шотландцем: педантичным, безжалостным и упрямым ценителем бескорыстия и отваги. Лучше всего у него получалось зачищать местность: там, где Мельфорт проводил Бригаду, еще лет пять затем ничего не росло.

Однако сейчас перед Аланом сидел не привычный, сверкающий орденами вождь, а молодой человек с длинным носом и темными въедливыми глазами. Он делал пометки, и пальцы его были выпачканы в графите.

— А, рядовой МакМорран, — бросил Мельфорт, мрачно усмехнувшись. — Присаживайтесь, сделайте милость.

— Так точно, мой полковник, — осторожно сказал Алан, нашарил полотняную раскладную табуретку и сел.

— Вы были разжалованы, — ядовито продолжал Мельфорт, подчеркивая что-то в Вегеции, — за проявленную вами преступную халатность. Я верно припоминаю?

— Так точно, мой полковник, — бесцветно повторил Алан.

— Ну что же, — здесь Мельфорт внезапно сменил тон и уставился на Алана с тем самым предельно корректным выражением, какое, по слухам, обладало непревзойденным свойством особо бесить людей от последнего угольщика до короля Луя, — я полагаю, что то, что вы сделали для покойного рядового О’Лири, вполне искупает вашу вину на сей счет. Вот, — Мельфорт изящным движением вынул из Вегеция лист и подал его Алану, — письменная благодарность вам от полковника Балкли; полковник Балкли настаивал объявить ее в полном сборе, но я, - вновь недобро усмехнулся полковник, - счел подобную торжественность относительно вас излишней.

— Льюис... — срывающимся голосом начал было Алан. Мельфорт взмахнул рукой.

— Во имя Пресвятой Девы, — с укором сказал он, — Арфист, выслушайте до конца.

Алан кивнул и заткнулся.

— Ваше природное дарование, — сухо продолжал Мельфорт, — заставляет относиться к вам с максимально возможной строгостью. Я на многое закрывал глаза, памятуя о том, что я дважды обязан вам жизнью; но вы не задумывались о том, что видеть вас пьяным и... бесполезным, — последнее слово он выплюнул как оскорбление, — особенно унизительно для меня именно после этого; унизительно не как для командира, но как для человека. Однако эта последняя выходка, за которую вы и поплатились погонами, оскорбляла уже не мою честь, но вашу собственную.

Алан, покраснев до корней волос, грыз губы.

— Я мог бы, — человеческим голосом наконец сказал Мельфорт и отложил карандаш, — восстановить вас в звании здесь и сейчас, мог бы объявить вам торжественную благодарность перед строем — вне всякого сомнения. Но разве я спас бы таким образом вашу честь в более высоком смысле? Отнюдь. Вы, да будет мне позволено так выразиться, свели бы счеты к нулю, искупив свою вину в отношении господ Малони, О’Лири и Фитцпатрика, но отнюдь не поднялись бы до той высоты, какую имело ваше имя после Берген-оп-Зома.

А Маастрихт-то, зараза, нарочно не поминаешь, подумал Алан; так я и знал.

— Я убежден, — проговорил Мельфорт, — что вы обязаны, Алан, довести до конца то, что начали. И вы; и я.

— Льюис, простите Бога ради, но я хоть убейте не понима... — начал было Алан.

Мельфорт треснул рукой по столу.

— Еще одно перебивание, — рявкнул он, — и вы выйдете отсюда штатским. Так вот; я настаиваю, чтобы вы отыскали убийцу О’Лири. С полковником Балкли все договорено; он даст вам рядового из ирландцев на ваш выбор. Таким образом, у сослуживцев покойного не будет повода роптать.

— Фитцпатрик, — быстро сказал Алан. Мельфорт взглянул на него с театральным утомлением и оба прыснули.

— Ладно, — сказал Мельфорт, отсмеявшись. — Увольнение я пока откладываю. Вот вам сержантский патент, дабы командовать Фитцпатриком, — Венеций вновь потерял порцию отнюдь не античной писчей начинки, — и вот вам полномочия действовать так, как вы сочтете нужным в рамках предписанного расследования, от жандармов. А теперь — вы свободны. И, ради Христа, на сей раз распорядитесь свободой как следует.

— И Фитцпатриком, — сказал Алан.

— И Фитцпатриком, — с уморительной торжественностью кивнул Мельфорт, не слишком стараясь сдержать ухмылку. — Но, кажется, я уже сказал: вы свободны, — с нажимом повторил он.

Алан встал, отдал честь, повернулся на каблуках и вышел.

О своем назначении Фитц узнал от О’Бирна — выйдя из командирской палатки, Алан направил свои стопы Бог весть куда и пропал без вести на трое суток. Обыскав все кабаки и не обнаружив в них не то что шотландца, но даже и всякого упоминания о его присутствии, Фитц заподозрил худшее и отправился прочесывать берег. Как и следовало ожидать, Алан нашелся свернувшимся в изголовье могилы О’Лири и сладко посапывал, улыбаясь во сне до ушей.

— Эй, — осторожно сказал Фитцпатрик и потыкал друга ногой, — эй, мать твою.

Веки Арфиста дернулись раз, два, и затем он поднял на Фитца несколько дезориентированный, но тем не менее чрезвычайно ясный взгляд.

— Привет, — дружелюбно сказал Алан, сел и с наслаждением потянулся.

Фитц таращился на него во все глаза.

— Не хотел отвлекать, — пояснил Арфист, стряхивая с мундира песок. — Ну, знаешь, штаны постирать, пуговицы начистить, то да се... все дела. У тебя и так забот довольно.

— Э, — сказал Фитцпатрик.

— Какое мирное утро, — влюбленно продолжал Алан, — какой дивный запах моря, как же я люблю море, черт возьми! И чайки... эй, птичка! Привет, Божие создание! Небось, предала уже мучительной смерти пару-тройку бессловесных гадов морских, пакостный ты палач?

Чайка, видимо, не нашла Алана подобным св. Франциску Ассизскому и не сочла нужным отвечать человеческим голосом. Вместо того она вякнула дурниной и, уронив обильную погадку, со всех крыльев устремилась за горизонт.

— Ненавижу птиц, — ласково сказал Алан и вновь улегся. — Летают себе, сволочи. Дармоеды паршивые. Ну вот скажи, вот летит она куда хочет, никто у нее паспорта не спрашивает... и какой от нее толк? Хуже твари нет, чем чертова птица. Мне, знаешь, все время кажется, что они на меня таращатся — а они и таращатся, — добавил он с улыбкой.

Фитц, не зная, что отвечать, глядел на него с опаской. За четыре года их дружбы он повидал Арфиста всяким — что пьяным, что трезвым — но только не таким. Этот жизнерадостный паяц внушал ему ледяную, необъяснимую тревогу.

— Ты в порядке? — спросил он наконец, чуть переменив позу. Потайной нож, еще отцовский, с которым Фитцпатрик не расставался, слегка переместился вдоль поясницы. — Блохи, — объявил Фитц и полез рукой за спину, шумно скребя сукно.

— В полном, — сказал Алан. Улыбка никуда не делась с его лица, но стала... еще более неприятной. — А ты чешись, чешись, коли блохи.

— Арфист, — сказал Фитц, отчаявшись, — что стряслось? Я тебя с Маастрихта таким не помню.

— Я знаю, — просто сказал Алан и встал одним гибким, текучим движением, — кто убил О’Лири. Вот и все.

Выйдя от Мельфорта, Алан почувствовал себя обреченным. Фитцпатрика он назвал разве что из желания дать тому возможность выслужиться — если вдруг каким-либо чудом Божьим им все-таки удастся понять, что же произошло в ту ночь на пустынном берегу Ла-Манша; об умственных способностях друга Арфист, в глубине души, был не самого высокого мнения.

Потерянно плетясь куда глаза глядят, он соображал — что же делать дальше.

Одно было ясно не первый день — убийца Малони убил и О’Лири. Если кто и точил на О’Лири отдельный зуб — что ж, к прискорбию, частных недоброжелателей явно опередили. А стало быть, ничего не узнать, если идти по следам последнего дня О’Лири — благо, ни для кого в обоих полках и так не было тайной, что в тот день Тайг изрядно нагрузился с товарищами в “Белой лошади” и проделал это, в свойственной ему манере, громко и с размахом.

Стало быть, следовало сосредоточиться на смерти Малони... но как? Дело было официально закрыто; если бы он начал расспрашивать, Алана в лучшем случае сочли бы сумасшедшим, в худшем — решили бы, что он крысятничает против О’Бирна, затаив злобу за потасовку.

Алан пнул песок и громко застонал сквозь зубы.

Песок?..

Ноги сами принесли его на могилу О’Лири. Алан сел на пятки над головой покойника и прислушался.

Нет. Ничего. Так же ясно, как чуял он прежде мятущуюся, терзающуюся под ногами живую душу, против воли заточенную в труп, он ощущал теперь пустоту — беспредельную пустоту материи, немого и безотказного механизма. Мясо, кости, жир, дерево, кожа — человечья и бычья — краска, медь, серебро, волосы, шелк, сталь; деловитый, немой труд жучиных челюстей... Или рыбьих, подумал вдруг Алан, откуда мы знаем — вдруг море давно уже размыло песок и утащило гроб прочь? Как бы то ни было, Тайга О’Лири здесь нет, здесь только его тело — пустое, немое, мертвое. И море сточит его не хуже, чем сточили бы черви, и не хуже, чем сточило бы оно кого угодно иного — да хоть бы даже и его самого, Алана Финиана МакМоррана, римо-католика, двадцати трех лет от роду, уроженца острова Малл; механизм отлажен на славу, неспешен, исполнителен и слеп.

Алан прищурился, всматриваясь в темный, рокочущий горизонт. Он приходил сюда по ночам одурманенный, с мутнеющим зрением — и не замечал, сколь величествен и прекрасен этот, казалось бы, столь однообразный пейзаж, лишенный грозных бурунов и надменных рифов Гебридского архипелага. Море, подумал Алан, всегда есть море; где бы и с кем бы оно ни было, чьи кости бы не жрало. И я хочу жить, понял он, я всегда хотел жить; я не хотел утонуть, хотел лишь уйти в море, стать частью его, обрести те покой и волю, которые, казалось бы, все мы утратили навсегда вместе с изгнанием — а они лишь играли с нами, лишь переменили обличье. И ты, Тайг, проговорил он в пустоту почти вслух — ты видел ли это, когда лежал здесь?

Тайг, где бы он ни был, в раю или в аду, его не слышал — но море оказалось куда чутче, чем Алан даже в самой безумной мечте смел бы надеяться. Внезапный порыв ветра взревел над ним, и взревела волна, в припадке титанической ярости бросаясь на равелин поодаль; Алан раскрыл руки, и чуть меньшая волна перехлестнула на берег, обдала его льдом по грудь. Куан-на-Хэрэ! — закричал Алан, и воды Куан-на-Хэрэ вошли в Ла-Манш и ответили ему.

Он метался по берегу, подставляясь под волны, но чутко следя за тем, чтобы не позволить им втащить себя вглубь; это была осторожность зверя. Он то рыдал вслух, то хохотал от счастья, а волны настигали его раз за разом, мокрые волосы облепили лоб и щеки. И с каждым новым ударом льда, все более сладостным и болезненным, вскипал ключ за ключом темной, невидимой воды у него в груди. И когда низкое, сырое небо разломила одна-единственная, блистательная и дивная, прямая как клинок молния, грудь его разошлась напополам — и некто, уцепившись из последних сил за остатки самайновских быличек Калума ан Амрига, схватил эту темную, безумную мощь в объятия и направил туда, куда звали ее не уроки — этому знанию давным-давно уж не учили — но что-то древнее, терпкое, нечеловеческое в алановой крови. “Тайг, — заорал Арфист изо всех сил, — Тайг О’Лири, у тебя долг передо мною, ответь!”, — и со следующим ударом молнии, обмякнув, пал на могилу.

Дождь, сменивший бурю, поливал содрогающееся тело, но в мозгу у Алана разливался странный, льдистый покой. Все, от смерти О’Лири до смутной памяти о маленькой рыжей чайке, казалось ему теперь едва ли достойным внимания, но вместе с ним милым, забавным и, в общем и целом, необходимым к тому, чтобы скрашивать этот мир; простужусь и умру, озабоченно подумал кто-то голосом прапорщика МакМоррана на задворках его сознания, но Арфист лишь странно хихикнул. “Умру”. “Я”. “Не умру”. Подумаешь.

— Ты прав, у меня долг перед тобою, — раздался вдруг над ним некий голос. Голос... вне всякого сомнения, звучавший вовне. — Но что же я сделал тебе дурного, что ты терзаешь меня теперь?

Алан вскочил и остро уставился на стоявшего перед ним О’Лири.

О’Лири, вне всякого сомнения, был жив. Прямой и подтянутый, в чистом мундире, с румянцем на впалых щеках, он глядел на Алана неприязненно и серьезно.

— Зачем ты позвал меня? — спокойно, отчего у Алана на душе заскребли кошки, спросил О’Лири. — Я думал, ты спас меня, оправдал меня... Я был там, где я должен был быть, но ты потребовал с меня долг, Айлен Мак Киннон, и вот теперь я вновь не могу идти, пока его не отдам.

— Я не звал тебя, — пробормотал Алан, — я... Как ты услышал?

— Там, где я был сейчас, ведомо все, — хрустальное эхо в словах О’Лири наводило жуть, глаза ирландца мертво сияли. — Так спрашивай же — или не совершай греха и отпусти меня.

Алан глубоко вдохнул.

— Кто убийца твой и Малони? — твердо спросил он пересохшими губами.

— Расскажи же, — сказал О’Лири.

И исчез.

— Я собирал ракушки, — озабоченно сказал Алан, — но они тут какие-то не очень. Но знаешь, если пойдем в кабак, настрой пропадет. Нам ведь и тут неплохо, правда?

Фитц пошевелил палкой угли костерка, где пеклись ракушки.

— Ну, — поразмыслив, наконец согласился он.

— Люблю ракушки, — поведал Алан.

— Малони, — напомнил Фитц.

— Ах да, Малони. Так вот, — Алан устроился в песке поудобнее и подпер подбородок сплетенными пальцами, — что мы вообще знаем о Малони? Немного. Родился, крестился, ни на ком не женился, помер. Разве еще то, что он старше многих из нас... и это настораживает, не правда ли?

— Почему? — удивился Фитц.

— Потому, — веско объяснил Арфист, — что человек, как правило, становится таким, каков он есть, куда раньше. Если ты храбрец в сорок, то, скорее всего, ты был храбрецом в двадцать, хотя в пятнадцать вполне мог прудить в штаны. Если ты тридцать лет как привык сладко есть да допьяна пить и чуть что стучишь по дереву, то если в тридцать пять ты и запишешься в солдаты, то всяко не добровольцем. Смекаешь?

— Смекаю, — сказал Фитц, раскрывая ракушку. — Вот только далеко не для всех это справедливо, дружище. Сам-то ты был тише воды да ниже травы, только и знал, что ныть, как сука-война тебя, нежного, затрахала — а поди ж ты.

Алан фыркнул.

— Я о том тебе и толкую, дубина, — беззлобно сказал он. — Сколько мне было, когда все началось? Девятнадцать. И в первом же деле я до колен обблевался после того, как выяснил, что не у меня одного в котелке мозги — и, если в котелок выстрелить, они нехреново так разлетаются. Я б или стал таким, какой есть, или умер бы. Я, как видишь, не умер. Но штука в том, что я больше не стану блевать, если меня кто обольет мозгами — даже если б и захотел. Я такой вот и буду до смерти, и ты, друже Фитц, тоже; а теперь подумай-ка, что может случиться на свете, чтобы мы с тобой занялись, скажем, лекарским ремеслом. Или художеством.

— Ничего, — признал Фитц.

— То-то же, — Алан покровительственно прикрыл глаза. — А теперь погляди на Малони — дожил до сорока, как сыр в масле катался, и вот, за два года до восстания, припирается в полк, весь в серебре да золоте... Бедность? Нет. Храбрость? Едва ли. Был бы он герой, нашлось бы ему и в Ирландии, чем заняться. И вот наш модно одетый малый, бесславный, ни в чем, что достойно баллад, прежде не замеченный, является — и к кому? К Балкли. Не просто во Францию, нет... в Бригаду. В самое пекло. С чего бы, а?

— Может, жить надоело? — предположил Фитц, высасывая ракушку. — Мало ли, какие у людей... сложности.

— Если жить надоело, — процедил МакМорран и остервенело ткнул палкой в угли раз, и второй, — так идешь к Лиффи и топишься. Или выйди на улицу в Дублине да заговори по-ирландски — не заживешься на свете, я тебя уверяю. Нет, Фитц, в могилу люгером не ездят, разве что ты матрос. И для покойника, видишь ли, он слишком хорошо считал... Это не он ли развизжался тогда, когда О’Бирн снял со всех по четыре экю на свадьбу Фитцаллану?

— А ты откуда знаешь? — удивился Фитцпатрик. — Ты ж вроде болел, да и где ты — а где О’Бирн.

— Ага, — злобно сказал МакМорран, — “болел".

— Что-то я вообще ничего не понимаю, — обеспокоенно сказал Фитц.

— И правильно, — нараспев сказал Алан и захлюпал ракушечным соком. — Потому что наступает время для изумительных историй о мести, и чести, и дивных развратных женщинах, о мой рожденный во Франции недалекий коннахтский друг.

— Прямо-таки развратных? — хмыкнул бывший сержант. — Эй, ракушку-то мне оставь, ты их и так третьи сутки жрешь!

— На хер иди, — отмахнулся Алан, — сиречь, заткнись и слушай.

Фитцпатрик подумал — и сделал, как было велено.

— Жил в графстве Клэр, — мягко начал Алан, — один человек, и звали его Шон. Был он молод, красив и умен, и мог бы составить собою счастье лучшего из родов Мунстера... вот только в наследство ему достались дырявая крыша да дохлая свинья, и только. Что же, бывают честные люди и в худшем положении, особенно в наше-то время; и если не хотел Шон ворочать камни на жалком клочке дрока и грызть от Пасхи до Пасхи один и тот же мосол бедной свиньи, то все леса Мунстера были ему открыты, чтоб стать добрым раппари и биться за короля Джеймса и Святую Веру. Но, хоть наш герой и ходил к Мессе каждое воскресенье, мытарства и тяготы были не для него. О нет, думал Шон, Господь наш взошел на Крест — вот пускай Он на нем и висит; а я-то слишком красив, слишком молод и слишком умен для этого. Так дожил Шон до двадцати пяти лет, и в положенный срок полюбил красивую девушку и предложил ей руку и сердце...

— Откуда ты знаешь? — недоверчиво перебил Фитц.

— Я не знаю, — фыркнул МакМорран, — я предполагаю. Что он, больной, что ли, до двадцати пяти лет без женщины? Да и вообще, это совершенно неважно.

— Это очень важно! — возмутился Фитцпатрик. — Нехорошо человеку быть одному.

— Так вот и не перебивай, в таком случае! Священник обвенчал их как следует, и стали они жить-поживать и добра наживать. Нехорошо, — ехидно подчеркнул Алан, — человеку быть одному; и вот, когда привел Шон в свой дом милую жену, дела его пошли на лад небыстро, но верно. Вскоре уже поджидал его каждый вечер на очаге наваристый суп, а не хлебово из лебеды, не дождь хлестал в дыры в крыше, а нежное солнце приветно светило по утрам в окна, одежда его стала хоть и скромной, но крепкой и чистой. В первую же брачную ночь супруга Шона понесла, и должна была теперь со дня на день подарить ему первенца... вот только сам Шон был всему не рад.

— С чего это бы? — спросил Фитц.

— А вот с чего. Разве, думал он, волоча плуг по гнилой мунстерской земле и кляня ее на чем свет стоит, не красив я, не молод и не умен по-прежнему? Разве хуже я тех, кто ест куропаток и нежит зады в карете? Разве не достоин я прекраснейшей девы Холмов вместо моей глупой жены с таким брюхом, что не разберешь, сзади ее берешь или спереди?.. Нет, решил Шон, эта жизнь не по мне. И вот как-то ночью он притворился, что спит, а сам встал тихо-тихо, чтобы не разбудить жену, и при свете луны ушел прочь по дороге в Дублин.

— Дублин — это хорошо, — вздохнул Фитц. Сам он так никогда и не видал Дублина.

— Как бы то ни было, вышел он из дому Шоном, а в Дублин пришел Джоном, — мрачно усмехнулся Арфист, — но к делу то не относится. И, в отличие от многих куда более славных, но куда менее сметливых людей, не спился, не угодил во флот, не польстился на королевский шиллинг; о нет, благодарен покорно, не для того Джон бросил свою выправившуюся было уж жизнь, чтобы болтаться в петле или лежать в канаве. Чем он пробавлялся в первое время, впрочем, мы знать не знаем — да и, положа руку на сердце, знать не хотим... Важно то, что фартинг за фартингом, медяк за медяком, в кармане у Джона мало-помалу прибавлялось деньжат, и вот в один прекрасный день, когда карман переполнился доверху, меди в нем как раз хватило на добротный, по мерке шитый кафтан, и уж карманы в этом новом кафтане были куда поглубже, чем в прежнем — а стало быть, все усерднее и усерднее опускали в них дублинцы медяки. Вскоре Джон и забыл, что такое ночлежки, и блохи, и картофельная кожура на обед, и как сшибает с ног слабое пивко на пустой желудок. Однако и те таинственные труды, которыми он зарабатывал себе теперь на полное пузо еды и каменную крышу над головой, вскоре стали для Джона чересчур хлопотны. Джон выучился читать и писать и, с газетой и тросточкой, с завитыми волосами, каждый Божий день напролет прогуливался по Графтон-стрит, глядя с улыбкою направо и налево — ну чистый принц-регент.

— А это с чего ты взял? — не выдержал Фитц.

— Пораскинул мозгами, — ухмыльнулся Арфист, раскрывая ракушку. — Малони был тупица, лицемерная жадная крыса к тому же; ни знатного рода, ни боевых наград, в сорок два года — все еще рядовой, и это у нас-то! И тем не менее, прибыл он при деньгах.

— Бля, — с ужасом сказал Фитц и сплюнул в костер.

— Это будет твоя ракушка, — предупредил Алан. — Думаю, правда, что начинал он с карт... а где карты, там и вино, а где вино, там и женщины.

— Выходит, Малони трахнул не того, кого следовало, и потому решил уносить ноги? — Фитц почесал подбородок. — Умно, умно... Вот только как можно было за шесть с лишним лет не отыскать ирландца в Бригаде?

— Можно, — веско сказал Алан, — если в Бригаду тебе хода нет. Можно, если ты не ирландец.

Фитцпатрик не удержался бы от ехидного напоминания о том, что ровно за противоположное мнение Алан и отхватил не так давно по башке — но не успел. Арфист вцепился в пресловутую башку руками, сжался и зашипел, покачиваясь из стороны в сторону.

— Эй! — воскликнул Фитц, стремясь — и не решаясь дотронуться до товарища. — Эй, — повторил он обеспокоенно, — ты точно в порядке?

Алан утих. Осторожно выдохнул.

— Все хорошо, — сказал он, поднимая лицо.

Фитц поглядел на него с сомнением, и Алан, уловив это, ответил мягким, обезоруживающим взором.

Простая, искренняя улыбка. Ясные, внимательные глаза... Что-то было в этой картине настолько скверное, что Фитцпатрик задумался — не сходит ли он сам с ума.

— Это очень здорово, что ты так обо мне беспокоишься, — тепло молвил Арфист, — правда. Но пора заниматься делом.

— Мы ищем, — объяснял Алан, когда они шагали по дюнам уже в видимости полковых знамен, — голландца. Вернее, ольстерского шотландца, притворяющегося голландцем, потому что иначе на него слишком быстро вышли бы ребята из Полка, а Малони почуял бы запах жареного и дезертировал. Думаю... думаю, это невъебенный кабан. Охуенно огромный и жирный такой громила. Во всяком случае, мне бы того хотелось; было бы утешительно знать, что я даже трезвый тогда ничего против него б не смог.

— А сейчас, стало быть, сможешь? — хмыкнул Фитцпатрик. — Что ты вообще с ним намерен делать, когда мы его найдем?

— Сейчас — смогу, — спокойно сообщил Алан, вынимая из кармана штанов очередную обертку от патрона и помятый кисет. — Потому что, во-первых, сейчас я не просто трезв — я почти неделю как трезв; во-вторых, у меня льюисова бумажка в кармане, и не надо гадать, драться мне так, или эдак, или еще с какими экивоками, чтобы не замочить его ненароком. Придушу, так туда ему и дорога. Но вот собираюсь ли я придушить его... это вопрос получше, дружище, куда получше.

— Хочешь сдать его Балкли живым? — с интересом предположил Фитц.

— Нет, — поморщился Алан, — я вообще не хочу сдавать его Балкли. Балкли повесит его как пить дать, а эта мысль мне совсем не нравится. Видишь ли, я придерживаюсь того мнения, что Малони сам виноват. Я его искалечу. Сильно, — задумчиво продолжал он, — может быть, вырежу глаз... Да, точно, вырежу глаз! Или оба. Это за О’Лири. Но вот Малони... Малони был крысой, — Алан замедлил было шаг, чтобы раскурить, затянулся, ссыпал огниво в карман; заспешил вновь, — крысой и шлюхой. В Бригаде завелась шлюха; а громила избавил нас от нее.

Фитц промолчал. Алан вновь затянулся; выдохнул дым кольцами.

— Приятно, — подытожил он с радостью, — встретить наконец человека принципа.

Ольстерец имел во французском гарнизоне надежного союзника. Указующий перст лежал до обидного на поверхности: убить О’Лири, страшась за собственную шкуру, мог только тот, кто своими глазами видел счастливый для Тайга исход полкового суда. Члены присутствовавших полков были чисты от подозрений; не оттого, что Алан и впрямь был уверен в благородстве своих сослуживцев (сказать по совести, чем дальше, тем больше он начинал подозревать всех подряд), но потому, что — как, Арфист надеялся, он сумел объяснить Фитцу — будь агент противника вхож в Бригаду, он расправился бы с Малони куда раньше. Наблюдать же судилище, не находясь на плацу, можно было лишь с равелина Кале. Туда, в Цитадель, и лежал теперь их путь. Бедолага О’Бирн, со скупой насмешкой подумал Алан; мог бы повесить француза со всем удовольствием и к полной своей чести.

Алан знал, кого именно он ищет; и знал, что Фитцпатрику не по нраву придется то, что им предстоит совершить.

Комендант цитадели как раз приступил к послеобеденному винопитию, когда денщик, виляя в спине, приблизился к нему в три поклона и украдкой сообщил что-то. Комендант помрачнел; военные-французы не любили шотландцев за гонор, за скверное владение французским языком и в особенности — за двойные пайки. Однако ссориться с Мельфортом вышло бы себе дороже; и эмиссар шотландского полковника вошел, отдав честь точно так, чтобы тонко проскользнуть по грани оскорбления.

Комендант поглядел на посетителя поверх бокала с кларетом. Мельфорт прислал сержанта — стройного малорослого юношу с бледно-рыжими волосами и рыбьими глазами навыкате. Однако особая, лютая наглость, разившая даже через стойку “смирно”, изобличала в мальчишке не писаря, а боевого ветерана.

— Присаживайтесь, сударь, прошу вас, — счел за лучшее комендант.

— Благодарю, мой капитан, — мягким, чуть хрипловатым голосом сказал мальчишка, пододвигая себе стул. В левом ухе его качнулась позолоченная серьга. Песок из башки не вытряс, неприязненно подумал комендант, а туда же.

Мальчишка меж тем поерзал, пристраиваясь на стуле, затем вздохнул и вытянул из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги. Заботливо расправив его, он протянул документ коменданту.

Капитан пробежался глазами по строчкам; поджал губы.

— Что будет угодно, — проговорил он спустя некоторое время срывающимся от гнева голосом, — сударю следователю?

— Следователю? — рыжеволосый всплеснул руками. — О... нет-нет-нет. Не до того простирается моя мудрость. Я бы желал знать, в сущности, самую малость... а именно, — с внезапной вескостью, прищурясь, тихо продолжал он, — кто из вольнонаемного состава не имел нарядов двенадцатого мая в промежуток до трех часов пополудни.

— Помилуйте, — с раздражением сказал капитан, — мне ли это упомнить, господин, э...

— МакМорран, — сухо вставил сержант. — Алан Финиан МакМорран, бывший прапорщик Его христианнейшего Величества Королевского шотландского полка. Могильщик из Маастрихта, — добавил он, помолчав, — если слышали о таком.

Господь Святой Всемогущий.

Вот кого ты прислал мне, шотландский ублюдок; из всей своей тысячи человек ты выбрал именно этого.

— Я, — сказал капитан наконец, — отошлю весь штатский персонал в трапезную. Там господин Могильщик сможет сам допросить людей и уяснить, кто ему нужен.

— Господин Могильщик, — с ироничным достоинством отвечал Алан, — лучшего не может и желать.

— Вина? — процедил комендант.

— Нет, благодарю вас, — сказал МакМорран. — Я не пью.

Крепостная кухня была довольно светлым сводчатым помещением с ничем не убранными стенами и полом; в исполинском очаге калились два больших пузатых котла. Алан почувствовал, что он здесь уже бывал; возможно, именно на кухне его приводили в чувство после последней сцены на равелине.

Челядь жалась вдоль стен, опасливо на него поглядывая. Фитц, скрестив руки на исполинской груди, заграждал собою вход; но и без того Алан не видел здесь смельчака, рискнувшего бы двинуться без позволения.

Вот он, сезам-откройся, отпирающий все двери этого мира... и затопляющая душу холодная гордость.

Могильщик.

Что ж, пусть так. Но, по крайней мере, он водворил порядок если не в целом мире, то хотя бы в том его уголке, что был отдан под его начало. Он сохранил то, что поставлен был охранять.

Алан никогда не считал себя храбрецом — да, положа руку на сердце, и не был им. Но, когда он ступил на вязкую, холодную землю Фландрии, когда впервые вонзил штык в грудь человека, который был виноват лишь тем, что носил мундир княжества, не пришедшегося по вкусу королю Лую... — тогда Алан понял, что ему осточертело плыть по течению, вертясь, как щепка, от беды к беде.

Могильщик.

Он всегда был сметлив, всегда успевал отмечать, откуда может прийти враг, где ждать засады или удара. Даже опьянение сродни тому, что охватило его при Бергене, когда Алан-Арфист сперва выгрыз человеку горло, а затем дал отмашку О’Лири — и ему подобным — смести город с лица земли... — даже оно наполняло его чисто, как перезвон арфы. В Шотландии Алан отнюдь не отсиживался в окопах, но кровь доводила его до тошноты; ко времени Бергена он научился наслаждаться ею. Сидя по горло в мертвечине в инвернесской тюрьме — кто бы не мечтал о всплеске очистительной крови?

Могильщик.

Никто никогда не докажет, что то были беженцы, а не лазутчики.

Арфисту они доказать того не смогли.

Когда замерло наконец последнее тело, он поглядел в лица товарищей и увидел в них суеверный ужас — тот самый, что охватывал и его самого порой в позабытой, почти что и никогда не бывавшей домашней жизни. Вешать было не на чем — все деревья в округе давно пошли на растопку — и Алан, соорудив некое подобие гарроты, затягивал веревку на каждом вручную.

Он не хотел никому причинять лишних мучений; ах, если бы только нашлось хотя бы одно дерево...

МакБрайд и Браун смотрели на него без слов, когда он закончил. Алан, бледный, запыхавшийся, раскуривал самокрутку, стоя над трупами. Четырнадцать петель — и хоть бы кто пришел ему на помощь; трусливые выблядки, подумал он, но вслух лишь велел МакБрайду копать ров.

Он не был уверен, что ошибка в их подорожной и впрямь не описка. Но цена его собственной ошибки обещала быть слишком высокой. И Левендаль с его манией повешений был тут не при чем (хотя Алан, безусловно, назначил лазутчикам способ казни не без оглядки на общую атмосферу в лагере).

— Что, если я был прав? — вот и все, что сказал он в свою защиту на трибунале.

Мельфорт промолчал.

Но оставил ему погоны.

...Алан велел всем назвать свои имена, после чего вынул из-за пазухи засаленную, не раз размокшую записную книжку и принялся старательно, высунув язык, составлять список. Он нарочно трудился писать как можно медленнее, по нескольку раз переспрашивая; закончив наконец, он извлек кисет и гильзу и взялся со вкусом готовить себе очередную сигарету.

Три метельщика. Повар. Два поваренка. Две прачки.

Что ж, негусто. Тем лучше.

— Позвольте объясниться, — вкрадчиво начал он, — отчего я собрал здесь именно вас. Каждый входящий на равелин военный, — Алан затянулся и выдохнул, — как вы, должно быть, знаете, под страхом казни рапортуется часовому.

Он помолчал.

— Мне, — с ленцой продолжал Арфист, — нужен человек, взошедший на равелин незамеченным — и покинувший его так же. Иными словами — мне нужен штатский.

Алан рывком перегнулся через стол.

— Я, — жутко и внятно проговорил он, — ненавижу штатских.

Выпрямился.

— Мари Дюпье, — скомандовал он негромко.

Старшая прачка, высокая женщина с очень острым носом, волнуясь, приблизилась к столу. Прижав руки ко впалой груди, она начала дрожащим голосом отвечать на его расспросы; Алан сосредоточенно курил, глядя в свои заметки, и что-то чертил на полях. Обладатель более острого зрения, нежели несчастная мадам Дюпье, приметил бы, что шотландец рисует каракули; ничего из того, что прачка могла поведать, Алана не интересовало.

Прачка, взошедшая на равелин... да черт с ней, Господи, с прачкой! Баба, взошедшая на равелин, — с рапортом или без рапорта, вот это было бы событие! Если же слух об этом еще не бродил в полках — значит, ни Дюпье, ни ее товарки там не было; Алан знал это наверное. Допрашивал женщин он лишь затем, чтобы лишний раз подействовать на нервы мужчинам.

Наконец, прачки отмучились, предсказуемо доказав свою невиновность; младшую Алан довел до слез, но ни малейшего удовлетворения при том не испытал. Тем же расспросам он подверг и мужчин; один из метельщиков, что появился на свет еще, видимо, при короле Дроздобороде, и вовсе не понял, чего шотландец от него добивается. Концы между тем пока что идеально связывались с концами; перехватив взгляд Фитца, Алан уловил в нем смешанное выражение тревожности и насмешки.

Может быть, в отчаянии думал Арфист, я ошибся. Может статься, нет и не было никакого пособника на равелине... Может, мерзавец сейчас уже на корабле — и потешается над нами!

Однако прежде, чем махнуть рукой и отправляться под трибунал, следовало завершить начатое, дабы не выглядеть и вовсе идиотом. Алан ничего толком не ждал от показаний поварят, но, тем не менее, тяжко вздохнул, запалил очередную (пятую, вроде бы, за час) сигарету и перевернул страницу.

— Жиль Мер, — устало сказал он.

Но прежде, чем юный Мер успел подойти к столу, второй поваренок, побледнев, бросился к двери.

Алану был совершенно понятен его расчет. Сам бы он на месте мальчишки действовал так же — попытался бы обойти огромного неповоротливого ирландца, проскользнув под его рукой. Да, безусловно, Алан поступил бы так же... если бы только не знал, что Фитцпатрик столь же ловок, сколь и силен.

Ручища ирландца мгновенно ухватила поваренка за волосы. Парень бился, как рыба, но не визжа, а молча, с недетским упорством; Алан посерьезнел.

Загасив самокрутку, он встал.

— Все вон, — процедил шотландец.

Приказывать дважды не пришлось.

Алан, заложив большие пальцы рук за ремень, не спеша подошел к Фитцпатрику и мальчишке.

Тот продолжал извиваться, таращась огромными темными глазами; Алан покачался на пятках, разглядывая пленника из-под полуопущенных ресниц.

Мальчик был лет одиннадцати: костлявый, белокурый, с лицом слишком тонким, чтобы предполагать законнорожденность. Смазливый и юркий; из таких как раз и вырастают лучшие лазутчики.

— Кто тебе платит? — сухо спросил МакМорран.

Паренек шумно дышал открытым ртом. По-видимому, от страха он лишился дара речи.

Алан размахнулся и коротко, точно ударил мальчишку в лицо.

— Кто тебе платит? — ровно повторил он.

И, конечно же, верности в поваренке оказалось не больше, чем в Эмили Брекенридж.

Убийца нанимал мансарду в доме невдалеке от ратуши; маленький, полуутопленный в мостовой, тот был на редкость грязен. Очевидно поистощившийся кошель убийцы сыграл Арфисту на руку: взобраться по водосточной трубе на карниз, вскрыть ножом шпингалет на окне и проскользнуть внутрь с тем, чтобы в помощь Фитцпатрику укрепить на окне веревку, не составило никакого труда — не говоря уж о физическом риске. Риска быть замеченным Алан опасался, но не слишком — в кармане у него по-прежнему обретались спасительные бумаги от Мельфорта.

— А я все гадал, — пропыхтел Фитц, вваливаясь в окно, — на кой черт тебе веревка.

— О’Лири подсказал, — буркнул Алан, надеясь, что ирландец примет ответ за висельный юмор.

Отдышавшись, они принялись осматриваться.

Обитатель мансарды приложил много сил к тому, чтобы всячески воспротивить ее облик наружному облику дома. Невощеный пол отличала отчаянная чистота того сорта, когда в противоборстве меж застарелым запустением и застарелым педантизмом верх все же одерживает второй; два темных пятна на стенах свидетельствовали о том, что кто-то не так давно снял картины. Алан шмыгнул носом, склонился и влез под узкую, по-солдатски застеленную кровать; полотна, лицами вниз, лежали подле ночной вазы.

Арфист аккуратно извлек холсты на свет Божий.

— Это что еще за на хрен? — оторопело спросил Фитц.

— Это — ебля, — коротко пояснил Алан, мало сведущий в области мифологии, — а это — король.

— Где же это король? — возмутился бывший сержант. — Наш король — он постарше будет, но и потоньше то ж. Да и нос совсем другой, погляди.

— Да не наш король, а король Луй, дубина, — процедил шотландец. — Ты когда деньги в последний раз видел-то?

Фитц красноречиво махнул рукой.

— Короля, — сказал Алан, — под кровать, значит. Интересно. Очень, очень интересно.

Бросив полотна наземь, он медленно обошел комнату, теребя рукой губы.

Алан привык к бедности и даже к крайней аскезе. Однако ни низкая хижина с курным очагом, в которой он ютился на одной подстилке с сестрой, псами и овцами, ни ледяные каменные полы, что от щедрот Калума ан Амрига дарили приют его ученикам, ни продуваемая всеми ветрами палатка... — ни одно из тех мест, что Арфист мог бы назвать своим домом, не несло на себе отпечатка подобной скудости. Живший здесь как бы нарочно стремился удалить от себя все человеческое — даже распятия на стене Алан не нашел. Письменный стол, табурет, вбитый в дверной косяк гвоздь... На столе — Библия, миска, пустой кувшин.

Алан приблизился, сел на край стола, взял в руки Библию.

Ага, сукин сын. Все-таки ты живой.

Новым Заветом убийца почти не пользовался, но Ветхий был испещрен пометками. Арфист принялся жадно вчитываться.

Когда войдешь в виноградник ближнего твоего, можешь есть ягоды досыта, сколько хочет душа твоя, а в сосуд твой не клади. Когда придешь на жатву ближнего твоего, срывай колосья руками твоими, но серпа не заноси на жатву ближнего твоего...

Урию Хеттеянина ты поразил мечом; жену его взял себе в жену, а его ты убил мечом Аммонитян; итак не отступит меч от дома твоего во веки, за то, что ты пренебрег Меня и взял жену Урии Хеттеянина, чтоб она была тебе женою. Так говорит Господь: вот, Я воздвигну на тебя зло из дома твоего, и возьму жен твоих пред глазами твоими, и отдам ближнему твоему...

— Да, — прошептал Арфист, — да!

Черная вода взметнулась в его сердце и затопила до горла наслаждением: все, все складывалось. Все было так, как намекал О’Лири; все было так, как Алан догадался и сам... И где-то там, в глубине, все еще маячила, темнее самого мрака, некая конечная истина, к которой течение влекло его.

Алан читал бы и дальше, чтобы окончательно убедиться в том, что следует верным знакам, как слуха его достиг звук шагов на лестнице. Убийца возвращался домой.

Шотландец бесшумно отложил Библию и метнулся к двери. Прильнув к стене за петлями — такая позиция давала выиграть пару мгновений вне зависимости от того, открывалась ли дверь наружу или внутрь, — он выдернул из-под левого манжета нож и взял тот наизготовку. Этот самый нож — длинный, обоюдоострый, с рукояткой из оленьего рога — был с ним задолго до Восстания. Когда Алан, не окончив курса обучения, вынужден был возвратиться к братьям перегонять и свежевать скот, он не упустил возможности в совершенстве овладеть коротким клинком. Фитцпатрик, отойдя в дальний угол комнаты, взвел оба пистолета и наставил их на дверь.

По всей видимости, звук взводимых курков не остался незамеченным для стоявшего по ту сторону. Алан слышал его дыхание, слышал едва различимое поскрипывание половиц, когда убийца покачивался с носков на пятки, раздумывая, видимо, не примнилось ли ему. Здесь, лихорадочно прикинул Арфист, невысоко; вешу я немного... В окно, если что? Подстеречь снаружи? Возможно... вполне возможно. А если и невозможно... выбора все равно-то нет.

Но, кажется, подонок О’Лири молился сегодня за Алана МакМоррана: дверь медленно подалась.

Наружу.

Алан не стал ждать. Оттолкнувшись от стены, он развернулся и прыгнул.

Мужик и впрямь был здоровенный. Отворившаяся в лоб дверь не сшибла его с ног, а лишь заставила отступить, крутясь и мотая головой, к лестничным перилам. Только не туда, успел подумать Арфист; если он скинет меня вниз, мне конец. “Стреляй, он наверху!” — заорал он. Фитц, в самом деле, пустил пулю в потолочную балку. Алан мерзко выругался потере боеприпаса, но цель маневра была достигнута: на краткий миг убийца отшатнулся от лестницы, и этого хватило Арфисту, чтобы броситься ему на спину — но вот приставить нож к горлу Алан не успел, рука противника взметнулась вверх и перехватила его запястье.

— А ты хорош, — прошипел шотландец; кости в руке вскипали белой болью. Он поставил противнику подножку; тот рухнул, но алановой руки не выпустил. Арфист дико зарычал и вцепился свободной, левой, врагу в волосы. Убийца пытался подняться; Алан, пользуясь тем, что оказался сверху, лупил его коленом в спину, стараясь попасть в почки и, кажется, слыша, как начинает трещать запястье. На глазах шотландца сверкнули слезы бешенства; испустив хриплый вопль, он вонзился зубами в ухо убийцы и дернул. Тот вскрикнул и разжал пальцы; нож давным-давно успел отлететь на ступени, но Алан уже и не думал о нем. Молниеносно обвив локтем горло врага, он затянул хватку; и то, что только что было хаотическим нагромождением конечностей и проклятий, обратилось внезапно в подобие мраморных Лаокоона и змей.

Беззащитный перед тем, кто превосходил бы его сложением, в прямой стычке, Арфист был чрезвычайно опасен тогда, когда заходила речь о холодной, терпеливой силе. Не слыша и не видя Фитца, который пытался их растащить, он медленно, сосредоточенно отгибал голову противника к себе; как бы тот ни бился, тонкие руки шотландца казались отлиты из железа. В ушах Алана стояла блаженная тишина; и, как знало нечто под килем его измученного разума, единственное средство уберечь ее было — продолжать тянуть.

Вне всякого сомнения, еще немного — и Алан сломал бы убийце шею, так и никогда не узнав того, что было ему предначертано узнать в тот день. Но одно-единственное слово вывело его из забытья.

— Dieu! — с отчаянием прохрипел убийца. — Dieu!

Алан замер на миг. Затем он ослабил хватку и скатился со спины врага. Фитц немедля принялся вязать того веревкой.

— Dieu... — обессиленно прошептал убийца.

Алан склонился к его лицу. Серые глаза Арфиста, широко раскрытые, потемнели от изумления.

— Ты не шотландец, — оторопело сказал он, переходя на французский. — Во имя Господа Бога Вседержителя — да что происходит?!

— Скажу я тебе, что происходит, — вмешался Фитц. Усевшись французу на поясницу, он крепил последний узел. — Он сраный французский гугенот, так-то; там-то он и узнал Малони. В Дублине.

— В Дублине? — Алан выпрямился, отряхиваясь. — Откуда гугенотам быть в Дублине?

— Как прошлый Луй, — охотно пояснил Фитц, — Нантским эдиктом подтерся, так они всюду ломанулись, как крысы; батя мой рассказывал, что, прежде чем он отправился в восемьдесят девятом году за море, они и в Дублине успели расплодиться. Бывал он там — сам видел.

— Твою ж мать, — Алан повертел головой, потер виски, зажмурился, — ладно. Тащи птичку в клетку, пускай споет.

И птичка запела, ох, запела не хуже его самого.

Убийцу звали Николя Асселен; родился он и в самом деле в Дублине и отвечал сухо и откровенно, с подобающим кальвинисту мрачным достоинством. Асселен признал сразу же, что убил и Малони, и О’Лири, надеясь, видимо, что расспросы о мучительном для него самого дне пройдут стороной; однако вовсе не чувство долга, но болезненная любознательность заставила Алана требовать подноготной.

Асселен был младшим сыном и не мог рассчитывать на какое-либо добро (тут Фитц понимающе вздохнул). Обычный для такого случая путь католика — на монастырские харчи — был ему закрыт. Однако родня устроила брак Николя с богатой наследницей шотландкой (здесь Алан оказался отчасти прав насчет Ольстера). Прожив семь лет в тихом бездетном союзе, они наконец простились: вспышка оспы освободила Николя от покорно взятого на себя креста привязанности. Приданое жены он с полного ее одобрения вложил в колониальные товары, и ко времени, когда смерть разлучила их, Асселены уже преуспевали, держа большую торговлю на Графтон-стрит.

Одиночество не тяготило его, но дом начал приходить в запустение, каковое педантичный, невзирая на относительную свою молодость, Асселен счел недопустимым. Весною 1739 года он нанял двух горничных — говорливых, лукавых сестриц Грейс и Молли О’Брайен. Двойняшки немного пугали его сперва, их сверхъестественное сходство, боялся Асселен, несло в себе метку дьявола (Арфист злобно фыркнул было, но смолчал), но, как бы то ни было, в октябре тридцать девятого (аккурат к Темному времени — по привычке прикинул Алан) гугенот стоял на коленях перед старшей сестрой и просил ту стать новой мадам Асселен.

Длинный и молчаливый, с тяжелым лицом и рано поседевшими темно-рыжими волосами, Асселен не слишком походил на героя-любовника, однако Грейс отвечала ему “Да”, не раздумывая. Распорядок их жизни не слишком переменился с тех пор — та же мирная рачительность, тот же монотонный домашний труд, пока Асселен радел над счетными книгами; Молли, само собою, осталась при сестре компаньонкой. От природы обладая нравом более живым и легким, она, по всей видимости, тяготилась темницей, какой должен был ей казаться дом, и, когда Асселен отлучался по торговым делам в Ольстер, подбивала Грейс на прогулки по Дублину. Во время одной из таких эскапад (над Лиффи в тот вечер пускали фейерверк в честь дня святого Георга) сестры и повстречали Малони.

Асселен так ни о чем и не догадался. Даже когда тело Грейс, вытянутое из Лиффи, лежало на кухонном столе, страшно топыря нелепо вздернутые, серые руки, он до последнего не желал верить в самоубийство — не говоря уж о подозрениях в измене. Усилиями Асселена, уважаемого гражданина, Грейс закопали в освященной земле; и лишь после похорон Молли, рыдая, подала ему пачку писем. Асселен читал в одиночестве ночь напролет — молча, с гробовым спокойствием.

Грейс и впрямь любила его, видя в Асселене ту чистоту, к которой он стремился всю жизнь и о которой никогда в себе не догадывался; она не предала бы его ради жиголо. Но Малони был вскормлен терпкой, звериной мудростью Мунстера, и против разившего от него языческого мужества скучный муж не имел ни единого шанса. На девятом письме она сдалась; тринадцатое содержало в себе гнусные чувственные намеки, от которых Асселен содрогнулся и чуть было не прекратил читать; семнадцатое касалось побега и тайного венчания, двадцать первое — капитала Асселена в ценных бумагах.

Асселен отложил письма, поднялся в свой кабинет и проверил потайной шкаф, хитрость замка которого знала, кроме него, только Грейс. Вернувшись, он дочитал; в двадцать четвертом и последнем письме Малони сообщал Грейс, что связь их была ошибкой.

Спустя неделю он продал все, что у него оставалось, и пустился по следам Малони в Европу.

— Развяжи его, — отрывисто бросил Алан по-французски. Он сидел, скрестив ноги по-турецки, на столе и грыз ногти.

Фитц безропотно ослабил веревку на умостившемся на кровати Асселене. Тот встряхнул кистями, восстанавливая кровообращение, затем стал медленно и вдумчиво массировать запястья. На Алана он не глядел.

— О’Лири, — резко сказал Алан. — Я понял, что за передвижениями по лагерю следил мальчик. Неужели нельзя было выбрать день так, чтобы рядом не оказалось О’Лири? Подкараулить Малони на посту, черт возьми?

Асселен пожевал губами прежде, чем ответить, поморщился.

— Когда я еще... не закончил, — проговорил он наконец, — солдат проходил мимо. Он был пьян, но помахал нам рукой; я испугался, что он узнал Малони, а стало быть, сумеет опознать и меня.

Бедолага О’Лири, со смешанным чувством подумал Алан. Всего-то помахал рукой... Господи. Я бы и трезвый того не запомнил.

— Я раздел труп, — продолжал Асселен неживым голосом, — и отнес платье в палатку, в которую вошел солдат. Он уже спал к тому времени. Ниже по берегу я нашел часового, но тот был пьян еще хуже, — Асселен не смог скрыть отвращения, — я не смог добудиться его и решил, что довольно убийств.

— Часовой весьма вам благодарен, — процедил Алан, — хотя и не сказать, чтобы вы ему нравились. Если же мы закончили обсуждать мой моральный облик, позволите ли перейти к вердикту?

— Прошу вас, — бесцветно сказал Асселен. Уронив тяжелые руки между колен, он сидел как камень.

Алан соскочил со стола и прошелся по комнате, продолжая кусать пальцы.

— Я отпущу вас, — бросил он наконец.

Асселен не шелохнулся.

— Я отпущу вас, — продолжал Алан. — Как бы вы ни поступили, я поступил бы так же. Я, — обернувшись с внезапной страстью, которой целомудренно и страшно заполыхало его лицо, сказал он, — четвертый год как мечтаю поступить так же. Я скажу, что О’Бирн был прав. Ступайте. Вы свободны.

Асселен покорно поднялся под взглядом оторопевшего Фитца и тяжело направился к двери. У самого выхода он обернулся — Арфист окликнул его.

— Еще одно только, — сказал Алан, — простите. Куда вы дели мозг?

— Мозг, — Асселен наморщил лоб, — какой мозг?

— Мозг Малони, — терпеливо разъяснил Алан, — который вы вынули из черепа. Алебастровый шар? Я угадал?

— Но позвольте, — с изумлением, впервые взглянув Арфисту прямо в глаза, произнес Асселен, — я и пальцем не прикоснулся к его мозгу.

...Он подстерег Малони, когда тот возвращался из увольнительной. Ирландец узнал его и улыбнулся гнусной ухмылкой победителя.

Асселен не знал, что говорить этому человеку, которого он выслеживал шесть лет — который так спокойно пошел вслед за ним на пустынный берег и усмехался теперь, сунув руки за пояс мундира. Человек, который отнял у него все — включая нажитое честным трудом богатство, единственное свидетельство благоволения Божия после бездетного брака и смерти первой жены, — знал, что он неуязвим, что Асселен никогда не осмелится покарать его по древним законам его родины. Нынешние же, мирские законы возлагали всю вину на Грейс — на бедную Грейс, что давно сгнила, бесстыже, как грудь и лоно перед мерзавцем, обнажив кости. Малони стоял и ухмылялся, а Асселен умолял, кожей ощущая презрение, которым поливал его ирландец.

Насладившись достаточно, Малони улыбнулся иной, почти человеческой улыбкой.

— Помилуй, дружище, — проговорил он, — я давно все их продал. Продал, а затем пропил, вот так-то; бедный мой венецианский купец!

Он отвернулся и пошел прочь, вверх по пескам к лагерю, насвистывая; и, падая уже в разверзшийся ад, Асселен уцепился за подвернувшийся камень. Не помня себя, он догнал Малони и ударил того по макушке — раз, и два, и еще, и еще, и еще.

— Когда я уходил, — раздумчиво довершил Асселен, — я видел, как кто-то спускался к телу. Какой-то бедняк; я пал так низко, что не стал мешать ему обшаривать труп, в конце концов, вдруг в белье у того что-то да было зашито. Вот и все, что я знаю.

— Арфист, — просипел Фитц, — я сейчас блевану, ей-Богу.

— А? — как бы издалека отозвался Арфист. Он стоял, пялясь поверх головы Асселена неподвижными глазами.

— О’Бирн, — еле выговорил Фитцпатрик, — О’Бирн...

Ирландец перегнулся вперед, между колен, и шумно извергся на пол.

— Да что с тобой? — равнодушно спросил Арфист.

— О’Бирн, — хрипло пробормотал Фитцпатрик, утирая рот, — говорил, что у бродяги, когда он на него наткнулся, весь рот был в... в мозгах. В чаячьих... Пресвятая Дева, Арфист, это были мозги Малони! Сукин сын съел их! Мозги Малони! Сукин сын съел мозги Малони! О Господи...

— Сукин сын съел мозги Малони, — механически повторил Алан, — о Господи, — тут он, кажется, вышел на миг из своего странного оцепенения и взглянул на ирландца с неожиданной хитрой ухмылкой. Ухмылкой пьяного, мог бы поручиться Фитц, если бы не знал, что Арфист трезв как стеклышко.

— А он хорош, — подмигнул ирландцу МакМорран и прыснул со смеху, — ты погляди, как хорош! Ну-ну.

Алан прошествовал к двери, запер ту изнутри и, шутовски поклонившись сперва Асселену, затем Фитцпатрику, широким жестом опустил ключ в карман.

Подойдя к удивленному гугеноту, Алан покачался на пятках, сонно глядя тому в лицо снизу вверх и сладко улыбаясь.

— А ты хорош, — повторил он радушно, — я почти купился, — и Арфист врезал Асселену в челюсть так, что гугенот с грохотом повалился всем своим исполинским ростом. Алан быстро склонился над ним и дважды ударил кулаком в солнечное сплетение.

— Ты считал меня идиотом? — пропел он, скалясь; вселенная для задыхавшегося Асселена сузилась до двух светло-серых, немигающих глаз с сжавшимися в точку зрачками. — Пьяным, никчемным идиотом? Плакальщиком, храпящим в луже собственной ссанины, вот кем меня вы считали, ублюдки? Только даже такой идиот, как я, — страшно улыбаясь еще шире, прошептал Арфист, припадая к Асселену лицом, — не поверит, что можно гоняться за человеком шесть лет... и убить его из-за денег.

Он расхохотался, прикрыв лицо руками, и встал. Асселен пошевелился; Алан пнул его в грудь, не целясь.

— Я расскажу тебе, — звонко сказал он, отсмеявшись, — как было дело. Господь Всемогущий... О’Бирн все время был прав. Он говорил, что бродяга лазутчик? Он и был лазутчиком. Господи Иисусе... Да они все, все лазутчики!

— Арфист, — хрипло, негромко вмешался было Фитцпатрик, но тут лицо Алана исказилось от гнева.

— Заткнись! — рявкнул он. — Заткнись, мать твою, и слушай! Мы сейчас можем размотать весь клубок, все змеиное, ебись оно, гнездо! Маастрихт... Святой Андрей и ангелы при нем, Маастрихт! Они ни перед чем не остановятся, понимаешь? Ни перед чем! Из четырнадцати лазутчиков пятеро были дети! Дрессируют детей шпионить! Вот о чем я говорю!

— Боже, — бессильно проговорил Фитцпатрик. МакМорран понял это по-своему.

— Теперь понимаешь, да? — с отчаянной надеждой спросил он, склонившись к другу вплотную. Кислого запаха свежей блевотины, что волей-неволей издавал сейчас Фитц, шотландец, кажется, не замечал вовсе. — Понимаешь? Мальчишка — он не только смотрел! Он следил, он слушал! Кто будет караулить мальчишку? Он, как птица, шныряет где хочет! Вот они и знали о нас все, гугенот, бродяга и остальные! Знали каждый наш шаг! Сколько мы спим, что едим, по ком молимся... Мы у них как на ладони, вот как все и стало возможным! Не давай мне убить его, Фитци, — неожиданно попросил Арфист; глаза его были огромными, юными и умоляющими, — он должен говорить. Должен привести нас наверх.

— Я не дам тебе убить его, — тихо пообещал Фитц.

Алан заключил его в объятия.

— Ты друг, Фитци, — вполголоса сказал он, — ты друг. Я верю тебе. Гляди, — он заходил по комнате, — только так все и объясняется. Заговор, Боже, заговор! О’Бирн чист, Мельфорт, очевидно, тоже... о, только не Мельфорт! Но вот остальные... Кто знает, как давно они начали? С сорок пятого — точно. Эмили — я верил ей! А она отдала меня в Инвернесс. С нас там, — Арфист обернулся, улыбаясь и подмигивая, — снимали кожу. Не с меня, нет, на мне был синий мундир... они думали, я француз, отпустили меня во Фландрию... Раз в дюжину дней выгружали трупы, — пробормотал он, замерев на миг. —Эмили, бедная Эмили, она погибла, они погубили ее, растоптали ее, как шлюху, потому что теперь я приду и вырежу ей кишки; вырежу ее гнусное, сладкое чрево, воистину!

— Заговор, — сипло напомнил Фитц.

— Заткнись! — срываясь на визг, заорал МакМорран. — Заткнись! Сам знаю про заговор! Не смей перебивать меня, ты! Где ты был, — дико спросил он, вновь прижимаясь к Фитцу лицом к лицу, — где ты был, когда они поили меня, потешались надо мной, знали, что я слеп и глух? Ты пил со мной, предатель! Но ничего... ничего. Заговор... — он отвернулся, прикусив губу, — заговор... Они все заодно. Все, по всей Европе. Но сердце твари — в Шотландии. Они уничтожили нас, потому что боятся, Фитци. Вот почему Инвернесс. Вот почему Куллоден. Выблядки боятся; дети и людоеды, дети и людоеды и еретики-чернокнижники, вот они кто!

Фитц осторожно запустил руку за спину. Он слыхал про такое, особенно с теми, кто был контужен. Алан не обратил на движение ни малейшего внимания; он застыл поодаль, отвернувшись, спрятав лицо в ладони. Плечи Арфиста вздрагивали: он беззвучно рыдал.

Фитц медленно отвел руку от ножа. Встал, не обращая внимания на стонущего Асселена, подошел к шотландцу, взял за плечо; тот дернулся, избавляясь от прикосновения.

Поднял голову.

Лицо Арфиста было спокойно. Бледное, замершее в маске жуткой святости, с мокрыми небритыми щеками... безмятежное и пустое, как у покойника. Фитц не бывал в Инвернессе, равно как Бог миловал его и от иных крепостей и рвов после Восстания, и думал, что те, кто покидали их живыми, молились бы или проклинали... но в этот миг он подумал, что, будь он на месте Алана, он выходил бы оттуда молча; с таким лицом.

— Прошу простить меня, — ясным и трезвым голосом сказал Арфист, — считай это минутой слабости. Я был глубоко потрясен тем, что мне открылось. И прости, что назвал тебя предателем. Я был очень зол.

Он подошел к Асселену, с трудом к тому времени усевшемуся на полу.

— Бедный безумец, — с нежностью произнес Алан, — слепец, глупец, беззащитный бедняжка Арфист... сколько б еще ходил он вокруг да около, а, Тайг? Нет; не отвечай. Я и так виноват перед тобою. Видишь ли, Фитц, — продолжал он спокойно, — ни один здравомыслящий человек не поверит в то, что мы только что слышали. Из-за векселей?.. Очень смешно. А это доказывает только одно — О’Бирн был прав; бродяга и в самом деле шпионил. Они работали с нашим новым другом в паре, причем, вероятно, имели пособников в гарнизоне не только среди штатских; никогда я не доверял французам. Малони вел темную жизнь и вполне мог нарваться в Дублине на нечто, знать о чем было ему не по карману и не по чину; О’Лири, в самом деле, всего лишь невинный свидетель. Что именно выведал Малони? Не знаю. Знаю только, что то, что проделали с нами, с моей страной, с людьми, которым я верил, с подлыми висельниками под Маастрихтом, нельзя списать только лишь на войну. Чтобы человек мстил убийце своей жены из-за денег? Нет, брат, война такого сделать с человеком не может. Чтобы человек жрал мозги? Опять же... ты никогда не задумывался, отчего мы торчим здесь у клятого моря вместо того, чтобы нанять корабли и взять свое назад? Отчего наши братья сейчас как нарочно проливают свою кровь в Америке за короля Луя, который — положа руку на сердце — нахрен им не упал? Это не просто война, Фитц, это заговор; заговор протестантских лазутчиков, добравшийся до самых верхов. И я, кажется, наконец-то понимаю, зачем я выжил. Я все спрашивал, - вздохнул Алан, - Боже - зачем? Зачем Ты оставил мне жизнь после того, что я не хотел воевать? Зачем Ты пощадил меня, того, который единственный из всех потому заслуживал смерти? Но Господь знает, что делает. Теперь-то я не отступлю.

Он протянул гугеноту руку.

— Вставайте, — ровно сказал Арфист, — закончим на этом. Я и без вас знаю, где они прячутся.

— Арфист, ты... — похолодев, вмешался было Фитц, но Алан обернулся, невидящим, полным потустороннего достоинства взором пригвоздив его к месту. Арфист держался очень прямо, осунувшийся, сияющий стальной решимостью сумасшедшего... и перед глазами Фитцпатрика вдруг встал, как живой, бледный парень в новехонькой синей куртке, застенчивый и трезвый, сосредоточенно подбирающий мадригал у полкового костра.

Убедившись, что Фитцпатрик не предпримет ничего неожиданного, Алан прочистил горло.

— Властью, — мягко провозгласил он, — данной мне Господом Богом, моим званием и военным положением, я обвиняю вас, Николя Асселен, в шпионаже против Господа Бога, шотландской короны, крови невинных и человеческой чести. Выслушав ваши оправдания и найдя доказательства вашей вины неоспоримыми, я приговариваю вас к смерти через повешение, и да поможет мне в этом Господь. Аминь.

— Погоди, — вскрикнул Фитц, бросаясь меж ним и Асселеном, — ты не можешь вот так это проделать, вот просто взять и задушить его! Нельзя так просто взять и задушить штатского! Мы должны отвести его к Балкли, мы...

— Я, — ледяным тоном сказал Арфист, — никому ничего не должен.

— Помилуй Бог, Арфист! — отчаявшись, воскликнул ирландец. — Это... как его, Боже... это же превышение полномочий! На этот раз тебе будет не выкрутиться...

— Еще как выкрутиться, — холодно усмехнулся шотландец, — здесь сейчас только я да ты, да убийца, а он вскоре умрет. Не правда ли, Фитци, сердце мое, — проворковал он, — ты не поведешь себя, как предатель?

— Что? Нет, конечно! — ужаснулся сбитый с толку Фитц. — Но... Ты не можешь решать это в одиночку, Арфист, твою мать! Это дело полка, это...

— Могу, — процедил Арфист, — еще как могу, милый мой. Так уж вышло, представь себе, что я здесь единственный человек, способный что-то решать. И я решил, что мы не понесем это дело в полк; ибо мне, видишь ли, очень интересно, не завел ли кто дружбы не только на равелине, но и в полку, и пока я не удовлетворю этот свой интерес, я буду казнить и миловать на свое усмотрение.

— Нет, — сказал Фитц.

— Вот и да.

— Нет.

— Да.

— Ты не смеешь надеть на него эту проклятую веревку.

— А, так вот в чем загвоздка? — всплеснул руками Арфист. — Что ж, Фитци, как скажешь! Знаешь что? Засунь себе в задницу эту ебучую веревку!

И с этими словами он вцепился руками Асселену в горло.

В глубине души Алан не желал этого. Разумом Арфист склонен был согласиться с доводами ирландца; в конце концов, в Мельфорте и в О’Бирне он был уверен, а вот в праве самостоятельно отдавать себе приказы — напротив. Но менторство со стороны Фитцпатрика взъярило его и породило мгновенное желание доказать, что он, Арфист, достаточно отважен и убежден в своей правоте, чтобы взять на себя единоличную ответственность за казнь. Извинись, пожалуй, Фитцпатрик — и Алан согласился бы все же дождаться вердикта Мельфорта, как минимум с тем, чтобы раскрыть и тому глаза; но Фитц промедлил буквально на пару мгновений, и пальцы Арфиста впились в горячую, неподатливую глотку.

Он не мог бы теперь оторвать их, даже если бы захотел. Он будто душил себя самое; черная вода мгновенно, бесшумно встала внутри, взвилась выше головы; с упорством пережимая артерию корчившемуся Асселену, он задыхался в толще течения; краденый воздух разрывал легкие. Он знал — отпусти он гугенота, тьма расступится, он вновь сможет выдохнуть — и вдохнуть; но отпустить Алан не мог, бьющееся тело убийцы было единственным, что связывало его с вещным миром — той соломинкой, уцепившись за которую, он инстинктивно пытался выплыть. Судороги Асселена мало-помалу слабели, неуклонно утягивая Арфиста на дно, вдавливая в черную толщу; и когда в глазах шотландца замелькал предсмертный свет, он мучительно рванулся в него, вверх, сквозь рвущуюся грудь и окаменелое горло.

Вода и небо перевернулись в безумном вольте.

Алан осторожно приподнялся с колен. Асселен лежал мертвый, из окровавленного лица торчал вываленный язык, один глаз так и не закрылся. Алан пошарил в кармане, достал две монетки. Опустил покойнику веко; уложил медяки. Посидел немного рядом, зажмурившись.

— М-да, — с удовольствием протянул он, — а я ведь сильней, чем кажусь.

По дороге в лагерь они не разговаривали, и без слов же разошлись по полкам. Недели на полторы Фитц и вовсе потерял МакМоррана из виду. Но мало-помалу омерзение, охватывавшее его всякий раз при воспоминании об отвратительной истерике Алана и о человеке, который не стал бы сопротивляться убийце, даже будь он в силах к тому... — мало-помалу омерзение утихло, и ирландец решился, наконец, навести мосты. Но Кисхольм сказал ему, что Арфист вышел в отставку по-тихому с неделю назад, и где он теперь — неведомо.

Однако спустя пять дней, когда увольнительная Фитцпатрику выпала на воскресенье, некто хлопнул его по плечу на паперти Нотр-Дам. Фитц обернулся и чуть не вскрикнул от радости.

— Хорошо выглядишь, — осклабился Арфист.

Сам он, впрочем, выглядел не хуже. Синяя куртка сменилась на серебристый цвета жюстокор с затейливой отшивкой; жилет и кюлоты Арфист выбрал модного лилового цвета. Волосы Алан по-прежнему носил незавитыми и непудреными, но на носу у него отныне красовались зеленые очки в круглой оправе. Только палаш, болтавшийся на левом бедре взамен штатского колишемарда, да неожиданно хорошие охотничьи ботинки вместо туфель выдавали в нем, скажем, не заезжего польского студента.

— Ты как с картинки, — буркнул ирландец.

— Мельфорт давал лейтенанта за все хорошее, но я взял отставку и деньги, — Алан безразлично пожал плечами. — Так что ж, выпьем? — улыбнулся он и, не дожидаясь ответа, зашагал куда-то вверх по площади.

В небольшой уютной таверне Фитц взял по бутылке белого вина на брата, но принужден был единолично расправиться почти с обеими: МакМорран, загадочно улыбаясь сам себе, по часу цедил три стакана.

— С четвертого, — пояснил он, посмеиваясь, — я буду пьяный, так что — уволь, дружище.

— В воинство Небесное записался? — ухмыльнулся Фитцпатрик; в глубине души он почувствовал, что задет.

— Вот еще, — лениво протянул шотландец; поболтал бокалом в руке, поглядел на свет. — Но, скажем так... — тут он озорно подмигнул, — знаю, где стоит вербовщик.

— Бретонцы говорят, — сказал Фитц, — вербовщик-то на телеге ездит в нашем обозе.

— Общительный народ, — кивнул Алан, подливая себе вина.

Некоторое время они молчали.

— Слушай, — с неловкостью произнес Фитц прежде, чем пауза затянулась, — то, что ты говорил тогда насчет заговора...

— Заговора? — Арфист вздернул бровь. — Ах... ты об этом. Я был не в себе; забудь. В конце концов, я ведь контуженный; ну и, к тому же, здорово тогда перенервничал.

— О’Бирн...

— Что — О’Бирн?

— О’Бирн тоже ведь говорил что-то про заговор; верней, про лазутчиков.

Алан умолк, запрокинув голову назад и прикрыв глаза.

— О’Бирну, — выговорил он наконец, — приятнее было думать, что вокруг него бродят лазутчики, а не трупоеды, только и всего. Равно как и я, положа руку на сердце, поклонник Эриний, а не Маммоны.

— Отчего он тебе не доверился, в таком случае? — недоверчиво бросил Фитц.

— Оттого, что он с Маастрихта на дух меня не переносит, — усмехнулся МакМорран. — Все куда проще, чем нам, как правило, представляется; все с самого начала было просто, как пень.

Фитц с сомнением покачал головой. Допил, налил себе еще.

— И куда ты теперь?

— Я? Не знаю, — Алан выпрямился, уютно подпер подбородок ладонями. — Я свободный человек; так я и сказал Льюису. Пусть считают меня, кем хотят; как-то раз мне уже было дело, кем станут меня считать, и ничем хорошим для меня это не кончилось. Не надо мне помпы, сказал я, и проводов, и лейтенантских погон мне не надо; выпишите мне денег, сказал я, и двинусь восвояси.

— А Мельфорт? — потерянно, одними губами проговорил Фитц. — Мельфорт так просто взял и отпустил тебя... вот так? Как дезертира?

— Мельфорт, как видишь, — сказал Алан, вставая, — дал мне двадцать пять луидоров. А самое главное, — он обошел Фитца сзади, склонился к нему и с хищной нежностью выдохнул в ухо, — никаких больше блядских бумаг.

Фитц сидел в одиночестве еще минут десять, прежде чем до него дошло; и тогда грохнул по столу кулаками, вскочил и заорал, гнусно бранясь.

ЭПИЛОГ

31 августа 1749 года, Ренфрушир, Шотландия.

Со вчерашнего ужина еще оставалось достаточно говяжьей подливы; Эмили сходила в курятник, выбрала с десяток яиц и выбила их в котел. Туда же плеснула пива, сыпанула сушеной зелени и принялась мешать кушанье, изредка поглядывая на дверь. Испеченная картошка томилась в особом чугунке чуть поодаль от огня.

— Ма, — Робин потянул ее за юбки. — Ну ма-а!

— Ну-ка, — строго сказала Эмили, поддергивая подол. — Поди погляди, не идет ли отец с поля; пора бы.

Робин подскочил, просияв, и опрометью бросился к двери. Ренфрушир и до войны-то был тихим местом; теперь же, после того, как солдаты Его христианнейшего Величества каленым железом прочесали страну от и до, разгуливать в одиночку было безопасно даже парнишке неполных пяти лет от роду. Но Эмили все равно боялась, сама не зная чего, и позволение выбежать в поле встречать Тэма было для Робина редким и оттого весьма желанным подарком.

— Ма, — донеслось до нее с порога, — тут какой-то джентльмен!

Джентльмен? Эмили нахмурилась.

Бросив черпак в котел и не задумываясь над тем, как она потом возьмется за раскаленный металл, Эмили вышла из дому. “Джентльмен”, в самом деле, стоял и ждал за открытой калиткой: сухощавая фигура, небрежная, легкая поза; шляпа низко надвинута на лицо.

— Ступай за отцом, Рэбби, — процедила Эмили, спускаясь с крыльца.

— Но ма...

— Ступай! — прикрикнула она.

Джентльмен ждал. Дряхлый пес Джейкоб, что принадлежал в свое время еще Исайе Брекенриджу, безмятежно дремал у его ног. Когда Эмили подошла к калитке почти вплотную, джентльмен снял шляпу и улыбнулся.

Он переменился: линия рта стала жестче, глаза — будто светлее, щеки совсем запали... И кровь в рыжих волосах, от вида которой Эмили на миг вздрогнула, оказалась лишь проблеском заката.

— Привет, — сказал Алан нан Кларсах. — Можно мне войти?




1. технической фирмы ВЛАДИМИР БОРОДИНкандидат технических наукгенеральный директор АО ldquo;Алтайский НИИ т
2. Обряд Харакири
3. 1Технологические процессы переработки сырья как источники воздействия на окружающую среду На данном эта
4. реферат дисертації на здобуття наукового ступеня кандидата технічних наук Одеса ~
5. Українська національна революція середини ХVІІ ст Становлення української державності
6. Мари тоже потихоньку отошла- и ей тоже наскучили танцы и гулянье куколок в замке.
7. і. Передумовою виокремлення живопису як особливого виду мистецтва була зміна погляду європейського суспільс
8. Эдвард Радзинский
9. В своих произведениях Андрей Платонов всегда стремился к правдивому изображению жизни
10. Проект разработки и принятия управленческого решения по эффективной организации маркетинговой работы на предприятии